Элиза Ожешко Прерванная идиллия

I

Это был один из тех домиков, которые кажутся эхом деревни, ее улыбкой, расцветшей среди городских улиц и каменных домов.

Маленький, белый, с крылечком на двух столбиках, он стоял в запущенном саду, будто в свежей зеленой чаще.

Двора у него не было.

Домик отделялся от улицы садом и таким высоким дощатым забором, что ни с улицы не было видно домика, ни улицы — из его окон.

Издали это был прекрасный мирный уголок. А вблизи — лачужка с покосившимися от ветхости, кое-как выбеленными стенами, прятавшимися в густой, вьющейся по тычинам фасоли. Кроме фасоли, немного цветов росло еще на грядке возле крылечка, на котором стояли две старые узкие скамейки.

Комнаты в домике были маленькие, потолки низкие, полы из грубо отесанных досок, а печи — неуклюжие, из зеленоватого кирпича.

В одну из этих комнаток, напевая, резво вбежала из кухонки Клара Выгрыч. Она всегда напевала, когда была довольна. На ней было ситцевое, в розовые и черные полоски, платье с засученными по локти рукавами и холщевый передник.

Только что вымытыми, еще красными от холодной воды руками она проворно сняла передник, свернула его и спрятала в ящик старого комодика, подумав при этом: «Пора ему в стирку! Весь в пятнах».

Затем она отвернула рукава и стала собирать в корзинку заранее скроенный ситец, ножницы, наперсток, нитки. Осмотревшись, она взяла со стоявшей в углу этажерки книжку и тоже положила ее в корзинку. Потом побежала на кухню и, вернувшись с небольшим ломтем хлеба, сунула его туда же, под ситец. Наконец, уже громко, запела на мотив вальса: — ля-ля-ля! ля-ля-ля! — и выбежала на крыльцо. Тут она остановилась и взглянула на фасоль и на грядку с цветами.

На фасоли были уже стручки, но местами из-под ее огромных листьев еще выглядывали огненно-красные цветы. Девушка сорвала один такой цветок и воткнула его в волосы. А волосы у нее были черные, с вьющимися локонами над лбом, и хотя на затылке они были собраны в свободный узел, множество кудрявых прядей рассыпалось по ее плечам. Цветок фасоли пылал в них ярким огоньком.

Ее нельзя было назвать красавицей.

Но в ней была свежесть девятнадцати лет и необычайная прелесть движений, взгляда, улыбки.

Она улыбалась и теперь, глядя на сад.

Ей было весело.

Она справилась со всем, что нужно было сделать по дому, впереди у нее — два часа полной свободы. Отец ушел в свою контору, брат в школу, сестра — в мастерскую, к портнихе. Обед был готов и дожидался в печи их возвращения.

Прибрав комнаты и приготовив обед, она почувствовала голод и потому положила в корзинку ломоть хлеба.

Она съест его за шитьем в своем любимом месте, в беседке, находившейся в конце их садика, у самой решетки княжеского парка. Как только ей представлялась возможность часочек посидеть в этой беседке со своей работой и со своими мыслями, она приходила в хорошее настроение.

Эта искорка любила уединение.

Этой молодой головке было о чём подумать.

И нигде Клара не чувствовала себя так уединенно, нигде ей не думалось так хорошо, как в этой беседке.

Возле этого уютного уголка, за невысокой решеткой парка, тянулась тенистая аллея вековых деревьев. Они расступались как раз напротив ее беседки, открывая вид на широкий газон, а дальше виднелась красивая вилла с двумя башенками и тремя рядами высоких и узких окон.

Темно-пепельный фасад виллы с ее окнами и балконами выглядывал из-за разбросанных по газону кустов как-то величаво и таинственно.

Таинственность эта вызывалась молчанием, постоянно царившим в вилле.

Окна ее были вечно заперты, а парк — вечно пуст.

Кое-когда на дорожках и газонах работали садовники, но никто никогда не прогуливался в парке.

Недалеко от беседки в решетке была калиточка, тоже вечно запертая.

И весь этот княжеский сад, где так заботливо поддерживался порядок, был безлюден.

Клара знала по слухам, что собственник этой виллы, князь Оскар, никогда тут не жил. Но ей было совершенно безразлично, жил ли кто-нибудь в этой вилле или нет. Ей попросту было приятно смотреть на виллу и любоваться ее красотой, а к прекрасному девушка эта была очень чутка.

Но теперь она сидела на узкой скамеечке между двумя кустами коралловой бузины и не поднимала глаз на виллу, не любовалась ею.

Она усердно шила.

Перед нею, на крохотном столике об одной ножке, вкопанной в землю, стояла корзинка с кусками красной материи, из-под которых выглядывала книжка.

Время читать и наслаждаться красотами природы пока еще не наступило.

Работа была спешная.

Недавно Клара купила ситцу на полдюжины сорочек для брата, а теперь шила еще только четвертую. Когда она сошьет их, наступит очередь чинить белье отца, а там ей придется сшить себе платье, — ведь оба ее старые платья уже совсем износились.

Увы! Она предпочла бы, чтобы было иначе, но ведь платья в самом деле износились, и нужно шить новое. Но даже и дешевое платье стоит денег, а всякий раз в том месяце, когда случается такой чрезвычайный расход, ей приходится хорошенько поразмыслить над тем, чтобы отцовского жалованья хватило на все остальное. Пока что ей удавалось сводить концы с концами, ну а все-таки она не всегда могла предоставить отцу даже необходимое. При его слабом здоровье ему нужна более питательная пища и, особенно, фрукты…

Тут она вспомнила о куске хлеба, взятом из дому. Вынув его из корзинки, она откусила немного, положила его на стол и продолжала шить.

В это время в аллее показался шедший со стороны виллы довольно высокий и очень стройный мужчина в домашнем, изящно сшитом дорогом костюме и в небольшой пуховой шляпе на темно-русых волосах. Из-под шляпы видны были тонкий и бледный овал его чисто выбритого лица и золотистые усики, оттенявшие тонкие губы с их чуть насмешливым и чуть усталым выражением. Ему было лет тридцать с небольшим. Его легкая юношеская походка была несколько небрежна.

Шел он сначала с опущенной головой, но потом поднял ее и залюбовался деревьями, так они были величественны.

Они стояли неподвижно в тихом воздухе и в золоте почти осеннего солнца, пестрея пожелтевшей местами или покрасневшей листвой.

Время от времени под ногами идущего шелестели сухие листья…

А он шел все медленнее, бросая взгляды на две зеленые стены аллеи — от верхушек, затканных золотом и багрянцем, до толстых стволов, покрытых внизу какими-то наростами, словно лоскутьями зеленоватых кружев.

Он думал о том, какой волшебный уголок этот маленький парк в этом маленьком городке.

И не тишина ли, царящая в нем, — тишина, какой невозможно найти в больших городах и даже в больших поместьях, — не она ли составляла прелесть этого уголка?

Долго жить в такой тиши мог бы разве какой-нибудь монах-доминиканец, но на короткое время она всякому была бы приятна.

Она убаюкивала и пробуждала приятные мечты.

Среди этой тишины и этих старых деревьев грезилась идиллия.

И разве только грезилась?

Разве не появлялось желание стать самому героем такой идиллии, наивной, как легенды о влюбленных пастушках, таинственной, как птичьи гнезда, прячущиеся в зеленых чащах?

Конечно, не очень-то много мудрости в этих мечтаниях, но здесь они зарождались в воображении сами собой, как смутные сны, после которых в глубине сердца остается на несколько часов немножко грусти. Да и что же, наконец, мудро на свете?

Ведь, как правило, в шумной суете людских сборищ глупости больше, чем разума. И даже эта пропорция слишком оптимистична. Ибо в людском шуме и суете отношение разума к глупости составляет весьма ничтожную дробь, как и отношение правды и лжи.

Но эта тишина и эти деревья не лгут ни перед кем, как не лгут перед самими собой.

А покажите-ка мне среди людей такое чудо, которому были бы неведомы притворство, лицемерие, тщеславие, кокетство? Мужчины тщеславны, женщины — кокетки, а нередко оба эти прекрасные качества совмещаются в одном и том же лице независимо от пола. Дружба мужчины и любовь женщины — это шутка природы, возбуждающая в людях представление об идеале только для того, чтобы они, как дети, всю жизнь гонялись за мотыльками.

Да, но только не всякий позволит иллюзиям бесконечно обманывать себя. Есть люди, которых даже не слишком продолжительный опыт приводит к убеждению, что от пойманного мотылька остается на ладони жалкий трупик. Такие люди иногда непрочь подышать воздухом тишины и уединения, напоенным ароматом идиллии — этой лжи поэтов. А в действительности у героини идиллии красные руки, а в сердце — магнетическое тяготение к карману влюбленного в нее пастушка.

Здесь, вдали от людей, поучительно было бы читать Ларошфуко.

Какая мрачная кисть, и как она верно воспроизводит правду жизни — тоже мрачную! Нет, надо непременно притти в эту аллею с Ларошфуко и, усевшись под деревом… Но есть ли тут скамейки?

Чтобы убедиться, есть ли в этой старой тенистой аллее место, где можно было бы устроиться с Ларошфуко, он поднял голову и остановился, как вкопанный.

В нескольких шагах, за решеткой, на узкой скамеечке под кустом бузины, он увидел девушку в платье с розовыми и серыми полосками.

Девушка торопливо шила, низко склонившись над работой.

Цветок фасоли горел ярким огоньком в ее черных волосах.

Черные локоны вились по ее плечам и по белой каемке лифа возле шеи.

Девушка была среднего роста, тоненькая, стройная, нежная.

Поспешность, с которой она шила, не мешала ей протягивать время от времени руку к хлебу, лежавшему на столике, сколоченном из двух толстых, потрескавшихся от старости досок. Она откусывала кусочек и жевала, продолжая шить. Хлеб был темный, а зубы — белые и ровные, как жемчуг.

Минуты две-три шитья — и снова рука, сверкая наперстком, протягивается ко все уменьшающемуся ломтю хлеба.

Работа спорится — два куска ситцу почти совсем уже сшиты.

Еще один раз протянулась рука к хлебу — и еще ряд стежков.

Наконец белые зубки вместо хлеба перегрызают нитку.

Девушка выпрямляет свой стан и, склонив голову набок, рассматривает свою работу. Как видно, она находит, что работа ей удалась, что хлеб был вкусен и что погода прекрасна. С ее губок слетает веселый мотив вальса: ля-ля-ля! ля-ля-ля!

Молодой человек сделал несколько шагов вперед и показался из-за деревьев, сквозь ветки которых он довольно долго присматривался к девушке.

Сухие листья зашуршали под его ногами.

Она оглянулась с выражением удивления. В ее сверкающих золотистых глазах мелькнул легкий испуг. Ведь сколько она ни приходит сюда, — вот уже три года, — впервые она видит человека, прогуливающегося в этом парке. Но испуг ее продолжался недолго.

Внешность этого вдруг появившегося человека производила приятное впечатление. Как видно, он был хорошо воспитан: увидав, что она смотрит на него, он приподнял шляпу, открывая красивый точеный лоб с вертикальной морщиной между бровями.

Казалось, он колебался несколько мгновений или раздумывал. Потом быстро подошел к решетке и, чуть приподняв над головой шляпу, вежливо спросил:

— Скажите, пожалуйста, кто живет в этом прелестном домике?

Он указал глазами на белую лачужку, утопавшую в чаще фасоли.

Немного смутившись, она ответила:

— Мы там живем…

И пояснила тотчас же:

— Мой отец, Теофиль Выгрыч, я и младшие дети…

Ее манера держаться и говорить свидетельствовала о том, что она привыкла к приветливому обращению с людьми и, приведенная в замешательство, вскоре вновь обретала смелость.

— Какой милый уголок! — сказал он.

— О да! — подтвердила она с восхищением, — здесь так зелено и так тихо…

— Уютное гнездышко, затишье, — продолжал он и снова спросил:

— А кто же это посадил возле домика эти красивые растения, так живописно его драпирующие?

Радуясь похвале, она ответила с загоревшимися глазами:

— Не правда ли, ведь красиво разрослась в этом году фасоль? Мы с сестрой каждый год ее садим, но никогда она не была такая высокая и густая…

— Да, она высокая и густая, прямо-таки на удивление. Но я вижу и цветы на грядке. Это тоже вы посеяли их или посадили?

— Немножко левкоев и резеды… совсем немного. У меня и моей сестры нет времени выращивать больше.

— Ваша сестра, должно быть, старше вас?

— О нет, она четырьмя годами моложе.

— Так сколько же ей лет?

— Пятнадцать.

Они замолчали. Она в смущении склонила голову над работой и вновь начала шить.

Он, прислонясь к решетке, смотрел на девушку и не уходил. Взгляд его смущал ее.

Теперь он снял шляпу. В его больших и синих-синих, чуть продолговатых глазах, над которыми возвышался лоб с глубокой морщиной, разделявшей его пополам, светилась шутливая улыбка. В этой улыбке, в осанке и в самой манере говорить — медленно и разделяя слоги слов — не было ничего невежливого, но во всей фигуре этого незнакомца чувствовались уверенность в себе и тонкое изящество, и это опять-таки смущало Клару.

Притом она знала, что молодой девушке неприлично вступать в продолжительные разговоры с незнакомыми людьми.

Но ее, попросту говоря, жгло любопытство: кто он такой?

Откуда и почему он появился в этом, обычно безлюдном, месте?

И она не могла придумать, как бы ей спросить у него об этом.

Она продолжала шить, а в голове у нее проносились мысли: «Когда же он уйдет? Не следует ли мне самой встать и уйти? Но ведь это невежливо! Да и к чему мне убегать? Ведь я у себя в беседке. Пусть уходит себе, откуда пришел. Но кто он? Кто это может быть? Как он хорош… И особенно приятен у него голос…»

А он, помолчав несколько минут, заговорил снова, и, действительно, очень приятным, каким-то бархатным голосом:

— Что это вы делаете?

Не поднимая головы, она ответила:

— Шью рубашку для брата…

Она не видела усмешки, скользнувшей по губам незнакомца.

— У вас взрослый брат?

— О нет, он десятью годами моложе меня…

— Значит, вы — самая старшая?

— Да.

— Но в том, что вы говорили о вашей семье, я заметил пропуск… пробел… Вы говорили — мой отец, я и младшие дети… А мама?

Она помолчала и потом тихо ответила:

— Вот уже четыре года как у нас нет матери… умерла.

— И вы заменяете ее вашей семье?

Продолжая шить с опущенной головой, она ответила:

— Я стремлюсь заменить ее… Я бы очень хотела… насколько возможно…

Шутливая улыбка исчезла с лица незнакомца. Он теснее прижался к решетке и минуту спустя продолжал:

— Я вижу, у вас в корзинке книга… Вы любите чтение?

— Да, я очень люблю читать.

— Что же это за книжка?

Он протянул руку сквозь решетку.

Она, колеблясь, подала ему книгу.

Нет, в самом деле, чего ему надо? Стоит себе и стоит! Разговаривает и разговаривает! И не говорит, кто он такой! Это невежливо… А, с другой стороны., он очень вежлив!

Переплет книжки был дешевый и вдобавок истрепанный. Да и вся книга была тоже истрепана. Как видно, ее многие читали и по многу раз. Незнакомец открыл ее и остановился на строчках, помеченных карандашом.

— Это вы подчеркнули эти строки?

— Да, — тихонько ответила она.

— Они вам так нравятся?

И он вполголоса начал читать подчеркнутые стихи:

Перенеси хоть дух мой благосклонно

К лесам задумчивым, к родным лугам зеленым,

Над самым Неманом раскинутым по склонам,

К пшенице яровой, на золото похожей,

К полям, расцвеченным серебряною рожью…

Он читал вполголоса, однако читал прекрасно.

На девушку это произвело сильное впечатление.

Никогда еще в жизни она не слышала, как декламируют стихи, а голос чтеца был бархатный, проникнутый лаской и как бы с грустью где-то в глубине.

Он замолчал на минуту, подумав: «И далек же я от Ларошфуко!.. В совершенно противоположной стороне…»

А затем продолжал чтение:

Где желтый курослеп цветет в гречихе белой

И клевер покраснел, как юноша несмелый;

Все опоясано мечтою, лишь местами

В ней……

У нее непонятно почему стали навертываться на глаза слезы.

Это случалось с ней всякий раз, когда она слушала музыку, что бывало очень редко.

Ей сделалось невероятно стыдно, а уж заодно она и рассердилась немножко.

Что же это такое наконец? Он не только разговаривает с нею, но даже читает ее книгу, как будто они уже целый век знакомы друг с другом. А ведь все еще не назвал себя!

Но вот она собралась с духом и, сложив на коленях руки с работой, спросила его с серьезным и даже суровым выражением лица:

— Вы живете далеко отсюда?

Она почувствовала, что спросила громче, нежели хотела, и что при этом чересчур уж сдвинула брови. Но это всегда так бывает: когда нужно поступить смело, никогда не угадаешь меры.

Он оторвался от книжки и довольно небрежно ответил:

— Очень близко.

Потом прочел еще два стиха:

Среди таких полей, на берегу потока,

В густом березняке, на горке невысокой…

И точно решившись на что-то во время чтения последних стихов, он закрыл книжку и, кланяясь, промолвил:

— Я все еще не представился вам. Не думал я, что наш разговор так затянется. Но теперь мне уже хочется, чтобы ом не был последним.

Он опустил на минуту глаза, подумал, а затем окончил:

— Я — Юлий Пшиемский, и живу вон в том большом доме…

И он указал на княжескую виллу. Девушка повеселела.

Она чувствовала, что требования приличия удовлетворены, хотя и была несколько удивлена:

— А я-то думала, что в этой вилле никто не живет!

— Да, кроме прислуги, никто до сих пор и не жил. Но вчера прибыл сюда на время сам ее владелец.

— Князь? — воскликнула она.

— Да, князь, и он поживет здесь немного, у него тут дела.

Она подумала и нерешительно спросила его:

— А вы прибыли с князем?

— Да, — ответил он, — я приехал с князем Оскаром.

— Вы, должно быть, в гостях у князя?

— Нет, я из числа его домашних, езжу с ним и состою при нем всегда и везде…

Он остановился на мгновение и прибавил:

— Я свой человек у князя и его самый близкий друг.

Она подумала: вероятно, секретарь или управляющий князя. Ей было известно, что знатные господа держат управляющих и секретарей.

Впрочем, что она могла знать о том, какие должности бывают при княжеских дворах! Вероятно, немало там разных должностей…

Но ей было приятно, что человек, с которым она сейчас познакомилась, не был княжеским гостем. Она не знала, почему это ее обрадовало, но только, действительно, обрадовало.

— А князь еще молод? — спросила она.

Пшиемский с минуту помолчал в нерешительности, а потом с улыбкой, показавшейся ей странной, ответил:

— И да и нет. Он живет не слишком долго, но уже много испытал.

Она сочувственно кивнула головой.

— О да! Воображаю себе, сколько ему довелось испытать счастья и всяких удовольствий.

— Вы так полагаете?

— Конечно! О боже, он так богат; он может делать всегда все, что ему заблагорассудится.

Небрежно перелистывая книгу тонкими пальцами, он ответил:

— Но его несчастье, в том, что… очень многое перестало ему нравиться.

На мгновенье она задумалась.

— Разумеется, — сказала она, — есть много на свете такого, что только издали может казаться хорошим.

— Вы уже и это понимаете? — с некоторым удивлением спросил он.

Она ответила с веселой усмешкой:

— Я немного живу на свете, но уже немало испытала.

— Например? — спросил он шутливо.

— Со мною было уже несколько случаев, когда я очень хотела чего-нибудь и даже мечтала об этом, а затем приходила к убеждению, что не стоило ни хотеть, ни мечтать…

— Например? — повторил он.

— Например, мне хотелось иметь подругу, но такую искреннюю, сердечную, чтобы с ней можно было действительно жить вместе.

— А что же это значит: жить действительно вместе?

— Это значит, не иметь ничего отдельного, а только все общее. Сообща думать обо всем, помогать друг другу, вместе радоваться и вместе горевать…

— Чудесная программа! И вам удалось ее осуществить?

Она опустила глаза и принялась за работу.

— Нет, не удалось. Раза два мне казалось уже, что я нашла такую подругу, и я была очень счастлива, а потом…

— Вы позволите мне окончить?.. А потом вы убеждались, что эти ваши подруги были гораздо менее умны, чем вы, и, значит, с ними невозможно было сообща думать обо всем, да и любовь их не была искренней… ведь правда?

Не отрываясь от работы, она утвердительно кивнула головой.

— Не знаю, были ли они менее умны, чем я, но что любовь их не была искренней — это правда.

А он, не торопясь, продолжал:

— Они сплетничали… вредили вам… обижались на всякий пустяк, а сами то и дело вас оскорбляли…

Она удивленно подняла голову.

— Откуда вам это известно? Он засмеялся.

— Князь пережил то же самое, но только в гораздо большем масштабе. Был он вначале чрезвычайно чувствительным и наивным, верил в дружбу, в любовь, в счастье… un tas des choses этого рода, а затем убедился, что одни люди ему в тягость, а другие — тяготятся им и что в глубине каждого сердца таится своекорыстие, а в каждой радости — обман. Вот почему он теперь и молод и стар.

Она внимательно слушала, а потом сочувственно шепнула:

— Бедный! Такой богатый и такой бедный!

Пшиемский задумался. Он все стоял, облокотившись о решетку и опустив глаза в землю, а морщина между бровями, становясь глубже, придавала ему все более усталый и страдальческий вид. С минуту она глядела на него в раздумье, а потом воскликнула с загоревшимися глазами:

— Есть, однако, на свете много милого, прекрасного, доброго, и князь, даже испытав многое, все-таки может быть очень счастлив!

Поднимая глаза, он спросил:

— Что же это такое?

Она кивнула на сад за решеткой.

— Например, такой сад! О боже, сколько раз, сидя здесь, я думала: какое это счастье гулять или отдыхать, когда только захочется, под такими деревьями, глядеть на такие красивые цветы, жить в таком прекрасном доме. Я уже счастлива всякий раз, когда сижу здесь и только смотрю на линии этой виллы, полные изящной гармонии, на эти деревья, на этот газон… Вы знаете, на этом газоне столько бывает в апреле фиалок, что трава почти исчезает под ними, и он тогда весь фиолетовый, а запах от него такой сильный, что доносится до нашего домика…

— Вы очень чутки к красоте.

Она еще более оживилась и стала рассказывать с выразительными жестами:

— А сколько мне пришлось хлопотать и стараться, чтобы поселиться в этом домике! Однажды я случайно увидела его. Я проходила по этой улице. Ворота были отперты, и возле стоял столик с фруктами для продажи. Я подошла, чтобы купить немножко отцу. Смотрю, а в саду такой милый, красивый домик, а тут же возле другой сад, только гораздо больше, и такие в нем прекрасные деревья! Мне так захотелось, чтобы отец и дети могли жить в этом домике, среди этой зелени, в таком милом затишье, и сама я бог знает что дала бы, только бы поселиться тут… Но это было нелегко… Мне пришлось разыскивать хозяина домика, я с трудом добилась, чтобы он принял меня. Он богат, живет в центре города, в большом каменном доме. Я несколько раз приходила к нему, а он все не удосуживался принять меня. И оказалось, что это для нас дороговато, что придется нам с этим подождать, да и перевозка тоже не дешево обойдется! Немало было горя и всяких затруднений, но я, слава богу, справилась со всеми препятствиями, и мы сюда перебрались — вот уже три года минуло.

— Значит, вам было лет шестнадцать, когда вы совершали эти геройские подвиги?

Она засмеялась:

— До геройства тут далеко, но нужна была настойчивость. И я убеждена, что здоровье отца только тем и поддерживается, что он живет на свежем воздухе, в такой тишине. Останься мы на старой квартире, в грязном и шумном переулке, — кто знает, что было бы? А здесь отцу если и не лучше, то и не хуже, и всем нам хорошо…

— Хорошо! — задумчиво повторил Пшиемский. — Значит, вы чувствуете себя вполне счастливой с тех пор, как живете здесь?

Продолжая шить, она печально встряхнула головой:

— Не совсем. Меня очень, очень беспокоит здоровье отца и будущность детей.

— А ваше собственное будущее?

На этот раз она подняла на него удивленные глаза.

— Мое? Что же такое может со мною случиться? Я уже взрослая, как-нибудь справлюсь.

— Значит, вы счастливее князя, потому что он не умеет справиться…

— С чем?

— Со всем. Он сам не знает, что ему делать с разочарованным, много раз обманутым сердцем, куда девать бесцельно проходящие дни и часы.

— Бедный! — снова вздохнула она, но спустя минуту продолжала с большим оживлением:

— А мне все-таки кажется, что князь мог бы быть очень счастливым, только не хочет или не умеет. Быть может, я чересчур самоуверенна, только, мне думается, я знала бы на его месте, что делать и с сердцем и с жизнью.

— Да неужели? А что бы вы делали?

— Я взошла бы на башню… вон на ту… вы видите?.. и осмотрела бы с нее весь город. Я увидела бы всех, кто в нем живет, страдает, нуждается в чем-либо, и…

Она остановилась и внезапно спросила:

— Видали вы когда-нибудь образок парижской богоматери?

— Да, кажется… вероятно… не могу точно припомнить.

— Парижская богоматерь стоит, а из рук ее льются потоки лучей, и этот свет вливает бодрость в человеческие души, спасает их от всяких зол… Будь я на месте князя, я поднялась бы на эту башню, опустила бы руки, и пускай бы из них лились потоки, целые потоки лучей… О боже! Как я была бы счастлива!

И она поясняла свои слова жестами. Указав на верхушку башни, она, опустила руки и, казалось, что-то сыпала на землю.

Пшиемский слушал, а его глаза под глубокой морщиной лба засветились мягким блеском.

— Красиво, очень красиво! — шептал он про себя.

Но тотчас же с оттенком иронии произнес вслух:

— Святая вера в спасительное действие филантропии. Я не стану отнимать ее у вас… Не надо у вас ничего отнимать, и добавлять вам тоже ничего не надо. Не знаю, как там с князем, но что до меня, то…

И, приподняв слегка шляпу, которую он за минуту до этого надел на голову, добавил:

— Я счастлив, что случай позволил мне познакомиться с вами.

Она вспыхнула карминовым румянцем и тотчас же стала торопливо собирать работу в корзинку.

— Пора уж мне домой…

— Уже? — спросил он с сожалением. И посмотрел на книгу, которую держал в руках.

— Будьте добры, одолжите мне эту книжку до завтра.

— С удовольствием, — приветливо ответила Клара.

— Я возвращу вам ее завтра… когда вы снова, в эту пору, придете в беседку. Хорошо?

— Хорошо, — ответила она без малейшего колебания, — в хорошую погоду я прихожу сюда ежедневно.

— Ах, если бы завтра была хорошая погода!

В это время со стороны домика донесся детский голос:

— Клярця! Клярця!

На крылечке с двумя столбиками стоял мальчик лет десяти, в гимназическом мундирчике, и, размахивая обеими руками, кричал на весь сад:

— Клярця! Клярця! Я уже пришел. Отец тоже идет, и Франя сейчас прибежит из мастерской. Иди скорей и давай обедать! Мне страшно хочется есть.

— Иду! Иду! — откликнулась она и, кивнув головой новому знакомому, бросилась было бежать, но он остановил ее.

— Дайте мне вашу ручку на прощанье.

С приветливым поклоном, не колеблясь, она протянула ему руку, и, когда эта ручка, изящная, но огрубелая и жестковатая, оказалась в его руке, белой и мягкой, охватившей ее нежным медленным пожатием, карминовый румянец залил ей лицо от черных вьющихся локончиков над лбом до белой каемки лифа возле шеи.

II

Было еще далеко до полудня, а Юлий Пшиемский уже сидел с книгой в руке на садовой скамейке и часто поглядывал на домик в глубине соседнего сада, весь затканный фасолью. Низкая решетка и расступавшаяся в этом месте аллея позволяли ему отчетливо видеть все, что делалось возле этого домика.

Прежде всего он увидел вышедшего на крылечко высокого худого человека с седеющими волосами, в поношенном пальто и фуражке с кокардой; подмышкой у него был тощий портфель. Следом за ним выбежала Клара и, положив ему обе руки на плечи, что-то говорила, а затем подставила ему лоб для поцелуя и убежала назад в домик.

А этот худой седеющий человек не спеша направился к калитке, но на полпути остановился — из домика его окликнули:

— Папа! Папа!

Девочка-подросток в коротком платье и в голубом платке на голове догнала его, уцепилась за руку, и они уже вместе вышли из сада.

Пшиемский усмехнулся:

— Папаша отправился в контору, сестричка в мастерскую… Этот Бенедикт — ловкая птица!.. Я сказал ему вчера: «Разузнай-ка!», и сегодня поутру ему уже все было известно. Тридцать рублей в месяц, фи! Нужда такая, хоть плачь. Но в том-то и заключается идиллия, чтобы заниматься поэзией на голодный желудок! Лакомится черным хлебом, а в корзинке поэмы носит…

Он опустил глаза на книгу, которую держал в руке. Это не был Ларошфуко, а та старая книжка в истрепанном переплете, которую вчера ему дала его новая знакомая. Вот опять несколько стихов, отмеченных карандашом, опять любимое место. Посмотрим, какое?

Он оторвался от книжки и задумался. Как давно я читал это! Еще в детстве… До чего же это красиво! И особенно здесь, под этими деревьями, в такой тиши, это самое подходящее чтение… Я не отдам ей сегодня этой книги, я прочту ее всю от начала до конца… Интересно, чем она занимается в эту минуту… там, за фасолью?

И тотчас же узнал чем. На крылечко вышла с какой-то тяжелой ношей Клара. Пшиемский подался вперед, чтобы получше рассмотреть, и увидел, что девушка, в платье с засученными рукавами, несла небольшое корыто с мыльной водой, которую она вылила поодаль от домика, за ветвистой яблонью и кустами крыжовника. Когда она возвращалась с пустым корытом, он увидел, что ее платье спереди закрыто передником.

— Наверное, стирает… А ведь такая нежная и не глупа при этом… Как она вчера говорила о парижской богоматери… мило… очень мило…

Он читал, размышлял, уходил и возвращался, потом ушел надолго и явился только в час пополудни, почти в то же самое время, как и вчера, когда впервые увидел Клару. Он уселся на скамье, с той же самой книжкой в потрепанном переплете, и, поминутно отрываясь от ее страниц, поглядывал на соседний сад. Но вот он быстро наклонился вперед, чтобы ветви не мешали ему видеть… Кто-то вышел из домика на крылечко, вышли даже двое…

Одна была старушка, в черном платье и в черном платке на седеньких волосах, другая — Клара, одетая для выхода в город: в черной накидке и в соломенной шляпке, повязанной лентою.

Обе они сошли с крылечка и, быстро пройдя сад, скрылись за калиткой.

— Баста! — усмехнулся Пшиемский. — Ушла и теперь, должно быть, не придет сюда. Вспугнул птичку. А жаль, она премиленькая.

Он нервно захлопнул книгу, причем морщина между его бровями углубилась, и пошел к вилле.

А Клара с самого утра раздумывала: пойти или не пойти? Накрывая стол для завтрака отцу и детям, убирая комнаты, готовя обед, стирая свой передник и всякие детские вещички, она спрашивала себя поминутно: пойти или не пойти в беседку, где по ту сторону решетки тотчас же, надо полагать, появится Пшиемский?

И дело у нее не спорилось сегодня, потому что она поминутно отрывалась, думая о вчерашней встрече.

Удивительный случай! Встретить незнакомого человека, так долго с ним разговаривать и даже одолжить ему книгу! Никогда я не слыхала, чтобы кто-нибудь так хорошо читал. Какой он милый! И эта странная морщина на лбу, такая глубокая, а под ней синие, сапфировые глаза с их смелым насмешливым взглядом, иногда такие грустные. Какой он милый! Раз он на меня как-то так взглянул, что мне хотелось встать и убежать… Словно я обиделась на него, сама не зная за что, но он тут же начал так интересно рассказывать о князе… Какой он милый! Как он это сказал: «Не надо у вас ничего отнимать, и добавлять вам тоже ничего не надо». Какой милый!

От кухонного жара лицо ее разгорелось. Она часто подходила к открытому окну и с наслаждением чувствовала, как ветер ласкает ее лицо. Чем ближе подходило время, когда она обычно шла в беседку, тем большее овладевало ею беспокойство. Наконец она со всем управилась, сняла передник и вынула из шкафа корзинку с работой. Еще раз: пойти или не пойти?

При первом же взгляде на корзинку она вспомнила о книжке, которую дала вчера новому знакомому.

Нет, надо итти, хотя бы для того, чтобы получить ее обратно. Иначе что же он станет делать с книгой? Ему придется отсылать ее, а это причинит ему хлопоты, и по ее вине… Конечно, она пойдет.

Это ее беседка. Ее право сидеть в ней, а этот господин может себе приходить или не приходить, что ей до этого!

А какой он милый!.. И что же в том дурного, если они снова немножко поговорят?

Принятое решение так обрадовало ее, что, бросившись бегом к дверям, она запела:

— Ля-ля-ля! Ля-ля-ля!

Но прежде чем она добежала, двери отворились, и в них показалась коренастая и полная старушка в черном платье, с круглым румяным лицом под блестящими, как серебро, волосами, прикрытыми черным шерстяным платочком. Клара с чувством поцеловала ей руку в шерстяной митенке.

— Садитесь, дорогая пани, — просила она гостью.

— Нет, даже не присяду, — тяжело дыша, отвечала старушка и не могла больше говорить: она что-то доставала из кармана платья.

Наконец она вытащила два яблока и горсть конфет.

— Яблочки для папы, а конфеты детям, — сказала она, кладя принесенное на стол.

Ее большие голубые глаза смеялись под седыми бровями, а добродушная усмешка делала еще шире ее рот. Клара снова поцеловала ей руку.

— Почему вы не сядете?

— Потому что я тороплюсь и пришла за тобой. Ты сейчас не занята и сможешь пойти со мной по магазинам. Мне надо купить башмаки. Видишь, в каких я хожу…

Она высунула из-под черного платья большую плоскую ногу в белом чулке и прюнелевом башмаке, стоптанном и изношенном.

— Не стану без тебя покупать, еще обманут меня. Бог знает, какие дадут, а потом мучайся. Да и кружев для чепца тоже нужно купить, а то старые совсем изорвались. Без тебя не стану покупать. Накинь на себя что-нибудь и пойдем.

Клара слушала ее опустив голову. Ей стало очень грустно, но она тотчас же ободрилась и сказала:

— Хорошо, сейчас иду… только возьму накидку и шляпу.

И они вышли. Уходя, Клара заперла дверь домика и положила ключ в карман платья. У отца всегда был при себе другой ключ. Когда они проходили через сад, старушка проговорила:

— Разменяем в лавке деньги, и я дам тебе на право учения для Стася. Ведь пора уже вносить, правда?

— Благодарю вас, — шепнула Клара. — Если б не ваша доброта, мы не могли бы посылать Стася в гимназию.

— Что тут говорить, ведь и вы в долгу не остаетесь. Ты уберешь мне новыми кружевами чепчик, а?

— С превеликим удовольствием!

Перед калиткой она оглянулась на беседку, приютившуюся под стеной высоких ветвистых деревьев.

«Adieu!» — подумала она, и ей снова стало очень грустно.

А когда она купила своей старой знакомой и благодетельнице все, что той было нужно, и торопливо возвращалась домой, она столкнулась у самой калитки с одной из своих подруг, о которых она говорила Пшиемскому, что обманулась в них. Разочаровавшись в ней, она поплакала немного, но не стала питать недобрых чувств к этой девушке, которая, дружа с ней, заглаза осмеивала ее и называла «прачкой» и «замарашкой». Клара уже не дружила с ней, но давно ей все простила, и они кое-когда виделись.

Блондинка, свежая и розовая, как весна, нарядная, в прелестной шляпке, убранной цветами, обняла ее и поцеловала.

Ее поцелуи произвели на Клару впечатление чего-то неискреннего, но она с приветливым видом подчинилась этой необходимости.

Паулинка выходила из калитки, найдя двери домика запертыми.

На приглашение Клары возвратиться она ответила, что у нее нет времени, что она заглянула к ней только на минутку, так как сегодня собирается на прогулку за город в довольно большом обществе. Они пойдут в лес, возьмут с собой в корзинках много всякой всячины и будут там веселиться. Жаль, что это общество незнакомо Кларе, а то ведь она могла бы принять участие в прогулке.

— Э, нет, — прервала ее Клара, глядя на светлое, хорошо сшитое платье своей ровесницы, — я не могла бы оставить на такое долгое время дом.

— А отец?

— Отец спит после обеда, а я помогаю Стасю готовить уроки.

Она хотела было попрощаться с подругой, но та стала рассказывать, что вчерашний день провела по соседству с Кларой, в доме смотрителя княжеской виллы, с женой которого дружна ее мать.

— Я всегда уговаривала тебя познакомиться с Перковскими, ты живешь с ними рядом… но ты не хотела. А вчера у них было очень весело, мы даже немного потанцовали, и только одно было досадно: не пришел пан Пшиемский.

Клару будто что-то толкнуло в грудь, но она так хорошо владела собой, что даже бровью не повела. А Паулинка продолжала болтать:

— Недавно приехал князь Оскар и привез с собой секретаря, которого зовут Юлий Пшисмский. Он в большой милости у князя и уже раза два был у Перковских — по делам, конечно: ведь надо же было ему обо всем переговорить со смотрителем виллы. Они и позвали его на вчерашнюю вечеринку, а, между нами говоря, для того только и устроили ее, чтобы пригласить княжеского секретаря и принять его у себя. А он возьми да и не приди. Жаль, меня такая разобрала охота увидеть этого пана Пшиемского! Говорят, он молодой, брюнет, хорош собой и веселого нрава…

— Брюнет? — переспросила Клара.

Но Паулинка спешила и, рассказав все, как ей казалось, самое важное, стала прощаться с Кларой, снова обнимая ее и целуя.

— Мне очень жаль тебя, душенька моя, что ты так все сидишь и сидишь дома… До свиданья, до свиданья! Бегу обедать, а потом на прогулку…

А Клара, входя в дом, мысленно повторяла: «Брюнет!» и смеялась: «И вовсе он не брюнет, а темный блондин. И не очень-то веселый, а даже немного грустный. Эта Паулинка, по обыкновению, болтает обо всем, что знает и чего не знает. Кто-нибудь сказал ей, что он брюнет и очень веселый, а она и повторяет».

Перковские, должно быть, позвали его на эту прогулку с тою же целью, что и вчера на вечеринку, и он, конечно, пойдет с ними. Кто не захотел бы отправиться за город, в лес!.. А как им будет весело и приятно!

И ей захотелось быть там в лесу, в этом обществе, так захотелось, что, задумавшись, она обеими руками облокотилась о старый комодик и прижала ладони к глазам, полным слез. Постояв так минуты две и несколько успокоившись, она увидала отца, входившего с улицы в сад, и побежала ему навстречу.

Прошел день, и уже вечер подходил к концу. А в убранном фасолью домике уже было темно — свет во всех его окошках погас, кроме окошечка в комнатке Клары.

Она все еще шила, но, когда пробило десять часов, решила оставить ненадолго работу и выбежала на крыльцо.

Ее выманили из комнаты тихий шелест листьев фасоли, колеблемой легким ветерком, и звезды, заглядывавшие в окошко.

Крылечко было с несколькими ступеньками, старое и шаткое.

Она уселась на одной из них, подперла лицо рукой и залюбовалась прекрасным вечером. Было очень тихо. Никто не проезжал в этот час по этой улице, пустынной и почти что загородной.

От центра города сюда доносился далекий шум, глухой и однообразный. Большие деревья в княжеском саду то тихо шумели, то умолкали и казались черной стеной. Августовское небо было усеяно звездами, и темнота ночи была подобна глубоким вечерним сумеркам, так что можно было различать контуры довольно отдаленных предметов.

Клара легко различала свою любимую беседку, просвет в большой аллее и в отдалении — стены виллы, темнеющие в сумерках на фоне еще одной черной стены деревьев.

Там блестел ряд огней, которые показались было Кларе звездами, светящими из-за ветвей. Но она тотчас же спохватилась, что это светятся окна — высокие и узкие окна верхнего этажа виллы.

С тех пор как девушка поселилась по соседству с виллой, это случилось в первый раз. И неудивительно, теперь там жил хозяин.

Интересно знать: только ли князь Оскар находится за этими окнами или же со своим секретарем? Они, должно быть, часто, если не всегда, бывают вместе. Но, быть может, Пшиемский еще не вернулся с пикника Перковских?. Может быть только сейчас все они возвращаются из лесу? И чего им спешить? Погода прекрасная, им, вероятно, весело. Несколько часов они бродили по лесу, где в эту пору много высокого папоротника и цветет вереск.

Уже несколько минут она сидела, опершись локтями о колени и положив лицо на ладони. Она перенеслась мыслью в этот лес, где была всего несколько раз в жизни, но который представлялся ей очень ясно, до малейших подробностей. Она отчетливо видела его зеленую чащу, тропинку с белыми тонкими березами по обеим сторонам, лиловый вереск, седой мох и кустистый папоротник. По этой тропинке идут двое людей: пан Пшиемский и Паулинка… Идут рядом и разговаривают… Он смотрит на нее синими глазами из-под странной морщины и говорит: «Не надо у вас ничего отнимать, и добавлять вам тоже ничего не надо».

Все это: и этот лес и эту пару, она видела, закрыв глаза, так ясно, как в ясный божий день, но зато в душе у нее становилось темно.

И вдруг она услыхала тот бархатный голос. Разделяя немного слоги, ее новый знакомый произнес:

— Добрый вечер!

Неизвестно, какое чувство было в ней сильнее: изумление или радость. Менее всего она ожидала сейчас услышать этот голос и увидать этого человека, который стоял перед нею со шляпой в опущенной руке и на лице которого, несмотря на полумрак, она различала дружескую и несколько шутливую улыбку.

— Гуляя по парку, я увидел вас на крыльце и не смог побороть искушения подойти и сказать вам: «добрый вечер». Прекрасный вечер, не правда ли? А для меня вот только что он стал еще прекраснее. Вы так задумались! О чем?

Она не слыхала его первых слов, так сильно билось ее сердце. И она еще не скоро пришла в себя настолько, чтобы ответить на его вопрос.

Стоя на одной из ступенек крыльца, она указала ему на узкую скамеечку.

— Садитесь, пожалуйста…

— А не лучше ли здесь… под звездами?

Он указал на небо рукой, в которой держал шляпу, и затем уселся на ступеньке, сильно зашатавшейся под ним. Она села тоже, несколько поодаль. К ней возвращались присутствие духа и смелость. Господствующим чувством была в ней теперь огромная радость, зазвеневшая в ее голосе при первом же ее вопросе:

— Как вы вошли в наш сад?

— Обыкновенным путем — через калиточку в решетке.

— И в самом деле!.. Я никогда не видела ее открытой и потому забыла даже, что она существует…

— Петли и замок заржавели и не сразу подались. О чем вы думали?

Врожденная откровенность и все возраставшая радость подсказали Кларе ответ, и она весело заговорила:

— Я думала о том, возвратились ли вы уже или только идете обратно со всей компанией с загородной прогулки.

Он с удивлением посмотрел на нее.

— А кто эта «компания»?

— Перковские и вы. Мне говорила одна моя знакомая, что супруги Перковские пригласили вас на прогулку за город, и надо полагать, что прогулка была приятна… Но почему вы не были вчера на вечеринке у Перковских? Вас так ждали!

Пшиемский довольно долго молчал, а когда заговорил, то в голосе его слышался смех.

— Я не был ни на вечеринке, ни на пикнике. Если позволите, поговорим о чем-нибудь более приятном, чем… Перковские. Спасибо вам за вашу книгу, я вам ее пока не отдам. Хочется прочитать ее всю, и только дня через два я возвращу ее. Великолепная поэма! Я знал ее, но лишь кое-как. Благодаря вам я познакомлюсь с нею поближе. А теперь скажите мне, как вы провели этот день, и не показался ли он вам длинным? Для меня он был очень длинен. Чем вы сегодня занимались?

— Тем же, чем и всегда… что об этом говорить…

— Наоборот, есть о чем, и я вас очень прошу, расскажите.

Она весело рассмеялась.

— Ну что ж, почему и не рассказать? Убрала в комнатах, приготовила обед, выстирала себе передник, делала покупки для знакомой… что же еще? Да, помогала брату готовить уроки, разливала чай, шила…

Все это она произнесла непринужденно и даже с видимым удовольствием.

А он спросил:

— Вы совсем не читали сегодня?

— Нет, читала немного, когда отец уснул после обеда, а Стась уже приготовил уроки. Сегодня Франя ставила самовар, вот я немного и почитала. Книги я получаю от одной знакомой, которая была моей учительницей в пансионе.

— Вы были в пансионе?

Она рассказала, что мать ее, учительница, сама занималась с нею до двенадцати лет, а потом стала, посылать ее в пансион. Но пансиона ей, однако, не пришлось окончить. После смерти матери ее постоянное пребывание в доме стало необходимостью для отца и еще очень маленьких в то время детей. Ей было жаль бросать пансион, но теперь она уже вовсе не жалеет об этом: она нужна была дома. Отец и дети никак не смогли бы обойтись без ее опеки.

— Столь серьезной! — усмехнулся Пшиемский.

— Серьезной? — засмеялась она. — Нет, я сама знаю, что мне недостает многого… но я делаю, что могу…

— Чтобы быть ангелом-хранителем семьи, — тихо окончил он.

Слова эти наполнили ее душу блаженством. Она наклонила голову и умолкла.

Но ему ничего не стоило возобновить прерванный разговор. Чуть наклонившись к ней, он тотчас же снова спросил:

— А кто та старушка, с которой вы уходили в город?

— Откуда вы знаете?

— Видел из аллеи, когда сидел с книжкой в руках и думал о вас.

Старушка эта была Дуткевич, вдова ветеринарного врача, крестная мать ее матери, почтеннейшая и добрейшая женщина, которая делает им много добра. Она друг семьи, настоящая их благодетельница. Не раз она помогала им в затруднительных обстоятельствах, а теперь платит за право ученья Стася.

— Значит, она особа состоятельная? — спросил Пшиемский.

— О да, состоятельная! — с жаром подтвердила Клара. — Она одна снимает квартиру в три комнаты, держит служанку…

— Роскошное житье! — заметил он.

А она продолжала рассказывать:

— У ее мужа были значительные доходы, и он оставил большое состояние. Она сама говорила как-то отцу, что у нее сбережений пятнадцать тысяч…

— Большое состояние! — повторил Пшиемский.

— Очень большое, — подтвердила Клара, — но зато она им хорошо пользуется. Кроме нас, она помогает еще нескольким семьям…

— Почему бы и нет! Есть чем делиться!

— Да, и это большое счастье для нее: она бездетная, и жизнь ее была бы бесцельной без этих забот.

Он окончил:

— Но так как у нее пятнадцать тысяч, такое большое состояние, то она может подражать парижской богоматери.

Он облокотился о верхнюю ступеньку, склонил голову на руку и задумался так глубоко, что его задумчивость сообщилась и Кларе. Она тоже умолкла, не смея больше говорить. Так продолжалось минуты две-три, после чего Пшиемский выпрямился и, закинув голову, стал смотреть на звезды. При свете их Клара увидела, что морщинка между его бровями стала глубокой-глубокой… Наконец он тихо проговорил:

— Падают звезды.

Она, невольно снижая голос, ответила:

— В августе всегда падает много звезд.

И сейчас же прибавила:

— Говорят, стоит только, увидев такую звезду, выразить какое-либо желание, и оно исполнится. О, видите? Еще одна упала… И там! И там! Смотрите, как они стремительно падают!

Глядя на небо, по которому там и сям проносились золотые искры, тотчас же погасавшие в поднебесном мраке, он медленно проговорил:

— Выскажите свое желание… Их падает так много, что вы успеете.

Она молчала. Он повернулся к ней. Теперь он сидел так близко, что она отчетливо видела блеск и выражение его глаз.

— О чем же вы просили бы падающую звезду?

Стараясь говорить непринужденнее, она ответила:

— Я гадкая эгоистка. Если б я верила, что падающие звезды исполняют людские желанья, то я неустанно просила бы их: «Пусть выздоровеет мой отец, пусть дети учатся хорошо и растут добрыми».

— А для себя? — спросил он.

Она изумилась.

— Как так? Но ведь это и для меня, раз я сильнее всего хочу этого… Ведь это просьба и за себя.

— Какой гадкий эгоизм! — заметил он. — Но в самом деле, разве вы не хотели бы, чтобы золотая звездочка принесла вам такое… такое большое счастье, что сердце ваше превратилось бы в пламенную звезду, высоко-высоко вознесшуюся над всем, что только существует на земле?

И она почувствовала, что сердце у нее растет, превращаясь в пламенную звезду, и именно поэтому весело ответила:

— Если б мне уж непременно пришлось просить для одной себя, то я попросила бы, чтобы еще этим летом я смогла пойти в лес и полдня провести в нем. Я очень люблю лес.

И тотчас же она добавила:

— А вы, о чем больше всего вы просили бы падающую звезду?

— Я?

Он ответил задумчиво:

— Я просил бы золотую звезду, чтобы она возвратила мне веру, что есть на свете добрые, чистые и верные сердца, и чтобы одно такое сердце принадлежало мне…

И помолчав, продолжал:

— Я просил бы ее: «Ясная звездочка, дай мне силу забыть о темных снах, которых у меня в жизни было так много…»

Она слушала этот голос, чувствуя в нем грусть, смешанную с горечью… Сладостной мелодией звучал этот голос, грустью веяло от слов, в которых она угадывала сердцем какую-то непонятную ей и неясную глубину…

А он встал и уже спокойнее проговорил:

— Не пройтись ли нам по саду?

Она послушно встала и пошла по направлению к беседке, по заросшей травой дорожке между кустами крыжовника.

— Вы просили бы у падающей звезды здоровья для отца?.. А разве он нездоров?

— Слабое у него здоровье… и уже давно…

— Что же такое у вашего отца?

— Какая-то грудная болезнь.

— Это печально. А лечится он?

— Несколько лет тому назад лечился, а теперь уже никогда и не бывает у врача. Лечение стоит дорого, а пользы от него мало, должно быть, из-за тяжелой, изнурительной работы в конторе… Все дело в соблюдении предписанного ему режима: пораньше ложиться спать, пить молоко, есть побольше фруктов…

— Что касается последнего, — заметил Пшиемский, — то это нетрудно, имея вокруг дома довольно большой сад, а рядом — другой… В княжеском саду отличные фрукты.

Клара усмехнулась в полумраке. Странный он! Какая связь между тем, что ее отцу для здоровья надобны фрукты, и тем, что их много в княжеском саду? Нет ни малейшей связи между этими двумя фактами.

А он молча смотрел на нее, словно чего-то ожидая. Потом, будто без всякого умысла, стал говорить:

— Как раз сегодня я с князем осматривал оранжереи… и там оказалось такое множество прекрасных фруктов, что князь сказал мне, чтобы я посылал их Перковским и вообще моим знакомым, какие у меня тут найдутся.

Он замолчал и все глядел на нее.

— Князь, должно быть, очень милый человек, — заметила она.

И тут же указала на виллу.

— До чего красива теперь эта вилла, когда окна освещены. Знаете, сегодня вечером, взглянув на нее, вот такую, я подумала: не звезды ли просвечивают там между ветвями деревьев.

Они стояли у решетки, рядом с беседкой. В тихом воздухе слегка зашумели деревья, а затем на этот аккорд природы ответили звуки музыки.

— Что это? В вилле кто-то играет? — шепнула Клара.

Пшиемский ответил:

— Это он. Он большой любитель музыки, и мы часто играем вместе.

— Вы тоже играете?

— Да, на виолончели. Он мне аккомпанирует на фортепиано и наоборот. Вы любите музыку?

Со стороны виллы неслись новые аккорды, на этот раз более продолжительные, сливаясь со слабым шумом, который снова пронесся по деревьям и тотчас замер. А рояль не умолкал.

Клара тихо сказала:

— Никогда не могу слышать музыки без какого-то особенного волнения.

— А вы часто ее слушаете?

— Со смерти мамы, которая обыкновенно играла отцу по вечерам, я слышала музыку раза два, а может быть и три.

Пшиемский воскликнул с удивлением:

— Да неужели? В течение четырех лет только два-три раза слышать музыку!.. Как вы можете жить без музыки?

Она ответила усмехнувшись:

— Разве это так важно, что я лишена этого удовольствия?

— Да, это верно, — сказал он, — разве это так важно не иметь в жизни удовольствий, особенно в таком возрасте?

— Конечно! — поспешно согласилась Клара, — ведь я давно уже взрослая…

Он посмотрел вверх.

— Падают ли еще звезды?

А она, тоже глядя на небо, ответила:

— О да, — еще падают! Видите, теперь одна мелькнула, вон там, за тем большим деревом… А вот еще… над самой виллой, видели?..

— Вижу… Говорите же: «Я хочу послушать хорошую музыку».

Она стала смеяться, но он настаивал:

— Скажите: «Золотая звездочка! Дай возможность мне, твоей земной сестре, слышать сегодня хорошую музыку!» Скажите же!

И она, не в силах отказать ему в этой просьбе, смеясь, стала повторять:

— Золотая звездочка! Дай твоей сестре…

И вдруг замолчала, потому что в воздухе поплыли уже не разобщенные аккорды, а волны переплетающихся между собой и непрерывно льющихся звуков. На лице ее, все еще обращенном к звездам, изобразилось восхищение.

С чуть раскрытыми от взволнованной улыбки губами и с глазами, которые, несмотря на сумрак, отливали золотом, она стояла неподвижно, заслушавшись.

Голос его понизился до шопота.

— Видите, как скоро падающие звезды исполняют желания своих земных сестер! Но я неудачно сравнил вас со звездой. Слишком уж много злоупотребляли этим сравнением, и оно напоминает совсем о других явлениях. Иное приходит мне на мысль… Вы знаете, кто был Гейне?

— Немецкий поэт, — шепнула она.

— Так вот, я припоминаю стихи Гейне, которые мне и хочется прочитать вам на прощанье.

Он опустил голову, быть может припоминая в течение нескольких мгновений стихи Гейне.

Музыка в вилле становилась все мелодичнее и выразительнее. Деревья снова тихо зашумели. С мелодией музыки и тихим шумом деревьев сливался бархатный голос, полный ласки:

Ты, как цветок весенний.

Чиста, прекрасна, нежна;

Гляжу на тебя, и грустью

Душа напоена.

И руки — к благословенью,

К молитве готовы уста.

Дай бог, чтобы ты осталась

Нежна, прекрасна, чиста.

Произнеся последний стих, он взял ее руку и, наклонясь, поцеловал ее, чуть коснувшись.

Выпрямляясь, он сказал:

— Подождите здесь. Я с моим другом буду сейчас играть для вас.

Он надел шляпу, быстро подошел к калитке в решетке парка и исчез в темноте.

В течение нескольких минут царила полная тишина. Наконец воздух наполнился звуками музыки, но играли уже на двух инструментах. За освещенными окнами виллы рояль и виолончель согласно исполняли какое-то величественное длинное произведение, звуки которого наполняли собой сад, смешиваясь со слабым шумом деревьев и чаруя и опьяняя Клару. Девушка стояла, опираясь на решетку и закрыв лицо руками.

III

Заснула она очень поздно и очень рано проснулась.

Обычно она в одно мгновение срывалась с постели, подбегала к тазу с водой и долго плескалась в нем, как птичка, играющая в песке.

А сегодня она, сидя на кровати, слушала.

Вся душа девушки была полна мелодичных звуков и ритмических слов, ласкающих ухо и сердце:

Ты, как цветок весенний.

Чиста, прекрасна, нежна…

Рояль и виолончель вторили:

И руки — к благословенью,

К молитве готовы уста…

Она сделала над собой усилие, соскочила с постели и через полчаса была уже одета. Пока она умывалась, убирала комнаты, чистила платье, все было ничего. Но лишь только она стала у окна, застегивая пуговицы блузки, в ее душе зазвучали слова:

Дай бог, чтобы ты осталась

Нежна, прекрасна, чиста.

Боже, боже, что же случилось? Что с нею? Сердце ее проникнуто невыразимым блаженством, какого она до тех пор еще никогда не испытывала…

«Я с моим приятелем буду сейчас играть для вас»… И они играли до поздней ночи, а она слушала. Какая ночь! Это играли для нее! Никогда этого еще не было. Он играл для нее… для нее!.. Какой он добрый!

Она крепко сжала руки и сказала себе:

— Довольно!

Она набросила себе на плечи накидку, на голову надела небольшой шерстяной платок, схватила с кухонного стола корзину, не ту, со своим рукодельем, но большую, с крышкой и ручкой. Надо итти в город купить немного провизии. Отец и брат еще добрый час могут спать. Она разбудит Франю, чтобы та вскипятила молоко и постерегла дом. Но до того как разбудить сестру, ей нужно сбегать в сад и принести кувшин, который она вчера оставила там по забывчивости возле маленького цветничка. Он может понадобиться Фране, и та его не найдет.

Она выбежала на крылечко и остановилась, как вкопанная.

Что это такое? Откуда это? Какие прекрасные фрукты!

В жизни своей она не видала таких!

На узкой скамейке крылечка стояла корзина, полная великолепных фруктов, уложенных с большим искусством. В середине, из пирамидки твердых листьев выглядывал ананас, весь золотой от лучей восходящего солнца. Вокруг него были персики, желтые абрикосы, зеленые ренклоды, а из-под них выглядывали румяные яблоки и огромные груши, покоившиеся на дыне, покрытой сетью нежных жилок.

Все это было живописно перемешано с листьями, драпировавшими всю корзину, от которой так и несся запах ананаса и дыни и которая сверкала свежей росой, радужно переливавшейся на листьях.

Клара стояла, опустив сильно сжатые руки. Только в первый миг изумления она могла мысленно воскликнуть: «Откуда это?» Но спустя мгновение уже ответила себе: «От него!» Кто-то приходил сюда еще перед ее пробуждением и поставил эту корзину по его приказу. Ведь он говорил, что князь позволил ему дарить фрукты из своего сада кому только он захочет.

Огнистый румянец вспыхнул на ее лице.

— Ну, и пусть дарит… только не нам! Не мне! — повторила она. — О нет! Ни за что! Подарок от совсем чужого человека… ни за что!

С огромной силой она почувствовала в эту минуту, что он был ей чужим. И тотчас же острая боль кольнула ей сердце. Больно — так что же что больно? Пусть болит… а он ей все-таки чужой. И даже не знаком с ее отцом! Как это отец будет есть фрукты, подаренные совершенно незнакомым человеком? Надо возвратить. Но как? Отослать?.. Да ведь не с кем… Попросить Стася? Ох, нет! Тревога охватила ее при мысли, что Франя или Стась вот-вот проснутся и выбегут на крыльцо. Что она им скажет?

Она придумает, как ей поступить, а теперь скорей, скорей спрятать эту корзину, чтобы никто в доме не увидел ее. Она торопливо заперла ее в кухонный шкаф, а ключ спрятала в карман. Счастье, что все еще спят! Теперь надо будить Франю и итти в город.

Потом в течение нескольких часов она была то совершенно спокойна и равнодушна, то еле сдерживала слезы.

Она решила отнести корзинку с фруктами в беседку и попросить Пшиемского, когда он придет, взять ее обратно. А если он не придет, то она поставит ее по ту сторону забора. И вскоре либо он сам заметит корзину, либо кто-нибудь другой — и всему будет конец. Да, этот Пшиемский, конечно, обидится и не захочет встречаться с ней, и тогда наступит конец, — навсегда.

Были минуты, когда эта мысль совсем не печалила ее.

Да, чем ему думать, что она любит его общество из-за подарков, то пусть лучше совсем прекратится их знакомство. Все будет так, как три дня тому назад, когда они еще не были знакомы.

Ведь от этого не будет никакого вреда ни ее отцу, ни Фране или Стасю, да никому на свете. Так стоит ли печалиться? И ведь это совсем ее не касается.

Но потом ею овладевала такая тоска, что она сама не знала что делать. И, бросив все, опершись локтями о старый комод, она закрывала рукой глаза, чтобы не расплакаться.

За час до обеда она сидела в беседке, низко склонившись над работой, и шила проворно и усердно. Возле нее на скамейке стояла корзина с великолепными фруктами. В аллее под чьими-то ногами зашелестели увядшие листья. Клара еще ниже склонила голову и шила еще быстрее. Она не чувствовала, как горит ее лицо. На глазах у нее выступили слезы. Из-за тумана, застлавшего ей глаза, она уже не различала работу.

За забором послышался хорошо знакомый голос:

— Здравствуйте!

Она подняла голову, но взгляд ее не смог повстречаться со взглядом Пшиемского, глаза которого уже были устремлены на фрукты, стоявшие возле девушки, одетой в пестрое розовое платье. Пшиемский застыл со шляпой в руке. Морщина на его лбу стала глубокой, и возле рта образовались гневные складки. Но это продолжалось всего несколько секунд. Затем его красивое лицо прояснилось совершенно и даже стало таким сияющим, каким еще не видала его Клара. С ее лица схлынул густой румянец, и оно покрылось бледностью. Пальцы ее, которыми она держала нитку, еще мокрую от упавшей на нее слезы, дрожали. Пшиемский, протягивая руку над забором, проговорил с улыбкой:

— Прежде всего, дайте мне пожать вашу ручку.

Она подала ее. Жесткая, красноватая и теперь чуть дрожавшая рука девушки несколько мгновений оставалась в его белой и мягкой руке.

— А затем скажите мне, почему эта корзина прибрела сюда вместе с вами?

Она подняла голову и, отважно глядя на него, ответила:

— Я принесла ее сюда, думая, что, быть может, увижу вас тут. Будьте добры, поставьте эту корзину по ту сторону забора, а потом пришлите кого-нибудь забрать ее.

И она обеими руками подала ему предмет, о котором шла речь, сделав это не без усилия, так как корзина была нелегкая.

Пшиемский молча, не спеша, совершенно хладнокровно исполнил ее просьбу: взял у нее корзину и поставил возле себя на траве; затем, опершись о забор и глядя на нее глазами, горевшими необыкновенным блеском, заговорил:

— Хорошо! А теперь, когда приговор приведен в исполнение, я хотел бы знать его мотивы…

Она видела, что он не обижен. Напротив, в его шутливом тоне звучала дружеская, теплая нотка. Поэтому она довольно непринужденно ответила:

— Этого я, право, не сумею вам объяснить. Но это невозможно… Мы никогда… ни я, ни мой отец… Ведь можно не быть богатым и все же…

— Довольствоваться тем, что есть? — окончил он.

Он довольно долго стоял задумавшись, но не хмурясь. Напротив, морщина на его лбу стала не так заметна, как обыкновенно, она почти исчезла. Спустя минуту он начал снова:

— А тогда зачем же вы принимаете разные вещи от госпожи… госпожи… от вдовы ветеринарного врача?

— О, это совсем другое дело! — с воодушевлением воскликнула Клара. — Пани Дуткевич любит нас, и мы ее любим! А от тех, кого мы любим и кто нас любит, можно принять все.

И подумав секунду, она рассудительно сказала:

— Даже необходимо, потому что не принять — значило бы считать их чужими.

Пшиемский смотрел на нее с восхищением.

Затем он медленно спросил:

— А от чужих решительно ничего нельзя принять?

— Нет, нельзя, — смело ответила она, глядя ему в глаза.

— А я для вас чужой, правда?

Золотистые глаза ее засверкали, а губы дрогнули от чувства преодоленной печали.

— Да! — шепнула она.

С минуту он стоял еще, опершись о забор, глядя уже не на нее, а куда-то вдаль. Затем, выпрямившись, он отошел на шаг от забора и, приподняв шляпу, проговорил:

— Сегодня я буду иметь удовольствие побывать с визитом у вашего отца.

Медленно, удаляясь по тенистой аллее, он думал: «Voila on la fier'te va se nicher! От тех, кого мы любим и кто нас любит, все нужно принять, ведь, не принимая, мы показали бы, что считаем их чужими!. Очень тонкое чувство, очень тонкое! И какая святая вера в любовь! Любим, любят! Voila on la foi se niche! Foi de bucheron! Но какое это счастье говорить: „Любим, любят“!.. и не смеяться! Если б я мог еще хоть раз в жизни сказать: „люблю, любит“ и не засмеяться, я расцеловал бы, моя маленькая идиллия, твои ножки… в дырявых башмаках!»

К счастью для Клары, она в присутствии Пшиемского не хлопнула в ладоши и не подскочила от радости. Она сделала это, когда прибежала домой, покрасневшая, сияющая, запыхавшаяся.

Итак, он не обиделся.

Напротив, он обещал еще сегодня побывать у ее отца… еще сегодня!

Какой он добрый, добрый!..

Она угадала, что было поводом его неожиданного обещания. Когда он познакомится с ее семьей и начнет у них бывать, он перестанет быть для нее чужим. И ей можно будет считать его близким знакомым, может быть, другом. Сердце ее было преисполнено благодарности. И она вспоминала каждое его слово, каждое движение. Ее очень смешил молчаливый и важный вид, с каким он исполнял ее желание, принимая от нее корзину с фруктами и ставя ее возле себя на траве.

Это было очень забавно!

Он делал такие движения и у него был такой вид, будто он священнодействовал, но в то же время на его тонких губах блуждала едва заметная шаловливая улыбка. У него красивые губы, а также глаза и лоб… Она сама не знает, что в нем лучше всего. Может быть, тонкий профиль с выпуклыми бровями, разделенными морщиной, в которой столько грусти и ума. Нет, не профиль, не губы и не глаза, а лучше всего в нем его душа, прекрасная, возвышенная и такая грустная душа! Да, лучше всего в нем душа… это верно, это несомненно! И золотое сердце! — ведь он не рассердился на нее за то, что она не хотела принять подарка, но пожелал еще более сблизиться с нею.

Думая обо всем этом, она быстро обшивала край блузки снежно-белой оборкой, а затем взяла из комода кожаный пояс, украшенный стальной застежкой.

В маленькой гостиной, которая вместе с тем была и столовой, обед приближался к концу.

Потолок этой комнатки, большую часть которой занимала зеленая кафельная печь, был низкий, на толстых балках, пол был выкрашен красной, местами уже облезшей краской, а стены оклеены голубоватыми, с красными узорами, обоями.

Между двумя окнами, открытыми на зеленую чащу фасоли, сидел Теофиль Выгрыч на узком диване с ясеневыми ручками, возле стола, накрытого вместо скатерти клеенкой. На ней стояли графин с водой, солонка и стеклянная баночка с хреном. У противоположной стены, на старом комодике возле небольшой лампы, выглядывал из стакана пучок резеды. Двое младших детей сидели по обе стороны отца. Клара принесла из кухни тарелку с грушами и, стоя, начала чистить одну из них.

— Каких прекрасных груш я купила сегодня, папочка!.. Франя и Стась тоже получат по одной.

— А дорогие? — спросил Выгрыч.

Лицо канцелярского чиновника, уже довольно пожилого, было длинное и костлявое, желтого цвета и выражало не то недовольство, не то апатию, свойственную людям, хронически больным и занятым нелюбимым делом. Только глаза, такие же, как у Клары, — золотисто-карие и с длинными ресницами — по временам смотрели из-под изрезанного морщинами лба очень умно и ласково.

Сидевшая возле него пятнадцатилетняя девочка, худенькая, малокровная блондинка, с удлиненными чертами, как у отца, и с тонкими губами, заговорила с большой живостью:

— Отчего ты так разрядилась сегодня, Клара?

На Кларе было ее будничное ситцевое платье в полоску, а нового — только бантик возле шеи да поясок со стальной пряжкой. Она даже не причесалась как следует, потому что непослушные волосы никак не хотели лежать гладко и не держались между двойными шпильками. Множество черных кудрявых локончиков, среди которых виднелся левкой, падали ей на лоб и на плечи. Выслушав замечание сестры, она нагнулась, чтобы поднять с пола упавшую кожуру от груши, выпрямилась и спокойно ответила:

— И вовсе я не разрядилась, а только обшила блузку свежей оборкой, — старая была грязна.

— Одела новый пояс! — упрямо продолжала Франя.

Клара, не отвечая сестре, которая любила противоречить и ссориться, положила перед отцом очищенную грушу и ножик с деревянной ручкой.

— Сегодня у нас будет гость, папочка! — сказала она.

— Гость! — удивился старик. — Кто же это?.. Дуткевич? — но это не гость…

Клара, принимаясь за вторую грушу, спокойно продолжала:

— Раза два я встречала в саду господина Пшиемского, секретаря князя Оскара, и мы довольно долго беседовали. Сегодня он сказал мне, что будет у нас с визитом.

Выгрыч сделал недовольную мину.

— Нужен мне этот визит!.. Не придется поспать после обеда… Я измучен, мне трудно разговаривать.

Он говорил ворчливым тоном. И в самом деле, он чувствовал постоянную усталость и отвык от чужих.

А Франя с живостью, обличавшей острый язычок, заговорила тоненьким голоском:

— Так ты, Клара, заводишь в саду знакомство с кавалерами! Каким же это образом?

— Сиди смирно и не надоедай сестре! — прикрикнул Выгрыч на младшую дочь, которая тотчас же замолчала.

Но тут принялся болтать мальчик, одетый в блузу, перехваченную кожаным поясом:

— А я знаю, кто такой этот пан Пшиемский. Сын княжеского садовника учится в одном классе со мною, так он рассказывал, что князь приехал и привез с собой секретаря которого очень любит. Они играют вместе на рояле и на чем-то еще. Этого секретаря зовут Пшиемский. Он очень весел! Сколько раз он ни заходил к садовнику, всегда играл с детьми…

— Тише, Стась! — шепнула Франя: — Вот уже идет кавалер Кларки…

За фасолью слышны были медленные, ровные шаги. Минуту спустя открылась дверь из сеней, настолько низкая, что входящему пришлось нагнуть голову. Он вошел и окинул все одним взглядом: комнатку с низким потолком, зеленой печью и с красными узорами на голубоватых обоях, остатки несъеденной за обедом каши на тарелках, четверых людей, сидевших за столом, и букет резеды на комоде. Клара, покраснев от смущения, но не растерявшись, сказала отцу:

— Папа! Господин Юлий Пшиемский, мой знакомый.

Повернувшись к гостю, она прибавила:

— Мой отец!

Выгрыч поднялся и, протягивая посетителю свою длинную костлявую руку, проговорил:

— Очень рад… Садитесь, пожалуйста, прошу вас!

А Клара, оправившись от смущения, спокойная и с легкой улыбкой на губах, собрала со стола посуду и с грудой тарелок направилась в кухню, глазами давая знак сестре, чтобы та убрала со стола графин с водою и клеенку.

Из-под снятой клеенки показался ясеневый стол, покрытый белой вязаной бумажной сеткой. Стась поставил на нем стакан с резедой, стоявший раньше на комоде.

Когда Клара спустя несколько минут возвратилась из кухонки, она с радостью увидала, с каким оживлением отец ее беседовал с гостем. А тот был, видно, настоящим чародеем, если сумел в такое короткое время согнать с лица этого измученного жизнью человека выражение апатии и недовольства.

Пшиемский расспрашивал его о городе, в котором старый чиновник прожил свою жизнь. И таким образом он сразу коснулся предмета, хорошо тому знакомого и интересного. Выгрыч обстоятельно рассказывал о населении города, о различных слоях общества и о степени благосостояния каждого из них. Его речь, сначала медленная и тяжелая, как это бывает у людей, отвыкших от разговора, спустя некоторое время, значительно оживилась. В его темных глазах светился ум. Костлявые руки делали по временам энергичные жесты. Заканчивая таким жестом свой рассказ об условиях жизни обывателей города, он сказал:

— Нужда вверху, нужда посередине, нужда внизу. Всем и везде недостает многого, чтобы хорошо жилось. Но, с вашего позволения, я скажу, что в этом отчасти вина таких богатых и, наверно, умных людей, как князь Оскар…

Он не докончил, остановившись в нерешительности.

— Простите меня, пожалуйста, потому что мне не следовало бы говорить этого секретарю князя и, как я слышал, его другу…

— Как раз наоборот! — с некоторой живостью возразил Пшиемский, — пожалуйста! Я друг князя и потому очень интересуюсь мнением, какое здесь о нем сложилось. И я даже прошу вас объяснить мне, в чем вы видите его вину?

Выгрыч, сидя на своем узком диванчике, сделал нетерпеливое движение.

— В чем его вина? — спросил он. — Но, милостивый государь, это очевидно без всяких объяснений!.. Большая часть имений князя находится в этом крае. В самом городе есть у него вилла, построенная его дедом или прадедом. Он так богат, носит такое имя, что если бы он жил среди нас, если бы знал нас, входил в наши нужды и в наше положение, — каждое слово его было бы поддержкой, наставляло бы людей, а каждое его действие было бы благодеянием… Простите меня, но вы сами требовали, чтобы я говорил… А князь носится по свету.

Пшиемский тихо возразил:

— Ведь всего только пять лет, как он отсутствует. Раньше он довольно долго жил в здешнем своем имении и даже иной раз в этой вилле…

Выгрыч, широко разводя руками, воскликнул:

— А между тем его присутствие не было заметно!

Глаза его загорелись, ироническая усмешка сменила на его тонких губах выражение недовольства. Во всем его существе чувствовалась горечь, угадывалось какое-то тяжелое страдание… Может быть, в этом сказывалась классовая рознь, всегда молчавшая, а теперь прорвавшаяся наружу. А может быть, и еще более глубокое чувство обиды на богатых людей.

Пшиемский сидел на ясеневом стуле, чуть склонив голову, со шляпой в опущенной руке. Его фигура в черном сюртуке, элегантная, стройная, и профиль с высокой дугой тонких бровей, тонкими губами и золотистыми усиками резко выделялись на голубоватом фоне этой комнатки с большою зеленою печью. Опустив глаза, он очень медленно стал говорить:

— Позвольте мне сказать несколько слов в защиту князя… всего несколько слов… Я принадлежу к тем людям, которые не верят в человеческое совершенство… чье бы то ни было. Я хочу сказать, что и князь не исключение… Если у него есть недостатки, если он не исполняет лежащих на нем обязанностей… и прочего… то он не исключение. Все люди — существа жалкие, себялюбивые, непостоянные в том смысле, что они, как мотыльки по цветам, порхают по различным видам зла.

Выгрыч нетерпеливо вертелся на своем диване… наконец его снова прорвало:

— Извините, сударь, только не все! Не все! Есть на свете честные люди, которые не порхают от одного греха к другому, как мотыльки… Спасибо вам за таких мотыльков! Благодаря им и плохо на свете! А кому много дано, с того много и взыщется. Князю много дано от бога, и потому с него много спросится богом и людьми… Простите, что я говорю так о вашем хозяине и друге. Но я столько молчал, что уже не в состоянии сдержаться и не высказать всего, что накопилось в душе. Оскорблять князя я не хочу… может быть, он и прекраснейший человек, но позвольте вас спросить, сударь, что он на свете делает?

Он широко развел костлявыми, чуть-чуть дрожавшими от волнения руками и с горящим взглядом продолжал:

— Как пользуется князь своим богатством, умом, положением в свете? Кому он приносит пользу, что он делает со всем этим, что?

И, широко разводя руками, он смотрел на Пшиемского, настоятельно требуя взглядом немедленного ответа.

А тот поднял глаза и медленно произнес:

— Ровно ничего!

Выгрыч был рад, что его гостю пришлось согласиться с ним. Он поднял вверх длинный желтый палец.

— Вот видите, сударь… А между тем, князь — христианин, это раз. Он здесь родился, и у него имения в этом крае, это два…

В это время Клара, которая в течение всего разговора сидела возле окна, убирая кружевами какой-то белый чепчик, подняла голову и робко прервала речь отца:

— Мне кажется, отец, что мы не должны сурово осуждать людей совсем иных, чем мы, совсем иных…

— Как так иных? Что за иных людей? Почему иных? Да ты с ума сошла, что ли? Всех сотворил один господь бог, всех носит одна земля!.. Все грешат, страдают, каждому суждено умереть, а в этом большое однообразие, огромное однообразие…

— Вы правы! — подтвердил Пшиемский. — Вы высказали глубокую мысль… Все должны заблуждаться, страдать и умирать… и в этом большое однообразие! Но я был бы очень благодарен панне Кларе за дальнейшую защиту моего друга…

Он смотрел на нее такими сияющими глазами, что она, улыбаясь в ответ, уже совсем непринужденно окончила:

— Мне кажется, что люди, такие влиятельные и такого высокого происхождения, как князь, живя совершенно иначе, чем мы все, неизбежно приобретают совершенно иные представления, потребности, привычки, так что впоследствии то, что мы знаем хорошо, — им неизвестно; что мы считаем долгом — им кажется ненужным или слишком трудным. Может быть, князь и очень добр, но он не умеет жить, как следует жить по нашим представлениям. Может быть, он обманулся в людях… может быть, его, из корыстных видов, испортили лестью или притворством.

Пшиемский слушал с возраставшим восхищением. Он не мог оторвать глаз от Клары. Напротив, Выгрыч принял слова дочери с нетерпеливым и недовольным видом. Когда она окончила, он махнул рукой.

— Бабий ум, что и говорить! Бабы все объясняют: «Так и сяк! Это так, а то иначе!» С крупою имеют дело и все дробят, как крупу. А у меня один закон и один суд. Либо человек повинуется велению божьему, служит своим ближним и всякому доброму делу, либо нет. В первом случае он может быть и грешным человеком, но всегда чего-нибудь стоит, во втором случае — не стоит и гроша, вот и все.

Пшиемский медленно ответил:

— Вы судите строго и без всякого снисхождения! Но между нами стоит панна Клара, как ангел доброты, и она действительно ангел!

И тотчас же, не давая никому времени для ответа, он спросил Выгрыча:

— Вы всегда занимались тем же, чем и теперь? Не было ли у вас другого занятия?

Выгрыч сделал недовольную гримасу:

— Всегда, милостивый государь, всегда, начиная с восемнадцати лет! Мой отец был мещанин, ремесленник, у него в этом городке был свой домик. Меня он отдал в гимназию. Я окончил пять классов и поступил на службу. Но почему вы спрашиваете меня об этом?

Пшиемский замолчал на минуту, обдумывая ответ, и затем с легким поклоном ответил:

— Сознаюсь откровенно, что я нашел вашу речь и ваш образ мыслей более высоким… более высоким…

— Чем ожидали встретить? — подхватил Выгрыч и засмеялся, но с иронией. — Видно, что, пребывая постоянно в доме вашего хозяина и друга, вы мало сталкивались с бедными людьми. Но быть бедным еще не значит быть идиотом! Хе-хе-хе!..

Он засмеялся, но видно было, что слова гостя польстили ему и привели его в хорошее настроение.

— Однако, — продолжал он, — что касается меня, то кое в чем и мне повезло. Так, моя жена была женщиной образованной — это раз, и добрейшей в мире — это два. Она была учительницей. Мы полюбили друг друга, и она вышла за меня замуж, хотя в материальном отношении могла бы сделать и лучшую партию. Мы были счастливы! По образованию я стоял ниже ее, но у меня нашлось достаточно ума, чтобы признать это и воспользоваться ее помощью. При моих занятиях в конторе у меня всегда оставалось несколько свободных часов, которыми я пользовался для совместного чтения с нею. А иногда, по, вечерам, она садилась за фортепиано и играла, недурно-таки играла… Эх! И в моей жизни есть хорошие воспоминания, святые воспоминания! Есть у меня своя святая на том свете. И я был бы непрочь объединиться с нею как можно скорее, если б не дети… Она оставила мне детей, и вот я прикован к земле. Многим обязан я этой женщине, с которой прожил двадцать три года, как двадцать три дня… Да и она, умирая в полном сознании, благодарила меня. Мы расстались в любви и согласии. И точно так же встретимся там, перед богом!..

Концом костлявого пальца он вытер влажные веки и замолчал.

Пшиемский тоже молчал, опустив голову. Затем он заговорил в раздумье:

— Значит, есть на земле поэмы, сложенные из таких воспоминаний и такой любви…

Выгрыч сделал ироническую гримасу:

— Если вы в жизни не испытали и даже не видели такой любви и у вас нет подобных воспоминаний, то… простите меня за откровенность! — вы очень бедны!

Пшиемский внезапным движением поднял голову и посмотрел на чиновника с выражением изумления, которое, однако, сейчас же прошло.

— Да, да, — промолвил он: — есть бедность и есть убожество — и это не одно и то же.

Он обернулся к Кларе, склонившейся над грудой кисеи на коленях:

— Книгу, которую вы мне дали, я пока не возвращаю и даже попрошу у вас другую в том же роде, если у вас есть.

— Вы хотите стихов? — спросила она, поднимая голову.

— Да, что-нибудь из поэзии, с которой если я и знаком, то только поверхностно.

Тут Выгрыч вмешался в разговор:

— Моя жена оставила дочерям маленькую библиотеку, в которой есть и стихи.

И предупредительно добавил:

— Кларця! Покажи нашу библиотечку: быть может, господин Пшиемский что-нибудь выберет себе.

Клара сказала, вставая:

— Она в моей комнате…

Боже! Разве можно было назвать комнатой эту клетку, тоже с зеленой печью, с одним окном, с двумя толстыми балками под потолком, с кроватью, столиком, двумя стульями и маленьким шкафчиком, окрашенным в красную краску, со стеклянными дверцами. Какая комната, такая и библиотека: несколько полок с сотней-другой томов в старых серых обложках. Пшиемский стоял возле Клары, которая, прикасаясь пальцем к той или иной книге, называла заглавие и автора.

— «В Швейцарии»… — может быть, это?

— Пусть будет «В Швейцарии». Я столько раз был в этой стране!.. Поэму эту я знаю. Да, кажется, знаю… А может быть, и нет!

Она передала ему истрепанную, очевидно много раз читанную книгу. А он, удерживая на минуту ее руку в своей, прошептал:

— Спасибо вам за защиту моего друга! Спасибо за то, что вы существуете на земле.

Они сейчас же возвратились в маленькую гостиную. Пшиемский остановился перед хозяином дома, поднявшимся с диванчика, и, опираясь на стол рукою, в которой держал шляпу, казалось, хотел что-то сказать, но, видимо, не мог решиться и раздумывал. Спустя минуту он проговорил:

— Я хочу спросить вас и даже обратиться к вам с просьбой, но заранее прошу извинения, если вы найдете этот вопрос… эту просьбу немного неделикатными.

— Нисколько, нисколько, — ответил Выгрыч с поклоном, — прошу вас, не стесняйтесь!.. Мы соседи, и если я могу быть вам чем-нибудь полезным…

— Наоборот, это я хотел спросить вас, не позволите ли вы мне быть вам полезным?..

И еще сильнее опершись рукою о стол, он начал говорить мягким, прямо-таки бархатным голосом:

— Дело вот в чем. Здоровье у вас слабое, на руках двое малолетних детей, которым еще нужно немало. Условия вашей жизни немного… стесненные. С другой стороны, я пользуюсь влиянием на князя Оскара и кое-что значу у него. А он человек богатый… очень богатый… Я уверен… когда я изложу ему все обстоятельства, он сочтет за удовольствие… за счастье… оказать вам всевозможные услуги… Он может заняться образованием вот этого юноши… может в своих имениях подыскать вам место, которое при менее утомительном труде поставит вас в лучшие условия… Позвольте мне поговорить об этом с князем…

Опустив глаза, он ждал.

Сначала Выгрыч смотрел на него с любопытством, потом опустил голову. А когда Пшиемский перестал говорить, поднял на него глаза, кашлянул и ответил:

— Очень благодарен вам за ваши добрые намерения, но я не хотел бы пользоваться милостью князя… нет, не хотел бы…

— Почему? — спросил Пшиемский.

Выгрыч ответил:

— Потому что я не привык пользоваться чьими бы то ни было милостями… Нет, не привык. В стесненных или не стесненных условиях — я всегда был сам себе и работником и господином…

Пшиемский поднял голову. В его синих глазах блеснула молния гнева. Медленно и более чем когда-либо разделяя слоги слов, он стал говорить:

— Видите… вот видите… Вы только что делали князю упрек в его бесполезности людям. А теперь, когда ему мог представиться случай быть полезным, то оказывается, что его услуги не были бы приняты…

— Да, да, милостивый государь! — ответил Выгрыч, и глаза его сверкнули. — Видите ли, если б я знал, что князь окажет мне эту услугу, как брат брату, как человек, более одаренный от бога, — менее одаренному, но равному, я принял бы ее, да… принял бы с благодарностью… Но князь бросил бы мне это подаяние как кость собаке, а я, хотя и беден, кости с земли не подниму…

Пшиемский слегка покраснел.

— Это предубеждение! — сказал он, — фанатизм… князь не таков, каким вы его считаете…

Выгрыч снова развел руками.

— Не знаю, не знаю! И никто об этом не может знать, здесь никто не знает князя…

— В этом сущность нашего разногласия! — заключил Пшиемский, протягивая чиновнику свою длинную белую руку.

— Вы мне позволите быть еще когда-нибудь вашим гостем?

— Пожалуйста, пожалуйста! — вежливо согласился Выгрыч. — Скажите, вы с князем долго думаете еще пробыть здесь?

— Не особенно долго… Отсюда мы едем в имение князя, но возможно, что мы возвратимся сюда и поселимся здесь на целую зиму.

Тут он посмотрел на Клару, но она сияющими глазами смотрела уже не на него, а на отца.

Как только за гостем закрылись двери, она бросилась отцу на шею.

— Мой милый папа, мой дорогой, мой золотой! Как хорошо вы поступили!

Она целовала его руки, его лицо.

Выгрыч с недовольной гримасой отворачивал голову.

— Ну, будет, будет!.. Дай мне халат и туфли… Устал от этого визита…

Клара кинулась исполнять просьбу отца и в дверях услышала резкий голосок сестры, говорившей:

— Знаете, папа! Этот Пшиемский влюблен в Клару. Вы обратили внимание, как он сказал это: «Потому что панна Клара — ангел!» и так смотрел на нее.

— А тебе еще не время рассуждать об этом! — загремел отец.

Но Франя не замедлила огрызнуться:

— Я уже не ребенок, а если Кларка может иметь поклонников, то мне по крайней мере можно знать, что они у нее существуют.

Клара дрожащими руками подавала отцу халат. Выгрыч обернулся к младшей дочери и сказал:

— Прикуси язычок и оставь сестру в покое!.. Моли бога, чтобы ты была похожа на нее. Если этот господин говорил, что она ангел, то это сущая правда…

В халате, шлепая туфлями, он направился в свою комнату.

Франя, накинув на голову платок, ушла в мастерскую. Клара позвала брата.

— Возьми тетрадку… и давай повторять арифметику.

Круглолицый, красивый мальчик, с живыми глазами, обнял ее и стал сердито говорить:

— Эта Франя — такая злая! Всегда дразнит тебя и ищет с тобой ссоры!..

Клара, гладя волосы мальчика, ответила:

— Не надо говорить, что Франя злая. У нее доброе сердце… Только она немножко резка, мы должны ей прощать это!

Мальчик, все еще обнимая сестру, продолжал с устремленными на нее глазами:

— Ты лучше, лучше, лучше… ты — моя мама и мама Франи и папина…

Клара засмеялась и, наклонившись, дважды звучно поцеловала пухлые губы мальчика.

IV

На следующий день, когда Выгрыч в халате и туфлях ушел поспать после обеда, а Франя пошла на работу в мастерскую, Клара засела с маленьким братом над тетрадью и книжкой. В это время кто-то тихонько постучал в дверь маленькой гостиной. Стась вскочил со стула и вмиг отворил двери. Клара, подняв лицо от тетради, густо покраснела.

— Рискуя быть надоедливым, а такая роль более чем неприятна, она попросту смешна, — уже в дверях начал Пшиемский, — я все-таки сделаю вам маленькое предложение. Но сначала: здравствуйте! Или: добрый вечер! И позвольте спросить, отчего вы не были сегодня в своей любимой беседке?

— У меня не было времени. Я ходила к госпоже Дуткевич взять у нее новые чепчики для отделки и посоветоваться по хозяйству.

— Ах, эта госпожа Дуткевнч!.. Сколько времени стоит она вам, а мне огорчений!..

— Вам?.. Огорчений?

— Да, она огорчила меня оба раза, когда я не заставал вас в беседке.

Они говорили, глядя все время друг другу в глаза, словно никак не могли оторваться друг от друга.

— Садитесь, пожалуйста!

— Совсем не думаю садиться и пришел затем, чтобы вы тоже тут не сидели… Видите?..

Он кивнул на взятую вчера у Клары книжку, которую, входя, бросил в шляпу.

— Бот мое предложение: пойдемте в беседку и прочтем вместе «В Швейцарии»… Хорошо? Возьмите с собой работу. Вы будете шить, а я — читать вслух. Идет?

— Ах, как бы это было хорошо! — и она оглянулась на Стася.

— Но мне надо помочь ему готовить уроки.

Мальчик, слушавший с большим любопытством разговор сестры с гостем, обнял ее и стал просить:

— Иди, Кларця, моя дорогая, золотая, иди, если тебе хочется… Я сам выучу уроки. Подумаешь, география! Выучу наизусть, а вечером отвечу тебе. Вот увидишь… все вызубрю!

— В самом деле, Стась?

— В самом деле! Ей-богу, ей-богу!

Она покраснела от радости, но затем озабоченно шепнула:

— А что будет с самоваром?

— Я поставлю самовар. Подумаешь, вить! — горячо предлагал Стась.

— А когда проснется отец, ты позовешь меня из беседки?

— Позову! Подумаешь, тебя позвать! И если вернется Франя, то я тебя предупрежу, чтобы она не увидала тебя с этим господином, а то она снова начнет надоедать тебе.

Клара закрыла ему рот поцелуем. Спустя две минуты она шла через сад, держа в руке корзинку с кружевами и кисеей. Рядом шел Пшиемский и говорил:

— У вас очень милый брат!.. Я готов был расцеловать его за то, что он на минуту освободил вас… от службы. Вы ведь слуга в своей семье. Но что это говорил этот милый мальчик: если сестра увидит вас со мной, то будет вам надоедать?..

Клара очень смутилась, но, к счастью, в это самое мгновение ее отвлекла такая прекрасная игра света и тени в соседнем парке, и она воскликнула в восторге:

— Посмотрите! Видите, в парке… вон в том углу… как восхитительно ложатся солнечные лучи внизу, на темной дорожке аллеи! Как будто ковер из движущихся золотых нитей!

— А были вы когда-нибудь в этом парке?

— Нет, никогда! Каким же образом?

— Мне пришло в голову… удивительно, как раньше я не подумал об этом! Пойдемте вместе, посмотрим сад князя!

Она испугалась этого предложения.

— О нет! — воскликнула она. — Вход в этот сад воспрещен князем.

Он засмеялся.

— Если я вас веду…

Да, если он предлагает, то ведь это тоже самое, как если бы позволил сам князь!

Искушение было велико. Сколько раз, глядя на эти великолепные аллеи, она мечтала хоть раз в жизни пройтись по ним во всю их длину, посидеть хоть минуту среди этого моря зелени, по которому пробегали такие чудные волны света и теней. Но беспокойство не оставляло ее. Она остановилась перед беседкой в нерешительности.

— А если мы встретим его?

— Кого?

— Князя!..

Пшиемский расхохотался. Никогда еще она не слыхала, чтобы он так смеялся.

— Его нет дома, он вышел одновременно со мной… — уверял он.

— А не остаться ли нам здесь, в беседке?

Но он начал ее просить:

— Прошу вас! Вам, должно быть, давно уже хотелось побывать в этом саду, а я буду счастлив исполнить ваше желание. Вы просили у падающей звезды, чтобы вам было дано еще в это лето пройтись по лесу… Пусть прогулка в этом парке хоть отчасти заменит вам ту, о которой вы мечтали… Ну, пожалуйста!

Она могла бы устоять против искушения посетить это место, в ее глазах обладавшее почти таинственной прелестью, но не была в состоянии отказать ему и сказала послушно:

— Хорошо, пойдемте!

— Браво! — воскликнул Пшиемский.

Они были веселы и смеялись, как расшалившиеся дети.

Быстрыми шагами, почти бегом, они прошли пространство, отделявшее их от калитки в заборе, и вступили в широкую аллею, с обеих сторон которой, как две высокие стены, стояли могучие стволы раскидистых вековых деревьев. Лучи солнца лились на густую зелень и сверкали, как золотые струи, придавая некоторым листьям стеклянную прозрачность, а другие оставляя в глубокой тени. Темная полоса земли, тянувшаяся у подножья толстых стволов, была устлана сетью неровных, дрожащих солнечных пятен.

Клара замолчала и пошла медленнее. Улыбка сбежала с ее лица, в которое Пшиемский всматривался в любопытством и восхищением.

— Какая вы впечатлительная! — заметил он тихо.

Она не отвечала и шла как через храм, почти не цыпочках, едва касаясь земли.

В молчании прошли они по аллее парка, параллельной саду, в котором стоял домик, обросший фасолью. И только когда они свернули в другую аллею, не менее великолепную, но только покороче, Клара как бы очнулась от сна.

— Не надо итти дальше! — шепнула она.

— Да что вы, идем! — настаивал он. — Если бы эта аллея вела на край света, то и тогда я пошел бы за вами, не спрашивая, где ее конец.

— Но так как она ведет не на край света, но к самой вилле… — попробовала пошутить Клара.

— О нет! — говорил Пшиемский. — От ее конца до виллы еще несколько сот шагов, и на этом пространстве разбит цветник. Пойдемте к цветам…

Клара остановилась. Она не могла бы дать себе отчет в охватившей ее тревоге, но, под влиянием этого чувства, решительно сказала:

— Я сяду здесь… на этой скамеечке из дерна… Какая хорошенькая скамеечка и какой прелестный уголок!

Скамеечка была низенькая и маленькая, для двух человек. Она находилась под одним из самых больших и развесистых деревьев на пушистой, как стриженный ковер, траве.

Это было укромное местечко, зеленые стены деревьев заслоняли его от виллы и остального сада. Между стволами деревьев, стоявших по другой стороне аллеи, виднелся кусок газона, и на него косыми полосами ложился солнечный свет. В конце аллеи из-за деревьев выглядывал край цветочной клумбы, которая на этом фоне зелени казалась ярким сочетанием множества великолепных красок. И ничего больше не было видно и слышно.

Пташки чирикали на деревьях, с которых иногда то здесь, то там бесшумно слетал и падал на землю желтый или румяный лист.

Тишину эту прервало восклицание Клары. Садясь на скамейку, она заметила видневшийся из-за деревьев край цветника, захлопала в ладоши и воскликнула:

— Боже! Сколько там цветов, и какие красивые!

Пшиемский взял из ее рук корзинку с кисеей, поставил рядом на скамеечке и, чем-то странно обрадованный, попросил ее:

— Посидите здесь минуточку… Я сейчас возвращусь. Только, пожалуйста, не пугайтесь и не убегайте! Я сейчас же возвращусь.

Он быстро пошел по направлению к вилле.

Клара смотрела, ему вслед и видела, как навстречу ему выбежал из-за деревьев мальчик в куртке с блестящими пуговицами: должно быть, помощник садовника или лакея. Пшиемский что-то сказал ему. По движению его руки она заключила, что он отдал ему какое-то приказание, а когда мальчик бросился бежать от него, Пшиемский еще раз обернулся к нему и крикнул так громко, что она отчетливо слышала:

— Как можно скорее!

Потом, возвратясь, он стал перед нею со шляпой и с книгой в руке. А она уже собирала на нитке кусок грубого кружева, которым убирала чепчик, лежавший у нее на коленях.

— Это чепчик той… вдовы ветеринарного врача?

— Пани Дуткевич, — поправила она: — да, вот уже несколько лет, как никто, кроме меня, не убирает ей чепчиков…

— А скажите, как это вас дразнит ваша сестра? От чего вас хотел избавить ваш милый братец?

Смущенная, она не поднимала головы от работы. Спустя минуту она неохотно стала говорить:

— Франя не любит ходить в мастерскую, и там ею не совсем довольны. Она ходит одна по городу и заводит знакомства, которые на нее дурно влияют…

Пшиемский добавил:

— У нее форма рта и беспокойные глаза, как у людей капризных и любящих ссориться. Вам приходится много терпеть от нее?

— О нет! — воскликнула она с большою живостью, — она очень добра… у ней золотое сердце! Только меня очень огорчает, что она не любит шитья. А между тем, нужно же чему-нибудь учиться, чтобы иметь потом кусок хлеба! Мы с отцом решили отдать ее в мастерскую, а куда еще? Но беготня по городу портит ее, и я не придумаю, что делать… Для меня и для отца это большое, большое огорчение!

Она говорила с опущенной головой, не переставая шить. Он слушал ее внимательно, но не садился и все поглядывал в сторону цветника, точно ожидая чего-то. Наконец он увидел вдалеке мальчика в куртке с блестящими пуговицами, вынырнувшего из-за деревьев с большим букетом цветов. Широкими шагами он направился ему навстречу.

Клара подняла голову и увидела, что в конце аллеи он взял из рук маленького садовника или лакея цветы и, заложив за спину руку, в которой их держал, быстро возвращался назад. Она подумала, что цветы предназначены для нее, и сделала движение, от которого чепчик и кружева упали с ее колен на землю.

Пшиемский, который уже был в нескольких шагах, быстро подошел к ней и, мигом опустившись на одно колено, поднял одной рукой упавшие на землю предметы, а другою подал ей букет цветов.

Одно мгновение… одно движение, один взгляд в глубину ее глаз, и вот он уже стоит перед нею, а она закрывает цветами свое вспыхнувшее румянцем лицо.

Это были красивые ароматные цветы, наскоро сорванные и кое-как сложенные в букет. Их сильный запах и яркие краски слились для ее чувств, сердца и воображения в одно потрясающее впечатление вместе с той секундой, когда этот прекрасный человек стоял перед нею на коленях, проникая своим взором в глубину ее глаз.

Он, тоже взволнованный, скоро возвратился к своему обычному спокойствию и, садясь рядом с нею, сказал:

— А теперь забудем о всех домашних и других невзгодах, обо всем недобром, ничтожном, причиняющем боль, и пойдемте в лучший мир!

Голосом, чрезвычайно богатым оттенками, которыми он умело пользовался, он стал читать:

Она ушла, как некий сон чудесный, —

Я гибну в горе, вяну я в печали…

Зачем душа со дна юдоли тесной

Не улетает в ангельские дали

К ограде рая непоколебимой,

За ней, спасенной, — к ней, многолюбимой?..

Проходили минуты… Золотые и румяные листья падали с деревьев; косые полосы света за деревьями все укорачивались, золотые колечки на темной земле все уменьшались и исчезали. Клара перестала шить. С искрившимися золотом глазами, опустив руки на колени, она слушала.

А он читал:

Кадильницей, душистым мирром полной,

Она в ответ невольно запылала:

Лазурь очей темней и глубже стала,

И выше груди белоснежной волны…

Дыхание ее ускорялось. Что это, сон?.. Или она умерла и уже в раю? От букета цветов, лежавшего рядом с ней, разливался аромат. А прекрасный взволнованный голос читал:

Есть миг, когда еще не всходит месяц,

Когда смолкают соловьи по чащам.

Проходит дрожь по листьям шелестящим,

И тишиной вечерней дышат веси…

Листья бесшумно падали с деревьев… Аллея дышала покоем и погружалась в сумрак. Он читал:

Ах, в этот миг два сердца бьются томно, —

И если есть им что прощать — прощают,

Есть что забыть — всем сердцем забывают…

Проходили минуты… Поэма приближалась к концу.

Обольщенная другим, возлюбленная исчезла «как сон золотой»; влюбленный, веривший, что она «вышла из радуги», так жаловался на утрату ее:

И в плеске струй и в песне соловьиной

Я слышу весть о ней, моей желанной,

И вновь молю о смерти долгожданной…

Читая, он отвел глаза от книги и взглянул в лицо девушки. На ее искрившихся золотом и неподвижных глазах выступили две слезы и повисли на ресницах. Медленным движением он протянул к ней руку и закрыл своею ладонью ее маленькую ручку, которой она не отняла, — и две слезы, сорвавшись с ее ресниц, упали на щеки, подернутые румянцем, будто розовым облачком.

— Это слезы страдания или счастья? — очень тихо спросил он.

После минутного молчания она чуть слышно шепнула:

— Счастья!..

Она была полна невыразимого счастья, с которым как-то странно сочеталось страдание; но она почувствовала теперь, что ее стан обнимает осторожная рука, и очнулась. К чувству счастья и боли примешалось чувство стыда, такое сильное, что заглушило их.

Она испуганно отодвинулась на самый край скамейки и, не поднимая глаз, стала торопливо, беспорядочно собирать в корзинку кисею и кружева.

— Мне пора домой, — шепнула она.

Он сидел, наклонившись вперед, опираясь локтями о колени и закрыв руками свое тоже сильно покрасневшее лицо. Его тонкие ноздри быстро раздувались и сжимались, а рука судорожно комкала книгу.

Это продолжалось недолго; он овладел собою и снова положил свою ладонь на ее руку, но на этот раз сильным, почти властным движением.

— Не уходите, мы еще не дочитали поэму.

Впервые голос его зазвучал деспотически. Не снимая своей ладони с ее руки и глядя в землю, он задумался, слегка покусывая нижнюю губу. Спустя минуту он отнял руку и уже мягче проговорил:

— Мне слышится мелодия, которая, по сравнению с этой чудной поэмой «В Швейцарии», звучит как скрежет зубный среди ангельского пения. Что же делать? Узнайте и вы эту мелодию… Мы вместе слушали ангельское пение и вместе услышим и этот скрежет. Почему только я один должен его слышать?..

Его рот иронически искривился, морщина между бровями стала очень глубокой. После минутного молчания он продолжал:

— Несколько дней тому назад я нашел в комнате моего друга польский перевод любовных песен Гейне. Я никогда не читал их раньше в переводе. Из любопытства я стал перелистывать книгу, читать… Очень изящный перевод, очень изящный… У меня хорошая память, я запомнил несколько стихотворений. Одно из них я читал вам вчера, другое — прочту сейчас. Слушайте внимательно!

Согнувшись, подперев лицо рукою и не сводя глаз с ее лица, он медленно-медленно стал декламировать песенку Гейне:

Любили они, но признанья

Из них ни один не хотел.

Их взоры были враждебны,

А в душах огонь пламенел.

Расстались они, лишь порою

В сновиденье встречаясь ночном.

Давно они умерли оба,

Едва ли зная о том.

— Заметьте: они «любили безумно друг друга и умерли в разлуке, даже не зная друг о друге» — именно оттого, что они «очень чтили друг друга». Вот вам скрежет и диссонанс… Возвышенная любовь вытекает из почитания, почитание сковывает возвышенную любовь. На свете нет ничего простого и легкого: все сложно и трудно… Вы уже не думаете о богатстве? Не окончить ли нам поэму «В Швейцарии»? Как я вам благодарен за то, что вы познакомили меня с такими произведениями! Большую часть жизни я провел за границей и знаком только с иностранной литературой. Однако великолепна и польская… Я многому научился у вас…

Несмотря на противоречивые чувства, волновавшие ее, она от души засмеялась:

— Вы? У меня? О боже! Чему же я могу научить кого бы то ни было? Только Стася я научила читать и писать…

— Чему вы меня научили, я объясню потом, а теперь окончим поэму.

И он снова стал читать:

Не знаю, мыслью погружаюсь в былое.

Как лучше мне ее себе представить…

Проходили минуты… Теперь она, слушая, шила, но плохо, медленно и криво.

Голос чтеца умолк. За деревьями на газоне почти уже не было золотых полос, и на темной дорожке исчезла золотая сетка. Зато пламя заката, горевшее на деревьях, зажгло на их верхушках розовые факелы и свечи. Внизу смеркалось. Яркое прежде пятно цветника потемнело, и только белые цветы отчетливо виднелись вдали.

Клара подняла убранный чепец.

— О боже! — воскликнула она, — как я убрала этот чепчик!..

— А что? — улыбнулся Пшиемский: — криво?

— Совсем криво! Видите? В этом месте масса складок, а в том — нет их совсем; тут придвинуто к краю, а там — отодвинуто…

— Катастрофа! Не придется ли вам все это распороть?

— Непременно! Нужно все распороть… Беда невелика, и в полчаса все будет переделано!

— Нельзя служить сразу двум господам: поэзии и прозе. Проза вам не удалась!

Она задумалась на минутку:

— А я думаю не так. Мне кажется, что даже в самом прозаическом занятии может быть своя поэзия. Все зависит от намерений, с которыми мы что-нибудь делаем…

— От побуждений, — поправил он. — Да, вы правы… Но что побуждает вас убирать чепчики для госпожи Дуткевич?

— Я ее люблю и многим ей обязана… К тому же она делается такой милой, прелестной старушкой, когда оденет такой чепчик!

— Какое это счастье любить эту госпожу Дуткевич! — заметил со вздохом Пшиемский.

— Почему? — спросила она.

— Потому, что эту госпожу Дуткевич можно и уважать и смело говорить ей, что любишь ее. А во многих других случаях приходится либо уважать и молчать, либо, сказав, проявить неуважение. Вы помните стихи: «Они любили друг друга?..»

Он не докончил, потому что издали, из соседнего сада, послышался зов Стася:

— Клярця, Клярця!

Не найдя сестры в беседке, он недоумевал, куда она могла исчезнуть, и кричал все громче на оба сада. Клара с корзинкой в руке быстро поднялась со скамеечки.

— А мои бедные цветы? — напомнил Пшиемский. — Разве вы их не возьмете?

— Почему же нет? Благодарю вас! — ответила она и взяла букет, который он вместе с ее рукой на мгновенье задержал в своей руке.

В его синих глазах снова блеснула молния, и подвижные ноздри широко раздулись. Спустя несколько секунд он, опустив руки, шел рядом с нею по аллее. На повороте он спросил:

— В котором часу оканчиваете вы ваши домашние работы?

— В десять, — ответила она. — Отец и Стась уже всегда спят в это время, а часто и Франя тоже. — Итак, когда они заснут и вы освободитесь от… вашей службы, выйдите в сад послушать музыку: я и мой друг будем играть для вас в десять часов… Хорошо?

— Хорошо, благодарю вас! — ответила она и остановилась у калитки в решетке, в тени деревьев, которая чем ближе к вечеру, тем становилась гуще.

— Покойной ночи! — сказала она.

Он взял обе ее руки и некоторое время смотрел на нее, наклонив к ней лицо.

— Играя, я буду думать, что вы где-то тут стоите около решетки и слушаете мою музыку. И души наши будут вместе.

Он быстро поднес к губам обе ее руки и поцеловал одну и другую.

Через час после этого Выгрыч сидел на узком диванчике и пил чай, с видимым удовольствием любуясь красивыми цветами, стоявшими на сетчатой скатерти в большом глиняном кувшине. Он чуть не ласкал их, нюхал, гладил ладонью. Особенно восхищался он вербенами. «Как звездочки!» — говорил он с улыбкой, которая в эту минуту утратила всю свою горечь.

Клара зажгла лампу, налила отцу чай и дала Стасю молока. Она хлопотала у стола, весело болтая, почти щебеча, как птичка. Она рассказывала, что была в княжеском саду, что читала там с Пшиемским поэму «В Швейцарии», что он дал ей эти цветы, что она видела издали цветник перед виллой и как он красиво выделялся на огромном зеленом фоне парка.

Она вся светилась лучезарной радостью. В ее живых, грациозных движениях пробивалось нервное возбуждение. Она не могла усидеть на месте, ей нужно было ходить, бегать, говорить, освобождаться от избытка энергии. По временам она умолкала на половине слова и останавливалась, неподвижная и безмолвная, в полузабытье, с устремленными в пространство глазами.

Выгрыч не особенно присматривался к ней. Он слушал, что она говорит, иногда задумывался о чем-то, но без угрюмости, без горечи. Тень какой-то веселой улыбки блуждала по его желтым губам. Франя, только что возвратившаяся из города и тоже слушавшая рассказ сестры, вдруг отозвалась резким голоском и быстро бегая глазками:

— Э, а я думаю, что из этого ничего не выйдет. Этот Пшиемский влюблен в Клару, но сомнительно, чтобы он когда-нибудь женился на ней. Он слишком большой барин для нее… Такие господа только обманывают бедных девушек, а потом бросают…

Выгрыч затрясся от гнева.

— Замолчишь ли ты, негодная? — крикнул он. — Непременно нужно тебе уколоть чем-нибудь сестру. Кто здесь говорил тебе о любви или женитьбе?..

Он сильно закашлялся. Обе дочери бросились к нему с водою, чаем, лепешками от кашля, но хотя кашель скоро прошел и Франя, пожалевшая о своей выходке, старалась быть нежной с отцом и сестрой, радость Клары пропала, как гаснет пламя задутой свечи.

Она знала, что молодые девушки, если любят и если их любят, выходят замуж. Но она думала об этом очень редко, и ей ни разу не пришло это в голову, когда она вспоминала о Пшиемском. До сих пор видеть его и разговаривать с ним было для нее пределом ее желаний и счастья. Сестра грубо сорвала девственную завесу с того, что происходило в ее сердце. В ее мозгу увязли, как муха в паутине, слова Франи: «Он для нее чересчур большой барин!» Она всегда чувствовала его превосходство над собою, — превосходство ума и внешнего лоска. Теперь ко всему этому присоединилось его положение. Хотя он был только одним из высших служащих у князя, но по сравнению с нею он был большим барином. Он называл князя своим другом, распоряжался в княжеском доме, как в своем собственном, и — кто знает? — не был ли он богат? Больнее всего было для нее это последнее предположение.

Но глубже, чем все это, в ней было чувство, что, хотя она по сравнению с ним бедная и скромная девушка, ничто непреодолимое их не разделяет.

«Если он любит!» — думала она. Ее сердце пело ей это чародейское слово: «Любит! Любит!» Как только Стась заснул, а отец ушел в свою комнату с газетой, которую он брал у одного из своих сослуживцев и по прочтении которой он немедленно засыпал, и когда Франя стала укладываться спать, она вышла на крыльцо.

Вечер был теплый, но пасмурный. Звезд не было видно. Тем ярче среди этого мрака горел ряд освещенных окон виллы. Временами срывался довольно сильный ветер, а временами он совсем затихал. Раз он промчался, неся по садам большую волну звуков музыки.

Из-за высоких, узких, горевших огнями окон фортепиано и скрипка изливали в мрак сада величественную, торжественную, спокойную музыку.

Клара пробежала через сад и остановилась возле беседки. Облокотившись о решетку, она слушала и уже ни о чем не думала: она чувствовала только несказанное блаженство, охватившее ее существо. В этом блаженстве было ощущение красоты, вызванное пасмурной ночью, светящимися во мраке окнами, вздохами ветра и, обнимающим все это, морем звуков торжественной музыки. Но больше всего в нем было сладостного волнения, благодарности, страстного порыва души к этим окнам, подобным окнам рая, из которых изливались небесный свет и райская гармония.

Подняв глаза к ряду блестящих точек, она смотрела и слушала. В ее душе звучали слова: «Наши души будут вместе!» И она с поразительной ясностью чувствовала их правду. Музыка была его душою, которая летела к ней и проникала в ее душу пламенной сладостной лаской.

Она закрыла лицо руками и с бьющимся сердцем жадно ловила звуки музыки: она дышала ими — она впивала его душу.

Загрузка...