Коллеге, старшему мастеру подшипникового завода в трудные военные годы Д. В. Минаеву — посвящается.
На наших подшипниках вертится весь земной шар!
Раздался гулкий удар. Зина вздрогнула, открыла глаза и поглядела на свои руки, брошенные на колени — сильные руки работящей деревенской девчонки. Кажется, всего на минуту замечталась-забылась, улетела мыслями во Владимирские Фоминки и вдруг, очнувшись, поняла, что не на родном крылечке сидит она, что не раскаты надвигающейся грозы обступают ее, — это на участке цеха подшипниковых сепараторов кончился обеденный перерыв.
Сотрясая землю, мерно загрохали огромные многооперационные прессы, и, словно подключаясь к общему трудовому разговору, лихо застрекотали вразнобой, затарахтели, перебивая друг друга, мелкие станки.
Зина встала с круглого винтового стульчика, поправила на голове косынку, оглянулась на наладчика: тот еще не закончил переналадку ее пресса. Надо ждать. Посмотрела на махины двухсоттонных прессов в три человеческих роста высотой, на хлопотавших возле них операторов и затем, как обычно, перевела свой взгляд на Катерину Легкову, которая учила таких, как она, штамповать сепараторы.
Вдове Легковой лет двадцать семь. Лицо строгое, всегда озабоченное, но когда она изредка улыбается, оно удивительно светлеет от ласковых морщинок, извивающихся в уголках глаз, и делается неожиданно красивым. Только редко Катерина улыбается, очень редко. Зина и побаивается ее и удивляется ей с тех пор, как пришла на сепараторный участок и начальник Ветлицкий поставил ее, новенькую, обучаться у Катерины. Наука, наука… Посмотрит Зина на свои руки и Вздохнет: разве сумеют они повторить то, что выделывают руки Катерины, — лучшей штамповщицы подшипниковой промышленности! Руки ее с закатанными до локтей рукавами неправдоподобно белые, а движения их настолько стремительна и грациозны, что, забыв о Собственной работе, Зина с завистью смотрит на свою наставницу, любуется ее экономными, точными приемами. Моментами ей кажется, будто не работница распоряжается своими руками, а они сами знают и делают то, что нужно.
Зина видит, как четко в ритме часов-ходиков нога Катерины нажимает на педаль пресса, как раз за разом, словно маятник, поблескивает круглое колено.
Когда остро шипящая струя сжатого воздуха выдувает из штампа готовый сепаратор, левая рука Катерины едва приметно, как бы вскользь, вставляет в зев пинцета следующую деталь. Пинцет в правой руке послушен Катерине, как смычок скрипачу: она метким броском посылает на едва приметный глазу фиксатор деталь и она, словно приклеивается к месту. Катерина не укладывает, не устанавливает деталь, как другие штамповщицы, а именно посылает ее в штамп с этакой профессиональной небрежностью, даже с удалью, что ли… Глядя со стороны, можно подумать — она играет, но кому-кому, а Зине известно, чего стоит подобная «игра», сколько труда и напряжения надо затратить, чтобы добиться такого совершенства.
Бетонный пол участка вздрагивает от частого перестука прессов. Зина вздыхает. Ей, тоскующей по родному дому, мнится, что за стеной не хмурые заводские цехи, а широкая дорога, по которой скачут наперегонки владимирские тройки, скачут, переговариваясь тонкоголосыми бубенцами-колокольчиками, — так похоже звенят латунные кольца сепараторов, скатываясь в ящик из-под проворных рук Катерины.
Зина помнит день, когда недавно ее, восемнадцатилетнюю девчонку, привели в цех. Механик Дерябин, он же председатель цехкома, рассказал ей, как здесь, на участке, было прежде, как будет через пятилетку, и показал то, что есть сейчас в натуре. Зина слушала старательно заковыристые термины, новые слова и, не понимая их, чувствовала себя растерянной и подавленной нагромождением массивного оборудования, грохотом могучих «Лоренцов», «Вейнгартенов», «Кирхайсов», работающих здесь еще с довоенных лет. Мельтешнёй, странным видом сновавших туда-сюда по пролету наладчиков с большими, точно среднеазиатские пиалы наушниками-шумопоглотителями.
После Дерябина с Зиной разговаривал начальник участка Станислав Егорович Ветлицкий. Подбирая терпеливо слова, он старался доходчивей объяснить ей, что такое подшипниковый сепаратор.
«Это не тот аппарат, который в деревне твоей отделяет сливки от молока. Вот видишь — радиальный подшипник, у него между наружным и внутренним кольцами все пространство заполнено шарами. Подшипник так и называется: со свободным наполнением. Но шары, между прочим, делать сложно и стоят они недешево, поэтому чем больше в подшипнике шаров, тем он дороже. Значит, есть смысл избавиться от части шаров? Есть, только оставшиеся необходимо равномерно распределить между кольцами, чтоб не сбивались в кучу. Для этого и существуют разделители шаров или роликов, называемые по-латыни сепараторами. Мы их штампуем на многооперационных полуавтоматах и на одношпиндельных прессах из холоднокатаной ленты: железной, латунной, нержавеющей в зависимости от назначения деталей. Это и есть, Зина, ваша будущая работа. Научитесь! — подчеркнул Ветлицкий. — Ну а если очень постараетесь, возможно станете второй Катериной Легковой», — улыбнулся он, подводя Зину к наставнице.
Катерина, едва взглянув на ученицу, продолжала работать. Лишь минут через десять, когда понадобилось проверить размеры детали на приборе, она встала от пресса, спросила Зину кратко:
— Сбежишь!..
— Почему сбегу? — удивилась Зина.
— Потому, что здесь несладко. И опасно. Можешь оказаться беспалой невестой.
— А я не ради сладостей сюда приехала, зря пугаете. Здесь такие машины! Интересно. В следующей пятилетке еще лучше будут. Сейчас только начальник говорил.
— Тебе наговорят, слушай. Пока будут новые — повкалываешь на этих вот, допотопных. На них еще в войну грохали. Так что умерь свои восторги.
— А как же вы работаете? Вас, говорил начальник, орденом наградили за успехи.
— Есть надо, отсюда и успехи. Вдова я с двумя детьми, стараюсь заработать, чтоб прокормить их.
Зина не поверила и позже не раз убеждалась в том, что слова наставницы были правдой. У думающих только о высоком заработке вряд ли появится вдохновение, украшающее обычную, к тому ж однообразную работу. Непонятно только, зачем Катерина наговаривает на себя? Но сегодня, спустя две недели, лицо у нее не такое строгое, как обычно, скорее задумчивое, то ли мечтательное — сразу не разберешь, но уж мысли ее явно не о работе. Да и чего размышлять? Знай жми на педаль!
Из боковушки инструментальщиков выскользнул мастер Петр Степанович Кабачонок и устремился куда-то вдоль пролета. Цеховой остряк наладчик Павел Зяблин изрек однажды, что-де «Кабачонок состоит из трех деталей: хитрой головы, вместительного брюха и трубной глотки». И в этом, пожалуй, была немалая доля правды. Мастер был неспокойный и незлобивый. Получив от начальства очередную накачку, принимался изо всех сил наводить порядок, мотался по участку, меняя внезапно направление наподобие овального мяча регби… Каждый видел: человек, разрывается, горит на работе, ведя непримиримую борьбу с недостатками. Но странное дело, пока мастер воевал с неполадками в одном месте, они как назло ему возникали в другом. Вот, пожалуйста. Опять кто-то бросил среди пролета на проходе короб металлотходов.
— Эй! — крикнул Кабачонок подсобнику Элегию Дудке, бородатому малому, похожему на д’Артаньяна.
Элегий, бедняга, совсем сегодня закружился от требовательных окриков наладчиков и штамповщиц: то подай, то убери — робота нашли электронного! «Вы меня не запрограммировали! Вот возьму и не выйду завтра, посмотрим, что тогда запоете!» — погрозился мысленно Элегий. После обеда ему стало еще хуже, почему-то и опохмелка не помогла, даже мутить начало. Прикорнуть бы полчасика в уголке, а тут мастер зовет.
Приблизился на почтительную дистанцию, чтоб не доносило до мастера сквознячком старый устоявшийся перегар. Кабачонок молча показал на короб, Элегий также молча посмотрел на Кабачонка и принялся цеплять трос к беспризорному коробу, поднял его крюком тельфера и погнал вон из здания.
Проследив за ним взглядом, Кабачонок направился к Зине. Худенькая, с полудетским лицом и синими глазами, она, несмело переступая с ноги на ногу возле стены, ожидала окончания наладки пресса. Мастер прищурился:
— Что у тебя застопорилось?
Зина показала мастеру на пресс, где ей впервые самостоятельно предстояло штамповать сложную деталь и где все еще возился наладчик. Мастер оглядел придирчиво девушку. Черный халат на ней застегнут под самым горлом — ужасное одеяние даже для пожилых, а уж для юных девушек… Волосы туго повязаны неведомого цвета косынкой, всякие там кокетливые челки и прочие завитушки категорически запрещены грозными правилами техники безопасности, устрашающими плакатами, развешанными повсюду на стенах. К тому ж у мастера Кабачонка среди прочих заповедей по охране труда имелась особая, предназначенная специально для женского пола и зарифмованная для удобства запоминания. Звучала она несколько двусмысленно, однако это не мешало Кабачонку постоянно твердить работницам жутковатые слова: «Покуда есть у женщин шерсть, несчастье может приключиться: попал в станок той шерсти клок, и череп в щепки разлетится!».
Внешний вид Зины вполне соответствовал требованиям техники безопасности, и мастер, оглядев штамп, сказал что-то наладчику, развернулся и умчал куда-то, где померещился ему непорядок. Повозившись еще минут десять, наладчик включил пресс, отштамповал на пробу несколько деталей, измерил их, стукнул молотком по плите штампа с одной стороны, с другой, сделал еще пару сепараторов и проверил их на приборе:
— Центровочка — во! Шуруй!
Зина подошла к наставнице, тронула за плечо. Катерина оглянулась, встала, выключила пресс и направилась на рабочее место ученицы. Присела на стульчак, сжала в пальцах пинцет, пробуя на упругость.
— «Намордник» ни в коем случае не снимай, — показала она на проволочное ограждение штампа. — Вначале неудобно кажется, зато безопасно. Постепенно привыкнешь. А теперь смотри, как надо подавать заготовку, чтобы она точно попадала на фиксаторы.
Зина понаблюдала минуту-другую и заняла место Катерины. Попробовала сделать так же, но уткнулась пинцетом в пруток «намордника», и кругляшок заготовки покатился со звоном по полу.
— Почему-то даже не влезает туда…
— Очень даже влезает. Поверни кисть вправо, вот так… — показала Катерина еще раз. У Зины опять не получилось. — Ничего, у всех так бывает, — успокоила наставница. — Ты только не горячись. Приноровишься — скорость потом придет. Ты на повременной оплате, так что спешить пока незачем.
Поработав минут двадцать и наклепав порядочно брака, Зина все же наловчилась просовывать заготовку в щель «намордника». От напряжения стало жарко. Потирая онемевшие руки, она сходила к сатуратору, напилась газировки и принесла из кладовой новых деталей. Остановилась мимоходом возле Катерины. Как укор собственной неуклюжести виделись Зине ее руки: легкие, белые, будто она их только что вымыла мылом и содой, а у нее, у Зины, не только руки по локоть, но даже лицо испачкано бог знает чем! Замараха.
Она вытерлась ветошкой и вдруг усмехнулась. Ей вспомнилась частушка, которую пели в общежитии лимитчицы:
«Руки в масле, нос в тавоте, но зато ты на заводе!»
Катерина заметила ее усмешку, встала:
— Чего лыбишься? Обрадовалась, что браку вагон напорола? Идем!
Зина густо покраснела. Катерина подошла к ее прессу, проверила, не сбился ли размер детали, постояла, глядя, чего добилась ученица, и, хмыкнув удивленно, похлопала по узенькому ее плечу.
— Схватываешь вроде… — И пояснила, когда увидела, как Зина закусила губу: — До тебя тут одна неделю пыхтела да так и ушла в контору за семьдесят рубчиков графики писать.
Зина покачала отрицательно головой.
— Я не уйду. Вот только рука совсем онемела. Пальцы как деревянные, не слушаются.
— Это с непривычки. Лезть из кожи вовсе не требуется. Работай раскованно. Ты ж не дрова колешь! Представь, что танцуешь… — улыбнулась Катерина и пошла к своему прессу. Зина подумала упрямо: «Умру, но научусь, как ты! Нужно скорей переходить на сдельную. Нет больше сил жить на нищенской повременке».
Возле раскрытых ворот в конце пролета стоял мужчина лет тридцати пяти в расстегнутом синем халате, из-под которого виднелась белоснежная сорочка. Высокий, худощавый, темноволосый, а глаза серые. Это Станислав Егорович Ветлицкий, начальник сепараторного участка.
Кабачонок, проходя мимо, слышал краем уха, как он усовещал седого сутуловатого механика Антона Павловича Дерябина, стоявшего напротив.
— Ну, как тебе не стыдно? Ты же носишь имя и отчество щедрейшей души человека, Антона Павловича Чехова, а сам являешься типичным жмотом и барахольщиком, да еще с наклонностями сутяги. Ну чего ты вцепился за это старье, которому давным-давно место на свалке? — кивнул Ветлицкий в темный угол.
— Старая песня… — пробурчал Дерябин с напускным равнодушием. Шея у него упрямо выгнута, в руках — концы ветоши. Глядя себе под ноги, он старательно вытирал замасленные пальцы.
В этот момент в проеме ворот показался незнакомый хорошо одетый старичок, поклонился чопорно механику и начальнику участка и что-то сказал, похоже по-немецки. Те переглянулись. «Что за гусь?» Тут Ветлицкий вспомнил, что во дворе завода ему попалась группа иностранных туристов. Им показывали, как водится, самое лучшее: новые участки, оснащенные автоматикой, великолепную столовую, уютное рабочее кафе, удобные бытовки. Очевидно, старичок отбился от той группы и заблудился среди старых цехов.
— Ты понимаешь, чего он шпрехает? — спросил Дерябин, вглядываясь в изрытое глубокими складками лицо незнакомца. Ветлицкий пожал плечами.
— Выведу его на проходную… Пожалуйста, — жестом указал он старику на ворота и повторил на всякий случай «Витте си…» Но тот, к удивлению, замотал головой, отказываясь, и нахмурил лоб, силясь, должно быть, подобрать слова, что-то объяснить. Вдруг весь просиял и, всплеснув руками, устремился в темный угол возле входа, где стоял отживший свой век шлифовальный станок «Бланшард», который собственно и являлся яблоком раздора между Ветлицким и Дерябиным. Один грозился выбросить в утиль допотопного мастодонта и освободить место для нового оборудования, другой не соглашался ни в какую, заявляя, что «Бланшард», хотя и патриарх, зато всегда под рукой, верно служил и служит ремонтному люду. А что касается угроз ликвидировать ветерана, то они беспочвенны, поскольку территория, занимаемая станком, спокон веков принадлежит службе механика.
Стычки возникали всякий раз, когда прибывал новый пресс и требовалось где-то его установить. Повышенный интерес иностранца к «Бланшарду» Ветлицкий расценил по-своему:
— Видишь, даже иностранец потрясен твоим чудовищем… Теперь по заграницам, что мы-де работаем подшипники на музейных экспонатах…
Дерябин подбоченился воинственно, перестал тереть ветошью пальцы. Старичок между тем вертелся вокруг облупленного станка, приседал, цокал языком и вдруг, повернувшись к Ветлицкому, ткнул сначала корявым пальцем себе в грудь, потом — в станок, воскликнул:
— О, Бланшард, Бланшард!..
— Хе! Марку знает… Видать, дед из мастеровых… — заметил Дерябин.
— Ай-ай-ай! Какая трогательная встреча ровесников, обоим стукнуло по сто… — съязвил Ветлицкий.
— Здесь… работа… Свей… Юргенсон, молодой… — показывал старик на землю у своих ног. Засуетился, досадливо вытащил из кармана платок и принялся сморкаться.
— Ты, деда, швед? — заулыбался Дерябин, и к Ветлицкому: — Он швед, понял? Он работал здесь, на этом станке, понял? — Он хлопнул по сухому плечу старика и тот тоже расплылся в улыбке и тоже хлопнул по плечу Дерябина.
Когда же появился гид, сбившийся с ног в поисках по заводу пропавшего экскурсанта, тот сидел в рабочем кафе за столиком, перед ним стояли две пустых чашки, а из третьей он отхлебывал ароматный кофе и оживленно, без переводчика, с помощью жестов, гримас и улыбок беседовал с механиком Дерябиным. Рабочие люди понимали друг друга отлично. Старый швед мечтательно качал головой, глядя сквозь стеклянную стену кафе на новый, отделанный пластиком и сияющий белым металлом корпус цеха токарных автоматов. Закопченное кирпичное здание сепараторного участка в соседстве с ним казалось мрачной темницей. Построенное еще до революции шведской фирмой СКФ и потерявшее первоначальный вид, оно походило на те дома в Марьиной Роще, которых почти не осталось, дома, облепленные со всех сторон пристройками, надстройками и достройками самых немыслимых конструкций и конфигураций. Чего только не нагромоздили разные управляющие за шестьдесят лет, расширяя производственные площади!
Нынешний директор завода Дмитрий Васильевич Хрулев давно построил бы для сепараторного участка современный корпус, а старье сломал и пустил на засыпку оврага возле заводского жилого массива, но строить новое здание не так-то просто, завод сам под прессом города, давящего со всех сторон. Стиснут жилыми домами мертво. Они так близко, что жильцам их видно, как на ладони, все, что делается в заводском дворе, а из окон административных зданий завода отлично просматриваются интерьеры квартир по всем этажам. И все-таки завод развивается, строится если не вширь, то ввысь. Вон какие цехи отгрохали — загляденье! Электроника, автоматика, белые халаты…
А Ветлицкий все ждет, пока за счет кого-то или чего-то сыщется и для него производственная площадь. Вот тогда он… а пока свои обширные замыслы он излагает на бумаге и старается втиснуть в план организационно-технических мероприятий по заводу.
Ветлицкий слывет хорошим практиком и инженером хоть куда! Но к его идее автоматизации мелкосерийного производства специалисты главка и министерства относятся скептически, и если бы не директор Хрулев, поддерживающий его и старающийся продвинуть предложения в высших инстанциях, ему осталось бы или махнуть на все рукой, или перейти на другое предприятие.
Как инженер Ветлицкий вырос на глазах Хрулева на Волжском станкозаводе, где раньше Хрулев занимал пост директора. Собственно Хрулев и перетащил Ветлицкого к себе, как перспективного, мыслящего по-новому специалиста.
Еще там, на Волжском станкозаводе, молодой инженер поставил перед собой цель перевести сборку токарных станков на конвейер. За недолгое время он освоил огромный научный и практический материал, перелопатил и изучил массу технической литературы, обшарил смежные и прикладные науки. Наблюдая за его работой, Хрулев видел, что она оригинальна, и если удастся внедрить ее в производство, это будет качественный скачок в станкостроении. НИИ, занимавшийся также тогда этим вопросом, похвастать успехами не мог. Правда, и у Ветлицкого до внедрения идеи в производство еще далеко, оставалось еще много незаконченных расчетов, всяких увязок, утрясок и уточнений, и все же умудренный опытом Хрулев посоветовал Ветлицкому написать и послать в Комитет по изобретениям заявку, пусть запатентуют изобретения на всякий случай. Но Ветлицкий отнесся к совету несерьезно, дескать, успеется. Надо раньше дело сделать, а потом уж…
Эта несерьезность, эта беспечность Ветлицкого повлекли за собой много неприятностей, которые, как говорится, вылезли ему боком так, что вся его жизнь перевернулась, стала шаткой, непрочной и пришлось, скрепя сердце, начинать налаживать все заново. Прежние задумки, планы, проекты он выбросил из головы, ибо считал их замаранными предательством. Прошло немало времени, прежде чем он оправился от потрясения, и, войдя в курс нового завода, разглядел свежим взглядом то, чего не замечали старые работники. И тогда у него снова родилась мысль об автоматизации при мелкосерийном производстве, и он опять, как бывало в прошлом, рассказал о ней Хрулеву. Тому идея понравилась, дал слово помогать.
Директор понял, что не ошибся, взяв Ветлицкого с собой. Здесь, работая в среднем звене управления, он точно и безошибочно чувствовал требование времени, сосредотачивал свое внимание на самом запущенном, на самом больном: экономике и организации производства. Хрулев уже не раз подумывал: «Засиделся Станислав на низовом участке, надо его выдвигать на пользу дела. Это же будущий главный инженер завода».
А пока что «будущий» вертелся со своими наладчиками и штамповщицами в кирпичном коробе без окон, без фрамуг и как-то умудрялся выпускать на ветхозаветных прессах сепараторы для подшипников высших классов.
Вечерами, когда дети засыпали, Катерина садилась у раскрытой двери балкона, смотрела в опустевший двор и курила. Не из-за прихоти, не из-за глупой моды курила, нет. Она и сейчас считала это баловством, унижающим женщину. От курящей гадко пахнет, как в общественных туалетах, но после смерти мужа, в долгом изнуряющем одиночестве, когда счастья больше не ждешь, когда жизнь ни чем не наполнена, кроме работы, сна, да мелких забот по дому, Катерине стало просто необходимо это, внутренне запретное, что хоть немного нарушало тоскливое однообразие существования.
В гости она ни к кому не ходила, не бывал никто и у нее дома, женское рукоделие она ненавидела, общественными поручениями ее не нагружали — с детьми хватало забот. Соседки с весны до осени собирались во дворе на лавочках, судачили о всякой всячине, Катерина в разговорах не участвовала, посиделки считала зря потерянным временем и мучилась оттого, что сама тратит свое время не лучше, без пользы для себя и людей. Особенно тяжело тянулись выходные дни. Чтобы заполнить их, скрасить чем-то, она не находила ничего иного, как затевать бесконечные стирки, глажки, а уж квартиру убирала — никакой, самый придирчивый корабельный боцман не нашел бы изъянов.
Лишь в людской сутолоке, в цеху, за работой Катерина забывалась и приходила в равновесие. Оттого и являлась на смену с легкостью душевной, как никто другой в дни отдыха, когда завод не выполнял программу и когда никого не заманишь на завод даже двойной оплатой.
«Безотказная работница! Высокосознательная женщина, истинно болеющая за производство!» — говорили о ней в завкоме, в парткоме и выдавали премии. А вечерами…
В открытую дверь балкона доносятся шумы города: стук трамвайных колес, разнотонное фырканье автомобилей, чьи-то голоса, приглушенная расстоянием музыка. Ночь смазывает очертания, но блуждающие лучи фар творят волшебство. Под их холодным светом купы деревьев и кустов превращаются в застывшие, словно навеки изваянные фигуры — странные, почти нелепые, но вот скользящие струйки света пропадают, и заросли во дворе опять становятся знакомыми до каждой веточки рябинами, кленами, тополями. Вон боярышник закрыл уже окна первого этажа, а ведь кажется еще совсем недавно Катерина сажала своими руками тонкие прутики. Когда это было? Растут деревья, растут дети… Из комнаты доносится скрип пружин, посапывание Максимки сменяется сонным ворчанием — он всегда вертится во сне и сбрасывает на пол одеяло. Катерина встает, укрывает очень похожего на нее мальчика: миловидного, черноволосого. К горлу ее подкатывает комок. Пестренькое одеяльце, мяч возле ножки кровати, рогатка, торчащая из карманов штанов, сложенных на стуле, мучительно напоминают ей о несбывшейся мечте прожить жизнь так, как она уже прожита не будет.
— Ма, ты красивая, — заявил однажды Максимка.
Катерина густо покраснела, спросила насупившись:
— Кто тебе сказал эти глупости?
— Никто. Я сам… Потому что ты… ну, как икона… Строгая.
— Какая еще икона?
— Ну, что у бабушки Насти висит, из третьего подъезда. Точь-в-точь, я видел!
— Не болтай ерунду и сбегай за хлебом, — отмахнулась Катерина, поглядев мимолетно в зеркало. Хотя прошлое и оставило следы — морщинки у глаз и чуть выбелило губы, но Максимка-чертенок прав. Наблюдательный. Ведь действительно в ее продолговатом лице, в больших темных глазах есть какая-то холодная строгость, которая запечатлена на ликах святых старого письма. Да только что в этом хорошего? Разве такой должна быть современная женщина?
Катерина поправила густые черные волосы, почему-то вьющиеся лишь у правого виска, и сцепила нервно пальцы рук, нежная белизна которых вызывала зависть у всех цеховых женщин. А мужчины? Разве они не пялятся на нее в троллейбусе, в метро, на улице? Красивая… Что ж, возможно на самом деле устами Максимки глаголет истина, да только в том и сложность, что существует Максимка на свете и еще вдобавок — Ленюшка-малец. Им нет дела до того, что мать их томится в мучительном одиночестве.
Сыновья… Поднимаются, как на дрожжах, старший вон как вытянулся! Мужики, кормильцы будущие… А сейчас, что они без матери? Но мать есть мать, а им отец нужен, мужчина-наставник нужен! Ради этого, уже по одной такой причине Катерина пошла бы замуж, хотя и считается, что брак по расчету аморальный, нечестный. Только кто возьмет ее с двумя «довесками», если даже у нее «Месяц под косой блестит, а во лбу звезда горит»?..
Зная это, Катерина давала волю слезам так, что глаза запухали. Потом, успокоившись немного, принималась рассуждать уныло:
«Видать, уж на роду мне написано быть несчастливой. Не найти мне мужа, не найти детям отца. И стараться нечего. Да и подло это: искать, ловить… Не по мне такое, не жалость, не сочувствие нужно мне — они для собаки, для кошки. Нет, я хочу доброй любви, доброй и ласковой, как теплый дождик…»
Покойный муж любил буйно и жадно, мгновенно загорался и так же быстро остывал. И вообще жил так: вспыхивал, увлекался чем-то, чтобы тут же, с тем же азартом направить свои силы и внимание на что-то другое. Тяжеленек был характером. И погиб из-за собственной жадности и азарта. Подстрелил на охоте зайца, подбежал к нему, а тот еще живой. Зарядил ружье, а тратить заряд пожалел. Размахнулся и — прикладом! Да с такой силой, что курки по инерции отошли назад и, вернувшись, ударили по бойкам. Два заряда в лицо получил охотник и тут же скончался, оставив вдову и двоих детишек-сирот. Ох-ох-ох! Не было у Катерины ласкового дождика прежде, не будет и впредь. Много есть мужчин, которые хотели бы с ней пофлиртовать, но такие ей не нужны, а значит, и незачем растравлять себя, предаваться пустым мечтаниям.
«Ах, какое разумное похвальное решение! Вот образец морально устойчивой женщины, опирающейся в трудную минуту на коллектив, не поддающейся минутному увлечению», — изрек бы очевидно ханжа — чиновник, если бы ему открылись мучительные раздумья Катерины. Да только напрасно он расточал бы вдове похвалы, живая душа ее металась, изнывая без ласки, без радостей. А когда женщина в смятенье, воздержись распространяться о ее благоразумии. Наплевать ей на рассудок, на правила морали и на все то, что скажут о ней поборники добропорядочности.
С некоторых пор Катерина даже телевизор перестала смотреть, чтоб не вызывать в себе зависти к тем, кого там показывают. Рай сплошной, а не жизнь, все прекрасно, все, как по маслу идет. Никто не страдает, не дергается, не переживает, просто блаженство кругом, если не считать мелких житейских недоразумений — их-то и вытаскивают напоказ. Прекрасная жизнь, веселая, беззаботная! После таких передач Катерине покоя нет, снится ночами такое… Вертится на простыне, как на плите раскаленной — сил нет, хочется тигрой зарычать…
Все это было до недавнего времени. Но вот однажды, с полгода тому назад, Ветлицкий сообщил, что за ударную работу Катерина награждается Почетным знаком и что вечером в заводском клубе ей будут вручать награду. Надо идти.
Надела самое красивое зеленое платье, отсидела терпеливо в президиуме до конца собрания, приняла поздравления знакомых и направилась домой. В фойе не протолкнуться: после торжественной части начались танцы. Девушки с распущенными по плечам волосами толпились возле двери, ожидая, когда их пригласят на танец, но парней было мало, они с важным видом лавировали среди присутствующих, приглядывались привередливо к девушкам, прикидывали, какую выбрать себе партнершу. Зазвучал бодрый «рок-н-рол», и стайки девушек быстро рассеялись, масса танцующих уплотнилась. Саксофоны в оркестре булькотели — захлебывались, ударник, подпрыгивая на стульчике, яростно отбивал мудреные ритмы.
Кто-то взял Катерину за руку повыше локтя. Оглянулась — Павел Зяблин. Улыбается уголками губ.
— Пойдем? — подмигнул озорновато.
— Куда?
— Да пойдем! — потянул он ее нетерпеливо в круг танцующих.
Катерина хотела сказать ему, что давно не танцует, отвыкла и вообще… Но Павел властно увлек ее в густую раскачивающуюся толпу и их стиснули сразу же со всех сторон, прижали друг к другу — не оторваться. Руки Павла скользили по спине Катерины, потом опустились ниже, на бедра, и она, подхваченная жарким потоком, пошла плавно и податливо, замирая от касания его ног о ее колени.
«Боже мой, какое наслаждение покачиваться вот так просто в такт музыки! Кажется, целая вечность прошла с тех пор, как я танцевала последний раз!» — думала Катерина и терялась от волнения. Павел чувствовал ее напряженность, заглянув в лицо, спросил:
— Я плохо веду?
— Нет, нет, — ответила поспешно и, чувствуя, что краснеет, прижала лицо к его плечу.
— Что ж… — хмыкнул он неопределенно.
Оркестр оборвал игру, пары покинули площадку, накапливаясь у стен. Павел проводил Катерину на место, где она стояла, и куда-то исчез. Катерина подумала, что он пригласит ее еще раз, но оркестр играл танец за танцем, а Павел так и не появлялся. Все же она увидела его, он промелькнул на той стороне фойе в паре с Ланой Нивянской, бригадиршей ОТК участка. Лана сегодня была очень эффектной. «Похожа на киноактрису…» — подумала почему-то Катерина с неприязнью. Танцевать не с кем, надо уходить домой, но она не уходила, что-то удерживало ее. С непонятным для себя самой упорством она продолжала стоять, глядя неотрывно на тонкое, как лозинка, извивающееся в руках Павла тело бригадирши Ланы. Перед глазами мельтешили танцоры. Катерину обдавали смешанные запахи разгоряченных тел, табачного дыма и аромат духов. Все это напоминало ей те далекие времена, когда она была девушкой. С каждой секундой ее все больше одолевало томительное желание испытать еще раз прекрасное мгновенье, которое она пережила недавно. Зазвучало тревожно берущее за душу танго, и тут перед ней опять возник Павел.
Прикрыв глаза, она отдалась во власть музыки и движения и не обращала внимания на старание Павла прижаться покрепче к ее высокой груди. В какой-то момент рядом в толкучке танцующих оказался наладчик шумков с круглолицей девушкой, крикнул дурашливо:
— Полегче, Паша! Не раздави Катерине значок ударницы!..
Катерина вздрогнула, отстранилась.
— Нельзя так… — сказала с досадой.
— А вот так? — поцеловал ее озорно в щеку Павел.
Катерина замерла на несколько секунд, провела ладонью по своему лицу.
— Залепить бы тебе! Испортил все… — сказала недовольно и продолжала танцевать, но уже с неохотой. Дотанцевала кое-как до конца, направилась в гардероб. Павел пошел за ней. Подавая пальто, спросил: можно ли ее проводить. Она не ответила, пожала плечами. Выйдя на морозную улицу, высвободила руку, спросила:
— С чего ты это вдруг взялся ухаживать за мной? Девушек тебе мало, что ли?
Теперь промолчал Павел. Сели в полупустой троллейбус. Катерина смотрела в разрисованное морозными узорами окно, к ней постепенно возвращалось хорошее праздничное настроение, нарушенное Шумковым. Она забыла о том, что и Павел вел себя не лучшим образом. Повернулась к нему, посмотрела с интересом. Она почти каждый день видела его, привыкла к его громкому голосу, к соленым словечкам, которые он отпускал направо и налево без разбора, и разделяла то настороженное уважение, с которым относились к нему рабочие, как к наладчику высшего класса. И на самом деле, равных ему на участке не было. Странно, почему он кажется ей сейчас вовсе не таким, как в цехе? Словно только что увидела этого заядлого холостяка года на два, на три старше ее, Катерины. Сидит, щурит насмешливо карие глаза и мурлычет себе под нос что-то.
— Что ты поешь? — спросила Катерина, чтоб не молчать.
— Это стихи…
— Какие?
— Чужие…
— Давай громче!
Павел хмыкнул понимающе, помедлил, соображая что-то, и принялся декламировать ей на ухо любовные стишки, специально выученные для нашептывания доверчивым и поэтически настроенным девицам. Он знал, что делал, но уж никак не ожидал, что стишки так глубоко взволнуют Катерину. Она слушала, как в полусне, сжимая безотчетно руку Павла. Откуда ему было знать, что именно сегодняшний, пугающе-прекрасный вечер возбудил в душе ее чувство облегчения? С нее словно свалилась привычная угнетающая тяжесть, и Катерина опять осознала свою силу.
У подъезда дома, где она жила, Павел, освоивший отменно приемы завлечения, прикинулся страшно озябшим, так натурально дрожал, так просился к Катерине погреться, что она под его напором даже растерялась немного.
— Поздно ведь уже… Максимку разбудим, — отнекивалась она.
— Я на минутку, мне только стакан горячего чаю, и я тут же уйду.
Катерина теребила в руках связку ключей. На улице изредка раздавался гул автомобильных моторов, город засыпал. Вдруг совсем рядом хлопнула дверка машины. Катерина вздрогнула, посмотрела испуганно на Павла.
— Теперь раззвонят на весь свет: ночью с мужчиной в подъезде стояла…
— Бежим! — сказал Павел, увлекая ее по лестнице наверх. Остановились на площадке четвертого этажа. Катерина отперла торопливо дверь, и они с Павлом проскользнули в переднюю. Притворив дверь, постояли в темноте, часто дыша, прислушиваясь. Приехавшие на машине поднялись выше. Павел нашарил руку Катерины, провел ее ладонью по своему нахолодевшему лицу. Катерина вздрогнула, и тут же вспыхнул свет. Павел не увидел выражения ее лица, она отвернулась, сняла пальто, сапожки.
— Сейчас поставлю чайник, раздевайся, — сказала шепотом, заглянула в комнату, где спал мальчик, и плотнее прикрыла дверь.
Павел разделся, присел к столу, но как только Катерина скрылась на кухне, он тут же вскочил, подкрался к ней на цыпочках, обхватил ее голову, и повернув к себе, закрыл губами ей рот. Она выгнула спину, с силой рванулась, но он не отпустил, продолжал целовать лицо, шею.
— Нет… нет… я не хочу… — задыхалась она, извиваясь в его сильных руках. Волосы Катерины рассыпались по плечам, набились Павлу в рот. Вдруг тело ее разом отяжелело, размякло. Он схватил ее в охапку, отнес в комнату и опустил на кровать.
— Тише… тише, Максимка проснется, — шепотом выдохнула Катерина и обвила его шею руками.
…Синие стекла окон побледнели, рассвет обещал солнечный морозный день. Задремавший под утро Павел не слышал, когда встала Катерина. Почувствовал прикосновение пальцев на лице, проснулся. Она стояла у кровати одетая. Улыбнулась, прижала палец к губам, показывая, чтоб не разговаривал громко. Павел взял ее за руки, она присела боком. Скрипнула пружина, оба взглянули опасливо на дверь, за которой спал Максимка.
— А меньший мальчик где? — спросил Павел.
— Ленюшка? В интернате. А что?
Павел привлек ее к себе на грудь, сказал растроганно:
— Ты принесла мне сегодня много радости. Не забуду этого никогда.
— Ой ли! А как же Ланка?
— Ланка здесь ни при чем.
— Уж так и ни при чем… Она вон какая! Тоненькая, гибкая, как змейка. Точь-в-точь «мисс Европа», что в журнале сфотографирована… А я? Что ты во мне увидел?
— Много. Ты нестандартная, не похожа ни на кого. От тебя можно с ума сойти. Ты особенная…
— Особенная… То-то ты замечал меня прежде… — усмехнулась Катерина печально, спросила: — Паша, почему ты до сих пор не женат?
— Гм… А зачем?
— Тоже верно, — покачала головой Катерина. — Обуза лишняя ни к чему, и без того нашей сестры навалом. Странно только, что ты, свободный казак, снизошел до какой-то вдовы… Или для коллекции и такая сгодится? Экспо, какой там по счету номер?
Павел сел, обхватил руками колени, сказал твердо:
— Я к тебе приду еще не раз.
— И на том спасибо, — встала Катерина и отвесила насмешливо поясной поклон. — Когда велите встречать?
— Сегодня после работы.
— Неужто?!
Павел надулся и стал одеваться. Проглотил на ходу стакан чаю, который так и не удосужился выпить вечером, и, обняв перед уходом Катерину, сказал:
— Я тебя всегда замечал. Ты мне давно нравишься, теперь — еще больше. Других женщин у меня нет, не веришь?
Она обвила шею Павла руками.
— Милый, если б ты знал, как мне пусто в жизни! Будь со мной, — прижалась к его груди, шептала горячо с трогательной откровенностью, взволновавшей Павла: — Я знаю: ты на мне не женишься, да я и не жду. Приходи так, я согласна. Будь сколько сам захочешь. Ох, как нужен мне ты, теплый мой дождичек!
…Так вот и случилось: поласкал теплый дождик вдовье сердце в студеную январскую ночь, разбудил дремавшее в нем, и поднялось оно будоражно над привычными буднями, и вот уже июль наступил, а праздник из сердца не уходит. Катерина так и не поняла, так и не объяснила себе, почему Павел предпочел ее, детную вдову, молодым и красивым, почему не бросил до этих пор? Видимо, и она чего-то стоит? А может, причина в другом? Может… «Нет, не нужно думать, не нужно накликать беду! — приказывала она себе. — Не заглядывать далеко вперед, не строить воздушных замков: что будет, то и будет…»
Неопределенность положения мало смущала Катерину, она любила и хотела быть любимой. И на этом все. И на этом точка. Прежняя жизнь с мужем — скупым и грубоватым, которого она видела насквозь, вспоминается сейчас как скучное течение времени. С Павлом ей-ей не заскучаешь, нет. Характерец — не дай бог! Дурной! То ласковый, как ягненок, то бесшабашный, а все равно милее всех. Мудрой середины для него не существует, видать, досталась ему какая-то жизненная частица от далеких пращуров-ушкуйников новгородских: уж работать так работать, а гулять так гулять!
Павел не очень-то баловал Катерину свиданьями, на занятость ссылался, вечерами ходил учиться в техникум «не диплома ради, а интереса для…» Ох, эти вечерние занятия! Они — нож по горлу Катерине. Тысячами пиявок высасывала ее ревность всю неделю, и только субботние и воскресные встречи немного успокаивали и запоминались, как захватывающие страницы интересной книги, но полного счастья от такой жизни и быть не могло, Катерина это знала. Вроде бы Павел и муж, а на самом деле кто? Какие у него обязанности? Он не несет никакой ответственности, он вне контроля, что хочет, то и делает, куда хочет, туда идет, с кем хочет, с тем идет. А последнее время и вовсе того стал… Власть свою, что ли, над ней почувствовал, распоясался? Катерина терпеливо сносила его завихрения, уступала, боялась совсем разрушить и так непрочное счастье, потерять то, чего так жаждала и что неожиданно обрела. Никто ее не спрашивал, чего больше в ее любви: сладостной радости или сладостной горечи, да и Напрасно было бы спрашивать, она сама не знала.
Главный инженер Круцкий пятый день заменял директора Хрулева, уехавшего на авиазавод по поводу скандальных рекламаций на ответственный подшипник для нового вертолета. В печенках у всех этот подшипник. Вертолетостроители освирепели, жмут изо всех сил на министерство, на главк, начальник главка Явствин — на заводоуправление, а руководство завода в свою очередь — на цехи и участки.
Справа возле стола Круцкого — пульт связи: нажал на клавиш и тут же, как в сказке: «Стань передо мной, как лист перед травой!» — отзываются нужные люди. Новая техника управления производством. Но сегодня Круцкий сам, собственной персоной объявился на сепараторном участке.
Первым заметил его мастер Кабачонок, насторожился:
«Что бы это означало? Плановый осмотр цехов? Так чего смотреть зря на то, что знаешь как пять своих пальцев! А может, главному понадобилось лично пропесочить Ветлицкого? Они не очень-то ладят. Так это опять-таки проще сделать, вызвав Ветлицкого в кабинет».
Нет, мастер Кабачонок не первый год на заводе и отлично соображает, что это неспроста, и раз так, то попадать лишний раз на глаза начальству не стоит, и он немедленно шмыгнул в помещение технического контроля. Ветлицкий, не заметив хитроумного маневра мастера, спокойно направился навстречу главному возникшему в воротах пролета. У Ветлицкого рукава халата закатаны, воротник сорочки расстегнут, галстук обился на сторону.
По недовольному лицу Круцкого, по его озабоченному взгляду можно было догадаться, что привело его на участок вовсе не плановое любопытство, а что-то другое, крайне неприятное. С Ветлицким он сегодня уже виделся и потому разговор начал без преамбул. Речь пошла о той же суперсрочной продукции, все о тех же подшипниках для вертолетов. Сепараторов наделали к ним черт-те сколько, металла, труда убили, а не один подшипник не признан годным. Авиастроители ведут себя вызывающе, твердят нахально: не сделаете подшипник строго по нашим особым техническим условиям, экспериментальный вертолет не полетит, будет на земле сидеть, зато вы, спецы, полетите со своих должностей с грохотом и треском!
А что еще может сделать завод? Пятый месяц бьются конструкторы, технологи, мастера, наладчики, а результат один: представитель фирмы заказчика бракует все на корню, дескать, изделие не отвечает техническим условиям. Межведомственные грызня и волокита тянутся давно и продолжали бы тянуться еще, но у начальника главка Яствина лопнуло терпение. Надоело составлять бесконечные объяснения вышестоящим инстанциям, и он потребовал от директора Хрулева лично утрясти вопрос с авиазаводом, разобраться на месте, в чем дело, кто прав, кто виноват, и доложить в главк.
Пять суток разбирался Хрулев, а сегодня позвонил по телефону, потребовал немедленно сотню-полторы подшипников. С большим трудом добился он, чтобы их испытали непосредственно в рабочем узле вертолета и на стенде. Он сам будет присутствовать при испытании.
— Мы же просим об этом давно! — воскликнул Ветлицкий. — Сто раз уже могли испытать и выяснить, где собака зарыта…
— У авиастроителей какие-то свои соображения. Не зря морочат всем головы, — сказал Круцкий.
— Тактика известная: с больной — на здоровую… — подхватил Ветлицкий. Для такого заявления у него были веские причины. Подоплеку канители он постиг случайно и пришел к твердому выводу: у вертолетчиков что-то не ладится, оттого и закрутили карусель, занимаются «спихатехникой» или осторожничают. Однажды Ветлицкий заговорил о своих затруднениях со знакомым авиационным инженером. Тот с некоторым удивлением заметил, что представлять столь жесткие требования к подшипникам такого назначения просто дико. Так недолго затребовать прецизионные подшипники для колес телеги…
Разговора с авиационным инженером было достаточно, чтобы Ветлицкий кое-что уразумел. У вертолетостроителей что-то не клеится, возможно неполадки кроются в других узлах, но признать собственные промахи и недоработки — значит взять открыто вину на себя. А кому это нравится? Вот и валят на поставщиков, на смежников, дескать, из-за них не выполняем, срываем, страдаем. В общем, держи вора! Пока разберутся, пока то да се, — время прошло, свои беды будут устранены, время выиграно. И вот такая склочная возня — на парадных заседаниях именуется громко «производственной дружбой»!
— Так что же будем делать, Станислав Егорыч? — спросил озабоченно Круцкий.
— Работать надо, — ответил тот общими словами.
— В целом — да, а конкретно? Когда сумеете выдать новую партию сепараторов?
— А каковы сроки?
— Ха! Сегодня! Сейчас!
— Это шутка, конечно… Вы же знаете технологический цикл, он длится более суток.
— Не думаю, что такой ответ устроит Хрулева.
— И я не думаю. Будем стараться ускорить. Точнее доложу после того, как посоветуюсь с технологом и наладчиками.
Главный ушел, а спустя час Ветлицкий, явившись к нему в кабинет, сообщил, что нашел возможность изготовить к концу второй смены комплектов двести аварийных изделий и уже начал переналадку прессов.
— Вот это другой разговор. В чем нуждаетесь?
— Нужен к концу смены приемщик от фирмы заказчика, но приемщик заявил, что ему положено выполнять свои обязанности только в дневное время. За сверхурочные ему, видите ли, не платят.
— Как его фамилия? — приготовился записывать Круцкий.
— Чухачев.
— Чухачеву гарантирую. Еще что?
— Надо бы подбросить деньжонок тем, кто изготовит и доведет продукцию, а также на технический контроль.
— Правильно, не посеешь — не пожнешь. Хорошо, подкинем. Бессребреники только в сказках водятся, а остальные говорят: идеями сыт не будешь, хе-хе!.. Сейчас издам приказ, деньги выделим. Но и вы смотрите, чтобы была полная отдача! Чтобы утром подшипники ушли к заказчику. Ясно?
— Я не оставлю завод, пока не соберут подшипники и не отвезут в отдел сбыта.
— Правильно. Сборщики обещали выполнить задание, у меня с ним был уже разговор. Главное — не подведите вы.
Ветлицкий вернулся на участок. Там все оставалось по-прежнему, большинство прессов работало, никакие переналадки не делались и вообще не было заметно приготовлений, которые свидетельствовали бы о намерении начальника участка выполнить слово, данное главному инженеру завода.
А между тем подготовка шла, шла скрытно по другим направлениям.
После совещания с мастером Кабачонком и наладчиками стало ясно, что изготовить и сдать сепараторы на сборку до утра не удастся, хоть умри. Настроение у Ветлицкого резко упало. И тут Кабачонок предложил один хитрый ход, пожалуй, единственный, с помощью которого еще можно спасти положение. Ветлицкий вначале поморщился, но уточнив некоторые детали предстоящей операции, уверовал в успех и заявил об этом Круцкому. А сам принялся за психологическую обработку начальницы участкового ОТК Таисии Ключаревской. В общем-то она была милой женщиной, но по характеру своему и по внешнему виду казалась прямой и несгибаемой, как труба заводской теплоцентрали. Мужчин в ее подчинении не было, работали одни женщины. Справься с ними, разноликими, разномастными, своенравными, ни возрастом, ни семейным положением между собой не схожими! Ключаревская справлялась, находила к каждой подход, возилась с ними, точно клушка с цыплятами: когда и поклохчет, а когда и клюнет, но все между собой, без участия посторонних помощников.
На заводе она так давно, что, если речь заходит о чем-то бесконечно далеком, обычно говорят: «Этого даже Ключаревская не помнит». В сложных случаях производственной практики сам начальник ОТК завода консультируется с ней, тонким специалистом своего дела, но на высшую должность не выдвигает. Уж больно характер у Таисии занозистый.
Эти ее качества учитывал Ветлицкий, приступая к переговорам.
— Как вы, Таисия Николаевна, смотрите на законсервированные в кладовой сепараторы к вертолетным подшипникам? — спросил он, отозвав начальницу в сторону. — Они, если помните, изготовлены были три месяца назад.
— А зачем мне на них смотреть? Я в свое время написала на них карту качества, пусть собирают подшипники.
— Круцкий велел мне сделать новые, но лучше я все равно не сделаю, да и времени нет. Я бы хотел предъявить заказчику те, готовые. Вы подтвердите качество?
— Безусловно. Но надо детали прежде расконсервировать и посмотреть, не прихвачены ли они ржавчиной.
— Это мы сделаем, но есть, Таисия Николаевна, один, так сказать, нюансик…
И Ветлицкий объяснил, что приемщику фирмы заказчика Чухачеву надо предъявить сепараторы, как будто они только что вышли из-под пресса, иначе он их и смотреть не станет.
Чуть подумав, Ключаревская молвила несколько свысока:
— Время изготовления сепараторов меня не интересует, я гарантирую качество. Документ будет оформлен нынешним числом после проверки контролерами.
Ветлицкий попросил подобрать на вторую смену двух-трех толковых девушек. Оплата, разумеется, за счет производственного участка, в виде премиальных. Ветлицкий ушел, а начальница, поманив к себе миловидную пухлянку Лену Шурочкину, доверительно спросила:
— Лёля, хочешь заработать сегодня четвертную?
— Каким образом? — обдала Лена начальницу голубизной из-под густо начерненных ресниц.
Ключаревская объяснила.
— Ясное дело! — фыркнула девушка. — Месяц под откос, трудись, подчищай чужой мусор…
— Говори толком! — обрезала Ключаревская.
— А Галя остается? — спросила Лена. — Мы вместе домой ездим, одна я боюсь в полночь.
Галя, эффектная, похожая на манекен с витрины центрального магазина, согласилась. Двадцать пять рублей на улице не валяются, это как раз то, чего не хватает ей на умопомрачительные трусики-пояс, только-только появившиеся в продаже.
Старшей над ними Ключаревская оставила бригадира Лану Нивянскую и, завершив рабочий день записями в журнале, отбыла домой. Ветлицкий тут же стал шептаться о чем-то с Лелей, Галей и Ланой, после чего девушки, похихикав, исчезли.
Зайдя в пролет, приемщик Чухачев увидел Ветлицкого в профиль, обозначенный падающими сбоку закатными лучами. Что-то задиристое, азартное во внешности начальника участка насторожило Чухачева, как впрочем и неожиданный вызов на завод. Однако, пройдя туда-сюда по участку, он успокоился. Ничего особенного, привычные кавардак и неразбериха. Как всегда чего-то вовремя не изготовили, не додали, а когда клюнул петух-аврал!
Самонадеянный здоровяк Чухачев считал себя неотразимым кавалером. То, что он женат, роли не играло. Он то и дело заводил с женщинами игривые разговорчики, хотя не видел среди них достойных себя. Красивых же девушек опасался, близких знакомств с ними избегал, был осторожен, помня, сколько руководителей погорело из-за всяких красоток, сколько карьер загублено — не счесть! Хитрые чертовки, но Чухачева им не провести!
«Принесло его больно рано, шляется по пролету, — подумал с беспокойством Ветлицкий, наблюдая за приемщиком. — Еще начнет чего доброго выспрашивать, кто да что на каком прессе делает, а это вовсе не в наших интересах. Более того, — это срыв начатой операции. Надо сплавить куда-нибудь этого Чухачева до копна смены».
На глаза Ветлицкому попался Кабачонок. И тут его осенило. Пустился мастеру наперерез, спросил:
— Деньги есть?
— Де-е-еньги? — протянул тот и засмеялся. — Стал бы я околачиваться здесь с деньгами! Хе! Давно бы сидел в пивной в Нескучном саду.
— Ну и отправляйтесь в пивную, да прихватите с собой Чухачева. Деньги вот… Тридцатки хватит? — протянул Ветлицкий.
Кабачонок заморгал глазами.
— Что здесь непонятного? Надо увести Чухачева, а к концу смены доставить обратно.
— Тепленьким? — сообразил мастер.
— Именно таким, Петр Афанасьевич. Помучайтесь разок во имя общего дела.
— Хе! Я готов мучиться так хоть каждый вечер! — ухмыльнулся мастер, сунув деньги в карман. — Однако граммов по семьсот пережитка осилить придется…
— Какого пережитка?
— Прошлого, настоящего и будущего… Чухач этот, черт, дует, видать, как буйвол.
Узнав, что продукцию предъявят лишь в конце смены, Чухачев приблизился к Ветлицкому, заворчал недовольно:
— У вас тут еще конь не валялся, а вызываете. Безобразие!
— Продукция делается, — ответил Ветлицкий сдержанно. — Вы пока отдохните, погуляйте, а часика через три-четыре приходите. Будет самый раз.
Появился Кабачонок, переодетый в чистое, с приглаженными мокрыми после умывания волосами, подмигнул Чухачеву. Они поговорили коротко и подались за ворота.
Ветлицкий прошел к одношпиндельным прессам, остановился возле Катерины, спросил, как дела у ее ученицы, скоро ли освоится.
— Сообразительна, но нетерпелива. Завидует тем, у кого лучше получается.
Это хорошая зависть, Катерина.
— Зависть есть зависть, какая б она ни была.
— Хм… — почесал Ветлицкий затылок, а Катерина, продолжая работать, молвила со вздохом:
— Рассказывала мне, детство у нее было нелегким, потому и старается поскорее встать на ноги. Бережливая достанется кому-то хозяйка…
— Вы сделайте ее прежде специалисткой по своему образу и подобию, а потом уже замуж выдавайте, — засмеялся Ветлицкий.
— Какая я специалистка? Я тягловая сила. Моя специальность — это вчерашний день завода. Не мне вам рассказывать, Станислав Егорыч… Это все равно, как если б кругом работали экскаваторы, бульдозеры, а я по старинке — лопатой. На политзанятиях говорят: «Человека создал труд». Однако я не вижу, чтобы молодежь сильно рвалась в рабочие. Родители стараются вывести чад своих в люди… В артисты, куплетисты, балерины — они качеством повыше.
— Вы впадаете в крайности, Катерина. Государство не может существовать без интеллигенции так же, как человек без головы.
— А если сам интеллигент без головы? Если у него одна забота: устроиться где полегче, где безопасней да денежней? Бумаги, например, перекладывать из ящика в ящик по канцеляриям. Без такой интеллигенции тоже не обойтись? — Катерина передернула плечами, посмотрела на стоявшего слева Ветлицкого и ткнула пальцем в станину пресса. — А вот на такой гроб с музыкой и арканом никого не затащишь, кроме бедных лимитчиц вроде Зины.
— Тут вы правы. В столице рабочей силы в избытке, а приходится набирать из деревень. Не от веселой жизни это.
— Да уж так, если рабочие руки нужны позарез, — вздохнула с печальной усмешкой Катерина, и опять ее белое округлое колено закачалось ритмично вверх-вниз, и замелькали опять проворные руки, исполняя едва уловимые для глаз вариации.
Едва Ветлицкий вошел в свою стеклянную конторку, как на пороге появилась Зина. Он посмотрел удивленно на нее, на часы.
— Ты чего здесь так поздно?
— Я к вам, Станислав Егорыч…
— Ну, садись, что у тебя? Хотя, погоди, не садись! — спохватился он, покосившись на голубенькое под цвет глаз девушки платье и на засаленные спецовками рабочих табуреты.
— Я к вам, — повторила Зина, переступив с ноги на ногу.
— Я так и понял, — усмехнулся подбадривающе Ветлицкий. — Какая нужда у тебя?
— Станислав Егорыч, поставьте меня на другую работу.
— На другую? А эта что, уже разонравилась?
— Нет, я буду учиться у Катерины. Мне бы что-нибудь, на время. Что скажете — буду делать. Я могу в другую смену убирать, переносить. Я привычная.
Ветлицкий потер озадаченно лоб. Глаза девушки умоляли, лицо какое-то беспомощное, вздрагивающее.
— Ты, Зина, что смеешься, что ли? Или не знаешь, что закон запрещает работать по две смены?
— Мне очень нужно! Очень… — она опустила голову и вдруг всхлипнула. Ветлицкий смущенно кашлянул.
— Вот еще не хватало… Перестань… — положил он успокаивающе руку на худенькое плечо девушки. От ее волос пахнуло чем-то знакомым, очень знакомым. И тут он вспомнил: то был родной запах материных кос. В сердце Ветлицкого плеснулась нежность, и он промолвил натянуто:
— Ты совсем того… Наряды, что ли, понадобились? Чего тебе вдруг приспичило?
— У меня… у меня… пропали деньги… ученические, — всхлипывала Зина. — Не на что дожить до получки, а взаймы никто не дает.
— Фю-ю-ю!
Ветлицкий отступил на шаг, посмотрел на ее мокрое лицо.
— Почему молчала, что тебя обокрали?
— А кому говорить? Стыдно… Дура я деревенская.
— Значит, решила по две смены работать на голодный желудок? Ну, знаешь…
Зина, опустив голову, теребила концы пояска на платье.
— Всыпать бы тебе за такое поведение, да уж ладно… Денег на прожиточный минимум сообразим. Завтра. А пока… — Ветлицкий вынул из кармана конверт с полученными по приказу Круцкого премиальными для рабочих, протянул Зине червонец. — Вот, возьми пока…
— Нет! — вспыхнула она. — Я хочу сама! Позвольте только, я хоть сутки не выйду из цеха, я буду работать, как… как…
Ветлицкий сунул деньги Зине в кармашек и, отстранив ее рукой, вышел в пролет. И уже не видел, как посветлели глаза, смотревшие ему в спину, ни кроткой улыбки, вздрагивавшей на припухших от слез губах Зины. Он шел, бормоча сердито себе под нос:
— Дер-р-ревня… чер-р-рт! Сидела бы при материной юбке, работала в своем колхозе, так нет! Живет впроголодь, да еще и обворовывают растяпу!
Ветлицкий любил деревню, но не любил деревенских. С детства не любил. Он вырос в городе, в рабочей семье: отец на заводе собирал станки, мать делала на фабрике спички, зарабатывали неплохо, но дома всегда чего-нибудь не хватало. Волжские города, как известно, никогда не отличались изобилием… Другое дело — в деревнях. Старшая материна сестра жила возле Челновершин, младшая — в Елховке. Хорошо жили, хитро, а потому и прибыльно. Приезжали с мужьями в город торговать квашениной, солониной, убоиной, жили у городских родственников на дармовых харчах, занимали их квартиру и хвастали во хмелю своей оборотливостью и другими славными качествами.
Отца, мать да и самого Станислава вместе с другими старшеклассниками отправляли каждую осень в колхозы копать картошку, свеклу, резать капусту. Приходилось с рассвета дотемна работать под нудным дождем-сеянцем, а деревенские в это время убирали собственные приусадебные участки и посмеивались, глядя на городских людей, утопающих в степной грязи.
В военные и послевоенные годы каждую весну рабочие с детьми и стариками выбирались на огородные участки и подобно рабам древнего Египта долбили мотыгами клеклую землю, копали, боронили, сажали все ту же картошку и свеклу, чтобы иметь что-нибудь свое, чтобы не платить на рынке втридорога ухватливым и оборотливым шустрякам.
Все это навсегда осело в его голове, осело сгустками неприязни ко всему деревенскому еще с тех далеких трудных лет. А нынче самому приходится возиться с деревенскими девками, которым в своих селениях не хватает женихов. «Назрел глубокий социальный конфликт, грозящий экологическим взрывом. Тьфу!» — ворчал Ветлицкий по пути в кладовую, где хранились сепараторы.
Увлекшись, он незаметно упустил нить мышления и заспотыкался не в силах сообразить, какую связь усматривает между застарелой неприязнью к своим деревенским родственникам и жалостью к трогательной в своей беде деревенской девушке Зине.
Кладовая оказалась запертой, сепараторы уже отправили на мойку, сушку и последующую полировку в галтовочных барабанах с опилками, затем — с обрезками кожи. Их-то и предъявят приемщику Чухачеву, как якобы новые, изготовленные сегодня.
Часа через два появились разодетые в пух и прах, завитые и наманикюренные контролеры Леля, Галя и бригадир Лана. Пышная, во вкусе потылихинских поклонников Леля не прошла, а гордо продефилировала вдоль пролета, обдавая проникновенной голубизной глаз работавших на прессах наладчиков. За ней шествовала Галя — олицетворенный манекен из витрины универмага, самая приветливая и улыбчивая из всех контролеров ОТК завода, но больше всех привлекала к себе внимание Лана. И на то были веские причины. Лана умела тоньше других использовать небезызвестное «чуть-чуть», которое придает внешности женщины нечто манящее и вместе с тем — отпугивающее. Одетая со вкусом и той скромностью, которая бьет в глаза похлеще иного роскошества, она всегда напускала на себя этакую величественность: лицо ее казалось подернуто легким ледком высокомерия, грудь вперед, голова вскинута, взгляд прямой.
Увидев эффектную троицу, станочницы рты поразевали, зашептались вслед: с чего бы это они так расфуфырились и притащились в цех? Иль праздник сегодня какой? А может, концерт самодеятельности затеяли в обеденный перерыв?
Контролеры, форся сногсшибательными прическами, проследовали мимо Ветлицкого и скрылись в помещении ОТК.
«И вся эта затея ради того, чтоб втереть очки дуралею Чухачеву», — подумал Ветлицкий с досадой.
Дело близилось к полуночи, когда появилась подгулявшая пара. Впереди, взвихряя воздух круглым животом, топал Кабачонок, за ним вразвалочку двигался импозантный Чухачев с потемневшим от густого румянца лицом и мутноватыми глазами. Увидев Ветлицкого, мастер дурашливо козырнул, мол, все исполнено чин чином! Ветлицкий как ни в чем не бывало равнодушно отвернулся. Он решил при сдаче деталей не присутствовать: его чрезмерное внимание может насторожить приемщика, вызвать подозрение. Пусть проявляют с ним свою ловкость красотки-контролерши, успех зависит от того, как сумеют они воздействовать на подогретое хмельком самолюбие приемщика.
Они его встретили шумными упреками:
— Наконец-то!..
— Сколько можно ждать?
— Теперь сами повезете нас по домам!
— Меня — только на такси! — заявила Галя и, крутнувшись кокетливо на каблуках, указала на стол, где зеркально блестели столбики сложенных друг на друга деталей.
Чухачев остолбенел, хлопая ошалело глазами, ничего не соображая.
— Вот она, справедливость! Кто-то гуляет, а ты сиди здесь как проклятая весь вечер! — воскликнула с надутыми капризно губками Леля, направив на Чухачева из-под длинных ресниц многозначительный взгляд.
— Девушки, я ни при чем… — забормотал Чухачев, пунцовея еще гуще. — Меня предупредили… Я… Вот! Мне заявил официально мастер, — показал он в сторону Кабачонка, ибо час тому назад за столом в ресторане полностью уразумел, что именно мастер является главным виновником неурядиц из-за вертолетного подшипника. После шестой стопки Кабачонок сам признался, что относился к важным деталям спустя рукава. Ведь план на них не сделаешь, а времени затратишь… От них ни вару, ни товару — возня одна. «А сегодня директор деньжонок нам подбросил, смекаешь? Надо уметь торговаться, хе-хе! Дашь нам, и мы дадим…» — мутил он голову Чухачеву. Туман, напущенный мастером при застолье, и дружный напор девушек окончательно сбили приемщика с панталыку. Замямлил, оправдываясь:
— Задержки не будет. Я по-быстрому… если все в порядке, если…
— В сегодняшней партии деталей все параметры, все элементы полностью соответствуют вашим особым техническим условиям! — одним духом выпалила бригадир Лана, натягивая белые нитяные перчатки. Взяла наугад стопочку деталей, надела как бублики на руку, крутнула, перемешивая, опять сжала в столбик, погладила любовно по краям.
— Не правда ли, словно точеные? — поднесла к глазам Чухачева.
— Сразу видно… Могут, значит, если захотят! Качество… А плакались — особые техусловия жесткие.
— Н-да… Прости, мила, что ты меня била… — хмыкнул за спиной вполголоса Кабачонок.
Чухачев осмотрел придирчиво детали, шагнул к прибору, чтобы проверить размеры и люфт шаров в сферах сепараторов: не зажимаются ли они. Но в этот момент к нему подскользнула Галя и, помня наказ мастера: «Не давать Чухачеву очухаться», воскликнула томно:
— Нет, нет! Я сама…
Ее длинные тонкие пальцы проворно установили деталь на измерительном аппарате.
— Видите? Как в аптеке! Все в пределах допусков, — показала на прыгающую по циферблату стрелку и заработала пальцами так, как если бы исполняла на фортепьяно резвое скерцо. Чухачев смотрел, точно загипнотизированный. Его застывший взгляд следил уже не за стрелками прибора, а за изящными проворными движениями Галиных рук. От искательного внимания окружающих девушек, от их воркующих голосов, от сладковатого аромата духов, на которые Галя ухлопала недавно половину месячной получки, Чухачев совсем растаял и взмок. Именно в этот момент и раздалось бархатисто-повелительное заключение бригадира Ланы:
— Итак, надеюсь, вы убедились: на этот раз все в порядке.
Как из рук фокусника перед Чухачевым возникла карта сдачи продукции, с другой стороны появилась самописка, и приемщик, исполненный сознанием важности совершаемого акта, поставил свою подпись на карте. Ему и в голову не пришло, что эти сладкогласые девицы вкупе с мастером и начальником просто-напросто обвели его вокруг пальца. С железно-застывшим лицом он прихлопнул на документе личную печать и с достоинством удалился.
Только после этого в ОТК вошел Ветлицкий, сказал, улыбаясь:
— Финита ла комедия! Молодцы девчонки, подходи получать гонорар!..
Леля с Галей, спрятав деньги, тотчас помчались к себе на Потылиху, Лана замешкалась в помещении ОТК. Подсобный рабочий погрузил ящик принятых сепараторов на тележку, повез в сборочный цех. Ветлицкий отправился следом, посмотреть, как пойдет дело дальше. Убедившись, что подшипники собираются и часа через три поступят на склад отдела сбыта, он вернулся на участок, снял спецовку, помыл руки. В пролете тихо. Рабочие подсчитывали изготовленную продукцию, сдавали в кладовую, убирали рабочие места. Катерина, как всегда, потрудилась на славу. Ветлицкий поблагодарил ее и, переодевшись, зашел в ОТК узнать, сколько сепараторов прошло через контроль за смену. Лана, заполнявшая журнал сдачи, не заметила, когда он вошел, бросила на стол перед собой карандаш, зевнула и потянулась.
— Пора домой, — сказал он улыбаясь.
Лана вздрогнула, порозовела, проворчала, нахмурив брови:
— Придется здесь ночевать, проводить-то некому. Рыцари вывелись, пробирайся как хочешь сама по ростокинским дебрям.
Ветлицкий взял журнал, вздохнул листая:
— Да, Лана Андреевна, вы правы. Рыцарские шпаги и доспехи в музеях, плащи съедены молью, лошади пошли на колбасу… Инфляция понятий…
— Скорее инфляция женщины, коль приходится выламывать дубину и двигать самостоятельно на ростокинских джентльменов удачи… — тряхнула Лана головой и погляделась в приделанное к дверце шкафа зеркальце. Потом посмотрела внимательно на Ветлицкого, листавшего журнал сдачи, распушила завитки на лбу и, пожелав ему с ясно выраженной иронией спокойной ночи, направилась к двери.
Электрик защелкал выключателями. По мере того, как неоновые светильники на потолке гасли, онемевшие прессы словно вспухали, загромождая своими темными телами окутанное полумраком помещение, превращаясь в огромные фантастические махины, запутавшиеся в сетях из проводов и тросов.
Ветлицкий не раз видел эти заключительные кадры ночных смен, видел участок, преображенный сумраком и безмолвием, и всегда перед уходом, помедлив чуть у порога, окидывал в последний раз взглядом свое хозяйство. Так было и сейчас. Где-то еще позванивал металл, раздавались гулкие шаги припозднившихся рабочих, ночной дежурный, закончив проверку средств огнетушения и сигнализации, покрикивал:
— Эй, полуношники! Запираю ворота, убирайтесь!
Ветлицкий прошел ярко освещенным и тоже притихшим заводским двором. На проходной дежурил вахтер: мордастый, услужливый. Он не проверял пропуск у Ветлицкого, увидев однажды и запомнив, как разговаривал с ним директор Хрулев — точно с приятелем! И сейчас, улыбнувшись приветливо, поднес руку с толстыми пальцами к козырьку фуражки.
Просторная проходная залита светом, сквозь ее стеклянные стены видна улица, тротуар отделен от мостовой клумбами с пышными каннами. Возле телефонной будки за проходной Ветлицкий догнал Катерину. Хотел было пройти мимо, но, передумав, замедлил шаг, сказал:
— Пошли быстрее, а то метро закроют.
— И то верно. Павел обещал встретить, а сам не пришел, — молвила Катерина с досадой. — Загулял, наверное, с дружками? — посмотрела она вопросительно в лицо Ветлицкому. Тот пожал плечами, сказал:
— Ладно, доставлю без Павла к парадному подъезду.
Заводской дом, в котором жил он, и дом Катерины стояли по соседству, разделенные между собой заросшим зеленью двором.
Деревья, словно пританцовывая, мелькали по обе стороны дороги, местами появлялись на миг серые жердевые изгороди, за ними виднелись луга. По проселку брело стадо коров. Навстречу автобусу, фыркая с назойливой ритмичностью, проносились автомобили.
Ветлицкий, подавляя зевоту, смотрел в окно автобуса, за его спиной покачивался и клевал носом мастер Кабачонок. Жена мастера, дебелая, килограммов на сто тетка, бубнила ему что-то о хозяйственных делах, он мычал невпопад, и жена, не добившись от него толку, принялась в досаде грызть краснобокое яблоко.
В автобусе громко переговаривались, посередине на проходе группа мужчин резалась в карты, бросив на колени чью-то смятую в лепеху соломенную шляпу, кто-то силился затянуть бодрую песню, но не получал поддержки — сегодня «культпоход» заводских рабочих, вылазка в зеленую зону отдыха.
Зяблин мельком успел заметить на полосатом столбе число «42», объявил громко:
— До пьяной поляны осталось два кэмэ!
В это время шофер развернулся влево и погнал мимо усадьбы дорожного смотрителя, мимо решетчатого забора, за которым зеленели высокие плети малины.
— Смотри, смотри, какая прелесть! — воскликнула супруга Кабачонка, увидев с полдесятка розовых поросята раскормленной свиньей во главе, и толкнула его в бок.
— Угу… — буркнул тот, не открывая глаз.
За первым автобусом следовало еще три. Просека вывела их на большую поляну. Остановились под липами. Поляна заросла травой, а по ней величиной с астры белели ромашки. Потому и называлась поляна — ромашковой. Если взобраться на дерево повыше и посмотреть на поляну, то она очень похожа была на решето с белыми отверстиями.
Люди прохаживались, разминаясь после езды, вдыхали насыщенный густыми ароматами июльского леса воздух. Его прозрачные горячие струйки, казалось, переливаются как марево по дну этого, созданного природой решета…
В полусотне шагов — давно нечищенный пруд, превратившийся в болото. С северной стороны он зарос ивняком и осокой, с южной — вода расцвечена желтыми фонариками кувшинок. Купаться здесь желающих мало, зато осенью заядлые раколовы, забыв свой возраст, общественное и должностное положения, барахтаются в тине, вытаскивают клешнястых чертей.
Кругом по берегу среди кустов вереска расставлены скамейки, между берез выглядывает пестро раскрашенная беседка, а дальше, вдоль выполосканной дождями асфальтированной дорожки тянутся отгороженные глухими заборами участки. На двух больших участках размещаются детский сад и пионерский лагерь завода.
Много лет врачи вместе с руководством завода борются за сохранение здоровья детей, но каждое лето нет-нет и вспыхнет болезнь, хоть лагерь закрывай. О том, что зараза приносится извне, знают все, но попробуй уследить, если детей сотни, а родителей, приезжающих к своему потомству, — и того больше. И все же в этом году заболеваний не было. Не было потому, что завком с дирекцией приняли твердое постановление: вход на территорию лагеря закрыт для всех без исключения. Хочешь, чтобы твой ребенок отдыхал — не трогай его, пищи у него достаточно.
Режим показался настолько жестким, что поначалу в его серьезность родители не поверили и, как и прежде, появились с сумками, сетками и проникли в лагерь, однако обратно им пришлось уходить уже вместе с детьми. Если им так хочется, пусть засоряют своему ребенку желудок дома.
Пока рабочие, прибывшие на массовку, располагались на облюбованных местах, появилась «Волга» директора завода и несколько «Москвичей». Хрулев — большой и несколько громоздкий, резво выскочил из машины, за ним, как укороченная полуденная тень, — маленькая стройная женщина — его жена Тамара. Хрулев принялся здороваться с окружающими, пожимать руки. Увидел председателя завкома — бритоголового и медлительного в движениях, кивнул ему, и они отошли в сторонку. Тамара Хрулева в элегантном костюме из голубоватой ткани, как бы припорошенного серебристой пылью, подалась на ту сторону поляны, где натягивали волейбольную сетку. Из беседки между берез доносилось пиликанье баяна. На заводских массовках категорически запрещалось пользоваться транзисторами, проигрывателями, магнитофонами: так решили рабочие. Хочешь веселиться, бери гитару, аккордеон и действуй!
Хрулев сказал Глазову — председателю завкома:
— Я вот что думаю, Степан Степаныч: пока то, сё, мы успеем обследовать детские учреждения. В другие дни не выберешься, а надо проверить, в каком состоянии строительство второй очереди. ОКС что-то туманит…
Глазов согласился. По пути позвали с собой членов завкома, в том числе Ветлицкого и Катерину Легкову.
Не очень-то пришлась по душе Ветлицкому эта общественная работа в выходной день: другие отдыхают в тени леса, а ты таскайся по жаре! Но как откажешься?
За Глазовым увязалась его жена Анна, бойкая тараторка, не закрывавшая рта ни на минуту. Катерина не в пример ей молчала и казалась чем-то расстроенной. Ветлицкий догадывался, что между ней и Павлом Зяблиным произошла ссора.
Хрулев, шагавший рядом с секретарем парткома Пчельниковым, говорил, помахивая веткой зацветающей липы:
— От прораба нам придется, видимо, избавляться, бьет баклуши, пользуется тем, что объект на отшибе, что мы не в состоянии проверять ежедневно его, с позволения сказать, работу… Бездельник — пробы ставить негде.
— Да. Вызывали его в партком, говорили — не помогает, — сказал Пчельников.
— А характеристики какие представил! Прямо тебе нобелевский лауреат! — хмыкнул Хрулев и отрезал: — Гнать надо его в шею!
— Вряд ли удастся уволить его, Дмитрий Васильевич, — сказал с сомнением Глазов, знающий назубок Кодекс законов о труде.
— Это почему же? — остановился Хрулев. — Нечто завком будет против? Так я не собираюсь согласовывать с вами свое решение, прораб проходит по итээровской сетке.
— Все верно, Дмитрий Васильевич, но дело в том, что прораб Филипп Филин является членом заводской группы народного контроля.
— Тьфу, черт! Как это он попал в народный контроль?
— Как попал!.. У нас с общественными нагрузками как бывает? Один отказался, другой, а этот дал согласие. Голоснули, и все.
— Н-да… Видимо, так и было. Формализм и безответственность — вот что это такое! Избрать такого лоботряса! Попробуй теперь подступись к нему.
Комиссия приближалась к детской зоне. У ворот, поджидая, стояли начальник лагеря, комендант, старший воспитатель и помянутый уже прораб Филин Филипп Стратилатович, поджарый малый лет под сорок. Поздоровавшись, справились, все ли в порядке в лагере, нет ли больных детей, завезены ли свежие фрукты и овощи, и не спеша тронулись вдоль центральной аллеи лагеря.
— Нет, — сказал Хрулев, пройдя несколько шагов. — Осмотрим сперва строительство спального корпуса и складские помещения. В каком они состоянии?
Прораб взглянул искоса на директора и с деланным равнодушием свернул налево, где виднелись среди высоких сосен бетонные блоки, пирамиды кирпича, неотесанные бревна. Хрулев скользнул взглядом по зданию будущего склада, стоящего под крышей. Дверные проемы заколочены обрезками досок, в стенах высоко от земли зияли провалы окошек.
Вдруг изнутри склада раздался собачий лай.
— У вас что там, псарня? — повернулся Хрулев к лагерному начальству.
— А на что еще годится такое помещение? Пионеры туда бродячих собачонок пустили, развлечение… — пояснили ему с преувеличенной готовностью.
— Ну и фи-и-ирма…
Прораб переступил с ноги на ногу и, взывая всем своим обиженным видом к справедливости, воскликнул страдальчески:
— Да разве я ж виноват? Разве я не со всей душой? Затем и поставлен, чтоб трудиться, выполнять. Но чем трудиться? Этими двумя? — воздел он к небу руки. — Ведь главный инженер товарищ Круцкий приказал передать всех рабочих на строительство производственного корпуса «Б»!
— При чем тут корпус? Аврал был в конце прошлого месяца, а сегодня какое число?
— Шестнадцатое июня.
— Так почему ж вы палец о палец не ударили, не потребовали, чтоб вернули рабочих? Ждете, когда приведут вам их за ручку? Или думаете, что прораб, строящий корпус «Б», сам выгонит ваших людей? Так дураков нет! Он, поди, от радости трепака откалывает. Еще бы! Из-за вашего головотяпства он закроет собственный месячный наряд на две недели раньше срока и — во! — какие еще процентики накрутит, премию получит.
Филин смотрел себе под ноги. Это ему не впервой. Пусть начальство кричит, шумит, возмущается, это ему положено, а возражать начальству не положено. Он молча, стоически выслушивает упреки и указания, — это самый верный способ избавиться от более крупных неприятностей, способ, не раз проверенный на практике, выработанный умными людьми, которые умеют держаться за свое место.
Впрочем, Филин не так уж и робел перед директором, как это кажется. Если уж на то пошло, есть и повыше люди, которым без Филина не обойтись сейчас, в разгар лета. Прорабов много, а председатель общества по туризму на заводе один и председателем этим является не кто иной, как он, Филин! Да чего говорить! Не только главный инженер Круцкий, активный член общества, мастер спорта по туризму, но даже сам начальник главка Яствин вступил прошлую зиму в организацию. Так что пусть директор не очень-то… У начальника главка в последнее время подкачало здоровье, и врачи настоятельно рекомендовали ему вместо санаторного лечения активный отдых на лоне природы, спортивный туризм, походы на байдарках или каноэ. А в чьем ведении все это?
Конечно, прокладка нового маршрута — дело не шутейное, тем более, что маршрут зачетный, поэтому подготовка к походу ведется еще с зимы. Компания подобралась солидная, люди все нужные. Кроме самого Яствина, идет Круцкий и молодая пара: племянник Яствина с женой, кандидат наук, в НИИ работает. Решили на спортивный разряд сдавать. Дел невпроворот, надо учесть всякую мелочь, ничего не пропустить, не пасть лицом в грязь перед начальником главка. А директор — нате вам! С целой комиссией приперся в выходной день и пристал со строительством дурацкого склада. Давай, давай! А как давать, ежели то кран сломался, то бульдозер, то рабочих забирают, черт бы их всех забрал, этих рабочих, этих остряков доморощенных! Они, видите ли, не могут выговорить нормально русское имя и отчество — Филипп Стратилатович! Выбрасывают умышленно «т», чтобы отчество звучало скабрезно. Пошел уж на то, что позволил называть себя не Филиппом Стратилатовичем, а просто Филей, так негодники уцепились за слово так, что теперь только и слышишь: «Где просто-Филя? Ищи просто-Филю! Беги за просто Филей!» Форменный подрыв авторитета.
Начальник пионерского лагеря, острее других ощущавший бездеятельность прораба, утомленный нудными спорами с ним и безрезультатными жалобами на него, в эти минуты откровенно злорадствовал. Его взгляд перескакивал рикошетом с просто-Фили на недостроенные здания и обратно. Начальник пионерского лагеря имел много возможностей и времени убедиться, что просто-Филя не такой уж простой, каким прикидывается.
Огорченные состоянием строительных дел члены комиссии двинулись дальше. Осмотрели спальни, игровые площадки, столовую и кухню. Хрулев похвалил коменданта, ему понравилось, как содержится хозяйство, чистота и порядок на территории, явно маловатой для лагеря. Пионеров сейчас не было, их увезли на экскурсию, и руководство лагеря, довольное тем, что нареканий на работу персонала нет, пригласило Хрулева со спутниками перекусить, но комиссия в один голос отказалась: на ромашковой поляне их ждут шашлыки.
Солнце поднялось, и жара давала себя знать. Дальние сосны таяли в парном розоватом мареве, словно на флейтах высвистывали невидимые дрозды. За высокими кустами черемухи — площадка для пионерских сборов. Мачта, флаг. Левее — гордость завода: открытый плавательный бассейн, сооруженный на сэкономленные средства и собственными силами в дни субботников и воскресников. Вокруг бассейна трава выгорела и хрустела под ногами, стрекотали наперебой кузнечики. В воде отражались блеклая голубизна неба, клочки высоких белых облаков, зеленые космы старых берез.
— Купайтесь, кто хочет, — сказал Хрулев, вытирая платком влажный лоб.
— Эх, купальник не взяла, — вздохнула с сожалением Глазова.
— Валяй так! — сострил муж и добавил: — Лично я — пас! Седалищный нерв…
Катерина тоже отказалась, постеснявшись своего молочно-белого тела. Она очень мало пила воды, чувствовала себя бодро, лоб у нее был совершенно сухой, не в пример разомлевшей Глазовой. Вот покурить ей действительно хотелось, но неудобно при людях.
Хрулев махнул рукой.
— Не хотите купаться — пошли в лесную тень.
Все направились к выходу, кроме Ветлицкого. Безрукавка прилипла к его спине. «Пусть они топают, а я от воды не уйду».
Вошел в кабину душевой, разделся, быстро ополоснулся, встал на площадке, любуясь водной гладью. С этой стороны — берез видно не было, в четырехугольнике бассейна отражалась только небесная голубизна. Ветлицкий взмахнул руками и прыгнул вниз головой. Зеркало воды лопнуло и, рассыпавшись блестящими осколками, закачалось.
Накувыркавшись вдоволь, Ветлицкий сделал рывок кролем на противоположную сторону и вылез из воды. Отжал в ладонях волосы, расчесал пятерней, поднял голову и увидел… Лану. Она приближалась к нему, тоже, как видно, собралась купаться.
— Как это вы перемахнули через такой высокий забор? — спросил Ветлицкий шутя.
— Катапультировалась с той стороны.
— А если засечет лагерное начальство? Оно — ух! — какое строгое… У вас здесь — кто?
— У меня никто. Я еще, слава богу, не вкусила семейных прелестей… — фыркнула она с иронией и уставилась куда-то поверх деревьев. Пестрые «бикини» обтягивали ее загоревшие бедра, высокие брови блестели, густые ресницы обрамляли темные глаза, губы чуть тронуты помадой. Тонкая, длинноногая Лана была броско красива, но безупречная красота ее раздражала Ветлицкого. «Видывали таких… знаем, что иногда кроется под яркой этикеткой!» — щурился он на Лану. Однако, чтоб не показаться грубияном, спросил:
— Вы, кажется, обиделись напрасно? Я ничего такого не сказал… Разве плохо иметь настоящую семью, детей?
— Моя мама в свое время — во! — сколько нас нарожала! Четырех девчонок! Измаялась вся к сорока годам и стала похожа не известно на кого… Вытянули из нее все. Лучшие годы ушли на возню с нами. Сестры тоже чуть не с седьмого класса повыскакивали замуж, остались недоучками, обабились, клушки, и только. Я по их дорожке не пошла, у меня другие цели в жизни.
— А какие вы цели поставили перед собой, если не секрет? — усмехнулся Ветлицкий.
— Во всяком случае не обзаведение детьми в массовом количестве.
— Ну а все же?
— Наши взаимоотношения, Станислав Егорыч, не располагают к особой откровенности с моей стороны. Мы, как поется в романсе, ведь только знакомы… Одно могу сказать твердо: прежде чем творить потомство, необходимо сотворить должные условия, добыть блага жизни для потомства и в первую очередь для себя.
— Н-да… — протянул Ветлицкий. — Это не ново…
— Не ново, зато правда. Разве вы не чувствуете себя крепче на ногах, уверенней, когда вам не приходится думать о том, как дотянуть до следующей получки?
— Почему же? Социализм — формация серединная, без денег нельзя. Деньги приносят блага, но они оборачиваются и злом, — ответил Ветлицкий уклончиво поучительным тоном.
— При любой формации не захочешь лапу сосать и даже с самой размилейшей рая в шалаше не получится, если не оборудуешь шалаш комбинированным гарнитуром «Магнолия», не поставишь холодильник ЗИЛ, телевизор «Рубин», а у двери — автомашину.
Ветлицкий засмеялся.
— Если муж вам попадется из высокооплачиваемой категории, насчет шалаша проблемы не будет…
— Меня не прельщает жизнь женщин с такой мушиной судьбой. Я предпочитаю сама выбирать то, что мне нужно, быть независимой во всем.
— Понятно. Как в кино: «Я невеста неплоха, выбираю жениха…» Ну, а как же насчет этого самого родства душ, романтики и так далее?
— В наше время всяческих технических революций романтики нет. Значит, и говорить не о чем. Достаточно, чтобы жизнь трахнула разок колотушкой по лбу, как всякая романтика, мечтательность, восторженность и прочие глупости исчезают начисто. Вам, Станислав Егорыч, конечно, нравится в женщине слабость. Не так ли? Как Карлу Марксу?
— А почему бы нет? Останавливать коня на скаку — дело мужчины. Каждому свое, как говорили древние.
— Слабым в этом мире делать нечего. Впрочем, как и в любом другом… Современная женщина должна иметь бойцовские качества!
— И тогда она станет счастливой?
— А что значит счастливой или несчастливой? Пустой звук. Моя бабушка говорила: «Счастье — дневная звездочка, чем глубже яма, в которой ты сидишь, тем ярче оно кажется…» — улыбнулась Лана и присела на гладкую дорожку из метлахской плитки, окаймлявшую бассейн. Ветлицкий скользнул взглядом по ее телу. Лана не смутилась, положила ногу на ногу и откинулась так, чтобы отчетливей обрисовывалась ее грудь, обтянутая пестрым лифчиком. Спросила с вызывающей усмешкой:
— А вы решили не подвергаться ультрафиолетовому облучению?
Ветлицкий помедлил секунду, затем, подпрыгнув, распластался на миг «ласточкой» и пружинисто коснулся земли ладонями и носками разом. Сказал:
— Тут скорей тепловой удар хватит…
Свесился через край бассейна, оглядел критически свое отражение. Никакого загара. Да и то сказать, в цехе, если и почернеешь, то лишь от грязи. Раскаленный бордюр начал жечь грудь по-настоящему, пришлось переползти на траву. От пересохших стеблей пахло горьковато пыльцой. Лана устроилась рядом. Движения ее мягкие, плавные, русалочьи… Изящная, гибкая, она была похожа сейчас на нежную лилию. На бронзовую лилию, истекающую на солнце едва уловимым ароматом раскаленного металла.
«Она знает, чего хочет от жизни, и движется к какой-то собственной цели. Все остальное — второстепенное. При таком кредо все средства хороши: и игра в современные идейки, особенно удобная для втирания очков простачкам, и мнимый интеллектуализм, под которым ловко прячут пошлость, расчетливость и ложь».
Ветлицкий поморщился. Потрясенный в прошлом предательством собственной жены, он стал относиться недоверчиво и осторожно ко всем женщинам без исключения. Тоже и с Ланой. Именно поэтому он довольно долго присматривался к этой красивой женщине и не может прийти к определенному заключению о ее характере.
Перевернувшись на спину, Ветлицкий подставил лицо солнцу и зажмурился от его режущих лучей. По шее стала ползать муха. Отмахнулся. Она перебралась на грудь. Открыл глаза — это Лана, лукаво улыбаясь, трогала его сухой былинкой.
— А! — вскочил Ветлицкий на ноги, но Лана уже исчезла под водой, оставив на поверхности радужные пузырьки от брызг. Проплыла, не выныривая до противоположной стены бассейна, извиваясь в зеленоватой прозрачной воде с истинно русалочьей грацией.
Аромат шашлыка заглушил тончайшие разливы медовых запахов липы, цветущего мордовника и душистого, смешанного с полынком сена. Ветра не было, тишина и жарынь. Даже птицы приумолкли, лишь, похоже, славка щелкает, недовольная шумным присутствием множества людей. На бело-желтых звездах ромашки приземлились, разомлев, бирюзовые стрекозы-коромысла. Возле густой тенистой липы, где дымятся мангалы, поднялся визг: здоровенный жук свалился с дерева на голову поварихе. Парни бросились к ней на помощь, тискают дородную, затянутую в белое молодку, гогочут. Она потчует их тумаками, а жук, запутавшись в накрученной косе, неуклюже шевелится. Наконец его извлекают, и повариха, поругиваясь беззлобно, продолжает священнодействовать с шампурами.
Кабачонок втянул носом жирный душок жаренины и закружил возле мангалов, подавая воркующим голоском советы поварихе. Рабочие, стоявшие кучкой в тени, курили и посмеивались, глядя на толстяка, глотающего слюнки.
В тени под березами расстеленные на траве скатерти заполнялись съестными припасами, прихваченными из дому, разнокалиберными бутылками, стаканами. «Стол» получился длинной пестрой дугой. В середине усадили заводское начальство: директора с женой, председателя завкома с женой, секретаря Пчельникова и главного инженера Круцкого — без жен.
Выпив, потянулись за шампурами с шипящими кусками баранины, которыми оделяла всех румяная повариха. Кто-то, отведав, рассыпался в похвалах ее искусству, кто-то, подражая пирожницам, гнусаво кричал:
— Хватай-налетай, горячие, сочные!
Кабачонок, сдергивая зубами мясо с шампура, приговаривал:
— Н-ну, самый, самый раз! Кондиционный… непережаренный… вкуснятина — цха!
Тамара Хрулева ела лишь то, что сварено в кастрюле или изжарено на сковороде. К самому древнему и общепризнанному блюду не притрагивалась и занималась тем, что хлестала веткой мух, налетавших роем на ядреный чесночный дух, исходивший от разбросанных по скатерти малосольных огурцов, на крутой запашок копченых колбас. Вокруг ели, пили, разговаривали. Головы наклонялись, поворачивались, руки, плечи шевелились, все двигалось, образуя как бы сидячий хоровод. Но хоровод постепенно стал расслаиваться, распадаться, голоса, вначале сдержанные, зазвучали громче, масса присутствующих расчленялась на группки и подгруппки в соответствии с взаимными симпатиями и интересами.
Странная все же у людей манера! На цеховых собраниях рты на замках, а здесь, в шумном застолье только и слышишь что о производстве, о заводских делах, неурядицах. Вспыхивают внезапно споры, сыплются взаимные упреки.
«Плохо это? Хорошо это?» — думал Ветлицкий, и решил: хорошо потому, что не только в цехе или в конструкторском отделе, но и на отдыхе из месива разнообразных, случайно высказанных мыслей, из оброненных нечаянно слов или догадок возникают ростки познания. Не все они набирают силу, многие погибают, так и не окрепнув.
Слова и мысли живут, как люди: если они противоречивы, если несовместимы между собой, их не скрепишь самым прочным клеем. «Монолитный заводской коллектив» — так говорят газетчики — пустозвоны. По-ихнему выходит так, будто коллектив — безликая масса, а не люди с разными характерами, желаниями, устремлениями. Чепуха!
Коллектив, которым руководит Хрулев, да и та часть, которую возглавляет он, Ветлицкий, сложны, многолики и противоречивы. Вот сейчас тянутся к директору рабочие и мастера со всех сторон, словно к какому-то средоточию. Оживленный, возбужденный, он отвечает людям и всерьез, и в шутку, подчеркивая слова резкими жестами. Человек, — в этом Хрулев убеждался не раз, — раскрывается иногда гораздо шире, разносторонне именно в такой неофициальной обстановке, когда непринужденность располагает к откровенному обмену мыслями.
Поистине мир тесен, из-за этого и отношения между людьми складываются порой странные и неожиданные. Вот сидит рядом главный инженер завода. В первые годы его работы на предприятии он появлялся на всевозможных торжествах непременно с женой. С приходом же нового директора, Хрулева, как обрезало.
Может быть, жена Круцкого стала вдруг сверхпрозорливой и каким-то необычным способом заметила глубокую антипатию мужа к Хрулеву? Иначе ничем не объяснишь. Ведь Круцкий никогда ни перед кем на свете не заикнулся даже о том, что сам рассчитывал занять место бывшего директора, погибшего в авиационной катастрофе. И уж меньше всего стал бы делиться с женой своими обидами и мыслями, жаловаться на судьбу, ибо посчитал бы это для себя крайне унизительным. Что же касается самой Клавы, то, видимо, она просто своим обостренным ревнивым чувством женщины, мужа которой обошли, схватила главное, безошибочно постигла суть, потому что самолюбивый Круцкий действительно очень страдал, когда министр прислал на завод какого-то «варяга» — Хрулева. С этим «варягом», во-первых, не соскучишься по работе, а во-вторых, надо держать ухо востро, иначе не успеешь оглянуться, как Хрулев на твое место поставит того же Ветлицкого, которого приволок с собой из своей Тмутаракани…
Клава не позволяла даже произносить при ней имя Хрулева, а уж о встречах… Лишь однажды выдержанная Клава не совладала с собой. Это произошло в первую и единственную встречу в театре, вскоре после назначения Хрулева директором. Этот случай запомнился Круцкому и в какой-то степени даже озадачил его. А дело было так. Он с Клавой вошел в ложу, где уже заняла свои места чета Хрулевых. Поздоровавшись, Круцкий представил свою жену. Клава как-то судорожно, словно через силу протянула руку директору. По ее щекам, шее, по открытым плечам пошли пунцовые пятна.
— Клавдия Никитична?! — воскликнул Хрулев приглушенно с удивлением.
В Клавиных глазах мелькнули не то страх, не то растерянность, но через миг взгляд стал уверенным и вызывающе твердым, как у игрока, рискнувшего ударить по «банку». Хрулев все это заметил, подумал натужно несколько секунд и, отведя глаза куда-то на кресла партера, молвил с улыбкой:
— Значит, Клавдия Никитична…
— Да. А что в этом удивительного?
— Удивительного? — пожал тот плечами. — Да просто редкое совпадение: мою мать тоже звали Клавдией Никитичной.
— Вон как! — сказала Клава и безразлично отвернулась.
И все же у Круцкого возникло впечатление, будто его жена и директор знакомы, уже встречались когда-то, но он отбросил эти мысли. Где могла встретиться москвичка с каким-то провинциальным инженериком, работавшим на задрипанном заводишке где-то у черта на куличках! Чепуха. Просто и его и ее поразило полные совпадения имен и отчеств, о чем и сказал Хрулев.
А между тем, первое впечатление Круцкого было определенно верным. Клава и Хрулев действительно встречались. Давно. Еще тогда, когда она носила девичью фамилию Котикова, а война только перевалила за середину. В то время Хрулев работал на заводе начальником участка. Эвакуированный на Волгу завод обосновался в старых кавалерийских казармах и конюшнях с окнами-щелями под крышей, без отопления, без освещения… Но фронт требовал военную продукцию, и продукцию давали. Под открытым небом делали: некуда станки было ставить.
Сколько лет прошло с тех пор, пора, казалось бы, забыть страшное голодное время, ан нет! Закроешь глаза, и словно наяву слышится брызганье металлических колец — деталей для ракетных снарядов «Катюш».
Рабочих на заводе не хватало. Откуда их возьмешь, если все отнимал фронт! Приходилось на простых операциях использовать необученных ребят из ФЗУ, отрывать их от учебы. Каждый день начальник участка Хрулев давал заявку на сорок-пятьдесят человек, но больше двадцати никогда не получал: то ученики болеют, то в отъезде, то… В общем, воспитательница Клавдия Котикова приводила их утром в цех, а вечером сопровождала в общежитие.
Молодой и холостой Хрулев, занятый неотложными делами, заметил все же, что у воспитательницы Клавы широкий рот, узкие с прищуром глаза и весьма пышная фигура. Этого было достаточно, чтобы он больше не обращал на нее внимания. Но вот однажды его коллега начальник соседнего участка Михаил Окарин, вечно голодный и неустроенный парняга, заявил вдруг, что они, Окарин и Хрулев, приглашены в гости к мастерам-воспитательницам ФЗУ Клаве и ее подружке Кире.
— На кой они мне сдались? И так едва ноги волочишь… Если хочешь откровенно, то ротастая Клава мне вовсе не нравится, а другую я вообще не видел.
— Не важно. Они требуют от меня, чтобы ты был непременно. Пойдем, Дмитрий, не пожалеешь. У них жратва — клянусь! До войны такой не едал. Я уже был однажды у Клавки. Черт знает, откуда достает. От тебя ничего не требуется. Поболтаем, потанцуем — девочкам скучно. Клавку я беру на себя.
В назначенный вечер Хрулева вдруг задержали на заводе, и когда он пришел по адресу и постучал в окно одноэтажного дома, там уже стоял дым коромыслом. Подвыпивший Михаил Окарин и раскрасневшаяся Клава отплясывали какой-то невообразимый танец. Кира в новом красном платье с прямыми ватными плечами, делавшими ее сутулой, сидела у стола. Еще двое устроились на клеенчатом диване с высокой спинкой. Парень в свитере и в сапогах гармошкой обнимал незнакомую Хрулеву, видно, не заводскую девицу — потную и пьяную. Она липла к парню, радостно хихикала и закатывала глаза. Хрулев взглянул на стол, и лицо его вытянулось от изумления. Должно быть, он выглядел довольно глупо, потому что Михаил Окарин, бросив отплясывать, хлопнул его по спине, подмигнул с превосходством:
— Ну, Митя, что я говорил? То-то!
Действительно Окарин не соврал. Дмитрий давно не видел такого сказочного изобилия! Даже белый пышный пирог с мясом, знаменитый курник посреди стола! А бутылок! Да не со спиртом — сырцом вонючим, а с натуральной хлебной под сургучом.
Дмитрию тут же налили штрафную, и он принялся за еду. Воспитательницы вели себя хвастливо, они просто давили гостей невероятным роскошеством яств и пития. Затем куда-то удалились, но вскорости вошли опять уже в других платьях. На руках блестели браслеты, на пальцах перстни, еще что-то мерцающее красновато на груди.
Михаил Окарин брякнул спьяна:
— Э! Да вы, девочки, никак ювелирторг обокрали, гы-гы-гы!
Ему не ответили. Играл патефон, и все вертелись в танце. Кира, довольно милая девушка, благоухающая дорогими духами «Манон», что называется повисла на Дмитрии, положив голову ему на плечо. Вздохи ее не казались фальшивыми. Протанцевав в темный коридор, Дмитрий с Кирой принялись целоваться на все лады, пока не замерзли. Вернулись в комнату, и тут оказалось, что платье Киры почему-то расстегнуто. Это вызвало град двусмысленных шуток и недоумение Дмитрия, а Кира, которая состояла, казалось, вся из спрессованных запахов пудры, духов и вина, лишь притворно хихикала. Дмитрий же мог голову дать на отсечение, что к застежкам на ее платье даже не прикоснулся. Ну да черт с ней и ее застежками! За войну он совсем изголодался, а тут в кои времена можно брюхо набить до отвала. И не просто набить: ужин был вкусный, более того — превосходный. Рассчитаться за такое несколькими поцелуями — это просто невероятно!
Глубокой ночью, оставив Михаила у Клавы, Дмитрий проводил Киру домой, пообещав встретиться в ближайшие дни. Однако из-за срочной работы ему было не до свиданий. Несколько раз заскакивал Окарин, передавал приветы и приглашения, подкатывалась и Клава. Как-то, приведя ребят в цех, спросила игриво:
— Может, тебе Кира не нравится как женщина? Так есть другие!
Дмитрий лишь отмахнулся.
И вдруг на следующий вечер довольно поздно тройка с Опариным во главе заявляется к нему на квартиру. Не объясняя ничего, коллега с порога начал выкаблучивать припевки:
«Гармонь новая, планки стерлися, вы не ждали нас, а мы приперлися…»
Они принесли с собой вина и массу всяческой снеди. Даже фрукты свежие. У Дмитрия стаканов граненых хватало, но другой посуды не было, как, впрочем, и столовых приборов, пришлось есть чем попало. Вечер опять прошел сумбурно, но без особого шума. Кира в бледно-розовом костюме была очень хороша, ну просто воплощенная непорочность. Прижав Дмитрия в углу между стенкой и тумбочкой, где Араратом громоздились книги, она, снедаемая какой-то тревогой, не то страхом, говорила шепотом:
— Видимо, я совсем никуда не гожусь, коль приходится самой идти к мужчине на квартиру…
— Пощадите, Кира! — поднял Дмитрий руки, как бы защищаясь. — Я не требовал от вас такой унизительной жертвы.
— Ох, Клава, Клава… — продолжала вздыхать Кира. — Она меня в гроб загонит. Вот где я у нее! — подняла девушка сжатый кулачок. — Она из меня… Нет, не могу!..
Дмитрий пожал плечами. Выйдя в коридор покурить, сказал Михаилу Окарину:
— Не нравится мне эта компания и вообще все это…
— Почему вдруг?
— Откуда у полунищих воспитательниц столько денег? Мы с тобой зарабатываем раза в четыре больше, чем они, а живем как?
Михаил посопел в раздумье, затем сказал не очень уверенно:
— Возможно, у них родители состоятельные, подбрасывают разбалованным дочерям? Или спекулянты. Вон сколько их промышляют на базарах! У них деньги дурные. Нашел за кого болеть! Надо смотреть на вещи проще. Поел, переспал, и привет!
— Нет, Михаил, что-то здесь не то…
В конце вечера, уже перед уходом, Клава увлекла Дмитрия в сторонку, молвила доверительно:
— Митя, у меня к вам небольшая просьба: хочу оставить у вас небольшой пакетик…
И пояснила, что в пакетике завернуты ее украшения, ну всякие там бусы, колечки и прочая мелочь, без которой девушке не обойтись. Хоть ценности особой не представляет, но деньги плочены, а соседи у Клавы — не дай бог! Того гляди сопрут последнее.
— А почему вы не отдаете Михаилу на сохранение?
— Э! У Михаила не лучше… Живет в проходной комнате… Нет, здесь место надежнее. Я затем сегодня и пришла к вам, чтоб убедиться, извините за откровенность.
— Ну, что ж, спасибо за доверие. Положите ваши эти самые бриллианты и жемчуга сюда, в этот сейф несгораемый, — пошутил Дмитрий, доставая из-под койки обшмыганный чемоданчик.
Через три дня в субботу наладчик Мусин, живущий в собственном доме и имеющий во дворе баню, был отпущен Хрулевым с работы за три часа до конца смены, чтобы заблаговременно подготовить все положенное, для мытья и парения. Закончив срочные дела, Дмитрий забежал домой, схватил мыло, мочалку, вытащил из-под койки чемоданчик, хотел было сунуть в него бельишко, но там лежал пакет с украшениями, оставленный Клавой. Освобождая чемоданчик, Дмитрий удивился: «Что в нем, гиря завернута?» И на самом деле сверток показался тяжеловатым. Не очень разбираясь в бижутерии, Дмитрий все же знал, что всякие брошки-бляшки весят граммы, а здесь… — он подкинул на ладони пакет и хмыкнул. Его все больше забирало любопытство, словно кто-то подстегивал: посмотри, что там, посмотри! Дмитрий развязал тесемку и густо покраснел. Так и бывает чаще всего с людьми, когда они суют без спроса нос в чужое добро. Но когда он, развернув бумагу, взглянул на содержимое свертка, лицо его вытянулось. Столько золотых вещей он еще никогда не видел.
Он таращил на них глаза, не решаясь дотронуться пальцем, позабыв о том, что товарищи ждут его в бане.
— Вот так бижутерия! — молвил он наконец, опомнившись. И тут его охватила ярость. Ему подсунули ворованные драгоценности! О том, что в свертке краденое, ни малейших сомнений не было. От возмущения его словно парализовало. С трудом выпрямившись, достал из кармана коробку с махоркой, скрутил цигарку и затянулся так, что бумага вспыхнула.
«А это что еще за пачка? Вроде фотографии», — обратил он внимание на что-то завернутое в газету. Раскрыл — сберегательные книжки. Перелистал одну, другую, покачал головой. Вот они, источники шикарных ужинов, пышных одежд! Вот откуда беспардонная убежденность: «Ежели я чего захочу, то оно будет моим. А я, именно я, а не кто другой оказался самым достойным доверия этой… этих…».
Дмитрий стал сам себе отвратителен. Нужно было что-то делать.
«Отнесу в милицию», — решил он, захлопнув крышку чемоданчика и едва не бегом пустился по улице. Однако по дороге раздумал. «Если награбленное принадлежит бандитской шайке, то я буду немедленно убит. И не просто убит, а расчленен и зарыт в разных местах или спущен в Волжскую прорубь. Нет, так умирать глупо».
Скрепя сердце, Дмитрий сел в трамвай и отвез содержимое чемоданчика Клаве. Ни о чем ее не спросил, сказал только:
— Я в милицию не сообщил, но мне на глаза лучше не попадайся! Чтобы духу твоего больше на участке не было!
На следующий день ремесленников привел другой воспитатель, от него Дмитрий узнал, что Клава Котикова и ее подружка Кира исчезли в неизвестном направлении и даже расчет не взяли в ФЗУ. Может быть, на фронт махнули самовольно патриотки? Дмитрий только крякнул. На фронт они не убежали, в этом он был уверен. Вскоре узнал и о том, что в бандитской шайке они тоже не состояли, а деньги промышляли весьма просто и совершенно безопасно.
В группе Клавы было пятьдесят учеников ФЗУ. С началом каждого месяца между воспитательницей и воспитанниками происходил примерно такой разговор.
«Коля (Ваня, Маня, Таня…), наверное, ты соскучился по дому? Небось хочется в деревню?»
«Ой, как хочется, Клавдия Никитична! Отпустите, Клавдия Никитична, пожалуйста! А я вам из дому сала и еще чего-нибудь привезу».
«Ладно, жалко мне тебя, ты мальчик хороший. Смотри только, чтобы через месяц был обратно, как часы! На, возьми справку на проезд и никому ни слова о том, что я тебя отпустила».
«Да, что вы, Клавдия Никитична! Да я — могила!..»
«Ну-ну, хорошо, давай сюда хлебную и продуктовую карточки, в деревне они тебе не нужны. Вернешься, — скажешь: лежал в больнице».
Ученики на радостях отдавали карточки, а воспитательница — на базар их! Десять учеников отпустит — двадцать карточек в кармане. А по базарному курсу карточка стоила тысячу рублей. За буханку хлеба давали двести! Прибыль Клавы составляла более ста тысяч рублей в год, действовала же Клава таким образом подольше трех лет. Теперь ищи-свищи ее! Да и кому искать? Война. Директора ФЗУ, правда, осудили и отправили в штрафную роту на фронт, где его и убили в первой же атаке, а Клава как в воду канула. Годами не было о ней ни слуху ни духу: долго ли женщине поменять фамилию! И вот… вдруг, пожалуйста! Такая метаморфоза! Выскочила, как черт из коробочки, в новом качестве супруги главного инженера Круцкого. Постарела Клава, поизносилась… И то сказать, сколько лет минуло! Время вспять не повернешь. Теперешняя и та, ловкая, разбитная, которую Дмитрий знал в… дай бог память… Э! Что было, то быльем поросло».
Все это пронеслось сейчас в памяти Хрулева здесь, на ромашковой поляне, в высоком темпе, и в заключение он еще подумал, что если прикинуть разницу в возрастах Круцкого и его супруги, то она этак лет на десять оставит его позади. Возможно, из-за этого Круцкий не появляется с ней на людях?
О том, что бывшая Котикова умышленно избегает попадаться ему на глаза, опасаясь, как бы он не разгласил то, что она считала тайной, Хрулеву как-то в голову не приходило.
Сейчас директор не глядел на главного инженера, перебрасывался репликами с окружающими, но тот, словно догадываясь, что директор думает о нем, поднялся на колено, взял стопку и жестом попросил внимания, чтобы сказать тост.
— Товарищи, — заговорил он тепло и проникновенно, поглядывая на сидящих справа и слева. — Позвольте мне в нашем тесном и дружном рабочем круге поднять этот тост за человека неисчерпаемой энергии, за организатора отечественной промышленности, за чуткого, душевного… Кхи! — закашлялся Круцкий, захлебнувшись собственным славословием. — За отсутствующего среди нас начальника главка Федора Зиновьевича Яствина!
— За Федора! За Зиновьевича! — подхватили кругом. На дальнем краю не расслышали в шуме, подвыпившим все равно за кого кричать.
— За Митрия! За Васильевича!
Но тут прозвучал недовольный голос Хрулева:
— Товарищи, если вы не против, чтобы я отдохнул вместе с вами часок-другой, прошу забыть вообще о моем здесь присутствии.
Хрулев посмотрел вдоль застолья и швырнул через плечо надкусанное яблоко. Ветлицкий поглядел в сторону Круцкого. «Чего его заносит? От избытка верноподданических чувств? Или ведет подготовку с дальним прицелом? Так или иначе, а Яствину о тосте донесут…»
Опущенные веки главного не позволяли заглянуть ему в глаза, только уголки его сочных губ дрогнули в едва приметной иронической улыбке. Мол, ладно, я не глупее вас, знаю, что делаю…
Да, Круцкий хорошо изучил и своего начальника главка и своего директора. Он понимал: незначительный, мало кем замеченный эксцесс необходимо сгладить, но сделать это надо опять-таки с пользой для себя. И он, придав своему голосу легкий налет обиды, молвил, покачивая головой:
— Дорогой Дмитрий Васильевич! Дорогие товарищи, хватит, мне кажется, что мы в будни то и дело ругаемся по всяческим производственным делам. Лично я не вижу ничего плохого в том, что люди, связанные между собой накрепко не только производственными отношениями, здесь, на досуге, на отдыхе откровенно искренне скажут друг другу что-то радостное, приятное. Ведь, как говорят на Кавказе, злое слово убивает, доброе слово поднимает человека. Посмотрите вокруг, товарищи, где мы находимся? Это же ковер прекрасных цветов, созданный самой природой. А что такое наш дружный коллектив? Это еще более прекрасный живой ковер, и мы никогда не позволим никому истоптать его! Испортить его!
Рабочие, притихли, прислушиваясь, перестали жевать.
И тут вдруг ни с того ни с сего баянист как шарахнет марш тореадора! Нескладно, фальшиво, зато так громко, что оглушенное застолье взвыло.
— Черт тебя забирает, что ли! Шума от тебя, как от пресса стотонного!
Баянист замолк, надулся, но затем глотнул теплого пива, повеселел и рванул «барыню». Участники пикника задвигались. Женщины повскакивали первыми, пустились в пляс, захлопав ладошами. Отяжелевшие от сытной еды мужчины раскачивались неохотно, топтались по-медвежьи в середине круга и с усердием пневматических молотов давили каблуками белые головки ромашек.
«Основательно топчут ковер, созданный природой лично…» — усмехнулся Ветлицкий, вспомнив недавние громкие слова Круцкого.
— А вы что же? — спросила, подходя к нему, Лана и топнула несколько раз. — Ну? Как вам не стыдно? Девушка приглашает его, а он… Ну-ка, вставайте!
— Мы не по этому делу, — развел руками Ветлицкий.
— Не хотите?
— Право, не умею.
Лана надула губы, но тут же встрепенулась, бросила насмешливо:
— А что? Это не страшно. Говорят, плохие танцоры бывают хорошими мужьями!
И крутнувшись на каблуках, исчезла в плясовом вихре.
Ветлицкий встал, подошел к группе мужчин, толковавших о чем-то. Среди них — высокий худой секретарь парткома Пчельников.
— Надо везде и всюду, — слышался из группы поучительный голос Круцкого, — воспитывать у рабочего человека чувство гордости. Классовой гордости! Он должен гордиться тем, что принадлежит к авангарду человеческого общества. Если рабочий сознает свою роль, он горы свернет.
— Гордиться, конечно, надо, но в меру, а то самого, гляди, разопрет в добрую гору… — сказал насмешливо секретарь Пчельников. Круцкий замахал отрицательно рукой.
— Я не имею в виду примитивной гордости, чванства вульгарного. Я говорю о той гордости, которая появляется как следствие приобщения к высшим культурным ценностям. Нынешний передовой рабочий рассуждает со знанием дела о Пикассо, о симфоджазе, о новых вернисажах. Происходит как бы обратная связь, и это поднимает рабочего на высшую степень духовного роста. Думается, — посмотрел Круцкий в сторону председателя завкома Глазова, — следует почаще устраивать различные коллективные культпоходы.
«Вот чертов демагог! Как ловко расшаркивается перед рабочей массой! Лихо жонглирует. «Авангард, гордость, беспредельные возможности, тра-та-та!..» Вон сидит Катерина Легкова, авангард, орден недавно получила за то, что сама по сути автомат. Ей ли до симфоджаза после восьмичасовой смены на прессе, ей ли до Пикассо, если дома ждут дети, для которых надо рыскать по магазинам…
— …Величие… предначертания… космос… галактика…
В это время со стороны поляны, где стояла машина Хрулева, раздались шум, громкие возгласы.
— Эй! Братцы, народ, слушайте!
— Колька, включи скорей транзистор!
— Тише, вы!
— Еще один наш корабль в космосе!
— Женщина в космосе! «Чайка»!
— Ух, ты! Да за это… Васильич, ставь народу бочку пива!
— Ур-р-ра нашим девкам!
— Вот, товарищи, еще одно событие века, — воскликнул Круцкий, — и мы с вами его непосредственные участники потому, что и наши подшипники работают сейчас в бездонном небе во славу Родины!
Ветлицкий не стал больше слушать ораторствующего Круцкого, побрел за пределы поляны, заглядывая попутно в гущу подлеска. Он знал своих наладчиков — хватят лишку, значит, будут завтра думать не о работе, а о похмелке.
Нередко случается так, что в лес влюбляются именно те люди, которые выросли в степях или горах. То же и с Ветлицким. Детство и юность прошли на берегах Волги, где леса давно извели, видел их больше в кино да на картинах Шишкина, а все равно наибольшее наслаждение бывает у него при встрече с лесом.
Вот и сейчас, незаметно для самого себя, он все дальше и дальше уходил от ромашковой поляны. Уже не стало слышно людских голосов, звуков баяна, впереди, за ольшаником показался другой, смешанный с березками. Ветлицкий вошел в него и замер с приподнятой ногой: впереди в траве гордо краснела головка подосиновика — едва не наступил на нее. Вынул нож, срезал первый в этом году настоящий гриб, насадил на прутик и пошел дальше, не глядя куда, шаря по земле глазами неопытного грибника.
Мягкая тишина нарушалась лишь хрустом валежника под собственными каблуками, никли притомившиеся на жгучем солнце березы, под ними то чернуха выглянет из-под кустика зеленого, то блеснет застенчиво лисичка под хвойной тенью и вот — ноги сами останавливаются у старой осины, у подножья которой словно пушистый коврик расстелен — густо зеленеет чистейший мох. Ну как удержаться, ну как не потрогать, не погладить, не припасть на минутку разгоряченной щекой?
Ветлицкий всем лицом прижался к прохладным ворсинкам, к благоухающим горьковатой сыростью опавшим листьям. Над головой жужжала залетная пчела, в зарослях копошились зяблики, откуда-то появилась кукушка и принялась отсчитывать кому-то года. Ветлицкий слушал лесные голоса, слушал перекрывавший их рокот козодоя и не заметил, как задремал.
Разбудил его негромкий шепот:
— Не трожь, а то еще стукнет. Он выпивший.
— Не-е… он так…
— Выпившие храпят. Это грибник, видишь, сколько на прутике подосиновиков?
Ветлицкий приоткрыл глаза, возле него топтались две пары детских ног в кедах и еще пара — в сандалиях. Потряс головой, приходя в себя.
Мальчики — один с корзинкой, два — с полиэтиленовыми мешочками отступили чуть назад.
— Откуда вы, ребята?
— Мы?
— Ну да.
— Из пионерлагеря…
— Мы заготавливаем лекарственные растения, — показал один из мальчиков на корзинку, полную зелени.
— А-а-а… — Ветлицкий взглянул на часы. — Вот это вздремнул на природе!..
— А мы подумали, что вы… — замялся мальчик.
— Нет, ребята, это меня от воздуха лесного разморило. На заводе — другим воздухом дышим…
— Дяденька, а ваши автобусы все уехали.
Ветлицкий присвистнул, поглядел кругом, покачал головой. Дневная жара спала, солнце опустилось за вершины деревьев и косматые тени от берез протянулись через поляну.
— Ну, спасибо за побудку, ребята, а то бы я до утра не встал. Вот вам за это грибы, посушите на зиму, а мне теперь топать на электричку.
Попрощавшись с мальчиками, он пошел просекой к железной дороге, пролегавшей в десяти километрах к северу.
«Не может быть того, чтоб для человека с руками-ногами не нашлось работы, если везде висят объявления, приглашающие на всякие места!» — сказала себе Зина, когда Ветлицкий не разрешил ей остаться сверхурочно. И оказалась права. Продавщица из овощного магазина возле общежития сказала, что работы навалом. У них на базе сейчас со свежими овощами форменная запарка, поэтому нанимают поденно кого попало, а вечером после работы выплачивают заработок наличными.
Все так и было. Работа для Зины знакомая, деревенская: перебирай, носи, складывай огурцы, капусту, кабачки и прочую зелень. За два выходных — субботу и воскресенье — Зина получила четвертную и помчалась скорей в магазин «Кулинарию», чтобы успеть прихватить чего-нибудь на ужин. Перед закрытием на полках — пусто, остались только картофельные котлеты. Купила десяток, прибавила к ним немного масла, хлеба и поехала в общежитие.
Воскресным вечером там пусто, соседки по комнате ушли очевидно гулять, можно будет спокойно перекусить и… и больше ничего. Ровным счетом ничего. Лежать на койке, расслабить уставшее тело и отдыхать, а захочется, можешь думать о деревне на берегу Ветлуги, о маме, по которым не просто скучала, а тосковала, потому что любила свой дом, родителей, никогда не доставляла им хлопот, не ссорилась с соседками, со сверстницами и в то же время совершенно не была похожа на них. Ей казалось, подруги как-то застыли, неподвижны, собственное будущее представляется им как повторение пройденного матерями или даже еще более куцым: выйти замуж за умного трезвого человека, создать семью, иметь детей, дом, сад, огород, держать домашних животных и птицу, а ежели повезет, то завести собственного «Москвича» и ездить на нем в городской театр.
Зина, при всей своей деревенской наивности, считала, что думает иначе, и будущая жизнь ей представлялась иной, а какой — того сказать она не могла. Знала только: в любимой деревне она ничего не достигнет. Она рассуждала конкретно по каждому житейскому пункту. Все умные и трезвые парни ушли в армию или просто удрали из деревни в город, поэтому выйти замуж за хорошего шансов нет. Значит, и семьи хорошей не получится. Детей нарожать, конечно, несложно, примеров тому достаточно. Две бывшие подруги уже стали матерями-одиночками. Пропади такая жизнь пропадом! Лишь полоумный может позавидовать их судьбе. Дом построить тоже несложно, только вопрос: где взять деньги? Огороды, домашние животные и птицы — все это ушло в область преданий. Даже в зоне отчуждения железных дорог запретили сажать картошку, вместо овощей бурьян бушует вовсю! А приусадебные участки обкарнали так, что курице ступить негде. Животных кормить нечем, комбикормов в продаже нет, сенокосные угодья распаханы, на их месте посеяна кукуруза, которая вымахала по колено… А в этом, 1963 году, хоть Лазаря пой. Пшеничный хлеб исчез с прилавков магазинов, а в деревенских — и подавно. При такой жизни вряд ли захочется ехать в областной центр даже на собственном «Москвиче»… Нет, надо ехать в Москву и там искать свои пути-дороги.
Физический труд Зине не страшен. Привыкла с детства ко всякой работе. В ней всегда жила какая-то радость действия, она просто получала удовольствие от труда еще со школьной скамьи. И вот, собрав свои грамоты и похвальные листы, которыми награждали ее за успехи в школе и в поле, она отправилась в широкий мир.
На заводе, оказавшись в роли лимитчицы, Зина как-то растерялась и не могла никак уяснить себе, почему люди относятся к ней не так искренне, не так по-доброму, как бывало в деревне? Правда, и здесь не все черствые, есть два-три человека душевных: Катерина, начальник Ветлицкий, а другие? Взять того же Элегия Дудку, за что он ненавидит ее? Проходу не дает, насмехается, злоехидничает?
Держа в руке сверток с котлетами, Зина шла по вечерней улице, выдыхающей накопленную за день густую духоту. Занятая своими заботами, она не обращала внимания на встречных мужчин, чьи пристальные взгляды привлекала ее стройная фигурка, фигурка девчонки, находившейся в той жизненной поре, когда не исчезла еще милая угловатость подростка, но и не появилась округлость созревшей девушки.
Зина сунула ключ в замочную скважину двери своей комнаты, но она оказалась запертой изнутри. Значит, соседки дома. Постучала.
— Кто? — раздался недовольный голос Гали.
— Я, откройте!
В комнате помедлили, затем полуодетая Галя, приоткрыв дверь, сердито буркнула:
— Мы считали, ты не скоро придешь, выходной же! Погуляла бы подольше…
— Я — с работы, — потянулась Зина к выключателю, но Галя отстранила ее руку.
— Не надо!
— Почему? Я хочу поесть себе приготовить.
— Ко мне и к Лизе пришли мужья.
— Мужья?
— Твое дело телячье…
Теперь, когда глаза привыкли к полутьме, Зина увидела, что действительно на койках соседок лежат мужчины. Женское общежитие, куда вход мужчинам не разрешен, и вдруг…
— Выходит, мне на улице спать?
— Ложись да спи, кто тебе не дает? — фыркнула Галя, поводя кокетливо голым плечом.
— Я… я не буду, я не могу, когда посторонние!
— Здесь все свои…
— Не шуми девочка, — раздался повелительный мужской голос. — Не хочешь спать одна, мы и для тебя женишка сообразим. Запросто! Заживем сообща, колхозов!
Зину бросило в жар от изумления:
— Как вам не стыдно! Безобразие! Я к коменданту пойду!
— Ух, ты! Аж страшно стало!
— Нет, вы только посмотрите на эту колхозницу-навозницу! Она еще командует! А между прочим, тебя никто сюда не приглашал, так что помалкивай в тряпочку или катись на все четыре! — крикнула обозленная Лиза, вскакивая с постели и наступая воинственно на Зину. Та невольно попятилась к двери и выскочила в коридор. Слезы обиды застили свет. Она спустилась вниз, сказала вахтерше, что в ее комнате спят посторонние мужчины.
— Этого не может быть, — пробасила могучая вахтерша безапелляционным тоном, но, вглядевшись в лицо Зины, пожала плечами, сказала решительно: — А ну, пойдем.
Дверь в комнату оказалась незапертой. Вахтерша по-хозяйски без стука распахнула ее толчком и включила свет. Зина глазам своим не поверила: Лиза и Галя лежали в своих постелях под простынями, отвернувшись к стене, и делали вид, что спят. Кроме них в комнате никого не было. Вахтерша посмотрела кругом, заглянула в шкаф, под кровати, спросила громко:
— Кто здесь у вас?
Галя заворочалась, жмурясь от света, пробурчала недовольно:
— Ни днем, ни ночью покоя нет. Чего надо?
Вахтерша повернулась к Зине, посмотрела вопросительно, насупив широкие брови.
— Ты что ж это, девка, выдумываешь? Мужчины ей стали мерещиться на ночь глядя.
— Я не вру, они только что были здесь! — вспыхнула Зина и топнула ногой.
— Голодной куме все хлеб на уме, — отозвалась Лиза, а Галя вздохнула страдальчески:
— Напьются и безобразничают. Дадите наконец вы спать!
Вахтерша покачала головой, ушла. Зина, погасив верхний свет, включила ночник у своей кровати, достала из тумбочки сковороду и пошла на кухню жарить картофельные котлеты. Минут через десять вернулась и чуть сковороду не выронила — в постелях соседок сиять лежали мужчины. Зина опустилась в бессилье на стул и заплакала. Ей хотелось кричать, протестовать против издевательств этих распущенных девок, которые не только над ней, но сами над собой глумятся, унижают себя. Да пропади все пропадом! Зачем я приехала сюда? Зачем мучаюсь? Да ноги моей больше не будет здесь. Ни минуты не останусь!
Зина схватила сумочку и пронеслась мимо удивленной вахтерши в ночной город, где у нее не было ни друзей, ни пристанища. Едкие слезы обиды кололи глаза. Быстро обогнула стеклянную пристройку магазина, пошла по улице, куда глаза глядят, отдаваясь на волю своим расстроенным чувствам. Увидела троллейбус, села и поехала на Комсомольскую площадь к Ярославскому вокзалу.
В зале ожидания было душно. Собираясь с мыслями, Зина присела у двери, где потягивало сквознячком. Объявили по радио посадку на Кострому, Зина встрепенулась, поглядела на пассажиров, потянувшихся на перрон, подумала решительно:
«Хватит мучиться! Работа — через пень-колоду, жить впроголодь нет уже сил, а теперь еще и спать на вокзальной скамейке, как бродяжке какой-то. Хватит! И нечего тут… Бери билет и катай домой, пока не проела заработанные деньги».
Зина порывисто встала и села опять, сникла, сгорбилась.
«Отступаешь… Возвращаешься, не солоно хлебавши? На посмешище всей деревне?» Совсем по-другому представлялся ей день ее приезда в деревню, отчетливо рисовался в ее мечтах. Она видела, как она идет с матерью под руку по улице, разговаривают, а встречные здороваются с ними, шепчутся, смотрят им вслед, мол, гляди, как похожи друг на друга мать и дочь и как Зина, выросшая на глазах у всех, поднялась высоко — живет в самой столице!..
— Зина! — послышался вдруг над головой знакомый голос. Она подняла взгляд. Напротив стоял Ветлицкий, припозднившийся с массовки. — Что вы здесь делаете?
Зина встала, пальцы затеребили по привычке поясок платья.
— Вы уезжаете? Куда?
Зина взглянула на него исподлобья, и вдруг по ее щекам покатились крупные слезинки.
— Да что случилось, Зина?
— Я… Мне… Я ушла из общежития… Я поеду к маме.
— Почему?
Зина продолжала беззвучно плакать. Пассажиры, сидевшие поблизости, ни малейшего внимания на нее не обращали, на кладбище и на вокзале слезы воспринимаются как явление обычное и совершенно нормальное.
Наконец Зина коротко объяснила, что случилось в общежитии, о неполадках у нее с работой на участке, о скудном существовании, о своей поденной работе на овощной базе. Ветлицкий присвистнул, подумал чуть, заявил категорично:
— Уезжать не годится, пошли со мной.
— Куда?
— Пошли, взял он ее за локоть и увлек к выходу.
— Куда вы меня ведете? Я к вам не пойду — уперлась Зина.
— Еще бы! — рассмеялся Ветлицкий. — Даже попросишься — не возьму. Я вижу, тебя на аркане, как необъезженную лошадку, придется тащить.
Зина покраснела, потупилась:
— Ах, дура я несообразительная!
Ветлицкий вскинул вопросительно брови:
— Только сейчас дошло до меня, куда скрылись мужики из комнаты, когда я привела вахтершу. Они же через окно выскочили на крышу магазина!
Ветлицкий засмеялся:
— Вам не на завод, Зина, а в помощники комиссара Мегрэ… Соседки ваши, конечно, не ангелицы, но вы, Зина, не принимайте так близко к сердцу их непристойную выходку. А тем более, не делайте скоропалительных выводов. Юности свойствен крайний максимализм — это известно. Чуть-чуть увидят изнанку жизни и — все! Не могут никак отдышаться.
Зина молчала, пока они входили в автобус, молча присела на сиденье. Ветлицкий смотрел в окно, за которым проплывали коробки одинаковых домов, расчерченных, как шахматные доски, на клетки: белые, освещенные изнутри электричеством, черные — затемненные ночью. Смотрел, раздумывая, затем заговорил вполголоса, наклонившись к уху Зины, чтобы не слышали сидящие впереди.
— Правильно, Зина, соседки ваши распущенные особы, и поступок их безобразный, но постарайтесь и вы понять их без предубеждений, терпимо. Ведь они месяц за месяцем, год за годом работают как волы, питаются в паршивых столовках, живут в общежитиях, где распорядки похлеще, чем в солдатских казармах. Живут вот так и ждут чего-то, от кого-то, когда-то… Разве не хочется большинству из них стать хозяйками, иметь свое семейное гнездо? Ведь они же еще молодые, им также хочется любви и остальных радостей не по распорядку, вывешенному у входа в общежитие и не по расписанию, выдуманному директором заводского клуба. Лекции о моральном облике интересны как воспоминание для тех, кто уже не способен грешить… А годы-то уходят. Одной девушке повезет, другой, а остальные что? Черное платье да черные ночи одиночества? Осудить легче всего… Можно еще и объяснить, манипулируя социальными категориями, дескать, женщин больше, чем мужчин, поэтому виновато это вечное недоразумение. Но им-то, соседкам вашим, что за дело до вечных недоразумений? Мечты их не сбылись и не сбудутся, желания остались неудовлетворенными, ни в чьей жизни никакой роли они не играют. И праздник для них не праздник, и любовь ловят на скаку… А уж попалось что-то, пусть даже ненастоящее, решают;: пусть на час, да мое!
— Кого вы защищаете, Станислав Егорыч? Они же потеряли женскую гордость, совесть потеряли до последней крохи! — надулась Зина.
— Я не столько защищаю, сколько пытаюсь объяснить причины явления. Ради справедливости, а не ради повышенного к ним интереса. Лично у меня более чем достаточно поводов для того, чтоб относиться отрицательно вообще к вашему женскому полу.
— Насолил, видать, вам пол? — усмехнулась Зина.
Ветлицкий не ответил, сказал только, переводя разговор, что потолкует завтра с кем нужно, чтобы ее переселили в другую комнату.
— Спасибо. А сейчас куда меня везете?
— Куда надо.
Они доехали до остановки Ветлицкого, вышли из автобуса и направились к панельным домам, расположенным буквой «П».
— Я живу вон там, — показал Ветлицкий через плечо и повел Зину в дом напротив. Поднялись на третий этаж. Дверь по звонку открылась и на пороге возникла Катерина Лескова.
— Получай, Катерина, свою подопечную. Пусть переночует у тебя, а завтра мы постараемся ее устроить, — сказал Ветлицкий и, пожелав спокойной ночи, удалился.
Зина догнала его почти у выхода, схватила за руку и сунула что-то в нагрудный кармашек рубашки. Поглядел — деньги.
— Что это?
— Долг. Спасибо за выручку, Станислав Егорыч.
— Чего это вдруг? Получки ж не было еще.
— Я же сказала, что работала на овощной базе, — подняла Зина гордо голову и пояснила: — Была б работа, и я не пропаду. Будто в деревне побывала, по ту сторону Ветлуги на огородах заливных. Ах, как славно-то!
И Зина впервые за весь вечер улыбнулась. Ветлицкий только головой покачал.
«Вот и сидела бы там в своей славной деревне и не рыпалась!» — подумал он, не любивший с детства деревенских жителей, но не сказал ничего.
В квартире духотища — не продохнуть, нажарило за день солнце. «Надо бы маркизу соорудить», — распахивая окно, подумал Ветлицкий. Разделся и скорей под душ, но вода — парное молоко, не освежила. Смахнул ладонями капли с тела, прошел в комнату, встал у раскрытого окна. Пучок желтоватого света от ртутной лампы выхватывал в центре двора из темноты зеленый травяной лоскут и поникший над ним черемуховый куст, из-под куста хищно поблескивали две точки: глаза притаившегося в зарослях кота. В здании напротив на третьем этаже мелькала хлопотливо Катерина, устраивавшая на ночь Зину, откуда-то невнятно доносилась музыка, густой воздух между домами похоже вовсе не двигался и, как туман, глушил звуки.
«В цехах завтра будет ад. Хоть бы гроза черканула», — сказал себе Ветлицкий, глядя в истомно-мутное ночное небо. А считается нынче отдыхал, да и на самом деле поспал в лесу, однако постоянное внутреннее напряжение не слабело. Все это — следствие повседневных дерганий, вызываемых водоворотом всяческих производственных неполадок, бесконечных авралов, нехваток и прочей дребедени, пристающей к оболочке мозга начальника участка, как муха к липучке. Для того, чтоб голова проветрилась и наступило душевное равновесие, тут одной прогулкой в лес не отделаться. Для настоящего отдыха нужно одиночество — дремучее, абсолютное. Необходимо полное освобождение на какое-то время от внешних воздействий, бездумность и покой. А что было сегодня?
С утра проверка строительных успехов зодчего просто-Фили. Неприятные ощущения, оставшиеся после обследования объектов на территории пионерского лагеря, появление Ланы, ее странноватые речи, многозначительные недомолвки или демонстративная откровенность, с целью привлечь к себе внимание, возбудить интерес. Потом — товарищеский обед, приятный вначале и испорченный в конце. Уж действительно все люди, как люди, один черт в колпаке… Прошло почти полсуток, а в ушах все еще магнитофонным повтором звучит подхалимски — приторный тост Круцкого в честь Яствина. Даже сейчас тошно от него. Ветлицкий поморщился, как от укуса слепня, покачал головой. Плохое, как известно; в одиночестве не является, уж если попрет, так — валом. Лепится одно к другому, нагромождается, превращает выходной в утомительные будни.
— К черту! Вон из головы всю эту суетню! — сказал Ветлицкий категорически и, чтоб отвлечься от разноголосья беспокойных мыслен, включил телевизор и сел расслабившись в кресле перед экраном.
Но как отгонишь прочь то, с чем тесно связан, что является твоей жизнью, что вызывает в сердце и нежность, и злость, и жалость. И еще — страх перед тем, что вдруг из-за твоего равнодушия, нераспорядительности или невнимания постигнет кого-то беда? Нет, Ветлицкий поступать так не мог. Его изощренная память до сих пор всегда предупреждала: бдительность и еще раз бдительность! Смотри в оба, иначе проглядишь нечто важное, примешь подделку за подлинник, как уже случилось в твоей жизни. Память не отключишь, не уничтожишь, она упорно возвращает тебя в прошлое и, как опытный фокусник, ловко подкидывает карты — не козырные, а простые всех мастей, на которых запечатлены совершенные тобой проступки и ошибки. Плохое прошлое хочется забыть, но оно вновь и вновь дает о себе знать, вызывает из небытия образы или смутные тени событий. Бывает это чаще всего в моменты, когда на твоем пути встречаются случайные совпадения, и сходство выражается не только в повторении характера, но и внешности. Лана, например, своим голосом, телом, даже запахом разогретой солнцем кожи там, на бордюре бассейна, напоминала Ветлицкому ту, которая оставила в его душе самый поганый нестираемый след.
У той женщины было вычурное имя Гера, а фамилия Сиплова. Будучи женой инженера станкозавода Ветлицкого, сама она работала в областном комитете радио, а ее отец — Мирон Фокич Сиплов был ответственным работником, которого крепко побаивались и прозывали за глаза «молотилкой районного начальства». В глубинке из опыта провинившихся предшественников знали: если в их краях объявился Сиплов, считай, что кто-то из района вылетит с треском. Такие операции Сиплов проводил безукоризненно. Железная логика суждений, незаурядная воля, твердость конъюнктурных убеждений гарантировали стопроцентное исполнение скользких поручений.
За четыре года до того, как Гера познакомилась с Ветлицким, у нее в результате недоразумения родился мальчик Алик. Гера продолжала жить с родителями, которые смотрели за ее ребенком, к ним после женитьбы переселился и Станислав Ветлицкий. Сипловы обхаживали его со всех сторон, бывало, за стол без него не сядут, а поесть любили они всласть и ели, что называется, до отвала. То, что мальчик Геры упрямо называл Станислава «Таска», не только не нарушало семейную идиллию, но даже умиляло старших. Впрочем, остроумный мальчик надавал прозвищ всем: дедушку Мирона называл «мерином», маму — «грелкой», что же касается бабушки, не чаявшей души во внуке, то его обращение к ней было самое краткое: «гадина».
Первое время Станислав возмущался: как так?
Взрослые люди не могут приструнить распущенного ребенка! Но немного позже он понял, что малыш по сути прав, что действительно устами младенца глаголет истина. Конечно, Алик не сам докопался до нее, скорей всего подслушал во дворе от знающих людей, но краткие прозвища как нельзя точнее обобщали главные черты их носителей.
Удивительные вещи творит природа! Вот мать и дочь, а ничего общего между ними, ничегошеньки схожего. А говорят еще, будто яблоко от яблони недалеко падает.
Замкнутый мирок Сипловых жил своими интересами по давно сложившимся семейным традициям. Близких друзей у Мирона Фокича не было, в гости он не ходил и к себе никого не приглашал, считая, что лишний глаз — лишняя сплетня. Не удивительно, что Станислав в этом круге оказался чужеродным телом, как говорится, не к шубе рукав… Тесть, теща и Алик продолжали жить сами по себе, своими радостями и заботами, Станислав — на отшибе, а Гера прыгала стрекозой между родителями и мужем, не отдавая мудро никому предпочтения. Ее вполне устраивало, что родители смотрят за ребенком, несут все хозяйственные заботы и тем доставляют ей возможность свободно располагать своим временем, расти духовно, чего в наш век принудительных ритмов жизни добиться непросто.
И муж ее устраивал вполне. Однажды в разговоре с приятельницей Розой, — они вместе работали на радио, Гера высказалась так:
— Конечно, Стас не «ах»! но пока ничего. Папа мне настойчиво советует держаться Стаса. А папа все понимает и худого не посоветует. Он никогда ни разу не ошибся. Да, да! И не ошибется, если будет и впредь поступать согласно с требованиями времени. О-о! Вот кого бы на радио нам! Он бы на десять лет вперед составил план и наметил вехи, которых следует придерживаться в творческой работе. Он не только видит, он предвидит! Но ему тоже ставят палки в колеса всякие там фронтовики, которые когда-то бух-трах! а теперь лезут нахрапом, хотя не смыслят ни бельмеса. Когда папа назвал меня Герой, эти самые дураки, засевшие в ЗАГСе, не захотели метрику выписывать, таким именем, мол, называют собак, а не детей. Им-то невдомек, что это имя богини брака и супружеской любви, повелительницы молний и громов. Ну, а имя, как известно, определяет характер…
Роза иронически хмыкнула, но Гера, подобно своей матери, закусила удила и понесла самодовольно:
— Что говорить, Стас — человек тяжелый, жить с ним — нужно нервов и нервов. Если бы не ребенок, да не глупые условности — стала бы я с ним связываться! Но что поделаешь, если каждый тычет тебе в нос моральным кодексом. Все время приходилось жить с оглядкой, постоянно быть начеку. А теперь у меня все в ажуре: какой-никакой, а муж, у моего сына — отец, а не прочерк в метрике. Улавливаешь разницу, Розуля? Ну, а жгучей, неземной, всепоглощающей и тэдэ любовью я сыта по горло. Марек опустошил, выпотрошил меня совершенно.
— По-моему, наоборот: Марек начинил тебя, если то был Марек… — сострила с ехидцей Роза, на что Гера ответила с вызовом:
— Это значения не имеет, я выполнила свой общественный долг и прямое назначение женщины, произвела на свет гражданина, не в пример некоторым… Кстати, у меня и сейчас нет недостатка в поклонниках, не то что у других, но я теперь опытная, в дурацкое положение себя не поставлю.
С наступлением весны старшее поколение Сипловых вывозило Алика за город и до самых снегов обитало на государственной даче. Молодые же оставались париться в городской квартире, выбираясь на лоно природы только под выходной. Станислав не бросал попыток установить более сердечные отношения с тестем и тещей, но, бывая в их обществе, больше полусуток выдержать не мог. У Алика, в его «сопливом» возрасте начали уже ярко проявляться бабушкины замашки. Иной раз он вытворял такое, что Станиславу, воспитанному в рабочей семье, представлялось возмутительным и диким. Он стеснительно краснел, переминаясь с ноги на ногу, и наконец, не выдержав, поворачивался и уходил.
— Вот видишь, Аличек, не любит тебя Таска, — хныкала подловато теща, а маленький балбес, косясь вслед ему, оглушительно верещал и, выстроив семейку в одну шеренгу, плевал на каждого по очереди.
— Мерин, дурак серый, не отворачивайся! Грелка, нагнись ниже! Чего ты вертишься, гадина! Стой смирно!
Семейка обтиралась носовыми платками, обмениваясь репликами восхищения:
— Какой экспрессивный мальчик! — восхищалась Гера.
— Шутничек мой! — умилялась бабушка.
— Прелесть, какой занятный! — радовался дед.
Зять, не разделявший восторгов относительно «самодеятельности» Алика, давал тем самым теще повод обвинять его в детоненавистничестве.
Отработав день на заводе, Станислав перекусывал на ходу и спешил в библиотеку, где его хорошо знали и готовили по заранее составленным заявкам техническую литературу, очередные информационные бюллетени и разную периодику. Он рылся в справочниках, прочитывал статьи в зарубежных журналах по станкам, поскольку неплохо владел немецким, делал выписки и фотокопии, да еще брал книги с собой, чтоб штудировать дома.
Уже пять лет он упорно занимался техническими изысканиями. Началось это со студенческих лет, с дипломной работы, которой заинтересовались тогда и дипломная комиссия, и производственники. В ней в общих чертах излагался новый принцип изготовления станков. С той поры и корпит Ветлицкий над увлекшей его темой.
Материалов за годы накопилось немало: различные технические расчеты, прикидки, заметки, эскизы. Каждый свой вывод, как и размышления, приходилось выверять по нескольку раз со всех сторон, связывать с потребностями производства и его состоянием на сегодняшний день. Записи по конструктивным и технологическим вопросам Станислав складывал в папки и запирал их на замок в нижнем отсеке громоздкого книжного шкафа, чтобы Алик, если ему придет такая идея, не пустил бумаги на изготовление «голубей».
Хрулев познакомился с Ветлицким, будучи его оппонентом при защите диплома. Молодой инженер понравился директору и был взят на завод. И на станкозаводе Хрулев не выпускал его из поля зрения, выделял из массы других инженеров, находя, очевидно, в нем то, чем обладал сам, но что так и осталось не развитым до конца и не проявленным, ибо велением судьбы директор вынужден был заниматься не научно-техническим прогрессом производства, а делами иного порядка.
Любому директору лестно иметь на заводе своих ученых, и Хрулев несколько раз советовал Ветлицкому защитить кандидатскую диссертацию, даже вызывался быть руководителем работы, но Станислав уклонялся, считал, что прежде надо дело сделать, а потом уже его защищать. И в то же время с наивной гордостью хвалился Гере напечатанной в газете статьей, в которой труд его был назван важным и перспективным. И вообще он часто рассказывал Гере о трудностях, которые то и дело встречаются ему, или о том, как удалось решить какой-либо сложный вопрос, откровенно делился сомнениями, опасениями, надеждами.
— А когда начнешь диссертацию? — поинтересовалась как-то Гера.
— Я не ради диссертации корплю. Я стараюсь решить задачу, над которой бьются инженеры и у нас, и за границей. А это, может быть, дело всей жизни. Спешка здесь недопустима, курей смешить есть кому и без меня, всяких халтурщиков, изобретающих велосипед, — навалом.
— И ты один, без сообщников, без соавторов надеешься сделать техническое открытие? Да кто ж тебе позволит прославиться в одиночестве?
— Почему в одиночестве? У меня помощников много, начиная с директора и кончая рабочими-наладчиками и сборщиками.
— Ну, дай бог, дай бог… — говорила Гера, и на душе Станислава становилось еще отрадней оттого, что близкий человек, специалист в совершенно другой области, так живо интересуется его делом, болеет за него. В этом он убеждался не раз, наблюдая, с каким исключительным вниманием в последнее время стала разбирать она его папки и читать сухой технический материал.
«Человеку равнодушному все это показалось бы скучной мутью, все до лампочки, а Гера желает искренне вникнуть в суть», — думал Станислав и чертил, корректировал схемы, обдумывал детали и рьяно внушал окружающим веру в свою идею.
«Станки, — говорил он, — основа основ любого производства. Станки — неотъемлемая часть всей нашей жизни. Они повсюду, они нас окружают, это альфа и омега современной общественной культуры. К чему бы мы ни прикоснулись, все сделано на станках или с помощью станков. Ныне само существование человечества немыслимо без станков».
Станислав с утра до вечера был занят своими делами, Гера тоже моталась по городу, готовила репортажи, интервью, выступления, приходила домой в разное время, а последние месяцы, после того, как ее выдвинули заведовать сектором, и вовсе запарилась бедняга. Ни днем ни ночью минуты свободной. Бессовестное радионачальство захомутало молодую женщину, нагрузило и гоняет туда-сюда. Ко всему еще у Геры возникла вдруг необычайная тяга к своему ребенку, и она чуть ли не каждый день стала ездить к родителям на дачу, ночевала там, а утром отец на служебной машине доставлял ее в радиокомитет.
Станислав понимал: Гера. — мать, ей надо чаще видеть разбалованного родителями Алика, воспитывать его. Вместе с тем он терялся перед необъяснимым упорством Геры, не желающей отдать мальчика в детский сад. Почему? «Все это тещины штучки», — решил он.
Однажды Станислава послали в командировку в Орск. Нужно было принять несколько единиц оборудования и отправить на свое предприятие. Прошла неделя. По ходу дел прикинул: еще дня два и домой. Пришел вечером в гостиницу, перекусил в буфете и улегся в постель почитать перед сном купленные в киоске газеты. Но пробежал абзац — другой и внезапно уснул. Проснулся также внезапно в сильной тревоге. Не поймет, от чего? Кругом тихо, спокойно, а ощущение такое, будто его ударили. Сел на постели. «Видать, приснилось что-то…» Часы на руке показывали четыре. Слева синело искаженное ночными сумерками окно, похрапывал мерно сосед по номеру. И тут опять сердце Станислава сжалось от острой тревоги: непонятной, необъяснимой.
«Случилось какое-то несчастье? С кем? — заметались бесформенные спросонок мысли. — Что означает это внезапно встряхнувшее его безотчетное пробуждение? — И первое, что упало в сознание: — Гера! С ней что-то…»
Достаточно было вспомнить ему о жене, как услужливое воображение тут же, с ходу стало подкидывать ему картинки одна другой страшнее: автомобильная катастрофа, крушение поезда, опрокидывание лодки на Волге и даже отравление уличными пирожками, так любимыми Герой.
Больше Станислав не заснул, помчался с утра пораньше вершить дела. К полудню успел закончить, отметил командировку и, схватив «левака», отправился на вокзал, чтобы попасть на тринадцатичасовой поезд. Оказалось, спешил зря: поезд был битком набит отпускниками, билетов не продавали, пришлось ждать следующего. Вместо одиннадцати ночи Станислав заявился домой в четыре утра. Осторожно, стараясь не стукнуть, открыл дверь, скинул в передней туфли, направился в комнату. Шагал тихонько, крадучись у самой стены, чтоб не скрипнул рассохшийся паркет. Включил ночник, огляделся — пусто. Постель разворошена, на спинке стула Герино платье. На кухне в раковине нагромождены немытые тарелки вперемежку со стаканами, пустая бутылка из-под коньяку, на столе пепельница с окурками и чайник еще теплый.
«Очевидно, тесть заезжал домой после совещания позднего. Поужинал с Герой и забрал ее на дачу. Значит, все в порядке, ничего не случилось». Предчувствие на этот раз оказалось ложным. У Станислава отлегло от сердца, прилег на диван и словно провалился.
Встал в десять. Решил перекусить, чем найдется, и позвонить жене на дачу, сообщить о своем приезде, а если она уехала в город, то — на радио. Открыл холодильник и отвернулся, изнутри ударило затхлым духом — холодильник не работал. Заглянул на полку — только сырые заготовки покрытых плесенью цыплят, ставших похожими на препарированных жаб. Захлопнув дверку, пошел к телефону, снял трубку. Телефон молчал. Отправился к соседям, попросил разрешения позвонить от них на телефонный узел. Оттуда сердитый голос проскрипел: «Аппарат отключен за неуплату». Станислав удивился, почему Гера не заплатила и живет без телефона. От соседей же позвонил тестю, тот совсем ошарашил его.
— Геру пять дней тому назад послали в командировку. Сегодня вечером она должна вернуться из Сызрани.
— Вы вчера домой заезжали?
— Нет.
Станислав растерянно кашлянул и положил трубку. Чуть подумав, решил позвонить на радио. Герина приятельница Роза ответила:
— Откуда вы взяли, Стас, что Гера в командировке? На вот-вот должна подойти, если не задержится на объекте.
Станиславу стало не до еды, помчался платить за телефон, потом на завод доложить о приеме и отгрузке оборудования. После объяснения с главным инженером направился к секретарю поставить отметку о возвращении из командировки.
— Ой, Станислав Егорыч, — обрадовалась секретарша, — Дмитрий Васильевич велел, как только прибудете, чтобы тотчас зашли к нему. Подождите, я доложу.
Она ушла в кабинет и сразу же вернулась, пригласила Станислава.
— Здравствуйте, Дмитрий Васильевич, — поздоровался тот от порога и подошел к столу. Хрулев приподнялся, пожал ему руку, показал на стул сбоку.
— Садись.
Станислав присел, посмотрел на хмурого директора, продолжавшего перебирать какие-то бумаги, сказал:
— Слушаю вас, Дмитрий Васильевич.
— Слушает он меня! — вспыхнул тот. — Если б ты меня слушался, — уставился он сердито в глаза Станиславу и постучал костяшками пальцев по столу. — Да, если б ты слушался меня, то на свет не появилось бы вот это… — толкнул он брезгливо одним пальцем какую-то папку в сторону Станислава.
— Что это? — спросил тот, открывая. — Гм… М. В. Конязев, диссертация… На соискание звания кандидата технических наук. — Станислав посмотрел на Хрулева. — Я что-то не улавливаю, Дмитрий Васильевич…
— Тебе знаком сей товарищ? — кивнул Хрулев на папку.
Станислав подумал, повторил шепотом фамилию диссертанта, покачал головой.
— Не знаешь? — воскликнул Хрулев. — А откуда он тебя знает?
— Понятия не имею. Вообще-то, кажется, будто где-то я мельком слышал фамилию такую, но…
— Будто, где-то, когда-то… Эту диссертацию прислали мне из института на отзыв. Я ее прочел. Это полновесный научный труд, сделан толково с привлечением массы различных материалов. Сомнений нет, что вышеобозначенный Конязев получит то, чего хочет. Только вмешательство сверхъестественных сил не позволит ему защититься с блеском. Но поскольку мы не мистики, необходимо самим принять меры, чтобы он не защитился.
— Как так? Почему?
— Потому что, — показал Хрулев на диссертацию, — здесь все твое: идея, разработки, схемы, даже твой стиль корявый! Кому ты давал читать свои материалы?
— Никому.
— Каким же образом, скажи на милость, твоя многолетняя работа оказалась у другого? — спросил Хрулев тоном, с которым обращался к провинившимся начальникам цехов. — Вот, Ветлицкий, бери трактат и читай. Внимательно читай. Затем собери все первичные материалы и неси сюда, на стол мне, понял? Я сам разберусь и прижму этого прохвоста. При всем честном народе. Не видать ему ученой степени, как своих ушей! А ты-то? Эх!.. Сколько раз твердил тебе: пошли заявку в комитет! Нет, дотянул… Уходи с глаз моих вон туда в комнату отдыха, — показал Хрулев на дверь, вмонтированную в дубовую панель кабинета.
Часа два спустя, Ветлицкий вернулся к Хрулеву. Лицо спокойно, только глаза блестели неестественно, отражая истинные чувства, обуревавшие его.
«Молодец, умеет держаться, как подобает мужчине», — посмотрел на него директор с уважением, спросил коротко:
— Ну? Твое?
Станислав положил диссертацию на стол, кашлянул натянуто.
— Хоть убей, не знаю, как моя работа попала к М. В. Конязеву, которого я не знаю.
— Ну я не детектив… В общем, делай, как договорились.
Ветлицкий вышел за проходную. Конец дня, а жара жуткая. В горле пересохло. Спустился в городской сад на берегу Волги, но павильон кафе закрыт наглухо. От стакана теплой газировки не полегчало. Направился домой.
В квартире по-прежнему никого. Снял рубашку, умылся, вытер влажной тряпкой пыль на столе, раскрыл нижний отсек книжного шкафа, принялся вытаскивать папки со своими трудами. На вид они стали вроде потоньше. Спрессовались? Надобно выбрать из них главные разработки и схемы для сличения с диссертацией Конязева, но ни в одной из папок их не оказалось. Оставалось еще много разных бумаг с материалами, но это второстепенные, вспомогательные, а самое ценное, основное кто-то изъял, притом знал совершенно точно, что похищает.
Ветлицкий сел на стул, уронил руки на колени. Лицо враз осунулось, раскрытые, раскуроченные кем-то папки валялись у ног. Оставшиеся листки больше никакой реальной ценности не представляли, с их помощью ничего не докажешь, плагиатора не разоблачишь. Хрулеву нести нечего.
«Я не ради степени ученой корплю. Я стараюсь решить задачу, над которой бьются инженеры и у нас, и за границей. Здесь спешка недопустима…» Не хотел кур смешить, а теперь куры сами будут хохотать над тобой до упаду.
Посмотрел на знакомые листки. Это была макулатура, отходы.
В глазах потемнело. Должно быть, яростное отчаянье перелилось вместе с кровью из сердца в руки. Не глядя, он стал хватать бумаги, рвать их и швырять под ноги. Когда все было закончено, сгреб клочки носком туфли в кучу, сел и вздохнул, как после тяжкой работы, но облегчения не наступило, оставалось тягостное ощущение, словно что-то еще не доделано, не доведено до конца.
Пошел на кухню, там глаза мозолила раковина, полная грязной посуды. Поморщился с отвращением. «Кто мог здесь быть вчера ночью? Где пропадает Гера, если она не в командировке?» — Постоял, подумал. Вдруг у него проклюнулась не догадка, а какое-то подобие догадки, подозрение. «Уж не родственничек ли какой тещин распатронил мои папки?» От мысли такой еще жарче стало. Взял из буфета парадный бокал, налил в ванной из крана теплой, пахнущей хлоркой воды, выпил.
Зазвонил оживший телефон, со станции сообщили о включении аппарата. Теперь можно позвонить Гере на работу. Набрал номер, но никто не ответил, стал звонить подруге ее Розе — отозвалась из дому. На вопрос Ветлицкого ответила, что жены его сегодня на работе не было, скорее всего она уехала на объект.
— На какой объект?
— А кто ее знает. «Ушла на базу», как пишут на дверях магазина продавщицы, когда им надо улизнуть куда-то по своим делишкам.
— Роза, извините, я ничего не понимаю.
— Неужели? Не знаете даже того, что у вашей супруги наладились м-м-м… сердечные отношения с прежним любовником? Ну, Стас, мне право жаль вас, вы же совсем слепой! — заворковала Роза не без ехидства. — Ведь знаете, говорят, — любовь заново еще вкуснее, ха-ха!
— Вы врете все!
— Фу, Стас, как грубо… Я всегда считала вас воспитанным интеллигентным человеком, а вы… Когда я вижу, как вас обманывают, я не могу… мне просто совесть не позволяет молчать. Я одно не понимаю: если Гера решила окончательно переключиться на Марека, зачем она вас водит за нос?
— Какого Марека? — выдохнул в трубку Станислав.
— Как какого? Марека Конязева, конечно! Гера была влюблена в него, как кошка, а когда забеременела, он ее бросил. Меня саму поразило, когда узнала, что после четырехлетнего перерыва они опять вошли в контакт… Алик — это его сын. Так по крайней мере утверждает Гера, хотя верить ей…
Станислав открыл было рот, но голос осекся.
— Алло! Вы меня слышите, Стас? Алло!
Он положил трубку, медленно прошел на балкон, встал, держась за перила, и прикусил губы, чтоб не застонать. Подлое предательство, открывшееся ему, отдалось в груди глубокой болью.
Во двор въехала «Волга» и остановилась у подъезда. Это было такси. Задняя дверка открылась, из нее выпорхнула Гера и, повернувшись назад, протянула руку за сумочкой, взглянула машинально на свой балкон и быстро сказала что-то сидевшему в такси. Машина тотчас уехала, а Гера вошла в подъезд. Загудел лифт, стукнула входная дверь.
— Ты уже вернулся? — протянула Гера в нос, глядя на мужа, стоящего на балконе, но к нему не подошла. Помялась, раздумывая, то ли собиралась с духом, затем бодро сказала: — Ну, приветик!
Станислав движением подбородка молча указал в сторону отъехавшей «Волги».
— З–з-забавно… Ты уж до того опустился, что подглядываешь за мной? — выпрямилась заносчиво Гера.
Станислав прошел мимо нее в комнату. Гера, глядя себе под ноги и морща сосредоточенно лоб, — за ним.
— Ой, что здесь такое? — остановилась она перед кучей рваной бумаги на полу.
— То, что ты не успела украсть.
— Что можно украсть у нищего? Смешно! — фыркнула Гера со спесивой миной.
— Ты не просто воровка, ты хуже! Ты влезла мне в душу и опоганила все! Предательница!
— Ах, как громко! Что бы это я могла у тебя украсть? — прищурилась Гера.
— Все, что понадобилось тебе для того, чтоб откупить любовника, а ему, — чтоб состряпать диссертацию.
Ноздри у Геры сделались как бы прозрачнее и тоньше:
— Ну, этот номер тебе не удастся. Если я и взяла какую-то бумажку из твоего кавардака, так что из этого? Все равно их там лежат горы годами, пыль только собирают. Подумаешь, драгоценность! Но раз ты так заговорил, то и я тебя предупреждаю: разойдемся лучше по-мирному. После того, что произошло, ты отлично понимаешь: совместная жизнь у нас невозможна. Надеюсь, ты не станешь возражать, если я подам на развод?
— Еще бы! Нет ничего проще! Сошлись-разошлись, как собаки на пустыре.
— Фу, как старомодно! Это же лексикон самодура-купца из Островского.
— А если я, для полного соответствия, пришибу тебя сию минуту, как последнюю тварь?
Лицо Геры побледнело, глаза зашарили по комнате, но удрать некуда, — в двери глыбой — муж. Руки за спиной. Гера шевельнулась, поняв, что хватила лишку, заюлила.
— Это явное безрассудство, ни к чему все это, Стас… Ты ведь не только меня — себя убьешь. Конечно, я не из святых, но и ты, сознайся, тоже? Люди мы. Так давай разойдемся по-людски, мирно, без скандалов. Ты ж не любишь скандалов, верно? А мама, я знаю, скандалами своими с первых дней отравляет тебе жизнь, — повернула быстро разговор Гера и подбодренная молчаливой безучастностью Станислава заговорила уверенней: — Разумеется, можешь жить здесь, но, сам понимаешь, квартира папина. Лично меня это не трогает, я, видимо, скоро переберусь в другое место, так что вам придется как-то самим разбираться.
Гера стояла, прижавшись спиной к стене, она уже обрела спокойствие. Она могла ожидать гораздо более худшего, более трудного и сложного варианта расставания. Могли возникнуть крупные материальные и психологические издержки, но Стас сам облегчил развязку. Оттолкнувшись от стены, Гера направилась к двери. Станислав уступил дорогу, лишь подумал удивленно:
«И это… было моей женой!»…
Через какую-то минуту вперемежку с шелестом оберточной бумаги с кухни донесся громкий голос:
— Ста-а-с! Иди сюда!
Он приблизился скованно, прижав руки к бокам, словно опасался прикоснуться или запачкаться обо что-то. Уставился исподлобья на Геру. Она, поводя глазами, как бывало в минуты шутливого настроя, сказала игривым тоном:
— Стас, не смотри, пожалуйста, букой, ты же ничего не теряешь! Наоборот: избавляешься от легкомысленной жены с привеском, от тещи — кровопийцы, верно? Ну, разумеется! Но… — Гера развязно подмигнула. — Но мы пока с тобой еще супруги де-юре и де-факто, поэтому у меня есть предложение: давай поужинаем вместе и на прощанье бай-бай, идет? Я приготовлю на стол, а ты сбегай за винцом, как в старое доброе время. Деньги есть?
Это был просчет. Гера так и не изучила характера своего мужа, не учла, забыла, а может быть, не знала, что дразнить его, как дворняжку, опасно. Обернулась и вздрогнула. В остекленело-тусклых глазах его стыло сто зрачков. Он сгреб рывком на Гериной груди все, что попало в кулак, и сжал с треском. Холод щекотнул под лопатками онемевшей Геры.
— Издеваешься?! — просипел, теряя самообладание, и хлестнул ее по лицу, раз, другой, слева, справа. Гера молча таращила в ужасе глаза и только вздрагивала: ее били первый раз в жизни.
Станислав разжал кулак, вытер брезгливо руки о платье Геры и оттолкнул ее от себя. Она, ссутулившись, пошла в ванную и долго плескала в лицо себе водой, всхлипывала. Вышла мрачная, глаза запухли, напудренные нос и лоб казались еще белее по сравнению с нахлестанными щеками. Проследовала к телефону, набрала номер, сказала бесцветным голосом:
— Алло, ситуация резко изменилась. Что? Да, сейчас же!
Взяла зонтик и, выйдя за дверь, погрозилась злобным шепотом:
— Это тебе так не пройдет!
Станислав вышел почти вслед за ней, но тут же вернулся взять плащ и кепку: мостовые блестели, начал накрапывать дождь. Был он теплый, летний, но Станислав поеживался, кутаясь в плащ. Он не понимал, что его бьет совсем иная дрожь. Шагал торопливо вдоль улицы, не глядя вперед, не оглядываясь назад и не думая, куда идет. Ноги сами несли его вниз по спуску к Волге. Зачем? Ненастная вечерняя пора, безлюдье реки, испещренной мерцающими желтыми дорожками огней… Где отвести душу согбенному бедой человеку в минуты, когда рушится жизнь?
В такие моменты люди ведут себя далеко не одинаково, зачастую необычно: одни напиваются до чертиков, стараясь забыться во хмелю, другие — ложатся спать, третьи — садятся играть сами с собой в шахматы, а иные назло всему свету спешат к другой женщине.
Станислав пересек набережную, где допоздна дышат пенсионеры, прошел мимо подгулявшей компании в беседке, стоявшей в стороне от утвержденных райсоветом маршрутов дружинников и милиции, спустился по мосткам к лодочной станции. Там, пришвартованная к брусу, покачивалась его лодка.
Сторож, поворчав по поводу позднего времени и сырой погоды, требующей от застарелого ревматизма денатурки, выдал хозяину лодки подвесной мотор и весла. Спустя несколько минут мотор заработал. Станислав вывел свою посудину на чистую воду и направил вниз. Гнал, не глядя куда, бездумно, бесцельно, так же, как шел по городу полчаса назад. Смотрел на играющую световой рябью воду, на черные расплывчатые лохмы подлеска, что раскачивался по правому берегу, и постепенно успокаивался, слушая шум дождя и плеск летящей стремительно лодки.
Все это разное и в целом простое, вливаясь самотеком в его душу, снимало мало-помалу тяжесть. Видимо, так всегда было и так будет, потому что природа, словно мать: она к тебе и беспощадна, она к тебе и справедлива.
Цепочка успехов и удач — вещь ненадежная, невечная, побрякает, поблестит перед глазами и оборвется. А дальше снова тянется. Так уже было и так будет, — черная полоса неведомой длины. Не упасть на этой полосе, не поддаться унынию, значит, наполовину победить.
Станислав заглушил мотор и пустил лодку по течению. Прозрачная тишина лишь изредка нарушалась тугими всплесками воды под днищем. За спиной осталось зарево города, мутное от испарений, впереди — низкое облачное небо, спаянное с рекой, и оттого, что не было видно раздела, тревожило странное ощущение, будто все кругом застыло, а сам ты повис где-то во тьме, в неизвестности.
Но если к сердцу Станислава подступало некоторое успокоение, то рассудок, действуя подпольно и независимо, опять и опять будоражил, поднимал в нем чувства обиды, озлобления, мести. И эти чувства, как бы споря между собой или наперекор кому-то, гнали его бесцельно по Волге вперед и вперед, дальше от места свершившейся подлости. Мотор ровно гудел, и лодка неслась на скорости, рассекая стрежень наискосок.
Вдруг справа в темноте замелькал огонек, и тут же рядом неподалеку вспыхнуло еще два. Они разгорелись, рассеивая по шершавой воде мерцающий факельный свет. Станислав пригляделся. Трое суетились на песке, подбрасывая вверх пучки горящих тряпок, ветки, размахивали призывно руками. Четвертый сидел недвижимо у воды.
«Что у них? Приключилось что-то или озоруют?» — заколебался Станислав и, подумав чуть, развернулся на огни. Лоцию Волги в окрестностях города он знал не хуже местного бакенщика, определил тут же: сигналят с острова Пустого. Приблизился, сбросил обороты винта, но к берегу причаливать поостерегся. «Мало ли что в башке этих пиротехников! Может, пьяная орава…»
— Что нужно? — крикнул он.
— Мы поломались!
— Эй, слышь, друг! Возьми на буксир до города, мы заплатим…
— Подмогни, а?
— Завтра с утра на работу, — неслось разноголосо с берега.
Станислав подгреб поближе, присмотрелся и плюнул, узнав цехового механика Дерябина.
— Кой черт тебя занес сюда, Антон Павлович?
— Э! Гляди-ко! Неуж Егорыч? Давай, слышь, подруливай скорей! — крикнул тот обрадованно и пояснил своим: — Это ж Ветлицкий!
На берегу зашумели. Несколько гребков, и лодка ткнулась носом в песчаную отмель, где стояли рыбаки-неудачники: Дерябин с женой, мастер цеха и слесарь Вася Кузякин.
— Что случилось? — спросил Станислав, выскакивая из лодки.
— Полетела соединительная муфта. У меня мотор Л-6! — указал Дерябин в сторону большой, похожей на катер лодки с закрытой рубкой.
— Иначе и быть не могло, раз муфта изготовлена механиком Дерябиным… — подковырнул Станислав.
Дерябни молча проглотил пилюлю, кашлянул только.
— Что ж, давай буксирный трос. Лично тебя не потащил бы, супругу твою жалко.
К аварийной лодке привязали буксир и столкнули на глубину.
— Большая осадка, — определил Станислав и скомандовал: — Трое ко мне!
Дерябин сказал жене:
— Закутайся в одеяло, положи рюкзак под голову и кимарь до города.
Мастер шепнул что-то на ухо Васе Кузякину. Тот вытащил из аварийной лодки мешок и перенес к Ветлицкому. Расселись по банкам, отчалили, пошли вблизи берега, где встречное течение слабее.
— Какой ты, однако, молодец, Егорыч! Ну прямо как по заказу прибыл, — заговорил довольный Дерябин. — Только не пойму, чего тебя занесло сюда ночью?
— Катался.
— Хе! Темни-темни…
Станислав не ответил, только вздохнул. Мастер расценил его вздох по-своему, толкнул Дерябина:
— Давай, Антон-Робинзон, плесни шкиперу… Сыровато стало.
— Так Егорыч же не пьет, в космонавты ж готовится!
— Тю! А я и забыл…
— Дай! — резко и требовательно сказал вдруг Станислав и повторил: — Дай, говорю!
— Вот так да… Иди-ка, разберись… — проворчал удивленно Дерябин и вытащил из мешка небольшую канистру, эмалированную кружку, кусок копченой колбасы и несколько малосольных огурцов, вывалянных в хлебных крошках. Разложил на банке, пощелкал выключателем карманного фонарика, объявил виновато: — Батарейка села.
— Она у тебя всегда садится, — заметил Ветлицкий.
— Ладно, сколько лить? — показал Дерябин на двухсотграммовую кружку.
— А ты что, ослеп? Краев не видишь?
— Хе! Так это ж чистяга! Разбавить?
Станислав махнул неопределенно рукой. Жест его поняли так, как если бы он предложил наливать по их усмотрению. Дерябин наполнил кружку и уставился с любопытством на непьющего Ветлицкого. Тот, держа румпель левой рукой, принял правой посудину, выпил и громко хукнул.
У Дерябина глаза полезли на лоб:
— Ну, Егорыч, это самое… скажу я тебе… Гм… Скорей бери закусывай. Огурчики вот… это самое…
Ветлицкий отвернулся.
— Аппетита нет.
— Ну-у-у-у!.. — молвил восхищенно Вася Кузякин. — Ей-богу, сказать кому-нибудь в цеху, так не поверят, что вы умеет так лихо по этому делу…
— И правильно, что не верят. Я не пью. Совершенно.
Спутники перемигнулись недоверчиво, мол, ври да меру знай, и стали внимательно следить за тем, как управляет он лодкой. Лодка по-прежнему шла ровно, огибая, где надо, береговую кромку. Стало сразу как-то скучно, перекидывались вяло словами, глядя больше на приближающуюся освещенную пристань.
Мастер все приглядывался к хозяину буксира, но у того, что называется, ни в одном глазу. И тогда, сделав повторный знак Дерябину, он спросил:
— Может, еще Станислав Егорыч?
Ветлицкий посмотрел на товарищей, пожал плечами:
— Не знаю… Если не обижу…
— Полно тебе! — закричал Дерябин. — Мы все выпьем за спасение на водах!
И опять Станислав опрокинул кружку, не закусывая, не запивая. Дерябин выругался с завистью:
— Луженая утроба!
Вася Кузякин только крякнул, преклоняясь в душе перед феноменом. Да теперь, что бы ни приказал ему этот начальник участка, он, Васька Кузякин, расшибется в лепешку, а сделает! Это ж кому еще повезет работать под началом такого могучего богатыря!
Вася даже мысленно поперхнулся и хотел было высказаться вслух, но аварийную лодку дотянули уже до ее причала, все высадились, а буксирщик пошел вверх к своей пристани.
Как доплыл, как причалил лодку, как снял и отнес в сторожку мотор и весла, — осталось где-то по ту сторону сознания. А дальше…
…Ряды коек… Люди под белыми простынями… «Больница?» — подумал с натугой, открывая глаза. Пошевелил руками, ногами, сдерживая невольную дрожь. Немного болят, но на месте. Во рту сухость — будто нутро выжгли паяльной лампой. Страшно хочется пить. Провел шершавым языком по губам — спеклись. С потолка бил назойливо в глаза свет неоновых трубок, маленькие окна высоко, не выглянешь. Приподнялся — мать честная! Совсем голый. Даже майки и трусов нет. Закутался в простыню, встал. Его качнуло. Морщась, пошел к двери. Все нутро, как потревоженный кочергой подтопок, запылало. Подкатывала к горлу тошнота.
За дверью оказалась большая комната со шкафчиками. Высокий красивый парняга, стоя на одной ноге у стены, читал. Он был в белом халате и колпачке, другой, постарше, — вытянулся на топчане в углу.
— Что? — спросил парняга, отрываясь от книги.
— Попить…
Парняга указал пальцем на дверь с двумя нулями.
Станислав долго пил из крана, пил с перерывами, затем сунул под струю голову, вытерся краем простыни. Он уже догадался, куда попал.
— Отпустите меня, — попросил он парнягу.
— Отдыхайте пока, — ответил тот твердо.
Станислав повалился на койку: жизнь не мила! После выпитой воды в голове опять сгустились сумерки. Ощущение такое, словно угодил в глубокую западню. Он томился виной и неизвестностью. Упорные потуги вспомнить, что с ним произошло, ни к чему не привели. Осталось в памяти лишь то, что Гера ушла, а сам он гонял лодку по Волге. Помаявшись, встал, вышел опять к дежурному:
— Мне утром на работу…
— Хе! Тех, кому не на работу, мы складываем там… — показал дежурный кивком куда-то и Открыл журнал учета.
— Заплатите сами или высылать счет на производство?
— Заплачу сегодня же.
— Смотрите, без фокусов… Распишитесь здесь и возьмите квитанцию.
Станислав расписался дрожащей рукой. Дежурный встал, открыл дверку длинного шкафа, выдал вещи и документы. Плащ в грязи, кошелька в кармане нет.
«Черт с ним! Скорей отсюда!»
Уходя, все же спросил:
— Может быть, вы скажете мне, как я сюда попал?
— Как большинство вашего брата: в экипаже на трех колесах, — засмеялся дежурный. — Говорили, весьма уютно устроился спать на плоту, что причален возле оврага Подпольщиков. Счастье ваше, что заметили, не то получился бы полный — буль-буль… Другой раз пейте осмотрительней.
Теперь для Станислава кое-что прояснилось. Он ушел. На улицах, как и вчера вечером, слякоть. Где-то за домами послышался скрип колес первого трамвая. Вот и вагон подошел. У раннего пассажира не нашлось трех копеек на билет, прижался спиной в угол площадки. Несколько человек, не обращая на него внимания, клевали носами.
Придя на квартиру, он выпил стаканов пять крепчайшего чаю, побрился, вымылся и поехал на завод.
Оперативное совещание у директора затянулось, пришлось ожидать в приемной, а когда начальники цехов и служб разошлись, Хрулев еще долго разговаривал по телефону, затем кого-то принимал. Наконец секретарша пошла доложить о Ветлицком, и тут же лампочка над дверью кабинета замигала.
— Что это тебя с утра нет на месте? Уж я приказал диспетчеру разыскать.
— Я в приемной ожидал, секретарша к вам не пускает.
— Правильно делает, премирую ее за бдительность, — усмехнулся Хрулев. — Давай садись сюда, дело есть, — продолжал он многозначительно. — Пока что разговор между нами: меня переводят в Москву на другой завод. Есть уже решение. Придется принимать захудалое производство. Положение там по всем линиям аховое, но особого внимания потребует слабое среднее звено. Надо в первую очередь укреплять его стоящими специалистами-механиками, старшими мастерами, начальниками участков. Я оговорил для себя право взять с собой несколько опытных работников-станкозаводцев, предлагаю и тебе должность начальника участка, тоже сейчас захудалого. Золотых гор не жди, и, вообще, ничего хорошего не будет. Будет трудно — это обещаю. И с жильем, и с кадрами. Подумай, посоветуйся с женой, время терпит.
Ветлицкий, не поднимая головы, махнул рукой.
— Вряд ли годится моя кандидатура, Дмитрий Васильевич.
— Я лучше знаю, — буркнул Хрулев, перебирая машинально какие-то бумаги, лежащие перед ним на столе.
— Нет, Дмитрий Васильевич, на мне, как бы сказать, повешена пломба…
— Чего-чего?
Ветлицкого передернуло, как от боли, в горле — шершавый комок. Прокашлялся, тряхнул головой. Вошла секретарша, сказала, что звонят из отдела сбыта.
— Позже. Ни с кем не соединяйте, — велел Хрулев и опять повернулся к Станиславу. — Что случилось?
Больше часа слушал он исповедь подчиненного, поругиваясь изредка вполголоса и хмуря белесые брови.
— Так что вчера я был на горе, а ныне — под горой… — закончил Ветлицкий свою речь.
Хрулев стукнул ладонью об стол.
— Тем более тебе надо уезжать, пока не сковырнулся с копыт. Ты оказался в полных дураках, обмишулился кругом. Обманули тебя, как мальчишку, ободрали. И ничего не сделаешь, не докажешь.
— Я не собираюсь ничего никому доказывать. Да и противно.
— Ладно, — сказал Хрулев. — Иди, нарушитель, живи… Остальное уладим как-нибудь… — Окинул Ветлицкого прищуренным взглядом с ног до головы, усмехнулся, приподняв лукаво брови. — А ведь, помнится, кто-то сказал, что именно нарушители создают славу миру, а? Не знаешь, кто сказал?
— Нет. Знаю только, что дерзкий нарушитель всегда бревно в глазу того, кто работает на себя…
— Твой афоризм звучит двусмысленно, так можно договориться до… Лучше уматывай, пока я добрый!
…Так Ветлицкий оказался в московской квартире, из окон которой хорошо просматривается двор, заросший кленом и кустами, и дом напротив. Стоя в темноте у распахнутого окна, он глядел на замордованную детворой черемуху, на светлый прямоугольник двери балкона. В розоватом свете, изливавшемся из глубины комнаты, словно плавала гибкая фигура Катерины Легковой. И опять мелькнувшее случайно вызвало новые ассоциации. Розоватый свет… Его очень любила Гера. Предаваясь любовным утехам, она набрасывала обычно на люстру в спальне розовый сарафан. «От розового исходит какой-то магнетизм, — повторяла она. — Это похоже на волшебство. Только при таком свете возникает настоящий интим».
— Тьфу! — плюнул Станислав со злостью. После Геры женщины так ему опротивели, что только со временем и только те, с кем случалось несчастье, начали вызывать в нем сочувствие или жалость.
Спустя примерно год после того, как он переехал в Москву на новый завод, произошла неожиданная встреча с приятельницей Геры — Розой. В каждом ее приятном на слух слове ощущался ядовитый подтекст. Еще бы! Гера, которая ей в подметки не годится, которая имеет незаконно нажитого ребенка, второй раз выскочила замуж и укатила с мужем, кандидатом наук, в столицу. Оказывается, дядя мужа начальник главка. Он и устроил племянника научным сотрудником в НИИ. Как тут не свихнешься от зависти!
С тех пор прошло четыре года, а Станислав и сейчас не может вспомнить без гадливости пережитое в то время. Да тогда земля под ним крепко шатнулась, но он удержался на опасной грани, не скатился под откос.
Где-то на западе начала затеваться гроза, по краю неба пошел расплескиваться трепещущий голубоватый свет зарниц. А вот и ветерок изменчивый потянул — предвестник грозы, он принес с собой в город чистый аромат свежих трав и воды. Именно такой аромат издавали распущенные косы матери, когда, бывало, Станислав, обиженный чем-то или расстроенный, прижимался лицом к ее плечу.
Гроза быстро приближалась. За окном ослепительно сверкнуло, и темнота раскололась от грома. На балкон выметнулась Катерина в одной рубашке, вся голубая от молний, прикрыв округлые груди полой халата, убрала хлопавшую на ветру занавеску, закрыла дверь.
«Хорошо, спадет духота на участке», — подумал Ветлицкий, слушая буйный гул дождя.
Поход на байдарках для освоения новой туристической трассы и получения спортивного разряда был детально разработан еще зимой. На одном из заседаний секции водного туризма будущие первопроходцы договорились о дне выступления. К этому дню — 25 июля — каждый участник должен оформить отпуск и полностью подготовиться. В поход отправлялись главный инженер Круцкий, прораб просто-Филя, новоиспеченный по велению врачей водный турист начальник главка Яствин, его племянник Марек Конязев, кандидат наук, с женой Герой.
За неделю до похода тщательно испытали байдарки на плаву, после чего разобрали и сложили в мешки, проверили по описи все припасы и снаряжение. Круцкий счел необходимым съездить лично к Яствину и доложить ему, как старшему, о готовности материальной части и экипажей.
Вообще-то к Яствину можно было не ездить, а сообщить просто по телефону о месте и времени сбора группы, но Круцкий, отправляясь в главк, имел другую цель, хотел, как говорят, «одним махом всех побивахом…» Ежели у Яствина окажется подходящее настроение, воспользоваться случаем и выклянчить у него пяток восьмишпиндельных токарных автоматов фирмы «Мицубиси». Дошли слухи, что всю партию первоклассных японских станков собираются передать другому заводу. Если на самом деле так, нужно действовать без промедления, хоть что-нибудь урвать для себя. Ведь каждый главный инженер и директор стараются обновить парк оборудования, а заводов у главка — ого-го! На всех не хватит.
Яствин принял Круцкого в кабинете с решетчатыми шторами на окнах, приятном потому, что даже при гнетущей июльской жаре здесь можно свободно сидеть в пиджаке и не париться. Яствин — светловолос, рыхловат, со здоровым румянцем на щеках, и хотя шу уже за шестьдесят, он кажется мужчиной вне возраста.
Да, люди, занимающие высокие посты, должны уметь скрывать свой истинный возраст так же, как и свои чувства и настроения, иначе недоброжелатели и завистники быстро подловят и займут место сами. Что касается Яствина, то он был человек с душой, как говорят, нараспашку: мысли и чувства его проявлялись ежеминутно и на лице, и в искренних словах. О его демократизме, о его знании рабочих, начиная чуть ли не с подсобников, о его потрясающей памяти на лица и события просто легенды ходили по заводу.
Однако Круцкий, как, впрочем, и другие заводские руководители, подозревал, что все это игра, устаревшие примитивные приемы в расчете на простачков. Себя Круцкий к таковым не относил и всегда стремился подобрать ключик к яствинскому «замку» с шифром, подглядеть, что кроется на самом деле под внешним простодушием и откровенностью этого человека. Будь Яствин действительно старомодным, будь в нем действительно те черты, которыми обладали прежние руководители высшего ранга, разве он просидел бы столько лет на посту? Не-е-ет, не так все просто и однозначно, как это представляется со стороны.
Представители заводов редко являются к Яствину с радостными вестями и приятными делами, чаще приходят чего-то выпрашивать, утрясать, требовать и тем вызывают у него неудовольствие и гнев. Зная это из собственного опыта, Круцкий решил подступиться к нему иначе. Поздоровавшись, он произнес торжественно:
— Пора, пора, Федор Зиновьевич, как говорится, рога трубят! Наступил час рассеяться нам, снять с себя гнет проклятого стресса! Итак, мы готовы, и как договорились двадцать пятого отчаливаем, если вы не против и не забыли в своем круговороте?
— Не забыл… — вздохнул Яствин.
— Значит, порядок! — воскликнул обрадованно Круцкий.
— Не совсем… — возразил Яствин. — Опять запарка на нескольких заводах, в такой момент как оторвешься?
— Запарки есть всегда. Заводов много, а вы один. Напряженная деятельность должна обязательно перемежаться активным отдыхом. Это альфа и омега современной медицины всего мира. Это просто по-человечески необходимо во имя вашего здоровья. Не отказывайтесь от намеченного мероприятия, тем более, что комплексная подготовка велась с огромной вашей помощью, Федор Зиновьевич.
— М-да… Задаете вы мне задачку, между нами говоря… — почесал Яствин пальцем за ухом.
Круцкий испугался не на шутку. Еще бы! Он так надеялся сблизиться с демократичным начальником главка, войти к нему в полное доверие за время турпохода, и вдруг все насмарку! Этого допустить нельзя. И Круцкий воскликнул:
— Ехать надо, Федор Зиновьевич! Ехать, и никаких гвоздей! Все по боку и — вперед! Как только коснетесь природы, все волнения и заботы останутся позади. Под вами — прозрачная, как дистилат, вода, а вы на байдаре лавируете среди свисающих ветвей и любуетесь бронзовыми телами купальщиц, загорающих на желтом песочке.
— Купальщиц? Кхе-кхе!.. Поздновато мне… — ухмыляясь сказал Яствин, польщенный словами главного инженера.
— Вовсе нет! Годы роли не играют. Да и чего предосудительного поглядеть на юных м-м-м… выражаясь фигурально, фей в веночках, которые водят, так сказать, хороводы? Это просто эстетическое наслаждение! В том смысле, что природа и поэзия — родные сестры, как говорят наши классики. А сколько ягод по лесам, а грибов! Вы только представьте себе, Федор Зиновьевич, что творится сейчас на просторах! Сенокосная пора завершается, копны по лугам… Сено первой косы само на вас дышит, небо чистейшее, в воздухе ни «цэо», ни пылинки… Лежишь среди ромашек и слушаешь, как стрекочут кузнечики, а потом скользишь медленно, плавно по тихой речке, а в ней вода — зеркало…
— Вы просто… этот… поэт-соблазнитель, между нами говоря. Мефистофель, право!
Круцкий усмехнулся про себя.
«Я такой Мефистофель, как ты — Маргарита…» — но воскликнул с жаром, заискивающе, ибо успел изучить яствинские слабости:
— Да вы… да вы, Федор Зиновьевич, врожденный байдарочник!
Яствин понимал, что все это чушь, лесть в угоду начальству, но ему было приятно слушать Круцкого. Об его участии в спортивном походе узнают заместители министра и не исключено, что и сам министр, а это что-то да значит! Черта два найдется еще начальник главка, а тем более в его возрасте, который обладал бы такой физической закалкой и пользовался среди низовых работников таким высоким авторитетом.
— Вам, конечно, приходилось раньше ходить по малым рекам, — продолжал нажимать Круцкий, но Яствин закачал отрицательно головой:
— Увы! Между нами говоря, никогда не бывал. Всю жизнь приходилось вот на таких дубовых байдарках с двумя тумбами плавать. И маршрут мой был отработан до сантиметра: с собрания на совещание, с совещания на конференцию и так далее. А если и удавалось куда-либо оторваться, то в лучшем случае на санаторную промывку потрохов.
— Да… Такой жизни не позавидуешь. Зато теперь, когда вы приобщитесь к природе, к терра-матер…
— Ладно, достаточно… Оставьте свои лисьи штучки. Попробую все же оторваться на пару неделек. Если удастся.
Лишь теперь, почувствовав, что Яствин готов, Круцкий пошел на следующий приступ.
— Конечно, Федор Зиновьевич, для вас производство — прежде всего. Мне и самому хотелось бы уйти в отпуск со спокойным сердцем, когда знаешь, что все задействованно, что все идет, как по маслу.
— А разве у вас… — начал было Яствин и, поперхнувшись, буркнул: — О заводских делах поговорим в другой раз.
Но Круцкого щелчком по лбу не смутить, он знал, что делает. Воскликнул горячо:
— Я лишь попутно насчет автоматов «Мицубиси». Без них нам, Федор Зиновьевич, форменный зарез! Вы же прекрасно знаете. Харакири без «Мицубиси»!
— А что «Мицубиси»? При чем они? У меня что, инкубатор? У меня они плодятся? — взвился, поймавшийся на крючок, Яствин.
— Нам положено в этом квартале пять единиц, Федор Зиновьевич. Я ведь не чужое требую! Без них мы не выполним годовое задание по росту производительности. Вот взгляните… Тридцать девятый пункт первого раздела, — открыл Круцкий заранее заложенную страницу в принесенной с собой папке, но Яствин смотреть не стал, откинулся на спинку кресла, постучал грозно пальцем по столешнице.
— Попробуйте мне только не выполнить план! Я с вас и с вашего директора мартышек наделаю! Ишь, деятели! Импортные станки им положены, видите ли, а место для них в корпусе подготовили? Что? Хаос и мерзость запустения. Приемо-сдаточный акт по сей день не подписан.
— На сегодняшний день помещение для монтажа оборудования готово. Все недоделки устранены еще на той неделе. Я даже выговор схлопотал от директора за то, что снял людей и технику со строительной площадки пионерского лагеря и перебросил на корпус «Б».
Яствин покрутил головой:
— Ох, худо будет вам, если наврали! Специально приеду, проверю, чего вы там наустраняли…
Его угрозы на Круцкого впечатления не производили, но психологический поединок требовал выдержать роль до конца, и Круцкий воскликнул, придав голосу оттенок обиды:
— Неужели я позволил бы себе бросить завод на произвол судьбы и уйти в отпуск! Никогда в жизни! Вот сейчас, например, я совершенно четко ощущаю, уверен, что отпуска мне не видать. Придется завершать на заводе аварийные дела. За техническое перевооружение, кроме меня, никто не болеет, — покривил душой Круцкий, Яствин, побарабанив ногтями по столешнице, проворчал:
— Хорошо, так и быть отдыхайте, а я прикажу, чтобы вам выделили дефицитные станки.
Довольный Круцкий покинул главк. Одержана двойная победа.
«Вот как надо действовать, товарищ директор Хрулев, — усмехнулся он с превосходством и, прищурившись, молвил про себя: — Выговор объявил «за необеспеченно срочных работ на объекте «Б», бездельником выставил главного инженера. Ну-ну! Посмотрим, кто кого торпедирует!»
…Теплоходик довольно резво бежал по руслу канала имени Москвы, выстланному бетонными плитами, обросшими зеленой губкой «лягушиного шелка», но подолгу выстаивал в очередях на шлюзах и лишь сутки спустя завилял по речкам таким узким, что протяни, казалось, руку и рви на берегу лиловые колокольцы.
К вечеру дымчатые дали зарумянились, и вода за бортами вспыхнула трепетным полыменем. Пока береговые рыболовы провожали недовольным взглядом теплоход, разгонявший волну, рябь сглаживалась, замирали тростники-шептуны, и только зеленые лапы нырнувших на ночь кувшинок чуть-чуть покачивались, убаюкивая голубых стрекоз, которые облюбовали на них приют.
Заря в июле держится долго. Пока смеркнется, пока проколют небосвод острые спицы звезд, пройдет еще часа полтора, лишь синь воды у берегов, поросших редкими деревьями и разнотравьем, густеет, да острее доносятся запахи полыни с холмистой пустоши.
Водные туристы свалили на корме пятнадцать мешков. В них резиновые оболочки байдар, поперечный и продольный набор, одежда, продукты и другие припасы. Как только теплоходик отчалил, Круцкий тут же представился капитану и минут через десять вернулся к своим коллегам, довольный собственной оперативностью. На судне, утрамбованном до отказа пассажирами, все же нашлась каюта для начальника главка. И вдруг — пассаж: Яствин наотрез отказался плыть в каюте.
— В кои веки выбрался на чистый воздух, а вы меня обратно в конуру?
Несколько смущенный Круцкий задумался: как быть? Отказываться от каюты, добытой с такими усилиями, просто некрасиво.
— Пусть Гера поспит с комфортом, — предложил Яствин, и единственная женщина отправилась из мужской компании в каюту. Остальные поставили на корме палатку, укрепив растяжки к леерным стойкам, а когда стемнело, поужинали при свете электрофонарика и, поболтав, улеглись спать.
Ночь выдалась безлунная, какая-то темно-зеленая. В прибрежном редколесье, точно створные знаки, указующие судам фарватер, виднелись белоствольные березы. Монотонно чахкал дизель, журчала, плескалась за кормой вода, навевая дрему…
Проснулись от гудка. Из-за леса брызнули первые лучи солнца. Мешки, палатка, перила фальшборта словно сизым пухом покрыты — роса. Отлогие волжские дали тонули в туманной дымке. Ни ветерка, ни облачка.
Теплоход причалил к пристани Мышкино, байдарочники выгрузили свой скарб, затем Круцкий отправился на базарную площадь разыскивать грузовую автомашину. Гера увязалась за ним: ей захотелось парного молока. Но ничего у нее не вышло, грузовик нашелся быстрее, чем ожидали. Шофер торопился. Побросали в кузов мешки, уселись, поехали лесной дорогой. Просто-Филя ехал в кабине, держа на коленях карту для точной ориентировки. По его словам, исходная точка маршрута километрах в тридцати, там, где берет начало речка Лубня. Солнце припекало все сильнее, встречный ветерок доносил благоухание цветущей липы. Вскоре стены леса разбежались, и в зыбком мареве открылось поле с поникшими усатыми колосьями поспевающей ржи, за которым виднелся белопенный клин гречихи. Он был как бы рассечен пополам густо — зеленой полосой зарослей ольхи и черемухи. Машина сбавила ход. Просто-Филя, высунувшись из кабины, оповестил, что именно здесь, среди этого сочного оазиса, и протекает река Лубня.
— Прошу любить ее и жаловать! — указал он королевским жестом на влекущие холодком заросли.
Мешки сбросили на опушке пустолесицы, поросшей метельчатой травой. Затих шум мотора уехавшей автомашины, рассеялся запах бензинового перегара, стало непривычно тихо. Птицы молчали, попрятавшись от жары, лишь стрекотали неистово кузнечики. Все пронизано солнцем, а под нависью ив, откуда доносилось щекочущее нос благоуханье донника, дремотно струилась прозрачная Лубня. Скорее смыть дорожную пыль, бросить с разбега в глубину разморенное зноем тело.
Туристы шумно пробирались сквозь гущу зелени, сбрасывая на ходу одежду и…
— А… а где ж река? — спросила Гера, оглядываясь изумленно.
В неглубокой ложбинке, куда они спустились, не было ни малейших признаков воды. Круцкий нахмурил брови, покраснел. Сделал оборот вокруг себя, потопал ногой, убедился, что под ним твердь и потребовал сердито у просто-Фили карту. Тот развернул пятикилометровку и они углубились в ее изучение. Тем временем Гера вскарабкалась по откосу на противоположную сторону ложбины и пошла дальше, продираясь сквозь кусты: не изменила ли вдруг речка русло?
Круцкий вертел карту так и этак, наконец швырнул ее с презрением просто-Филе:
— Где ты выкопал ее? На ней значатся речки, которые текли здесь в мезозойской эре! Что теперь делать? Будешь сам тащить все это на горбу обратно!
Просто-Филя мямлил виноватым голоском.
— Мне выдали ее в районном отделении… Я же не знал. Надо в разведку идти…
— Иди, ты, знаешь куда?.. — взъярился Круцкий и повернулся к прорабу спиной. Он готов был растерзать его. Подготовились, называется!.. Сгоришь от стыда перед Яствиным. «Работнички… — скажет. — Понадейся на таких…»
Просто-Филя воспринял бранные слова Круцкого, как приказ к действию, двинулся понуро вдоль мифического русла на север.
Столь оригинальное начало плаванья развеселило Яствина, или он сделал вид, что ему весело. Кивнув иронически вслед провинившемуся прорабу, сказал благодушно:
— Не стоит так… Обидится человек.
— Если человек дурак, церемониться с ним нечего, — возразил Круцкий.
— А вообще, не мешало бы подзаправиться, а то я стал вроде подопытной собаки Павлова: истекаю желудочным соком, — подал голос Марек Конязев.
— И то верно! — подхватили мужчины. В это время как раз вернулась со взмокшим лбом Гера в репьях лопуха, в стрелках липучки, объявила непререкаемым тоном, что в ближайшем районе никакие реки не протекают и принялась по примеру остальных распаковывать провизию.
Под липой, гудящей от пчел, постелили брезент, Марек, не дожидаясь начала трапезы, отхватил себе кус сала и захрустел аппетитно огурцом. Гера любовно покачала головой.
— И это правоверный мусульманин! Вы только посмотрите, что он выделывает со свиным салом! Побойся аллаха, Марек!
— Нам, татарам, одна черт… К тому ж я правоверный только наполовину, — мурчал тот, действуя ловко руками и зубами.
В разгар завтрака появился возбужденный простофиля и гордо доложил, что не далее, чем в полукилометре, — пруд, именно из этого пруда и берет начало какая-то речка. По-видимому, это и есть Лубня, почему-то укоротившаяся…
— Почему-то… — проворчал Круцкий и показал на угол брезента. — Садись и ешь, Колумб…
Мешки перетаскивали волоком. На отлогом берегу пруда смонтировали байдары, разбились на экипажи. Круцкий шел с Яствиным, Конязев с женой, просто-Филе, как приказал Круцкий, в наказанье за его «великие географические открытия», вместо напарника — напихали в байдару килограммов сто пятьдесят всяких грузов.
Глубина реки у истока — меньше полуметра и ширина не на много больше. Путешественники могли отталкиваться веслами от обоих берегов одновременно. Байдары цеплялись днищем за коряги, за намытые глиняные порожки, приходилось то и дело вылезать, сталкивать с мелей, тащить судно вброд или тянуть по-бурлацки бечевой.
— Странная эта речка, между нами говоря, — отметил, кряхтя, Яствин. — Серьезно! Крутится, вертится…
И на самом деле речка извивалась как тоненькая лента в умелых руках гимнастки. Бесконечные повороты, зигзаги, петли. В глазах даже кружить стало. Гера выскочила на берег, заявила, что предпочитает пеший ход такому плаванью. И что же? Оказалось, ей вовсе не надо было ног бить: встала на бугре и смотрит, как байдары, словно одурев, носятся вокруг нее. То впереди возникнут, то сбоку, то совсем исчезнут, чтобы выскочить рядом из зарослей, и никому не известно, будет ли когда конец этому кружению.
Все же часа через четыре речка стала понемногу выпрямляться, заросли отступили от воды и впереди показался просторный разлив с несколькими широкими приземистыми строениями по ту сторону.
— И-и-и на просто-о-ор речной во-олны-ы-ы. И вы-ыплыва-а-ают расписны-ы-ые!.. — запел кандидат наук Конязев, и в этот момент идущая впереди байдара Круцкого остановилась: путь в озеро преграждала бревенчатая кладка для пешеходов. Она висела низко, касаясь воды.
— Разгружаться? — спросил уныло просто-Филя и вздохнул. Ему не ответили, все взоры обратились к начальнику экспедиции. Круцкий, подумав, сказал, что для облегчения лодки Яствину необходимо выйти на берег, а сам, окатив бревна кладки водой, сделал их скользкими, Затем, когда Яствин оставил байдару, Круцкий отплыл чуть назад и, развернувшись, понесся прямо на кладку.
— Разобьетесь! Что вы делаете! — закричали спутники, но тот, не обращая внимания, продолжал гнать. За миг до того, как байдара, казалось, врежется в препятствие, он резко откинулся на спину, корма тут же дала осадку, и байдара, задрав нос, перемахнула по мокрому настилу в озеро. По примеру Круцкого, тоже проделали Конязев и просто-Филя.
Ничтожно малое по разливу озерко оказалось еще и очень мелким и ужасно вонючим. Строения на берегу — утятники для выращивания птицы. Уток — тысячи, берег загажен пометом.
— Вперед! Скорей отсюда! — скомандовал Круцкий, налегая на весла. — Нам не выбраться из этой клоаки!
Вскоре нашлась протока, похожая на прорытую машиной канаву. Здесь скорость воды не та, что в речке, понеслись, как на подводных крыльях. Не о гребле думали, а как затормозить. С каждой секундой скорость росла и вдруг вдали послышался странный шум. Круцкий, почувствовав неладное, забеспокоился. Затем схватил конец фалы, привязанной к форштевню байдары, и выметнулся на берег. Не устоял на ногах, но веревку не выпустил, ухватился левой рукой за ствол ветлы. Байдару развернуло поперек. Яствин едва удержался, чтоб не ухнуть по инерции дальше. Конязевы и просто-Филя сбились в кучу, лодки стали враспор. Экипажи их точно сжатым воздухом выдуло на берег. Привязали кое-как байдары, осмотрелись. Коварная Лубня опять сделала им подножку. Впереди за корявой, потрепанной годами ветлой стояла старая водяная мельница. Байдарочников едва не занесло под ее огромное колесо. Молодец, Круцкий, не растерялся. Посоветовались и решили: байдары не разгружать, а облегчить и перенести на себе ниже мельничной плотины. Там и островок песчаный виднеется, самый раз для ночевки.
Пока возились с поклажей да ставили палатки, начало смеркаться. Гера, орудуя у костра, варила в кастрюле артельный «кавардак» — излюбленное блюдо путешественников, процесс приготовления которого известен каждому: бросай в котел все, что попадет под руку, а что получится, будет видно… У Геры получалось неплохо, вскоре аппетитный душок поплыл над речкой. Колесо мельницы затихло, только крякали вдали потревоженные утки, да шумно взбугривали гладь воды жирующие сомы.
Налив в кружки спутников водки, Круцкий поднял свою, сказал проникновенно, сердечно:
— С началом пути, дорогие товарищи!
Выпили, затем повторили с устатку и принялись за варево. Остались позади споры, испорченное поначалу неудачами настроение поднялось. Этому немало способствовала и окружающая природа, на ее лоне люди быстрей сближаются, достигают взаимопонимания, становятся проще, доступнее, добрее.
Отблески костра переливались на зеленях кустов, высвечивая рдяными мазками резные листья бересклета, его искусно отчеканенные сережки. Беглые тени плясали по земле, но гривкам тростника, красили пурпуром воду. С болотистой отмели попахивало душистым аиром.
— Не знаю, как кому, а мне в такую ночь хочется влюбиться в русалку, — вздохнул Конязев.
Гера шлепнула его по спине, Яствин прищурился на нее, потом усмехнулся в сторону племянника. Гера повернулась на бок, приняв заученную соблазнительную позу — хоть картинку с нее рисуй, молвила наставительно:
— Влюбляться надо, в кого положено, а не в кого захочется.
— Эх, природа — природа… Скольких ты с ума свела и скольких ты вылечила!.. — молвил патетически Яствин, осовевший от дневного перехода и выпитого за ужином.
— Дядя, а дядя! Признайтесь, только чистосердечно: сколько вы раз были влюблены? по-настоящему? — спросила кокетливо Гера, поглаживая себя по бедру.
Яствин почесал пальцем за ухом. Вопрос шуточный, тем более ответить надо остроумно, с достоинством, но ничего остроумного как назло в голову не приходило. Прихлебнув крепкого чаю, он сказал:
— Видишь ли, милая Герочка, дело это, между нами говоря, прошлое… насчет любви, то есть… Да… У меня, к сожаленью, не было времени заниматься такими штуками личного порядка, всякими сердечными переживаниями. В наше время все это как-то выпадало из поля зрения. Закономерно. Мы были больше политиками и несли на себе много разных общественных нагрузок и обязанностей, а мне, бедному, так вдвойне досталось. Почему? У меня открылась способность к рисованию, тут хочешь-не хочешь, а заставят отдать себя всего на пользу дела. И отдавал. Особенно много пришлось потрудиться в разгар борьбы с религиозным опиумом. Досталось от меня длинногривым: у-у-у!.. Между нами говоря, дело прошлое, но получался иногда смех до упаду. Серьезно. Я рассуждал так: раз Георгия-победоносца малюют с копьем в руке, то почему Исуса не нарисовать с пушкой, а деву Марию… — покосился Яствин на Геру и сделал паузу: — В общем, решил свой замысел, как говорится, воплотить. И воплотили! Однажды мы с товарищем спрятались в церкви в субботу после вечерни, нас не заметили и закрыли на замок. Мы взялись за дело. Я захватил с собой красок, кисти, дружок мой — электрофонарик. Поработали на славу и с рассветом удрали по веревке через окно.
Входят утром богомольцы в храм — мамочка моя! А Николай — угодник обрез в лоб им наставил. Бабки в обморок попадали, другие кричат, визжат, зато возле девы Марии — веселье! Мужики ржут, женский пол плюется — потеха! Поп так рассвирепел, что себя не помнил. Повыгонял всех и давай святых скипидаром отмывать.
— Это вы нарочно наговариваете на себя, озорником выставляете, — подала голос Гера, заманивая дядю на продолжение разговора. Тот ответил с улыбкой превосходства:
— Нет, Герочка-русалочка, что было, то было… Закономерно. Ведь я без университетов, от сохи появился в полном смысле. Меня матушка на пахоте в борозде на свет произвела. Не зря, когда вырос, опять меня к сохе потянуло, стал плуги ковать! Точно! Кузнецом на заводе. Работал и учился на курсах мастеров. Закончил курсы, а тут стахановское движение пошло. Включился активно. Ломали нормы каждый день. Ух! Шума было! Я всегда шел в ногу со временем, не отставал от других. И меня заметили. Попал в поле зрения. Закономерно. Вот и получилось: уснул мастером смены, а проснулся — директором завода. А? Вот так! В двадцать семь лёт!
Эх, времечко было! Все руководство завода в одну ночь, как корова языком слизала! Наступает утро, что делать? Остановить производство? Такого допускать нельзя. Вызвали меня в одно место, поговорили, так, мол, и так. И начал я директорствовать…
— Вряд ли на столь высокий пост поставили бы несведущего человека. Надо быть руководителем-самородком, чтобы взять на себя такую огромную ответственность, — подсластил Круцкий.
— Это само собой… Конечно, смотря с какой стороны глядеть, — ухмыльнулся Яствин со значением.
— Ваше поколение, Федор Зиновьевич, вызывает всегда чувство восторга. Богатыри! Титаны! С тех пор, как вы находитесь у кормила нашего главка, все идет, как по маслу, без сучка, задоринки. Министры приходят и уходят, а вы стоите, как скала несокрушимая. Если кто спросит, за что мы вас любим, я отвечу прямо: за отеческую строгость, за принципиальность, за справедливость. Вы видите каждого насквозь и каждому воздаете должное, — захлебывался Круцкий в потоке славословия, поглядывая искоса на Яствина и стараясь не переборщить. Плохо недобор, плохо и перебор. Однако, как видно, Яствин принимал излияния благосклонно, как должное, и Круцкий, распалясь, продолжал изливать безудержную лесть: — Вы и на своем настоящем посту, Федор Зиновьевич, истинный творец! Ху-дож-ник, как в молодости.
— Ну, это ты загнул… — шевельнулся Яствин. — Я художник только по призванию, а призвание — еще не дело. Да и кто такой, собственно, художник? Он может лишь показать, то есть изобразить то, что уже существует, хорошее или плохое, может вызвать соответствующий отзыв, что ли… Мы же, производственники, создаем будущее, организуем и технически обеспечиваем рост производительных сил общества. Без картины или там симфонии человек как-нибудь проживет, а вот без нас — современное человечество существовать не сможет. Верно, товарищ кандидат наук? — повернулся он покровительственно к Мареку Конязеву.
Тот потянулся, молвил мечтательно:
— Хорошо бы поймать жирного налима…
— Хватит с тебя сала свиного, — фыркнула Гера. — Перевели разговор на производство… Так дядя и не рассказал о любви. Подшипники ваши вот где у меня сидят! — показала Гера на свой живот.
— Ну, это место, Героика, вовсе не для подшипников… — усмехнулся Яствин. — Ну, что ж, пора спать.
— Неохота в палатку забираться, так тепло, — отозвался просто-Филя.
— Эгэ! А комары? — воскликнул Конязев, исчезая за пологом палатки.
Яствин натерся старательно «Тайгой» и тоже полез не спеша под брезент, заявив, раз у него люмбаго, он не рискует оставаться под открытым небом на росе.
Костер без подпитки вскоре погас. Шумела у плотины вода, где-то в лугах гнусаво поскрипывал коростель-дергач, но уставшие с непривычки туристы ничего не слышали.
Павел Зяблин вышел на заводской двор, потянулся, посмотрел вокруг. Солнце растопило асфальт, покрытый черной спекшейся коркой масла и грязи, под ногами поблескивали втоптанные шарики, ломаная стружка, латунные кружки высечки, словно кто-то усеял дорогу пятаками. Из открытых окон зданий остро попахивало горячей смазкой и керосином.
Шагах в тридцати от сепараторного участка — кафе, похожее на большой стеклянный аквариум. В городе от таких «аквариумов» вечно разит капустным духом и прогоркшим маслом убийственных пончиков, но о здешнем рабочем кафе никто худого не скажет. Чистота, голубые столики, хромированная стойка раздачи пищи, в углу за ширмой — умывальники.
Павел обедал здесь ежедневно, и если б завод работал в выходные, то приезжал бы и по воскресеньям. Уж возьмет первое, борщ или суп, так это именно то, что надо: сготовлено вкусно, без обмана. И второе — пальчики оближешь. А почему? Да потому что здесь нелегко украсть продукты ни повару, ни заву, ни их прихлебателям — рабочий контроль беспощаден. И цены божеские. Обед из трех блюд — шестьдесят копеек. Попробуй-ка за такие деньги поесть досыта вне завода!
Для обеда рабочим отпущено сорок минут, но Зяблин управляется за двадцать. Остальное время — на отдых. У входа в пролет, как всегда, — сборище. Кто на ящиках, кто на скамейках сидят, раскуривают, балагурят. Павел присел рядом, зажмурился от солнца. По телу разлилась истома. Хоть и привык вставать в шесть утра, а все же после основательного обеда на солнцепеке тянет в дрему. Видать, старость начинает подбираться исподтишка… Раньше бывало поспит часа три-четыре в сутки, и ладно, опять как штык! И в кино, и на гулянки поспевал, а тут придет с работы, и на боковую.
«Крепко тебя Катька высасывает…» — подтрунивали над ним грубовато приятели. Он умел ответить в том же духе, в карман за словом не лез, после чего, делано зевая, удалялся с превосходством.
Сегодня он решил вовсе не задерживаться возле трепавшей языками компании, пошел прямо к рабочему месту проверить толкач на штампе пятой операции: нет-нет да заест, не сбросит деталь кожуха. Перегрузки создаются такие, что пресс шатается. Сменщик небось схалтурил при наладке или слесарь нахимичил. За ними надо глядеть в оба.
После яркого солнца внутри корпуса показалось совсем темно. Зяблин включил местное освещение, нажал кнопку пуска пресса и, когда маховик набрал обороты, стал короткими рывками штанги управления опускать тяжелый ползун, под которым закреплены головки штампов. Один такой «Кирхайс» заменяет восемь малых прессов, подобных тем, на которых работают Катерина и Зина.
Нелегко снимать и ставить штампы весом по тридцать килограммов. Павел взмок, пока управился с подналадкой, и мощным глуховатым ударом опустил ползун, пробивая, вминая, вытягивая и рассекая металл. И этот удар прозвучал, как сигнал к началу работы остальным.
Зяблин не смотрел, как разбредались рабочие по участку налаживать прессы, штамповать детали, заниматься ремонтом, — видел лишь перед собой размеренный ход ползуна да цепкую хватку грейферных щечек, передвигавших четко детали с операции на операцию. Павел — опытный наладчик, такие не отвлекаются, не отрывают взгляда, пока не удостоверятся, что наладка устойчива. Его глаза охватывают весь стол пресса сразу и одновременно видят положение каждой детали в отдельности. Лишь спустя минут десять-пятнадцать, когда напряжение спадет и останется лишь годами выработанная готовность в любую секунду остановить пресс, наладчик может позволить себе даже закрыть глаза или повернуться к рабочему месту спиной. Тогда ему достаточно повнимательней слушать, чтобы тут же по звуку уловить безошибочно сбой.
Слева от него — железная катушка, на которую насажен рулон стальной ленты. Зяблин покосился на нее, крутнул свободной рукой, облегчая тягу подающим валкам. Металла оставалось несколько витков, надо подвезти новый рулон, чтобы не было простоя. Тут не зевай, не то перехватит какой-нибудь слесарь подъемник устанавливать или снимать в ремонт громоздкий узел стайка, вот и кукуй, жди тогда, зови на помощь мастера, ругайся. Это не годится. Такое не в характере Павла. Вовремя предвидеть — половину дела сделать.
Он вытер ветошью руки, сунул два пальца в рот, свистнул подсобнику Элегию Дудке и в ожидании появления импозантного молодого человека поглядел в сторону, где работала Катерина. Она сразу же почувствовала, что на нее смотрят, оглянулась.
В это время в пролете появился Ветлицкий, подошел к самому новому прессу с автоматическим управлением, заговорил с наладчиком Козлякиным. Тот прекратил работу, замахал возбужденно руками, доказывая что-то. Зяблин смотрел издали на его мимику и посмеивался.
«Бесплатное пантомимное представление… Начальник шерстит Козлякина под соответствующую музычку. За что это он его? — подумал и вдруг хлопнул себя ладонью по лбу. — Мать честная! Неужто в последние дни месяца проклятые снабженцы притащили наконец-то металл, туды их?! Две недели рабочие ни черта не делали из-за отсутствия стальной ленты, едва тариф натягивали, а теперь не иначе, как начальник агитирует массы на сверхурочную. И это плановое хозяйство!»
Зяблин плюнул в короб с отходами и отвернулся. Угадал он безошибочно. Спустя минуту, «дипломатические» переговоры начались и с ним. Зяблин давно перестал возмущаться, слыша по трансляции заводского радио о том, что-де по вине сепараторного участка «план завода трещит по всем швам». Еще бы! Без сепараторов подшипники не соберешь, но при чем участок, начальник, мастера, рабочие, если нет металла? Без металла не сделаешь ничего вообще: ни колеи, ни шаров, ни тех же сепараторов и роликов. Все взаимосвязано.
Но как тяжело руководству участка заставить работать наладчика сверхурочно, да к тому ж еще — в выходной день. «Не-е-т, — скажет, — нынче не война… По закону не имеешь права заставлять». Так что же, отступиться? Ни в коем случае! Надо жать и жать: стоять на своем, а если и после нажима рабочий отказывается и тем ставится под угрозу выполнение плана, что ж, тогда, как говорят, дело хозяйское. Только отказ наверняка потом вылезет строптивому законнику боком. Жевать хлеб и то, что к хлебу, хочется всем, будь то директор завода или подсобник на погрузке стружки. Вот и разбирайся, какой закон сильнее: писаный на бумаге или диктуемый жизнью.
Ветлицкий знал Зяблина хорошо и не сомневался, что работать он будет столько, сколько потребуется: чувство локтя у заводских рабочих развито гораздо сильнее, чем у остальных людей. Но сегодня и у него, видать, случилось что-то такое, из-за чего он не может работать сверхурочно.
— Почему из-за разгильдяев, не обеспечивших нас своевременно металлом, я должен рушить свои личные планы? Не выйдет! — закусил Зяблин удила.
— Да в чем дело, Павел?
— Не хочу и все! Я не обязан никому докладывать. Вы не старшина роты, а я не солдат!
Ветлицкий пожал плечами, не понимая, отчего тот встал на дыбы? Добро бы в первый раз, а то… Каждый месяц «черные» выходные, как называют их в народе, и люди, скрепя сердце, работают. Кому охота лишиться премиальных? Или чтобы тебя в очереди на квартиру передвинули в обратную сторону? Но у Зяблина другое. Они с Катериной обычно видятся лишь урывками в заводе, а сегодня у них назначена «большая встреча»: посещение кинотеатра в Сокольниках, ужин на веранде ресторана «Лебедь», ну и все остальное… Летом дома у Катерины пусто, ребята в пионерском лагере, все условия для радостей, и вдруг — на тебе! Опять вкалывай!
Ветлицкий, предвидя и такой поворот, успел поговорить предварительно с Катериной и заручился ее согласием, Теперь, открывая последний козырь, он сказал:
— Это моя к тебе личная просьба, Павел. Катерина тоже очень нужна. Если останешься ты, то и она не откажется поработать.
Зяблин смотрел с досадой на пружинисто вздрагивающие планки грейфера, молчал.
— Значит, договорились, — заключил Ветлицкий и приказал: — Закончишь этот рулон и скидывай штампы. Кожухам шабаш, надолбил ты их от нечего делать — до конца пятилетки хватит.
— Перепроизводство — признак кризиса, — покривил губы Зяблин.
— Ладно, марксист-надомник, — похлопал Ветлицкий его по плечу, но тот не успокоился, заговорил глухо:
— Станислав Егорыч, куда испарилось ваше чувство самоуважения? Взгляните хоть раз на себя со стороны: ведь вы едва ли не каждый месяц бьете поклоны, уговариваете, упрашиваете нас, призываете на штурмовщину, а мы перед вами фордыбачим, выламываемся. Неужели вам все это не кажется унизительным?
Ветлицкий промолчал. Теперь не так остро и болезненно воспринимались обиды, как бывало в первые дни его работы на участке четыре года тому назад. Нынче он даже с некоторой гордостью вспоминает междоусобную войну, охватившую участок и оставившую навсегда в душе его горечь и удовлетворение одновременно. Удовлетворение собственной победой, которая резко подняла его авторитет в глазах рабочих.
Осталась она не только в памяти начальника, о ней знают все, но предпочитают не вспоминать в присутствии Зяблина. Заикнись кто, и он тут же становится очень обидчивым и начинает с избытком выкладывать собеседнику различные неприятные вещи, ибо вовсе не гордится ролью, которую сыграл по собственной глупости в те, прошедшие времена.
До Ветлицкого ни один начальник больше трех месяцев на участке не удерживался, как вообще не удерживались ценные рабочие и другие настоящие специалисты. Черта ли с такой работы, когда ни прогрессивки, ни премий, ни даже — благодарности! Да что благодарность! Доброго слова ни от кого не слышали, потому и расставались без тоски, без печали… Текучку кадров можно было сравнить разве что с потоком пассажиров на Курском вокзале в курортный сезон. А ведь участок поставлял «начинку» для подшипников всем сборочным цехам завода! Малейший сбой тут же начинал всех свирепо трясти. Это, как известный лакмусовый эффект: меняется среда — меняется цвет бумажки. По тому, как работают цеха, «начинки»: роликовый, шариковый, сепараторный, можно судить о делах подшипникового завода в целом.
Прежний директор, на место которого пришел Хрулев, оставил после себя много всякой дряни. Нахлебались и горького и соленого, пока удалось поднять завод. Одолевали внезапные и непонятные провалы, вызывавшие глубокую и всеобщую разочарованность, а редкие взлеты были кратковременны, как у небуксируемого планера. Над Ветлицким откровенно смеялись. Узнали откуда-то на каком прекрасном месте работал он раньше, даже сколько зарабатывал, и по такой причине напевали вслед ему ехидную частушку: «Бросила хорошего, вышла за поганого…»
Большинство рабочих считало его мужиком «с приветом», другие — человеком себе на уме. Уж коль пошел на потерю заработка, значит, интересуется чем-то другим. А что может быть другое для «варяга», прибывшего в столицу на «ловлю счастья и чинов»? — судили-рядили о нем, глядя с собственной колокольни. Но истину никто так и не узнал.
Инженер Ветлицкий хорошо разбирался в практике станкостроения, а подшипники — отрасль, известная ему лишь в общих чертах. Пришел на участок, а подсказать некому. Встал посреди громыхающего вразнобой пролета, поглядел кругом: сколько непонятного, чужого! Было над чем призадуматься. Со всех сторон подстерегающие взгляды, шепоток за спиной: «Кого еще подсунули? Что за деятель свалился на нашу голову? Куда крутить-вертеть станет? Неужто сумеет отмочить штуку еще более смешную, чем уже было?»
В первый день работы, на стыке двух смен, Ветлицкий собрал рабочих участка и, назвав себя, заявил:
— Как мне известно, здесь происходило весьма оживленное мельканье всевозможных начальников. Так вот, товарищи, поверьте, больше этого не будет. Даю слово коммуниста, я пришел к вам надолго. Да-да, без смешочков! — подтвердил он, видя скрытные улыбки в глазах наладчиков. — А если говорить по правде, то признаюсь: я большой любитель юмора и надеюсь, мы еще не раз посмеемся вместе с вами, но пока прошу всех вас, отменных специалистов, не отворачиваться от меня, объяснять непонятное. До поры до времени непонятное… Я постараюсь освоить дело как можно скорей и, надеюсь, сумею постигнуть с вашей помощью тонкости и профессиональные тайны производства.
Наладчики опять недоверчиво заулыбались, а Зяблин, шевельнув дугами бровей, уронил:
— Оно так, конечно, но мы тут годами упражняемся в ловле микронов, а вы хотите — бац! — и в «девятку»…
— К сожалению, у меня нет времени растягивать на годы. Придется сжимать годы в месяцы.
Зяблин пожал плечами. Рабочие первой смены разошлись, а когда утром явились на работу, не поверили своим глазам: их начальник в замаранной спецовке с закатанными рукавами занимался регулировкой штампов. По его красным усталым глазам, по серому осунувшемуся лицу нетрудно было догадаться, что он не уходил домой и ни часа не спал. Потолковав о чем-то коротко с мастером Кабачонком, он вскоре исчез.
«Ушел отсыпаться, — подумали о нем. — С первого дня дурь свою показывает ретивый начальник. В первой смене, когда решаются все вопросы и обеспечивается нормальная работа на целые сутки, его нет. Зачем-то полез собственными руками в штампы, на кой они ему? Его ли это дело — в прессах-штампах ковыряться? Все ясно: начальник до первой получки…
Но в этот раз пророчество не исполнилось: к началу оперативного совещания Ветлицкий явился чисто выбрит, от него разило одеколоном, и опять он весь день провел возле наладчиков у многооперационных прессов. Знакомился с рабочими не по фамилиям, не по отзывам мастеров, а отработав с подопечным вместе две-три смены.
Некоторым простота начальника нравилась, еще бы! Уделяет всем так много внимания, вникает в самую суть, в мелочи. Такого на участке не бывало. Однако большинство смотрело на него косо, настороженно, подозревая, что хитрый начальник зарабатывает дешевый авторитет.
Укоренившиеся у рабочих наивные понятия о роли, деятельности и обязанностях низовых руководителей не оставляли места для иного, нового взгляда или оценки поведения Ветлицкого. Действия его казались странными, необычными и потому непонятными. Издавна считалось, что физический труд чуть ли не унижение, так станет ли человек, занимающий пост начальника участка, возиться с тяжеленными железяками, если он настоящий начальник?
«Чудачит… — заявил уверенно Зяблин. — Шустрый больно, в каждую щелку сует свой нос. Показуха все это… Намутит и сбежит, как многие до него».
Когда Ветлицкому стало известно, что о нем говорят и думают (об этом довольно подробно проинформировали его в парткоме завода), он решил провести с некоторыми трепачами идеологическую работу. На очередном собрании выступление его опять-таки выглядело странным, поскольку не касалось болезненных производственных мелочей, заедавших участок.
— Человек, которому привили рабскую психологию, — говорил Ветлицкий, — не только презирает физический труд и тех, кто им занимается, он считает такой труд страшной карой всевышнего. К сожалению, барские замашки не чужды и некоторым нынешним руководителям рабочих коллективов. Своим поведением они уподобляются одному арабу из Каира. Араб этот, по имени Бошра, работал дворником в нашем посольстве. При убийственной инфляции и страшной дороговизне, многодетный араб влачил жалкое нищенское существование, как между прочим и большинство трудящихся Египта. Консул пожалел его и добился в Министерстве иностранных дел повышения ему зарплаты. Дворник стал получать на треть больше. Прошла неделя и вдруг консул с удивлением видит, что газоны поливает новый дворник. Спрашивает своих: «Почему уволился Бошра? Мы же сделали прибавку к его жалованью». «Потому и уволился, — отвечают, — на прибавку он нанял другого, еще более нищего, а сам сидит теперь и ничего не делает, он уже господин». Смех и грех! Об этом мне поведали работники консульства, когда я был в Египте, — пояснил Ветлицкий и добавил в заключение: — Вот такими же ничтожно-жалкими и смешными выглядят барствующие начальники — белоручки и верхогляды. Неужели кому-то хочется, чтобы и я был таким? — посмотрел Ветлицкий пристально на Зяблина. — Если кто-то и хочет, то такое хотенье трудно назвать благородным.
И в дальнейшем Ветлицкий, забывая про сон и отдых, вел себя так, словно участок — его квартира, из которой уходить некуда. Возможно именно эта верность своему слову, неиссякаемая жажда охватить разом и как можно быстрее все дела и начала нравиться рабочим, привлекать к нему симпатии. Лед отчуждения постепенно таял. Первыми стали обращаться к нему по работе, а затем и по личным делам женщины — станочницы, что же касается наладчиков многооперационных прессов, то никто из них за советом или содействием ни разу так и не подошел, словно сговорились игнорировать его. Они по-прежнему работали спустя рукава, но притом умудрялись как-то зарабатывать и не выполнять план. Это было удивительней всего. Если же Ветлицкий требовал увеличить съем продукции и доказывал, на сколько можно увеличить, его тут же засыпали массой требований и всяческих вопросов. Одному надо срочно то-то, другому — то-то, иначе вообще наступит всеобщий простой участка, развал и полный крах. При этом никто не врал, действительно всем чего-то не хватало, но почему нужда возникла именно в этот момент, почему не учли заранее возможность ее появления? Докопаться было невозможно. Один спихивал на другого, другой на третьего, и все сообща смотрели с удивлением на Ветлицкого, как на чудака, мол, чего возмущаешься? Так всегда было, так будет и впредь.
Неверие и безразличие заволакивали души люден. Как увлечь их, как заразить людей верой и энергией?
Ветлицкий завел собственный учет поступления металла и продвижения деталей по операциям, — целую амбарную книгу, громоздкую, отнимавшую много времени на ее заполнение. Зато теперь у него появилась ясная картина производства. В любое время он без труда мог сказать, где и в каком состоянии находится полуфабрикат и срок выпуска готовых сепараторов на сборку. По сути он выполнял обязанности учетчика, регистрировал фактическое положение, но это давало ему возможность анализировать работу, воздействовать га ее ход. Но даже при всем этом улучшения наступали медленно, штурмовщина не прекращалась. В те же дни Ветлицкий сделал еще одно, очень важное для себя, открытие. Оказывается, плачевное положение на участке не просто устраивает наладчиков, оно им на руку, особенно — опытным, «королям» или «асам», как их называли. Чем больше кавардак в организации производства, тем резче подскакивают заработки «королей» за счет премий, дотаций и разных подачек свыше. Парадоксально, но факт!
Бывало, позарез нужны сепараторы к особо срочным подшипникам. Проходит смена, другая, сутки, а сепараторы, как назло, не получаются. Ветлицкого вызывают в заводоуправление, требуют, убеждают, ругают, а сепаратор, как заколдованый: не идет с пресса, хоть убей! Дальнейшая задержка грозит неприятностями всему заводу. Тогда в пролете появляется кто-нибудь из начальства заводоуправления. Не обращаясь ни к мастеру, ни к Ветлицкому, словно тех вообще не существует, руководящее лицо направляет своя стопы непосредственно к интересующему его прессу и, пошептавшись с наладчиком, удаляется. И тут же свершается чудо: детали, над которыми бились безрезультатно несколько суток, буквально сыплются. Успевай только обрабатывать и сдавать в сборку.
А в конце месяца приказом по заводу «за особые заслуги в деле выполнения месячного задания», наладчики, с которыми шептались работники заводоуправления, премировались приличными суммами. Чаще других за эти самые «особые заслуги» получал наладчик Павел Зяблин.
Разобравшись что к чему, Ветлицкий заявил категорично директору Хрулеву:
— Или я, или ваши управленцы! Если они и впредь намерены разлагать рабочих подачками, мне здесь делать нечего.
Хрулев вздохнул:
— Я сам против этих фокусов, но давай рассудим здраво. Здесь спокон веков ведется так не только на твоем участке. Если, допустим, я сегодня пресеку безобразия, ты гарантируешь мне выпуск особо важных сепараторов? Ответь-ка!
— Исчерпывающего ответа, Дмитрий Васильевич, дать не могу, но у меня есть предчувствие выхода. Есть некоторые соображения. Короче, нужно свергать идолов, крушить ложные авторитеты, иначе мы не сдвинемся с мертвой точки. Разделяю ваши опасения, операция на самом деле не из легких, но есть надежда, что рабочие сами помогут.
— Конечно, ты прав, нужно и это начинать когда-то… Попробуй, — сказал Хрулев, подумав.
В тот день погиб от случайного выстрела на охоте муж Катерины Легковой. Ветлицкий вместе с рабочими участка помогал на похоронах, а вернувшись с кладбища и увидев осиротевших ребятишек, пришел в смятенье. В сердце, отравленном горечью собственных житейских встрясок и неудач, впервые тогда шевельнулась жалость. В то тяжелое для несчастной Катерины время он стал помогать ей и добился, чтобы старшего Максимку приняли в школу-интернат, а меньшего — в пятидневный детский сад. Среди сверстников они не так остро будут ощущать свое горе, и Катерине легче управляться с ними.
Прошло недели три. Как-то после работы возле проходной подошел к Ветлицкому Зяблин и, тронув за рукав, спросил:
— Товарищ начальник, можно вас на пару слов?
— Гм… Почему так официально? Не знаете, как меня зовут?
— Знаю. Но… вот что я вам скажу, товарищ начальник. Вы — человек неженатый, а Катерина Легкова — женщина молодая, заметная. Очень уж бросается всем в глаза, как вы ее обхаживаете, подбиваете под нее клинья. Некрасиво получается.
— Откуда вы все это взяли? — смерил Ветлицкий Зяблина взглядом. — И вообще, какое вам дело?
Зяблин осклабился.
— Мы, то есть народ, уважаем вас, товарищ начальник, и не желаем вам неприятностей, усекаете? А о Легковой позаботится общественность.
Ветлицкий вспылил:
— Послушай ты, демагог, заруби себе на носу: Легкова, будь она самая раззамечательная, меня не интересует. Это во-первых, и во-вторых, я оказывал и буду оказывать посильную помощь вдове и ее детям, ибо считаю это своим человеческим долгом. А тот, кто попытается по этому поводу сплетничать, пусть пеняет на себя.
— А что вы мне сделаете? Уволите? Или поставите на плохой пресс? — выпятил Зяблин задиристо грудь.
— Поставлю. Это я могу.
— Вы еще не разбираетесь, какой хороший пресс, какой плохой, а давить рублишком уже пытаетесь.
— Я и этим умею, — показал Ветлицкий крепкий кулак и, сунув тут же в карман, добавил раздельно: — Нахалов, позволяющих себе заниматься сплетнями, отделаю лучше, чем пресс.
— Та-а-ак… — протянул Зяблин многозначительно. — Значит, война?
— Бросьте глупости, Зяблин, вам не пятнадцать лет! А впрочем, как угодно. Для меня открытая война лучше ненадежного мира. Я лично — парабеллум…
— Кто? — переспросил Зяблин.
Ветлицкий усмехнулся.
— Парабеллум — не фамилия, по-латыни это значит «готов к войне», усекаете? Есть и другие латинские слова, например, асинус — осел, а «салютант» — привет! — козырнул он с издевкой и удалился.
В последние дни декабря, точно пузыри, копившиеся на дне болота, всплывают всяческие неожиданности. Просто диву даешься порой: по цеховым документам и по данным «амбарной книги» Ветлицкого, участок является обладателем солидных запасов подшипниковых кожухов, а под Новый год оказывается, что их и в помине нет. С нового года ты собираешься штамповать защитные шайбы, и вдруг, как снег на голову, сваливаются огромные излишки этих самых шайб. Откуда? Никто объяснить не может. То убийственные недостачи, то загадочные «клады» в темных углах.
За трое суток до Нового года выявилось, что завод не выполняет план по важному приборному подшипнику. Сепараторы для него Ветлицкий изготовил своевременно и отправил на сборку, но они бесследно исчезли. Поднялся шум: «Давай, гони, штампуй новые! За срыв задания по особо учитываемым подшипникам головы посрывают!»
Нержавеющую ленту нашли на заводском складе, два комплекта штампов «вылизали», и они, готовые к работе, лежали на стеллажах, многошпиндельный пресс Зяблина освобожден для срочной наладки.
Не успел Ветлицкий глазом моргнуть, как восемь тяжелых штампов были набраны со стеллажей и водружены на пресс. Зяблин действовал четко, проворно, грамотно. Работа — загляденье! Наладка еще не была завершена, а на участке уже зачастили тревожные звонки болельщиков. Затем появился первый визитер: длинный худой главный диспетчер завода по фамилии Ноготь. Спросил у Кабачонка, как дела, повертелся возле пресса Зяблина, однако почему-то в непосредственные переговоры с наладчиком не вступил и вскоре убрался восвояси.
Озадаченный непонятным поведением представителя заводоуправления, Зяблин наладку продолжал, но начальную прыть несколько поубавил.
Ближе к обеду зашел второй визитер — начальник производства завода. Этот побеседовал покровительственно не только с мастером, но и с наладчиком, и, нагрузившись исчерпывающей информацией, также удалился. Внешне все выглядело почти так, как в прежние времена, разница лишь в том, что сейчас никто не шептался с Зяблиным, не взывал к его сознанию, не умолял «спасать завод», «спасать честь коллектива», а вернее — честь мундира и премии для руководящего состава. Хуже того: никто не обещал Зяблину вознаграждения за «особые заслуги», поэтому темп его работы резко упал. То все горело под руками, а тут словно к его конечностям приладили тормоза. Правда, моментами он начинал хлопотать, суетился, напоминая человека, напрягшего все свои умственные и физические силы перед неслыханным рывком вперед. Так по крайней мере казалось Ветлицкому, уважающему в людях такие взлеты. Это поистине прекрасное состояние духа, когда в голове еще только роятся предположения, созревают догадки, когда среди массы ненужного и случайного человек уже прощупывает мысленно контуры того, к чему он стремится в своем поиске. Такую работу: то раздумчивую, то искрометную чтит и рабочий люд.
В этот раз по лицам рабочих, наблюдавших за Зяблиным, вместо хорошей зависти и почтения, проскальзывала насмешка. Даже на физиономии его бывшего ученика Козлякина! Вчера это было совершенно немыслимо.
Отношение окружающих задевало Зяблина, но не очень. Плевать ему на Козлякиных! Иное дело странная холодность к его особе, непривычное безразличие со стороны высокого заводского начальства. И — Ветлицкого. Тот вообще ни разу не подошел к прессу, словно налаживалось не остро дефицитное изделие, а какой-нибудь паршивый ширпотреб.
«Ладно же, я вам устрою!..» — погрозился мысленно Зяблин и, когда до конца смены осталось полчаса, выключил пресс и направился за стеклянную перегородку, где писал что-то за столом начальник участка.
О чем говорили они, из-за грохота слышно не было, но все видели, с какой уверенностью, с каким дерзким превосходством держится «король» перед Ветлицким. В его жестах и мимике чувствовались спокойствие и твердость.
— Хватко наш купец торгуется… — протянул скрипуче на мотив «Коробейников» старый наладчик Курилов.
— Н-да-а, — добавил другой. — Лишь узнает ночка темная, как поладили они…
Нет, видать, не поладили… Саркастически ухмыляясь, Зяблин отправился домой, оставив сменщику Козлякину доделывать главное: регулировку, настройку грейферной подачи пресса и пуск его на рабочий ход. Козлякин понял, что его ждет, и ему стало не по себе. Тут уже не до фамильярных ухмылок, он просто испугался, потому что подчищать за бывшим учителем — дело гробовое. Обозленный потерей добавочного заработка, Зяблин обязательно подстроит какую-нибудь пакость на прессе.
И Козлякин не ошибся, догадки его полностью подтвердились. Провозившись смену, а зачем по просьбе мастера — еще полсмены, он не сделал ни одной годной детали.
Утром на участке началось массовое паломничество работников заводоуправления. Ветлицкого несколько раз вызывали «наверх» и делали накачки с тем, чтобы он принял самые действенные меры, а Зяблин, набивая себе дену, продолжал волынить, причем так хитро, так ловко, что не придирешься. Обвинить его в умышленно-недобросовестном исполнении обязанностей не было никакой возможности. С мокрым от пота лицом, он носился туда-сюда, громыхал гаечными ключами, отвертками и совсем измучил слесарей ремонтной базы бесконечными сборками-разборками штампов, шлифовками и полировками.
В середине дня прибежали члены редколлегии «Комсомольского прожектора», вывесили рядом со стариком «Бланшардом» «Молнию», нацеливающую коллектив участка на безусловное выполнение обязательств и порицающую его плохую работу. По местному радио несколько раз передавали призывы завершить с честью выполнение программы к Новому году. Все это действовало, как допинг. Возросшее напряжение передалось даже лицам, непричастным непосредственно к делу. Даже непробиваемый Элегий Дудка зашевелился и по собственной инициативе, без понуканий и указаний Кабачонка, принялся выгребать в короб отходы из-под пресса Зяблина. Только один Зяблин, злорадствуя, продолжал невозмутимо волынить, возиться без толку с инструментом. «Час мой приближается, — ухмылялся он. — Ой, как еще запроситесь! Кланяться будете: «Паша, надо! Надо, Паша! Выручай, Паша, иначе каюк!» Премию сулить будете и тэдэ, но дело сейчас не в премии, плевать мне на деньги! Есть кое-что подороже, и его хотят у тебя отнять. Для меня сознание собственной незаменимости дороже всех премий на свете! Паша не рвач какой-то, Паша бесплатно сделает, когда попросите. Громко попросите, чтобы весь завод знал, кто его спаситель».
Смена подходила к концу, рабочие завершали свои дела, и тут Зяблин заметил, что все, проходя мимо «Кирхайса», отворачиваются, смотрят в сторону. «Странно… Уж не подбивает ли кто рабочих против меня? Так ничего из этого не выйдет, рабочая смычка всегда была и останется превыше всего». Рассуждение, однако, не успокоило Зяблина. Растерянный немного, он все же не спешил вытирать пресс, ждал: вот-вот с минуты на минуту подойдут к нему с просьбой остаться на сверхурочную. «Ведь времени упущено очень много, — подумал он с тревогой. — Теперь-то и вовсе некому, кроме меня, выполнить такую серьезную и сложную работу. Не дурак же Козлякин, сделает наладку! Этак можно поставить к «Кирхайсу» и Зинку-штамповщицу, результат будет одинаков…»
В это время, на эту же тему Ветлицкий разговаривал со старым наладчиком Куриловым: не согласится ли тот перейти на место Зяблина и запустить пресс. Курилов покачал безнадежно лысой головой:
— Уж ежели не наладил король…
— А вы — не король? — польстил старику Ветлицкий.
— Оно так, да только не пойдет тип, Станислав Егорыч. Не пойдет, пока Зяблин сам не захочет.
— Но почему?
— А вы-то сами не догадываетесь? Оставит он сменщику хорошую наладку? Хе-хе, не сомневайтесь!.. Накрутит — во веки веков недошурупишь… — пояснил Курилов.
— Та-а-ак… — процедил Ветлицкий. Нечто подобное приходило и ему в голову, но он не мог поверить, не мог допустить, что сознательный рабочий на государственном предприятии посмеет…
Зяблин, не дождавшись ходоков от дирекции и просьб от начальника участка, пришел в раздражение. «Ну, деятели, дождусь до завтра! Завтра 31 декабря, наивысшая критическая отметка. Завтра вы у меня попляшете! Или-или…»
И он с беззаботным выражением на лице подошел к рабочим и принялся, как всегда, балагурить:
— Пора-пора, граждане, по домам! Пора шампанское ставить на лед, елочку-сосеночку наряжать с собственной женой, а кто не боится житейских осложнений, то — с чужой…
Краснобайство его находило обычно поддержку, но сегодня все натянуто молчали. Зяблин же продолжал сыпать свои избитые остроты, не замечая, что былинный ореол аса вокруг его головы сильно померк. Не учел «король» того, что народ почитает мастеров-бессребреников, а не корыстных деляг. А тут еще кто-то подковырнул:
— Слышь, Паша, что-то ты сегодня остришь и сам же смеешься.
— Даже хохочу, туды вашу…
— Гм… А на вид казался умным мужиком.
Вокруг впервые засмеялись, и впервые Зяблин не нашелся, чем ответить.
В это время Ветлицкий шутливо говорил Козлякину, хмуро ковырявшему отверткой в штампе:
— Ну, так что же, Коля-Коля-Николаша, махнем с тобой за смену тыщонок пять?
Наладчик, томимый собственным унизительным незнанием, вспыхнул, раскрыл рот и, не ответив, опустил голову. Ветлицкий проследил за его руками, шарившими суматошно по столу пресса, перебиравшими ключи, оправки, подкладки.
«Чудак какой-то… — подумал Ветлицкий. — Зачем он щупает, оглаживает холодное железо? Волнуется? Теряется, задавленный авторитетом бывшего учителя? Не верит в свои способности?»
— Ты, Николай, парень — во! — ударил его по плечу Ветлицкий. — А со стороны посмотришь — кисель и только.
— Это ряшка у меня — во! а сам я… Эх, гадство ползучее! Правильно! Кисель и есть… — ударил он ключом по станине пресса.
«Нужно избавить его от неуверенности, но как? Убеждать? Уговаривать? Ругать? Чепуха!» И вдруг неожиданно для самого себя Ветлицкий скомандовал. Нег, не скомандовал, а выпалил:
— Штампы долой!
Козлякин захлопал глазами.
— Скидывай штампы, тебе говорят!
Все по-прежнему было безнадежно трудно. Разогнанный в последние дни бешеный темп намагнитил коллектив. Спешили наладчики, спешили штамповщицы, по лоткам прессов, лоснясь, скатывались кругляки сепараторов и угасали, как сгорающие метеоры. В пролете, полном грохота и перезвона, в дни наивысшего накала Элегий Дудка, зараженный всеобщим энтузиазмом, поссорился с музыкантами собственного квартета и (неслыханное дело!) — отказался долбать по барабану на свадьбе, отказался от причитаемого ему гонорара! И вот в такие критические минуты — невероятный приказ: «Скидывай штампы!»
— А что будем ставить, Станислав Егорыч? — поинтересовался Козлякин громко и бодро, почувствовав величайшее облегчение от того, что наконец избавился от распроклятого аварийного сепаратора.
— Что ставить? — переспросил Ветлицкий. — Странный вопрос! Разумеется, дубль. Тащи из кладовой!
Козлякин не поверил своим ушам.
— Ка-а-ак дубль?
— Ну да! Бери второй комплект этих штампов и налаживай заново.
— Вы что?! — воскликнул наладчик в испуге и недоумении и, потрясая перед собой сжатыми судорожно руками, заметался на месте. Потер зачем-то грязной пятерней лоб, затем уши, словно проверяя, на месте ли они? Постоял, скривив губы, опустив потерянно тучные плечи. В его серых узких глазах билось натужное желание спастись, избавиться от позора, от насмешек, но увы! Видать, сегодняшний день — самый черный день в его жизни. И вдруг «Стоп! — озарило его. — А не шутит ли Ветлицкий? Не проверяет ли на сообразительность? Ну, конечно же, разыгрывает! Как это я сразу недотумкал!» И Козлякин, с растянутыми в улыбке губами, спросил, подыгрывая в тон начальнику:
— А что изменится, Станислав Егорыч, ежели я, к примеру, сниму с себя эти штаны и надену точно такие же?
— Что? Можешь попасть ногой не в ту штанину. В этом все дело, уловил?
…Часам к одиннадцати ночи второй комплект стоял на прессе. Козлякин налаживал так тщательно, так старательно, что рекордного времени, разумеется, не показал. Ветлицкий этого и не требовал, наоборот: помня, что больше всего промахов допускается при спешке, не понукал его, а штампы все проверил лично.
На рабочем столике, загроможденном инструментом, миниметрами, индикаторами, лежал атлас чертежей штампов. Ветлицкий листал его и, как въедливый контролер, проверял размеры каждой детали.
Работая на Волжском станкостроительном заводе, Ветлицкий довольно смутно представлял себе штамповку. Слово «штамп», в обиходе, нехорошее слово, ругательное. Все надоевшее, множество раз повторенное, приевшееся, презрительно называют «штампом», но коль дело касается механики, тут извините! Понятие «Штамповка» не только самый передовой, самый выгодный технологический метод в массовом производстве, — это еще и ритм! Это великое свойство, присущее самой жизни вообще, ибо ритму подчинено все, начиная с пульсации электронов и кончая наивысшим чудом природы — пульсацией человеческого сердца. Ритм — накопление и отдача, прием и отправление, ритм — единство противоречий, чертовски упругая и бесконечно многообразная форма бытия.
По мере того, как Ветлицкий все глубже вникал в невеселые дела участка, его понимание практической штамповки претерпевало серьезные изменения. Поставив диагноз десятку застарелых болезней немочного участка «грохачей», он не нашел в патентованных средствах, из тех, что рекомендовал НИИ, ничего, что исцелило бы производство от хронических недугов. Никаких действенных лекарств не существовало, оставалось одно: рано или поздно приступать к болезненным «хирургическим» вмешательствам. И все же Ветлицкий не думал, что эта пора наступила так скоро.
А сегодня обстоятельства вынудили его пойти на риск, поставить на карту все, что было приобретено с таким трудом, что было достигнуто в течение прошлых месяцев.
Вызов был принят не лично от Зяблина, а от всех носителей консерватизма и рутинерства, от поощрявшейся на заводе нравственной инертности.
Опасность поражения обостряет восприятие. Не сорваться, не повторить судьбу предшественников, начальников-эфемерид, кончавших плачевно свое кратковременное правление. Но что делать, если нет ни малейших проблесков успеха? И вдруг, явь это или сон? Козлякин отштамповал деталь, годную по всем параметрам! После того, что уже было и что пришлось пережить, Ветлицкий не поверил в такую удачу, схватил сепаратор, бросился к приборам. Проверил раз, второй и подпрыгнул от радости — все правильно!
Оставив Козлякина доналаживать автоматическую грейферную подачу, — дело, не требующее мозговых усилий, — Ветлицкий направился сообщить диспетчеру по телефону о том, что лихорадившие завод детали часа через полтора-два начнут поступать в ОТК.
— К утру засыплем сборку, — не удержался он, чтобы не похвастать, и возвратился в пролет в отменном настроении.
Козлякин все еще ковырялся в грейфере, подгонял и привинчивал подающие щечки. Слева за проходом рассыпались мелким стрекотом прессы-скороходы, справа тяжело бухали стотонные «Лоренцы», но Ветлицкий в эти минуты был глух и безразличен к ним. Другое дело, когда к металлическому грому, потрясавшему здание, прибавился барабанный стук «Кирхайса», ползун которого с восемью штампами мерно заходил вверх-вниз, он встрепенулся и посмотрел на часы.
«Итак, порядок. «Король» Зяблин развенчан навсегда и будет посрамлен перед народом».
В это время девушка-контролер ОТК подошла к Козлякину и что-то прокричала ему на ухо. Тот остановил пресс, подошел недоверчиво к прибору, почесал затылок, развел руками и кивнул в сторону Ветлицкого. Девушка направилась к нему.
— Что случилось? — спросил он.
— Все то же… Брак.
— Не может быть! — воскликнул он. — Я только что сам проверял, детали годные. Вот! — вытащил он из кармана деталь и бросил на Козлякина короткий злой взгляд.
Подошел к прессу, отстранил рукой наладчика, присел на стульчак, потряс головой. Все в нем кипело. Вздохнул с досадой. «Опять на этом же месте…» Взял штангу управления, подергал короткими рывками, поднял ползун в верхнее положение, пощупал деталь в подающих щечках. Нет, не корежит, обжим нормальный. А может, деталь уродует толкач сбрасывателя? Проверил, медленно опуская ползун, толкачи и ролики. Все правильно. Отштамповал сепаратор, оглядел со всех сторон, как ювелир драгоценность, установил на приборе для проверки.
— Деталь отличная, — заявила девушка-контролер.
— Долби! — благословил Ветлицкий Козлякина.
— Брак… — сказала через минуту девушка-контролер.
— Тьфу! — выругался Ветлицкий.
И действительно творилось что-то невероятное, необъяснимое. Одна деталь хорошая, вторая — хорошая, третья — плохая, четвертая опять нормальная, затем опять брак.
Когда до конца второй смены оставалось меньше часа, из сборочного цеха явился на разведку мастер. Ветлицкий отвернулся, сделав вид, что очень занят. И то сказать, наобещал диспетчеру сорок коробов. «Засыплем сборку!»
Козлякин вздыхал с убитым видом:
— Подкузьмил, что надо, дорогой учитель, черт бы тебя подрал!
— При чем тут Зяблин! Я тоже грешил на него, потому и заставил тебя наладить новый комплект штампов, — огрызнулся Ветлицкий раздраженно. — Видать по всему, здесь что-то другое… Могли инструментальщики подсунуть нам халтуру?
— Еще как могли!
— Ну, значит, нам хана… Вряд ли удастся скоро обнаружить, где собака зарыта… И все же надо искать. Снимай пятый штамп, проверим все его потроха по чертежам.
Грохот в пролете утихал. Закончив смену, рабочие спешили по домам. Погас свет, только в передней половине пролета тускло мерцали дежурные лампы, да у «Кирхайса» продолжали возиться, ища зарытую где-то разгильдяями-инструментальщиками собаку… Время от времени раскатывались по пролету пробные удары пресса и тут же прекращались. К четырем часам утра сделано было все, чего могли достигнуть своими силами и разумом два упорных человека, а продукция по-прежнему шла вразнобой. Оставалось лишь поднять руки и признать свое поражение. Но Ветлицкий руку не поднимал и попыток не прекращал, словно ждал тот миг, когда в голову его, утомленную бессонной ночью, придет наконец озарение и он найдет ответ на измучившую задачу.
— Станислав Егорыч, разрешите постучать немного, авось пуансоны притрутся к матрицам, и — пойдет? — попросил Козлякин неуверенно.
Ветлицкий хотел было ответить, что от притирки толку не будет и что незачем зря переводить дорогой металл, но решил поддержать упавшего духом наладчика и махнул рукой:
— Долбай!
Прислонившись устало плечом к опоре, он минуту-другую созерцал мерное движение грейферных планок, лоснящиеся детали, передвигаемые по подушкам штампов, затем скользнул бесцельно взглядом вверх по вздрагивающей от напряжения станине, и тут внезапно будто варом его обдали. Это было, как мгновенное прозрение, как счастливейшая догадка. Он подался резко вперед, схватил лампу местного освещения и направил луч на клин, прижимающий ползун пресса.
— Проклятье! — закричал он громко. — Смотри!
Козлякин вскочил, опрокинул стульчик, уткнулся носом в станину, не веря своим глазам: гайки прижимных клиньев были чуть отпущены. Глазом не заметишь, а ползун болтается. Где уж микроны ловить! Тут сто лет возись — точности не добьешься.
Козлякин остановил пресс, уронил с угрюмым восхищеньем:
— Вот это заковычка! Истинно по-королевски… По-сволочному!
— Считаешь, Зяблин? — усомнился Ветлицкий.
— А кто ж еще додумается до таких тонкостей?
«Пожалуй, Козлякин прав. Расчет абсолютно точный. Наладчик отдает все внимание подгонке штампов, а не оборудования, ему и в голову не придет искать причины неисправности там, где их быть не должно.
Козлякин быстро подтянул гайки, проверил щупом правильность зазоров, сцентрировал заново штампы и пустил пресс на ход. Раз, другой, третий… десятый проверяли они напеременку сепараторы — странные колебания больше не появлялись. Когда ящик наполнился деталями доверху, Ветлицкий остался следить за прессом, наладчик потащил продукцию в галтовочный барабан, чтобы к приходу утренней смены сепараторы сняли чистотой.
Как только напряжение ослабло, начала сказываться усталость. Ни минуты сна за сутки, ни крошки во рту. От голода подташнивало, тело разламывалось.
Вернулся Козлякин, на круглой физиономии довольная улыбка. Поставил пустой ящик под лоток. Детали продолжали скатываться, мелькая с размеренностью часового маятника, гулкие удары уносились высоко под крышу к фрамуге, подсиненной наступающим утром.
— Утро Аустерлица!.. — усмехнулся Ветлицкий с грустью.
— Чего? — не понял Козлякин.
В пролете показалась заспанная уборщица Ися, посмотрела с испугом на начальника и помчалась к электрочасам проверить, не поздно ли явилась на работу. Вернулась успокоенная, включила верхний свет и принялась подметать. Потянулись первые рабочие. Подходили к Ветлицкому, здоровались за руку, кивали взъерошенному Козлякину и, понаблюдав некоторое время за серебристым ручейком деталей, струившимся из-под пресса, переводили речь на пришедший новогодний праздник, принесший с собой непривычную для середины зимы слякотную погоду. Далекие, казалось бы, от заводских дел разговоры, но за ними угадывалось скрытое восхищение двумя измотанными мужчинами, молчаливая похвала их воле и упорству.
Появился Зяблин и, как ни в чем не бывало, принялся переодеваться возле своего шкафчика. Закончив, подошел к Козлякину, поскалился изничтожающе:
— Брак молотишь, голова?
— Угу… Пятую тысячу домолачиваю… — зевнул тот в ответ, не поворачиваясь.
— Да ну?! Неужто расчухал?
— Постигаю помаленьку науку королевскую… — дерзко уставился на него Козлякин.
— Гайка слаба у тебя…
— А я гайку подтянул, — сказал Козлякин с ехидцей, кивнув на ползун.
Зяблин прищурился недоверчиво, наливаясь кровью. Покосился на рабочих, придвинувшихся ближе в предчувствии потехи с утра пораньше, и понял, что попал впросак. В этот момент подошел старый Курилов, сказал громко Козлякину:
— Шабаш, Коля! Оставь и мне малость поклевать…
— Ты что, дед, с похмелья? Гляди, где твой драндулет, во-он, видишь?
— Вчера был мой, а нынче — твой. Так что топчи туда ты, ухарь-купец… Станислав Егорыч поставил меня на «Кирхайс», понял?
Зяблин выругался и побежал к Ветлицкому. Тот шел вдоль пролета, здороваясь на ходу с рабочими. Зяблин догнал его и принялся «качать права».
— Вы слабый специалист, — отвечал Ветлицкий устало. — Самомнение у вас — да, раздуто до космических величин, а что касается оборудования, то вы его знаете плохо, не умеете находить неисправности. Простейшие вещи, такие, как регулировка зазоров — для вас секрет за семью печатями. Надо же такое! Шестой разряд у наладчика, а он в течение двух смен не может пустить пресс! Я вынужден ставить вопрос о снятии с вас разряда.
— Ну, нет, начальник! Не удастся прижать меня к стенке. Некоторые пытались, а получили шиш! И вы зубы сломаете! — кричал Зяблин, размахивая руками.
— Возможно… У вас солидный опыт гадить исподтишка. Сам убедился… — кивнул Ветлицкий на «Кирхайс». — Что будет — увидим, а пока идите и работайте там, где поставит вас мастер. И не шебуршитесь. Кончилось ваше время.
Зяблин позеленел:
— Я на другой пресс не пойду!
— Пожалуйста. Будет приказ о переводе вас на два месяца в подсобники на помощь Элегию Дудке. А отпуск вам будет перенесен с августа на конец декабря и премий от меценатов из заводоуправления больше не ждите.
Зяблин заскрипел зубами. Его трясло от злости, от досады, а Ветлицкий, отдав мастеру распоряжения на текущий день, побрел домой отсыпаться. Однако Зяблин не оставил его в покое, догнал во дворе завода, заговорил глухо, с натугой:
— Товарищ начальник, прошу вас выслушать меня.
— Идите вы к черту! Я спать хочу. Из-за вашего свинства — сутки на ногах без еды и без отдыха. Вот где у меня ваши художества! — показал Ветлицкий себе на шею. — Хватит, разговаривать нам не о чем.
— Извините, Станислав Егорыч, кончен базар… Ваша взяла. Признаю и раскаиваюсь. Железно.
Ветлицкий замедлил шаг, взглянул ему в глаза, желая постичь, искренне говорит он или врет? Что-то больно быстро перековался, осознал… Притворяется? Испугался?
— Предлагаю вам, Станислав Егорыч, руку на верность, по-настоящему, без дураков. Забудьте, что было, я за вас всегда буду горой. Мое слово — кремень. Пофордыбачил сдуру — баста! Ну, по рукам? — проткнул он разлапистую ладонь. — Или боитесь — обману? Так вы тихонь бойтесь, они-то и есть подлинные черти!
В глубине красивых зяблинских глаз светилась такая искренняя просьба, что у Ветлицкого не хватило духу отпихнуть его от себя, и он пожал протянутую руку. И не пожалел об этом никогда. Не было ни единого случая, чтобы Зяблин нарушил слово или подвел в работе. Уверенный в себе, всегда готовый к действию, он держал под своим влиянием значительное число рабочих участка. Признав себя побежденным в поединке с Ветлицким, он полностью, безо всяких оговорок стал на его сторону. Верной оказалась примета: чем труднее люди сходятся, тем крепче их дружба.
С той поры прошло почти четыре года.
А сейчас, договорившись с Зяблиным насчет осточертевших всем сверхурочных, Ветлицкий продолжал обход рабочих мест, приближаясь к одношпиндельным прессам. Вблизи их трескотня заглушает привычный хаос громоподобных шумов и звуков, создавая дикую одуряющую какофонию, но женщины упрямо не надевают наушников-глушителей. И никакие уговоры на них не действуют, ответ один: «Нечего нас в чучела огородные рядить!» Ну, ладно, наушники — предмет факультативный, желательный, но не обязательный, как говорится, а головные платки? Насчет их, жесткие правила: без косынки к станку не подходи! Хочешь — не хочешь, а повязывай волосы, иначе, как стращает своими стихами Кабачонок: «Попал в станок той шерсти клок, и череп в клочья разлетится…» Вот и повязывают, но как?
Взять, к примеру, Зину. Не успела перейти на самостоятельную работу, как тут же обчекрыжила «русую косу — девичью красу» и воздвигла на голове столь немыслимое сооружение, что Кабачонок встал в тупик. То ли это демонстративный вызов мастеру, отвечающему за технику безопасности, то ли некое практическое утверждение новых принципов современной производственной эстетики, то ли Зина просто дура — ворона, рядящаяся в павлиньи перья… На всякий случай Кабачонок сделал прилюдно Зине замечание, которое придумал заранее, потому что с ходу такое и не выговоришь.
— Зина, — сказал он, — в преобразовании своей внешности ты достигла выдающихся успехов, граничащих, я бы сказал, с преступным нарушением правил по технике безопасности. За это ты получишь от меня премию, которую бухгалтерия удержит из твоей же зарплаты, или от начальника участка получишь бессрочный отпуск по определенной статье с записью в трудовой книжке…
— Выгоните? — испугалась Зина и быстро разрушила эффектную пирамиду на голове.
После стычки с соседками по общежитию Ветлицкий упросил заместителя директора завода устроить ее в другом общежитии.
Однажды на заводе подошли к ней бывшие ее соседки Лиза и Галя и между ними произошло объяснение. Галя сказала:
— Ты была для нас, как кость в горле.
— Всунули тебя к нам, как занозу, — поддержала Лиза.
— Ты — сопля, а у нас другие интересы…
— …а ты мешала нам!
— Потому и решили выжить любыми способами?
— Мы нарочно взяли твои деньжишки, подумали, сочтешь нас воровками, сама сбежишь, — пояснила Лиза.
— На, возьми свои рубчики, — протянула Галя завернутые в бумажку, давно оплаканные Зиной деньги.
— Я не сомневалась, что вы… Вы сожительствуете незаконно с мужчинами, хлещете спиртное…
— Погоди, посмотрим на тебя через полгодика.
— Вы на меня не сердитесь, может, я чего-то не понимаю.
— Вот именно. С тобой говорить, что в ступе волу толочь. Не от мира сего будто, — хихикнула Лиза. — Ладно, придет твой час — узнаешь, что такое мужчины и кто ты сама. Не так запоешь. Послушай, а может, у тебя действительно не все дома?
Разговор с «подругами» Зина передала Ветлицкому, когда он поинтересовался, как ей живется на новом месте.
— Сейчас мне спокойно. Спасибо большое, Станислав Егорыч, я столько вам хлопот доставила.
— Пустяки. Привыкай.
— К чему?
— К новым условиям социальным, к людям.
— Люди считают меня чокнутой. Но я все равно добьюсь, чего хочу.
— А чего ты хочешь?
— Того, что и все порядочные девушки.
— А все-таки?
— Я больше ничего не могу вам сказать.
В субботние и воскресные дни Зина продолжала работать на овощной базе райторга, копила деньги на модное платье и туфли-шпильки. «Мне, главное, сейчас приодеться, — объяснила она соседке по комнате. — Я должна иметь привлекательный вид и кое-чему поднаучиться у москвичек, вроде Ланы нашей. Вот тигра — с ума сойти, как она мне нравится! Ну, ничего, Лане уже четвертная стукнула, а у меня еще все впереди, наверстаю то, что упустила в деревне. Мелочиться не буду, не стану ходить развлекаться по кабакам, которые днем называются столовками, а после семи вечера — рестораном. Не за тем я приехала в Москву».
Ветлицкий посмотрел издали, как штампует на прессе Зина, усмехнулся. «Вот кого не требовалось упрашивать остаться на сверхурочную, сама набивалась работать, но сегодня руки ее были не нужны».
А если бы и нужны были, Ветлицкий еще подумал: оставить ее или нет? Первое время старания Зины рассматривались им как стремление познать скорее свою будущую профессию, обрести уверенность, самостоятельность, перенять все лучшее у своей наставницы Катерины и обогнать ее во всем. Но спустя некоторое время, он почувствовал, что от чрезмерных стараний Зины стало попахивать жадностью нетерпеливого человека, рвущегося вперед из-за денег. Она была очень щепетильна, и Ветлицкий мог бы не спрашивать, чего она хочет добиться от жизни: этот сорт «порядочных девушек» он знал достаточно хорошо. Цель их жизни не блещет новизной, она вторична, как вторично почти все в мире. Эти девушки быстро преображаются, теряют свою самобытность, перенимая то, что лежит на виду, что бросается в глаза, бьет в уши, все то, что само прилипает и нивелирует их, делая похожими одну на другую, как две мутные капли. Уж сидела бы лучше эта Зина в своей деревне возле своей мамы.
Невеселые мысли Ветлицкого оборвал громкий, резанувший уши крик. Оглянулся и бросился бежать в ту сторону, куда бежали рабочие, — к прессу Зины. Девушка лежала скорчившись, усыпанная золотистыми блестками латунных кругляшков. На подвернутой левой руке первая фаланга среднего пальца отрублена. Лицо белое, глаза закрыты, халат и оголенные ноги забрызганы кровью.
Ветлицкий склонился над ней. Кругом стало тихо, лишь постукивали слегка шестерни работающих вхолостую прессов. Почти весь участок столпился возле Зины. Она не приходила в сознание, видимо, сильно ударилась головой об угол ящика.
Ветлицкий обвел взглядом рабочих, остановился на Козлякине.
— Бегом в санчасть! Нет, постой, звони по телефону. Катерина, скорей воды! — повернулся он к застывшей в испуге Зининой наставнице.
Бородатый Элегий Дудка вдруг позеленел, нагнул голову, закрыл рот ладонью и, покачиваясь, поспешно выбрался из толпы. Его тут же стошнило в короб с отходами.
Люди пришли в движение, кто-то принес портативную аптечку. Ветлицкий встал на колени, сунул ладонь под голову девушки, приподнял. Пальцы стали липкими. Катерина дрожащими руками протянула стакан холодной газировки. Ветлицкий побрызгал на бледное лицо Зины, она шевельнулась. Катерина взяла индивидуальный пакет, принялась бинтовать покалеченный палец пострадавшей. Зина в сознание не приходила. Так и увезли ее на машине, прибывшей из заводской больницы.
Не от трезвона будильника и не от шума автомобилей проснулись водные туристы: их разбудили зорянки, кукушки да синицы своими переливчатыми трелями, молодецкими запевками, которые неслись из густой чащобы ольхи, сливаясь с органным гулом водосброса плотины, с перестуками мельничного колеса. Их разбудили удивительные запахи, висевшие над поймой, — запахи речной воды, цветущей липы и сена, не иначе — кто-то разворошил рядом душистую копну. Удивительно роскошное выдалось утро.
«Поэзия в ослепительной оправе солнечных лучей», — изрек высокопарно Круцкий.
Умывшись, туристы перекусили, нагрузили байдары и отчалили. Норовистая Лубня тут же принялась за свои старые фокусы. Оказалось, она не только по-змеиному извилиста, но и по-змеиному коварна. Местами напоминает горные порожистые речки. Байдарочники не успевали перекладывать свои суда с борта на борт и с разгона врезались в завалы — только треск раздавался над поймой. Лодку Круцкого то и дело разворачивало поперек узкого русла, она цеплялась кормой и за берег, носом — за другой, застревала, уподоблялась деревянному брусу кладки. Судоводитель, спасая посудину от положения «оверкиль», поспешно бросался за борт и, то вплавь, то стоя по горло в воде, разворачивал ее по течению. Все были мокрые от пяток до макушки, но тяготы походной жизни переносили стойко.
Чета Конязевых отстала, и одиночка просто-Филя, вырвавшись стремительно вперед, стал лидером. Постепенно речка становилась шире, справа показалась небольшая травянистая заводь. Среди розовых метелок водяной гречихи и стрелолиста покачивалось что-то темное. «Бочонок?» — заинтересовался любопытный просто-Филя и подгреб ближе. «Тьфу!» — плюнул он с отвращением. То оказался не бочонок, а вздувшийся дохлый телок. Просто-Филя скорей отвалил в сторону, но вдруг губы его сморщились в подловатой ухмылке, он резко затабанил и развернулся обратно. Оглянувшись, нет ли кого поблизости, всадил изо всех сил острую лопасть весла в рыхлую массу падали. Раздалось шипенье, как от спустившего ската грузовика, и тут же убийственное зловоние поплыло над мирной заводью.
Напакостив плывущим сзади, просто-Филя замахал проворно веслом, чтоб удрать подальше. В чащобе цепких тростников затаился, наблюдая. Вскоре на повороте показался Круцкий с Яствиным. Они походили на олимпийцев, рвущихся к финишу на последних метрах дистанции: байдара неслась стрелой. В такт взмахам весел раздавались возмущенные возгласы Круцкого:
— Эт-то не иначе просто-Филя паскудник! Подстроил! Я ему!..
— Не может быть, — отвечал Яствин. — Это чересчур.
Но Круцкий лучше знал своего родственничка. Тот, услышав угрозу, стал выжидать, пока начальники проплывут вперед, и тогда двинулся следом.
Опять речка начала сужаться, берега поднялись выше, стали стенами. Впереди за небольшим, но глубоким водоемом, — очередная запруда. Плотина рублена из толстых дубовых бревен, посередине — узкий сток. Если заглянуть в прорезь стока на ту сторону, видно, как вода несется по пологой наклонной плоскости деревянного слипа. На байдаре можно спуститься, как на салазках с горки, да вот беда: уткнулась носом в узкую щель и ни с места! Не проходит по ширине.
Круцкий прищурился задумчиво на прорезь в плотине, похмыкал.
— Лидер наш как-то прошел, — констатировал Яствин.
Круцкий шлепнул себя ладонью по лбу:
— Все ясно! Проскочим.
Чтоб уменьшить осадку байдары, он высадил Яствина на плотину, затем накренил судно круто на борт, едва не зачерпнув воды, и так, почти боком, просунулся сквозь щель в запруде.
Секунду спустя, байдара, подхваченная потоком, соскользнула вниз и закачалась на тиховодье. Яствин обошел гидросооружение берегом. Затащили лодку в кудрявый ивовый лозняк, стали ожидать Конязевых, чтобы помочь им, ежели понадобится. Вдруг, вместо Марека и Геры, появилась байдара просто-Фили и точно таким же манером уткнулась в узкую прорезь плотины. Яствин хотел было крикнуть ему, но Круцкий сделал запрещающий знак.
— Посмотрим, как этот умник будет выкручиваться… Дохлый телок вот-вот его догонит! — захохотал беззвучно Круцкий.
— Закономерно… Не копай яму другому… — заметил поучительно Яствин.
— Борис Семенович! Где вы? — взвыл незадачливый лидер. — А-а-у-у-у! Федор Зиновьевич! Фу-у-у ты, зараза!.. Куда ты прешь! — ругался он, отталкивая веслом падаль, напираемую на него течением. — Да поди ж ты вон! Тьфу! — плевался он и вопил опять, взывая о помощи, но ни Круцкий, ни Яствин не подавали признаков существования.
Вскоре к воплям просто-Фили присоединился возмущенный голос Геры. Тогда из кустов вышел Круцкий и, поднявшись на плотину, показал, что и как надо сделать.
По просто-Филиной карте, качественность которой была установлена в первый же день путешествия, значилось, что до деревни Подлесье — рукой подать. Но перед ожидаемым населенным пунктом речка преподнесла туристам еще один сюрпризец в виде небольшого мостика из тех, которые ежегодно сносятся половодьем.
Круцкий еще на подходе прикинул на глазок зазор между настилом моста и водой, скомандовал:
— Пригибайтесь, Федор Зиновьевич, ниже, пройдем — самый раз!
За несколько метров до мостика байдарочники бросили грести и воткнулись носами в горячую резину палубы. Байдара неслась под мостиком в темноте. Вдруг послышался громкий треск раздираемой материи и следом — приглушенное проклятье. Байдара вырвалась из-под моста, Круцкий оглянулся и ахнул: испуганный начальник главка сидел в самом что ни на есть растерзанном виде. То ли он чуть опоздал, то ли мало пригнулся, когда байдара нырнула под настил, только получилось так, что мостишко в полном смысле слова поймал его на крючок. Торчавший внизу железный костыль располосовал своим острием куртку Яствина от воротника до низу — остались только рукава.
Конязевы учли опыт впереди идущих, подмостный маневр произвели удачно и, не доходя деревни Подлесья, пристали к берегу. Один просто-Филя не появлялся, все еще плыл где-то. Гера зашила дядину разодранную куртку, Яствин надел ее и отправился с Круцким в деревню сделать в сельсовете отметку на путевом листе. После этого прошло еще около часа, а третья байдара все не показалась. Конязев, оставив Геру сторожить имущество, побрел берегом назад искать просто-Филю.
Лишь спустя часа полтора прибыла третья байдара с мокрым угрюмым судоводителем. Не повезло ему — на крутом повороте посудина опрокинулась и доверенные ему продукты экспедиции оказались на дне речки. От бесчисленных ныряний вглубь просто-Филя очумел распух. Кое-что удалось извлечь, но все жиры, в том числе и свиное сало, столь любезное сердцу Марека, унесло течением в неведомые края. Предчувствуя великие неприятности, просто-Филя опустился на землю в сторонке и уставился печально в дымчатую даль. Поглядев некоторое время, он вдруг оживился, проворно вскочил на ноги. Видать, его что-то осенило. Схватив пустой мешок, он быстро удалился, держа направление в луга. На вопрос Марека, далеко ли он прицелился, ответа не последовало.
Вернулся просто-Филя, играя весело глазами и с победным видом вывалил на траву трех гусаков. Марека попросил разжечь костер, Геру — достать из футляров шампуры. Птиц старательно ощипал, осмолил, выдрал нутряное сало, положил на сковородку, а сковородку — на раскаленные угли. Вытапливаемый жир сливал аккуратно в банки. Но это была только увертюра: желая ублажить членов экспедиции, новоиспеченный кок принялся за стряпню. Конязевых к делу не приобщал, и те пошли на песок загорать.
Блюда затеял просто-Филя — изощренные: «страсбургский пирог», как именуют почему-то жареную гусиную печенку, и совершенно новое кушанье, которое научили его делать в Армении, — гусиная ляжка на вертеле.
Разрубив тушки и сбрызнув куски уксусом, затем посолив и поперчив, надел на шампуры и положил на рогульки, воткнутые по обе стороны тлеющего костра. Не прошло и минуты, как закапал на угли сок и поплыл такой аромат, что загоравшие на песке Конязевы подняли головы, принюхиваясь блаженно.
— Иду-у-ут! — закричали они в один голос.
Просто-Филя оглянулся. К стоянке приближались Круцкий с сеткой огурцов в руке и Яствин с бидончиком молока для Геры. Просто-Филя прижал к губам палец, показывая Конязевым на речку и на гусей. Марек понял, качнул головой, ухмыляясь с легким презрением. Они с Герой, как на театральных подмостках, видели операцию, проделанную просто-Филей. Одолеваемый желанием восстановить репутацию, подмоченную потерей продуктов, руководитель заводской секции водного туризма пошел на рискованную акцию присвоения чужой собственности. Эта собственность, как успел он приметить, паслась неподалеку в лугах. То короткими перебежками, то по-пластунски, маскируясь и высокой траве, просто-Филя сблизился с гусями. Набег оказался удачным: три гусака гагакнуть не успели, как очутились с открученными головами в мешке.
Гусиный шашлык по-армянски — просто объеденье, а «страсбургский пирог», и того, пожалуй, лучше. Пальчики оближешь! На вопрос Яствина, откуда такие деликатесы, просто-Филя ответил:
— Гусей у лесниковой старухи купил, там вот… — махнул он неопределенно рукой.
Наевшихся до отвала первопроходчиков разморило. Не хотелось ни двигаться, ни разговаривать. Натянули тент, предоставив почтительно удобные места белотелому начальнику главка и бронзовой Гере. Однако Конязева отказалась от холодка под тентом и опять пошла на раскаленный, промытый до белизны песок.
Из лесу выкатывались горячие волны ароматов сосновой смолы и цветущего вереска, с грозным гудом проносились «на бреющем» шмели. Натруженных утренним переходом туристов одолевала дремотная истома, глаза закрывались. Над биваком повисло сонное молчание.
Лишь Яствин бодрствовал, глядел в пустое блеклое небо и то ли вспоминал что-то выдающееся в своей жизни, то ли обкатывал в голове зародыши мыслей, доводя их до совершенства, то ли, как гроссмейстер, заглядывая на десяток ходов вперед, разрабатывал тактические планы, с учетом положения фигур и соотношения противоборствующих сил.
…Заканчивалась вторая неделя похода. Туристы поставили уже пятую отметку на путевом листе. «Прошли большую половину маршрута» — подытожил просто-Филя, колдуя над своей ненадежной картой.
К этому времени участники экспедиции лучше узнали друг друга, окрепли физически, загорели и, втянувшись в ритм движения, не утомлялись, как в первые дни. Расположение духа ровное, никаких нервотрепок, никаких забот. Яствин благодушествовал. Даже на самом фешенебельном курорте он не чувствовал себя так прекрасно.
Марек Конязев старался сойтись с дядей поближе, понимая, что благодаря высокому посту, занимаемому дядей, благодаря его личной помощи и влиянию, можно достичь многого. Марек был достаточно эрудирован, находился в курсе достижений науки и ее философских осмыслений, свободно рассуждал о теории относительности и релятивистской механике, об эволюции вселенной, о предельном «горизонте» космического опыта и тому подобных мудростях, являвшихся белыми пятнами для остальных водных туристов и вызывавших восторженное сияние в глазах Геры. А однажды в Мареке открылась совершенно новая черта, еще больше расположившая к нему дядю Федора.
После обеда, когда все отдыхали в тени густого орешника и слушали по транзистору передачу радиопьесы на производственную тему, Марек сказал:
— Не знаю, как кто, а я готов во весь голос протестовать против такой постановки вопроса, как в этом спектакле. Что, собственно, проповедует автор? Какой вывод напрашивается из его концепции? Резюме яснее ясного: к черту испытанную гвардию опытных специалистов! Выпроваживайте старые кадры на пенсию, а тепленькие места предоставьте мальчикам тридцатилетним, умеющим лихо работать локтями. Это, друзья, не пьеса, а просто — напросто практическое руководство для начинающих карьеристов. Сюжет и особенно типаж невольно вызывают определенные ассоциации…
— Да-а-а… — усмехнулся недобро Яствин. — Веселый, оказывается, сочинитель у нас пошел, а? — остановил он испытывающий взгляд на Мареке. — Шутники, между нами говоря, большие шутники… Значит, нас, стариков, на свалку рекомендует это радионаставление? Дорожки нами, стариками, устилать, а? Не по-хозяйски вроде бы, между нами говоря… Канитель вроде бы получается… Так-так-так… Что же, будем иметь в виду…
Что намеревался иметь в виду Яствин, Круцкий не знал, к эрудиту Мареку — кандидату и родственнику Яствина относился с затаенной ревностью. «Этого уж не догонишь и не перегонишь… Вот ведь как толково уловил негативный смысл радиопьесы и тут же обернул себе на пользу!» Но ведь и он, Круцкий, не лыком шит! Успел неплохо изучить болезненные «мозоли», привычки и склонности начальника главка. Одной из таких «мозолей» у него — директор Хрулев. Ведь Хрулев как гопал на завод? По приказу министра. Новый руководитель в системе главка, появившийся без ведома Яствина, разве не шпилька его самолюбию? Так почему не использовать сейчас настроение Яствина, подогретое Мареком? Использовать против Хрулева в интересах дела? Тем более что это совершенно безопасно. Недавно на пост министра назначен однокашник Яствина, теперь Хрулев уже не сможет обращаться наверх, минуя начальника главка. И Круцкий сказал, морща озабоченно лоб:
— Эта пьеса действительно вызывает определенные ассоциации, как выразился наш уважаемый молодой ученый, — кивнул Круцкий в сторону Марека. — …М-м-м… Вызывает и наводит на мысль… о неприличном, я бы сказал, предосудительном поведении некоторых конкретных лиц, в частности одного небезызвестного товарища… Мы, Федор Зиновьевич, ваши ученики, очень дорожим тем, что трудимся под вашим руководством много лет и желаем еще много лет трудиться. Ваш авторитет незыблем, однако, извините меня, как бы это сказать… Нас тревожит олимпийское спокойствие, с каким вы взираете на бесцеремонные действия человека, который только и желает подсидеть вас своими бесконечными прожектами, только и делает, что выпячивает повсюду свое «я».
— Хм… Это… кто же, собственно? — прищурился настороженно Яствин.
— Заводские люди возмущены до предела, особенно после того, как он запретил присутствующим на загородней массовке поднять тост за вас, Федор Зиновьевич.
— А-а… Вот о ком речь! — протянул Яствин. — А я-то никак не докумекаю.
— Он совсем меня съел! — воскликнул патетически просто-Филя, стремясь угодить высокому начальству и заручиться его поддержкой, ибо чувствовал, что вот-вот будет уволен Хрулевым за непростительные упущения по работе. Подняв взор к небу, он продолжал: — Палки в колеса ставит! Кран забрал, погрузчик забрал, людей забрал, а строительство ему дай!
Круцкий, помня, по чьему распоряжению были сняты рабочие и машины с объектов пионерлагеря и кто за это получил выговор, окоротил с досадой прораба-родственничка:
— Уж ты бы помолчал! Совсем мышей ловить перестал, а туда же!
— Вот! — развел плаксиво руками прораб, апеллируя к окружающим.
— Так Хрулев, значит, это самое, между нами говоря… Н-да! Растущий товарищ…
— Закономерно! — вырвалось нечаянно у Круцкого. Тут же спохватившись, он насторожился: не воспринял ли Яствин оговорку за насмешку над его косноязычием? Заговорил торопливо, направляя внимание слушателей на суть. — А какую бурную деятельность развернула компания его клевретов!
— Каких клевретов?
— Ну, хрулевских приспешников, сторонников, активных прихлебателей! В том числе и тех, кого он притащил с собой с Волги. Поставил их на видные места и на них опирается. Мне не очень-то удобно говорить про все это, Федор Зиновьевич, может создаться впечатление, будто я доношу, но все это общеизвестно. Надеюсь, вы правильно поймете мое глубокое возмущение. Как можно терпеть, когда руководитель-коммунист в личных интересах окружает себя людьми, готовыми на что угодно. Для них он создал особые условия. Взять того же начальника сепараторного участка Ветлицкого или начальника сборки Тараненко — это же ловкачи из ловкачей! Недавно откололи номер — просто диву даешься! Мало того, что всучили представителю заказчика подшипники, отвергнутые начисто несколько месяцев тому назад из-за несоответствия особым техническим условиям, так еще и меня чуть под удар не подставили. Выманили у меня денег на премирование рабочих, которые собственно ничего не делали!
— Это подшипники для вертолетов? — покачал головой Яствин. — Помню, громкий шум был. Ну, так что? Подшипники вернули обратно на завод?
— Нет, в узле агрегата оказались годными. Хрулев задним числом добился изменения особых технических условий.
Яствин саркастически ухмыльнулся:
— Между нами говоря, дело прошлое, однако утрясать технические вопросы обязан не директор. На месте Хрулева, я бы заставил вас, Борис Семенович, сделать это!
— Федор Зиновьевич, ваши слова — святая истина, на других заводах только так и делается, инициатива предоставлена заместителям, а у нас — им-пе-рия! Разделяй и властвуй! Без разрешения директора нельзя гвоздя забить в стенку. Все отнято у нас! — воскликнул Круцкий и, поперхнувшись, замолк. Не сочтет ли его Яствин чего доброго завистником? Надо держать уши топориком, важно настроить его антихрулевски, а самому остаться в тени.
Обхватив согнутые в коленях ноги, он помолчал, сколько считал необходимым, затем молвил:
— Я, Федор Зиновьевич, не придавал особого значения ряду негативных явлений в практике руководства заводом, но сейчас понимаю, что глубоко ошибался и просто обязан довести до вашего сведения некоторые важные факты, имеющие непосредственное к нашей…
— Борис Семенович, — перебил Яствин, — мы еще успеем потолковать на эту тему, а сейчас пора отдыхать. Я устал.
Круцкий понял, что шеф желает разговора наедине. Что ж, тем лучше.
Не известно, о чем толковали Круцкий с Яствиным на досуге, то есть, когда плыли на байдаре вдвоем, но классическая логика сцепленных между собой шестеренок сказалась тут же и возымела свое действие на остальных членов экспедиции. Марек Конязев помрачнел, задумался о чем-то и стал довольно неуклюже расспрашивать о Ветлицком. Круцкий, не зная, что Ветлицкий побывал в мужьях Геры, пояснил:
— Ветлицкий — знающий инженер, но с заскоками. В том смысле, что непрактичен. Он из тех, которые вечно возятся с трудно разрешимыми проблемами, с сомнительными техническими идеями, проку от которых — нуль. Не поддаются прижизненному воплощению. Сейчас он носится с каким-то грандиозным прожектом, который якобы должен изменить в корне технологию изготовления мелкосерийных подшипников.
— А что собой представляет проект? — впервые заинтересовалась скучным разговором Гера и уставилась на Марека многозначительным взором сообщницы. Марек поежился, словно стыдясь, отвернулся, а Гера тут же стала ластиться к нему, замурлыкала нежно: — Фантазировать легко, а вот воплотить идею в дело, протолкнуть, внедрить в производство — для этого мало иметь талантливую голову, надо еще иметь большое любящее сердце.
— Ты говоришь, как журналистка, очень громкими словами, — взглянул на нее снисходительно Марек. Гера продолжала тереться щекой о его плечо, а влюбленные глаза ее призывно велели: «Ну, прикажи только, ну пожелай только, и я в лепешку расшибусь, раздобуду для тебя все-все! Хоть из-под самой земли достану!»
Круцкий продолжал:
— Суть проекта изобретатель держит в секрете. Хрулев по-моему в курсе и оказывает ему содействие. Я сужу по заявкам на новое оборудование, которое составляет сам Ветлицкий для своего участка и для смежников. В свое время я пытался войти с Ветлицким в контакт, но — увы. Хрулев сделал это раньше, что вполне естественно, иначе бы не привез его с собой. А почему вас интересует именно Ветлицкий?
— Да как работника НИИ! На вашем заводе собираются внедрять какую-то новую технологию, ассигнуются дополнительные средства на приобретение первоклассного оборудования, а мы, мозговой центр промышленности, понятия не имеем, на что направлены усилия ваших практиков.
— Ну, до внедрения еще далековато… Процесс утрясаний, согласований, исследований равен иногда человеческой жизни. Инстанций — ого-го! Решать с бухты-барахты, транжирить государственную копейку на всякие химеры, я извиняюсь…
— Вот именно, — подхватила Гера. — Надо, чтобы проект проверили в главке дяди Феди, чтобы основательно его изучили, подсчитали экономический эффект, верно, Марек? Сколько на это потребуется времени?
— Гм… Какой, смотря, проект… А вот вы, Борис Семенович, — отвернулся Марек от жены, — если бы, скажем, вы были директором завода, стали б помогать фирме Ветлицкий-Хрулев внедрять их проект?
Круцкий только усмехнулся.
…Следующий день на воде прошел без приключений. Часов в пять вечера лидировавший просто-Филя, показав вперед, возвестил:
— Приехали в деревню Сычовку!
Круцкий фыркнул с презрением: водному туристу, почти моряку, сказать «приехали», это убить его наповал.
— Что будем делать? — спросил просто-Филя.
— Приехали, так распрягай!.. — отозвался Круцкий и безнадежно вздохнул.
По желанию Яствина, на ночь остановились пораньше, выбрав место возле деревни за огородами. Федор Зиновьевич вызвался сделать отметку в туристическом листе и ушел в Сычовку один. Было заметно, что он чем-то озабочен, на висках пульсировали синеватые жилки. Вернулся в сумерках и впервые за время путешествия не принес Гере парного молока.
Спали в палатках, как и прошедшие ночи, но утро началось совершенно по-другому. Пробуждению их сопутствовал не птичий гомон, не шепот речки Лубни, не шелест листьев старика-осокоря: знакомое, пронзительно-назойливое дудение автомобильного клаксона.
Выглянув из палатки, Яствин увидел на пригорке возле домов свою персональную черную «Волгу». Рядом с ней стояли двое и, сложив рупором ладони, громко скандировали:
— Федор Зи-но-вье-вич! Сроч-но в Моск-ву!
— Видите? Никуда от них не спрячешься, на краю света найдут. Отдохнул, называется… — молвил Яствин ломкой насильственной скороговоркой, косясь на спутников. Те, подыгрывая ему, сочувственно кивали, делали вид, будто верят, что его искали здесь, в неизвестных местах, громко возмущались бессердечным отношением к нему, хотя каждый догадывался, что никто его не вызывал, что «бегство» свое он запланировал заранее, и когда «первобытный» образ жизни ему надоел, вызвать из Сычовки по телефону машину труда не составляло.
Взяв сумку и походную одежду, Яствин пожал торопливо туристам руки, направился к своей персональной и уселся рядом с водителем. Вдруг к машине подбежал Марек. Не известно, что руководило молодым ученым, когда он, руша планы туристического похода, велел Гере после минутного разговора с дядей складывать вещи, а сам принялся сноровисто разбирать байдару. Они также решили ехать домой.
«А им-то зачем убегать? — подумал озадаченно Круцкий. — Из родственной солидарности разве?»
Втиснув мешки в багажник «Волги» и попрощавшись на скорую руку с остатками туристического созвездия, машина запылила по проселку. Просто-Филя долго махал вслед обеими руками. Он искренне обрадовался расколу группы. Еще бы! Оставшись наедине со свояком, он не уступит случая нажать на него. Самое время закинуть удочку насчет перехода на другую работу. Недавно просто-Филе стало известно, что освобождается должность начальника транспортного цеха. Вот это поистине святое место! План на шее не висит, шоферня левачит — только выпусти из завода, эх! По возвращении из отпуска Круцкий станет замещать Хрулева, уезжающего в санаторий, так неужели главный не порадеет родственнику, не устроит? Должен устроить. Надо сказать жене, чтобы тоже поднажала по своей линии, потолковала с сестрой. Супружнице Борис не откажет. «Вот тогда заживем!.. И пить будем и гулять будем…»
Никогда еще Зине не было так одиноко и бесприютно, как в этой больничной палате с четырьмя койками. Двое суток лежит она здесь. Вставать строго запрещено, говорят, сильно ушибла голову, когда упала с высокого стульчака у пресса.
Соседки по палате, позавтракав, уходят на процедуры и не появляются до вечера, проводят время в больничном садике на воздухе. Зине никто не мешает, и временами она забывается, словно ныряет куда-то в темень или в глубокий колодец проваливается и летит… летит… Сны эти короткие, пугливые. Просыпается от острого жара, пронизывающего все тело. Плохо ей. Плохо от боли, от мучительных угрызений совести, сжимающих сердце. Ее изводит мучительное чувство вины перед рабочими, которых подвела, именно им, учившим, помогавшим ей, она подсунула ЧП.
Прошлой ночью Зина долго лежала, глядя в прозрачную темноту ночи, наполненную шумами, проникавшими в открытое окно. Лунный свет просеивался сквозь сетку окна, подсинивал побледневшее лицо, забинтованную руку, лежавшую поверх одеяла. За полночь, когда гул завода приутих, стало слышно сонное лепетанье тополей, похожее на унылый плеск осеннего дождя, и Зине показалось, что именно от этого лепета, словно от заговора бабки-шептухи, унималась в затылке тупая боль.
«Была бы мама рядом, а так, кому я здесь нужна? Кругом чужие люди, у каждого свои заботы. До меня ли им?» — вздыхала Зина. Соседки по палате, страдавшие неведомыми ей женскими болезнями, ругали скверно мужчин, и видя, как краснеет девушка, еще больше распалялись, охальничали. Разве с такими поговоришь откровенно, рассеешь сердечную тоску?
С глубокой грустью вспоминалась родная деревня, росные седые травы на заре, склоненная над речкой дуплистая ива…
«Выпишусь из больницы и — домой. Хватит с меня городской жизни и заводской тоже. Кем я здесь стала? Калекой. Порченой…»
И Зина, отчаявшись, сравнивала мысленно прекрасные руки наставницы Катерины со своей, покалеченной. Кто захочет взять такую руку, приласкать ее? Никто. Разве что от жалости, так от этого еще обиднее, горше.
Зина давила в себе обиду на свою судьбу, переносилась мыслью в другое время, думала о женщинах-воинах, пострадавших на фронте и не потерявших веру и любовь к жизни, выполнивших свято главное предназначение женщины. В такие минуты отчаянье сменялось нежностью к людям, и завод переставал казаться злым молохом, а заводские люди — равнодушными и бессердечными.
Ночь длинная, все спят, а что-то шумит. И правда, что это такое?.. «Ох, Зинка, что с тобой происходит? Это же твое сердце, это ты сама! Ты не узнаешь ударов собственного сердца? Спи лучше, спи!» Только напрасно пыталась она призвать к себе сон.
А утром случилось такое, что вообще выходило за рамки ее понимания и удивило невероятно. Часов около десяти в дверях палаты возник высокий человек в белом халате, со свертком в руках, и осторожно кашлянул. Зина глазам своим не поверила: перед ней стоял ее злой обидчик, нахальный подковырщик Элегий Дудка. Стоял и моргал жалко и растерянно. Потом, словно по льду, мелкими шажками приблизился к койке Зины, выдавил мучительно какое-то подобие улыбки и шмыгнул носом. Она еще никогда не видела его таким, хотела тут же выгнать грубияна, рассердиться, но глаза его — просительные и тревожные — насторожили ее. Она сдержалась, закусив губу, и отвернулась к стенке.
Элегий Дудка наклонился к ее уху и умоляющим голосом тихо сказал:
— Прости, Зина, я виноват перед тобой. Ты из-за меня покалечилась. Я безобразничал… Я испугал тебя. Прости, если можешь!
Глаза Зины широко открылись: в них удивление и боль.
— Я ничего не помню, — прошептала она. В груди у нее стало горячо и несколько слезинок скатилось из уголков глаз. Зина вздохнула и как-то жалостливо, потеряно улыбнулась. Вот кто виноват! Он сам говорит, что виноват, а она никак не может заставить себя рассердиться на него. «Размазня! Покажи характер! Отомсти ему за все, за… вспомни, как он потешался над тобой! А-а, не можешь. Конечно! Он же сам пришел, повинился… Да, плохой человек не пришел бы, а этот… Просто он озорной», — закончила Зина сама с собой спор и удивилась тому облегчению, которое почувствовала. Еще три дня назад она бы просто возмутилась и рассмеялась в лицо тому, кто сказал бы, что она поведет себя так с ненавистным насмешником, а сейчас — уму непостижимо.
Соседки по палате, гулявшие где-то, — тут как тут! Точно осы на мед прилетели. Брякнулись разом на койки и, навострив уши, впились глазами в посетителя. Но посетитель ничего смачного не сказал, пожелал Зине скорого выздоровления, помялся, явно стесняясь, вынул из свертка целлофановый мешочек с виноградом, называемым «дамский пальчик», положил на тумбочку у койки. И тут Зина вдруг взволновалась: «Пальчик! Зачем? Что он хочет этим сказать? Подбодрить? Успокоить?» Но он ничего не сказал. Потоптался чудаковато, пожал ее здоровую правую руку и уже от порога, вспомнив, пообещал зайти вечером или завтра утром, если она разрешит. Зина промолчала, лишь посмотрела ему вслед просветленными глазами и тут же зажмурилась.
Соседки вскочили, как по команде с коек, вскричали в один голос, сгорая от любопытства:
— Это твой хахаль?
Зина не ответила, и тогда одна из них с деланным недовольством сказала:
— Ну что у тебя за выражения, Римма! Хахаль… Неужели ты не видишь — жених.
— Бородатый больно, вроде козла…
— Хе, чудачка! Чем бородатей козел, тем он азартней! — пояснила третья со знанием дела.
— Хватит вам выкобениваться! — окоротила подружек Римма. — У девки травматическое повреждение, к ней все заводское начальство бегать будет, улещивать, убеждать, что виновата она. А этот, слышали? Сам на себя вину берет! А почему? Да потому, что он настоящий мужчина! Верно я говорю, Римма?
— Кадр — ничего… Глазастый. А борода… Хм… Так с бородой даже приятней. Щекотать будет.
«Ты смотри, — подумала Зина, — а ведь, правда, у Элегия добрые глаза». Подумала и улыбнулась неожиданно для самой себя. «Ведь надо же! Какой сегодня день, а? Трудно вспомнить лучший, только одно плохо, давит сушью и духотой». Ей хотелось, чтоб поскорей наступило утро и чтобы опять произошло что-то хорошее, радостное, и чтобы она больше не оставалась одна. И точно, как по заказу вечером к ней пришли Катерина и Ветлицкий. Соседки по палате отсутствовали, и Зина, растроганная посещением Элегия, снявшим с ее души тяжесть одиночества, спросила Ветлицкого:
— Станислав Егорыч, вы примите меня обратно? Не выгоните после этого?
Ветлицкий сел на стул возле койки, покачал укоризненно головой:
— Что за разговоры, Зина? Где ты слышала, чтобы человека, пострадавшего на работе, выгоняли на улицу? Почему у тебя такое мрачное настроение?
— Мрачное? Нет, Станислав Егорыч, не мрачное… Я сама не знаю, что со мной.
— Это пройдет. Поправишься, и настроение станет лучше, боль пройдет.
— Мне и с болью хорошо.
— Ну, это ты брось, — засмеялся Ветлицкий. — Знаем, что такое боль. А как здесь кормят?
— Я не привередлива.
— А ты не стесняйся, — сказала Катерина мягко. — Организуем через завком дополнительное питание.
— Зачем мне врать, Катерина Ивановна? Будь еда плохой, я бы не стала есть и все.
— Объявила бы голодовку? — усмехнулась Катерина.
— А как же? Способ проверенный, по себе знаю.
— Это как же?
— Да было…
— Расскажи.
Зина задумалась чуть, колеблясь, вздохнула.
— В детстве я жила неплохо. Отец и мать работали по-настоящему, всего было в достатке. Правда, школа далековато была, и я с восьмого по десятый класс ходила за четыре километра в райцентр. Мама тоже работала в райцентре на хлебопекарне, вместе и ходили. А отец дома оставался: сутки — на дежурстве, двое — свободен. Ну и решил подрабатывать, заниматься коновальством. Животных холостил. Уйдет, бывало, по деревням на несколько дней и возвращается всегда выпивши. Мать ревновала его, просила бросить хождения, но он вошел во вкус — не остановишь. Дружки, подружки… С каждым месяцем все хуже и хуже, скандалы, грызня. Мать совсем извелась, жизнь пошла через пень-колоду, вовсе жизни не стало. Какая уж тут учеба! Двойки стала хватать, чуть на второй год не осталась. Терпела я долго, и отца просила, и маму просила, чтоб угомонились, да где там! Никакого с ними сладу. Что еще делать? Жаловаться на родителей в сельсовет или в район? Позор. Да и не поймут в деревне, меня же и осудят. Вот тогда и решила я объявить голодовку. Мама утром на работу, а я с постели не встаю, в школу не иду и ничего не ем. Отец рассердился, с ремнем ко мне, а я ему: если тронешь, мол, утоплюсь. Мать, как всегда, в слезы, побежала на работу, но вскоре вернулась, давай упрашивать. Только я стояла твердо. Двое суток ничего не ела, лишь воду пила и лежала, делала так, как революционеры в тюрьмах. Я о них много читала.
Из школы прислали записку: почему не являюсь на занятия? Отец, как воды в рот набрал, ходит хмурый по двору, а в деревне стали уже шептаться. Испугались родители. На третьи сутки состоялся серьезный семейный разговор. Я поставила условия: хотите, чтобы я училась в школе и жила с вами, пусть отец бросает коновальство, пьяные шатания и переходит на посменную работу, а мама — увольняется из пекарни, подальше от соблазна и поближе к дому. Иначе буду продолжать голодовку до тех пор, пока весь свет не узнает.
Помялись мои родители — делать нечего, приняли условия. И с того времени жизнь у нас опять, как у других порядочных людей.
— Н-да… Серьезная вы девушка… — покачал головой Ветлицкий.
— Вредная я, Станислав Егорыч. Расхлябанная. Из-за меня вы и все мастера остались без прогрессивки. А я-то знаю, как на голом окладе жить.
— Ничего, проживем. А вы поправляйтесь, Зина, скорей.
— Да я хоть сейчас уйду с вами!
— Лежи уж, — сказала Катерина.
— Стыдно мне, сколько можно со мной возиться! Сколько я вам причинила неприятностей всяких! Это ж… это ж…
Губы Зины задрожали. Ветлицкий махнул рукой и вышел из палаты.
Вечером, когда все уснули, Зина встала осторожно с постели, присела у окна. Узкий серпик молодого месяца плыл на головокружительной высоте. Город спал в сиреневой дымке. Зина долго смотрела в окно, и глаза ее светлели, впитывая голубоватый рассеянный свет, на сердце становилось светлей и радостней, хотя причин радоваться не было.
Утром она умылась, наладила одной рукой прическу и после врачебного обхода принялась ждать чего-то… До обеда не случилось ничего, после обеда — тоже. Зина стала нервничать, кровь приливала к ее лицу и было еще более душно, чем вчера. К вечеру, правда, прошел дождь — короткий, грозовой, и больше ничего.
Зина поскучнела, возбуждение спало. А ведь так хорошо было вчера и сегодня! Пришли добрые люди: Катерина, Ветлицкий, Элегий, — посидели, сказали всего-то ничего, а слова остались и звучат, как струны в затаенной тишине.
И опять утро — нарядное, пронизанное солнечными лучами, сверкающее дождевыми каплями на мытых-перемытых листьях кленов, что растут под окнами палаты.
Римма, обтянутая халатом так туго, что можно пересчитать под ним ее ребра, вошла с полотенцем через плечо в палату, напевая:
«Жил-был у девочки серенький козлик…»
А другая соседка подхватила:
«Остались от козлика рожки да ножки, вот как, вот как…»
И залилась смехом.
«Какие вы жестокие!» — едва сдержалась, чтоб не крикнуть Зина. Подумала: «Ты ведь и своих соседок по общежитию считала жестокими и развратными, и Элегия — грубым, бессердечным, а что оказалось? Нет, люди есть люди, и не надо мутить себе голову глупостями. Еще молоко на губах не обсохло, а туда же! Берешься судить всех направо и налево. Тьфу!».
Зина отвернулась к стенке, лежала молчком. Соседки не дразнили ее больше и не задевали. Улеглись на своих койках читать свежие газеты.
Зина долго смотрела в стену, пока в глазах не поплыл туман. Вдруг кто-то дернул ее за рукав. Обернулась — перед ней Римма. Чуть улыбнулась одними глазами, повела плечом назад.
— Пришел… — шепнула едва слышно.
Зина встрепенулась. В дверях стоял Элегий. Соседки переглянулись, встали и, виляя дурашливо бедрами, удалились.
Элегий приблизился к Зине, поздоровался, чуть тронув ее руку, спросил, как самочувствие, а она молчала и только смотрела на него и думала с нежностью и благодарностью о своей судьбе, которая послала ей в трудные дни жизни таких добрых сердечных людей.
— Зина, — сказал Элегий робко, — ты можешь простить меня? Ну скажи, пожалуйста, сними тяжесть с моей души.
Зина вздохнула:
— Обещал вчера прийти, а не пришел.
— Зина! Зиночка!.. Да я…
— Ничего, я понимаю: у тебя масса работы…
А сама подумала: «Да кто я ему, чтобы он бегал ко мне каждый день? Разве он поймет, как тоскливо, как одиноко было прошлые сутки? Вот вошел он в палату и, кажется, вместе с ним пришло исцеление. Дай волю — тотчас убегу из этой безрадостной палаты».
Сегодня Элегий еще больше смущался и робел. Куда девалась его нагловатая самоуверенность, надменность!
«Экий увалень огромный, бестолковый! Пришел и молчит, хлопает глазищами да смыкает бороду. С ума можно свихнуться. Пришел, взбаламутил душу, а дальше что? Да ничего! Что у нас общего? Какая у нас может быть дружба? Выдумал, наговорил на себя, будто в чем-то виноват передо мной… Просто ему совестно стало, никто так плохо не относился ко мне, как он», — подумала Зина с раздражением и вдруг сникла, словно испугалась собственных мыслей. Элегий по-прежнему молчал, и это было хорошо. Это было прекрасное и сладостное мгновенье, какого Зина никогда не испытывала раньше. Она закрыла глаза, обмякла, а Элегий вдруг наклонился и поцеловал одеяло, закрывавшее ноги Зины. Зина перестала дышать. Он поднял голову. Лицо его было совсем иное, странно напряженное, точно он сейчас только вынырнул из воды. Он неловко, по-мальчишески взял ее больную руку, прижал к своей щеке, к губам. Зина напряженно всматривалась в его лицо, оно показалось ей замкнутым и холодным, и весь он был каким-то безвольным и словно испуганным, бархатные глаза его ничего не выражали. Зине стало жалко его.
Пробыл он недолго. Перед тем, как уйти, потоптался, потер руки, словно они у него озябли, спросил натянуто:
— Зина, а этот… ну, из техники безопасности приходил к тебе?
— Нет. А зачем?
— Расспрашивают, как и почему несчастный случай, виноватых ищут.
— У меня, кроме тебя, были Ветлицкий и Катерина Легкова.
— А Ветлицкому ты сказала, что я… Что мы с тобой говорили.
— Никому я ничего не говорила.
Широкая улыбка озарила лицо Элегия. Он потянулся к Зине и каким-то судорожным рывком чмокнул ее в лоб. Дверь за ним закрылась, Зина, опаленная с ног до головы страхом и радостью, прошептала, зажмурив глаза:
— Мамочка, ведь я влюбилась!..
Лана Нивянская и Ветлицкий ежедневно по утрам встречались в ОТК, куда начальник участка заходил проверять прохождение деталей за сутки. Обычные деловые разговоры, иногда споры по техническим вопросам и ничего больше. Будни. Будни, охлаждающие даже самые пылкие чувства. Так было всегда. И он и она долго присматривались друг к другу и только после пикника на ромашковой поляне, после совместного купанья в бассейне пионерлагеря что-то изменилось.
Ветлицкий слышал кое-что о Лане и от нее самой и от работниц ОТК. Говорили, что она отлично училась в школе, но — десятилетку не закончила, ушла в техникум, а затем поступила на завод. Этот шаг, как она объясняла, помог ей сравнительно быстро достигнуть желаемой независимости и достаточного для одинокой женщины благосостояния. В вечернем институте она училась также играючи, как использовала свободное время, неизвестно. Театр не любила, вела замкнутый образ жизни, много читала, о чем можно было судить по ее серьезной эрудированности. «Богатая натура», — говорила о Лане влюбленная в нее начальница ОТК Ключаревская. «Прекрасный транзисторный приемник, не настроенный, но ожидающий, чтоб его настроили на нужную волну…» — думал о Лане несколько иронически Ветлицкий. Он и не подозревал, что из всех ее поклонников один он, не будучи поклонником, вызвал к себе повышенный интерес. Она исподволь внимательно приглядывалась к нему и, собирая умело различные сведения, касающиеся жизни инженера Ветлицкого, составила в уме анкету и заполнила с одним лишь прочерком. «Старый холостяк?» Нет. «Имеет любовницу?» Нет. «Предается пьянству или разгулу?» Нет. «Играет в азартные игры?» Нет. «Увлекается спортом, отдается общественной работе?» Нет. «Болен?» Нет. «Так почему же он даже не смотрит на женщин?» Этот вопрос, оказавшийся с прочерком, пожалуй, сильнее всего задевал Лану, не привыкшую к безразличному отношению мужчин к себе. Непонятно ведет себя «объект». За свои двадцать семь (хотя самые придирчивые ценители больше двадцати четырех ей не давали) Лана научилась держать себя на людях с подчеркнутым достоинством и одновременно стой легкой ироничностью, которая придает самостоятельной женщине приятный «шарм». Да, она знала, как расположить к себе, привлечь взгляды прозрачной загадочностью, которую она умела придать своему лицу, и как бы обещанием великих радостей тому, кто сумеет ее разгадать. Выразительные глаза с ироническими искорками, излучающие то тепло, то ледяной холод, изящный и вместе с тем гордый поворот головы, являвшие собой как бы воплощение решимости и самообладания.
Лана была терпелива, не форсировала событий, любила поводить «объект» за нос до полного его созревания, до «готовности номер два» — состояния, когда остается лишь приказать — и подопытное существо начнет вытворять что угодно. Вот когда начиналась потеха! Лана с азартом завзятого дрессировщика доводила подопытного до полного обалдения, делала из него жалкого дурака. И чем выше был он рангом, тем большее удовлетворение она получала. Без такого «хобби» дни ее тянулись бы убийственно скучно.
С Ветлицким, однако, эксперимент не то что не налаживался, а похоже вообще срывался. И странное дело, Лана впервые не почувствовала азарта охотника. Более того, она стала испытывать острое нетерпение, подобное тому, какое, помнится, бывало в детстве, когда ей изредка доставался на лакомство орех: хотелось тут нее раскусить его и попробовать ядрышко.
И Лана поняла: прежняя тактика не оправдывает себя. «Объект», попавший в зону ее облучения, остался непораженным, значит, надо действовать изобретательней, нужно встретиться с ним еще раз вне завода, в другой обстановке, и сдвинуть глыбу с места.
Неожиданное событие ускорило проведение в жизнь намеченного мероприятия. Вчера контролеры ОТКа стали сплетничать о том, как «ужасно переживает» начальник участка несчастный случай с деревенской дурехой Зинкой, что ни день бегает к ней в больницу, жалеет ее, успокаивает, а это известно к чему ведет… Зинка только кажется дурой, а на самом деле — девка себе на уме и достаточно смазлива. Все видели, как она со шкуры лезла, чтоб отличиться, таращилась на Егорыча восторженно, пока кусок пальца не оттяпала.
Болтовня девушек неприятно ужалила Лану. «Вот так новость! — подумала она мельком. — Очень мило получается: ты стоишь перед воротами, ждешь, пока тебе откроют, а другие в это время пробираются с тыла! Нет уж, мы сами пойдем на штурм и возьмем что нужно!»
Лана вошла в стеклянную конуру начальника участка, сказала без всяких вступлений:
— Станислав Егорыч, сегодня у меня энная годовщина события, виновниками которого явились мои родители. Мне хочется, чтобы среди участников скромного торжества на квартире одинокой женщины присутствовали также вы. Поскольку круг гостей ограничен, смею надеяться, никто вас не стеснит.
— Спасибо, Лана, но вы очевидно забыли, какой я танцор?
— Гм… А кроме танцев, вы еще что-нибудь умеете?
— Разумеется! Умею варить кофе по-турецки.
— Вот как! А еще?
— Все…
— Н-да… — улыбнулась Лана. — Диапазон ваших способностей не поражает.
На щеках Ланы розоватый румянец, ровный упрямый носик и тяжеловатый подбородок — признак волевого начала в характере — покрыты легким загаром, в карих, модно удлиненных к вискам глазах — рассеянная усмешка.
— О! — воскликнул Ветлицкий. — Ведь главное забыл! Я же обладаю редчайшими достоинствами, высоко ценимыми в домашнем обиходе.
— Неужели?
— Да! Я умею резать лук, тереть хрен и еще усмирять псов и котов.
— Это же надо! В одном лице столь густое скопление высочайших качеств. Фантастика и только! Да мыслимо ли обойтись без вас? Жду! — крутнулась Лана на каблуках так, что густые волосы, рассыпанные по плечам, взмыли вверх и, опустившись, побежали волнами вдоль спины, обтянутой черной с блестками кофточкой, заправленной в джинсы, чудом каким-то державшиеся на бедрах. Ветлицкий поймал себя на том, что чересчур пристально смотрит ей вслед.
В девятнадцать часов он был в Петровско-Разумовском с букетом крупных роз, купленных на Центральном рынке, и с увесистой коробкой конфет, раздобытых в кондитерской на углу улицы Горького и Пушкинской площади. Нашел дом Нивянской, поднялся на лифте, позвонил. Открыла Лана в шикарном декольтированном платье из нездешней материи, сизовато-переливчатой, напоминающей перья голубки. Она показалась то ли смущенной, то ли расстроенной. Пропустила в квартиру, на поздравление гостя ответила готовой улыбкой, приняла розы, воскликнула: «Какие красивые!»
Ветлицкий положил коробку с конфетами на полочку в прихожей, отметил про себя, что пришел раньше других. Далее стол не накрыт, да и вообще никаких приготовлений к празднику не заметно. А может, Лана решила пооригинальничать, удивить гостей какой-то выдумкой? Это на нее похоже.
Пока хозяйка ставила розы в достойную их по красоте хрустальную цветочницу, Ветлицкий успел осмотреться. Квартира двухкомнатная, удивительно ухоженная. От первичной халтуры, оставляемой, как правило, нерадивыми строителями, не осталось и следа. Все приведено в надлежащий вид, отделано со вкусом, отполировано, покрыто радующим глаз пластиком, натуральным деревом.
— Суперфиниш, наверное, влетел вам в круглую копеечку? — обернулся Ветлицкий на Лану, наблюдавшую за ним с порога.
— Да как сказать, ведь я многое умею сама. Даже «жучки» вставляю…
Ветлицкий улыбнулся, оценив подковырку. Лана предложила ему присесть, сама осталась стоять на фоне сверкающего серванта, уставленного хрусталем и стреляющего в глаза радужными лучами. Справа в углу — электрокамин, придающий комнате романтический настрой, на стене небольшая картина — что-то старое, закопченное, трудно определимое. Шторы на окнах плотные, ярко-зеленые с красными и желтыми цветами. Но поразительней всего — аквариум. Огромный, в полстены. Подсвеченная лампами прозрачная вода казалась зеленоватой, блестящими искрами пузырился воздух из резиновой трубки, роились — плавали рыбки, потревоженные их плавниками чуть покачивались бурые и зеленые водоросли. На усыпанном песком дне лежали отливающие перламутром ракушки, рыбки тыкались в них мордами, поднимали муть и вдруг, испуганно извиваясь, исчезали в темных расщелинах искусственных гротов. Все было настолько красиво и необычно, что Ветлицкий просто онемел. Удивительное зрелище не затмила даже кровать, занимавшая половину спальни, сооружение, на котором могло уместиться отделение солдат.
«Сколько же все это стоит?» — поежился он, отрываясь от созерцания умиротворяющей красоты, созданной хозяйкой. Молвил задумчиво:
— Гне-е-ездышко…
Лана стукнула костяшками пальцев по стеклу аквариума, и стайка круглоголовых рыбок метнулась в дальний затененный угол.
— Я часто смотрю на эту примитивную жизнь. Природа всегда права, она миллиарды лет определяла, кому есть, а кому быть съеденным… Какие здесь иногда трагедии разыгрываются! Мы боимся ядерной войны, но еще страшнее будет демографическая баталия, когда люди начнут пожирать друг друга в полном смысле слова.
— Вы считаете, что и такое придет на Землю?
— Не будем, Станислав Егорыч, омрачать неприятными прогнозами сегодняшний вечер.
— Согласен абсолютно. У вас, Лана, много, должно быть, знакомых специалистов среди друзей и подруг, которые помогают вам, консультируют…
— Да, есть специалисты, я им плачу за консультации, а что касается подруг, то я начисто избавилась от них лет десять тому назад. Не заведу больше никогда.
— Почему?
— Давно известно: хочешь быть проданной — заведи подружку.
Ветлицкий помял хмуро мочку уха. Помня свой печальный семейный опыт, он мог бы перефразировать сказанное Ланой:
«Если хочешь быть проданным, заведи жену…»
— Вот эти, — показала Лана на рыбок, — не продадут, не изменят мне…
— Однако я, кажется, рано явился, — перебил Ветлицкий, — никого больше нет.
Лана замялась, посмотрела куда-то за балкон, молвила извиняющимся голоском:
— Больше никого не будет…
— Как не будет?
— Ну, не придут. Если я вам скажу, что все скоропостижно заболели гриппом, вы же не поверите?
— Не понимаю.
— Ну, хорошо, признаюсь, я вас обманула.
— Очень мило с вашей стороны, — засмеялся Ветлицкий, разводя руками.
— Нет, я на самом деле именинница, но… в общем, я хочу вас пригласить в ресторан.
— Меня?! — уставился на нее Ветлицкий. — С каких это пор женщины… — Он не закончил, смолк, уловив промелькнувший в ее глазах испуг. Понял: она волнуется, она боится, что он ответит отказом, не захочет остаться с ней наедине, и ему стало ее жаль. А вообще-то получается какая-то ерунда: то к себе зовет, то на ходу переигрывает… Ну, ладно: в ресторан, так в ресторан. Но, по правде говоря, именинница неоригинальна, действует по старой избитой схеме, можно наперед составить сценарий: легкая или серьезная выпивка, возбуждающие танцы с игривыми намеками, с подтекстом, затем контрастный переход к болезненно-надрывным излияниям о неудавшейся первой любви, второй любви или третьей… далее объятия в такси по пути домой и наконец заключение. Ничего нового, ничего такого, что не вызывало бы каких-то ассоциаций. По сути Гераклиту следовало бы сказать в свое время: «Все течет, все повторяется…»
Лана, словно прочитав мысли Ветлицкого:
— Не сердитесь, ради бога, на взбалмошную именинницу. Насчет ресторана я вас обманула.
— Как, опять обманула?
— Каюсь… Но вначале я на самом деле хотела в ресторан, а сейчас… Знаете что, давайте выпьем за меня, если у вас нет более значительного тоста.
— Именинница — звезда, вокруг которой вращается все и вся!
— Боже, как высокопарно! Инженер Ветлицкий, вы сбиваетесь на дифирамбический штиль. Что будем соображать: коньяк или вино?
— Гм… Соображают на троих.
— Третий — лишний!
Лана достала из буфета бутылки, рюмки, нарезанный заранее лимон. Выпили стоя за хозяйку, а через несколько минут, словно по мановению волшебной палочки, стол буквально ломился от изысканных закусок, хранившихся на полках холодильника.
Ветлицкий, сидевший наискосок от Ланы, смотрел на ее красивую голову с приподнятым подбородком, который сейчас не казался тяжеловесным, на тонкую талию, грудь, наполовину выглядывающую из декольте. Как однако совершенно в ней все! А если заняться ею всерьез? Красивая женщина, окружившая себя красивыми вещами, у нее развитый вкус, деловая сметка… А какой интеллект! Все в ней прекрасно, но почему к восторженному чувству все время вкрадчиво пристраивается — другое, странное? Какой-то невидимый настырный злопыхатель нашептывает в ухо, мол, так-то оно так, да не совсем… Дескать, Лана с ее властным характером вовсе не властвует над вещами, а сама является предметом этой изысканной обстановки.
«Безобразие! — окоротил себя Ветлицкий. — Сидеть в гостях и думать так о хозяйке!»
Вот она выпрямилась, поправляя прическу, соблазнительно выпячивая тугую грудь, притягивавшую взгляд и как бы подманивавшую к себе. С каждой минутой Ветлицкий поднимался все выше к той грани, которую легко переступить. Лана — независимая, развитая, целеустремленная, волнующе-красивая, это ли не тип новой женщины, это ли не яркое олицетворение второго пришествия матриархата на Земле!
— За годы самостоятельной жизни я успела немало, — говорила Лана задумчиво. — Замуж могла выйти запросто. Но того, что мне хочется, не встречала.
«Та-а-ак… — сказал себе Ветлицкий. — Все течет, все повторяется. Сейчас пойдут сетования на судьбу-индейку, на неверность мужчин, точь-в-точь, как то, что слышал когда-то от Геры». Лана тем временем продолжала:
— Я — ворона стреляная и очень памятлива. Родителей своих я не люблю, у нас полное взаимное отчуждение. Странно? Я обязана им только появлением на свет, а так жила, будто в детском доме, если не хуже. Еды — кот наплакал, зато подзатыльников да ругани — с избытком. Отец всю жизнь помыкал матерью, а она терпела. Куда денешься с оравой о пяти головах мал мала меньше? Это не шутка. Именно после такого «счастливого детства» я до отвращения возненавидела так называемый «скромный образ жизни», который проповедуют наемные демагоги из современных бюрократов. Потому и свила себе это, как вы мило выразились, гнездышко, — показала Лана вокруг. — Быть дальше от стресса — вторая задача, которую я поставила себе. Дело в том, что я не люблю скопища. Чем больше столпотворенье, тем сквернее я себя чувствую. Состояние такое, будто я в электричке, набитой до отказа пассажирами, где не продохнуть, где смертный бой идет из-за мест на скамейках, тебя давят, поддают локтями, и некуда деваться. Это милая реальность нашего времени.
«Черт побери! Как однако верно и образно рассуждает она? Только почему такая серьезность за праздничным столом? Хочет произвести выгодное впечатление своим умом? Чудачка! После выпитого коньяка, после созерцания твоих прелестей, мне вовсе не до рассуждений, о проблемах добра и зла».
Лана протянула ему бутылку, попросила налить еще. Улыбнулись, молча выпили. За спиной тихо бормотал транзистор. Волосы Ланы просвечивались насквозь, впитывая в себя отблески хрустальных подвесок люстры, руки белели на фоне платья, она поглаживала по привычке одну другой.
«Да, именно такие женщины, которые кажутся воплощением чарующего превосходства, и заставляют нашего брата тянуться вверх. Правда, они же не с меньшим успехом умеют сталкивать под откос…»
Из транзистора лились мягкие воркующие звуки блюза. Лана шевельнулась, посмотрела на гостя. Ветлицкий пожал виновато плечами, но она все равно подошла к нему, кинула руки на шею. Плавная музыка, плавные линии изгибающегося тела женщины были как никогда созвучны настроению Ветлицкого. Он старательно переставлял ноги, подлаживаясь под движения Ланы. Вдруг она остановилась, посмотрела в упор. Глаза стали странными, словно их густо припорошило. Возбужденная каким-то внутренним накалом, заговорила глухо, отрывисто:
— Я наврала вам, нет у меня сегодня никакого дня рождения. Это мистификация. Просто я хотела… Нет, не знаю. Совершенно дурацкая прихоть, вы не поверите. Знаете, чего мне хочется сейчас? Чтоб меня… побили, — всхлипнула она, не то вздохнула, уставившись на него какими-то вдруг выцветшими глазами. — Да, да! Хочется быть распятой и воскрешенной одновременно. Это, наверное, и есть наивысшее счастье. С вами такое бывает?
— Гм… Меня и без хотения распинают что ни день на всяких совещаниях да оперативках в заводоуправлении.
— А у меня, наверное, оттого, что во мне течет кровь староверов — фанатиков. Уж кто, как не они, преданны одной идее! Убеждения у них были тверже железа. Если любили, так любили, а ненавидели, так ненавидели и испытывали великое наслаждение, когда принимали муки, сжигали себя живьем. Так они понимали тогда свободу духа. А я сегодня не хочу свободы.
Лана склонила голову на плечо Станислава и вздрогнула резко, всем телом. Он поддержал ее, чтоб успокоить. Внезапно она раскинула руки, как перед прыжком в бассейн, грудь властно и требовательно вжалась в его тело, из губ вырвался шепот:
— Ну, чего ты? Боишься? Ну, убей же меня и воскреси!
Ее обмякшее тело повисло на руках Станислава.
«Взять ее сейчас, значит, взять на себя очень серьезные обязательства. Ведь не ради пустого развлечения пригласила она его. Не из тех она женщин, которым лишь бы ночь переспать, а с кем — не важно. Но я совершенно не знаю ее! А вдруг это повторение Геры?» — с ужасом подумал он и растерянно промямлил:
— Лана, было б нечестно с моей стороны использовать обстоятельства… захмелевшую женщину…
Лана отпрянула, проколола его презрительным взглядом, фыркнула с убийственной насмешкой:
— И это мужчина!..
Ветлицкий густо покраснел. Это было оскорбление.
«Вон как? Ну, держись, отважная красотка!» — погрозился мысленно и, схватив ее в охапку, расстегнул на платье молнию и в несколько секунд освободил от всего остального.
Прекрасней женщины, чем она, Ветлицкий, кажется, не видел и доказал ей, что она напрасно оскорбила его…
И все же того, чего она ждала и хотела, не случилось. «Предмет» не оправдал ее надежд, вел себя будто робот-автомат и обошелся с ней, как с машиной. Словно это была для него принудиловка. А Лане хотелось обожания, постоянного преклонения, она мечтала о нежных вздохах, поцелуях до изнеможения, ласковых словах, от которых кружится голова, и о всяком другом прекрасном.
Сентиментальщина бабушек и дедушек? Отнюдь нет. Но когда нет ни поцелуя, ни томного вздоха, ни ласкового прикосновения рук, ни признания страстного, а так просто… Конечно, это романтика, усложняющая жизнь, но если чувство серьезно…
Лана была терпелива и воздержана в любовных делах, и если кто-либо проникал в ее сердце, она не спешила раскрыться, постепенно распаляла себя с таким расчетом, чтобы получить «наибольший доход с задействованных эмоциональных капиталовложений…». Но когда чувственное пламя, ею же самой и зажженное, глохло, Лана без сожаления прекращала связь с очередным обожателем, считая дальнейшие отношения безнравственными, подобными тем, которые существуют среди множества супружеских пар, выдающих примитивное удовлетворение похоти за проявления истинной любви.
Мать Ланы, не перестававшая удивляться, что дочь в таких годах, а нет у нее ни мужа, ни детей, однажды при встрече попеняла ее сердито:
— Ты, Светлана, не женщина. Когда тебе приходит срок, ты подбираешь себе самца, а как справишь нужду, тут же его прогоняешь и живешь бобылкой. И в кого ты такая уродилась? Одумайся, пока молода да пригожа, заведи настоящую семью, как все порядочные люди.
Мать хорошо знала свое чадо, попала не в бровь, а в глаз. Именно после этого разговора связи между дочерью и родителями почти полностью прекратились.
Сейчас влажные глаза Ланы смотрели в потолок. Прекрасное тело, еще минуту назад неистовое, умиротворенно отдыхало. Станислав слышал ее дыхание —» ровное, негромкое, и сам невольно подлаживался, дышал с ней в унисон и чувствовал, что ей это нравится.
— Ты счастлив? — спросила Лана тихо.
— Да… Наверно… Мне, как Фаусту, хочется остановить мгновенье…
— Прекрасное мгновенье… Мимолетное… А хочется вечно отдаваться радостям.
— Тот, кто постоянно настороже, не может отдаться весь даже минутной радости.
— Что ты этим хочешь сказать? — повернулась Лана к Станиславу.
— Знаешь, когда человек не испытывает полного счастья, Лана? Если он остановится на полдороге.
— Ты, пожалуй, прав… Ну и что же из этого?
Ветлицкий посмотрел на аквариум со сказочным подводным миром, и ему вспомнилось одно корейское поверье. Считается, что за каждым человеком от самого рождения до кончины ходит по пятам злой дух, от которого все беды и несчастья. От этого дьявольского духа ничем не откупишься, ничем его не умаслишь, единственный выход — избавиться от него. Но как? Оказывается, есть способ. Идет, скажем, человек по улице, а за ним, как всегда, следует неотступно его мерзкий спутник. На перекрестке в это время проносится «Лада». Тут уж не зевай, и как говорится, ноги на плечи! Старайся быстро проскочить перед самым радиатором машины и тогда, если все сойдет удачно, ты останешься жив, а сопутствующий тебе злобный дьявол — раздавлен.
«Так, может быть, Лана и есть та «Лада», которой предназначено стереть в моей памяти дьявольскую тень Геры, подогревающей назойливо во мне недоверие ко всем женщинам?» — подумал Ветлицкий и посмотрел на Лану, истомно перебиравшую пряди повлажневших на висках волос. Посмотрел и внутренне вздрогнул. «Такая красавица, почему она не замужем? Все хорошие женщины замужем… Хорошие замужем… Хорошие… А эта? Значит…»
Утром Ветлицкий спросил Зяблина:
— Ты что, опять поссорился с Катериной?
— Да ну ее! Надоела.
— Как тебе не стыдно! Она считает тебя мужем, дети — отцом.
— Мало ли кто кем считает меня! — напыжился Зяблин. — Я Катерине обетов не давал, все по доброй воле, по взаимному согласию на неопределенный срок. А теперь хватит. Скучища с ней смертная. Ничего в ней нет такого… — пошевелил Зяблин пальцами. — Что нужно вдове? Кровать. Остальное — наплевать!
— Не поясничай. С Катериной у тебя так просто не пройдет.
— Пройдет… Выплюнем и другую сыщем. Сколько у нас числится баб по переписи? Что-то около ста сорока миллионов! Задел порядочный, на наш век хватит, хе-хе!
— Ну, Павел, смотри.
Зяблин проводил взглядом удалившегося начальника участка, и глаза его сузились, игривый оттенок в них исчез.
«Странное внушение… — задумался он. — С Катериной я не ссорился, хотя и намерен в ближайшее время, но откуда это известно Егорычу? О том, что я сделал Ланочке предложение, то есть посватался, знает только она, разговор состоялся позавчера в обеденный перерыв наедине возле старика «Бланшарда». Правда, Ланочка ничего определенного не ответила, рассмеялась задорно и сказала, что наш-де задрипанный участок — место не совсем подходящее для подобных объяснений, и тут она, конечно, права. Вот после получки приглашу ее куда-нибудь, и чем черт не шутит! Что из того, что она институт кончает, а я — рабочий? Рабочий-то рабочий, да не простой, а наладчик экстра-класса, зарабатывающий, между прочим, побольше начальника участка и его мастеров. И который, между прочим, тоже учится и не далек тот час, когда утрет кое-кому нос! А насчет внешности, так и вовсе разговора нет. С Катериной, конечно, загвоздка, но, как говорят, игра стоит свеч. Катерина и Ланочка — смешно даже сравнивать их! Да ну ее, эту Катерину, одна морока с ней, с ее хозяйством, с ее хлопотами бесконечными. Вечно привязана к дому, к детям… Надо быстрее подыскать подходящий повод и покончить с ней. Егорыч говорит «поссорился»… Не так-то просто поссориться! Катерина словно чувствует, что наступают ее последние денечки, и еще больше ластится, ухаживает, аж тошнит от ее надоедливых угождений. А глаза стали! Как посмотрит, так прямо за душу берет. Словно дитя слабое, непонятное никому. А ее стыдливость? Прямо до бешенства доводит! С такой женой засохнешь, как гриб-дождевик на солнцепеке.
То ли дело Ланушка, лебедушка, стильная, светлая, воздушная. Правильно ее начальница говорит: «Лана — насыщенный рафинад». Идет по улице — мужики шеи выкручивают, облизываются, глядя на нее. В общем, надо ковать железо, пока горячо, действовать смелей!»
И Зяблин, увидев в пролете Лану, шествующую куда-то, бросился наперехват, спросил, подмигивая интригующе:
— Ты вечером свободна?
— А что?
— Я хочу пригласить тебя…
— В ресторан? Так до получки еще целая неделя! — воскликнула Лана, пряча под ресницами запрыгавшие в глазах чертики.
— Что ж, я, по-твоему, живу без финзапасов?
— Все равно в ресторан не пойду.
— Я к себе домой приглашаю.
— Это еще зачем?
— Есть очень важный разговор. Жизненно важный. Да ты знаешь о чем…
Вот уж не представляю!
— Ну ты же сама сказала, что наш задрипанный участок — место не совсем подходящее для объяснений.
— А-а-а… Вот ты о чем… Лихо закручиваешь.
— Я такой!
Лана засмеялась:
— Ладно, приду на днях, если ничто не помешает.
— Э! Я насчет сегодня… Я хочу…
Лана приложила палец к губам и, крутнувшись на каблучках, ушла. Павел залюбовался ею: не идет, а плывет! Такой воздушной походки он не видел ни у одной женщины. С Катериной надо разделываться немедленно. «Нынче же! — решил Павел. — И лучше где-нибудь на нейтральной территории». Он подошел к Катерине и тоном приказа велел:
— После работы — в лес!
Катерина обрадовалась. Ей самой хотелось посидеть спокойно в тени под липами, послушать голоса птиц, подышать лесным воздухом, а Павлу, к тому ж, и пива попить в павильоне. Последнее время они так редко бывают вместе! Неожиданная поездка за город — настоящий праздник для нее.
От метро «Молодежная» проехали недолго на автобусе и углубились в промытый дождями, высушенный солнцем Кунцевский лес. Стояло знойное предвечерье, в кронах деревьев истомно бормотали горлинки, от сосновых стволов умиротворяюще веяло ароматным теплом, под ногами хрустели упавшие ветки сушняка.
Ох, этот громкий хруст хвороста, эти сухие сосновые иголки, липнущие к голому телу… Уж сколько лет прошло, а зуд от их ядовитых уколов не покидает Катерину, не исчезает, и, видимо, не исчезнет никогда. На этом хрупком мусоре в этом самом лесу, едва ли не на этом же месте, она зачала Максимку. Нетерпеливый покойный муж не захотел ждать две недели, пока их распишут в загсе, привел сюда, пригрозил бросить, если она станет упрямиться. Давно нет мужа, давно Максимка бегает в школу, а то, что было, не забывается. Но зачем именно сюда привел ее Павел? Непонятное что-то творится с ним последние дни, словно избегает ее. Или на самом деле очень занят? Раздражительный стал, недовольный всем. Обидно Катерине. Все чаще курит она ночами в одиночку, но старается виду не подавать, боится потерять и то, маленькое, что досталось на ее долю.
Катерина присела на газету, расстеленную под деревом среди «петровых батогов» с голубыми пуговками соцветий, пригласила взглядом Павла сесть рядом, но он сделал вид, что не заметил, подался собрать цветов. Ходил долго и нарвал одной только белопенной нивянки. «Нивянка… Нивяночка… Нивянская… Лана…» — шептал он, распаляясь мечтой о ней, и, зажмурив глаза, видел, как шевелятся темные от помады Ланины губы, слышал кружащие кровь намеки, что-то неуловимое, недосказанное.
Павел даже лицом потемнел, задышал чаще. Нестерпимо захотелось схватить ее легкую, воздушную на руки и нести, нести перед собой, как ясное теплое солнышко. «Почему не она на месте Катерины? Вот еще привязалась! Зовет… Не терпится ей… Эх!» — Павел спустился с небес на землю и направился к Катерине. Протянул пучок нивянки.
— Ах, какие! — стала перебирать она цветы, нежно шепча что-то, затем подняла взгляд на Павла, стоявшего опершись плечом о дерево, спросила:
— Ты, наверное, очень намотался сегодня?
— А что?
— Какой-то ты не такой…
— Не пори чушь!
Катерина промолчала. Лесное гулянье не клеилось, а тут еще и пиво в павильоне закончилось. Настроение у Павла совсем упало. Катерина поежилась, встала, едва удерживая слезы, одернула платье, поправила прическу. Пошла молча к дороге, Павел — за ней, так и не начав разговор, из-за которого приехал сюда. Не хватило духу. Молча сели в автобус, молча вышли из него и также молча направились к метро. Павла не на шутку стало пугать непривычное безмолвие Катерины. В надежде как-то раскачать ее, он принялся насмешливо декламировать.
Мы с нею шли… Она молчала,
И я торжественно молчал.
Она ни слова не сказала,
И я же столько ей сказал…
И так мы шли и шли унылы,
Пока пришли в знакомый двор.
На том и кончился наш милый
И развеселый разговор.
…Максимка что-то мастерил на кухне у стола. Увидел Павла, вскочил обрадованно, поздоровался. Катерина дала мальчику поесть и удалилась в комнату, где сидел Павел, подперев рукой голову, и тоже примостилась на краешке стула. Вечерний с прохладцей воздух стал проникать через открытый балкон, лаская натруженные ноги Катерины. По углам сгущались сумерки. Павел злился на себя, на свою мягкотелость. Надо было не тянуть волынку, а объясниться в лесу, как решил было вначале! А сейчас… в этой комнате, где каждая вещь вызывает ненужное воспоминание, возрождает прошлое в идиллических красках, затевать речи о расставанье гораздо труднее. Но нужно. Эх, была — не была! Или грудь в крестах… Все равно сюда он больше не вернется. И вздохнув побольше воздуха, Павел сказал:
— Давай, Катерина, разойдемся, чем так жить… Расстанемся без скандалов, без неприятностей. Нас ведь ничего не связывает. Да между нами ничего особенного и не было. Что поделаешь? Разные мы… Не получилось. Ведь, правда? А я, чтоб не мозолить тебе глаза, попрошу перевод на другое предприятие. Уйду совсем.
— Паша, ты же пива даже не пил сегодня! Опомнись! Как ты можешь говорить такое? Зачем нам расставаться? Разве я тебе чем-то не угодила? Разве я тяну тебя в загс или заставляю содержать детей? Я просто люблю тебя, Паша. Люблю! Мне без тебя… Погоди, Пашенька, не надо спешить. Если я в чем провинилась, я сделаю все, как ты хочешь. Чтоб тебе со мной было хорошо. Я ж к тебе так привыкла! И ребятки… — взмолилась Катерина, видя, что он порывается встать. А глаза ее… Они опять стали, как у ребенка — слабого и непонятного никому. Первая вскочила на ноги, прильнула к плечу Павла. Поцеловала торопливо раз, другой, оглянулась на дверь. Дрожащие руки стали расстегивать пуговки на халатике. Павел досадливо отряхнулся.
— Брось дешевые штучки!
— Боже мой! — простонала Катерина, закрыв лицо руками, и обмякла.
«Ага, самое время уносить ноги!» — воспрянул Павел, мучимый любовной тоской по Лане. Встал, шагнул к двери. С порога оглянулся на Катерину. Губы поджаты. Не плачет. Лишь побледнела и крепко сцепила под грудью руки, чтоб не выдать дрожь. Гордая. Топнула ногой, словно поставила точку, и отвернулась. Тем лучше.
Прикрыв осторожно дверь, Павел чуть ли не бегом удалился.
С утра ходит по участку незнакомый черноволосый гражданин, отзывает в сторонку рабочих, беседует с ними, расспрашивает о чем-то, записывает в блокнот. Незадолго до обеденного перерыва этот кудрявый незнакомец лет тридцати подошел к Катерине, приветливо поздоровался, улыбнулся обаятельно, назвал себя членом комиссии главка, проводящей проверку деятельности завода. Он заранее извиняется за то, что оторвет ее, передовую работницу, на несколько минут. Это в интересах общего дела, высших, так сказать, целей, поэтому он не может обойти ее, ударницу коммунистического труда, члена завкома профсоюза, и не задать несколько вопросов.
— А я смотрю — ходит человек по пролету, подумала — корреспондент, — сказала Катерина.
— Нет, Катерина… м-м-м… — протянул член комиссии и заглянул в блокнот. — Катерина Ивановна, у нас задачи более широкие, чем у газетчиков. Мы стараемся выявить истинные причины, мешающие нормальной работе всех заводских звеньев. Дело крайне нужное, не так ли?
Катерина повернулась вполоборота к члену комиссии, положила, словно на выставку, свои неподдающиеся загару руки, левую на колено, правую на стол пресса, давая им отдых.
— Мы надеемся с помощью рабочего коллектива и, в частности, с вашей помощью вскрыть недостатки, а виновников — за ушко да на солнышко.
У Катерины, после вчерашнего объяснения с Павлом, настроение ужасное. Опустила глаза, чтоб член комиссии не прочел в ее взгляде не только нежелание разговаривать с ним, но и вообще видеть кого бы гони было. Не до комиссий ей сейчас, но чернокудрый представитель продолжал:
— Вопрос сейчас стоит категорически: хватит потворствовать людям, не способным руководить производством!
— Правильно! Гнать их надо в три шеи, раз не обеспечивают своевременно завод металлом. А на чем работаем, видите? — хлопнула Катерина ладонью по столу пресса. — Да он ровесник моего деда!
— Все в свой черед, Катерина Ивановна, все делается по плану. Но планы, к сожалению, срываются по вине отдельных личностей. Поэтому и прислали нас, чтоб мы разобрались, кто тормозит дело переоснастки завода, выявили конкретных срывщиков.
— Что ж, бог помощь, как говорится… Выявляйте их и снимайте, может, тогда будут и пресса новые, и здание построят, и металл станут возить вовремя, а то из-за нехваток совсем замучили нас сверхурочными да «черными субботами». Только так и вытягиваем план.
— Мне хотелось бы услышать от вас о руководстве участка, в частности — о начальнике. В коллективе, как я заметил, бытуют о нем весьма разноречивые мнения.
— Гм… Так ведь для всех мил не будешь, известно. Станислав Егорыч старается изо всех сил, да не все может выбить. Наши рабочие шутят, мол, сепаратор сделает каждый дурак, а вот обеспечить участок всем необходимым для работы — надо быть гением.
— Рабочие всегда говорят правильно. Если руководитель не в состоянии обеспечить бесперебойную работу, зачем он нужен? Верно? А говорят, Ветлицкий опирается не на массы, не на коллектив в целом, а на отдельные личности, что противоречит нашей, советской кадровой политике. Верно? За это, конечно, по головке не погладят. Потеря самокритичности, самоуспокоенность, зазнайство — все это, как сказали мне рабочие, присуще характеру и поведению Ветлицкого. Он завел себе любимчиков, величает их асами, академиками этими… — брюнет заглянул в блокнот. — Хе! Флагманскими наладчиками! Искусственно нагоняет им высокие заработки. Верно, Катерина Ивановна?
— Верно одно: тот, кто это вам сказал — распоследний негодяй!
— Позвольте, ведь глас народа — глас божий? Дело не в том, кто сказал, дело в фактах, а их немало. Вы — человек уважаемый, отмеченный высокой наградой, не станете же вы защищать человека, который не только скомпрометировал…
— Я поняла, — перебила хмуро Катерина, сцепляя и расцепляя пальцы. — Поэтому я расскажу вам, как у нас за критику съели человека.
— Съели? Ну-ка, ну-ка! — наставил уши член комиссии и приготовил блокнот.
— Был у нас наладчик — активист Флегонтов. Человек прямой, настоящий борец. Резал всем правду-матку в глаза. Всем без разбора. Сами понимаете, кому такое нравится? Ведь получалось, вроде он один умный, смелый, а остальные дураки и трусы. Когда Флегонтов, бывало, выступал на собраниях, — с других участков прибегали слушать его. Ух, давал перцу! Уж так раскритикует — живого места у начальства не остается. Боялись его все, как огня, а кто он? Простой рабочий.
И вот три года тому назад пришел сюда Ветлицкий и стал все переиначивать. Так что вы думаете случилось? Флегонтова, правдолюбца, перестали слушать. Разве не обидно человеку? Тут на кого ни прийдись — заест! Он и накатал на Ветлицкого письмишко куда надо, все указал. Конечно, комиссия вроде вас и все такое, проверили, но тогда Ветлицкого почему-то не тронули. Флегонтов еще больше обиделся, еще бумагу послал. Ну, комиссия снова, и что вы думаете? Опять Ветлицкий вышел сухим из воды. Тут Флегонтов совсем разъярился, стал писать бумагу за бумагой, подключил рабочих бороться за правду, почти всех втянул. И такая, знаете, борьба пошла у нас — работать перестали. Месяц на исходе, план трещит, а кругом проверки, разбирательства, перепроверки — кино и только! Остались мы тогда без заработка, без прогрессивки. Вот и лопнуло у рабочих терпенье. Собрались сами, без начальства, без профкома и парткома, поставили Флегонтова в середину круга и сказали ему вежливо: «Уматывай такой-сякой активист, чтоб твоей склочной морды никогда здесь больше не видели!» Он поначалу было заартачился, дескать, нарушение демократии, свободы совести, свободы печати… А ребята ему: «Ты давай топай, а не то выйдем за проходную, мы тебе припечатаем свободу!..» Так и ушел бедняга. Съели активиста. Смекаете, товарищ член комиссии, не знаю какой и кто вас сюда прислал.
— Ну-ну, Катерина Ивановна, вы совсем не то говорите… — протянул брюнет разочарованно… — Я официальное лицо, представитель…
— Не знаю, не знаю, какое вы лицо, документы не проверяем. Раз пропустили вас на проходной… я ведь по простоте не сразу докумекала, что вы — Флегонтов. Ходите по участку, булгачите народ, науськиваете рабочих на мастеров, мешаете работать. Убирайтесь отсюда, а то и вас в круг поставим!
Катерина отвернулась, села удобнее на стульчак и пустила пресс.
Собеседник удалился с кислой физиономией, бормоча что-то нелестное в адрес совершенно несознательной ударницы коммунистического труда. Подойдя к двери ОТК, обернулся еще раз в сторону Катерины, хмыкнул презрительно: «И вот таким дают ордена!»
…Бригадир Нивянская в белых нитяных перчатках до локтей, перебирая под оптическим прибором нержавеющие сепараторы, проверяла чистоту поверхности. Никто не мог сделать это лучше Ланы, не терпевшей ни малейшей грязи. Она не видела, когда кто-то подошел к ней сзади, сказал негромко: «Здравствуйте, Светлана Александровна». Подняла голову от прибора, обернулась. Перед ней стоял довольно моложавый, любезно улыбающийся человек. Вскинула вопросительно брови, выпрямилась. А моложавый пышнокудрый человек онемел и словно остолбенел.
Видимо, внешность Ланы и на него произвела очень сильное впечатление. В глазах блеснул восторг, смешанный с удивлением и растерянностью. Протянув Лане руку, представился:
— Конязев Мариан Исмаилович… Для друзей просто, — Марек.
Он говорил, а Лана продолжала смотреть на него с тем же вопросом во взгляде и одновременно стаскивала белые перчатки, освобождая длинные пальцы с наманикюренными ногтями. Она не спешила или умышленно медлила, а Конязев стоял с дурацким видом, протянув к ней руку, как нищий за подаянием. Наконец Лана закончила операцию оголения конечностей, положила перчатки на рабочий столик, подала жеманно посетителю сложенную ложечкой ладонь и вдруг, словно на балу перед кавалером, сделала глубокий книксен.
Девушки-контролеры, наблюдавшие уморительную сцену, прыснули со смеху. Конязев же, сообразив, что дал маху, настороженно поежился, однако тут же принял важный вид, взялся объяснять, кто он, зачем здесь и почему ему нужно срочно побеседовать с председателем ОТК.
— Как будем беседовать, наедине? — громко спросила Лана, вскинув кокетливо брови-стрелки.
Контролеры опять залились беззвучным смехом. «Ох, уж эта Ланка!»
А Конязев, спотыкаясь, пробормотал:
— Гм… Да… Если вы, Светлана Александровна… конечно, наедине… только где?
— Позвольте, вы что имеет в виду? — насупилась строго Лана.
— Я?.. М-м-м-м… Ну, мне хотелось бы поговорить о производственных делах.
— И только? — протянула Лана с деланным разочарованием. — А я-то подумала…
Контролеры хохотали совершенно откровенно.
— Ну, раз уж заморили нас производственные дела, пойдемте решать на солнышко?
Лана медленно плыла к выходу, а Конязев — метрах в трех следом, не в силах оторвать жадный взгляд от ее соблазнительно покачивающихся бедер.
В тени возле кафе-стекляшки, прозванного рабочими «аквариумом», Лана извлекла из кармана халата лоскут, и, подстелив на заеложенной спецовками рабочих скамейке, присела. Конязев затоптался нерешительно, жалко было портить светлые, почти новые брюки. Но Лана казалась столь потрясающей, а жена Гера столь опостылевшей, что Марек, махнув в отчаянье на штаны, брякнулся возле Ланы на скамью с такой силой, словно хотел раздавить заводскую мебель собственным задом или оставить на своих штанах несмываемый отпечаток всех технических масел, как память о встрече с бесподобной женщиной.
Вот кто расцветил бы, вот кто украсил бы ему жизнь! Вот кто одним своим присутствием приводил бы в повиновение окружающее начальство, кто будоражил бы, как прекрасное шампанское, выпитое, разумеется, после пол-литра «Столичной»…
И тут он усмехнулся одной щекой.
«Эх, Ветлицкий, осел Ветлицкий, хорошую ты сослужил мне службу, когда польстился в свое время на выдру — Герку, подобрал счастьице, ха-ха! До сих пор вкушал бы прелести семейной сипловской жизни, если б не понадобилась мне до зарезу диссертация. Или диссертация плюс Москва и Герка или ни диссертация, ни Москва, ни само собой Герка. Пришлось продаться в рабство, влачить недостойное существование, а рядом такая красотка, такая жемчужина!
Эх, будь что будет, а такой заняться стоит! Какое бы это было приобретение! Но клюнет ли она? Пойдет ли на контакт? Ох, проклятая Герка, не был бы я от нее зависим, а так что? Попробуй дать ей коленом под зад, дядюшка ее, Федор Зиновьевич, вышвырнет меня из НИИ, как щенка. Господи, боже ж ты мой, аллах милосердный, мудрый, когда его самого вышвырнешь ты из главка или заберешь его куда-нибудь поглубже!.. Ведь сам же он не загнется еще столетие, здоров как бык, туристические трассы прокладывает…»
— Я слушаю Вас, — сказала Лана, закинув ногу за ногу, показывая собеседнику вблизи свои округлые перламутровые коленки.
У бедного Конязева дух сперло, молвил с натугой:
— Я… То есть комиссия главка интересуется отношениями ОТК с производственниками.
— Это не по моей части. Советую вам обратиться к нашей начальнице Ключаревской Таисии, свет, Николаевне.
— Нет, я имею в виду ваши личные отношения с производственным участком.
— Как?! — воскликнула Лана с наигранным удивлением. — С целым участком? Странно. А не кажется ли вам, что вы…
— Извините, Светлана Александровна, спрашивая об участке, я имел в виду конкретных руководителей.
— Это кого же? Мастеров или начальника?
— В первую очередь — начальника. О нем здесь говорят всякое такое…
— Правда? Как интересно! А что именно?
— Негативное, главным образом.
— Ай-ай-ай! Так ему и надо! Все, что говорят, правильно, абсолютно отрицательный тип, — подтвердила Лана, соображая, зачем этот смазливый человечек выискивает врагов Ветлицкого? Отрекомендовался кандидатом наук, кучерявенький баранчик…
«Потешиться над ним, что ли? Ведь он, наверное, положительный семьянин, имеет жену-квашню и выводок при ней. А что? Закручу ему мозги, чтоб забыл и чад и своих домочадцев. Небольшое представление и глядишь — готов, свихнулся. А тут на него — бац! — аморалка и пошло, завертелись колеса… Парткомы, завкомы, месткомы… Эх и смеху будет! Я тебя проучу, мальчик! Ишь, чего вздумал! Еще молочные зубки не повыпадали, а туда же! На свет Егорыча замахнулся. Дудки, милок! Поползаешь пока под столом, а Станислав мне самой нужен, для собственного стойла…»
— Скажите, Светлана Александровна, а верно, что начальник участка вынуждал вас предъявлять заказчику бракованную продукцию? — спросил Конязев, подстегнутый ее первым критическим отзывом о Ветлицком.
— Еще какая правда! И не раз. Причем, не только начальник, но и все рабочие поголовно. Так и норовят всучить брак, да еще ругаются, доказывают, что продукция их наивысшего качества. Но ведь вы понимаете, мы, ОТК, — фильтр, через который не проходит ни одной бракованной детали.
— А как (вы пропустили вертолетные подшипники?
Лана развела руками, подняв глаза к голубому небу:
— Повеление свыше.
— От начальника участка?
— Ну-у… Он нам не указ. Берите выше.
— От кого же?
— От моей начальницы, разумеется, от Таисии Николаевны.
— Я с ней еще поговорю.
— Непременно. Через месяц она вернется из отпуска, — хихикнула Лана мысленно, представляя, как шуганет Ключаревская этого члена комиссии.
Конязев что-то записывал. Наступила пауза. Вдруг Лана уже другим тоном, в котором сквозило сочувствие, сказала уверенно:
— А вы — человек семейный?
Конязев поежился, застигнутый врасплох вниманием красавицы.
— Почему вы так полагаете?
— Почему полагаю? — повторила она. — По тому, как пришиты пуговицы на вашей сорочке.
Конязев густо покраснел, но тут же нашелся, как повернуть разговор в свою пользу.
— Вы правы, — опустил он скорбно голову. — Вашей проницательности позавидуешь. Достаточно одного взгляда на пуговицу и — совершенно правильное представление о моей семейной жизни в целом. Она также наперекос, увы! Если бы вы знали мою жизнь…
— Увы! Не сомневаюсь, в ней много интересного и поучительного, но мне пора. «Торопит график часовой, стучат часы живее. Она трудится — просто во! А он — еще вовее!» — как пишет наш заводской поэт…
— Да-да, страшно жаль, Светлана Александровна… Я бы хотел, Светлана Александровна… я бы… извините, может, после работы продолжим наш приятный разговор, а? Вне завода? — спросил он почти безнадежно.
«Ха-ха! — рассмеялась в душе Лана. — Карась-то не просто клюнул, он заглотил весь крючок!» — И изобразив некоторое колебание, приличествующее в начале знакомства, сказала как бы вопросительно, но скорее утвердительно:
— Вы меня хотите куда-то пригласить.
— Очень хочу, очень!
— А куда?
— В любое место. В какое только скажете! — воскликнул взыгравший Конязев.
— Ну что ж, скажу, коли так, скажу… — пообещала Лана многозначительно, а сама подумала: — «Погоди, ты меня еще узнаешь. Ты от меня вообще без пуговиц явишься к своей квашне и долго плакаться будешь в ее застиранный подол…»
…После обеда к Ветлицкому подошел Зяблин и, поманив его в сторонку, спросил с обычным выкрутасом:
— Станислав Егорыч, ведомо ли вам, что по участку вашему бродят лихие страннички и подбивают честной люд на бунт?
— Что это на тебя нашло? Какие страннички? Против кого бунт?
Зяблин колюче ухмыльнулся:
— Дело такое: подкатился тут ко мне один… Я как раз ожидал, пока механик тормоза отрегулирует на прессе. «Извините, говорит этот самый подкатившийся, простите, говорит, пойдемте со мной…» В общем, притащил меня в завком в отдельную комнату, столичными сигаретами угостил, газировочкой минеральной, охлажденной — вот какая честь мне выпала! Начал то-се, короче, вижу — что-то надо ему из меня вытянуть, а что — недопетрю. Расспрашивает, кем я недоволен, не притесняет ли начальник участка, директор завода. Причем намекает, дескать, давай, вали без стеснения, не бойся, все будет о’кей! Усекаете, Станислав Егорыч? Говорит, у — вас, то есть у меня был ужасный конфликт с начальником участка, так не расскажите ли поподробней? Тут я окончательно понял, что это за субчик, и пояснил ему кое-что этак культурненько, аллегорически, так сказать…
Ветлицкий посмотрел подозрительно на волосатые кулаки Зяблина. Тот перехватил его взгляд, усмехнулся:
— Не-е-е… До этого, Станислав Егорыч, не дошло. Я просто рассказал ему маленький печальный эпизод из моего детства. Бедная мамочка моя всегда страшно беспокоилась обо мне и переживала. Паша, говорила она, сейчас по улицам бросают бомбы и стреляют, кому не лень. Так не вмешивайся ты, пожалуйста, в эти дела. Но я был непослушный ребенок и в наказание получил небольшую контузию. С тех пор со мной случаются ужасные вещи. Мне начинает вдруг казаться, будто я — четвероногое, стою возле своего персонального корыта, а кто-то посторонний неприлично сует в мое корыто свой нос. Так все бы ничего, если бы я в этот момент, как выражается мой врач из психдиспансера, не делался социально опасным типом. Но оказывается, что я…
«Хорошо-хорошо, — сказал этот подкатившийся. — Я все понял». Он все понял, а? Сообразительный оказался, даже бутылочку охлажденного «нарзана» вручил мне на прощанье.
— Смех смехом, но страннички продолжают шастать среди работяг и, чувствуется, затевают склоку. Предположительно против вас. Кому-то вы стали поперек горла. Прикиньте на досуге. Неспроста стараются обработать общественное мнение. Кстати, вы знаете, что такое общественное мнение?
Ветлицкий наморщил лоб, стремясь уловить как-то размашистое колыханье зяблинского многословия.
— Не знаете? Так я вам скажу. Общественное мнение — это мнение одного лица, раздутое его прихвостнями до беспредельности. Примеры нужны?
Ветлицкий махнул безразлично рукой.
— Нет, Егорыч, шутки в сторону! — огрел Зяблин кулаком по станине пресса. — Провокация налицо! Кто-то хочет отбросить нас обратно в каменный век, но времена не те! Хватит шарпать нас, я объявляю войну.
— Войну? — прищурился на него Ветлицкий. — Ты какой-то вроде пугливый стал, мерещатся тебе страсти-мордасти, как старой Деве… — похлопал он беспечно по плечу Зяблина, чтоб не показать собственную встревоженность. Теперь и ему вспомнился шустрый человечек с черными кудрями, вертевшийся в пролете.
«Надо разузнать, в чем дело», — подумал он и отправился в заводоуправление.
На заводе все знали, что комиссия главка ведет поголовную проверку служб и цехов, материальных складов, роется дотошно в бумагах отделов, интересуется развитием ударничества, соцсоревнования бригад коммунистического труда. Но кто сегодня обращает серьезное внимание на комиссию? Они следуют одна за другой почти без перерыва, и все требуют к себе особого отношения, и все отрывают работников от их обязанностей на производстве, от важных дел для составления всяческих ведомостей, списков, справок и выписок. Заводские люди привыкли к комиссиям и смотрят на них философско-мудро, как на старость или болезнь, — явления неприятные и вместе с тем — неизбежные.
На этот раз подоплека деятельности комиссии была другая. Хрулев не знал, что эта проверка затеяна вне плана, что начальник главка Яствин направил против него острие своей ведомственной пики с целью организовать «материал» на непокорного директора завода.
…Ловко обработанный главным инженером Круцким во время туристического похода, Яствин повел планомерное наступление, результатом которого должно быть ниспровержение Хрулева, посмевшего затеять вопреки ему, Яствину, дела, которые потребуют от главка огромного напряжения сил, а от заводов — увеличения производственных программ. Осада Хрулева началась продуманными тактическими маневрами и способами, испытанными не одним поколением интриганов. Мелкая сошка, получив личные задания, старалась в поте лица оправдать доверие, выказать свою преданность и, разумеется, выслужиться. Шастая по заводу, эти члены комиссии подбирали всяческий мусор, мелочи и пустяки, не стоящие внимания, затем все это сортировали, оценивали, накапливали.
Хрулев, руководя заводом, сосредотачивал внимание коллектива на главной задаче: добиться увеличения вдвое выпуска подшипников с Государственным Знаком качества. Добиться с помощью новой техники путем замены устаревшего оборудования новым. Давалось это с трудом. И все же импортные и отечественные станки вступали в строй ежеквартально. Модернизировались поточные линии, но очень медленно, поэтому и план приходилось вытягивать, что называется, за уши.
Вечерами, когда Хрулев оставался один в кабинете, он доставал из ящика стола план комплексного социально-экономического развития завода и, листая страницы с длинными колонками цифр, морщил в раздумье лоб и вздыхал, словно самолично ворочал ломом или устанавливал на фундаментах новенькие, блещущие эмалью автоматы. Сухие неинтересные для круга непосвященных людей цифровые выкладки в мыслях Хрулева становились необыкновенными. Их облик сказочно менялся, они начинали звенеть и светиться живым огнем поэмы, — еще не совсем стройной, с зазубринками стиля, со сбоями в содержании, но уже поэмы, воплощающей коллективные силы разума.
Воображение рисовало обновленный завод из стали, пластика, стекла. Цеха-автоматы будут гораздо красивее, даже более красивыми, чем новый корпус, сияющий голубизной стен перед окном директорского кабинета. Вместо грязного, разрытого экскаваторами заводского двора, вместо ям и траншей — зеленый сквер, и посередине — фонтан. В глазах пестрит от цветов, солнечные лучи играют с водяными брызгами, а в тени деревьев на скамейках отдыхают в обеденный перерыв рабочие.
Хрулев переживал судьбу завода, его будущее, как свое собственное, и не было в его представлениях неосуществимых фантазий.
«Чем больше перевыполнение плана, тем выше заработок, тем больше отчисления на наши осуществимые фантазии», — заканчивал он этими словами каждую свою речь на заводских собраниях.
Он и сейчас волновался о делах завода, волновался издали, из Крыма, где лечился в санатории. Часто звонил по телефону Круцкому, замещавшему его на время отпуска, советовал, как обернуться, чтобы закончить месяц не хуже других заводов, и неизменно получал успокоительный ответ: план будет выполнен. ЧП — тьфу, тьфу! — нет. Об организованной Яствиным проверке Круцкий не заикнулся. Промолчал и о том, что выдвинул свояка просто-Филю из прорабов на высшую должность, утвердив его по приказу начальником транспортного цеха.
Верный себе просто-Филя принялся за дело и с первого же дня переложил все заботы на плечи автомехаников, диспетчеров… Сам целыми днями болтался по заводоуправлению, ближе к начальству, или решал животрепещущие вопросы по прокладке и освоению новых туристических трасс в ближайшей семилетке.
— Сегодня, возможно, приду, — ответила Лана на приставания Зяблина.
…И вот накрыт стол. Без излишеств, как рекомендуют сейчас по телевидению: легкий ужин, состоящий из набора сандвичей, замороженное шампанское, кофе. Предусмотрен также вариант на случай, если что-то помешает и гостья не придет: можно легко сгрести продукты в холодильник, не пропадут. Но Павел почему-то уверен, что Лана будет обязательно.
От светящегося телевизора — в комнате голубоватое зарево. Развалясь в кресле, Павел поглядывал на экран, где эстрадная певица разевала широко рот, как бы намеревалась проглотить микрофон. В ее исполнении любимая народом песня «Дымилась роща золотая» звучала столь разухабисто, что Павла, питающего пристрастие к быстрым танцам, потянуло в пляс. Была бы сейчас Лана! Они бы!.. Но время еще не подошло, гостья не появлялась, и он, томясь ожиданием, все чаще поглядывал на часы.
На телеэкране вместо певицы появилась четверка горластых парней в «жениховских сорочках» с кружевами во всю грудь. Эти Павлу понравились больше. Умеют выдать, черти! Здорово получилась у них песня военных лет. Натурально. Аж за сердце тронуло. Детство вспомнилось голоштанное. Жизнь впроголодь… Как наяву представилась передовая перед боем, ветер, и глухая ночь, и бойцы, приникшие к земле. Еще секунда — раздастся артиллерийский залп и…
И Павел повалился навзничь от оглушительного взрыва.
Тьма… Тишина…
Несколько мгновений он лежал на спине, принюхиваясь растерянно и настороженно к зловонию, плывшему по комнате. Соображал: пожар, что ли? Вскочил, повернул включатель и выругался от злости. Сквозь желтоватый дым едва просматривались потроха телевизора.
— У-у-у! Бракоделы проклятые! — взвился он. Взорвалась трубка кинескопа. Такие эффектные номера случаются не каждый день.
В дверь громко забарабанили. «Лана!» — встрепенулся Павел и помчался открывать. Нет, не Лана. На пороге стояли соседки по квартире, изрядно испуганные. Увидев Зяблина живым и невредимым, сосед спросил ехидно:
— Бомбы пластиковые испытываете?
Павел молча указал на темную утробу «Темпа». Соседи похмыкали сочувственно и отправились к себе. Павел побрел на кухню за совком и веником. Сметая осколки стекла в кучку, он вдруг увидел возле разбитого телевизора камень. Небольшой, чуть поменьше куриного яйца. Павел подкинул его на руке и понял, отчего взорвался кинескоп: какой-то дворовый хулиган швырнул камень в открытое окно, выходившее в сторону пустующего школьного участка. Уж не первый раз озлобленные второгодники и двоечники выбивают стекла в школе, а теперь взялись за жилые дома. Павел счел нужным предупредить соседей, показал им камень. Соседка тут же зашторила окна и, сдвинув брови, показала мужу на телефон, чтобы набрал «03».
Вернувшись к себе, Павел выглянул в окно, прикинул на глазок направление полета камня и у него возникла иная версия: не в телевизор метил дворовый хулиган — в него. Но за что? Врагов среди мужчин у него нет, не вспоминались такие и среди женщин. Но ведь хулиган тем и подл, что нападает без причин и без поводов.
Помотавшись по комнате, Павел взял электрофонарик, спустился во двор, обошел дом и, словно детектив из кинофильма, принялся шарить под окнами следы преступников. Осмотрел землю, кусты возле дырявого забора. Обрывки газет, мятые пакеты, щепки, детская рогатка — ничего достойного внимания. Сунул машинально рогатку в карман, вернулся в дом.
Мотоцикл с милицейским нарядом прибыл минут через двадцать. Сержант осмотрел развороченный телевизор, вещественную улику — голыш, спросил, где сидел хозяин во время нападения. Павел показал. Сержант выглянул во двор, сделал заключение:
— Метили не в телевизор… — И, покосившись на Павла, спросил: — Кого-нибудь подозреваете?
— У меня врагов нет.
— Допустим. Однако действия злоумышленника не случайны. Чтобы сюда попасть, надо взобраться на то дерево или на забор, — показал сержант и, записав адрес Павла, пообещал, что завтра займется этим участковый.
Мотоцикл уехал. Радио пропикало десять часов. Вечер пропал. Не счастье на легких крыльях в образе Ланы влетело в комнату — булыжник. Не решение важных вопросов происходит сегодня — объяснения с милицией. Скверно, мерзко, отвратительно! Как быть? Лечь? Уснуть?
Павел бросил на диван простыню с подушкой и вдруг, словно мощный заряд катапультировал его из комнаты и швырнул по лестнице на улицу. Искривленное воображение заработало с такой быстротой, что он взвыл от мучительной догадки: «Катерина! Месть брошенной любовницы!»
Липкая, мутная, как одурь, потребность увидеть своими глазами покушавшуюся на его жизнь преступницу погнала его с бешеной скоростью по ночному городу. Перескакивая с автобуса на троллейбус, он через полчаса стоял под черемухой возле дома Катерины. Окна в ее квартире светились. Екнуло сердце, когда Катерина вышла на балкон, поставила у ног таз и принялась развешивать на веревке выстиранное белье. Закончила, посмотрела вниз. Павел затаился в тени.
— Макси-и-мка! — крикнула Катерина негромко. Чуть подождала, прислушиваясь, позвала еще раз, но мальчик не откликнулся, видать, заигрался допоздна.
В освещенном окне в доме напротив возник Ветлицкий. Он был раздет, в руках держал бутылку и стакан.
«Пьет пиво…» — облизнулся Павел, вспомнив, что у самого осталось на столе нетронутое шампанское. Проглотил слюну. «Нет, не похоже, чтоб Катерина только что вернулась после диверсионной операции. Вроде стирает. Зря я, видать, погрешил на нее, не тот характер, чтоб вытворять такое».
Ветлицкий, опорожнив стакан, принялся что-то жевать, затем лег животом на подоконник и стал глядеть наружу.
«Воздухом дышит… Перед сном. А ты, идиот, носишься по городу, сломя голову. Осел!» — чесанул себя самокритично Павел.
Ночной сквознячок донес откуда-то с задворков вонь гниющих отходов, в подъезде замяукали коты. Павел постучал себя костяшками пальцев по лбу и отправился понуро домой, сетуя и укоряя попутно обманщицу Лану. Чем ближе подходил он к своему дому, тем злее думал о ней, проклинал ее коварство и лицемерие.
«Все, хватит! К черту всех баб! Буду вести спокойный уравновешенный образ жизни, наслаждаться в своем уголке тишиной и уютом».
Вошел в комнату и ахнул: под ногами хрустят осколки от разбитой бутылки шампанского, на полу лужа, камни. Павел опустился в бессилье на диван. В недобрый час, видать, затеял он сватовство.
Настойчивые звонки разбудили Ветлицкого. Встал, подошел к двери, спросил:
— Кто?
— Станислав Егорыч, это я, Катерина… Извините, пожалуйста.
— Что случилось?
— Откройте на минутку!
— Сейчас. Подождите.
Одеваясь, Ветлицкий взглянул на часы: «Ого! Три ночи!» Открыл дверь, впустил Катерину. На ней был хот же пестрый халатик, в котором она развешивала вечером белье на балконе, но вид у нее сейчас какой-то раздерганный, глаза красные от слез. Стиснув руки на груди, она умоляюще пролепетала:
— Простите, Станислав Егорыч. На коленях прошу: помогите…
— Что случилось?
— Пропал Максимка.
— Как пропал?
— Ушел поиграть с ребятами и с тех пор нет.
— С каких пор?
— С вечера.
— Ребят спрашивали?
— Всех знакомых обежала, всех соседей переспросила — никто не знает.
— Странно… А может быть, кто-нибудь из родителей Максимкиных друзей просто не отпустил его домой по позднему времени?
Катерина закачала отрицательно головой.
— А мог он в милицию попасть, когда шлялся вечером по городу?
— Теперь вот я вспоминаю… Он был какой-то не такой, как всегда. Будто обозленный. Если вы не поможете, Станислав Егорыч, не знаю что и делать.
— Чем я помогу вам?
Катерина глухо зарыдала.
— Ну, хорошо, я схожу сейчас в отделение милиции. Дежурный по своим каналам моментально узнает: задержан Максимка или нет? А вы идите, прилягте и не волнуйтесь преждевременно.
Катерина посмотрела с мольбой на Ветлицкого и в глазах ее зажегся огонек надежды. Вышли вместе во двор. Мостовые, тротуары Москвы, раскаленные июльским солнцем, спешили отдать городу накопленное за день тепло. Мигнул на повороте зеленый огонек такси, и скрылся. Встречных мало. Звуки их шагов доносятся издали, как слабое тиканье часов. Ветлицкий напрягает слух, зрение: не Максимка ли топает домой?
Дежурный по отделению милиции сделал запрос о пропавшем мальчике на центральный диспетчерский пост управления, оттуда, в свою очередь — по всем отделениям города. Спустя полчаса, поступил ответ: «Сведений не имеется».
Возвращался Ветлицкий медленно. Светало. Его обогнал пустой троллейбус. Грохотом и вонью обдал МАЗ. На все это привычное, примелькавшееся Ветлицкий бы в другое время не обращал внимания, но сейчас, при блеклом свете зари движение машин, беспорядочная смесь звуков вызывали в его воображении навязчивые картины уличных катастроф. Он почти уверовал в то, что стряслась какая-то беда, но Катерине, ожидавшей одиноко на скамейке во дворе, сказал с напускной бодростью:
— В милиции нет. В больницах — тоже. Значит, удрал озорник из дому.
Катерина захлопала длинными ресницами:
— Час от часу не легче… Зачем ему удирать?
— Зачем? Обыкновенно… Мальчишки спокон веков убегают. Сговорятся чиграши и пускаются в странствия. Ведь скучно: зубрежка школьная и телеспорт. А они любознательные, хотят свет повидать, но где-нибудь за Мытищами или Малаховкой странствия их кончаются. Думаю, то же будет с Максимкой. Нам с вами, Катерина, пора собираться на завод. Оттуда скорее…
— Что скорее?
Ветлицкий принялся рассуждать логически. Если мальчик убежал, значит, он находится или на пути к тому месту, которое его привлекает, или на самом месте. Вопрос: где это место?
О пропаже сына Легковой он сообщил в партком и Круцкому, исполняющему обязанности директора завода. Парткомовцы и Круцкий пообещали подключиться к поиску мальчика. На сепараторном участке женщины обступили осунувшуюся Катерину, всячески успокаивали ее, утешали. Конторская служащая, посаженная Ветлицким у телефона, звонила во все отделения милиции, больницы и морги. К обеду стало окончательно ясно, что в эти учреждения мальчик не попадал.
Услышав о Катерининой беде, Павел помрачнел. Вчера вечером, когда он, терзаемый подозрениями, подглядывал скрыто за Катериной, она выходила на балкон и звала сына. Максимка не откликался.
На правой щеке Павла задергалась жилка. Переодеваясь у шкафчика, он обнаружил рогатку. Откуда взялась? Повертел в руках, вспомнил: нашел вчера в кустах возле забора.
«Зачем я ее подобрал?» — задумался Павел. Глядя на рогатку, он испытывал тягостное ощущение.
Подъемник-тельфер протащил мимо него пустой короб, открыв проем ворот, в котором появилось размытое голубое пятно неба, напоминавшее ему голубую футболку, так любимую Максимкой. Павел купил ее в начале лета в киоске на Даниловском рынке и подарил мальчику. Уж никак не думал Павел, что воспоминание о пустячке так взволнует его! Оглянулся. Показалось, люди отводят от него глаза. И поделом. Разве поступают так настоящие мужчины?
Мысль Павла внезапно споткнулась. Он чуть не вскрикнул. Чепуховина — рогатка, найденная у себя под окном, — он все еще вертел ее в руке, — вызвала смутную догадку. Бросил переодеваться и помчался к Ветлицкому с просьбой отпустить его с работы.
Ветлицкий недовольно поморщился. План на волоске висит, а наладчик просится в отгул. Но понимая состояние Зяблина, его жалость к бедной женщине (о том, что Павел порвал с ней, Катерина не сообщила Ветлицкому), он скрепя сердце махнул рукой:
— Пиши заявление.
— Вот! — протянул тот заранее приготовленный листок.
Подписал, Ветлицкий покачал головой:
— Утомительный ты человек.
— Я найду Максимку.
— Ладно, вали! — подтолкнул его в спину Ветлицкий, не спрашивая, что он собирается делать.
Через час, закрыв створки окна, Павел стоял, укрывшись за шторой в своей комнате и наблюдал за пустующим среди лета школьным двором. Сидеть было утомительно и нудно, как в аэропорту, в непогодь, когда самолеты не летают и не известно, когда будут летать. На школьном дворе ничего не происходило, только кудлатая собака лениво гавкала на заевшихся голубей. Но вот собака повернула морду назад, навострила уши. Из-за угла школы осторожно показалась вихрастая голова, затем — голубая футболка, затем и сам Максимка, подбрасывая с безразличным видом то левой, то правой ногой «лямду» — плоский грузик, опутанный нитками. Как Павел предполагал, так и случилось. Подбрасывая «лямду», Максимка продвинулся ближе, распугал ворчащих голубей и скрылся за изгородью. С минуту он не показывался, потом голова его возникла над оградой. Глаза остановились на застекленном окне зяблинской комнаты, и голова опять исчезла.
Павел вскочил, вынесся опрометью во двор и, затаившись в кустах возле забора, посмотрел в щель. Мальчик сосредоточенно расхаживал по двору, подбирал камни, подкидывал их на ладони, определяя на глазок вес, и рассовывал по карманам.
— Та-а-ак… — крякнул Павел. — Стихийный бунт поколения!.. А что? Так и надо на этом свете! Молодец парень, с характером!
Максимка, нагрузившись боезапасом, влез на ограду и оглянулся, проверяя, свободны ли пути отступления? Перенес для устойчивости ногу на другую сторону забора и принялся освобождать карманы, готовясь к атаке. Павел выскочил из-за куста, схватил «бомбардира» за ногу и стащил вниз.
Мальчик дрался, как чертенок. Лягал каблуками по коленям, царапался, норовил укусить, извивался отчаянно, чтоб вырваться. Павел разозлился, поднял одной рукой за шиворот, другой схватил сзади за штаны и так понес брыкавшегося нарушителя к себе на второй этаж. Бросил его на диван, запер дверь изнутри, ключ сунул себе в карман. Присел на стул. Взъерошенный Максимка забился в угол, зыркал враждебно исподлобья.
— Ну, ладно, вояка, иди ко мне, — сказал Павел миролюбиво. Максимка не шевельнулся. — Садись сюда, — показал Павел место рядом с собой. — Давай поговорим, как мужчина с мужчиной.
— Не хочу.
— Почему?
— Сдавайте меня в милицию.
— Еще чего! Мать ищет его по всему городу, глаза проплакала, а он удрал и хоть бы что! Зачем убежал из дому?
— А зачем вы поругались с мамой? Вы сами убежали!
По щекам Павла пошли пятна. Встал, подошел к Максимке, положил ладонь на макушку. Максимка увернулся, лицо его сморщилось. Он кусал губы, чтоб не расплакаться. Павел почесал затылок, поежился под требовательным взглядом чистых детских глаз. Молвил хмуро:
— Напрасно ты порешь горячку. Стекла бьешь, убегаешь… Мы с мамой взрослые, мы сами разберемся в своих делах без тебя.
— За мамку некому вступиться… Она хорошая, а вы ее обижаете. Она все время плачет и курит!
— Эк, ты какой! Защитник… — помялся виновато Павел. — Мы поссорились, мы и помиримся.
— Как бы не так! Помиритесь… Я стоял за дверью и все слышал.
— Подслушиваешь, значит… Нехорошо…
— А вы нас бросили — хорошо?
— Ладно, пойдем к матери с повинной вместе. Вдвоем не так страшно, верно? Пойдем, а то у нас с тобой еще столько дел! Вот тоже работенка предстоит — восстановительный ремонт… — показал Павел на телевизор без кинескопа. Максимка опустил голову.
— Я нечаянно… Я не хотел…
Павел взял его за плечи:
— Ну, потопали к маме.
Максимка молча двинулся к выходу. По пути Павел сообщил на завод, что мальчик нашелся. Изголодавшийся Максимка дома дохлебывал остатки вчерашнего супа, когда в квартиру вбежала Катерина. Павел стоял возле двери, но она словно сквозь него прошла, не заметила. Схватив голову сына, посмотрела секунду в лицо, чмокнула куда-то, отстранила от себя, стукнула ему по затылку и, упав в изнеможении на табурет, заплакала.
Павел подошел к ней, отнял руки от лица и нагнувшись сказал:
— Дай уж и мне заодно… И прости. Ударь покрепче, чтоб все стало, как было. Нет, чтобы стало лучше! — уткнулся он лицом в ее белые руки.
Катерина молчала. Она совсем выдохлась, не могла ни слушать, ни возражать. Лишь тепло, исходившее от ее рук, приободряло Павла. Ему хотелось в эту минуту сделать что-то хорошее, важное, что свидетельствовало бы о его порядочности и раскаянии. Мысли сумбурно кружились в голове, но придумать он ничего не мог, сказал только, что нужна ему лишь она, Катерина, и что их совместная жизнь станет лучше.
Не нужны были Катерине его слова. Она сердцем своим, а не разумом почуяла искренность его признания.
Катерина подняла на него глаза — карие, золотистые и с какой-то яростной нежностью впилась всеми пальцами в его уши. Павел стиснул зубы от резкой боли. Обмякшая Катерина вздохнула и вышла в переднюю снять туфли. Максимка прильнул к Павлу, уткнулся носом в его ухо, зашептал быстро, с захлебом:
— Смотрите, не уходите больше от нас, папа.
Сердце Павла вздрогнуло от последнего слова.
Он ничего не ответил, только прижал мальчика к себе.
Измаявшись прошлую ночь под ящиками возле овощного магазина, Максимка скоро уснул. Павел заспешил на завод во вторую смену отрабатывать дневной отпуск. А когда вернулся за полночь и тихо открыл дверь своим ключом, в комнате висел синеватый сумрак. Катерина не спала. Голое плечо белело из-под одеяльца, глаза открыты. Павел присел к ней, крепко поцеловал. Невыразимый восторг в глубине ее зрачков поразил Павла и как зов откликнулся во всем его теле. Он разделся, лег возле Катерины, и все тревоги улеглись.
Катерина глубоко вздохнула.
— Что с тобой?
— Я только сейчас по-настоящему почувствовала себя женщиной, — прошептала она растроганно.
— Сейча-ас?! — удивился Павел, немножко разочарованный тем, что не сумел разбудить раньше в ней женщину.
— Бесстыдная стала я, — зарделась Катерина.
— Брось мамочка… Хватит нам путаницы, теперь она позади. Ишь, какой вояка растет! Скоро по шее давать будет…
— Детей надо воспитывать, — вздохнула Катерина. — А что я одна могу с этими разбойниками?
— Вместе будем, мамочка. Вместе рожать и воспитывать вместе… — засмеялся Павел самодовольно.
Вызовы Яствина подчиненных в главк — дело обычное, он вообще привык и страшно любил работать ночами в те, недоброй памяти времена, когда для руководителей не существовало ни времени суток, ни выходных. Правда, это компенсировалось другим: пока, бывало, все спят, ты за ночь придумаешь такое, утром — все ахают. Престиж, авторитет, влияние создавались ночами в тиши кабинетов.
Сейчас не то… День, насыщенный мелочами, снижает накал. Да и мельтешишь все время на глазах у подчиненных. Другое дело, когда тебя разбудят или ты кого-то поднимешь за полночь: это возвышает человека в собственных глазах, он чувствует себя причастным к особо важным событиям, он личность, которая вершит судьбы! Тебя встречает в строгом затемненном кабинете старший и говорит просто: «Надо!» И ты уже причастен к великим.
А в дневное время что? Тут и говорить нечего, обстановка нивелирует ранги, сравнивает вышестоящих с подчиненными, ставит всех почти на одну ступень. И ничего не поделаешь — болезнь времени. Но все равно есть еще возможности показать себя: раз в год происходит «слушание» завода, уж тогда директоришки — держись!
На заводе подготовка к такому «слушанию» ведется загодя всеми отделами и службами предприятия, чтобы директор явился в назначенный день во всеоружии, готовый к доказательным спорам, готовый отражать нападки начальников отделов главка, которые стремятся всегда свалить собственные грехи на завод.
В прошлом квартале такое «слушание» состоялось. Провалов и грубых просчетов в работе коллектива выявлено не было, а мелкие… У кого их нет? Записали: положение в основном стабильное с незначительным повышением производительности труда. Хрулев получил целевые указания, а затем с заводскими специалистами наметил мероприятия на будущее. Мероприятия были одобрены парткомом и вдруг — опять «слушание»! За полчаса до конца смены позвонили от Яствина и предупредили: завтра в главк.
— Ведь два месяца тому назад… — попытался объяснить Хрулев, но его слушать не стали. — Я не готов, я только что вернулся из отпуска и приступил к работе!
— Не знаю, не знаю. Мое дело предупредить, — ответствовала секретарша.
— Соедините меня с начальником главка!
— Его нет.
Хрулев оказался в безвыходном положении. Еще не бывало, чтобы труд большого рабочего коллектива обсуждался в таком пожарном порядке. Материалов под руками директора нет и нет времени на подготовку. Единственным помощником его на предстоящем «чрезвычайном» заседании оставалась собственная голова. Призадумался: от кого исходит инициатива? Не иначе, как от комиссии главка, которая рылась тут в его отсутствие. Утром, при обходе цехов, озабоченный Ветлицкий рассказывал о совершенно бесцеремонном поведении членов комиссии, пытавшихся собирать среди рабочих компрометирующие материалы против руководства завода.
Все это весьма странно, но еще более странно, что Круцкий ни разу даже не заикнулся о комиссии, хотя по телефону разговаривали едва не каждый день. Или счел все это ерундой? А напрасно… Такая беспечность не к лицу.
Хрулев нажал кнопку звонка к секретарше, потребовал:
— Пригласите главного…
— Он заболел и уехал домой.
— Что с ним?
— Кажется, отравление.
Секретарша ушла. Хрулев набрал номер домашнего телефона Круцкого, но на звонки ответа не последовало.
«Ладно, — решил Хрулев, — особых упущений у нас нет, а из-за всякой чепухи придираться к нам не станут. Черт не выдаст, свинья не съест!»
Если времени для подготовки у Хрулева не было вовсе, то у аппарата главка — хоть отбавляй! И аппарат трудился не покладая рук. По сложившейся традиции, перед открытием совещания, начальники отделов собирались неофициально где-нибудь на «потолкуй» для координации взглядов. Яствин на таких «оперативках» не присутствовал, хотя не только знал о них, но посредством верных лиц контролировал и направлял усилия подчиненных в нужную ему сторону.
На этот раз местом для обмена мнениями был выбран невзрачный кабинетах начальника отдела материально-технического снабжения Геннадия Любчика. Гладкий, словно специально откормленный и отполированный малый с круглой головой и малюсеньким носом, похожим на стручок перца, носил прозвище «Голубой». Не из-за особых свойств характера или каких-то иных высоконравственных качеств: просто он единственный из всех сотрудников главка носил летом сногсшибательный костюм ярко-голубого цвета. Начальники отделов о положении дел на заводе хорошо знали по отчетным материалам. Их было вполне достаточно, чтобы верно определить уязвимые места. Изучив их всесторонне, подчиненные Яствина заготовляли два варианта собственного мнения. Один — обтекаемый, положительный, на случай, если начальник главка изволит отнестись к работе завода благосклонно, другой — разносный.
Судя по тому, с какой поспешностью велели явиться Хрулеву на слушание, все понимали, что вряд ли что-то хорошее ожидает директора. Многолетний ежедневный тренаж сделал любого начальника отдела чутким, как орхидея, и прядал каждому весьма тонкое обоняние. Следя внимательно за тоном и последовательностью распоряжений шефа, они без труда улавливали не только настроение, но и желания его.
Начальник технического отдела Трезубов, приятель Хрулева по студенческим годам, зайдя в кабинет Любчика, спросил озабоченно:
— Коллеги, что все это значит?
После натянутой паузы ответил всезнающий начальник планового отдела. Поблестев туда-сюда стеклами очков, пояснил:
— Кажется, Хрулев допустил… м-м-м… роковую, можно сказать, грубейшую ошибку. Пока Федор Зиновьевич был в краткосрочном отпуске, Хрулев вошел непосредственно в министерство с какими-то предложениями. Шеф же считает их авантюрными, несвоевременными. И кажется, наш новый уважаемый министр с Федором Зиновьевичем согласен. Я узнал об этом случайно. Чувствуете нюансы? Через голову Федора Зиновьевича… Да чего там говорить! За подобные самодеятельные номера…
Любчик хихикнул и остроумно съязвил:
— Пришло время Хрулеву распечатывать пакет…
— Какой пакет?
— Как, вы не знаете про директоров Иванова и Петрова? Ну, которые развалили работу и которых сняли?
— Очередной анекдот? — спросил Трезубое невесело.
— Истина, а не анекдот, — продолжил Любчик. — Вот послушайте. Прогорел, значит, Петров, принимает у него дела новый директор Иванов. Петров ему говорит: «Я тебя, слышь, уважаю и хочу тебе помочь. Видишь, в сейфе три запечатанных пакета? Так вот, когда у тебя с делами станет худо, вскрой пакет под номером один и точно следуй написанному. Иванов поблагодарил предшественника и принялся вершить дела. Метет новая метла год, второй, а пыли все меньше и меньше. Чувствует Иванов, снимать будут. Тут и вспомнил о пакетах, оставленных в сейфе Петровым. Достает номер первый, читает: «Хочешь удержаться — немедленно начинай реконструкцию завода».
«Идея!» — обрадовался Иванов и завертел катушку реконструкции. Мобилизация технических, общественных и прочих всяких сил, то-се, это построить, это перестроить, сто станков передвинуть сюда, двести — туда, рационализация, механизация, завод гудом гудит, одно худо: отдачи от реконструкции нет. Года три-четыре гудели, видит директор, липа все! И впрямь пришла пора выгонять его. Но, стой! Еще есть пакет номер два. Вскрыл, читает: «Немедленно выходи в общественные организации как новатор». «Хе! Это мы запросто!» — ожил Иванов и бросил клич. Мобилизнул всех и все, и пожалуйста, результат: выдающийся продукт коллективного творчества. «Без увеличения производственных мощностей, мощностей и количества людей достичь того-то, поднять то-то, понизить… уменьшить… увеличить… Понеслось на собраниях, на конференциях, на активах барабанное тра-та-та! Почин! Начинание! Новаторство! Год прошел, другой.
…Иванов успел уж забыть о своем почине, а другие все еще возятся с ним. Но и тут конец пришел, появился почин другого «жучка» и вытеснил почин Иванова. Опять над беднягой нависла угроза. Теперь он уже без всяких колебаний распечатывает третий пакет с целевыми указаниями и читает: «Готовь три пакета следующему директору».
Коллеги Любчика посмеялись.
— Анекдот, а ведь по сути — жизнь! — сказал седой гривастый начальник ОКСа Дымокуров. — Сейчас это модно — реконструкции… Реконструируем, реконструируем, а не пора ли, братцы, и за работу браться? Выдавать в конце концов качественную продукцию, чтоб у нас ее с руками отрывали, а не крутили носами, увидев марку: «Мейд ин УССР»?
Усмешка начальника производственного отдела Куликовского заразительно коснулась остальных.
— Насчет этих самых реконструкций бесконечных даже в печати стали… гм… прорезаться высказывания. Робкие, правда, с оглядками на все четыре стороны. Но и это хороший симптом, если пишут о желательности сбавления пыла у любителей реформ и реконструкций наподобие анекдотических Иванова-Петрова…
— За год мне пришлось побывать почти на всех заводах нашего главка, — сказал технолог. — Своими глазами видел, как на некоторых наставили столько оборудования, что даже в одну смену не используют. Со станков даже не снята смазка консервации. А они стоят и морально стареют.
— Не работают? — вопросил начальник планового отдела. — А где работники? Молодежь не хочет идти в рабочие, не хочет трудиться на станках, а почему? Да мы сами виноваты! Сколько лет трубили в газетах, в кино, книгах, по радио о том, вот, мол, мать — простая свинарка или штамповщица, зато дети у нее профессора, артисты, музицисты!
Начальник планового отдела подумал чуть и продолжил:
— Институты плодятся как грибы, Калужская область стремится переплюнуть Псковскую, вуз на вуз городят. По моим неточным подсчетам, в сети политехнического обучения страны студентов в два раза больше, чем учащихся профтехучилищ, нужных нам позарез. На заводе того же Хрулева цеха держатся на привозных «лимитчиках». А разве это настоящие рабочие? У них дели иные, они развращены самой системой трудоустройства. Каждый из них думает, а чем я хуже москвича? Почему я должен вкалывать на самых трудных и грязных работах? Только потому, что родился в захолустье? Вопрос законный. Потому «лимитчики» стремятся во что бы то ни стало выйти замуж за москвича или жениться на москвичке, — прописаться и делать в жизни то, что им нравится.
Любчик громко хмыкнул:
— В школе, где учится моя дочка, провели анкету. Безымянную, с одним вопросом: кто кем хотел бы стать после окончания школы? И что же? — Любчик чмокнул воздух, покачал головой. — Почти все девушки — киноактрисами и журналистками и лишь одна — парикмахером. Ребята — дипломатами и космонавтами. Правда, двое пожелали быть таксистами, потому что всегда в кармане свежая копейка.
Начальник планового отдела протер очки и направил «потолкуй» в рабочее русло:
— Так что же, бояре, нам деять нонче? Казнить аль миловать ослушника окаянного дилехтура Митяйку Хрулева?
— Как повелят… — наигранно-холопским тоном произнес Любчик, воздев руки кверху.
— Единственное производство, работающее у нас без перебоев с материалами, — это фабрика слухов, сплетен и склок, — заявил угрюмо начальник производственного отдела Куликовский, и все с любопытством повернулись к своему старейшине. — Что же эта фабрика выпустила? — продолжал тот. — А выпустила она бодягу, якобы Хрулев заявил, что шефу нашему пора на пенсию и что вместо него нужно поставить современного руководителя, глубоко знающего методику научного управления производством. Он даже запретил провозглашать тосты в честь нашего начальника.
— Ну, это уж наглость с его стороны!
— Не хватало еще, чтоб какой-то хрю-хрю-хрюлев…
— Несчастный наш главк, коль не способен породить собственного Магомета…
— Однако, чепуха, товарищи! — поморщился Трезубое, однокашник Хрулева. — Что же, по-вашему, Хрулев круглый дурак? Да Дмитрий Васильевич никогда не ляпнет ничего того, что ему инкриминируют! Это значило бы задернуть петлю на собственной шее! Подозреваю другое: слухи фабрикует тот, кто сам хочет спихнуть Хрулева.
— Всегда верят в то, чего желают…
— Эх, братцы, силы лжи — всемогущи!
— Меня интересует вот что: зачем мы, собственно, собрались? — спросил седой Дымокуров, щурясь на окружающих.
— Да-да, товарищи! — поднял голос начальник производственного отдела Куликовский. — На самом деле, ведь мы не добровольное общество спасания на водах! Дебатировать о начальстве нечего, наше дело исполнять, что нам приказывают. Ежели сегодня у нас единого мнения нет, а это, я вижу, так, пусть каждый изложит собственные соображения непосредственно на совещании. Хотя считаю долгом предупредить — это не лучший в наших условиях способ проявления индивидуальности…
…В сумрачный кабинет Яствина Хрулев вошел вслед за работниками аппарата главка. Поздоровались, сели вдоль длинного стола, поставленного торцом к рабочему месту начальника главка. Хрулев, как было здесь принято, занял место справа от Яствина, перед которым лежала какая-то папка.
«Материалы по проверке работы завода комиссией», — отметил для себя Хрулев.
Совещание открылось кратким указанием Яствина о задачах, поставленных перед главком очередным приказом министра, и выразил беспокойство о положении дел на заводе. При этом рука Яствина, раскрыв папку, лежавшую перед ним, машинально перекладывала листки слева направо, губы слегка кривились в усмешке.
Его трудно было понять, в каком ключе он намерен вести совещание. Дальнейший сценарий известен только ему. Руководители отделов, являющиеся вспомогательными элементами, уставились на шефа.
Начинать во здравие, а кончать за упокой — формула, которая веками используется хитрой бюрократией. Именно этот испытанный прием не мудрствуя лукаво и пустил в ход Яствин. Монотонно, без выражения, он принялся расхваливать так и этак деловые качества Хрулева, его старания улучшить работу предприятия, а закончив хвалебное бормотанье, крайне насторожившее самого Хрулева, поднял вверх палец.
— Но!
Выдержал несколько секунд вескую паузу, чтобы затем продолжить тоном, полным разочарования:
— Но, увы! Все это, к сожалению, в прошлом. Потому мы и вынуждены вторично в течение квартала слушать товарища Хрулева. Слушать потому, что завод потерял устойчивое положение. Анализ причин спада показывает: виноват в этом в первую очередь директор, переставший серьезно заниматься производственными делами. Судите сами: вместо усиления организационно-воспитательной работы, мобилизации коллектива на выполнение поставленных задач, как того требуют высшие органы, в то самое время, когда начальник главка прерывает собственный отпуск, чтобы как-то свести концы с концами и спасти положение, товарищ Хрулев преспокойненько отправляется на курорт! Мало того, для поднятия своего престижа, он пытается навязать главку и министерству свои прожекты. Не так давно ответственные работники главка совершенно определенно высказали товарищу Хрулеву мнение по этому поводу, однако он не внял голосу специалистов, пошел дальше, совершил демарш против всего аппарата главка, чтобы создать у министра впечатление, будто мы здесь все — консерваторы. А это, между нами говоря, — пересмотр всей нашей экономической и производственной политики! Как вытекает из поведения Хрулева, для него авторитетов не существует, но сам он требует к себе особого, исключительного отношения, в частности при распределении материально-технических ресурсов. Я имел удовольствие в кавычках познакомиться с документом, представленным непосредственно министру, о строительстве на вверенном ему заводе и должен заявить: это чистейшее фантазерство!
— Минутку! — воскликнул Хрулев бледнея. — Прошу объяснить: зачем я сюда вызван? Отчитываться о работе коллектива завода или выслушивать разносные поучения в свой адрес? Если для второго, я немедленно удаляюсь.
Хрулев встал, отодвинув с грохотом стул.
— Дмитрий Васильевич, опомнитесь! — воскликнул Яствин с насильственной улыбкой. — Разве можно так? Вы нетерпимы к самой мягкой товарищеской критике! Нехорошо. Садитесь. Нельзя же в самом деле окуривать вас одним фимиамом. Верно? Дело прошлое, но между нами говоря, и фимиам приедается… — улыбнулся Яствин.
Тон был задан. Настроенные на нужную волну почувствовали себя свободней, закивали согласно головами. Если окажется теперь, что на заводе Хрулева все в отменнейшем порядке, чего никогда не бывает, его все равно дружно заклюют. Это Хрулев прекрасно понимал. Яствин умышленно делает из мухи слона и тут же организует охоту на этого слона.
«Необъективный доклад комиссии главка — вот в чем причина», — решил Хрулев и прошелся взглядом по сидящим в кабинете. Никто глаз не поднял. Трезубов, однокашник студенческих лет, смотрел куда-то в сторону и часто вытирал платком обильно потеющие лоб и шею. И вдруг как удар — Хрулев почувствовал, будто земля начинает ускользать из-под его ног и он остается в пустоте. Поддержки нет и ждать ее неоткуда.
Яствин откашлялся, сказал деловитым тоном:
— Плановый отдел, какие имеются соображения о деятельности завода? Нет соображений? Ах, есть… Что?
— Перерасход фонда заработной платы, — ответил плановик, пряча глаза за толстыми стеклами очков.
— Один из основных показателей? Скверно!
Хрулев покрутил головой. «Издеваются. Паясничают, будто на самом деле не знают, отчего перерасход!..» Ответил сдержанно, стараясь не сорваться.
— Объяснения приложены к месячному отчету.
— А вы своими словами. Своими… — уставился на него с прищуром Яствин.
— Причин несколько. Первая: металл поступил на завод поздно, в конце месяца, и мы уж в который раз встали перед дилеммой — выполнять план или экономить фонд зарплаты? Но выполнение плана — закон. Отсюда вынужденные сверхурочные с полуторной оплатой, которые и подкосили фонды. Причина вторая: немерность металла: большие припуски или вовсе другие профили проката и труб. Приходится металл перегонять в стружку. Здесь уж двойные потери: и в зарплате, и в стоимости металла.
— А почему вы не получаете мерный металл? — перебил Яствин демагогически, но Хрулев не обратил внимания, продолжал:
— Третья причина: неотработанность технологии по нескольким новым типам подшипников. НИИ возится до сих пор. Мы сами хотели довести, посылали письмо в главк, но нам ответили: занимайтесь производством, а экспериментировать — дело НИИ.
— Понятно: виноваты все, кроме вас, — бросил реплику Яствин.
Хрулев опять не обратил внимания, он шел напролом:
— Главным виновником в перерасходе фонда зарплаты является отдел материально-технического снабжения.
— Что вы скажете на это? — повернулся Яствин к Любчику и перелистал страницу в папке перед собой.
«Точь-в-точь дирижер, читающий за пультом партитуру…» — отдал Хрулев должное Яствину, а вернее — той ловкости, с которой он вел разгромные дебаты.
«Голубого» чуть покоробило. Заявил тоном человека, на которого возвели неслыханную напраслину:
— Металлом завод обеспечен полностью. Иначе как бы товарищ Хрулев выполнил план по валу? Просто подчиненный директору заводской отдел снабжения неактивно реализовал материалы и комплектующие изделия.
— По валу! — воскликнул Хрулев. — Так почему же вы склоняете меня за невыполнение номенклатуры? За недостачу подшипников на экспорт? Заводу на нынешнее число недодано… — он стал перечислять по памяти, но Яствин его остановил:
— Хватит, ясно. Продолжайте, производственный отдел.
— По номенклатуре действительно недодано семь особо учитываемых типов, в том числе…
— Требую отметить в протоколе, что металла нет по сей день! — воскликнул с раздражением Хрулев, проникаясь мгновенной ненавистью к лживому скользкому «Голубому». Начальник производственного отдела продолжал:
— Экспорт… Подчеркивать излишне, что значит невыполнение. Если с соцстранами можно еще найти общий язык, договориться посредством СЭВ, то с фирмами Италии или Франции — не получится. Зато получается неустойка. За срыв поставок приходится расплачиваться государству золотой валютой!
— Подумаешь! — вставил Яствин. — А что товарищу Хрулеву до золотого запаса государства? Между нами говоря, и некоторые другие директора с отстало-местническими настроениями смотрят на интересы страны сквозь пальцы. Дело прошлое, но мы в свое время делали по-другому. Где бы ни были, что бы ни делали, думы наши оставались вот тут, на своей земле.
Мы не стеснялись ни в средствах, ни в действиях. Дело прошлое, но для примера годится.
Перед войной послали меня, молодого директора завода, в Америку, в город Цинциннати. Целая группа товарищей отправилась, специалисты по оборудованию, станки подобрать. Стали там водить нас по заводам, всякие чудеса показывать капиталистические: автоматические и прочие линии. Мои спутники-то оказались верхоглядами, все таращатся по верхам, но я — калач тертый, мне все это до лампочки. Я под ноги гляжу. И что же? Вижу — болты анкерные точат для станков, да такие тонкие — просто на удивление. Мне-то известно, какие дышла суют у нас в подобное оборудование, сколько лишнего металла расходуют. Раза в три больше! Ну, пока они там то-се про высокие материи, я тихонько нагнулся, вроде шнурок завязываю на туфле, а сам незаметно — хап! — обрезок и в карман. Хе-хе! Понимаю, скажете: аморально, мелкий экономический шпионаж. Но во имя чего?
Я прекрасно знал, чем рискую и во имя чего. Цель оправдывает средства. Все спроворил честь честью, провез, извиняюсь, в использованных подштанниках… Сдал в лабораторию на анализ, и стало известно, из какой стали делают тонкие болты. Какая экономия металла!
Я даже премию за это получил… Не в похвальбу себе, а в назидание некоторым… Верно?
Заседание одобрительно загудело. Растревоженного Хрулева просто подмывало, у него просто не было больше сил терпеть издевательства. Спросил несвойственным ему, каким-то придавленным тоном:
— Федор Зиновьевич, неужели у нас до сих пор работают те самые станки «Цинциннати», которые вы отбирали тогда для завода?
— Да, те самые… — важно откинулся на спинку кресла Яствин.
— Извините, но я не совсем понимаю, зачем понадобился этот самый экономический шпионаж с болтами? Не проще ли было вывернуть любой болт с любого станка, поставленного фирмой, и отдать его на анализ? К чему так опасно рисковать собой?
Начальники отделов мельком переглянулись, оценили язвительную подковырку Хрулева.
Яствин густо покраснел:
— Вот видите, как вы дерзко разговариваете, товарищ Хрулев. А я ведь старше вас! Я для вашей же пользы указываю на пороки, присущие вам, руководителю, поставленному, чтоб организовывать и устранять неполадки. А у вас, между нами говоря, процветает протекционизм, порочащий самую суть социалистического производства! Как вы могли допустить, чтоб начальник участка… э-э-э… как его? — пробежал Яствин взглядом по листкам в раскрытой папке. — Да, Ветлицкий! Чтоб он с вашего благословения занимался обманом государства и подбивал на это рабочих? Не понимаете? А подшипники для вертолетов, всученные мошенническим путем заказчику? Это что! А-а! Я буду лично разбираться! — погрозил Яствин.
Хрулев пожал устало плечами. На губах мелькнула чуть приметная улыбка. Пояснил со вздохом:
— На всученных, по вашему выражению, подшипниках вертолеты прекрасно летают и будут летать, поскольку не в подшипниках крылась причина неудач. Я ездил к авиастроителям, они довольны нашей продукцией и сами изменили завышенные технические условия.
— Конечно, конечно! Я ведь не учел, что виноваты все, кроме вас…
Яствин сделал рукой движение продолжать представителю технической службы Трезубову. Этому, пожалуй, пришлось потруднее, чем остальным. Глядя вниз и куда-то в сторону, он мямлил о потерях от брака, о производственном травматизме, о рационализации. Говорил явно через силу, истязая себя за то, что в угоду начальству городит чепуху о товарище, которого знал не один год и глубоко уважал.
Хрулев с пристальным и не совсем уместным странным любопытством наблюдал за извиваниями кривившего душой однокашника, а в груди его то накатывала, то отливала не испытываемая ранее тупая боль, и даже не боль — гнетущая тяжесть под сердцем.
К исходу второго часа совещания высказались начальники всех служб, в том числе помощник Яствина по кадрам, туповатый, подтянутый, строевого вида мужчина, не преминувший куснуть директора за текучесть кадров. Пересилив себя, чтоб не послать кадровика подальше, Хрулев с насмешливым подобострастием и теми же трескучими словами, которыми говорил помощник по кадрам, произнес:
— Уважаемый товарищ начальник отдела кадров совершенно справедливо и своевременно указал на наши недостатки, за что ему пребольшущее спасибо. Безусловно, мы здесь недоработали, каемся, учтем и впредь будем руководствоваться ценными указаниями и не делать упущений. Народ у нас передовой, сознательный в целом и в частности. Есть, к сожалению, отдельные лица малосознательные, требующие квартир, улучшения условий труда и других мелочей, якобы необходимых для нормальной жизни, но мы со всей принципиальностью и энергией примемся за борьбу с этими нездоровыми проявлениями.
Помощник по кадрам хлопал глазами, тужась определить, в каком смысле следует воспринимать слова директора: в положительном или в отрицательном, а начальники отделов давились от смеха. Нет, сегодня этот Хрулев явно не того… Сам в петлю лезет.
Яствин принялся читать заранее приготовленное решение.
«Отметить… обязать… заострить… указать… Предупредить… объявить выговор, лишить премии…»
— Я не согласен с решением, — сказал Хрулев вставая.
— Жалуйтесь, — пожал иронично плечами Яствин, взглянув на него недобрым взглядом из-под полуопущенных век. Затем объявил, что совещание закончено, все свободны.
…Хрулев ехал на завод, не глядя по сторонам, точно за ветровым стеклом «Волги» были не бурлящие улицы столицы, а бесцветная пустыня. Тупое нытье под сердцем усиливалось. Думал со злостью: «Почему поднялся против меня Яствин? Перебулгачил все и вся своей комиссией?»
Вчера, в первый день работы после курорта, Хрулев сразу заметил нервозность у руководителей среднего звена. Ну, понятно — директор, другие управленцы, но при чем Ветлицкий? Кому встал поперек дороги? Будь это три года назад, когда он принял разваленный участок и принялся наводить порядки, тогда другое дело, тогда бы это имело объяснение. В такие периоды возникают недовольства, сплетни, сыплются доносы, но когда коллектив поднялся, достиг успехов… Обидно выслушивать беспочвенные обвинения от высокопоставленных ответственных лиц, передергивающих факты, раздувающих мелочи.
От мрачных мыслей, одолевавших Хрулева, и день казался пасмурным, хотя солнца — море, и горячий ветер врывается в окошко машины, и от клумб плывут густые ароматы цветущих флоксов и гвоздик.
…Из кабинета Хрулев позвонил Ветлицкому, тот явился минут через десять. Присел у двери, ожидая, когда директор закончит разговор с начальником шлифовально-сборочного цеха, приятелем Ветлицкого — Тараненко. Речь шла о целлофановых пакетиках для упаковки подшипников. Мелочь, но от нее зависит выполнение месячного плана заводом в целом. Подшипники на экспорт Тараненко собрал, а пакетов нет.
Хрулев вызвал заместителя по общим вопросам. Тот, очевидно предчувствуя, о чем будет речь, захватил с собой папку переписки с поставщиками и выложил перед директором пять копий официальных телеграмм в главк с требованием обеспечить срочную отгрузку целлофановой пленки и ответы «Голубого», гласящие, что квартальные фонды израсходованы, пленки в наличии нет и что если удастся добыть, то лишь к концу месяца в счет следующего квартала.
— Тридцатое число на носу! Когда же я буду сдавать готовую продукцию? — шумел Тараненко. — Давайте пленку немедленно! — чуть ли не за грудки брал он заместителя по общим вопросам.
— А чем я занимаюсь, как не распроклятой вашей пленкой! — рычал тот на Тараненко.
— Поезжайте сейчас же к Любчику и решайте вопрос, — приказал Хрулев.
— Поехать недолго, Дмитрий Васильевич. Хоть к черту на кулички поеду, только все это напрасно. Любчик проявляет абсолютную индифферентность, я же отлично вижу! Обращался к нему не раз.
— Все равно езжайте, — повторил Хрулев.
Собрав бумаги в папку, замдиректора понуро удалился. За ним ушел Тараненко, бубня про себя ругательства. Оставшись вдвоем с Ветлицким, Хрулев сказал:
— Делали мне нынче у Яствина компанейский втык с припаркой… Как свора голодных шавок накинулись, а я никак не уразумею, не уловлю, из-за чего науськал их шеф? Из-за чего ударился в амбицию? Просто корежит его. Кстати, по тебе тоже прокатывались, припомнили вертолетные подшипники, да еще что ты выгнал с участка какого-то члена проверочной комиссии. Вот это уж, прямо тебе скажу, лишнее.
— Я выгнал члена комиссии? Как же я мог выгнать его, ежели я его не видел?
— Не знаю как, но Яствин во всеуслышанье заявил, что такой-то кандидат наук из НИИ по фамилии… Сейчас и фамилию скажу, я отметил себе… — полистал блокнот Хрулев. — Ага, вот! Кандидат наук Конязев…
— Конязев?! — подался Ветлицкий вперед.
— Зачем ты с ним связывался?
Ветлицкий опустил глаза, молвил глухо:
— Я с ним никогда не связывался. Вы лучше его знаете.
— Туманно что-то.
— Тумана нет, Дмитрий Васильевич, вы чихали в свое время его диссертацию.
Хрулев нахмурился и стукнул себя ладонью по лбу:
— Тьфу! Так это тот самый Конязев, обворовавший тебя со своей любовницей!
— Со своей нынешней женой и бывшей моей супругой, — уточнил Ветлицкий.
— Та-а-ак… На арене появляются знакомые лица… Эти не остановятся ни перед чем. Дом сожгут на растопку, чтобы подогреть для себя кашку…
— Яствин — родной дядя Геры, потому Конязев и оказался в НИИ, — внес ясность Ветлицкий.
— А-а-а… Вот какие, оказывается, подспудные связи! Семейная лавочка. Организованное наступление широким фронтом, хотя и с малопонятной целью.
— Дмитрий Васильевич, а не кажется ли вам, что это превентивная мера со стороны Яствина?
— Гм… Разве я ему чем-то угрожаю?
— А как вы считаете, он должен вести себя, если бы ему внушили, допустим, что вы не считаетесь с ним и вообще не ставите его ни во что?
— Я? — забарабанил Хрулев ногтями по столешнице, задумавшись, вспоминая, очевидно, свои поступки, слова, которые могли вызвать у Яствина подобную реакцию, но, кроме глупо-подхалимского тоста Круцкого на эту тему во время обеда в лесу, не вспомнил ничего. Неужели это самое и послужило… Нет, что-то здесь не так…
Хрулев шлепнул ладонью об стол, как бы отсекая все, говоренное прежде, и спросил уже другим тоном:
— Какие у тебя вопросы по завершению плана месяца?
— Никаких. Надо работать, — изрек Ветлицкий сакраментальное двухсловие, которым как заклинанием завершались на заводе оперативки, планерки, совещания и вообще производственные разговоры.
Ветлицкий ушел. Хрулев откинулся на спинку кресла, закрыл глаза. Слева под лопаткой, точно шилом, беспокойно покалывало. Сморщился, подумал со злой обидой:
«Живем на нервах, под угрозой стресса. Сражаемся на войне, где нет огня атак, где поле боя — кабинеты, в которых ранят тебя смертельно сволочи, сжигают живьем на кострах собраний, не шашкой, а бесчеловечными проработками перехватывают горло…»
Раздался телефонный звонок. Хрулев посмотрел с раздражением на аппарат. До чего ж неохота снимать трубку! Ведь все равно ничего приятного не услышишь. И все же надо отвечать, жизнь не дает забыться ни на минуту.
Во дворе за стенами, полинявшими от непогод и заводских испарений, в торчащих щербатыми клыками старых корпусах трудятся верящие в его разум и опыт люди. Надо думать о них.
Поговорив по телефону, Хрулев пододвинул к себе папки с делами и принялся мудрить над ними, как толковый шахматист над доской с фигурами, схватывая всю обстановку целиком и предугадывая последующие события на несколько ходов вперед. Но сегодня, узы! Разносное «слушание» в главке повергло его в состояние, когда голова, кажется, работает, а четкой мысли нет. Поморщился, встал и отправился на территорию завода в цеха отводить душу среди людей.
…Возле «Бланшарда» толпились люди, одетые не по-рабочему. Они стояли спиной к проходу, и Ветлицкий видел только их затылки. Рядом с ними возвышался костлявый начальник сборки Тараненко и что-то втолковывал окружающим.
«Подцепил новое пополнение, — констатировал Ветлицкий с некоторой завистью. — Конечно, в шлифовально-сборочном новое оборудование, а к новому молодежь сама тянется, агитировать не надо».
Подойдя к группе, сзади, Ветлицкий прислушался. Тараненко, закончив какое-то объяснение, кивнул на «Бланшард», спросил:
— А теперь, товарищи, кто из вас скажет, что это стоит перед вами?
Приняв слова Тараненко за приглашение проявить остроумие, парни сгрудились возле станка, задвигались вокруг, приседая, заглядывая под станину, почесывая затылки. Ременные передачи… шкивы… рычаги…
— Знаю! — шлепнул один себя ладонью по лбу. — Это гильотина в капитальном ремонте.
— Вовсе нет, — возразил другой остряк. — На этом мимолетном виденье прошлого работал в юности Максим из одноименного кинофильма.
Тараненко окоротил их.
— Станок здесь не для смеха, он служит механику при ремонтных работах. Я же показываю его вам, чтоб до вас дошла разница между оборудованием, на котором предстоит работать вам, и вот этим, на котором делали подшипники ваши старшие товарищи и наставники. На сработанных ими подшипниках вращались, можно сказать, колеса истории нашего государства. Вами же изготовленные подшипники должны быть еще лучше, несравнимо лучше, потому что им надлежит работать в космосе и под землей, при немыслимых температурах и нагрузках, в огне и в воде месяцами и даже годами. А для этого требуется точность и еще раз точность. Что главное для рабочего в наши дни? Гнать количество? Ни в коем случае! Абы как, но побольше — не нужно. Пусть один подшипник работает год, а не двенадцать штук по месяцу. Ка-чест-во! А для этого надо быть хорошими специалистами. У каждого дела свои тонкости, учитесь секретам ремесла у наставников, понятно? Ну и слава богу. А сейчас идите в цех, там продолжим, — закончил Тараненко объяснение новичкам.
Те двинулись к выходу. Ветлицкий, подойдя сзади, стукнул по плечу приятеля кулаком.
— Ты что же, соседушко, приводишь на чужую территорию бесплатные экскурсии?
— Так ведь лучше один показ на контрастных примерах, чем сто часов болтовни. Это способ испытанный, его применяли еще древние спартанцы.
— Ты, я вижу, дюже силен в античной истории… Когда тебя выгонят из цеха за невыполнение плана по экспортным подшипникам, приходи ко мне работать гидом. Посажу кассира, будет продавать билеты, как в Оружейную палату, — кивнул Ветлицкий на «Бланшард».
— А ты будешь водить экскурсии. Так и наскребем помаленьку на случай невыполнения финансового плана…
— Смех смехом, а к этому идет, — помрачнел Тараненко. — Обидно, черт побери, вот так! Подшипники приняты по первому классу, а сдать не могу. Тьфу!
— Я слышал краем уха, когда заходил к Дмитрию Васильевичу. Только непонятно, почему не использовать парафинированную бумагу? Заворачивай в нее!
— Нет, на экспорт разрешается исключительно в полиэтиленовой пленке. Таковы технические условия. Бумага годится лишь для внутрисоюзного потребления. Но несчастье, Станислав, в том, что и бумаги у нас нет. Финляндия прекратила поставку. Почему? Ты, я вижу, ужасно темный, газетки-то хоть изредка почитывай.
— А что там?
— Рабочие-бумажники бастуют, требуют чего-то для жизни. Вот я и оказался жертвой экономической борьбы пролетариата против капитализма. Полнейший прогар!
— Н-да… Если производственные силы вступают в конфликт с капиталистическими производственными, отношениями, тут уж ничего не попишешь. Тебе, сознательному интернационалисту, не остается ничего, кроме как терпеть тяготы во имя победы финского рабочего класса, — подковырнул Ветлицкий друга.
— А ну тебя! — отмахнулся тот. — Пойду звонить диспетчеру, вторые сутки не дают бездельники плюсовых шаров…
Тараненко исчез. Ветлицкий постоял еще немного, раздумывая о том, как раскаты классовых битв влияют на зарплату Тараненко и его подчиненных.
Прошли еще сутки. Ни полиэтиленовой пленки, ни бумаги завод не получил. Утром перед оперативным совещанием Хрулев категорическим тоном заявил в главк, что месячная программа под угрозой срыва. Склады сборочных цехов забиты готовой продукцией, нов отдел сбыта подшипники не отправляются. Если главк, в частности, Любчик, не обеспечит в течение суток упаковочным материалом, завод план не выполнит.
— Любчик знает и делает все от него зависящее. Не одни вы в таком положении, — пробасил Яствин. — А вам, между нами говоря, чем сидеть сложа руки и ждать, когда посыплется манна небесная, следовало бы заняться изысканием собственных возможностей. Выявляйте скрытые резервы.
Яствин положил трубку. Хрулев еще несколько минут сидел, обдумывая совет начальника главка: «Не ждать», «изыскивать», «выявлять». Все это демагогия, но делать что-то действительно нужно. На Любчика надежды нет. На Яствина — тоже. Не выполнит завод план, ну и что? В главке заводов много, другие перекроют недовыполнение, и в целом будет все в ажуре. Зато на директора станут всех собак вешать, и никому не докажешь, что не твоя вина.
Поручив начальнику производства завода провести оперативное совещание, Хрулев отправился в райком партии. Передал первому секретарю записку, и тот принял его в неурочное время. Должно быть, потому принял, что Хрулев никогда не приходил в райком плакаться на трудности, не толкался в отделах и по коридорам, собирая новости и настроения начальства, по примеру некоторых других, не стремился выпячиваться своей активностью, а тем паче показывать свои якобы тесные контакты с партийными органами. Уж коль Хрулев пришел, значит, действительно стряслось что-то серьезное.
Секретарь, сам бывший инженер-химик, выслушав Хрулева, усмехнулся про себя: «А ведь не зашел к секретарю по промышленности, нет, знает, что тот машиностроитель и с полиэтиленовой пленкой не поможет. Но положение у Хрулева действительно безвыходное, тут добрым советом не открестишься, из самых наилучших советов пленку не прокатаешь… Однако, безобразие! Нерадивых снабженцев надо наказывать. На что это будет похоже, если их обязанности станут выполнять секретари райкомов? Вместе с тем оставить коллектив завода на произвол судьбы в критический момент нельзя».
Записав что-то в рабочей тетради, секретарь потянулся одной рукой к трубке телефона, другой — к абонементному справочнику звонить своему товарищу, с которым прежде работал, ныне директору химзавода в Подмосковье. Объяснил ему ситуацию, в которой оказался подшипниковый завод. Директор — химик пообещал дать взаймы Хрулеву тонну порошка-сырья. Но порошок — только половина дела, надо из него еще прокатать пленку. Хрулев поблагодарил секретаря за помощь, отправился на завод проката, лично договориться с руководством, иначе все хлопоты впустую. Приехал, и что же? Цех прокатки вторую неделю не работает, сырья нет, машины выключены. Директор химзавода куда-то умчался, а главный инженер и разговаривать не хочет из-за какой-то тонны порошка. Машину нужно разогревать полсуток! Во что обойдется такая химия? В какую копеечку встанет? Хрулев не сдавался, объяснял, упрашивал, но химик ни в какую! Договорились лишь после того, как Хрулев пообещал отковать химикам в своей кузнице громоздкую деталь к их машине и взял у главного инженера чертеж, но предупредили, что практически пленка будет готова только завтра к полудню.
Хрулев развел руками. С полудня до конца месяца останется восемнадцать часов, за такой срок упаковать полностью продукцию все равно не удастся. Не спасут ни организация дополнительной третьей смены на сборке, ни сверхурочные. Хрулев готов пойти на все: на перерасход фонда зарплаты, на ухудшение всех экономических показателей, лишь бы выполнить план и особенно по экспортным подшипникам.
Вернувшись на завод, он позвонил председателю завкома, без согласия которого проведение сверхурочных работ запрещено.
— Первый раз, что ли! — молвил председатель завкома со вздохом, зная, в какое плачевное положение поставлен завод. Начальник сборки Тараненко тоже «ура» не закричал. Буркнул раздраженно:
— Машину кнутом не подгонишь.
Его слова означали: упаковочные автоматы не успеют сделать свое дело, и продукция к десяти часам утра, когда считается, что месяц закончен, останется лежать в цехе, отгружена не будет.
— Ты давай шуруй у себя, выжимай все, а мы тут подумаем, как быть, — сказал Хрулев.
Долго думать не пришлось. Технологи моментально подсчитали и подтвердили, что действительно Тараненко попадает в глубокий цейтнот… Для завершения плана не хватит полсмены. Четыре часа!
Недовыполнение поистине мизерное, а потому еще более позорное. Хрулев вызвал на совет начальника отдела сбыта, у того настроение было гораздо оптимистичнее.
— Была бы продукция готовая — оформим и отгрузим.
— Как оформите?
— Очень просто: авансом. Подумаешь — важность! Все равно вагоны под погрузкой будут стоять до вечера. У нас с начальником товарной станции полное взаимопонимание и взаимное доверие. Он оформит документы, что вся продукция сдана до десяти утра. Мы за полсмены довезем все остальное.
«Рискованная затея… построенная на личных взаимоотношениях двух ответственных лиц… Гм…» — задумался Хрулев.
— Все это делают при крайней нужде, Дмитрий Васильевич. Так до нас было, будет и после нас. Здесь никакого обмана нет. Кстати, начальник товарной станции клянчит самосвал раствора на ремонт платформы. Да он и без цемента оформит накладные.
— Блатмейстерские штучки… — проворчал Хрулев колеблясь.
— Другого выхода нет.
— Значит, вы уверены… вы считаете…
— Наша судьба в руках стрелочников, Дмитрий Васильевич.
— Н-да… Действительно, похоже, что так. Остается уповать единственно на вашего приятеля-железнодорожника.
Не успел начальник отдела сбыта вернуться в свой кабинет, как позвонил Круцкий. Он все еще болел после отравления некачественной пищей, но от заводской жизни не отрывался. Вот и сейчас принялся дотошно выспрашивать о состоянии производственных дел. Начальник отдела сбыта сказал, что план, пожалуй, удастся вытянуть, приняты срочные меры с оберточным материалом, правда, со временем швах, но есть договоренность, и накладные будут оформлены на всю продукцию.
— Правильно решили, — похвалил Круцкий.
— Благодарю, — сказал прочувствованно начальник отдела сбыта. Но если бы он мог увидеть в этот момент выражение, мелькнувшее на лице главного инженера, то понял бы, что решение, которое принято, следует немедленно отменить.
Круцкий же блудливо ухмыльнулся и, довольный, потер руки с длинными пальцами. «Ну, кажется, Хрулев сам себе роет глубокую яму, остается лишь подтолкнуть. Афера с железнодорожниками вылезет ему боком. Мы ее легко выдадим за преднамеренное злоупотребление и доведем процесс до логического завершения… Обстоятельства складываются как нельзя более удачно, и я ничем не рискую. Подошла пора подключать своячка просто-Филю, пусть отрабатывает должок. Задаром, что ли, воткнул я его на должность начальника транспортного цеха! Пусть в поте лица добивает своего директора-недруга, иначе Хрулев сам спустит его на прорабские высоты… А я по-прежнему — в тени…»
И Круцкий, набрав номер телефона, спросил Филиппа Стратилатовича. Его на месте не оказалось. Ответившая дежурная получила распоряжение немедленно разыскать того начальника и сказать, чтобы Филипп Стратилатович тут же позвонил главному инженеру на квартиру. Просто-Филя появился на проводе минут через десять.
— Немедленно приезжай ко мне! — приказал Круцкий.
— А на чем ехать?
— На космическом корабле!
— Я не могу выехать из завода на машине.
— О, черт! Не можешь на машине — скачи на ишаке! Вот послал бог родственничка.
— Надо выписывать путевку шоферу, а печати нет.
— Как то есть — нет? Ты потерял печать? — догадался Круцкий.
— Нет… Только резинку, а деревяшка осталась.
— Тьфу, раз-зява! Ничего знать не хочу! Через полчаса стоять передо мной!
Коварный план, возникший в голове Круцкого, не мог быть выполнен без содействия просто-Фили. Когда тот, раздерганный и вспотевший, предстал перед грозными очами высокопоставленного свояка, Круцкий без всяких вступлений ошарашил его лобовым вопросом:
— Ты знаешь, что Хрулев категорически против твоего назначения начальником транспортного цеха и хочет загнать тебя обратно в прорабы.
— М-м-м… — промычал просто-Филя.
— Вот так, дорогой товарищ начальник, без печати… — хмыкнул Круцкий и продолжил ехидно. — Поставил на должность тебя, бездельника, я. Снимет директор.
— Снимет… — согласился со вздохом просто-Филя.
— Это уж точно. Ну и как же нам быть? С директором?
— С директором? А что я могу?
— Ты, Филя, тупица, — сказал Круцкий проникновенно. — Ты — существо настолько малоразвитое, что просто удивительно, как еще удается тебе отличать автомобиль от пылесоса. Ты вместе с компанией твоего народного контроля можете Хрулева… — Круцкий сделал движение рукой, подражая дворнику, подметающему улицу.
— А нечто можно? — усомнился просто-Филя.
Круцкий покачал безнадежно головой.
— Ладно, дорогой, не занимайся думаньем, не затрудняй себя непосильной работой. Слушай, что я скажу, а в остальном дело твое телячье… От тебя требуется одно: послезавтра утром, слышишь? Утром ты, как председатель группы народного контроля, сделаешь со своими соратниками проверку в отделе сбыта. Полную! И составишь акт, когда продукция поступила, в котором часу, в каком количестве, как оформлена и когда отправлена на товарную станцию. Проверить тщательно всю документацию за сутки, понял?
— Есть подозрения на приписочки?
Круцкий не ответил, продолжал:
— Особое внимание обрати на экспортные подшипники. Есть сведения, что Хрулев велел отделу сбыта оформить на них наряд авансом. Продукция после десяти утра будет еще в цеху, шурупишь? Так ты и в цех загляни.
— Ага…
— И заруби себе: никому ни гу-гу! Могила! Своему председателю комитета позвонишь вечером домой и скажешь, что это твоя инициатива, придумай мелочную какую-нибудь причину. Можешь даже состряпать от имени сознательных рабочих анонимное заявленьице в комитет, оно будет тебе основанием для проверки. Улавливаешь?
— Будет сделано!
— В таком случае отправляйся и действуй. Тепленькое кресло начальника транспортного цеха завода надо зарабатывать честным трудом, понял? И последнее: когда все будет заактировано и подписано, — бегом ко мне с копией акта проверки.
Лицо просто-Фили расплылось в улыбке:
— Здорово! Теперь мы Хрулева…
— Помолчи!.. — поморщился Круцкий презрительно. — Выполняй приказ.
Просто-Филя, настропаленный Круцким, сработал четко и безошибочно. На другой день утром представители группы народного контроля заняли свои места. Один из членов бригады, прямой подчиненный просто-Фили, дотошный и въедливый бухгалтер транспортного цеха, принялся сличать накладные и тут же обнаружил, что сдаваемая первого августа продукция, оформлялась прошлым месяцем, то есть задним числом. Налицо грубая приписка. Представители народного контроля составили акт в трех экземплярах, подписали его, а решительный, агрессивно настроенный бухгалтер присовокупил к акту и сопроводительную записку. Смысл ее сводился к тому, что в результате попустительства со стороны руководства на заводе имеют место преступные деяния, выражающиеся в злостном нарушении постановлений правительства, направленных на борьбу с приписками и очковтирательством. Копию акта надлежит передать в органы прокуратуры «на предмет привлечения виновных к уголовной ответственности».
Если акт был подписан всеми без осложнений, то насчет сопроводительной записки мнения распались, и первым, кто нарушил единство, оказался не кто иной, как сам просто-Филя, заявивший, что никаких записок не требуется.
— Мы сделали свое. Дальше пусть разбираются и делают выводы высшие инстанции: главк и министерство, — пояснил он важно.
«Осторожничает мудрый Филин», — подумал с неудовольствием активный бухгалтер, стремящийся показать себя достойным стражем законности. Откуда было знать бухгалтеру, что истинной причиной «осторожничанья» начальника являлась не мудрость, а отсутствие от Круцкого указания по этому пункту. Своим же умом просто-Филя прикинул, что сам факт приписки чересчур мизерный, чтобы этим занималась прокуратура. Нарушение есть, а убытки? В чем они выражаются? В какой сумме? То-то и оно! Нет, уж лучше недобор, чем перебор в таком деле… Пусть лучше лопает Хрулева собственное начальство, тем более, что Яствин и так зуб на него точит, боится, как бы Хрулев не сшиб его с поста… Некоторые думают, что Филипп дурак, хе-хе, не понимает что к чему. Как бы ни так!..
Спустя сутки документы проверки были посланы в главк и в райком партии, и тут оказалось, что секретарь райкома совершенно не согласен с выводами группы просто-Фили. Он заявил председателю районного комитета народного контроля:
— Методы у вас… прямо-таки драконовские. Что-то уж слишком круто замешено.
— Здесь все сущая правда, — подтвердил председатель. — Расследовала целевая группа.
— Сущая правда… Это смотря с какой стороны на нее взглянуть. Правда никогда сущей не бывает.
— Но мы на то и поставлены, чтоб отличать!
— Уж больно резко выпирает наружу сущая эта самая… Тут и ребенок увидит, но мы не дети, знаем, как ныне «борцы за правду» используют это в собственных целях.
— Как же нам быть? Если мы не примем мер, то в глазке и подавно. Там встанут горой за Хрулева, своего человека. Не станут выносить сор из избы, — пояснил председатель.
— Не думаю, — покачал отрицательно головой секретарь райкома. — Хрулев там не в фаворе. Он не мог закрыть план прошлого месяца из-за мелочи, а в главке палец о палец не ударили, чтобы помочь. Хрулев лично приходил ко мне и просил содействия — завод недотягивал каких-то полтора процента, имея готовую продукцию. Для главка — что один завод? Чепуха! Недовыполнение перекроют за счет других заводов, и все будет в ажуре. А коллектив страдает! Тут уж за директора возьмутся по-настоящему, есть к чему придраться, есть повод, чтоб разделаться с неугодившим кому-то хозяйственником.
— Извините, я ничего этого не знал, — смутился председатель районного комитета народного контроля. — Я займусь лично этим материалом.
— Займитесь. За нарушение производственной регламентации директор заслуживает того, чтобы ему было строго указано или поставлено на вид, но…
— Мне все ясно.
— Очень хорошо, иначе пойдет у нас, как по Кольцову: «Раззудись, плечо, размахнись, рука!»… И останемся мы без кадров.
Так был воспринят акт просто-Фили в райкоме. Но когда он прибыл в главк, обрадованный счастливым стечением обстоятельств, Яствин присовокупил к нему материалы проверки работы завода, представленные комиссией главка, и срочно отправился в министерство.
Телебашня на Шаболовке, казалось издали, волнисто изгибается в дрожащей знойной дымке. Поливочные машины днями напролет обильно поливали раскаленные мостовые, малочисленные дворники прыскали из шлангов на поблекшую зелень газонов, на тротуары, смывая в канализационные стоки разбросанные обертки от мороженого. Лютое солнце 1963 года сжигало все.
К вечеру жара немного опадала, но духота оставалась, точно в парилке. Едва солнце скрывалось за Поклонной горой, как тут же вспыхивал багровый закат, охватывая полнеба, и всякий, смыслящий мало-мальски в приметах, мог безошибочно предсказать точно такую же погоду на завтра.
Пятнадцатого августа, когда стрелки часов приблизились к семи, на квартиру к Ветлицкому начали прибывать гости. Сегодня вечер по случаю дня рождения хозяина. Появление каждого гостя возвещалось громким ударом в гонг, то бишь в здоровенную латунную сковороду, висящую у двери: подарок Виктора Тараненко холостяку Ветлицкому «на хозяйственное разведение». По днищу сковороды гравировка: «Дили-бам! Пусть всегда звонит друзьям!»
Встретив в передней Дерябина с женой и приняв из его рук какое-то объемистое сооружение, завернутое в бумагу, Ветлицкий покачал головой.
— От тебя, конечно, можно ожидать только адской машины.
— Неча тут. Дареному коню в зубы не смотрят.
— А если конь троянский?
— Не трусь!
Старые приятели, продолжая шутить, поднаддали друг другу тумаков, пожали крепко руки и, разойдясь на шаг, критически хмыкнули.
— Это что за штаны на тебе? — прищурился Ветлицкий.
— Отличные штаны! Видишь? И так стоят! И так!
— Колос-с-сально! Ты словно катапультировался с последнего журнала мод.
— Я, что ли, покупал их! Прицепился… Это она все! — фыркнул он, кивнув Дерябину на свою супругу, одетую в короткую клетчатую юбку и прозрачную кофточку.
…Дерябина тут же принялась совершать над столом нечто вроде магнетизерских пассов, от которых на длинном столе, состыкованном из двух коротких, происходили всяческие метаморфозы: что-то исчезало, что-то появлялось…
Ветлицкий не мешал: знал, что Дерябина считает себя по части сервировки наивысшим авторитетом. Между тем стол оборудован был по-холостяцки обильно, уставлен разнокалиберными бутылками, цветами. Много было цветов и на окнах, и даже на полу в банках. Магнитофон наигрывал что-то экзотическое, со всхлипом.
Дерябин занял свободное место у распахнутого окна и раскупорил пачку сигарет. Закурил и принялся пускать кольцами дым. В углу наискосок, в низком кресле сидела, эффектно выпрямившись, Лана. Вчера она форменным образом вогнала Ветлицкого в краску. Встретив его специально посреди пролета, заговорила таким тоном, с такими ужимками, что, глядя со стороны, каждый понимал: начальник участка и бригадир ОТК решают очень сложный и важный производственный вопрос. И действительно вопрос был не из простых.
— Даже пропойцы-грузчики из овощного магазина сочли б тебя невежливым… А еще говорят, долг платежом красен!
— Не пойму, в чем я провинился перед администрацией ОТК? — усмехнулся Ветлицкий.
— Не поймет! Очень мило! Когда у одинокой женщины был день рождения, она, как мне помнится, пригласила избранный круг гостей, в котором и провела весьма приятный вечер. Конечно, человек предполагает, бог — располагает… Чуда в тот вечер не свершилось, однако кое-что помнится. Или я ошибаюсь? Ну что ж, если вы не приглашаете одинокую женщину, опасаясь, что она станет шокировать общество, ей остается лишь поздравить грядущего именинника в рабочей, так сказать, обстановке и пожелать ему здоровья, успехов в труде, в личной жизни. Так, кажется, звучит поздравительный штамп?
— Довольно! — бросил Ветлицкий раздраженно.
Работницы, наблюдавшие за оживленно разговаривающими посреди пролета, подумали, сочувствуя Ветлицкому: «Опять бригадирша бракует какие-то детали, а начальник отстаивает их качество и сердится на Нивянскую».
Чувствуя обращенные на него взгляды, Ветлицкий расслабился, сказал с усмешкой:
— Между прочим, этого самого гостя одинокой женщины в течение так называемого именного вечера обманули трижды.
— Трижды? Какая мелочь! Да будь на ее месте другая женщина, настоящая, она обманула бы его… Ха-ха! Взялся считать женские обманы! Где та кибернетическая машина, которая учтет?!
— Вот именно, — подтвердил Ветлицкий и добавил: — Не в пример ей, я на самом деле именинник. Истинный. Без тройного обмана, и я по собственной инициативе хотел сегодня вечером вручить вам официальное приглашение на светский раут.
— Очень лестно. Не сомневайся, одинокая женщина явится без опоздания.
— Так и надо, раз она эмансипированная.
— Ты хочешь сказать, с нее как с гуся вода?
Ветлицкий усмехнулся. Наблюдавшие за ними рабочие вздохнули с облегчением: начальник и бригадирша нашли решение производственному вопросу.
Лана повернулась, выгнула спину и пошла, грациозно покачиваясь, меж грохающих прессов.
…И вот она пришла на квартиру к Ветлицкому, и стало сразу вокруг праздничней, нарядней. На Лане ситцевое платье, редко усеянное подобием разлапистых цветов магнолий, на ногах лакированные «шпильки». Возле нее тут же сгруппировалось несколько гостей: выздоровевший Круцкий, как всегда без жены, Виктор Тараненко с женой Зоей, заводским экономистом, — женщиной очень въедливой, весьма пышной и притом жароустойчивой: в такую духотищу платье из плотного материала было застегнуто на ней под самое горло. Здесь все давно знали друг друга, ежедневно встречались и потому чувствовали себя свободно. Через минуту-другую Зоя овладела разговором и, поглядывая с иронией на мужчин, не просто выражала свои мысли, а вещала:
— Век инженеров-руководителей приходит к закату. Это понимает всякий, знающий толк в производстве.
— Ай-ай-ай! Вечная память нам, несчастным… — завздыхали хором мужчины.
— Вместо вас на первое место в хозяйстве, как и должно быть, выходят экономисты-организаторы.
— А нас куда? В курьеры?
— Ваши функции будут ограничены техникой и технологией.
— Зоя Тимофеевна, пожалуйста, просветите нас, тьму-тьмущую, растолкуйте, что она за существо полосатое, этот самый «организатор»?
— Оно — друг директора.
— У-у-у!.. А если это она?
— О-о-о!..
— Друг-то друг, но у всех есть обязанности, четко очерченные штатным расписанием.
— Друзья и обязанности… Что-то не очень согласуется.
— Почему? По обязанности даже мужья бывают…
Лана, метнув на собеседницу острый взгляд, сказала:
— А вопрос остался открытым.
Зоя усмехнулась.
— Отвечаю. Организатор, значит, добрый советник. Добрый! — подчеркнула она.
— Это что-то наподобие юрисконсульта? — подковырнул Зою муж.
— Похоже, но не одно и то же…
— Судя по тому, чему учат в институте, я не согласилась бы занять такую должность ни за какие золотые. Попробуй сунься со своими добрыми советами к такому, например, начальнику цеха… — кивнула Лана на Тараненко.
— Это точно, Светлана Александровна, — засмеялся Тараненко. — Советник, не наделенный властью, хуже бедного родственника. Все от него отмахиваются. И брось ты, Зоя, свои проповеди, — повернулся он к жене с досадой. — Мало мы внедряли всяких дурацких «новшеств», а после не знали, как от них избавиться? Помнишь, Станислав, как на Волжском угробили станочный парк?
— Это когда взяли оборудование «на социалистическую сохранность»? Помню, перестали выполнять регламентные работы и даже средний ремонт отменили. За год расколошматили все вдрызг!
— Тогда, говорят, даже самолеты и поезда отдавали пассажирам на «соцсохранность».
— Анекдот, но жизненный.
— И все-таки Земля вертится! — подала голос Зоя. — И все-таки «организатор» будет внедрен. Он просто нам необходим.
Увлеченные разговором, не заметили, когда вошел Хрулев с женой. Поскольку никто сигнала гонгом не подал, слова его, прозвучавшие от двери, явились неожиданностью.
— Организатор за рубежом — есть отец, сын и святой дух производства, един в трех лицах. Он экономист, юрист, и он же инженер. Ко всему еще и отличный коммерсант, тонко чувствующий конъюнктуру, инициативный перед конкурентами. Часто бывает, что он сам и хозяин либо держатель контрольного пакета акций. Это делец иной психологии, иного масштаба и других возможностей, чем мы. Каким же образом внедрить его, приспособить к нашим условиям? Ведь у отжившего, как утверждает Зоя Тимофеевна, свой век директора-инженера целый лес поучающих, направляющих и указующих перстов! Раньше министерством замыкалось, а нынче еще совнархоз. Наша инициатива, сметка и так далее замыкаются теперь на нас самих. У нас чересчур маленький мирок влияния. Мы, как в старой деревне, распоряжаемся лишь сыновьями, зятьями, снохами — теми, что в нашей избе. Так что вопрос с «организаторами» мне не кажется самым животрепещущим.
— Дорогие товарищи, — подал голос Ветлицкий, — самым животрепещущим вопросом, на мой взгляд и на данный час, является поедание того, что поставлено на столе. Прошу занять места.
Гости пришли в движение, размещаясь за столом по принципу «кому с кем хочется». Ветлицкий сел справа от Тамары Хрулевой, слева от него — Тараненко с Зоей, напротив — Лана. После сдержанно-хвалебных тостов в честь именинника, ибо он настойчиво просил обходиться без излишеств, Дерябина, привыкшего не к коньяку, а к другому напитку, бросило в пот. Он то и дело полировал свою блестящую лысину клетчатым платком. Бутылки быстро опорожнялись, застольные разговоры становились громче. Хозяин полез в холодильник за подкреплением. Через час-полтора затянули «Тополя, тополя…», а после песни пустились танцевать. Отменная танцорка Лана проявляла такую активность, что даже нежелавшие вскакивали с мест и выделывали ногами кренделя, раскачивались в быстром ритме, хлопали в ладоши. Глаза Ланы гордо сверкали, общее внимание делало ее еще красивее.
— Чем не пара нашему Станиславу? — сказала томно супруга Дерябина с многоопытной улыбкой в щелках глаз.
А музыка все быстрее, движения танцующих все стремительней. Над головами стремительно носились налетевшие на свет мотыльки, и никто из присутствующих не слышал звонка, кроме Круцкого, сидевшего степенно возле двери, ожидавшего этого звонка. Он вышел на лестничную площадку, там стоял возбужденно улыбающийся просто-Филя. Сказал что-то Круцкому, и тот тоже оживился, подвигал бровями, соображая, и махнул свояку, чтоб убирался. Вошел обратно в квартиру, шепнул походя что-то одному из гостей, и тот, отключившись от своей партнерши, подскользнул к главному инженеру. Обменялись несколькими словами. На лице гостя мучительное удивление. Коротко пошептался с супругой. Та ответила растерянно, похлопала насиненными веками, и оба направились к выходу, оттуда поманили незаметно еще одного гостя, а когда музыка оборвалась, Круцкий сказал громко:
— Выйдем покурим, товарищи!
Несколько человек подались на лестничную площадку, хотя Ветлицкий настойчиво предлагал курить в комнате. Вскоре кто-то из курцов вернулся, спросил у Ветлицкого озабоченно, где телефон, нужно срочно позвонить. Тот сказал со смехом:
— В ближайшем дежурном отделении милиции, поскольку ни один автомат в округе не работает.
Ни Ветлицкий, ни Хрулев не обратили внимания на странную суету, возникшую в квартире. После курящих на лестницу потянулись также некурящие и, поговорив между собой, незаметно исчезли. На лицах смущение, вопросительные взгляды, торопливые сборы. Хозяин спохватился, когда в квартире осталось человек пять. Завтра, разумеется, не выходной, но все же… Очень уж рано разбежались. Его недоумение разрешил Круцкий. Прислонившись плечом к стене и вертя машинально на пальце колечко с ключами, сообщил тоном комментатора:
— Из поступивших недавно сведений стало известно, что коллегия министерства отстранила Дмитрия Васильевича от руководства заводом за обнаруженные народным контролем приписки. Конечно, это не окончательно, как я понимаю. За Дмитрием Васильевичем остается право обжаловать в высших инстанциях…
— Какая нелепость! — воскликнул Тараненко, и лицо его враз огрубело от резко обозначившейся складки поперек лба. Круцкий продолжал:
— Мы здесь не посторонние и несем естественно… в известной степени ответственность за случившееся. Так сказать, в моральном аспекте…
— В мора-а-альном!.. — уставился Ветлицкий на комментатора. Тот развел руками, точно призывая в свидетели остальных: «Что, дескать, я могу сделать?»
Тамара Хрулева, скованная мгновенной растерянностью, ступила к мужу, встряхнула его за руку. Тот посмотрел на нее, шевельнулся.
— Та-а-ак… — обежал острым взглядом присутствующих. — Вот, значит, почему разбежались!.. А вы чего же?
— Мы знаем, кто первый бежит с корабля… — отозвался с вызовом Ветлицкий и положил руки на плечи Дерябину и Тараненко.
— Пойдем, Тамара, — сказал Хрулев.
— Погодите, Дмитрий Васильевич, — стал рядом с ним Ветлицкий. Хрулев смотрел за окно в мерцающую неоновыми огнями тьму города. Круцкий сказал:
— Не стоит горячиться, Дмитрий Васильевич, запальчивость — она…
И Круцкий улетучился так незаметно, словно превратился в легкий пар или в червячка, уползшего в щель. Зоя Тимофеевна покачала головой и, толкнув мужа локтем, сказала вполголоса:
— А лакмусовая бумажка сработала безотказно.
Тараненко кивнул головой, сказал громко:
— Давайте, товарищи, выпьем за истинные, не меняющие своей сути верность, честность, твердость, чтоб они существовали вечно, независимо от того, куда дует ветер.
Дерябин поднял непочатую бутылку коньяка, но прежде чем откупорить ее, сделал знак жене, и та с помощью Ланы, не терпящей ни малейшей грязи, быстро очистила стол от посуды, оставшейся после тех, кто прошел проверку «лакмусовой бумажкой»… Дерябин выковырнул пробку, налил в рюмки «посошок». Выпили. Женщины быстро перемыли на кухне посуду, мужчины подождали их, затем, попрощавшись с хозяином, удалились.
Ветлицкий остался один. Постоял посреди комнаты, раздумывая тревожно о разразившемся печальном событии. Приписки… Недавно вышло строгое постановление, направленное против тех, кто во имя показухи к неважным истинным показателям добавляет и то, что будет сдано спустя какое-то время или вообще не будет сделано.
Хрулев не из таких, он не тщеславен и не честолюбив, хотя в последнее время газеты все чаще отзываются об этих «качествах» с похвалой, считают их своеобразным стимулом для современного руководителя или допингом, способствующим росту руководителя. Так что же случилось на самом деле?
Раздумья Ветлицкого прервал дверной звонок, и тут же незапертая дверь распахнулась, и три голоса: два женских и один мужской — негромко пропели: «Гармонь новая, а планки стерлися, вы не ждали нас, а мы приперлися…»
В передней стояли напряженно улыбающиеся Катерина, с ней рядом Зина, позади маячила самодовольная физиономия Зяблина.
— С днем ангела, Станислав Егорыч, — поклонилась Катерина имениннику. — Увидели свет в ваших окнах и решились зайти, поздравить и пожелать многих лет жизни и всего, чего хочется вам.
— Извините за позднее, так сказать, вторжение, мы сейчас уйдем, — сказал Зяблин.
— Не побрезгуйте скромным подарочком, Станислав Егорыч… Попросту, по русскому обычаю… Мы тут с Зиной бегом вышили…
И Катерина развернула большое полотенце из сурового полотна с вышитыми по концам «С добрым утром!» и «Спокойной ночи».
— Ну, вы, ей-богу… — пробормотал растроганный хозяин. — Чудаки, честное слово. Стали в дверях и стоят. Заходите, — отступил он, освобождая проход в узенькой передней. Припозднившиеся гости вошли, стеснительно переглядываясь. Ветлицкий повесил дареное полотенце, принес с кухни посуду и закуски, отрыл бутылку. Палец на левой руке Зины был еще забинтован, и она, присев, держала руку на колене так, чтобы она не бросалась в глаза.
Ветлицкий наполнил рюмки, улыбнулся.
— Спасибо, что пришли. Я рад.
И трое увидели по его лицу, по его глазам, что это сказано не ради красного словца, не из вежливости, а потому, что он на самом деле искренне доволен их посещением. Первоначальная скованность, которую гости старались скрыть залихватской частушкой, ослабла, да и коньяк сделал свое дело, привел компанию в благодушное настроение. Катерина и Павел чувствовали себя свободней, чем Зина, продолжавшая сидеть в позе человека, о котором говорят, что он проглотил аршин.
Ветлицкий понимал стеснительность девушки и, чтобы подбодрить ее, спросил весело:
— Ну, Зина, когда приступаешь к блистательному исполнению своих грохальных обязанностей?
— Хоть сейчас! — воскликнула Зина с готовностью и даже подалась вперед.
— Разве уже закрыли больничный лист?
— Какой там закрыли! — махнула рукой Катерина.
— А раз нет, надо гулять, набираться сил.
— Я не для гулянки здесь.
— Знаю, знаю, — поднял перед собой руки Ветлицкий и покачал укоризненно головой.
— Завтра выйду на работу, — продолжала Зина упрямо.
— Что-о-о? Я те выйду? Попробуй только! Вызову охранников и с конвоем выставлю за проходную.
Зина повесила голову, молвила дрогнувшим голосом:
— Тошно мне, Станислав Егорыч. Брожу как неприкаянная. А на мне вина висит. Перед людьми, перед вами.
— А ну-ка, брось, девка! — прикрикнула Катерина. — Ты чего сюда пришла? Нюни распускать? Ишь, ты! Тошно ей… Да пока жизнь проживешь, еще не такое испытаешь. Да только не раскисать надо, а блюсти себя. Вот так держать! — сжала Катерина в кулак свою белую руку.
— Ладно, красавицы, успокойтесь, — сказал мягко хозяин, но Зина вскочила, и каблучки ее звонко простучали по ступенькам лестницы. Зяблин, не принимавший участия в разговоре, покряхтел и, поднявшись из-за стола, кивнул Катерине.
Квартира опустела. Хозяин разделся, намотал на швабру мокрую тряпку и принялся за уборку. Авралил и думал о Хрулеве. И тут опять раздался звонок.
«Еще кто-то припозднился, — подумал Ветлицкий, подходя к двери и прислушиваясь. Звонок повторился.
— Кто там?
Кого угодно ожидал Ветлицкий, но только не Лану. На миг он совсем опешил. Затем щелкнул задвижкой.
Лицо Ланы бледное, ее лоб — он впервые заметил — пересекла упрямая морщинка. Она взглянула на него, шевельнула бровями и прыснула, прикрыв рот ладошкой. Видать, больно нелепый вид был у хозяина, стоявшего с тряпкой в одной руке и со шваброй — в другой. Лана скинула туфли, отфутболила их через прихожую на сухое место и потянула из рук Ветлицкого швабру.
— Не надо, — запротестовал именинник.
Лана энергично овладела инструментом:
— Я затем и вернулась. Знаете, Станислав, надо в книге полезных советов изъять пункт, где описано, как убирать квартиру перед приемом гостей. Вместо него вставить другой: как убирать квартиру после ухода приглашенных.
— Обхлюстаешься… — заметил Ветлицкий, переминаясь с ноги на ногу. Лана засмеялась, в ее голосе появилось что-то игривое. Она ступила к нему и прижалась щекой к его груди. Это длилось секунду, затем она подоткнула по-бабьи подол своего цветастого платья и быстро закончила уборку. Спросила с улыбкой в глазах:
— Больше к тебе не придет никто?
— Не знаю.
— Ты не пустишь никого, да?
Ветлицкий молча выключил свет.
Спустя время он пошел к холодильнику, принес и поставил на тумбочку у постели бутылку минеральной воды, нагнулся над разметавшейся Ланой, сказал задумчиво:
— Вот мы лежим рядом, говорим друг другу ласковые слова, а меня не оставляют мысли о Дмитрии Васильевиче. Просто кричать хочется при виде того, что сотворили с ним. Кому это на руку? Во имя чего? Ради каких высоких целей?
— Не кричать надо, Станислав, а бороться всем, всем нам до единого.
— Против кого?
— Против кого лично — не знаю. А за что бороться — понятно: за справедливость. Надо вскрывать ложь. Нам не безразличен исход борьбы за Хрулева, он важен для человеческой веры вообще, понимаешь? Иначе равнодушие, безнадежность…
— Между прочим, пленительные женщины лгут больше всех и хитрее всех, а поймаешь с поличным — возмущаются, как девственницы, с видом оскорбленной невинности.
— Не только пленительные врут, — буркнула Лана.
— Я это к слову. Перед твоим милым приходом у меня возникла мысль составить обстоятельное письмо о наших заводских делах, объективно обрисовать положение, прочно аргументировать свои возражения против снятия с должности Дмитрия Васильевича, а по сути расправы над ним. Думаю, такое письмо подпишет не один десяток человек, и тогда направить его в КПК. Пусть проверят. Пока это дело для меня — айсберг! Виден только его кончик, остальное под водой.
— Ты прав. Проследить тонкие паутинки интриги трудно, но я все же попытаюсь разузнать кое-что посредством одного человечка…
— Какого человечка…
— Да так… У меня много всяких знакомых в различных, как говорится, сферах влияния.
О том, что она собирается расколоть одного из участников компании против Хрулева и что его зовут Марек Конязев, не было сказано ни слова.
Ветлицкий подумал, что напрасно недооценивал Лану прежде, считал ее всего-навсего эрудированной, остроумной, независимой, несколько взбалмошной красавицей, познавшей жизнь. Удивить ее чем-то трудно. А оказывается, ей присущи вдумчивость, принципиальность, умение видеть за частным случаем его общественную значимость, умение разбираться в психологии людей и находить побудительные причины их поведения.
Утром, перед уходом на работу, Ветлицкий сказал:
— Вот мы и обменялись с тобой визитами. Может, повторим?
— Я бы хотела, — ответила Лана просто, взяла его руку, положила себе на грудь и повторила поспешно: — Правда, хотела бы.
— Что ж, не у всех, видать, любовь начинается с прогулок под луной.
— А ты думаешь… у тебя… это…
Ланин голос тихий, почти робкий.
— Меня не интересуют определения. Я невезучий. Но с тобой, кажется…
Ветлицкому еще не приходилось видеть, чтобы радость так мгновенно смела с лица человека налет настороженности и неуверенности. Лицо Ланы порозовело, засияло, и вся она преобразилась. Они внимательно посмотрели друг другу в глаза.
Хрулева отстранили от занимаемой должности, нового директора не назначили. Дела на заводе вершил Круцкий.
Как известно, всегда в периоды междувластья появляются «раскачиватели стихии», вносящие разлад в умы, поднимающие смуты. На сепараторном участке таким баламутом явился, как всегда, Павел Зяблин. Где-то он услышал, будто Ветлицкий грозился уйти с завода, если вопрос о Хрулеве не будет предан гласности, не будет объективно рассмотрен партийными органами. Некоторое время спустя, увидев, что Ветлицкий расхаживает по пролету с незнакомым человеком и что-то ему объясняет, Павел вообразил, что происходит передача дел новому начальнику, и поднял кутерьму. Рабочие зашушукались, забегали друг к дружке. Кто-то выключил пресс, за ним — еще кто-то, и вдруг пролет замер.
Ветлицкий выглянул из-за своей стеклянной загородки. «Силовую отключили, разгильдяи, что ли?» И потянулся к трубке телефона, чтоб позвонить на подстанцию. В это время в дверях появился Зяблин. Вытирая ветошью замасленные руки, хмуро буркнул:
— Надо поговорить, Станислав Егорыч.
— Видишь, участок стоит? Говори быстрей, что у тебя?
— То, что у всех… — показал он большим пальцем за спину на пролет, где толпилась возбужденная смена.
«Мать моя, мамочка! Опять что-то стряслось…» — схватился Ветлицкий за голову и выскочил из конторки. Возле рабочих суетился Кабачонок, что-то втолковывал им, но его не слушали, отмахивались.
— Что случилось? — спросил Ветлицкий приблизясь.
Раздался разнобой голосов окруживших его наладчиков и штамповщиц. Из нестройного гула он наконец уразумел: с ним хотят потолковать.
— Толковать в рабочее время?
— Другого времени, может, и не найдется.
— Ничего не понимаю. Вместо того чтобы выполнять сменное задание, вы устраиваете митинги, как анархисты!
— А мы не собираемся выполнять сменное задание!
— До феньки нам такая работа!
— Бросай, ребята, все это к чертовой матери и тоже пойдем увольняться!
— Была б шея!..
Взвинченная Зяблиным толпа бушевала.
— Братцы, да вы что, а? Да вы с ума посходили, что ли? — восклицал Ветлицкий, испугавшись не на шутку. — Это же забастовка!
— А нам плевать!
— Нам бояться нечего!
— Мы не против Советской власти, а против тех, кто власть позорит!
— Товарищи, прошу вас, прекратите немедленно митинговать. В какое положение вы меня ставите?
— А вам-то что? Вы от нас уходите.
— Да кто вам такое сказал?
— Знаем…
— Да скажите толком, в чем дело? — закричал Ветлицкий.
Зяблин кашлянул в кулак.
— Станислав Егорыч, три года все мы с вами вытаскивали вот это из навоза, — раскинул он руками. — Тяжело вытаскивали. Вы не пай-мальчиком пришли и, чего уж греха таить, не были для нас нянечкой, не гладили по шерстке, чтобы лучшим казаться, не заигрывали. И потому пришлись нам. Мы увидели в вас работягу, такого же, как мы, и даже похлеще. И еще потому, что вы никого ни разу не обманули. Верно я говорю? — повернулся он к рабочим. Те согласно загудели. — А теперь, Станислав Егорыч, вы бросаете нас на произвол, то есть опять в яму. Каждый, конечно, понимает: рыба ищет, где глубже, человек — где лучше. То же и вы. Ну, а мы как же? Зачем было дразнить людей? Разве командиры на войне, когда трудно, бросали свои роты или взвода и убегали, где обстановка полегче?
Ветлицкий хлопал глазами, закусив губу. Рабочие смотрели на него требовательно и выжидающе. Внезапно сердце его вздрогнуло, и по груди разлилась жаркая истома. Даже в глазах потемнело от волнения и нежности к этим людям. Лица их внезапно поплыли, теряя различительные черты, стали похожи одно на другое, как звенья одной цепи. «Да ведь я тоже звено этой цепи, — мелькнуло в его сознании. — И если одно звено разорвется, не выдержит общей нагрузки, цепь рассыплется». На его напряженном лице дрожала маленькая жилка, та, что ближе к виску, — это так сильно колотилось сердце, и это видели все, и все ожидали от него чего-то. А он молчал, превозмогая нахлынувшее неожиданно всеохватывающее чувство радости. Странное, необъяснимое состояние в столь неподходящий момент, но оно было.
— Черти!.. — вздохнул Ветлицкий, терзая мочку правого уха. Оторвал руку от уха, вынул из кармана какую-то бумажку, сказал громко: — Вот обходной листок! — Поднял над головой, разорвал на клочки и сунул обратно в карман.
Рабочие проследили за его движениями, заулыбались то один, то другой и, перемигиваясь, начали расходиться по своим местам.
В пролете опять забухало, застрекотало, земля под ногами завибрировала.
Ветлицкий направился в свою конторку. Проходя мимо пресса, где сидела Зина, остановился, спросил, улыбаясь:
— Начинаешь?
— Кончаю, видимо… — вздохнула Зина, подняв печальные глаза.
— Что так? То рвалась в цех, а приступила к работе — и на тебе… Или опять что-то стряслось?
Зина нагнула голову, промолчала. Ветлицкий потрепал осторожно ее по плечу и пошел по грохотавшему пролету, держа направление на Зяблина, чтобы устроить зачинщику беспорядка разнос.
Месяц начинался новый. Свистопляска на участке продолжалась старая. Как и прежде, первая декада металлом не обеспечена, опять мудри, химичь, рискуй, своди как хочешь концы с концами. Выкручивайтесь, начальник и мастера, помните, что в случае срыва, отдуваться придется вам.
Ветлицкий, позвав к себе планировщицу, засел с ней составлять график загрузки и переналадок многооперационных прессов, чтобы дать сборочным цехам самые срочные типы сепараторов вовремя. «Пасьянс» раскладывали долго, примеряли и так и этак, перечеркивали и начинали сызнова прикидывать по срокам изготовления, заменять один тип другим в зависимости от наличия металла или предполагаемого поступления его на завод. Наконец график слепили, но сооружение получилось непрочным, как всякое строение, возведенное на непрочном фундаменте: тронешь кирпич, и все рушится.
Ветлицкий послал планировщицу чертить графики начисто, встал из-за стола, распрямил плечи. В дверях возник Кабачонок, в руке бумаги, на толстом лице растерянность. Подошел к столу, положил два листка.
— Вот, — развел он руками. — Сразу двое на увольнение. С кем же я работать буду, если уйдет подсобник, этот чертов Дудка? Сам буду выгребать из приямков отходы? Зина уж ладно, штамповщицу скорее найдем. Ее, кстати, крепко поддерживает профсоюз, то бишь Катерина… Поддерживает в смысле увольнения.
— Вот как? Здорово спелись… А ну-ка, давай сюда профсоюзную деятельницу!
Когда вошла Катерина, Ветлицкий сделал вид, что внимательно читает важную бумагу.
— Слушаю, Станислав Егорыч.
— Сидя послушаешь, — показал Ветлицкий на табуретку.
Катерина присела.
— Вот что, Катерина, то что ты болеешь за свою подопечную, очень хорошо. Не оставляешь ее в трудные минуты — еще лучше, но когда ты сбиваешь ее с толку и направляешь явно «не в ту степь», это уже ни в какие ворота не лезет. Зина — девушка исключительно честная, преданная своей цели, но у нее же была травма! Отсюда депрессия, обостренное чувство… Но ведь это порыв. Ее надо успокоить, уговорить. Ты делаешь наоборот: поддерживаешь ее, как говорит Кабачонок, «в смысле увольнения».
— Разве я ее толкаю на увольнение? Если на то пошло, мне просто не удалось убедить ее. А не сумела потому… потому, что сама баба. Слабая, бестолковая баба. Но кто поймет Зинку лучше меня? По правде скажу, мне боязно стало за нее. Мечется девка. Да вы сами, когда мы прибегали к вам на именины, заметили, наверное.
— Чего ей метаться?
— Ведь первый раз в жизни такое!
— Не понимаю.
— Оно и видно… Скажите, Станислав Егорыч, вот мы с вами ходили к Зине в больницу, а зачем?
— Странный вопрос! Поддержать морально девушку, у которой нет поблизости родителей. Мной, например, руководили самые лучшие побуждения.
— А другой ходил… Что вы, мужики, понимаете в женских чувствах!
— Гм… А что, собственно, надо понимать?
— Девушка влюбилась в него и ждет желанного слова, а он… В общем, как только ее выписали из больницы, вдруг словно все обрезало. Он больше с ней не встречался. Почему? Не известно. Может, раздумал и не собирается сделать Зину счастливой? Но чем она хуже его? Вы добрый человек, Станислав Егорыч, вы жалеете Зину, так помогите ей не одной жалостью! — воскликнула Катерина и схватила его судорожно за руку. Он отстранился, недоумевая. — Зинка гордая, Станислав Егорыч, а ведь это ее первая любовь.
Ветлицкий слушал Катерину, хмурясь и поеживаясь:
— Чем же я могу помочь?
— Поговорите с ним по-мужски, пристыдите, пусть одумается.
— Как так? Не захотел любить, а потом одумался и взялся за любовь?
— Ну и что? Разве так не бывает? Раскроют человеку глаза…
— Да кто этот человек в конце концов?
— О, господи! Все знают, только вы не знаете.
— Понятия не имею.
— Элегий!
— Кто-кто?
— Дудка!
— Тьфу! Час от часу не легче. И это такой идеал у Зины? Достойной, красивой, чистой девушки? Поистине любовь зла, но тут, Катерина, прошу уволить меня, тут я помощником вашим не стану, наоборот: приложу усилия, чтобы… Да, впрочем, особых усилий прилагать и не придется. Дудка подал заявление на расчет.
— Как заявление? — ахнула Катерина и наморщила лоб, думая напряженно о чем-то. — Ой, я, кажется, начинаю понимать, — ахнула она снова. — Ведь Элегий перед Зиной виноват, это он испугал ее, когда она сидела за прессом. Тогда и случилось. Он вообще всегда потешался над ней, насмехался, а когда случилось несчастье, перетрусил, из кожи лез, чтоб задобрить ее, чтоб она не заявила на него. Прибегал каждый день, носил передачки, а Зина, простая душа, приняла это… Да ведь и то сказать, любую из нас растрогает внимание такое. Ох-ох-ох! Какой же он все-таки… — Катерина задохнулась от возмущения.
— Ничего страшного я не вижу. У тебя, Катерина, жизненный опыт не мал, согласись, что так даже лучше. Лучше потому, что это случилось на пороге жизни. Первый угар скоро пройдет, туманен рассеется…
— Эх, Станислав Егорыч, все-то ваши правильные слова — от ума. Но жестокие они.
— Не слова, а жизнь жестокая, и законы ее непреложны. Зина любит такого вахлака? Это чересчур. Ей нужно что-то гармоничное, чтобы и любовь, и дружба, и взаимопонимание.
— Как мы можем судить, что ей надо?
— Согласен, но и Дудка — не подарок для Зины. Это химерическая любовь, которая ничего не создает, кроме отупляющих затяжных страданий.
— Бедная Зина, как тяжко ошиблось ее доброе сердце! Вот уж никогда не пойму, почему она не полюбила вас?
— Меня-я-я? Фу-у!.. Слава аллаху, что случилось именно так.
Катерина покачала укоризненно головой, встала и медленно ушла. Ветлицкий задумался. В Зининой любви к тюфяку Дудке было что-то раздражающее и вместе с тем — трогательное. Жившая до сих пор в своем здоровом дельном мире, она приняла фальшивую подделку труса за чистую монету, увидела в Дудке «настоящего». И вот теперь мучится из-за сущей чепухи.
Зина явилась в застекленный закуток начальника участка в конце смены. Она и сейчас цвела. Сквозь прозрачную бледность лица на щеках проступал яркий румянец, только губы стиснуты в нитку и во взгляде решительность и упорство.
— Станислав Егорыч, как с моим заявлением? Катерина Ивановна сказала, что у вас был разговор обо мне. Подпишите, пожалуйста, и простите за беспокойство и неприятности, которые я доставила всем.
Сказала одним духом и опустила глаза. Ветлицкий вздохнул:
— Садись, Зина.
— Спасибо, я весь день сидела за прессом.
— Все равно садись. Стоят перед покойниками и генералами. Садись и подумай, стоит ли ломать свою жизнь из-за какого-то Дудки, какого-то «вьюноши» в крикливо-модных штанах, не осилившего даже семилетку, но нахватавшегося магнитофонных верхушек? Ведь ты хорошо стала работать, скоро, гляди, перегонишь свою наставницу. Да чего там! Неужто на Дудке свет клином сошелся?
— Не знаю, что со мной. Временами мне кажется, что это у меня от ушиба головы.
— Вот видишь!
— Но потом Элегий сказал, что испытывает ко мне нежное чувство, и стал со мной разговаривать не так, как раньше. И я ничего не могу с собой поделать. Я хочу… я захотела быть с ним.
— Он что же, предлагал тебе выйти за него замуж?
— Нет-нет! Он просто говорил: давай просто жить… — проронила Зина едва слышно и нагнула голову еще ниже.
— Вот это жучок! Губа не дура у этого Дудки. А вот тебя он так уж точно счел круглой дурой. Не ожидал от него такой прыти! Как ты думаешь, зачем он поднимал тебя на смех? Да для того, чтоб внушить, что ты хуже всех, мол, деревенская теха-матеха, которая сейчас должна ему в ноги кланяться за то, что он снизошел до нее, осчастливил своим вниманием. Эх, Зина, ты ехала сюда и воображала, что здесь царят мир и дружба, совет да любовь. Тут, как везде, и нужда, и болезни, и бытовые неурядицы. Вот это действительно реальные препятствия, которые надо преодолевать, а для этого нужно работать, стараться, и судьба не обойдет тебя.
— Может быть, вы и правы, Станислав Егорыч, да мне от правды не легче.
— Привыкнешь, Зина. Я Дудку увольняю. Пройдет недельки две — три, и ты забудешь о его существовании. Забудешь и про свои переживания. Ну, какая это любовь? Ты поддалась Дудке без борьбы, без сопротивления, как самая слабохарактерная женщина. Черт знает что! И вообще хватит мне с тобой нянчиться! — повысил голос Ветлицкий. — Да, я за тебя, я за всех таких, как ты, в ответе перед людьми и перед собственной совестью. Да, я буду помогать, но не мух отгонять от тебя. Ты посмотри на Катерину: что за молодчина! Все горит у нее в руках, энергия какая, как ловко и легко справляется она со всем на свете, в том числе и со своими чувствами. Поистине — Легкова.
— Неужели, Станислав Егорыч, было бы хорошо, если б я была во всем похожа на Катерину?
«Ага! — подумал обрадованно Ветлицкий. — Наконец-то ее заело, дало знать о себе оскорбленное самолюбие, женское достоинство».
— Если б ты была на кого-то похожа, ты не была бы Зиной. Так что лучше порхай в небесах… Пока. Но поверь мне, важнее постоянная свобода, чем временное опьянение неясными желаниями. И второе: сразу двоих рабочих я уволить не могу. Дудке заявление подписал, а ты свое забери и больше с ним ко мне не приходи.
Зина взяла понуро листок, ушла медленно, ссутулившись. Ветлицкий прищурился ей вслед.
«Черта с два ты уйдешь отсюда! Как бы не так! Все. Ты наша. Эта земля, пропитанная потом рабочих, этот воздух, насыщенный испарениями эмульсий и керосина, захватили тебя в плен, и ты теперь будешь чувствовать себя как бы приросшей к этой земле, словно дерево, которое пустило здесь корни».
Новый начальник транспортного цеха Филипп Стратилатович Филин мучился над решением труднейшей проблемы утилизации отходов производства. По технологии зачем-то принято промывать с бензином не только готовую продукцию, но и полуфабрикаты. А что это значит для Филина? А то, что этой огнеопасной дряни накапливается столько, ну просто голова кругом идет, не успеваешь отправлять на регенерацию. Вот и сейчас все емкости залиты под пробку, хоть в канализацию спускай! Но это противоречит пожарным инструкциям, оштрафуют за милую душу, у них не открутишься.
Сегодня хуже, чем когда, даже автоцистерны полны под завязку, а из цехов без конца орут: «Утилизируй! Вывози! Срочно! Немедленно! Остановим работу!» На-а-арод… А как утилизируешь, ежели, как назло, вчера печать потерялась где-то? Идти в заводоуправление, просить оформить документы на выезд цистерн из завода — так поднимут на смех нового начальника, новую печать делать будут долго. В общем, запарка у простофили полная, а что делать, он не знает. Мало-помалу размышляя, он пришел к мудрому выводу: надо действовать по принципу: «волк — козу, коза — капусту…» Для начала он напустился на завгара:
— Что за безобразие! Почему я должен за всех вас работать? Сами баклушничают и меня отрывают от важных дел. Неужели вы сами не в состоянии организовать своевременную вывозку отходов?
— Не можем, Филипп Стратилатович. Все вывозки из завода необходимо оформлять сопроводительными документами, а у нас который день нет…
Просто-Филя поморщился, словно ему в дырявый зуб мороженое попало. Доведут его, заморят с этой дурацкой печатью!
— Нужно немножко соображать! — поднял простофиля палец перед носом завгара. — Или хотя бы посоветоваться с народом. Водители всегда откликнутся, помогут. Как хотите, но чтоб емкости были освобождены. Иначе остановятся цеха, и нас по головке не погладят.
Завгар почесал задумчиво макушку:
— Пойду потолкую с шоферами.
— Идите, идите. Нет, вернитесь! — Завгар остановился. — Вам известно, что неподалеку отсюда, от территории завода… — просто-Филя вкрадчиво оглянулся по сторонам, нет ли кого поблизости, зашептал что-то завгару на ухо. Тот неуверенно пожал плечами.
— Как бы не получилось неприятности? Заметит кто-нибудь…
— Чепуха! Подумаешь, делов-то! Зато документов не нужно выписывать, лишь пропуск. Требование я выпишу, а вы поручите… да вы сами знаете, кому поручить.
Еще совсем молодой водитель, из тех, которых пока не выпускают на автомобиле из зоны завода, но очень жаждующий выезжать, получив личное распоряжение от завгара, возгордился. Подкатил на бойлере к воротам завода, крикнул вахтеру, как научил его начальник:
— Открывай скорей! На базу еду срочно за бензином! Вот пропуск на выезд.
И хотя цистерна по горло была залита использованным бензином, вахтер беспрепятственно выпустил бойлер за ворота.
Речушка Мокрая, по берегу которой прохаживался расстроенный Хрулев, по сути была почти сухой. Возникнув из-под земли, где протекала по толстой зарешеченной трубе, она метров двести лилась этакой подковой свободно по широкому оврагу, чтобы опять исчезнуть в темном зеве другой трубы.
Недалеко проходила дорога, обсаженная с обеих сторон деревьями, дальше — булочная, гастроном, пивная-автомат со стеклянными стенами, корпуса новых домов, в одном из которых при помощи дядюшки Яствина получил квартиру кандидат наук Марек Конязев.
Овраг зарос высоким дударником, кустами бузины, хлобыстьем конского укропа и все лето служил прибежищем для любителей соображать на троих, а речку с намытым крохотным островком держали в своих руках мальчишки из вблизи стоящих домов. С утра до ночи доносились их воинственные возгласы. Нередко на спорном водном рубеже возникали конфликты и вспыхивали настоящие сражения. Чем прельщал мальчишек ничтожный островок, неведомо, известно лишь, что военные действия происходили именно из-за этого клочка земли, на котором разжигались костры и проводились какие-то ребячьи, недоступные пониманию взрослых ритуальные действия.
Одну из воинствующих групп таких сорванцов возглавлял девятилетний Алик, сын Геры и Марека Конязевых. Марек целыми днями занят в НИИ, Гера — на радио, поэтому ежегодно летом к ним приезжала Герина мать «смотреть за ребенком». А ребенок между тем по-прежнему относился к ней, как к досадному, но не вечному неудобству, придуманному специально родителями в наказание ему за баловство. Теперь он бабку дразнил «засаленным пузом» — новое прозвище, услышанное Аликом от своего папы. Прежними кличками «гадина» и «зануда» одаривал ее лишь в моменты, когда она окончательно выводила его из терпения бесконечным нытьем, поучениями, наставлениями, которые он вынужден был терпеливо сносить во избежание родительских подзатыльников и прочих «воспитательных мер», как говорил дед Сиплов, он же «Мерин».
По характеру Алик был мстительным. Стоит, бывало, скромно потупившись, слушает очередной «молебен», а сам соображает, какую бы каверзу подстроить бабке, чтоб она поскорей убралась к своему деду. Но бабка уезжала в начале осени, и тогда наступало другое мучение — школа.
Бабка, живя полжизни на Волге, боялась панически воды. Она ни разу не искупалась в реке, а если видела, что кто-то из ее семьи приближается к берегу, она заболевала «форменным — по ее выражению — нервозом». Для нее что река Волга, что речушка Мокрая, что лужа дождевая перед домом — все равно. Стоило Алику направиться с ребятами на речку, как на верху оврага тут же возникала бабка в нелепом, вечно засаленном на животе халате и принималась за свое:
— Али-и-и-ик, не лезь, там глубоко! Али-и-и-ик, ты обмочишься! Али-и-ик, ты утопишься! Али-и-ик, не разжигай костер, искра в глазик попадет, ослепнешь!
Алик из себя выходил — так стыдно было ему перед сверстниками. А те нарочно корчили рожи, дразнили его ехидно: «Али-и-к, ты обсикаешься! Али-и-ик, ты…»
«Чтоб б ты сдохла, гадина!» — шептал себе под нос Алик и назло старухе лез туда, где глубже, и назло швырял в костер сухой бурьян и подбрасывал палкой жар, чтоб летело больше искр. Весело! Интересно!
Два дружка Алика, подражая ему, прыгали по островку, орали и кривлялись в диком плясе, донимали надоедливую старуху, маячившую на краю оврага.
В это время подчиненный просто-Фили, молодой, проинструктированный непосредственным начальством водитель, подкатил автоцистерну к трубе, принимавшей в себя скудные воды речки Мокрой, и открыл кран спуска. Черный густой бензин толстой струей хлынул в воду и исчез в трубе. А метров через двести труба извергла его в тот овраг, где на островке Алик с приятелями жгли костер и подкидывали палками вверх горящую траву.
Раздался неистовый крик бабки. Поверхность речки вдоль всего оврага вспыхнула оранжевым пламенем. Жуткий треск пронесся по оврагу. Огонь взмыл к солнцу и, вихляя, загудел. На островке истошно кричали, метались в ужасе дети. И тут вдруг бабка, боявшаяся до ужаса воды, бросилась в страшную пылающую речку спасать погибающего внука. Языки пламени сразу охватили ее до пояса. Она не достигла островка, который успели покинуть ребятишки, упала, ослепленная, корчась от невыносимой боли, и захлебнулась зловоньем горящего бензина.
Круцкий, словно оглашенный, бежал по территории завода. Это выглядело сверхъестественно. Встречные с недоумением оборачивались ему вслед, а он продолжал бежать, держа направление в транспортный цех. Он торопился изо всех сил.
Ворвался в кабинет, встал перед столом свояка. Тот, сидя, посмотрел снизу вверх и точно ему пинком поддали: отпрянул испуганно.
Круцкий схватил со стола увесистый чернильный прибор и, ни слова не говоря, запустил в голову родича. Но спортивный просто-Филя увернулся, и письменный прибор, хряснувшись в стену, рассыпался. Круцкий упал на стул и схватился за голову:
— Погубил! Все погубил, проклятый! Все пошло прахом: старанья, многолетние труды, все насмарку! Гад ты ползучий. Тварь безмозглая!
— Чего ты? Чего ты? — бормотал начальник транспортного цеха, позеленевший от подступающего страха.
— Подлец! Дегенерат! Скотина! Что ты натворил, негодяй!
— Чего ты? Чего ты?
— Как в твою идиотскую башку стукнуло вылить отработанный бензин в речку?
— А чего? Я первый, что ли? И другие выливали.
— Так они же умные! А ты сжег тещу Князева!
— Как?
— Чтоб ты сам сгорел, ублюдок! Он еще спрашивает!
Наконец свояк уразумел, из-за чего произошло страшное ЧП.
— Пойдешь под суд! — заключил Круцкий.
— За что? Я никого не сжигал.
— Не ты, так по твоему распоряжению сбросили горючие отходы в запрещенном месте.
— Я распоряжений таких не давал. Кто докажет?
— Что-о-о? Этот номер тебе не пройдет! Ты уголовник! Преступник! От тюрьмы тебе не отвертеться.
— Ничего, вместе посидим, по-родственному…
У Круцкого челюсть отвисла. Такой неслыханной наглости не ожидал.
— Аль компания моя для тебя неподходяща? — продолжал просто-Филя. — Притерпится. В ближние походы ходили вместе, а почему в дальние — я один?
— Да ты… ты псих! Ты с ума спятил от страха. Что несешь-то? Попробуй только потянуть меня в свою… в своё… Ты понимаешь, что ты сумасшедший, а? К счастью твоему. Только это еще может спасти тебя, иначе не видать тебе свободы до конца твоей свинячей жизни! Немедленно ложись в психбольницу. Направление я организую, тебя заберут. Тем более симулировать тебе не придется, все признаки врожденного кретинизма на твоей роже. Решай немедленно, слышишь?
— Хитрован какой! Тебе лишь бы сбагрить меня, а если оттуда не выпустят? Нет уж, мне тюрьма не грозит. Виновники несчастного случая налицо: шофер бойлера и завгар, который его послал.
— О, проклятье! А твое распоряжение?
— Да что я, дурак — давать при людях распоряжения? Никто не слыхал, попробуй докажи!
— Ну, смотри, если не выкрутишься, всем нам будет худо.
Говоря «всем», Круцкий, имел, конечно, в виду себя. Ведь он в отсутствие Хрулева назначил свояка начальником цеха, зная, что у того нет ни опыта работы, ни квалификации, ни вообще каких-либо способностей. Самоуверенность же просто-Фили была призрачной, была основана на зыбкой почве. Он успел, как обычно, забыть о том, что сам, собственноручно выписал требование на пропуск с территории завода автоцистерн, уезжающих якобы на базу за бензином.
Телефонный звонок прервал горячие объяснения свояков. Секретарша разыскивала Круцкого. Поступило распоряжение Яствина явиться немедленно в главк.
— Начинается… — покачал сокрушенно головой Круцкий, плюнул под ноги просто-Филе и побрел в заводоуправление.
О чем говорил с ним начальник главка, неизвестно. В тот день на заводе он больше не появлялся. А на следующее утро прошел слух: начальника транспортного цеха отстранили от работы, против него возбуждено уголовное дело. Прокуратура начала следствие.
Круцкого же отстранили сразу же от двух должностей: от новой, к которой он столько лет так страстно рвался — директорской, и от прежней — главного инженера. Это был полный крах.
Марек Конязев погоревал неделю-другую, но пора честь знать! Не до траура, когда дел невпроворот. Пошел на прием к первому заместителю министра. Глотая слезы, вздыхая, он с дрожью в голосе попросил перевести его в НИИ станкостроения. Станки — его призвание, кандидатская диссертация защищена на эту тему: «Автоматизация сборки станков», но главное то, что на старом месте он просто не может работать. Каждый шаг напоминает ему о трагедии, отвлекает от науки, уводит мысль в сторону. Скоро он поменяет квартиру и уедет подальше от страшного места.
Растроганный замминистра едва сам не прослезился и твердо пообещал устроить Конязева в ближайшее время в НИИ станкостроения. Марек горячо благодарил замминистра за его сердечность и понимание, пока тот участливо тряс его руку, провожая до самой двери.
Оставив министерство, Марек смахнул с лица скорбную маску, многозначительно хмыкнул и пошел к автомату звонить Лане. Она разговаривала без желания, но он так настаивал, так упрашивал встретиться по весьма важному делу, что та наконец согласилась.
— На веранде «поплавка» возле кино «Ударник» устроит вас?
— Не важно где, важно — зачем.
— О-о! Новости у меня — блеск!
— Какие?
— Я перехожу в другой НИИ.
— Ну и что?
— В связи с этим возникает ряд изменений.
— Каких?
— Вот о них я и хочу рассказать вам при встрече.
Повесив трубку, Конязев перевел дыхание.
«Наконец-то, кажется, сбудется… Наконец-то я избавлюсь от вашей опеки, Федор Зиновьевич, черт бы вас подрал с вашей любимой племянницей! Наконец-то я избавлюсь от Герочки, провались она в тартарары! Какая радость, я опять свободен, как легкий бриз, и могу наслаждаться жизнью полно и заново, с нулевой отметки. А главное, есть с кем начинать…» — размечтался Марек, настроившись на элегический лад.
Он не врал, когда плакался замминистру в жилет и говорил, что собирается менять жилье, однако истинной причины не сообщил. А между тем ему было наплевать на тещу и на всех остальных, просто появилась благоприятная возможность порвать с постылой Герой. Коль нет везения в жизни, так, может быть, несчастье поможет?
Когда Лана подошла к трапу «поплавка», она не узнала Марека. Он был разодет по всем требованиям моды шестидесятых годов: узкие брючки, узконосые светлые туфли, красная нейлоновая сорочка с расстегнутым воротом, на шее, как у шотландских моряков, — пестрый платок. Марек стоял, опершись картинно локтем о поручень. Лана сняла очки-фильтры, посмотрела, щурясь, на него, опять надела и рассмеялась.
— Я ловлю вас на обмане. Вы не в новый НИИ перешли, а в оперетту. Смотрю на вас — ну точь-в-точь матрос: «Майна, вира, стоп и…»
Марек густо покраснел, обиделся, но виду не подал. Выдавил натужно улыбку, пригласил Лану подняться на «плавучку».
— Ох, неохота что-то… Жарко там, и мух полно, — передернула она брезгливо плечами. — Лучше по набережной, по воздуху погулять.
В планы Марека прогулки не входили, но возражать не рискнул. Было бы крайне обидно испортить мелочами неплохое начало. Слишком много поставлено на карту — еще одно доказательство тому, что жизнь — игра, но попробуй угадай выигрышные шары!
Конязев пошел рядом с грациозной Ланой. Шли по набережной в сторону Москворецкого моста, куда хотелось Лане, разговаривали о французской выставке в Сокольниках. Марек, чтоб не выглядеть в глазах спутницы отсталым, сказал, что с интересом осмотрел экспонаты. «Какие?» — сразу вцепилась Лана, поняв, что он на выставке не был, и принялась дотошно выспрашивать у него подробности. Марек кряхтел, потел, извивался как червяк, насаженный на крючок: очень уж не хотелось накануне важного жизненного поворота признаваться в мелком вранье.
Не дойдя до моста, Лана остановилась и долго смотрела, как дерутся над водой крикливые чайки. Марек стоял рядом и буквально ел ее глазами. Затем отошел чуть, чтобы видеть ее всю с ног до головы, зашептал обалдело:
— Светлана, вы убийца! Вы прекрасная гангстерша!
— Благодарю за комплимент.
— Я с ума схожу, Светлана! Лана!.. От любви к вам, Ланочка.
— Мне очень приятно, Марек, но это вполне естественно, Марек. При плохих женах у мужей всегда играет кровь. Тогда врачи советуют ставить пиявки или «отворять» кровь, как делали средневековые цирюльники.
— Не шутите, Светлана! Я готов из-за вас… вон туда! — показал он отчаянным жестом на Москву-реку.
«Во! Как наловчился вкручивать мозги парковым девицам», — Лана усмехнулась про себя и сказала:
— Там, в первозданной стихии придется вам иметь дело с современными русалками, а они, говорят, холоднее иных жен и нефтью припахивают.
— Вот именно! Это я говорю на случай, если вы не захотите принять мой оптимальный вариант.
— Интересно.
— Вот вам мои рука и сердце, как говорили в старину, — протянул Марек руку и впился немигающим взглядом в бесстрастное лицо Ланы.
— Поскольку пуговицы на вашей сорочке пришиты по-прежнему, надо полагать, что вы по-прежнему человек женатый? Или это рудимент?
— Женат, но только номинально… Я разведусь. Мне бы лишь застолбиться. Мне нужна в жизни лишь одна женщина — вы!
— Это еще более лестно слышать, но я не могу в ближайшее время принять ваше предложение потому, что уже пообещала одному человеку провести с ним приятный отпуск в Крыму.
— О боже мой! — взревел ревниво Марек, и скулы его под желтоватой кожей остро напряглись. — Как вы можете говорить мне такое!
«А пожалуй, до него не доходит, что я над ним издеваюсь». И Лана, отступив на шаг, промолвила спокойно:
— Разве плохо говорить правду? Мне действительно не хочется за вас замуж, ни сейчас, ни когда бы то ни было.
Марек позеленел, его затрясло.
— Кто мой соперник? Я убью его! — взвился он, раздувая ноздри и сверкая темными глазами, ибо помнил: когда такое представление он закатывал Гере, она млела и едва в обморок не брякалась от избытка счастья.
— А я знаю, что вы окажете еще, — засмеялась иронически Лана: — «Я ненавижу его и вас, коварная!» Верно?
— Вообще-то примерно так… А какая теперь разница?
— Какая? Хм… А такая. Вы вели под него подкоп еще тогда, когда не знали, есть ли я на свете. Признайтесь, за что вы так ненавидите Ветлицкого? Ну, смелей! Скажите — и вас ждет достойная награда.
— Ве-е-етлицкий? — прошептал Марек с захлебом и схватился за голову. Но, завороженный повелительным взглядом красавицы, начал нагибаться к платочку, умышленно оброненному ею к ногам. Нагибался рывками, сопротивляясь, и в то же время не в силах разогнуться.
Лана смотрела сверху на извивающегося кандидата и ликовала.
— Ладно, Марек, о Ветлицком я пошутила. Просто мне пришла фантазия проверить вас, как будете реагировать на мои слова. Вы требуете от меня категорического ответа, не так ли?
— Да-да!
— Что ж, отвечу. Я — женщина серьезная, легкие флирты мне ни к чему, поэтому встречаться нам просто так незачем. Вот когда сожжете за собой мосты окончательно, тогда, возможно, мы вернемся к обсуждению «оптимального варианта», а пока до свидания. Мне еще к портнихе надо успеть, спасибо что проводили, ее дом напротив.
Марек таращил очумело глаза. Вдруг встряхнулся, как спросонок, воскликнул:
— Ланочка, да я… Светлана Александровна, погодите! Останьтесь! Я так ждал этого вечера, подарите мне его. Пойдемте, куда только вам хочется!
— В ресторан я не хочу, там жарко и насекомые, а в кино — там фильм такой, что не стоит и свет гасить.
И Лана, помахав рукой, застучала каблучками по плитам Кремлевской набережной. Шла и отворачивалась к реке, чтобы встречные прохожие не сочли ее тронутой: идет женщина и давится от хохота. Лана, насмеявшись после потешной встречи, подумала с легким презрением:
«Есть ли еще на земле кто-либо глупее влюбленного мужчины? До чего ж это жалкое, безвольное, ничтожное существо! Б-р-р-р… А все же интересно наблюдать за прогрессирующим любовным помрачением. Болтают, дескать, любовь окрыляет, возвышает, поднимает… Да полно! Нет у влюбленного мужчины никаких крыльев, он похож или на быка, или на барана. Отсюда и разное отношение к ним: быка надо оглушить кувалдой по лбу и потом свежевать, а барана надо приручать осторожным поглаживанием по шерстке, а уж тогда спокойненько стричь или сдирать с него шкуру.
Что же касается любвеобильного Марека, то этот скорей всего ублюдок, помесь быка и барана. Он мне предлагает оптимальный вариант, х-ха-ха! Ладно же, мальчик, ты у меня дождешься варианта! Ты у меня останешься у разбитого корыта в полном смысле слова!
А ты, Станислав… Ох, Станислав! Ну, Станислав, ты еще тоже узнаешь меня! Ты виновен передо мной дважды: виновен уже в том, что я по-настоящему, как дурочка, влюбилась в тебя, и в том, что я не сумела вскружить тебе голову первая. Это тебе не простится. Я расшвыряю всех, кто возникнет на моей дороге. Уж коль я тебя хочу, то я тебя завоюю!
А то, вишь, шведская фирма СКФ в своих хвастливых рекламных проспектах утверждает: «На наших подшипниках вертится весь земной шар!» Как бы не так! Умные женщины лучше знают, на чем Земля вертится…»
Прошло больше месяца. Страсти, вызванные трагическим происшествием, мало-помалу утихли. Надо было работать, каждому делать свое, а всем вместе то общее, из чего складывается жизнь предприятия. А складывалась она совсем плохо. Психический шок потряс заводских людей, вера в справедливость была подсечена. План месяца не только завалили в целом, но даже не выполнили по тем пунктам, которые, прежде казалось, сорвать немыслимо.
Вызванный в райком Пчельников объяснял срывы и неудачи наследием, оставшимся после бывшего директора Хрулева, хотя сам знал, что ссылки его на прошлое лживы. Это же самое сказал ему в глаза и секретарь райкома. После этого Пчельников окончательно убедился в том, что приближается время, когда ему самому придется держать ответ перед коммунистами завода на отчетно-выборном собрании.
Хрулев, оказавшись не у дел впервые за многие годы, затосковал. Дома не сиделось. Мотался, как заведенный, по городу, по местам не парадным, глухим, словно унылый вид задворок импонировал ему или ассоциировался с тем, что происходило в его душе.
…День сегодня отвратительный. Небо затянуло тучами — не дождевыми, а какими-то бесформенными, вертячими, точно бесноватыми. Хрулев шел, нагнув голову, не замечая порывистого ветра, швырявшего в лицо сор, не замечая верениц людей, тянувшихся мимо. Ноги сами по привычке принесли его в район завода, к заводским домам, которые он строил, к протекавшей поблизости в овраге речке Мокрой. От нее сейчас попахивало по-осеннему сладковато, дурманяще.
Хрулев остановился на берегу взъерошенной ветром мини-речки, посмотрел на островок. Его не оставляло странное ощущение, изводившее его последнее время. Казалось, шагал, шагал бодро и уверенно по дороге жизни, и вдруг отбивавший марш походный барабан умолк. И тут же ноги стали заплетаться. Самый бы раз старшине какому-нибудь подспудному скомандовать: «Ать, два!», но старшины такого не оказалось, и вот приходится ему вышагивать неровно и напряженно по берегу речки, словно больному, мерящему приемную врача, больному, которому не терпится выздороветь. Нетерпенье жжет его, раскаляет, требует бороться с болезнью, но как бороться? Болезнь — от бетонной стены, облицованной Яствиным уродливыми плитками всяческих актов, протоколов, постановлений, директив… Что же остается? Собственный дом? Жена? Но ведь это только малая часть большого беспокойного мира, в котором он пребывает с юношеских лет! Разве восполнят они пустоту, возникшую в привычном образе жизни, выработанном долгими годами труда?
Вечером Хрулев получил письмо, его приглашали на беседу в КПК. Утром поехал на Старую площадь. Маленький кабинет, стол, сейф и два стула — обстановка более чем скромная. Седой человек с проницательными глазами, видимо, глубоко вник в сущность дела. Судя по его вопросам, Хрулев понял, что КПК получила весьма обширную информацию о заводской жизни. И действительно, как сказали ему в КПК, поступило коллективное письмо от коммунистов, в котором они излагают свое отношение к событиям и вскрывают ряд причин, способствующих тому, что на заводе создалась тяжелая напряженная обстановка, вынудившая директора пойти на грубое нарушение производственного регламента.
Решение КПК: вина Хрулева не соответствует наказанию. Директор заслуживает партийного и административного взыскания, но не отстранения от должности.
КПК отмечает неблаговидное поведение начальника главка Яствина, который личные антипатии к отдельному человеку переносит на весь коллектив. Решение направлено в министерство.
Хрулеву не сказали, кто подписал письмо в КПК, но сам факт радовал, значит, рядом работают много честных, принципиальных людей, и от сознания их силы изнуряющее чувство одиночества рассеивалось. Борьба еще не закончилась, но теперь есть уверенность, что она будет не бесплодной.