Иван Иванович ПанаевПрекрасный человек

…О нем твердили целый век:

«N.N. прекрасный человек!»

Пушкин

Глава I,служащая вступлением; в ней рассказывается о том, в какую счастливую минуту родился прекрасный человек

— Тс! тс! шш! шш! Экой народец какой! Васька, да что же это такое? разве ты не можешь пройти, не задев за что-нибудь? Мало бьют вас, бестии… Нечаянно? нечаянно! Да еще бы нарочно? Шшш! Шш! Шш!.. О, господи боже мой! чувства никакого нет в этом народе, решительно никакого.

Так, качая головою, шептал человек низенького роста, толстенький, с крошечными глазками, с огромной лысиной, прохаживаясь на цыпочках взад и вперед по комнате.

На этом человеке был надет пестрый бухарский халат, и маленькая шея его была опутана белым платком, который почти совершенно закрывается широкою орденскою лентой красного цвета с желтой каемкой…

Хотя этому человеку было только сорок лет, но на его круглом и полном лице резко обозначились морщины, — может быть, следствие усиленных трудов, и несмотря на полноту лицо его было болезненно-бледно, — может быть, от сидячей жизни. Глазки его, совершенно заплывшие, будто нехотя, будто с трудом глядели на божий свет; к тому же в эту минуту он моргал веками, лишенными ресниц, обыкновенного их украшения. Но да не подумает читатель, чтоб этот почтенный человек моргал по привычке, — совсем нет, он не имел никаких дурных привычек, решительно ничего особенного: какое-то торжественное спокойствие, ненарушимая безмятежность всегда царствовали на его полной физиономии — и он моргал веками только в самые критические минуты своей жизни, когда душа его бывала сильно взволнована и когда он сильно был недоволен или поражен чем-нибудь. В первом случае он беспрерывно моргал обоими глазами, во втором только изредка подергивал правым глазом.

— Шш! шш! — продолжал он, обращаясь к удалявшемуся в переднюю лакею, который стучал своими каблуками. — Ради же самого бога, Васька, шш!.. Как же ты не возьмешь, братец, в расчет, что ходить тебе взад и вперед совершенно незачем? Сидел бы в передней да тачал бы сапоги, а то нет…

Лакей остановился, обернулся лицом к барину и разинул рот, но тот в страшном испуге замотал своими коротенькими ручками, заморгал глазками и снова, но выразительнее прежнего прошептал: шш!

Когда лакей вышел из комнаты, барин приложил руку к правому уху и, казалось, стал к чему-то внимательно прислушиваться… Но кругом была тишина ненарушимая; нагоревшая сальная свеча издавала слабый свет, едва освещая комнату средней величины о трех окнах, уставленную красными решетчатыми стульями, украшенную двумя ломберными столами и двумя зеркалами.

Через минуту послышалось слабое стенание, как будто из других соседних комнат: при этих звуках человек в халате заморгал, почти не переводя дыхания, опустился на стул, как бы ожидая еще что-то, но опять все по-прежнему сделалось тихо, и, казалось, долго удерживаемый вздох вырвался из груди низенького и толстенького человечка и облегчил его. Губы его зашевелились; он забормотал что-то невнятно, но через минуту, приподнявшись со стула и заложив за спину свои коротенькие руки, которые едва сходились назади, он снова стал прохаживаться по комнате на цыпочках и говорить довольно ясно, впрочем, шепотом:

— Десять лет! десять!.. Истинно неисповедимы судьбы твои, Господи! Все это как будто сон… И знал, и видел, кажется, собственными глазами, а как-то не верилось. Надо взять в расчет, что в наше время десять лет очень много времени, очень! Однако такое странное происшествие должен считать я не иначе, как милостию божиею; только если бы все благополучно кончилось! а то ведь десять лет, десять!.. — И, повторяя беспрестанно это роковое число, он моргал обоими глазами.

Голова низенького человека опустилась на грудь, так что он подбородком уперся в самую середину ордена, висевшего у него на шее.

В это самое мгновение кто-то чуть слышно полурастворил дверь комнаты, противоположной передней, и чья-то голова выглянула из двери; но свеча так нагорела, что невозможно было рассмотреть, кому принадлежала эта голова.

Низенький человек приподнялся и вздрогнул.

— Кто тут? — произнес он вполголоса и вдруг, как будто испугавшись, что проговорил слишком громко, повторил едва слышно: — кто тут?

— Это я, батюшка Матвей Егорыч, — отвечала голова, высунувшаяся из двери, также шепотом.

— Я! я! кто же я? — бормотал себе под нос Матвей Егорыч. — Сколько раз говорил я, что на вопрос «кто?» должно всегда сказывать имя и отчество или просто имя, а то я — ну что такое я?

Рассуждая таким образом, Матвей Егорыч подошел к столу, на котором стояла свеча, и хотел сощипнуть с нее, но рука изменила ему, обнаруживая его внутреннее волнение; однако он продолжал мыслить вслух:

— Вишь, как нагорела! а я совсем этого и не заметил. И оплывают как! Обманул меня этот плут Прохоров, а еще знакомый человек, еще говорит: отличные свечи, Матвей Егорыч…

— Матвей Егорыч!

— Кто там?

После двух или трех неудачных попыток он снял со свечи, взял ее со стола и подошел к двери, из которой выглядывала голова. Но подсвечник дрожал в руке его.

— Это ты, Василиса? Ради бога, скажи, что такое? не случилось ли чего?

В самом деле, морщинистая голова, повязанная платком и выглядывавшая из двери, принадлежала Василисе, домоправительнице Матвея Егорыча.

— Ничего, батюшка, не случилось, благодарение богу.

— Ничего? То-то же… Да я хотел тебе сказать, Василиса, — продолжал Матвей Егорыч, — если тебя спрашивают: кто тут? — то следует взять в расчет, что желают узнать, кто именно вошел: Петр, Иван, Егор, Алена, Домна или… или… но «я» не может служить ответом, «я» неопределенно; а всегда и на все должно отвечать определенно.

— И! до того ли теперь, Матвей Егорыч!

— Что? а разве что-нибудь было?.. — И правый глаз Матвея Егорыча начал словно подергиваться, и он не мог докончить начатой речи.

— Нет, все слава богу, батюшка, ничего не было; все идет как должно; известное дело, что не легко…

— То-то же.

Матвей Егорыч покачал головой.

— Поди сюда, Василиса.

Он поставил свечу на стол и снова заложил руки за спину, остановившись посредине комнаты против домоправительницы.

— Я очень боюсь, Василиса, очень, потому что…

— Батюшка, Матвей Егорыч, чего же бояться? это дело обыкновенное…

— Оно конечно; но надо взять в расчет десять лет, Василиса, — вот что главное…

— Ведь у бога все возможно, Матвей Егорыч.

— Так, так: но сама ты знаешь, иногда бывают случаи…

— Точно, сударь, не ровен бывает час. Матвей Егорыч заморгал обоими глазами.

— Но ты говоришь, что ничего, слава богу?

— В добрый час сказать, батюшка.

Матвей Егорыч опустил руку в широкий карман своего жилета и вынул оттуда табакерку, любимую свою табакерку, с изображением девицы, стоящей перед трюмо, в шнуровке. Он взял щепотку табаку и с расстановкой три раза медленно провел два пальца с табаком под носом: так обыкновенно нюхивал Матвей Егорыч; потом протянул руку с табакеркой к домоправительнице.

— Возьми-ка щепотку, другую, Василиса Ивановна.

Василиса взялась было за табак, но в эту самую минуту опять послышался стон, и гораздо сильнее, чем в первый раз. Табакерка выпала из руки Матвея Егорыча, веки его захлопали.

— Беги туда, Василиса, беги скорей, брось все это! Что-то будет! Боже мой! брось это, Василиса, брось…

— Ничего, батюшка, не беспокойся, все, даст бог, будет хорошо.

И между тем она собирала с пола на ладонь просыпанный табак.

— Брось все, ну черт с ним, и с табаком, беги скорей…

— А вы, батюшка, не взойдете туда? ведь я за тем и пришла, чтобы спросить вас, Матвей Егорыч, не зайдете ли к нам.

— Нет, нет, ей-богу не могу, Василиса. Беги же скорей. Уж я лучше здесь побуду. Ведь, может быть, ничего, — продолжал он дребезжащим голосом, смотря ей прямо в лицо, — так все слава богу и кончится? Может быть, не правда ли, а? — И на глазах его показались слезы.

— Ничего, батюшка, ничего… — И Василиса отдала табакерку Матвею Егорычу и вышла, или, лучше сказать, выбежала из комнаты с подобранным табаком.

— Ничего, ничего! — шептал Матвей Егорыч, оставшись один. — Ничего… Конечно, оно дело самое простое; это случается всякий день, а в таком большом городе, как Петербург, и в день-то, я думаю, по нескольку раз; однако надо взять в расчет десять лет, десять!..

Он провел рукою по лицу, отирая слезы, и еще раз повторил: «Десять!»

Три раза он прошелся по комнате, три раза принимался осматривать у свечи, не повредился ли шалнер в его любимой табакерке, не попортилась ли дама, стоявшая перед трюмо; но все это он делал почти машинально: мысли его заняты были чем-то важнейшим, что можно было сейчас заметить по учащенному миганью век.

Вдруг в передней раздался звон колокольчика; по звону можно было догадаться, что какая-то могучая рука привела его в движение. Матвей Егорыч вздрогнул.

— Какой это дурак так дергает за ручку колокольчика? — прошептал он, подходя на цыпочках к двери передней: Звон раздался в другой раз и еще сильнее…

— Шш! шш!.. Васька! Васька!

Но Васька ничего не слыхал: он сидя спал на прилавке в передней; на коленях его лежал сапог; с боку, на этом же прилавке, в груде кожи, колодок и сапожных щеток, стояла оплывшая и нагоревшая свеча… Видно, сон его был глубок и приятен, если и колокольчик, висевший над самою его головою, не мог разбудить его.

Матвей Егорыч подошел к нему и начал расталкивать.

— Экой народец! — шептал он, — и утром спит, и вечером спит, и ночью спит, всегда спит и ничего не хочет взять в рассуждение. Да разве жизнь-то дана нам для сна? Ему, дураку, что хочешь толкуй, ничего не возьмет в голову. Васька!

Лакей, ворча и протирая глаза, начал приподниматься.

— Ну же, братец, проснись! Посмотри, свеча-то как оплыла; ведь ты, бесчувственное животное, пожар в казенном доме сделаешь. Ну, за что я тебя буду кормить, если ты все спишь?

— Я не спал, Матвей Егорыч, ей-богу не спал. Зачем, сударь, спать.

— И божится! Хоть ты тут что хочешь, а он свое. Бесчувственный народ!

Звонок раздался в третий раз.

Матвей Егорыч зажал уши и закрыл глаза; потом с силою, которую ему придал гнев, толкнул лакея к двери.

— Гостей не принимать… Слышишь ли! Меня нет дома, нет дома…

И, повторяя последние слова, он вышел из передней, немного притворил дверь залы и в щелочку стал смотреть, кто войдет.

Когда Матвей Егорыч увидел вошедшего, он с чувством собственного достоинства приподнял голову, поправил крест, висевший у него на шее, отворил дверь и остановился против вошедшего. Во всей фигуре его было что-то торжественное; он принял на себя ту величавую осанку начальника, когда тот становился лицом к лицу с подчиненным.

Вошедший был департаментский курьер.

— Что же это ты, братец, так стучишь? — сказал Матвей Егорыч. — Поднял звон на весь дом. Ты этак можешь и жену мою перепугать и звонок оборвать; надо звонить осторожно. Эх, Афанасьев! а я думал, что ты деликатнее всех.

— От его превосходительства, — сказал курьер, подавая Матвею Егорычу огромный пакет.

Матвей Егорыч, взяв пакет, вышел из передней и почувствовал, что в пакете лежит что-то необыкновенно крепкое, тяжелое, и правый глаз его тотчас начал значительно подергиваться. Он улыбнулся, улыбнулся с такою приятностию и добродушием, что описать этого решительно невозможно. Подошедши к столу, на котором стояла свеча, он ощупал пакет и потом распечатал его и вынул из него письмо. В письме обернутый в темно-красную ленту с черными полосами покоился орден св. Владимира 3-й степени. Матвей Егорыч тщательно развернул ленту, в которой скрывался орден, и потом, держа ленту за кончики, начал любоваться и орденом и лентой на некотором расстоянии. Орден живописно качался на ленте, потому что руки Матвея Егорыча дрожали от душевного волнения. Так прошло несколько минут. «Спасибо его превосходительству, ей-богу спасибо… — шептал Матвей Егорыч, — внимательность дороже всего в начальстве, а орденок красив, весьма красив… Посмотрим, однако ж, что пишет его превосходительство».

Вытерев пыль со стола и положив орден на стол, Матвей Егорыч развернул письмо, поднес к свече и вполголоса, с расстановками, прочел следующее:

«Любезный Матвей Егорыч! Спешу препроводить к вам знаки ордена Владимира 3-й степени. Поздравляю вас с этою монаршею милостью, которую вы вполне заслужили вашей ревностной и полезной службой. Указ Капитулу только вчера подписан; но мне хотелось поскорее видеть на вас этот орден, и я велел купить его для вас.

Примите от меня этот подарок, как свидетельство моего к вам уважения, с коим имею честь быть…»

— И прочее, и прочее, — произнес Матвей Егорыч, складывая письмо и улыбаясь с тою же невыразимою приятностью. — И прочее… То-то я смотрю, что крест-то больно красив… Ай да его превосходительство! спасибо ему, ей-богу спасибо!.. Афанасьев! поди же сюда, дружок, — закричал он курьеру, опуская руку в карман своих панталон и вынимая оттуда два целковых.

— Имею честь поздравить, ваше высокородие!

— Спасибо тебе, спасибо, вот возьми.

Курьер взял два целковых, поклонился и вышел.

Тогда Матвей Егорыч взял со стула свечку и перенес ее на другой стол, к зеркалу; потом, опустив ниже на грудь орден св. Анны, он сверху св. Анны возложил на себя вновь пожалованный ему орден и начал смотреться в зеркало.

— Вот это орден! — говорил он сам с собою, поправляя Владимира. — Слава богу — вот дослужился до какой награды…

Вдруг пронзительный младенческий крик прервал размышления Матвея Егорыча: он заморгал веками, вздрогнул и в совершенном остолбенении опустился на стул, только изредка робко поглядывая на дверь, противоположную передней, как бы кого-то ожидая оттуда.

В самом деле, через несколько минут эта дверь отворилась, и Василиса, остановившись перед Матвеем Егорычем, поклонилась ему в пояс.

— Матвей Егорыч! имею честь поздравить вас, батюшка, с сынком. Нам сынка бог дал…

— Сынка?.. Сынка? — повторил он, не двигаясь со стула, на котором сидел. — Сынка?.. — Матвей Егорыч перенес столько сильных потрясений в продолжение последнего часа, что в эту минуту он совершенно смутился… Жена, Владимир 3-й степени, сынок… все перемешалось и спуталось в голове его. Он подумал, что это сон, один только соблазнительный сон. Не шутя, сомнение в действительности всего происшедшего дошло в нем до такой степени, что он начал ощупывать, точно ли у него на груди висит владимирский крест… Уверясь в последнем, он протер глаза и уже с большим сознанием повторил: — сынка?..

— Сынка, Матвей Егорыч, сынка! да и какой мальчик-то! весь, кажется, в вас, батюшка.

— В меня?.. Ну… а что Настасья Львовна?

— Ничего, батюшка, все благополучно.

— Благополучно? Что же она…

— Ничего, батюшка, лежит, лежит… Пожалуйте к нам, она вас спрашивала. Где, говорит, Матвей Егорыч; что он не придет ко мне? Да и сынишку-то своего посмотрите. Славный мальчик, славный!

Матвей Егорыч приподнялся со стула, потер лоб и пошел на цыпочках вслед за Василисой.

Настасья Львовна лежала на широкой постели за перегородкой, а возле нее младенец.

Матвей Егорыч подошел к постели.

Настасья Львовна устремила на него томные глаза и вздохнула.

— Ну, как вы себя чувствуете, дружок?

— Благодаря бога, — проговорила она едва слышно.

— А я за вас порядочно струхнул! думаю себе, надо взять в расчет десять лет… Ну, поздравляю с сыном… Поздравьте же и меня, душечка, кроме сынка, и еще кое с чем…

— С чем же, друг мой?

— Не говорите много, не говорите, это нехорошо… а вот я вам сейчас покажу.

Матвей Егорыч отвязал назади шеи тесемочку, снял крест и, держа орденскую ленту двумя пальцами, поднес крест к Настасье Львовне.

— Вдруг две радости… — прошептала она.

— Не говорите, душечка, не говорите; теперь мы за вас будем говорить. А! Настасья Львовна! ведь в счастливую минуту родился ребенок? Что скажете? Только что я подвязал крест на шею, как и слышу его крик… Счастливый будет ребенок, Настасья Львовна, ей-богу, счастливый! Да где же он, мальга?.. А! мое почтение! Да мы его назовем Владимиром, непременно Владимиром, в честь пожалованного мне ордена, который я возложил на себя в самую минуту его рождения. Как вы думаете, душечка?.. Ведь это надо взять в расчет… Не говорите, не говорите, вам говорить нехорошо, а так только улыбнитесь… Да он у нас, посмотрите, сам со временем дослужится до такой же приятной награды… а? пузырь! не правда ли? Ведь выдумал же родиться именно в такую счастливую минуту, скажите пожалуйста!.. Душечка, а знаете, ведь это не капитульский крест: сам его превосходительство купил и прислал мне в подарок.

Он снова поднес орден к самым глазам супруги.

С минуту она любовалась им; но уже слабость одолевала ее, уже орден представлялся ей в тумане — и она заснула нечувствительно.

Матвей Егорыч на цыпочках вышел из спальни… Он все улыбается, — так ему было весело. Это была самая светлая минута в его службе, потому что вся жизнь представлялась ему в форме департаментской службы…

«По всем признакам, — думал он, — этот ребенок будет счастливый, если взять в расчет минуту его рождения…»

Загрузка...