Портретов Ленина не видно;
Похожих не было и нет,
Века уж дорисуют, видно,
Недорисованный портрет
Понятие диктатуры означает не что иное, как ни чем не ограниченную, никакими законами, никакими абсолютно правилами не стесненную, непосредственно на насилие опирающуюся власть.
О, какое это животное!
Почему запомнился этот эпизод более чем тридцатилетней давности? О, тому имеются основания. Точную дату так вот с ходу уяснить не удастся. Разве что звонить участникам и расспрашивать. Но участников-то, если не большинства, то многих уж нет на свете.
Твардовского — нет. Суркова — нет, Сергея Васильева — нет, Георгия Леонидзе, на даче которого происходила та пирушка, тоже на этом свете — нет. Не знаю, жив ли Василий Павлович Мжаванадзе. Едва ли. Был отстранен от дел (от Первого секретаря ЦК Грузии), обосновался где-то в Подмосковье, и — тишина. А ведь та шумная «Декада русской литературы» в Грузии проходила под его, как говорится, крылом. И жили мы все (около двадцати человек) на правительственной даче под Тбилиси.
Да, Твардовского, Сергея Васильева, Суркова, Тихонова — нет. Но живы Доризо, Боков, Долматовский… Остальных участников не помню.
Луконин? Возможно. Друнина? Елена Николаевская? Нет, не помню.
Надо поднимать документы, архивы. Осталось общее впечатление десятидневного буйного праздника. Перед каждым селением — школьники с цветами, подносы с вином. Между селениями эскорты мотоциклистов, потом — застолья. Хрущевские времена. Район перед районом старался не ударить в грязь лицом. То — застолье в подвалах Цинандали, то — застолье в руинах старинной крепости, а то — в реке…
Да, в быстрой светлой реке. Устроили там помост, по дощечкам мы пробирались к столам, и у нас под ногами (видно сквозь щели) мчится вода. Цыплячью косточку или объеденную виноградную кисть не заботься положить на тарелку, бросай вниз, унесет речная струя. Из калейдоскопа лиц, тостов, блюд, бокалов, рукопожатий, обниманий, целований выделились и остались три эпизода. Один — на той правительственной даче, где мы жили (ночевали, вернее сказать). Там ведь стояли постоянно накрытые столы. Белоснежные скатерти, тарелочки большие и маленькие — по ранжиру. Достаточно сесть за стол, как тотчас появляется «молодой человек» (а то и двое) с коньячной бутылкой в руке. Ну и закуска будет по вашему требованию. Без толку не стоит, чтобы не заветривалась. И вот уж не в последний ли вечер нашего там пребывания разговорились о винах, о грузинских, в частности, винах, и вдруг выяснилось, что никто из нас не знает, что за вино «Чхавери».
Знаем все эти «Мукузани», «Гурджаани», «Тибаани», знали также все эти сластящие — «Оджалеши», «Ахашени», «Твиши», «Кинзмараули», «Хванчкару», но вот — «Чхавери»…
— Да вы что?! — удивился кто-то из грузин. — Как же вы жили до сих пор? Это же розовое вино, это же тончайший букет, это же… Это же…
— Но ведь мы же находимся на правительственной даче. Здесь, небось, свои винные погреба… Молодой человек!.. Молодой человек тут как тут.
— У вас найдется «Чхавери»?
— Разумеется!
И вот оно — розовое вино. Тончайший букет. «Чхавери».
Нюхали, пригубливали, причмокивали… Да… «Чхавери»… Распили по бокалу, потом по второму и как-то сразу остановились. И кто-то уж произнес приговор: «Замечательное вино, тончайшее, но… не рабочее».
«Не рабочее» не в том смысле, что не для рабочего класса, а не рабочее в том смысле, что нельзя в тесном кругу друзей сидеть и пить целый вечер, как, например, «Тибаани», когда бокал за бокалом, а затем и бутылка за бутылкой… Нет, не рабочее вино «Чхавери». Но все же попробовали и теперь будем знать.
Второй памятный эпизод — другого характера. Все мы знали, что Твардовский не любит Маяковского. И поделом. Многие недоумевали: как же так? А мне всегда это было понятно, но только я не знал, до какой степени простирается эта нелюбовь и насколько принципиальна. И вот, когда приехали в Багдади, к дому, где родился поэт, и все «участники» и сопутствующие, разные там корреспонденты, повалили валом в мемориальный домик, Твардовский не вышел из машины. То есть даже на землю не ступил, где ступали босые ножонки будущего поэта. Проявил строгость. Что же, такое не забывается. Иные считали, что это бравада, вызов общественному мнению. Скажите, пожалуйста! Все — любят, все считают крупнейшим и талантливейшим, а он, видите ли, — не любит! Куда Союз писателей смотрит? И никому не пришло в голову, что Маяковского не только можно не любить, что его надо не любить, что его вовсе и не за что любить, и вот нашелся человек, нашлась личность, которая продемонстрировала публично (хотя и безмолвно) свою нелюбовь: Твардовский не вышел из машины возле домика, где родился Маяковский. Мог себе позволить.
Третий эпизод оказался для меня наиболее памятным и даже знаменательным. Ведь я впервые, публично… и где? И при каком составе людей?.. Но надобно сказать несколько предварительных слов.
Дело в том, что и я сначала был, как все, как Долматовский, как Доризо и Боков, как Луконин и Дудин, как — если взять повыше — Тихонов или Федин. Впрочем, кто их знает, что каждый из них про себя думает. Берем поведение. Ведут себя все одинаково, и когда приходится дудеть в дуду, то все дудят в одну и ту же дуду. Вон Твардовский лишь выделился, не вышел из машины, не пошел в дом Маяковского. Но тоже ведь не Бог весть какая политическая демонстрация! Вот если бы он демонстративно Ленину не пошел возлагать цветы!..
Дело в том, что за внешней оболочкой обыкновенного советского писателя во мне к описываемому моменту произошли такие сдвиги в сознании и перемены в мировоззрении, что — демонстративно, не демонстративно, — но, пожалуй, я отошел бы в сторонку, смешался бы с толпой и не пошел бы возлагать цветы Ленину.
Писательская профессия состоит в том, чтобы высказывать свои мысли. И свои чувства. Притом что мысли, не высказанные на страницах прозы или в стихах, невольно будут проскальзывать в устных разговорах и спорах. Будет, будет высовываться шильце сквозь родины мешка.
Поэтому (заранее надо сказать) писателю-профессионалу трудно быть конспиратором, даже если речь идет пока не о тайной какой-нибудь организации, а лишь о тайных мыслях и знаниях. Недаром ведь и Пушкина члены тайных российских обществ боялись приобщить к своим тайнам, да так и не допустили до них. Поэт! Что с него взять?
Обязательно проболтается, не в разговоре, так в стихах где-нибудь.
Повеет, повеет помимо желания новым духом.
Вот и я не мог уже удержать в себе этот новый дух. Крепился пока, не раскрывался пока, но не хватало лишь малого толчка, чтобы подняться в рост и, не думая уже ни о чем, ни о каких бы то ни было последствиях, открыто и внятно заговорить. То и дело создавала жизнь положения (ситуации), когда невозможно было промолчать, стерпеть, не возвысить голос. И, наконец, мало того, что ситуация создалась, она усугубилась тем, что произошла во время грузинского, вернее сказать, грузинско-русского писательского застолья.
Это было в Кахетии, на даче у Георгия Леонидзе. Ведь во время таких вот «декад», помимо официальных встреч и «мероприятий», «разбирают» нас, участников, по своим домам грузинские писатели. То Ираклий Абашидзе, то Константин Гамсахурдиа, то Иосиф Нонешвили…
Теперь вот Георгий Леонидзе на своей даче.
Неторопливы и велеречивы грузинские застолья, рассчитаны они на много часов. Успеют сидящие за столом и произнести все необходимые тосты, успеют грузины и спеть свои песни, успеют и почитать стихи. В этот раз настроение сложилось такое, что поэты (и прославленные поэты!) начали вдруг один за другим читать не свои, а чужие стихи. Это часто бывает. Ведь у каждого поэта-профессионала есть любимые чужие стихи, а прочитать такое стихотворение под настроение все равно что спеть хорошую песню. Вот и зазвучали Гумилев, Цветаева, Блок… Кто-то прочитал «Мать» Николая Дементьева, кто-то «Зодчие» Дмитрия Кедрина, кто-то «Прасковью» Исаковского. Так шло, пока Сергей Васильев не встал и не оперся руками о край стола, словно собирался не стихи читать, а произносить речь на московском писательском собрании. Он выдвинул вперед тяжелый свой подбородок, оперся кулаками (а рукава засучены) о край стола и в своей манере (то есть немного гнусавя в нос) заговорил:
— Да, дорогие друзья, да, да и да. Как только мы начинаем читать любимые стихи, сразу идут Гумилев и Блок. Хорошо, что прозвучали тут милые наши, можно сказать, современники: и Коля Дементьев, и Боря Корнилов, и Паша Васильев. Но я вам сейчас прочитаю одно прекрасное, воистину хрестоматийное стихотворение поэта, имя которого никогда, к сожалению, не возникает уже много лет в наших поэтических разговорах. Что-то вроде дурного тона. А между тем — напрасно. И я сейчас, идя наперекор установившейся традиции, назову это имя — Демьян Бедный.
Тут действительно шумок пробежал по застолью, так неожиданно оказалось это для всех, хотя и непонятно было, то ли это одобрительный шумок, то ли от удивления.
— Да, да и да! И чтобы показать вам, какой это был все-таки превосходный поэт, я прочитаю сейчас одно его стихотворение. Это маленький шедевр, забытый, к сожалению. А забывать такие стихи нам не следовало бы.
И Сергей Васильев, еще больше выставив вперед свою тяжелую нижнюю челюсть и еще тверже опершись о край стола большими волосатыми руками (кулаками), внятно донося каждое слово, проникаясь каждым словом до глубин своей собственной души, прочитал нам стихотворение, которое перед этим назвал шедевром.
НИКТО НЕ ЗНАЛ…
Был день как день, простой, обычный,
Одетый в серенькую мглу.
Гремел сурово голос зычный
Городового на углу.
Гордяся блеском камилавки,
Служил в соборе протопоп.
И у дверей питейной лавки
Шумел с рассвета пьяный скоп.
На рынке лаялись торговки,
Жужжа, как мухи на меду.
Мещанки, зарясь на обновки,
Метались в ситцевом ряду.
На дверь присутственного места
Глядел мужик в немой тоске, —
Пред ним обрывок «манифеста»
Желтел на выцветшей доске.
На каланче кружил пожарный,
Как зверь, прикованный к кольцу,
И солдатня под мат угарный
Маршировала на плацу.
К реке вилась обозов лента.
Шли бурлаки в мучной пыли.
Куда-то рваного студента
Чины конвойные вели.
Какой-то выпивший фабричный
Кричал, кого-то разнося:
«Прощай, студентик горемычный!»
.
Никто не знал, Россия вся
Не знала, крест неся привычный,
Что в этот день, такой обычный,
В России… Ленин родился!
Закончив чтение, Сергей Васильев обвел застолье победоносным, прямо-таки торжествующим взглядом. Те, кто постарше, по-патриаршьи закивали головами: «Да, да, забываем нашу классику, наши хрестоматийные стихи». Иные — помоложе — просветлели, словно омылись в родниковой воде, один озарился, раскуривая трубку, как бы собираясь высказать что-то еще более одобрительное. Прокофьев потянулся чокаться к декламатору, а сам толкал Доризо, сидящего по соседству: «Кольк, Кольк, а?» И вот-вот расплачется от умиления: «Кольк, Кольк, вот как надо писать-то».
Не знаю уж, как получилось, то ли я насупился угрюмо над своим бокалом, не поднимая глаз, то ли какие-то особенные ледяные эманации, флюиды излучались от меня на все застолье, но только все как-то вдруг замолчали и уставились на меня выжидающе, вопросительно, словно предчувствуя, что я сейчас могу встать и высказаться. Хозяин дома, как чуткий и опытный тамада, тотчас и дал мне слово.
Хочу отметить: «Есть упоение в бою и бездны мрачной на краю».
Хочу отметить, что миг преодоления чугунного земного притяжения, миг, когда человек, преодолевая в первую очередь сам себя, поднимается на бруствер, над которым свистят пули, и уже не думает больше ни о чем, даже о том, много ли секунд или минут отпущено ему на то, чтобы ни о чем больше не думать, должен отметить, что этот миг преодоления самого себя — великий миг.
Неужели они ждали, что я сейчас провозглашу здравицу за бедного и забытого Демьяна или, на худой конец, за Сергея Васильева, вспомнившего забытое стихотворение? Или уж не ждали ли они, что я провозглашу тост за героя стихотворения и за тот день, за тот знаменательный для всей России (и всего мира) день, когда вот-де родился в Симбирске мальчик, и никто этого в тот день не заметил, не знал. Или провозгласить бы мне тост за всю Россию, которую новорожденный впоследствии — предполагается всеми людьми — вывел из тьмы, осветил и спас. Но я уже встал, и стакан, как я успел заметить, отнюдь не дрожал в моей руке.
— Персонаж только что прочитанного пасквиля на Россию назвал однажды Льва Толстого срывателем всех и всяческих масок.
Очень ему нравился этот процесс, включая и ту стадию, когда вместо «масок» начинают срывать уже одежды со своей собственной матери, стремясь обнажать и показывать всему свету ее наиболее язвенные места.
Для родного сына занятие не очень-то благородное и похвальное. Но Толстой был хоть гений. Тот, еще до того, как заняться срыванием всех и всяческих масок, чем заслужил от главного ненавистника России похвалу и даже звание зеркала революции, тот хоть успел нарисовать нам образ великой и просвещенной, красивой и одухотворенной России.
Вдохновенный портрет ее вырос перед нами из ее военного подвига и составился из отдельных прекрасных образов: Андрея Болконского, Наташи Ростовой, Пьера Безухова, Пети Ростова, Левина и Кити, Вронского и Анны Карениной, Оленина, Марьянки, Ерошки, Кутузова, Тушина, Багратиона, Дениса Давыдова…
Что же мы услышали здесь, извергнутое в свое время, если не ошибаюсь, в 1927 году, грязными и словоблудными устами Демьяна Бедного, который по сравнению со Львом Толстым не заслуживает, конечно, другого названия, кроме жалкой шавки, тявкающей из подворотни?
Рокот недоумения и возмущения прошелестел по застолью. Но, как видно, соскучились они в своем сиропе по острому, никто не оборвал, не пресек, давая возможность высказаться.
— Я сознательно груб. Но мои эпитеты (перефразируя известное место у Белинского) слишком слабы и нежны, чтобы выразить состояние, в которое меня привело слушание этого стихотворения, а точнее сказать, стихотворного пасквиля на Россию. В каждом из нас, как в организме, много всякого. Считается, что и каждом из нас приблизительно по 1400 граммов мозга, около четырех литров крови, но, конечно, есть (в кишечнике) и кое-что еще. На что смотреть и что нюхать…
Что такое Россия в 1870 году? Творит Достоевский. Звучат новые симфонии и оперы Чайковского. В расцвете творческих сил Толстой.
Роман за романом издает Иван Сергеевич Тургенев («Вешние воды» — 1872 г., «Дым» — 1867 г., «Новь» — 1877 г.). Александр Порфирьевич Бородин создает «Богатырскую симфонию», оперу «Князь Игорь», а как химик открывает в 1872 году (одновременно с Ш. А. Вюрцем) альдольную конденсацию. Не знаю, право, что это такое — альдольная конденсация, — но верно уж факт не менее важный, нежели пожарный на каланче. Да, так вот, звучат симфонии и оперы русских композиторов, в деревнях звучат народные песни, хороводы. Сошлемся на Некрасова:
«Будут песни к нему хороводные из села на заре долетать, будут нивы ему хлебородные (хлебородные, заметьте) безгреховные сны навевать».
Менделеев уже открыл свою периодическую таблицу, Тимирязев вот-вот начнет читать свои блестящие лекции. В Москве возводится грандиозное ослепительно белое златоглавое сооружение — памятник московскому пожару, Бородину и вообще победе над Наполеоном. В России от края до края бурлит 18 000 ежегодных ярмарок. Через восемь лет Россия, жертвуя своей кровью, освободит ближайшую родственницу, сестру Болгарию, от турецкого ига… Я думаю, если бы поднять газеты того времени, мы найдем там много такого, что можно было бы почитать с гордостью за Россию, за ее общественную жизнь, за ее дела. Ведь именно на эти годы (и на 1870-й в том числе) приходится активная научно-исследовательская деятельность, скажем, Пржевальского и Миклухо-Маклая.
И что же поэт-пасквилянт выбрал из всей российской действительности того времени, чтобы показать свету? Повторяю в коротком пересказе. Серенькая мгла. А почему, собственно, в апреле серенькая мгла? Более вероятно, что день был яркий, весенний, грачи прилетели, ледоход на Волге. Городовой на углу и поп в соборе. У дверей питейной лавки шумит пьяный скоп. Очередь, что ли, там за водкой на полкилометра? На рынке лаются торговки. Не просто ведь торгуют всевозможной изобильной снедью, а обязательно лаются. А чего бы им лаяться, когда всего полно — и снеди, и покупателей? Мещанки мечутся в ситцевом ряду. Это уж совсем что-то непонятное. Ситцев огромный выбор, ситцы дешевые, на всех хватит, и завтра их будет столько же, и каждый день, каждый год вплоть до того дня, когда к власти придет тот, кто родился в этот апрельский денек. Вот тогда действительно с ситцами будет покончено, тогда будут метаться наши женщины в поисках ситцев, а в те времена… Непонятно. На каланче пожарный, прикованный, как зверь к кольцу. Ну, знаете ли… Не хватает уже ни слов, ни злости. При чем тут пожарный, который исправно на каланче несет свою службу, свое дежурство? Солдатня марширует под угарный мат. Не просто солдаты, русские солдаты, герои Измаила, Бородина, Севастополя (а вскоре и Щипки), а солдатня. Почему солдатня? Потому что подчиняются своим командирам, потому что служат царю и отечеству, а хуже этого, с точки зрения младенца, народившегося в тот апрельский денек, ничего быть не может…
Как же надо было ненавидеть Россию, свою родную мать, чтобы собрать в одно стихотворение все наиболее грязное, мерзкое, да и не просто собрать, но пасквильно, клеветнически преувеличить и даже выдумать и преподнести нам эту вонючую жижу, чтобы мы ее нюхали.
Вот вы, хозяин стола, — грузин. Возможно ли, чтобы грузинский поэт написал бы нечто столь же омерзительное о прошлом своей страны?
Только мы, самоеды и предатели, мало того что способны написать такое, способны еще и восхищаться этой гадостью сорок лет спустя после ее написания.
Меня уже понесло, а между тем надо было сворачивать на тост.
— Есть табу. Есть запретные вещи. Нельзя взрослому человеку, мужчине, подглядывать, как раздевается мать. Вот он раздвинул занавесочку и в щелочку подглядел: «Гы-гы, сиськи висят!» И снова щелочку закрыл, и ничего словно бы не случилось. Нет, случилось! Он переступил запретную грань. В душе своей. Из человека он превратился в хама.
А я нарисую и еще более трагическую ситуацию. Представим себе, что разбойники под угрозой оружия и смерти заставили взрослого мужчину изнасиловать собственную мать. Их было несколько сыновей.
Один, хоть и наставлены пистолеты и приставлены ножи к горлу, бросился на разбойников и тотчас погиб. Что же, были у России и такие сыновья. Подставьте сюда все восстания, прошумевшие в России после захвата власти бандитами в 1917 году, восстания Ижорско-Колпинское, Путиловское, Кронштадтское, Ярославское, Тамбовское, Пензенское, Ижевское, Астраханское, Якутское, Хакасское, восстания по всему Дону, по всей Сибири, Белое добровольческое движение — и все это было потоплено в крови. Все это были сыновья России, которые предпочли погибнуть, но избежать насилия и позора. Второй брат под угрозой бандитов покорился и совершил насилие. Третий, хоть сам и не насильничал, но смотрел, как насильничает его брат, и не пошевелился, потому что у горла — нож. И вот они оба остались живы, но жалка их участь и страшна их жизнь. И что же теперь с них спрашивать? Они теперь могут все, и ничего недозволенного для них нет. После насилия над собственной матерью что для них осталось святого? Что для них насилие над чужой женщиной? Или вообще над другим человеком?
Взрывать, жечь, убивать, мучить, предавать, доносить — все пожалуйста!
А уж глумиться на словах — про это и говорить нечего.
Вы можете не поддержать меня в этом тосте, но я хочу выпить за настоящие сыновьи чувства, за настоящее мужество, которое предпочитает смерть покорности и позору. Я рад провозгласить этот тост на древней грузинской земле, которую всегда отличали рыцарство, благородство, доблесть. Ваш а!..
Застолье застольем и речи речами, но пасквильный стишок Демьяна Бедного задел меня за живое, и я потом полистал кое-какие книги и справочники. Не с той степенью дотошности, как если бы собирался писать экономическое исследование, но все же — про запас — чтобы можно было смазать по сусалам какого-нибудь «застольного» ретивого оппонента.
Я узнал, что в последней четверти XIX века в России были протянуты все основные нитки железных дорог, которыми, кстати, мы пользуемся до сих пор, крича, что мы великая железнодорожная держава.
Но, кстати же, которые (нитки прошлого века) все пора реконструировать и нужно для этого 25 000 000 новых шпал, а взять их неоткуда, поэтому наши современные железные дороги находятся в катастрофическом состоянии (тихоходность и опоздания поездов, повышенная аварийность).
Не думаю, что Россия, если бы не случилось с ней беды в 1917 году, держала бы свои дороги в таком чудовищном состоянии.
Профессором Вернадским был разработан план электрификации всей России, который большевики, бессовестно присвоив, назвали Планом ГОЭЛРО. Была построена КВЖД, которую дураки подарили потом Китаю. К 1913 году в России был построен самый большой в мире самолет «Илья Муромец», а его конструктор Сикорский, вынужденный эмигрировать, многие годы и десятилетия оплодотворял своими идеями самолетостроение Запада. Царские ледоколы, переименованные в «Красиных», долго еще служили советской власти. Царские линкоры, переименованные в «Маратов» и в «Парижские коммуны», долго еще состояли на вооружении советского военного флота. Россия уже наладила производство своих автомобилей. По стали Россия не занимала первого места в мире, а занимала четвертое и пятое, но ведь и мы теперь, увы, не на первом месте.
Каждый читатель, если захочет, может достать нужные справочники. Он увидит в подробности, если справочники будут, конечно, не советского производства, что Россия действительно стояла по всем отраслям промышленности и земледелия на уровне задач того времени, не занимая, может быть, первых мест, но была в ряду великих держав: Америки, Франции, Англии и Германии. Зато она занимала первое, недосягаемое место по темпам роста. Она стремилась вверх, подобно современному истребителю-перехватчику, из-за чего и была фактически сбита влет. Международный капитал, который боялся угрожающе стремительного развития величайшей на земном шаре державы, использовал большевиков, эту денационализированную антироссийскую силу, для подрыва изнутри и сокрушения могучего государства.
Все же приведем некоторые цифры. Начатое при Александре II усиленное железнодорожное строительство несколько замедлило темп в 80-е годы, но в 90-х годах оно двинулось вперед с исключительной быстротой: за десятилетие 1861–1870 гг. было построено 8,8 тысячи верст новых железнодорожных линий, в 1871–1880 гг. — 10,9 тысячи верст, в 1881–1890 гг. — 7,5 тысячи верст, а в 1891–1900 гг. — 21 тысяча верст. В 1891 году приступили к сооружению Великой Сибирской железной дороги, имевшей огромное народнохозяйственное (и общегосударственное) значение. Общая длина железнодорожных линий в 1905 году составляла 64000 километров.
Общую картину предреволюционного экономического подъема представляет следующая таблица:
1899
1913
Увеличение
Валовой сбор хлеба (миллиардов пудов)
3,7
5,4
46%
Экспорт хлебных продуктов (миллионов пудов)
352
648
84%
Экспорт всех товаров (млн. рублей)
627
1520
142%
Добыча каменного угля (млн. пудов)
853
2214
147%
Добыча нефти (млн. пудов)
550
561
2%
Выплавка чугуна (млн. пудов)
164
283
72%
Производство железа и стали
145
247
70%
Производство меди (тысяч пудов)
460
2048
345%
Производство сахара (млн. пудов)
42
92
111%
Потребление хлопка (млн. пудов)
16,1
25,9
53%
Грузооборот железных дорог (млрд. пудов)
3,7
7,9
113%
Обороты промышленных предприятий (млн. рублей)
3503
6882
96%
Основные капиталы акционерных промышленных предприятий (млн. рублей)
5466
7644
40%
Обороты торговых предприятий (млн. рублей)
5466
7644
40%
Баланс акционерных коммерческих банков (млн. рублей)
1380
5769
318%
Все эти цифры, весь этот рост, промышленный, земледельческий, торговый, все это благосостояние, а точнее сказать, богатство державы находили свое выражение в конечном счете во внешнем виде земли, страны, ее сел и городов, ее архитектуры, парков, прудов, всего-всего — от вышитого полотенца до конской сбруи, от национальной одежды до резных наличников, от шелковых ярких рубах до кокошников, расшитых жемчугом (хотя бы и речным). Более тысячи белоснежных и златокупольных монастырей украшали российскую землю, а также и сотни тысяч храмов, колоколен, сахарно посверкивающих среди яркозеленых, не загаженных тогда еще травопольных лугов и волнующихся желтеющих нив.
Демьян Бедный увидел лишь пожарного на каланче да протопопа в соборе. Но почему же он не увидел самого собора, украшавшего город?
Великий норвежский писатель, посетивший Россию и написавший о ней книгу «В сказочной стране», был добрее, а главное, объективнее поэта-паскудника отечественного производства. Вот как пишет о нашей Москве норвежский писатель:
«Я побывал в четырех из пяти частей света. Конечно, я путешествовал по ним немного, а в Австралии я и совсем не бывал, но можно все-таки сказать, что мне приходилось ступать на почву всевозможных стран света, и я повидал кое-что, но чего-либо подобного Москве я никогда не видел. Я видел прекрасные города, громадное впечатление произвели на меня Прага и Будапешт: но Москва — это нечто сказочное. В Москве около четырехсот пятидесяти церквей и часовен, и когда начинают звонить все колокола, то воздух дрожит от множества звуков в этом городе с миллионным населением. С Кремля открывается вид на целое море красоты. Я никогда не представлял себе, что на Земле может существовать подобный город: все кругом пестреет красными и золочеными куполами и шпицами. Перед этой массой золота в соединении с ярким голубым цветом бледнеет все, о чем я когда-либо мечтал. Мы стоим у памятника Александру Второму и, облокотившись о перила, не отрываем взора от картины, которая раскинулась перед нами.
Здесь не до разговора, но глаза наши делаются влажными».
Спросим, забегая вперед, почему же не увлажнились глаза у злоумышленных разрушителей Москвы, у взрывателей и нескольких монастырей в самом Кремле (Чудова, Вознесенского), и памятника Александру Второму, памятника, на перила которого опирался Кнут Гамсун, и Красных Ворот, и Сухаревой башни, и Страстного монастыря, и Храма Христа Спасителя, и еще более четырехсот старинных и прекрасных московских храмов? Скоп у питейной лавки, мещанки, мечущиеся в ситцевом ряду, или лающиеся на рынке торговки остались, а красота была уничтожена.
Не одна Москва была прекрасна в России. Россия вся из конца в конец была прекрасна. Вот описание Нижнего Новгорода, увиденного впервые глазами заволжского мастерового человека приблизительно в то же время, когда у Демьяна Бедного пожарник ходит на цепи, как прикованный зверь, да пьяный скоп шумит у питейной лавки. Страничка из книги Мельникова-Печерского «В лесах»:
«…ровно тянул его к себе невидимыми руками этот шумный и многолюдный город-красавец, величаво раскинувшийся по высокому нагорному берегу Волги.
Город блистал редкой красотой. Его вид поразил бы и не такого лесника-домоседа, как токарь (по дереву. — В. С.) Алексей. На ту пору в воздухе стояла тишь невозмутимая, и могучая река зеркалом лежала в широком лоне своем… И над этой широкой водной равниной великанами встают и торжественно сияют высокие горы, крытые густолиственными садами, ярко-зеленым дерном выравненных откосов и белокаменными стенами древнего Кремля, что смелыми уступами слетает с кручи до самого речного берега. Слегка тронутые солнцем громады домов, церкви и башни гордо смотрят с высоты на тысячи разнообразных судов от крохотного ботика до полуверстовых коноводок и барж, густо столпившихся у городских пристаней и по всему плесу… Огнем горят золоченые церковные главы, кресты, зеркальные стекла дворца и длинного ряда высоких домов, что струной вытянулись по венцу горы.
Под ними из темной листвы набережных садов сверкают красноватые, битые дорожки, прихотливо сбегающие вниз по утесам. И над всей этой красотой высоки, в глубокой лазури, царем поднимается утреннее солнце.
Ударили в соборный колокол — густой малиновый гул его разлился по необъятному пространству… Еще удар… Еще — и разом на все лады и строи зазвонили с пятидесяти городских колоколен. В окольных селах нагорных и заволжских дружно подхватили соборный благовест, и зычный гул понесся по высоким горам, по крутым откосам, по съездам, по широкой водной равнине, по неоглядной пойме лугового берега. На набережной, вплотную усеянной народом, на лодках и на баржах все сняли шапки и крестились широким крестом, взирая на венчавшую чудные горы соборную церковь. Паром причалил…» От этого крупного плана, от панорам Москвы и Нижнего Новгорода («панорамной» камерой можно было бы провести по всей России, по всем ее Ярославлям, Сергиевым Посадам, Владимирам, Киевам, по Петербургу, конечно, по Крымам, Тифлисам и прочая и прочая), обратимся к другим планам и с облаков спустимся на землю, зайдем в трактир, на базар, в чей-либо дом, в какую-нибудь захудалую уездную гостиницу. Трудно ведь забыть, по какому поводу заглянули Бобчинский с Добчинским в трактир при уездной гостинице в городке Устюжне (от которого, по словам городничего, хоть четыре года скачи, ни до одного государства не доскачешь) и обнаружили там ревизора, то бишь Хлестакова. А повод был тот, что, оказывается, вчера в трактир привезли свежую семгу (то есть малосольную, конечно, но свежую, «первой свежести», как назвал это Булгаков). Это в какую же нынешнюю районную гостиницу надо зайти, чтобы обнаружить там в буфете или ресторане свежую семгу?
Так вот, мастеровой Алексей из заволжских лесов, впервые оказавшись в Нижнем Новгороде, заходит со своим пожилым и более опытным земляком в нижегородский трактир.
«Все дивом казалось Алексею: и огромный буфетный шкап у входа, со множеством полок, уставленных бутылками и хрустальными графинами с разноцветными водками, и блестящие медные тазы по сажени в поперечнике, наполненные кусками льду и трепетавшими еще стерлядями…
— …Чем потчевать прикажете?
— Перво-наперво собери ты нам, молодец, четыре пары чаю, да смотри у меня, чтобы чай был самолучший-цветочный… Графинчик поставь…
— Какой в угодность вашей милости будет? Рябиновой? Листовки? Померанцевой? Аль, может быть, всероссийского произведения желаете?
Алексей смотрит по сторонам. „…Сидят все люди почтенные, ведут речи степенные (не то, что „пьяный скоп“ у Демьяна Бедного. — В. С.), гнилого слова не сходит с их языка: о торговых делах говорят, о ценах на перевозку кладей, о волжских мелях и перекатах. Неподалеку двое, сидя за селянкой, ладят дело о поставке пшена из Сызрани до Рыбной; один собеседник богатый судохозяин, другой кладчик десятков тысяч четвертей зернового хлеба…
…Покончили лесовики с чаем, графинчик всероссийского целиком остался за дядей Елистратом. Здоров был на питье — каким сел, таким и встал: хоть в одном бы глазе.
— А что, земляк, не перекусить ли нам чего по малости?
Дядя Елистрат постучал ложечкой о полоскательную чашку и, оторвавшись от среднего стола, летом подбежал половой.
— Собери-ка, молодец, к сторонке посуду-то, …да вели обрядить нам московскую селянку, да чтоб было поперчистей да покислей…
— С какой рыбкой селяночку вашей милости потребуется?
— Известно с какой!.. Со стерлядью да со свежей осетриной… Да чтоб стерлядь-то живая была, не снулая — слышишь?.. А для верности подь-ко сюда, земляк, …выберем сами стерлядку-то, да пометим ее, чтобы эти собачьи дети надуть нас не вздумали…
— Напрасно, ваше степенство, обижать так изволите… Мы не из таковских. Опять же хозяин этого оченно не любит, требует, чтобы все было с настоящей, значит, верностью… За всякое время во всем готовы гостя уважить со всяким нашим почтением. На том стоим-с!
— …Щей подай, друг ты мой сердечный, да смотри в оба, чтобы щи-то были из самолучшей говядины… Подовые пироги ко щам — с лучком, с мачком, с перчиком… Понимаешь? Сами бы в рот лезли… Еще-то чего пожуем, земляк?.. Гуся разве с капустой?.. А коль охота, так и жареного поросенка с кашей мигом спроворят. Здесь, брат, окромя птичьего молока, все есть, что душе твоей ни захочется… Так али нет говорю, молодец?..
— Все будет в самой скорой готовности, что вашей милости ни потребуется… Значит: щей, да селяночку московскую, да селяночку из почек, да пирогов подовых, да гуся с капустой, да поросенка жареного, — скороговоркой перебирал половой, считая по пальцам. — Из сладкого чего вашей милости потребуется?
— Девки, что ль, к тебе есть-то пришли?.. Заместо девичья-то кушанья мадерцы нам бутылочку поставь, а рюмки-то подай „хозяйские“: пошире да поглубже…“»
На другом уровне, но то же самое живописует Михаил Афанасьевич Булгаков в своем знаменитом романе. Он там рассказывает о писательском ресторане, но это лишь камуфляж, не случайно тут прошедшее время. Никаких-таких писательских ресторанов в 1929 году (время действия романа) в Москве уже не было и быть не могло. А вспоминает и живописует Булгаков обыкновенный (но хороший, конечно) московский дореволюционный, то есть российский, ресторан.
«Эх-хо-хо… Да, было, было! Помнят московские старожилы знаменитого Грибоедова! Что отварные порционные судачки! Дешевка это, милый Амвросий! А стерлядь, стерлядь в серебристой кастрюльке, стерлядь кусками, переложенными раковыми шейками и свежей икрой? А яйца-кокотт с шампиньоновым пюре в чашечках? А филейчики из дроздов вам не нравились? С трюфелями? Перепела по-генуэзски?.. А в июле, когда вся семья на даче, а вас неотложные литературные дела держат в городе, — на веранде, в тени вьющегося винограда, в золотом пятне на чистейшей скатерти тарелочка супа прентаньер? Помните, Амвросий? Ну что же спрашивать! По губам вашим вижу, что помните.
Что ваши сяжки, судачки! А дупеля, гаршнепы, бекасы, вальдшнепы по сезону, перепела, кулики? Шипящий в горле нарзан?! Но довольно, ты отвлекаешься, читатель! За мной!..» Прежде чем устремиться вместе с читателем вперед, можно взять и еще один уровень, еще один «срез» жизни России прошлого века.
Народный поэт Некрасов.
«Пришли на площадь странники:
Товару много всякого…
Штаны на парнях плисовы.
Жилетки полосатые.
Рубахи всех цветов;
На бабах платья красные,
У девок косы с лентами.
Лебедками плывут!»
Не правда ли, все эти картинки, вспомнившиеся нам из прочитанных книг, отличаются от той, которую нарисовал Демьян Бедный. С этим пьяным сбродом, лающимися торговками и мещанками, мечущимися в ситцевом ряду. Да еще с этим несчастным пожарным, ходящим на каланче, словно зверь на цепи.
Возникает вопрос, зачем понадобилось из яркой, златоглавой, колокольной, ярмарочной, стерляжьей, песенной, хороводной, мастеровой, пахотной, сенокосной, привольной, ледоходной, блиннокатально-масленичной, пасхальной, светловодной, боровой, черноземной, соловьиной России делать серенькую, скучную, невзрачную, бедненькую, затюканную Россию? А очень просто. Ведь если Россия богата, могуча, изобильна, просвещенна, то какой же смысл в рождении того человека, который придет и возьмется ее переделывать? Нечем будет оправдать появление этого человека и те реки крови, которые он прольет, и то разорение, которое он принесет в страну, и миллионы погибших с голоду, и вакханалию уничтожения, опустошения, ограбления…
Россию в конце концов переделали, так, что, кроме самого слова «Россия», ничего российского не осталось, да и в слове том все выветрено и обессмыслено. Поскольку уж мы открыли поэму Некрасова «Кому на Руси жить хорошо», напомню вам два сюжета.
Базарный день в большом торговом селе. «С молотка» продается водяная мельница. Некто Ермил хотел бы ее купить, да нет с собой денег.
А условие таково, что нужно купить сейчас же, иначе уйдет в другие руки.
— Ермил вышел на середину базарной площади и бросил клич: «Коли Ермила знаете, коли Ермилу верите, так выручайте, что ль…» Тотчас словно порывом ветра откинуло правые полы у поддевок, все полезли за кошельками, накидали Ермиле денег, и мельницу он купил.
В следующий базарный день раздавал деньги. Списков ведь он не делал и галочек не ставил. Но никто не взял лишнего. Даже остался у Ермила «невостребованный» рубль. Искал-искал Ермил владельца этого рубля, да так и отдал слепым нищим.
Теперь другой сюжет. Сельский магазинишко (сельпо) остался без продавца. Стали уговаривать наиболее совестливую женщину Марию.
Торговать она не умеет, но ведь люди просят… Не устояла, пошла.
Естественно, проторговалась, либо жулики на базе обманули с накладными. Одним словом, растрата, а значит, по нашим социалистическим законам — тюрьма. Но деньги еще можно внести, и тогда тюрьмы не будет, да где же их взять? Муж Марии стал ездить по родственникам, по братьям, никто не дает. К чужим людям и подавно бесполезно обращаться. Ждет Марию тюрьма. И снится мужу Марии сон, что все сельские жители, те, кто уговаривал, упрашивал Марию идти в продавцы, собрались на сельскую сходку: так, мол, и так, она нас выручила, и мы должны ее выручить. И надо-то было с каждого по пятерке. Но, увы, это был только сон. Так могло, так должно было бы быть в настоящей России. А теперь — только сон. Переделали-таки Россию.
Напомню, что пересказан тут сюжет повести Валентина Распутина «Деньги для Марии».
Но прав Булгаков, мы с вами, читатель, отвлеклись и вроде уж и забыли про то застолье в грузинском доме, на котором возникло препирательство по поводу стихотворения Демьяна Бедного о рождении Ленина, тогда еще Володи Ульянова. Препирайся не препирайся, серенький ли, солнечный ли был тот апрельский денек, правда ли лаялись торговки на базаре и метались мещанки в ситцевом ряду, но Ленин действительно родился, и от этого никуда не денешься. И уж если взялся написать о нем не просто политическую, полемическую статью, но эссе с некоторыми биографическими сведениями, то самое время к этим биографическим сведениям обратиться.
Все время на протяжении всей моей, как говорится, сознательной жизни доходили до меня глухие слухи, намеки относительно национальности великого вождя мирового пролетариата. Как и Мариэтта Шагинян, написавшая многотомную «Лениниану» (второе название «Семья Ульяновых»), как и Михаил Штейн, к статье которого «Род вождя» («Слово», № 2, 1991) мы будем сейчас обращаться, я тоже могу сказать, что у меня нет никакого предвзятого отношения ни к одной национальности на земном шаре, но все же если говоришь или пишешь о человеке, то почему бы не знать, кто он был по национальности, тем более что не просто токарь, пекарь, матрос или доктор, но политический, общественный деятель.
В публицистическом пылу М. Штейн пишет: «Генеалогия рода В. И. Ульянова (Ленина) только убеждает нас, что понятие национальности в паспорте, знаменитый пятый пункт, — анахронизм. Его нет ни в одной стране мира, кроме нас и, пожалуй, ЮАР. А во всех цивилизованных странах мира интересоваться национальностью человека считается просто бестактностью. Поэтому пункт о национальности в анкетах необходимо отменить».
Насчет анкет и паспорта спорить не буду. Во-первых, никаких анкет я давно не заполнял (может, там уж и нет никакого пятого пункта), а во-вторых, и в паспорт свой я не заглядывал многие годы. И мне совершенно безразлично, что там написано в графе о национальности.
Мне это почему-то никогда не мешало. Не хватает еще на лбу написать! Я и без всех этих надписей знаю, что я русский, да и никто, думаю, никогда в этом не сомневался. Но дело в том, что формула М. Штейна о том, что интересоваться национальностью человека есть просто бестактность, формула эта имеет другую сторону. Если бестактно спросить у человека, какой он национальности, то одинаково бестактно со стороны любого человека утверждать, что он принадлежит к такой-то национальности.
Неужели и правда бестактно? Неужели грузин проявит бестактность по отношению к окружающим, если вдруг брякнет, что он — грузин? А якут брякнет, что он — якут? А в Польше вон в первом классе учат детишек читать стишок (даю в транскрипции):
— Кто ты естешь?
— Поляк малый.
— Який знак твой?
— Ожел бялый… (то есть белый орел).
Так что же, запретить обучать этому стишку?
А откуда, позвольте спросить, взялись вдруг все эти свободные государственные образования: Казахское, Узбекское, Таджикское, Молдавское, Киргизское, Литовское, Эстонское? А там еще Якутское, Татарское, Башкирское, Калмыкское… А там еще немцы Поволжья просят себе автономию… Не на национальной ли основе это все происходит?
Конечно, в свое время Маяковский, певец и глашатай революции, то есть именно ленинских идеи, восклицал:
«Это чтобы без Россий и Латвий жить единым человечьим общежитьем».
Вот эти строки (и сама идея) действительно стали анахронизмом.
Не хотят народы жить без России и Латвии, а хотят жить в своих НАЦИОНАЛЬНЫХ ГОСУДАРСТВАХ.
Да, увы, кроме отметки в паспорте, в который никто и не заглядывает, есть еще национальное самосознание. Оно свойственно людям, и с этим ничего не поделаешь. Узбек гордится тем, что он узбек, и хочет оставаться узбеком, и говорить ему, что вовсе он никакой не узбек, а просто единица населения страны, — вот это действительно бестактно.
М. Штейн предлагает вопрос в анкете о национальности отменить и заменить «подобный анахронизм» вопросом: «Какой язык считаете родным?» Но тогда лучше и точнее поставить вопрос подругому: «Кем вы сами себя считаете (и чувствуете)?» А самое точное все-таки, кем вы являетесь по происхождению.
Никак не могу понять, почему нужно стыдиться своего происхождения, своих дедов, прадедов, отцов, матерей?
Если перейти на пять минут на язык притчи, то надо признать, что в каждом человеке живут два начала: интернациональное (человеческое, общечеловеческое, гуманистическое) и национальное, которое ближе к эгоизму. А вот и притча.
Идет мужчина по улице (а может, и женщина, которая, как известно, в горящую избу войдет) и видит — пожар. И кричат, что в огне остался ребенок. Мужчина бросается в огонь и спасает ребенка. Вопрос: думает ли он в эту минуту, какой национальности ребенок в огне? Если он только не нравственный урод — не думает. Но вот идет он по улице, толпа, кричат: задавили. Действительно, задавили ребенка. Мужчина постоял, покачал головой и пошел дальше. А если это ребенок его? Будет разница или нет?
Повторим еще раз: людям свойственно чувство национального самосознания. Думаю, что оно свойственно (кроме отдельных индивидуумов, утративших его по тем или иным причинам) людям всех без исключения национальностей. Свойственно оно (ближе к нашей теме) и евреям, рассеянным по всему миру. А может быть, именно вследствие этого расселения чувство национального самосознания у евреев острее, нежели у других народов и наций.
Хочу спросить у М. Штейна, считающего вопрос о национальности анахронизмом и даже бестактностью.
Вот не так давно, в конце 1991 года, в Московском Кремле, во Дворце съездов, состоялся многолюдный всееврейский праздник «Ханука». (Кстати сказать, по многим причинам я не разделяю протестов и возмущения тех русских патриотов, которые считают, что Кремль — русская православная святыня и что еврейское празднество не что иное, как осквернение этой святыни. Это все вздор. Во-первых, Кремль, который действительно был когда-то русской православной святыней, давным-давно осквернен сносом Чудова монастыря, Вознесенского монастыря. Спаса-на-Бору, памятника Александру Второму, многих других памятников старины, прекращением богослужений в кремлевских соборах… Во-вторых. Кремль осквернен тем, что в нем в 1918 году разместилось советское большевистское правительство во главе с В. И. Лениным. В-третьих, тем, что именно Кремль уже при Сталине сделался символом самого бесчеловечного, основанного на насилии, государственного устройства. В-четвертых, тем, что в его стене и около стены похоронено достаточное количество палачей и подонков, каждого из которых хватило бы на осквернение любой святыни. В-пятых, тем, что, снеся несколько старинных зданий, в ансамбль Кремля «врубили» стеклянный куб, этот самый Дворец съездов, где действительно проходили съезды КПСС и пелся «Интернационал». И, наконец, тем, что над ним висят эти чудовищные звезды из красного бутылочного стекла, которые, когда вечером внутри них зажигаются электрические лампы, становятся похожими на клопов, насосавшихся крови. О каком дополнительном осквернении после всего этого может идти речь? Вшестых, поскольку Кремль давно перестал быть «русской, православной» святыней, что предосудительного в том, что московские евреи арендовали Дворец съездов для своего празднества? А если бы армяне или украинцы арендовали его для своих каких-либо мероприятий? Однажды я там был на юбилейном вечере огромного самолетостроительного объединения. Ну и что? Ведь не Успенский же собор, а Дворец съездов арендовали евреи.
Так вот я и хочу спросить у М. Штейна, считающего вопрос о национальности анахронизмом и даже бестактностью: сколько НЕевреев присутствовало на празднике «Ханука» в Кремле? Очевидно, там были исключительно одни евреи, ведь это их праздник. Что же собрало их всех в одном месте? Сознание того, что они евреи. То есть национальное самосознание. Не будем же торопиться объявлять его анахронизмом. А если еврей чувствует себя евреем (а узбек — узбеком, а литовец — литовцем), то почему бы не пометить это и в паспорте?
Но переходим теперь к самому главному — к национальности В. И. Ленина. Надо отдать должное Михаилу Штейну, он с предельной четкостью и ясностью изложил этот вопрос в статье «Род вождя» (журнал «Слово», № 2, 1991). Он все время ссылается на М. С. Шагинян, написавшую «Лениниану», почему бы нам не сослаться на статью М. Штейна? Надо сказать, что когда М. Шагинян со своей дотошностью и добросовестностью исследователя докопалась в архивах до истины, в определенных инстанциях переполошились. Даже ходили слухи, что Л. И. Брежнев несколько часов беседовал с Мариэттой Сергеевной, уговаривая ее не обнародовать новые данные. Мариэтта Сергеевна была упрямым и — повторим — добросовестным человеком (ее заблуждение относительно истинной роли В. И. Ленина и его истинного лица — это другой вопрос. Заблуждение это было тогда, пожалуй, всеобщим), и она попыталась написать правду. В результате ее книга «Семья Ульяновых» не издавалась и даже была изъята на 22 года. В конце концов Шагинян пришлось согласиться на обтекаемую формулировку и этим довольствоваться. Вот как все это выглядит в изложении Михаила Штейна:
«Документы о происхождении Александра Дмитриевича Бланка были выявлены независимо друг от друга в конце 1964 года А. Г. Петровым и мною 3 февраля 1965 года, и тогда же об их наличии было сообщено М. С. Шагинян. Но до сих пор они не опубликованы. Глухой намек о происхождении А. Д. Бланка М. С. Шагинян сделала на основании этих документов. Вот что она пишет в третьей главе „Воспоминания одного детства“, части I „Рождение сына“ романа „Семья Ульяновых“: „…Александр Дмитриевич Бланк был родом из местечка Староконстантинова Волынской губернии. Окончив Житомирское поветовое (уездное? — В. С.) училище, он приехал с братом в Петербург, поступил в Петербургскую медико-хирургическую академию и закончил ее в звании лекаря…“» Все так, все правильно. Еще раз внимательно вчитаемся в эти строки. Местечко Староконстантиново…
Двадцать пять лет назад М. С. Шагинян не могла написать правды, никто бы не пропустил. Время было не то. Вот и пришлось прибегнуть к маскировке. Хорошо, что цензоры не поняли, а может, сделали вид, что не поняли того, что сказала словом «местечко» М. С. Шагинян.
Да, вместе с братом А. Д. Бланк приехал в Петербург поступать в Медико-хирургическую академию. Но на их пути стеной встали законы Российской империи, запрещавшие принимать евреев в государственные учебные заведения. Это и заставило недогматически воспитанных братьев Бланк перейти в православие. В деле «О присоединении к нашей церкви Житомирского поветового училища студентов Дмитрия и Александра Бланковых из еврейского закона», хранившемся до марта 1965 года в Центральном государственном историческом архиве Ленинграда, имеется их собственное заявление по этому вопросу. Вот его текст: «Поселясь ныне на жительство, в С.-Петербурге и имея всегдашнее обращение с христианами, Греко-российскую религию исповедующими, мы желаем ныне принять оную. А посему, Ваше преосвященство, покорнейше просим о посвящении нас священным крещением учинить Самсониевской церкви священнику Федору Борисову предписание… К сему прошению Абель Бланк руку приложил. К сему прошению Израиль Бланк руку приложил». Крещение было учинено в Самсониевском соборе в июле 1820 года. Восприемниками Израиля Бланка стали граф Александр Апраксин и жена сенатора Дмитрия Осиповича Баранова.
Восприемниками его брата Абеля стали сенатор Д. О. Баранов и жена действительного статского советника Елизавета Шварц. В честь своих восприемников братья Бланк взяли имена Александр и Дмитрий, а Александр взял отчество Дмитриевич, в честь восприемника своего брата — известного общественного деятеля, поэта и шахматиста.
Вторичное упоминание о том, что братья Бланки из евреев, имеется в материалах о поступлении их в Медико-хирургическую академию. До марта 1965 года эти материалы также хранились в Ленинграде в Центральном государственном историческом архиве СССР.
Затем дело «выбыло». В нем наряду с заявлениями о зачислении в академию находились аттестаты, полученные братьями Бланк в Житомирском поветовом училище, и свидетельство о крещении, выданное им священником церкви преподобного Самсония Федором Барсовым. Отдельно братья Бланк дали обязательство строго соблюдать все требования, которые накладывало на них принятие православия. С этого момента по законам Российской империи они считались православными и никто не мог ущемить их права. Путь для получения высшего образования братьям Бланк был открыт. В июле 1820 года они были зачислены в Медико-хирургическую академию волонтерами и успешно окончили ее в 1824 году… «Когда в ИМЛ узнали, что в ленинградских архивах найдены документы о еврейском происхождении А. Д. Бланка, разразился страшный скандал. Посыпались выговоры, некоторых поснимали с работы. Все архивные дела, которые могли хоть как-то раскрыть тайну о еврейском происхождении А. Д. Бланка, были изъяты и увезены в ИМЛ». («Слово», № 2, 1991, стр. 81).
Ну, что же, полная ясность. Александр Дмитриевич, а вернее сказать, Израиль Бланк, женился, как известно, на шведке Анне Ивановне Гросшопф. Была ли она просто шведкой или тоже еврейкой, я не знаю. В ее родословной мелькают ювелир, шляпник, юрист. Но это, конечно, ни о чем не говорит. Ювелиром и шляпником могли быть как шведские евреи, так и просто шведы. Важно другое. В Марии Александровне (а вернее сказать, в Марии Израилевне), в матери Ленина, не было ни одного грамма русской крови. В одном случае, если Анна Ивановна Гросшопф была шведкой, в матери Ленина по 50 проц. еврейской и шведской крови.
Если же Анна Ивановна была шведской еврейкой, то Мария Александровна, получается, чистокровная, стопроцентная еврейка.
Что касается Ильи Николаевича Ульянова, то у М. Штейна читаем черным по белому: «…происхождение отца Ленина Ильи Николаевича Ульянова уходит корнями в калмыцкий народ».
Но вообще-то эта «астраханская» отцовская линия ленинской генеалогии разработана менее, нежели материнская, кажется, дело там было связано с довольно распространенным обычаем в тех местах, когда калмыцкого или киргизского ребенка (мальчика или девочку) из многодетной бедной семьи продавали в зажиточную русскую, предпочтительнее в купеческую семью. Называлось это продать в рабство. Ну, наподобие того, как в более высокопоставленных аристократических семьях в Петербурге или Москве было заведено держать арапчонка. Ведь и предок Пушкина оказался на российской земле благодаря этому обычаю. Жил ли в таком случае калмыцкий ребенок как в своей семье, воспитывался и рос, служил ли на побегушках, зависело, видимо, от каждого частного случая. Я думаю, безошибочно можно предположить, что в ста случаях из ста таких калмыцких или киргизских детей крестили. Не потерпел бы русский купец в своем доме, в своей семье некрещеного человека. По достижении двадцатилетнего возраста девочки или мальчика это «рабство» автоматически прекращалось, а 8 октября 1825 года сам этот обычай был законодательно отменен.
В ленинской генеалогии упоминается некая Александра Ульянова, калмыцкая девочка, жившая в семье астраханского купца Михаила Моисеева. Имеется даже в архиве приказ, а в нем строки:
«…Отсужденную от рабства, проживавшую у астраханского купца Михаилы Моисеева дворовую девку Александру Ульянову причислить по ее желанию в астраханское мещанство». Этот приказ датирован 21 апреля 1825 года.
Фамилия Ульяновых фигурирует в трех вариантах: Ульяновы, Ульянины и даже Ульяниновы.
«Отсужденную» от рабства Александру Ульянову отдали старосте Алексею Смирнову. И об этом тоже есть приказ: «Отсужденную от рабства дворовую девку Александру Ульянову приказали означенную девку Ульянову отдать ее тебе, старосте Смирнову…
Майя 14 дня 1825 года».
И вот тут начинается путаница, в которой я, признаюсь, бессилен был разобраться.
Что значит отдали старосте Алексею Смирнову? Выдали замуж?
И у них родилась дочь Анна Алексеевна? Ведь бабушка Ленина называется Анной Алексеевной Смирновой, на которой женился потом Николай Васильевич Ульянов. Но тогда не сходятся даты. Александру Ульянову отдали старосте в 1825 году, а бабушка Ленина Анна Алексеевна Смирнова родилась в 1788-м! Если же перепутаны имена и Александра почему-то стала называться Анной, то в момент «отсуждения» ей уже 37 лет. Какая же это дворовая девка? Если же Анна Алексеевна Смирнова сама по себе, то при чем тут Александра Ульянова?
Может быть, староста удочерил «отсужденную» от рабства Александру Ульянову, дал ей свое отчество, фамилию и сменил ей имя Александры на Анну?
Чем больше вчитываешься в биографические сведения, изложенные М. С. Шагинян (а она ведь копалась в астраханских архивах), тем большая получается путаница. Читаем в ее «Лениниане»:
«Ульянов. (дед Ленина. — В. С.) жил в этом доме не один, а с семьей. Членов семьи было пятеро: жена Анна Алексеевна, урожденная Смирнова… (есть документ о том, что отец Анны Алексеевны был крещеный калмык); старший сын Василий, тринадцати лет, дочь Марья двенадцати, Федосья десяти и последний сын Илья двух, лет… Ульянов женился поздно и был старше своей жены на целых 25 лет. Какая тому причина? По бумагам он вдовцом не значится. Ни калекой, ни даже болезненным человеком его считать нельзя, потому что старик Ульянов, женившись в пожилом возрасте, совсем по-патриаршьи, прижил четырех детей, а последнего, Илью, уже в таких летах, когда люди большей частью и не помышляют о детях, — шестидесяти семи лет».
Мариэтта Сергеевна уточняет: «Поздние браки в народе встречаются редко, разве что у вдовца с детьми или у тех племен, где за невесту надо вносить калым».
Это уточнение, к сожалению, ничего тут не проясняет. Пытаясь прояснить, Мариэтта Сергеевна ставит вопрос: «В чем же секрет такой необычно поздней женитьбы? Ответ нам подсказывают два других документа, найденные в астраханском архиве».
Документы эти — два приказа, уже цитированные нами, об «отсуждении от рабства» дворовой девки Александры Ульяновой, проживавшей у купца Моисеева, о причислении ее к астраханскому мещанству и об отдаче этой «отсужденной от рабства» Александры Ульяновой старосте Алексею Смирнову.
Одним словом, на колу мочало, начинай все сначала.
Окончательную путаницу (или, может быть, замаскированную ясность?) вносит следующая фраза Мариэтты Шагинян:
«Трудно предположить, что Александра Ульянова (опять Александра, а не Анна!) и Николай Васильевич Ульянов не только однофамильцы, но и одинаково тесно связанные с семьей старосты Алексея Смирнова, — были чужими людьми друг другу».
Странно, что Александра Ульянова везде фигурирует без отчества. С отчеством же фигурирует откуда-то взявшаяся Анна. Причем отчество это от старосты Алексея Смирнова, которому отдали «отсужденную от рабства» дворовую девку Александру Ульянову и дочерью которого она никак быть не могла. Из грамматически запутанной (сознательно?) фразы М. Шагинян явствует, что Александра Ульянова и Николай Ульянов были не только однофамильцами, но и не чужими друг другу людьми. Значит, родственниками? С разницей в возрасте в 25 лет? И какова же степень родства? И зачем официально, документировано превращать Александру Ульянову в Анну Алексеевну Смирнову? Чтобы на ней беспрепятственно мог жениться Николай Васильевич Ульянов? Мое перо отказывается сделать последний вывод.
Но не этим ли объясняются некоторые характерные признаки вырождения: облысение в 23 года, периодические приступы нервной (мозговой, как окажется впоследствии) болезни, патологическая агрессивность у «гениального» внука?
Наиболее выраженная наследственность шла как раз по линии отца: раннее облысение у того и у другого, одинаковая картавость (отец и сын картавили один к одному, а много ли вы встречали грассирующих калмыков?). Даже смех был позаимствован по наследству: «Хохот вырывается у него по-отцовски — резко, внезапно, чуть не до колик» (М. Шагинян. «Лениниана», стр. 447). Может быть, все эти «странности» тоже связаны с особенностью брака астраханского портного Ульянова?
Небезынтересно и это: у Мариэтты Сергеевны, в ее «Лениниане», есть глава «У астраханской бабушки». Мария Александровна с детьми (а Володя еще не народился) решила посетить свою свекровь, мать Ильи Николаевича. Гостевание в Астрахани описано довольно подробно. И как гостей встречали на пристани, и кто встречал, и как бабушка (свекровь) встретила гостей на пороге, и как сидели за столом, и как бабушка ласкала внучат. И все названы по именам: Василий Николаевич (брат Ильи Николаевича), тетя Федосья (она же тетя Феня), Аня, Саша, Николай Васильевич (в воспоминательных разговорах), — вообще, о ком бы ни заходила речь в этой главе, у всех — имена. Только бабушка (свекровь) ни разу не названа по имени. Бабушка — и весь разговор.
Возможно, случайность, а возможно, — при щепетильной добросовестности Мариэтты Сергеевны — и не случайность. Дотошно докопалась в астраханских архивах, осенилась догадкой. И правду сказать нельзя и врать не хочется. Вот и получилась безымянная бабушка.
Впрочем, степень инцесты в браке Ульянова и Ульяновой нам неизвестна. Шагинян утверждает, что они не были просто однофамильцами, но кем приходилась Александра Ульянова (Анна Алексеевна Смирнова) Николаю Васильевичу? Остается только гадать и ограничиться фразой М. Штейна: «Происхождение отца Ленина Ильи Николаевича Ульянова уходит корнями в калмыцкий народ».
Как бы то ни было, в начале 60-х годов прошлого века, в первые послереформенные годы, мы застаем Илью Николаевича Ульянова молодым преподавателем физики в Пензенском Дворянском институте. И был там недавно приехавший из Самары инспектор Иван Дмитриевич Веретенников. А у Веретенникова была жена Анна Александровна, урожденная Бланк. А у Анны Александровны была младшая сестра Мария Александровна Бланк. Анна познакомила младшую сестру с молодым преподавателем физики Ильей Николаевичем Ульяновым…
Дальнейшее если не в психологических подробностях, то в общих чертах известно теперь всему миру. Мне же хотелось бы вернуться к замечательной публикации Михаила Штейна в журнале «Слово», в которой автор расставил все точки над «i» касательно генеалогии Владимира Ильича. И вот, доказав, что мать Владимира Ильича была еврейкой, а отец грассирующим калмыком, М. Штейн вдруг заключает:
«…Главная же цель данной статьи — дать ответ на вопрос: кто же по национальности Владимир Ильич Ульянов (Ленин)? И я уверенно отвечаю: „Русский“. Русский по культуре, русский по языку, русский по воспитанию, потомственный русский дворянин по происхождению (Илья Николаевич Ульянов, будучи действительным статским советником, имел на получение потомственного дворянства все права)».
Из последней части фразы, заключенной в скобки, не каждый читатель поймет: Илья Николаевич Ульянов, будучи действительным статским советником (и заслужив это звание усердной службой на ниве просвещения), имел все права на получение потомственного дворянства или уже и получил его? Но Бог с ним. Допустим, что он успел получить дворянство (Илья Николаевич скончался внезапно, неожиданно, «в одночасье») и Владимир Ильич — законный русский потомственный дворянин. Насчет языка, воспитания и культуры говорить не приходится.
И все же в перечислении М. Штейном признаков «русскости» (по культуре, по языку, по воспитанию) не хватает маленького словечка — «по духу». Домашнее ли воспитание, гены ли виноваты тут, но словечка этого явно не хватает.
Конечно, Лермонтов по происхождению был потомком шотландского чернокнижника Лермонта. Но ведь написал же он «Бородино», «Казачью колыбельную…» («Дам тебе я на дорогу образок святой: Ты его, моляся Богу, ставь перед собой…»), написал же он стихотворение «Родина» с признанием в любви к отчизне, написал же он «Песню о купце Калашникове», воскликнул же он: «Москва, Москва!.. люблю тебя как сын. Как русский, — сильно, пламенно и нежно!»
Конечно, предком Пушкина был «арап» абиссинец, но ведь написал же Пушкин «Клеветникам России», «Евгения Онегина», «Капитанскую дочку», «Стансы», обратился же он с любовью и нежностью к своей няне Арине Родионовне: «Наша ветхая лачужка и печальна, и темна. Что же ты, моя старушка, приумолкла у окна?… Выпьем, добрая подружка бедной юности моей…» Написал же он объективную «Историю Пугачевского бунта», «Путешествие в Арзрум», воскликнул же он: «Москва! … Как много в этом звуке для сердца русского слилось! Как много в нем отозвалось!». Или: «Красуйся, град Петров, и стой неколебимо как Россия!»
В Достоевском тоже есть польская кровь, но разве не только по языку или воспитанию, разве по духу мы не видим в каждой строке, что это именно русский писатель, и нет нужды ссылаться на воспитание, на культуру. Русский — и все. И ничего не надо доказывать.
Вон Некрасов — демократ, почти нигилист, а между тем любовь к России, к малой родине Волге («О, Волга, колыбель моя, любил ли кто тебя, как я?»), к крестьянским детям, к Дарье из «Мороза, Красного носа», вообще к крестьянам разве не сквозит в каждой его строке? Образ русской крестьянки:
В ней ясно и крепко сознанье,
Что все их спасенье в труде,
И труд ей несет воздаянье:
Семейство не бьется в нужде.
Всегда у них теплая хата,
Хлеб выпечен, вкусен квасок,
Здоровы и сыты ребята,
На праздник есть лишний кусок.
Идет эта баба к обедне
Пред всею семьей впереди:
Сидит, как на стуле, двухлетний
Ребенок у ней на груди.
Рядком шестилетнего сына
Нарядная матка ведет…
И по сердцу эта картина
Всем любящим русский народ!
Любящим. А теперь спросим сами себя, но только подумав и все взвесив: была бы эта картина по сердцу Владимиру Ильичу? Не сказал ли бы он, что это обывательское сюсюканье, лицемерие и ложь! Воспевать быт и благосостояние крепостных крестьян вместо того, чтобы призывать их поджигать и громить помещичьи усадьбы, говорить о благополучии крестьянской семьи, хотя бы и добытом честным трудом… Ну — нет.
Наш Ильич не мог бы этого одобрить. Ведь с точки зрения его идеологии, антироссийской, экстремистской и террористической, было «чем хуже, тем лучше». И наоборот. А Леонид Радзиховский в статье «Тело и дело» в газете «Куранты» 21 января 1992 года прямо сказал: «Ленин не знал, не любил, не верил в Россию». Конечно, я и сам мог бы произнести (написать) эти слова, но когда читаешь подтверждение своим мыслям у другого человека, это многого стоит.
На самом деле, взглянем на это попристальнее. Ленин не любил русского царя (и вообще всех русских царей на протяжении всей нашей истории), особенно он не любил романовскую династию, особенно последнего царя и его семью. Не любил — это мягко сказано, он их всех ненавидел и в конце концов, едва дорвавшись до власти, всех их зверски убил с последующим расчленением трупов, с сожжением их на кострах, с бросанием в алапаевские шахты. Женщин, юных царевен, мальчика (наследника), Елизавету Федоровну — праведницу — всех. Первое, что он сделал, — снес памятники Александру Третьему возле Храма Христа Спасителя и Александру Второму в Московском Кремле.
Долгое время пропаганда внушала всем, что Ленин лично к зверскому уничтожению царской семьи непричастен, но теперь, с выходом книги «Лев Троцкий. Дневники и письма», туман рассеялся.
Троцкий вернулся из какой-то поездки (конечно, по уничтожению россиян) и, разговаривая со Свердловым, спрашивает у него:
— Да, а царь где?
— Конечно, расстрелян.
— А семья где?
— И семья с ним.
— Все?
— Все. А что?
— А кто решал?
— Мы здесь решили. Ильич считал, что нельзя оставлять им живого знамени…
Да и смешно было бы думать, что при режиме, когда каждая мелочь (даже выезд Блока за границу, как увидим ниже) не решалась без Политбюро, такая акция, как уничтожение царской семьи, могла бы решиться без Ленина.
Итак, ненависть В. И. к русским царям и к семье последнего царя не вызывает сомнений. Кроме бранных слов вроде «палачи» да «висельники», он для них других слов не находит, а история любого капиталистического государства (и России в том числе) есть — по Ленину — история насилия, грабежа, крови и грязи.
Думал и гадал ли В. И. (или, может быть, заранее знал?), что история его собственного властвования будет обозначена теми же самыми словами (то есть насилием, грабежом, кровью и грязью), но только возведенными в степень со многими нулями.
К царской семье и вообще к русским царям Ильич пылал ненавистью. Многие считают, что тут примешалось чувство мести за смерть брата Александра. Он был одним из руководителей и организаторов террористической организации «Народная воля», участвовал в подготовке покушения на Александра III первого марта 1887 года и был казнен. Ну а что же, за покушение на главу государства по головке надо было гладить молодого Ульянова? Когда в Петрограде убили не главу государства, просто Урицкого, Ленин и его карательные органы в ближайшие три дня без суда и следствия расстреляли около десяти тысяч человек, причем заведомо невиновных в убийстве большевика. Его застрелил террорист-одиночка, возможно, подосланный ЧК, дабы иметь повод затопить Петроград новой волной террора, новой волной русской крови.
Да и потом — был суд. Александру Ульянову дали высказаться.
Да потом, случайно или нет, что в семье растут два брата и оба — убийцы, оба — преступники. Воспитывала их мать с дипломом домашней учительницы. Что же это за мать, которая из двух своих сыновей вырастила и воспитала двух убийц? Да и дочери ее подвергались арестам за революционную деятельность. А ведь это про нее написано даже в энциклопедическом словаре: «обладая исключительными педагогическими способностями, оказала огромное влияние на детей». Очевидно и бесспорно, что она «натаскивала» своих детей на революционную деятельность, на ненависть к Российской империи и — в дальнейшем — на уничтожение ее.
Не любил Ленин не только царскую семью, но и все российское дворянство, как часть общества, часть государственного устройства, или, выражаясь терминологией самого Ленина, — как класс. Впрочем, оговоримся. Любая часть общества, в том числе и дворянство, — это не смородиновое варенье и не блины, чтобы любить или не любить. Будем пользоваться словом противоположным по значению любви, это будет ближе к истине. Ленин ненавидел дворянство как часть нации, и не случайно потом, во времена властвования Ленина в России, эта часть нации была практически вся уничтожена.
В следующем абзаце мне хотелось показать отношение Ленина к российской интеллигенции, но я подумал, что эти две составные российского общества (а в конечном счете народа) — дворянство и интеллигенция — во многом смыкались и совпадали. Так что ненависть Ленина к дворянству полностью распространялась на русскую интеллигенцию, а ненависть к интеллигенции питала ненависть к дворянству. Когда Горький пытался внушить Ленину, что интеллигенция — это мозг нации, а Ленин ответил, что это не мозг, а говно, и тот и другой подразумевали интеллигенцию как часть дворянства и дворянство как часть общества, порождающего интеллигенцию.
Нельзя было бы, любя интеллигенцию или хотя бы не ненавидя ее, убить Гумилева, выплеснуть за пределы страны десятки и сотни тысяч образованных, культурных людей, цвет нации, общества: писателей, художников, артистов, философов, ученых, балерин, шахматистов… А офицеры? Ведь их в Петрограде, Москве, в Архангельске, Киеве, Ярославле, в Крыму, во всех городах России расстреливали десятками тысяч, а ведь офицер — это тоже интеллигент, если он и не совмещаем в себе, подобно Гумилеву, офицерского звания и поэтического дарования.
Большинство замечательных русских романсов (как слова, так и музыка) написаны не поэтами и композиторами-профессионалами, но дилетантами, то есть просто культурными, образованными людьми.
Интеллигенция уничтожалась с «заделом» вперед на многие годы. В некоторых городах (мне известное например, про Ярославль) отстреливали гимназистов! Их легко было определить по форменным фуражкам — как фуражка, так и пуля в затылок. Чтобы не выросло нового русского интеллигента. Мальчики стали ходить по улицам без фуражек. Тогда чекисты, поймав мальчика, искали у него на голове, на волосах рубчик, который остается от фуражки. Найдя такой рубчик, стреляли на месте.
Уничтожая гимназисток, смотрели также на красоту. Красивых уничтожали в первую очередь. Чтобы не нарожали потом красивых русских детей. А дети вырастут и тоже станут интеллигентами.
Яркий эпизод из повести Валентина Катаева «Уже написан Вертер». Юноша, от лица которого ведется повествование, схвачен одесской ЧК. Его ведут на допрос. «Послышались шаги. На площадку шестого этажа вышла девушка в гимназическом платье, но без передника.
Красавица… Породистый подбородок дерзко вздернут и побелел от молчаливого презрения, шея оголена. Обычный кружевной воротничок и кружевные оборочки на рукавах отсутствуют. Сзади комиссар с наганом, копия его комиссара. В обоих нечто троцкое, чернокожаное. Один вел своего с допроса вниз, другой своего на допрос вверх… Ее щеки горели.
Точеный носик побелел, как слоновая кость. Знаменитая Венгржановская.
Самая красивая гимназистка в городе… Теперь их всех, конечно, уничтожат. Может быть, даже сегодня ночью… Наберется человек двадцать, и хватит для одного списка… Работы на час.
Говорят, что при этом не отделяют мужчин от женщин. По списку. Но перед этим они все должны раздеться донага… Неужели Венгржановская тоже разденется на глазах у всех?..» В воспоминаниях Н. Я. Мандельштам читаем: «Смешно подходить к нашей эпохе с точки зрения римского права, наполеоновского кодекса и тому подобных установлений правовой мысли… Людей снимали пластами, по категориям (возраст тоже принимался во внимание): церковники, мистики, ученые идеалисты… мыслители… люди, обладавшие правовыми, государственными или экономическими идеями…» То есть интеллигенция. Так что говорить о любви В. И. к российской интеллигенции не приходится.
У человека более или менее несведущего может возникнуть вопрос: но ведь не сам же Ленин расстреливал? Не лично он расстрелял царскую семью в Екатеринбурге, не он лично расстреливал офицеров, гимназистов, поэтов, преподавателей гимназий?.. У нас почему-то, когда творятся в стране мерзости, убийства, всяческие преступления, принято думать, что власть об этом не знает.
Насильственная коллективизация с уничтожением миллионов крестьян? Но Сталин об этом не знал. А когда узнал, написал статью «Головокружение от успехов». Массовые расстрелы, лагеря? Но ему неправильно докладывали. Храм Христа Спасителя? Но это же не Сталин, а Каганович…
Какое глубокое заблуждение! Диктатор в нашей стране, будь то Ленин, будь то Сталин, знал все, и все в стране делалось с его одобрения и по его инициативе. Считается, что царская семья была зверски уничтожена по решению уральской большевистской организации, а не по распоряжению Москвы, Политбюро, лично Ленина.
Какое глубокое заблуждение!
Уж если мы говорим об интеллигенции (и прежде чем перейдем к другим слоям общества), остановимся на смерти одного из самых интеллигентных людей России, на смерти великого русского поэта Александра Блока, остановимся и посмотрим, в какой степени Владимир Ильич лично причастен к этой смерти.
Многие имена первой величины, составлявшие то, что мы называем русской культурой, не «вписывались», не могли «вписаться» в послереволюционную большевистскую систему. Некоторые из них сумели избежать железных зубов этой системы: Бунин, Куприн, Мережковский, Шаляпин, Рерих, Рахманинов, Цветаева, Сомов, Иван Шмелев… Оставшиеся, как правило, погибали.
Из людей первой величины, так или иначе погибших, так или иначе изъятых из русской действительности после 17-го года, в двадцатые годы, смерть Александра Блока является самой необъяснимой, точнее сказать, самой необъяснённой.
Гумилева нашли повод арестовать, расстреляли и объяснили расстрел тем, что Гумилев якобы участвовал в контрреволюционном заговоре Таганцева. Есенина убили и создали оригинальную версию, что он повесился. Маяковский застрелился, хотя нет-нет да и возникают робкие версии, что он, мол, не сам… Как бы то ни было, причина смерти ясна: пуля в сердце. Но Блок?
Ни диагноза болезни, ни медицинского заключения о смерти великого поэта, ни вскрытия. Сорокалетний человек в три месяца истаял и умер. Рак? Тиф? Цирроз печени? Гепатит? Воспаление легких? Склероз почек (как, скажем, у Михаила Булгакова)? Туберкулез (как у Чехова)?
Инсульт? Инфаркт? Ничего ничуть не бывало.
Кое-где, кое-когда шелестит версия, что великий поэт умер голодной смертью. Теоретически могло быть, но практически маловероятно. Жили же в это время другие писатели, поэты в Петрограде.
Те же Ахматова, Корней Чуковский, Сергей Городецкий, Всеволод Рождественский, Елена Книпович, оперная певица Любовь Александровна Дельмас, встречавшаяся с Блоком, многие другие. Не поумирали же они с голоду. Да что посторонние люди? Любовь Дмитриевна, жена… Жили вместе, пили-ели что Бог даст, но — вместе.
Не объедала же она своего мужа, однако и с голоду не умерла.
Кроме того, в описаниях очевидцев, видевших больного Блока, все время речь идет о болях, сопровождающих болезнь, о задыханиях, о нервозном состоянии. «Страдания его так ужасны, что стоны и вскрики слышны на улице». Нет, с голоду так не умирают. Вернее, с голоду умирают не так. Вон, в 1933 году, во время голода в Поволжье, дедушка Михаила Николаевича Алексеева, чтобы не быть лишним ртом среди детей и внуков и не объедать их, лег на печке и перестал есть. И постепенно тихо угас, без мучений, по крайней мере физических.
Свидетельство, как говорится, из первых рук.
Однажды, еще в семидесятые годы, я написал стихотворение «Три поэта». Там были такие слова:
Их было трое. В круге этом узком
Звучал недолго благовестный стих.
Блок умер первым, ибо самым русским
И самым честным был он из троих.
Он умер не от тифа, не от раны
(Небрит, прозрачен, впалые виски),
Но потому что понял слишком рано…
Сказать точнее — просто от тоски.
Это, конечно, не более чем поэтическая версия. Ее в медицинское заключение о смерти не запишешь. Более того, когда я разговаривал об этом с блоковедами (со Ст. Лесневским в частности), то Станислав категорически утверждал, что Блок в свое последнее полугодие с огромным упорством боролся за жизнь, пытался «вырваться из бездны».
Он работает над речью о Пушкине, возвращается к поэме «Возмездие» и продолжает ее, а вовсе не лежит в тоске в ожидании смерти. Не он искал смерти, а смерть нашла его. Правда, из воспоминаний современников явствует, что Блок иногда высказывал мысли о смерти. Кому-то он прямо сказал, что очень хотел бы умереть. Что ж, действительность была такова, что и в самом деле лучше бы сдохнуть. Но все же от высказывания о смерти до самой смерти далеко. Сколько бы ни говорить слово «сахар», во рту сладко не станет.
Первый приступ болезни произошел в мае. Но что за приступ?
Головокружение, обморок, рвота? Боль в сердце? Головная боль?
Сколько я ни пытался это узнать, никто ничего не знает. (Великолепный знаток Блока профессор Андрей Леопольдович Гришунин где-то раскопал, что был еще, так сказать, предварительный кратковременный приступ в январе. Большая слабость и ощущение холода.) В мае Блок еще ездил в Москву, где были организованы его вечера. По возвращении приступ повторился, и Блок уже не воспрянул, он слег в постель. Своей матери он напишет: «Делать я ничего не могу… все болит, трудно дышать…» Сестра матери М. А. Бекетова сообщает: «…больной был очень слаб… голос его изменился, он стал быстро худеть, взгляд его потускнел, дыхание было прерывистое, при малейшем волнении он начинал задыхаться». Елена Федоровна Книпович вторит Бекетовой: «Он не мог уловить и продумать ни одной мысли, а сердце причиняло все время ужасные страданья, он все время задыхался».
Добросовестный и устремленный литературовед и публицист Вл. Вл. Радзишевский, статьей которого из «Литературной газеты» (28.8.91) мы пользуемся, делая эти выписки, заключает в духе моих стихотворных строк: «Его тоже убило „отсутствие воздуха“». У меня — от тоски, у Радзишевского — от не менее символического «отсутствия воздуха». Ну а все-таки что же это было? «Сейчас у меня ни души, ни тела, — жаловался Блок, — я болен, как не был никогда еще…» Доктор А. Г. Пекелис, пользовавший Блока, предложил немедленно увезти больного за границу.
Но все же если был врач, значит, он мог поставить диагноз. Или уж настолько загадочной и небывалой оказалась болезнь?
В свое время я разговаривал об этом с академиком медицины, главным хирургом Института им. Склифосовского, профессором (естественно), с которым нас волею судеб связывали дружеские, можно сказать, отношения. Разговорился я с Борисом Александровичем Петровым у «Троице-Сергия», за хорошим (патриаршим) застольем.
Рассказал ему все, что знал о болезни Блока, и напрямую спросил: что это была за болезнь? Борис Петрович, совершивший сотни (или тысячи?) раковых полостных операций, со всей своей прямотой рубанул. Может, он в те застойные времена и поостерегся бы рубануть, если бы времена не были к тому же застольными. В том доме, где мы находились, любили и умели угощать, да и обстановка сама (лавра!) отвлекала от суровой действительности развитого и зрелого социализма, и Борис Александрович рубанул: «Не знаю, что думают ваши литературоведы. Больше всего это похоже на яд. Его отравили».
Вл. Радзишевский назвал свою статью о болезни и смерти Блока «Канцелярское убийство», не сделав, однако, последнего, решительного вывода. Но и без этого вывода описание Вл. Радзишевским канцелярской волокиты, связанной с больным Блоком, неожиданным образом накладывается на запоздалый и заочный диагноз, высказанный опытнейшим медицинским академиком.
В самом деле. После заключения доктора о немедленном увозе Блока за границу жена поэта кинулась к Горькому. Горький обратился к Луначарскому, чтобы тот в спешном порядке выхлопотал выезд Блока в Финляндию. Это свое письмо Горький просил передать Ленину. Но письмо осталось без какого-либо ответа. 18 июня около постели больного собрался консилиум. Доктора сошлись во мнении, что больного нужно поместить «в одну из хорошо оборудованных, со специальными методами для лечения сердечных больных санаторию».
Весь консилиум от такой рекомендации почему-то остерегся.
Любовь Дмитриевна снова обратилась к Горькому с мольбой о помощи.
Горький сам поехал в Москву и уже не письмом, а лично с заключением консилиума в руках обратился к Владимиру Ильичу. Ильич дал понять, что один этот вопрос решить не может, что этот вопрос будет решать Политбюро РКП(б), а документы отправил на Лубянку к Менжинскому. Менжинский (цитирую Вл. Радзишевского): «…документы на выезд в Финляндию притормозил». Он тянул время. Он знал, чем на самом деле «болен» Блок, знал, вероятно, когда все это должно кончиться, и тянул время. Время тянул и дорогой Владимир Ильич. Напрасно Горький и Луначарский подталкивали его «Просим ЦК повлиять на т. Менжинского в благоприятном для Блока смысле».
Вл. Вл. Радзишевский («Лит. газ.», 28.8.91): «напрасно было тут ожидать, что, получив это письмо, председатель Совнаркома тут же устроит выволочку т. Менжинскому, а еще раньше запросит справку в Наркомздраве: не лучше ли, допустим, будут для Блока условия в Германии или Италии? Увы, Ленина занимало другое: есть ли гарантии, что за границей Блок сохранит свою лояльность к большевистскому режиму… Поэтому совсем не в Наркомздрав отсылает Ленин письмо Луначарского, а… в ЧК. „Тов. Менжинский, — приписывает он от себя, — Ваш отзыв? Верните, пожалуйста, с отзывом“».
Если вспомнить, что в эти самые дни, а точнее, 3 августа 1921 года, из Петербурга в эмиграцию выехал поэт Ходасевич и почему-то Ленина не заботило, сохранит ли Ходасевич в эмиграции лояльность к большевикам, если вспомнить, что лишь годом позже в эмиграцию выехали с позволения Владимира Ильича более двадцати крупнейших профессоров, философов, в том числе Бердяев, Сергей Булгаков, Лосский, Франк, то забота о лояльности полуживого Блока кажется странной.
На самом деле ничего странного в этом нет. К этому времени Ленина, по-моему, не очень-то заботила лояльность к большевистскому режиму какого-нибудь отдельного интеллигента. В конце концов уже находились в эмиграции и вовсе не были лояльны к большевикам десятки русских интеллигентов (Бунин, Куприн, Мережковский, Ив. Шмелев, Шаляпин, Цветаева) и от их нелояльности большевистский режим не рушился. Выиграна гражданская война, бояться было уже нечего. Не случайно легко и без проблем выпустили и Ходасевича и два десятка упомянутых нами ученых-философов.
Почему же Ленин испугался нелояльности Блока и запрос о нем послал не в Наркомздрав, а Менжинскому? (Хотя без всяких запросов мог бы лишь бровью повести или мизинцем пошевелить, и Блок немедленно оказался бы за границей.) ПОТОМУ ЧТО БОЛЕЗНЬ БЛОКА ПРОХОДИЛА ПО ВЕДОМСТВУ МЕНЖИНСКОГО. Другого объяснения этому нет. Поэтому Владимир Ильич послал Менжинскому записку:
«Ваш отзыв? Верните, пожалуйста, с отзывом». Что же в ответ на слезную просьбу жены поэта, на настойчивые просьбы Горького и Луначарского, на заключение консилиума врачей предлагает Менжинский? Создать для Блока хорошие условия где-либо в санатории в пределах России. Хотя Менжинский лучше чем кто-либо другой знает, что такого санатория тогда в пределах России не было и быть не могло.
Важно было не выпускать Блока за границу.
Ходатайство Горького и Луначарского рассматривалось на Политбюро (!) 12 июля под председательством В. И. Ленина. Решили — за границу Блока не выпускать.
Я надеюсь, что люди, читающие эти строки, уже догадываются, чего боялись Менжинский и Ленин, а вслед за ними, возможно, лишь идя на поводу, и члены Политбюро. Не нелояльности Блока, не его выздоровления. Полагаю, Менжинский и Ленин знали, что Блок не выздоровеет, что дни его сочтены. Они, как вы, наверное, догадываетесь, боялись, что европейские медики ПОСТАВЯТ ПРАВИЛЬНЫЙ ДИАГНОЗ, И ОБНАРУЖАТ, И ОБЪЯВЯТ ВСЕМУ МИРУ, ЧТО БЛОК ОТРАВЛЕН. Это единственное реальное объяснение чудовищному решению Политбюро не пускать Блока за границу и вообще всей этой волоките и проволочке, которую Вл. Радзишевский назвал канцелярским убийством. Убит Блок был раньше, за несколько месяцев до самого факта смерти, а проволочка понадобилась, чтобы довести начатое до конца и чтобы спрятать концы.
Луначарский мог быть не посвященным в чекистскую (всего лишь нарком просвещения!) тайну болезни Блока, поэтому и приставал со своими ходатайствами, поэтому и пошло в ЦК после чудовищного решения Политбюро возмущенное письмо: «Высокодаровитый Блок умрет недели через две, и тот факт, что мы уморили талантливейшего поэта России не будет подлежать никакому сомнению и никакому опровержению». ЧК, видимо, зорко следила за течением болезни Блока. И когда Блок впал уже в забытье и уже не мог самостоятельно уехать в Финляндию, а Любовь Дмитриевну надо было еще оформить для этой поездки, а к тому же «затерялись» в Москве ее анкеты и получилась дополнительная проволочка, разрешение на выезд было издевательски дано. Но выехал Александр Александрович не в Финляндию, а на Смоленское кладбище.
Так что заподозрить Ленина в любви к русской интеллигенции нельзя. Рассмотрев его отношение к царской фамилии, к дворянству, интеллигенции, берем следующий, как выражается Н. Я. Мандельштам, слой («людей снимали слоями, по категориям») — церковь и духовенство.
Не знаю, чем объяснить особенную лютую ненависть В. И. именно к церкви и духовенству. Возможно, это месть за унижение деда, который был вынужден ради профессии и должности фельдшера (впрочем, и ради равноправного положения в российском обществе) отречься от собственной религии, даже от собственного имени и принять чужую веру, а вместе с тем чужие имя и отчество. Перешла ли ненависть к христианству во Владимира Ильича сама собой, вместе с генами?
Научился ли он этой ненависти у французских революционеров? Ведь в Постановлении Генерального Совета Коммуны от 23 ноября 1793 года говорится:
1. Все церкви и храмы будут немедленно закрыты.
2. Все священники несут персональную ответственность за все волнения, источником которых являются религиозные убеждения.
3. Всякий, кто потребует открыть храм или церковь, будет арестован…
…Комиссар Конвента в Нанте Каррье …приказал «набивать» заключенными священниками барки… Эти барки отводились на середину Луары и там затоплялись. (По публикации в «Нашем современнике» № 4 за 1990 год, стр. 170. 48) Точь-в-точь все это происходило потом в Петрограде на Неве или где-нибудь в Холмогорах на Белом море.
Тогда возникает вопрос: откуда эта лютая ненависть у комиссаров Конвента? Или тоже передалось через гены? Или тоже дедам этих комиссаров пришлось пройти через унизительные процедуры отречения и неофитства?
Мариэтта Сергеевна Шагинян в своей «Лениниане» («Семья Ульяновых») точно отметила момент, когда в юноше Володе Ульянове начал пробуждаться бес разрушения, созревший и развившийся потом в полноценного дьявола, при том что у тела сохранялись все человеческие черты: нос, уши, позднее — лысина.
«Но перед юношей вся жизнь, полнота бытия захватывает его, рыжеватый пух вылезает на подбородке (Ленин от рождения был огненно-рыжим. — В. С.), он не умеет соразмерить голос — говорит громче, чем раньше, стучит каблуками сильнее, чем раньше, хохот вырывается у него по-отцовски резко, внезапно, чуть не до колик…
Володя грубит, огрызается.
Дома все чаще и чаще слышно: „Володя, не груби. Тише, Володя…“ Брат Саша, приехавший к лету, на вопрос Анны: „Как тебе нравится наш Володя?“ — ответил уклончиво и неодобрительно, сделал Володе замечание за нечуткое отношение к матери… „Именно в эту пору Ильич перестал верить в Бога, а Надежда Константиновна рассказывает со слов Ильича о том, как, перестав верить, он однажды сорвал с себя шейный крестик“». (М. С. Шагинян. «Лениниана». Изд. «Молодая гвардия». 1980, стр. 147–148.)
Теперь задумаемся: случайно ли Анна спросила у приехавшего на лето Саши: «Как тебе наш Володя?» Нет, она спросила об этом обеспокоено, а Саша ответил уклончиво и неодобрительно. Большего Мариэтта Сергеевна в условиях тех лет написать не могла, но и так она сказала нам очень много. Она сказала нам, что в семье были обеспокоены поведением Володи, а точнее сказать — его здоровьем. Его душевным здоровьем, его психикой. Утрируя, обостряя и переходя на гиперболу, мы сказали, что в нем пробудился бес разрушения, что в него вселился дьявол. Это, конечно, символическая фигура. Мы ведь вообще-то реалисты, а не мистики. Надо считать, что уже в том возрасте у подростка проявились отклонения психики, началась пока еще очень робко та болезнь мозга, которая потом целое мозговое полушарие высушит до величины грецкого ореха (обнаружено при вскрытии), но которая в зрелом возрасте Владимира Ильича развила в нем чудовищную, бешеную, не знающую никаких преград агрессивность. Если бы больной сидел дома под присмотром родных — это одна картина. Но он волею судеб сделался диктатором над сотнями миллионов людей. И полились реки крови.
Признаки агрессивности замечались в нем еще в самом раннем детстве.
Конечно, «детские» случаи можно было бы отнести просто к детским шалостям — кто из нас в детстве не ломал игрушек, — если бы случаи эти не проецировались на остальную жизнь. Вот эпизод из книги М. С. Шагинян:
«В столовую вошла Мария Александровна и, приложив палец к губам, чтоб молчали, головой показала им на соседнюю комнату. Они пошли за ней на цыпочках, недоумевая…
…В уголку, под прикрытием двери, стоял в своих новеньких шароварах, подобранных в сапожки, Володя и, слегка выпятив губы, с величайшим усердием крутил и крутил ногу у картонной серой лошадки, подаренной ему только что няней. Он даже сопел от усилия, пока крутил, и вот нога отвалилась. Выпустив ее из рук, он с такой же энергией взялся за вторую ногу.
— Ай-яй-яй, стыд какой! — воскликнул Белокрысенко — Что это, что ты, крестник, вытворяешь?
Застигнутый врасплох Володя отшвырнул лошадь и помчался из комнаты.
— Что за Герострат! Вот разрушитель… Вам с ним, кум, хлопот будет не обобраться… И совсем он, нянечка, не голубь!»
Да уж, — заметим мы от себя. В шестнадцать лет он сорвал крест со своей шеи. Позже он потребует, чтобы все сделали то же самое.
Рассказывает некая бабушка: «Приходит один раз Ниночка из школы в слезах и, захлебываясь, говорит: „Бабушка, я больше не пойду в школу, ни за что не пойду… Один мальчик увидел на мне крест, схватился за него, стал рвать его, подозвал других учеников, меня окружили, все дергали, прыгали кругом и хохотали (бесы — В. С.)… Вошла учительница, увидела, что я плачу и не знаю, как вырваться, узнала в чем дело и спрашивает: „Зачем ты носишь крест?“ Я ответила: потому что я верю в Бога, мамочка моя верила, и бабушка, и я буду носить крест. Учительница отпустила ее домой и сказала, чтобы бабушка сейчас пришла в школу к заведующей. Я похвалила, утешила и успокоила свою внучку. Пошла в школу. „Что, вы разве не знаете, что не разрешено носить крестов?“ Я ответила, что знаю, но не подчиняюсь и не сниму его с моей девочки, т. к. я верующая. „В первый раз мне приходилось иметь такое дело, — сказала она. — Крест надо снять!“ Я отказалась. Я, конечно, взяла бы ее немедленно из школы, но не имела права, т. к, обучение в школе было обязательным, а в случае протеста ребенок отбирался от родителей и становился собственностью Советов. Тогда заведующая сказала: „Снимите крест с шеи, чтобы его не было видно, и если уж отказываетесь совсем снять, то приколите или пришейте к рубашке…“ Я, посоветовавшись с батюшкой и с его благословения, так и сделала, чтобы не смущать ребенка, который от этого страдает, и не давать повода издеваться над святым крестом“».
Это выписано из двухтомного зарубежного издания «Новые мученики российские». Случай, прямо скажем, почти идиллический.
Видимо, учительница сама в глубине души сочувственно отнеслась и к девочке, и к бабушке, и к нательному крестику. Было бы более естественно для тех времен, чтобы и учительница, и благословивший батюшка (а то и девочка с бабушкой) были увезены из родных мест и погублены. В издании «Новые мученики российские» мы видим сотни и тысячи кровавых трагедий, за проступки значительно меньшие, чем отказ снять крестик, а вернее сказать, без всяких проступков, но я выписал этот «невинный», можно сказать, эпизод потому, что очень уж выразительный выстраивается, на языке киносъемщиков говоря, зрительный рад: рука неуравновешенного, пораженного болезнью мозга юноши срывает со своей шеи крестик, и вот уж крестики срываются с десятков миллионов детских шеек и с сотен миллионов взрослых людей. А потом масштабность явления меняется. В начале двадцатых годов в стране, по крайней мере в ее российских губерниях, большевиками был инспирирован очередной (но не последний) голод, принявший чудовищные размеры и формы. Цель этой акции была двоякая. Вывезя и сосредоточив в своих руках весь хлеб, захватчики страны сосредоточивали в руках и всю власть. Но к теоретическому ленинскому обоснованию этого мы вернемся чуть позже. Вторая цель была — резкое уменьшение населения России. Ведь их, захватчиков, было числом не так уж и много по сравнению с коренным населением. Поэтому приветствовались любые формы истребления россиян — от голода и тифа до откровенного кровавого террора.
Бухарин — «Золотое дитя революции» (как его называл В. И.), теоретик партии — теоретизировал следующим образом: «Пролетарское принуждение во всех формах, начиная от расстрелов, является методом выработки коммунистического человека из человеческого материала капиталистической эпохи».
А недавно, вернувшись в Москву из далекой поездки, я просматривал накопившиеся газеты и в большой статье зацепился сознанием за цитату чуть ли не из Горького как раз по поводу голода. По небрежности и усталости я не выписал сразу эту цитату, а потом газету взяли домашние, и она затерялась. Но я помню, что это скорее всего была газета «Россия», и в конце концов статью эту найду. Цитата запомнилась мне в следующем виде, и я ручаюсь за ее почти полную точность: «Ну, умрут с голоду 35 миллионов человек, но это умрут неграмотные, невежественные, ленивые, тупые, грязные люди. А на смену им придут новые, молодые, энергичные…».
Но мы пока о другом, — кроме двух выгод, которые большевики извлекали из голода, нашлась и третья. Под предлогом борьбы с голодом великому вождю революции пришла мысль ограбить все монастыри, лавры и церкви. В некоторых местах, в частности в тихом городке Шуе, что вблизи города Иванова, верующие воспротивились кощунственному насилию. Произошел инцидент. А Владимиру Ильичу только это было и нужно. Он немедленно разослал членам Политбюро письмо, которое оставалось секретным до недавних пор. Но в 1990 году оно было наконец опубликовано. А поскольку мы рассматриваем сейчас (по порядку сословий) отношение Ленина к российскому духовенству, то письмо это очень нам кстати и мы его выпишем целиком. Надеюсь, что читающие его не будут в претензии. Во всяком случае, скучно им не будет.
«Товарищу Молотову для членов Политбюро.
Строго секретно.
Просьба ни в коем случае копий не снимать, а каждому члену Политбюро (тов. Калинину тоже) делать свои заметки на самом документе. ЛЕНИН.
По поводу происшествия в Шуе, которое уже поставлено на обсуждение Политбюро, мне кажется, необходимо принять сейчас же твердое решение в связи с общим тоном борьбы в данном направлении.
Так как я сомневаюсь, чтобы мне удалось лично присутствовать на заседании Политбюро 20 марта, то поэтому я изложу свои соображения письменно.
Происшествие в Шуе должно быть поставлено в связь с тем сообщением, которое недавно РОСТА переслало в газеты не для печати, а именно сообщение о подготовляющемся черносотенцами в Питере сопротивлении декрету об изъятии церковных ценностей.
Если сопоставить с этим фактом то, что сообщают газеты об отношении духовенства к декрету об изъятии церковных ценностей, а затем то, что нам известно о нелегальном воззвании Патриарха Тихона, то станет совершенно ясно, что черносотенное духовенство во главе со своим вождем совершенно обдуманно проводит план дать нам решающее сражение именно в данный момент.
Очевидно, что на секретных совещаниях влиятельнейшей группы черносотенного духовенства этот план обдуман и принят достаточно твердо. Событие в Шуе лишь одно из проявлений этого плана».
На несколько строк сделав отступление, скажем, что это типичный ленинский стиль (не письма, а действий). Главное для него — наклеить ярлык. Просто верующие, просто священники — этого мало, чтобы их всех расстрелять без следствия и суда. Черносотенцы — это другое дело. Точно так же он потом тамбовское крестьянское восстание назовет кулацким, равно как и восстание пяти волостей в Пензенской губернии. А ведь в тамбовском восстании участвовали сотни тысяч крестьян. Черносотенцами, как известно, назывались боевики Союза Михаила Архангела. Но верующие городка Шуи, женщины, старушки, просто жители, не пустившие в церковь изъятелей ценностей (в этом и состоял обсуждаемый эпизод), какие же они черносотенцы? Ну и посильнее завести самого себя, а одновременно оправдать свои жуткие распоряжения и действия. Подобно тому, как урка начинает визжать с пеной на губах, прежде чем броситься на безоружного человека и начать его резать, здесь — ни на чем не обоснованное утверждение, что церковники секретно совещаются и вырабатывают план сопротивления большевикам. Да, сопротивления изъятию церковных ценностей (то есть икон, дарохранительниц, крестов, окладов, чаш) были, но они были, как мы сейчас сказали бы, спонтанными. Просто верующие россияне защищали и не хотели отдать свое.
В книге «Красный террор в России» на стр. 103 есть абзац:
«Найдем ли мы в жизни и в литературе описание, аналогичное тому, которое приводит Штейнберг о происшествии в Шацком уезде Тамбовской губернии. Есть там почитаемая народом Вышинская икона Божьей Матери… Устроили молебствие и крестный ход, за что местной ЧК были арестованы священники и сама икона… Крестьяне узнали о глумлении, произведенном в ЧК над иконой: „плевали, шаркали по полу“, и пошли „стеной выручать Божью Матерь“. Шли бабы, старики, ребятишки. По ним ЧК открыла огонь из пулеметов. Пулемет косит по рядам, а они идут, ничего не видят, по трупам, по раненым, лезут напролом, глаза страшные, матери детей вперед, кричат: „Матушка, Заступница, спаси, помилуй, все за тебя ляжем…“»
Ну разве не черносотенцы? Не черносотенки?
Но продолжим выписку из уникального сверхсекретного документа.
«Я думаю, что здесь наш противник делает громадную ошибку, пытаясь втянуть нас в решительную борьбу (тоже самовзвинчивание, ибо верующие хотели бы одного, чтобы их оставили в покое. — В. С.) тогда, когда она для него особенно безнадежна и особенно невыгодна.
Наоборот, для нас именно данный момент представляет из себя не только исключительно благоприятный, но и вообще единственный момент, когда мы можем с 99-ю из 100 шансов на полный успех разбить неприятеля наголову и обеспечить за собой необходимые для нас позиции на много десятилетий. Именно теперь и только теперь, когда в голодных местах едят людей и на дорогах валяются сотни, если не тысячи трупов, мы можем (и потому должны) провести изъятие церковных ценностей с самой бешеной (вот именно. — В. С.) и беспощадной энергией, не останавливаясь перед подавлением какого угодно сопротивления. Именно теперь и только теперь громадное большинство крестьянской массы будет либо за нас, либо, во всяком случае, будет не в состоянии поддержать сколько-нибудь решительно ту горстку черносотенного духовенства и реакционного городского мещанства, которые могут и хотят испытать политику насильственного сопротивления советскому декрету.
Нам во что бы то ни стало необходимо провести изъятие церковных ценностей самым решительным и самым быстрым образом, чем мы можем обеспечить себе фонд в несколько сотен миллионов золотых рублей (надо вспомнить гигантские богатства некоторых монастырей и лавр). Без этого никакая государственная работа вообще, никакое хозяйственное строительство в частности и никакое отстаивание своей позиции в Генуе в особенности совершенно немыслимы. Взять в свои руки этот фонд в несколько сотен миллионов золотых рублей (а может быть, и несколько миллиардов) мы должны во что бы то ни стало».
(Значит, забота не о том, чтобы ликвидировать голод и чтобы люди перестали есть людей и чтобы на дорогах не валялись тысячи трупов, а чтобы создать себе «фонд» и чтобы легче было отстаивать свои позиции в Генуе, на Генуэзской конференции. — В. С.) «А сделать это с успехом можно только теперь. Все соображения указывают на то, что позже сделать это нам не удастся, ибо никакой иной момент, кроме отчаянного голода, не даст нам такого настроения широких крестьянских масс, который бы либо обеспечил нам сочувствие этих масс (значит, Ленин шел на явный обман этих масс, грабя российские богатства под видом борьбы с голодом. — В. С.) в том смысле, что победа в борьбе с изъятием церковных ценностей останется безусловно и полностью на нашей стороне.
Один умный писатель по государственным вопросам справедливо сказал, что если необходимо для осуществления известной политической цели пойти на ряд жестокостей, то надо осуществлять их самым энергичным образом и в самый короткий срок, ибо длительного применения жестокостей народные массы не вынесут. (Так все же о ком идет речь — о народных массах или о горстке черносотенного духовенства? И как сквозит у Ильича в этих словах „любовь“ к народным массам. — В. С.) Это соображение в особенности еще подкрепляется тем, что по международному положению России для нас, по всей вероятности, после Генуи окажется или может оказаться, что жестокие меры против реакционного духовенства будут политически нерациональны, может быть даже чересчур опасны. Сейчас победа над реакционным духовенством обеспечена полностью. Кроме того, главной части наших заграничных противников среди русских эмигрантов, то есть эсерам и милюковцам, борьба против нас будет затруднена, если мы именно в данный момент, именно в связи с голодом проведем с максимальной быстротой и беспощадностью подавление реакционного духовенства.
Поэтому я прихожу к безусловному выводу, что мы должны именно теперь дать самое решительное и беспощадное сражение черносотенному духовенству и подавить его сопротивление с такой жестокостью, чтобы они не забыли этого в течение нескольких десятилетий. Самую кампанию проведения этого плана я представляю следующим образом:
Официально выступать с какими бы то ни было мероприятиями должен только тов. Калинин. (Так вот для каких случаев держали там у себя русского дурачка и подонка! — В. С.) Никогда и ни в каком случае не должен выступать ни в печати, ни иным образом перед публикой тов. Троцкий.
Посланная уже от имени Политбюро телеграмма о временной приостановке изъятий не должна быть отменяема. Она нам выгодна, ибо посеет у противника представление, будто мы колеблемся, будто ему удалось нас запугать (об этой секретной телеграмме, именно поэтому, что она секретна, противник, конечно, скоро узнает). (Этими словами и действиями Владимир Ильич добавляет ко всем своим „качествам“ еще и коварство. — В. С.) В Шую послать одного из самых энергичных, толковых и распорядительных членов ВЦИК или других представителей центральной власти (лучше одного, чем нескольких), причем дать ему словесную инструкцию через одного из членов Политбюро. Эта инструкция должна сводиться к тому, чтобы он в Шуе арестовал как можно больше, не меньше, чем несколько десятков, представителей местной буржуазии по подозрению в прямом или косвенном участии в деле насильственного сопротивления декрету ВЦИК об изъятии церковных ценностей. Тотчас по окончании этой работы он должен приехать в Москву и лично сделать доклад на полном собрании Политбюро или перед двумя уполномоченными на это членами Политбюро. На основании этого доклада Политбюро даст детальную директиву судебным властям, тоже устную, чтобы процесс против Шуйских мятежников, сопротивляющихся помощи голодающим (так! — В. С.), был проведен с максимальной быстротой и закончился не иначе, как расстрелом очень большого числа самых влиятельных и опасных черносотенцев г. Шуи, а по возможности также и не только этого города, а и Москвы и нескольких других духовных центров.
(А мы все еще до сих пор талдычим о советском правосудии и о правовых нормах в Советском государстве. — В. С.) Самого Патриарха Тихона, я думаю, целесообразно нам не трогать, хотя он несомненно стоит во главе всего этого мятежа рабовладельцев (? — В. С.). Относительно него надо дать секретную директиву Госполитупру, чтобы все связи этого деятеля были как можно точнее и подробнее наблюдаемы и вскрываемы, именно в данный момент. Обязать Дзержинского, Уншлихта лично делать об этом доклад в Политбюро еженедельно.
На съезде партии устроить секретное совещание всех или почти всех делегатов по этому вопросу совместно с главными работниками ГНУ, НКЮ и Ревтрибунала. На этом совещании провести секретное („секретное“, похоже, самое любимое словечко Ильича, после, конечно, „расстрелять“. — В. С.) решение съезда о том, что изъятие ценностей, в особенности самых богатых лавр, монастырей и церквей, должно быть произведено с беспощадной решительностью, безусловно ни перед чем не останавливаясь и в самый кратчайший срок. Чем большее число представителей реакционной буржуазии и реакционного духовенства удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше. Надо именно теперь проучить эту публику так, чтобы на несколько десятков лет ни о каком сопротивлении они не смели и думать.
Для наблюдения за быстрейшим и успешнейшим проведением этих мер назначить тут же на съезде, то есть на секретном его совещании, специальную комиссию при обязательном участии т. Троцкого и т. Калинина, без всякой публикации об этой комиссии с тем, чтобы подчинение всей этой операции было обеспечено и проводилось в общесоветском и общенародном порядке. Назначить особо ответственных наилучших работников для проведения этой меры в наиболее богатых лаврах, монастырях и церквах.
ЛЕНИН
Прошу т. Молотова постараться разослать это письмо членам Политбюро вкруговую сегодня же вечером (не снимая копий) и просить их вернуть Секретарю тотчас по прочтении с краткой заметкой относительно того, согласен ли с основою каждый член Политбюро, или письмо возбуждает какие-нибудь разночтения.
ЛЕНИН»
Голод, конечно, после изъятия ценностей не прекратился, большевики же, по некоторым сведениям, положили в свой фонд сорок восемь миллиардов в золотых рублях. Сколько человек при этом было расстреляно, закопано живыми, утоплено в прорубях, удавлено, распилено пилами, зарублено топорами, замучено пытками, учету не поддается. Существует хорошее двухтомное издание «Новые мученики российские». Составлено М. Польским. Там, особенно в 1 томе, эти сведения имеются в достаточном и даже удручающем количестве.
Видимо, это письмо было результатом одного из острейших приступов мозговой болезни В. И., его агрессивности, его бешенства. А вскоре, очень даже вскоре, начали размягчаться и отключаться участки мозга один за другим.
До революции в России было 360000 священнослужителей, 4 духовные академии, 58 семинарий, 1250 монастырей, 55173 православных церквей и 25000 часовен, 4200 католических храмов, 25000 мечетей, 6000 синагог и более 4000 молитвенных домов.
К концу 1919 года осталось в живых 40000 священников. В книгах о том времени против каждого имени — род его мученической кончины. Читаем: «утоплен», «исколот штыками», «избит прикладами», «задушен епитрахилью», «прострелен и заморожен», «изрублен саблями», а чаще всего «расстрелян». Причем встречается: «сам себе рыл могилу», «утоплен после долгих мучений», «после жестоких мучений»; встречаются пояснения, за что принял тот или иной служитель церкви лютую смерть: «за проповеди», «за колокольный звон», «за отказ сражаться в армии красных против сибирских войск». В 1921 году ликвидировано 722 монастыря. В 1922 году Соловецкий монастырь превращен в концентрационный лагерь.
После декрета об изъятии церковных ценностей прошли массовые процессы в ряде городов, показательные процессы в Москве и Петрограде. По суду расстреляно белого духовенства 2691, монашествующих мужчин — 1962, монахинь и послушниц — 3447.
Помимо этого, без суда погибло еще не менее 15 000 белого и черного духовенства.
Про отношение В. И. к русскому купечеству (следующий слой российской империи) нечего и говорить. Если еще и сейчас можно встретить иногда недорезанного дворянина (даже «Дворянское собрание» организовалось в Москве), если еще и в тридцатые годы и позже можно было встретить дореволюционного интеллигента (Ахматова, Зощенко, Пастернак, Корней Чуковский, Всеволод Рождественский и пр.), то купечество Владимир Ильич искоренил начисто, ни одного купца в России нет, как будто их никогда и не было.
На севере ловили семгу и навагу, добывали рябчиков (причем различали «ягодных» и откармливавшихся на древесных почках и на можжевельнике), глухарей, рыжики, клюкву, морошку (Пушкин перед смертью попросил моченой морошки, послали человека и тотчас же принесли), на Волге ловили стерлядь и осетров, на Каспии — тарань, воблу, в Сибири добывали соболей, кедровые орешки, золото, серебро; в средней полосе выращивали хлеб, лен, гречу, горох, вырабатывали вологодское масло. Невозможно и перечислить, чем богата, изобильна была Россия, и все это должно было перемещаться с места на место.