— Нас убьют за то, что мы гуляли по трамвайным рельсам… — фальшиво напевает Костя.
Мы идем уже минут десять. По правую сторону чахлой тополиной аллейки чернеют громады жилых домов. По левой стороне аллеи, за бетонным забором, жмутся к земле короба корпусов «закрытого» авиационного института. За ним застройка прерывается — деревья, пустырь, вышки ЛЭП. Маленький кусочек окраины в получасе хода до центра города.
В конце аллеи, за широким проспектом — парк, где я часто гуляла в детстве. В то время, чтобы попасть в парк, нужно было до проспекта перейти товарную железнодорожную ветку. От нее отходило тупиковое ответвление к институту, а сама она соединяла малую кольцевую ж/д и старый бетонный завод.
— Нас убьют за то, что мы с тобой гуляли по трамвайным рельсам…
Костя не замолкает, даже когда останавливается достать из пакета горсть хлама и бросить на шпалы. Ржавые пивные пробки и болты, оплывшие куски стекла и пластика, позеленевшие покореженные монеты: хлам, в нашем случае — необычайно ценный.
Чахлые тополя здесь выглядят так, словно их начертили золой на черном полотнище, деревца сливаются с темнотой. Рельсы едва слышно звенят, когда в них попадает брошенная Костей железка, но с виду они будто притоплены вглубь асфальта.
— А мы пойдем с тобою, погуляем по трамвайным рельсам, посидим на трубах у начала кольцевой дороги. Нашим теплым ветром будет черный дым с трубы завода, путеводною звездою будет желтая тарелка светофора. — Вопреки моим надеждам, Костя начинает заново.
Ни ветра, ни заводского дыма здесь нет и быть не может. Как не может быть и рельс — но они здесь есть. Только это железнодорожные рельсы. Вместо которых в реальности на этом месте разбили аллею еще пятнадцать лет назад. Тогда же, когда закрыли завод.
— Помолчи, Кость, — не выдерживаю я. — Или хотя бы смени пластинку.
— На что — на «Туркестанский экспресс?»
— На хит про кузнечика, который сидел в траве.
— Ты чересчур нервничаешь.
— Не без твоей помощи, — огрызаюсь я, понимая, что он, в сущности, прав.
Я заставляю себя дышать медленнее, в такт шагам. Терять над собой контроль сейчас нельзя никому из нас. Ни мне, ни Косте, ни тем, кто идет к призрачному перекрестку-стрелке с других сторон, ни Вадиму, отвечавшему за нашу путеводную звезду — раскинувшиеся в небе мерцающие нити, три из которых соединены с ярким белым огоньком впереди нас. Огонек-маяк, свеча с другой стороны печати. С ее реальной стороны.
Пространство по эту — оборотную — сторону имеет тысячи названий, но мы между собой всегда называем его «глюком». Можно сказать, что пространство глюка едино и отражает реальность, но с той же уверенностью можно утверждать обратное: каждый, кто оказывается по другую сторону, видит свой собственный глюк — поскольку постольку видимое отражение не бывает полным и единым, как не бывает и полностью различным… Единство глюка для нас искусственно усиливает и поддерживает Вадим через начерченную в реальности печать, гептаграмму Врат, которую он часто в шутку называет «шкуродером». Встроенные в узор Врат три сходящиеся линии, отмечающие наши маршруты, названия не имеют вовсе. Проще всего их было бы описать, как чуть кривую букву «Т», но мне при каждом взгляде на них неизменно приходит в голову мысль о пацифике, по которому пару-тройку раз долбанули молотком. Кто? Да мало ли, кто… Глюк есть глюк. Он изменчив, непостоянен, его законы — не законы, а закономерности. И мы, в нарушение всех известных нам закономерностей, идем по разобранным пятнадцать лет назад железнодорожным путям.
Между машинами во дворе кирпичной девятиэтажки мелькает черное пятно. Крыса. Одна-единственная крыса за все время — тогда как в реальности их ночью тут множество. Глюка бывшей железной дороги избегают и люди, и животные. Всего одна крыса… Которую, без сомнения, кто-то спугнул.
Мы с Костей, переглянувшись, останавливаемся.
Все-таки привлекла чье-то внимание наша небесная иллюминация. Мы бы ее с радостью избежали — но мощность Врат не позволяла их замаскировать, а наша задача не позволяла пренебрегать мощностью.
— Мир вам, ходоки, — Костя, против обыкновения, выговаривает традиционное приветствие без запинки.
С Костиной авторитетной точки зрения, словечко «проходимцы» годится для нам подобных намного лучше, чем всевозможные красивости. Потому периодически он оговаривается. Чаще специально, чем случайно, и заканчиваются такие оговорки непредсказуемо. Сегодня Костя шутить подобным образом, благодарение всем несвятым, не настроен, но все равно приветствие звучит… не слишком приветливо. Кусты у подъезда пятиэтажки красноречиво шевелятся, но откликаться никто не спешит. Потому как испугались — или же в тенях притаились не безобидные проходимцы, привлеченные свечением печати?
— Покажитесь! — выкрикиваю я. По негласному закону, принятому среди «ходоков», такое долгое молчание — уже повод для атаки, но сегодня начинать свару первой мне улыбается еще меньше, чем обычно.
Должно быть, от меня по печати расходится тревога и настороженность — я чувствую, как к невидимому наблюдателю-Вадиму присоединяется Рэм и смотрит на происходящее его глазами. Наверняка что-то чувствуют и остальные, но не хотят отвлекать ни нас, ни Вада — и правильно делают.
— Мир вам. — Три фигуры, наконец, поднимаются из кустов.
Обзор теперь ничего не закрывает: прошлую зиму не пережил десяток тополей, а новые саженцы едва доходят мне до плеча. Так что троицу можно рассмотреть во всех деталях. Проходимцы, как они есть, любопытные, но неопытные: опытные к чужой печати тайком бы не сунулись. Щуплый парень лет восемнадцати, круглому лицу которого реденькая бородка придает совсем уж мальчишеский вид, выглядывающая из-за его спины девчонка в зеленой бандане и еще одна девушка, пытающаяся утянуть подругу обратно в кусты.
— Что-то это мне напоминает… — усмехается Костя, искоса глядя на меня. И впрямь: навевает воспоминания.
— Мы заметили свет в небе, ну и… решили подойти поближе, посмотреть, — сбивчиво объясняет бородатый проходимец, таким тоном, будто извиняется и оправдывается одновременно. — Вам… помощь не требуется? — заканчивает он еще менее уверенно. Девушки из-за его спины таращатся на нас с любопытством и страхом. Находясь в периметре наших Врат, они видят нас такими же, какими мы видим себя — без десятисантиметровых клыков, перепончатых крыльев и других страшилок, популярных среди неопытных проходимцев. Но бог знает, за кого они нас при этом принимают. Может быть, за мифических антагонистов — коренных жителей обратной стороны, которых никто никогда не видел, но которых все молодые проходимцы опасаются, не переставая, в то же время, искать с ними встречи. Может быть, за столь же мифических настоящих колдунов: иные дети до седых волос верят, что где-то существуют всемогущие и всеведущие настоящие взрослые… Но, так или иначе — и то, и другое юным проходимцам простительно: два обычных человека в серых защитных куртках, зачем-то раскладывающие на призрачных рельсах металлолом — куда более странный глюк, чем чудища с клыками и крыльями.
— Спасибо за предложение. Но будет лучше, если вы просто уйдете отсюда, — мягко говорит Костя. Троица ему явно понравилась. Как, впрочем, и мне: глупое «помощь не требуется?» звучит куда лучше, чем банальное «надеюсь, не помешали?» или благоразумное молчание в ожидании возможности по-тихому слинять. Когда-то мы были такими же любопытными и неопытными, как они — но добрыми научились быть позже, намного позже.
— Еще лучше будет, если вы вообще на ближайший час уйдете из глю… — Костя в последний момент вспоминает, с кем имеет дело, и придерживает язык. — Из астрала, из отражения, или как вы называете это место.
— Почему?
— Небезопасно здесь сейчас, потому что! — Голос Вадима, громыхнув через Врата, заставляет бородатого проходимца подскочить на месте. — Чем вы думали, когда к чужой печати полезли?! Идите с миром. И больше так не делайте.
— Ясно. — Проходимец, взяв себя в руки, перестает озираться по сторонам и с достоинством кивает нам. — Удачи вам. Группа, уходим!
— Ты хотел сказать — «глюк»? Мы называем это «прибой». — Перед тем, как исчезнуть, девушка в бандане лукаво улыбается Косте.
— Прибой? Интересно, почему. — Костя с задумчивым видом смотрит на кусты, где пряталась троица. — Прибой мира… Красиво, но бессмысленно.
— Интересно, почему вы все еще топчетесь на месте? — в тон ему спрашивает Вад.
— Уже не топчемся, — ворчит Костя.
В действительности, командир нашей команды — он, но сегодня ведет ритуал — и, как следствие, отвечает за все — Вадим, который лучше управляется с печатью. Чем именно сейчас недоволен Костя — тем, что Вад все-таки поторопил его, или тем, что тот сделал это не сразу — можно только догадываться. Насколько я его знаю — и тем, и другим одновременно. А, может, и чем-то третьим вдобавок: поводов у него предостаточно.
Городской чародей должен уметь сойти за «своего» в глазах сумасшедших, уметь не выглядеть сумасшедшим в глазах всех остальных и суметь не стать сумасшедшим. Мой друг-психиатр как-то подметил, что многих его коллег терзают, в сущности, похожие проблемы. Забавное совпадение, которое и не совпадение вовсе: психиатры никак не хуже, а то и лучше нас знают — насколько хрупок и ненадежен тот фундамент, который называют «объективной реальностью».
Все тот же друг говорил мне, что лишь сумасшедший возьмется утверждать, что он — нормален, и долго разглядывал меня поверх очков, после того, как я уточнила: «Возьмется утверждать — на словах или на деле?» Уже тогда этот вопрос интересовал меня очень живо. Мне двадцать семь лет, и я отчетливо помню, как когда-то, по дороге в парк, приходилось день через день ждать на переходе, пока пройдет товарняк к заводу. Но это помню я одна.
Родители, соседи, старожилы, старые приятели, с которыми мы когда-то от скуки пересчитывали на переходе вагоны — все они считают, что в этих местах никогда не было никакой железной дороги. И только если спросить, почему на «институтской» аллейке так плохо растут и постоянно гибнут деревья — начинают бормотать что-то про загрязнение и морщат лбы. Хотя как, казалось бы, можно забыть сигнальный гудок, который из ночи в ночь будит тебя в пять утра?
В большинстве известных мне чародейских сообществ существует негласное правило не бродить без нужды по глюку знакомых «как свои пять пальцев» мест — в первую очередь, по той причине, что из-за таких прогулок легко в один прекрасный день перепутать реальность с глюком. До недавнего времени это правило соблюдала и я — пока ветер однажды не донес до меня отзвук того самого, знакомого с детства, гудка. Следующей ночью любопытство погнало меня на аллею, к глюку бывшей стрелки между основной дорогой и институтским тупиком. Там я наткнулась на рельсы… В пять утра повторился короткий гудок, хотя никакого поезда рядом не было, ничего больше не было: оглушающая тишь, безлюдие. Я в первый момент не слишком удивилась: глюкбывает всяким. Утром, за завтраком, мимоходом упомянула бывшую железную дорогу, безо всякой задней мысли. И только когда родные в голос заявили, что знать не знают никакой дороги, а дядя красноречиво покрутил пальцем у виска — перепутала сахарницу с пепельницей и попыталась раскурить новую сигарету со стороны фильтра.
На то, чтобы убедиться — кроме меня, никтоничего не помнит, нет ни фотографий, ни письменных свидетельств ее существования, ни полусгнивших шпал на пустыре за институтом: вообще ничего нет! — у меня ушел месяц. После чего — как сейчас помню — я решила подбросить монетку, старую, переходных лет, сторублевку: позвонить другу-психиатру — или забить? Точнее уж, забыть. Но монетки в обычном месте не нашлось: вместо нее лежал современный бумажный «стольник». А под ним — еще один. Так что я поехала пить пиво с Костей. И понеслось…
В команде нас семеро. Никто из моих нынешних товарищей не знает, как когда-то выглядел район в реальности. Но с обратной стороны печати все они слышат и видят то же, что и я. Тот же самый глюк: утопленные в асфальте рельсы и чахлые деревья, будто провалившиеся наполовину в небытие — следом за воспоминаниями. Вадим и Костя называют это «трещиной», и никто из них не вкладывает в это слово ничего хорошего. Хотя само по себе явление, по их мнению, почти обыденное — но прежде «трещины» не проявляли так отчетливо своих свойств и не появлялись с такой частотой, как в последние месяцы.
— Свяжитесь с другими группами. — Голос Вадима звучит так, будто он сам идет чуть позади нас. Вад говорит спокойно — значит, у остальных все в порядке. Но глюк есть глюк: тут приходится все перепроверять, если не хочешь неожиданностей.
Я сбавляю шаг и нащупываю вторую группу. Рэм и Макс быстро двигаются через едва теплящуюся стройку на месте бывшего завода.
— «Макс, у вас тихо?»
— «Тише некуда», — сразу откликается Макс. В плавном течении его мыслей — слабые водовороты недовольства. Редкий случай.
Наш способ связи имеет мало общего с телепатией, как ее обычно представляют — скорее, мы для разговора отчасти становимся единым целым. Наибольшая сложность — не передать адресную мыслереплику, а не потерять свое «я» в громаде чужого сознания. На миг я вижу Максовглюк, глюк его глазами: рулон рабицы рядом с горой рыжей глины, призрачные рельсы поверх переброшенных через яму досок, спина идущего впереди Рэма: неизменные шляпа и потертый замшевый пиджак, ремень карабина через плечо.
Рэм не любит стройки и, в особенности, их обитателей, будь то собаки или люди, в глюке или в реальности. В глюке на таких полузаброшенных стройках собираются многие, и самые безобидные среди многих — любители пострелять тех самых собак. Сейчас на сотни метров вокруг призрачных рельс нет ни души, но по скованным движением чувствуется: это безлюдие не нравится Рэму еще больше. Однако даже ошивайся вокруг какие-нибудь мутные личности, можно было не беспокоится, что он без крайней нужды пустит любимую «Сайгу» в ход. Скорее уж, стоило бы беспокоиться об обратном. Когда-то в реальности на похожей дорожке через стройку он оружием не воспользовался — и с тех пор скрывает под шляпой косой шрам через полчерепа, а в глюкена месте его правого, слепого, глаза всегда зияет дыра. Рэм утверждает, что второй глаз ему дорог, и впредь он не повторит подобной ошибки. Однако он — мой давний напарник, и я знаю: в глубине души, он так и не решил для себя — было ли это ошибкой. Знает и Костя: именно по этой причине сейчас мы с Рэмом идем порознь. Иногда единственный верный путь — напасть первым, и пара, в которой оба будут колебаться, недостаточно надежна для той задачи, что мы перед собой поставили. Хотя на первый — как и на второй, и на третий — взгляд атаковать нас здесь некому. Глюк здесь — или, все же, вернее было бы сказать «этот глюк»? — отталкивает все живое. Ну, почти все.
— «У нас пока тоже спокойно, не считая трех потревоженных проходимцев».
— «Потревоженных — в том смысле, что Костя их запугал до смерти?» — уточняет Макс. Удивительно прямолинейный и уравновешенный человек, которому во всем нравится точность и не нравится бессмыслица — а карабин на безлюдной стройке в руках одноглазого горе-снайпера, который, к тому же, всеравно не собирается стрелять, Макс полагает двойной бессмыслицей. «Двойной» — не моя, его оценка: иногда кажется, что он не только думает, но и чувствует цифрами и функциями.
— «Не до смерти уж точно. Мы попросили — они ушли». — Я прощаюсь с Максом и пытаюсь найти третью пару, которая должна двигаться к стрелке со стороны кольцевой.
— «Бросайте курить!» — Волк нащупывает меня прежде, чем я его, и врывается в мое сознание смерчем настороженности и раздражения. Призрачные шпалы мелькают перед глазами, позади стучат сапоги Лены — ей, по мнению Волка, стоило бы перестать использовать духи. Вряд ли сегодня она ими пользовалась — но для Волка достаточно и слабого следа на одежде, а на Лене наверняка ее любимая ветровка.
Все проходимцы, рано или поздно, учатся протаскивать с собой через печать образы реальных предметов — их аналогов может не существовать в глюке, и, даже если они существуют, они нестабильны: одежда может рассыпаться пылью, оружие — стать игрушечным. Костя, по собственному признанию, когда-то во времена оно начал свое знакомство с глюком с разочарования, стянув из ларька пачку сигарет. Костя наверняка врал, но факт оставался фактом — аналоговый глюктабака был почти безвкусным, так что сигареты нам приходилось протаскивать с собой.
— «Волк, ты уже нас чуешь?»
— «С самого начала. Несуществование. Неправильно. Быстрее!» — К моей радости, Волк сам разрывает мысленную связь. Он в глюке невыносим, как, впрочем, почти все двуликие: убедить их здесь принять человеческий облик и образ мышления почти невозможно — слишком большое удовольствие доставляет им недоступная в реальности звериная форма. Хорошо хоть разум их сохраняет некоторые человеческие черты. Или же звери еще более разумны, чем, порой, кажутся?
— Только не пытайся меня загрызть, — весело говорит Костя.
Когда сомнительное удовольствие связывать разум с Волком выпадает ему — он зажимает нос и скалится так нелепо, как я… Хотя, не исключаю, он просто-напросто притворяется. Притворяется он постоянно и умело, меняет личины, как перчатки: посторонние видят в нем представительного и сильного лидера, приятели — чудаковатого, но хорошего товарища, тогда как в действительности наш он — самый скрытный, мрачный и тяжелый человек из всех, кого я когда-либо знала. И самый опасный. Порой его пристрастие к напускному шутовству и пафосу раздражает до зубовного скрежета, но не реже я ловлю себя на мысли о том, что стоило бы как-нибудь поблагодарить Костю за это актерство: бывай он самим собой хоть йоту чаще — рядом с ним невозможно было бы находиться. Однажды Рэм сравнил его с двуликим, чьи человеческая и звериная сущности сплавились воедино, породив химеру. Подобное, конечно, было невозможно — однако я не могла не признать, что что-то в этом сравнении есть.
— Волк сам нас загрызет, если не поторопимся, — говорю я, с трудом подавляя в себе остатки чужого раздражения. — Сегодня с ним еще тяжелее, чем обычно. Пойдем быстрее?
— Продолжайте, как раньше. До пяти еще полчаса. — Вместо Кости отвечает Вадим.
— Как прикажете, сэр. — Костя, бросив на шпалы обломок дискеты-восьмерки, касается двумя пальцами козырька бейсболки и скрывает за ухмылкой недовольство. Волк нетерпелив везде и всегда, идти у него на поводу — дело неблагодарное, но сейчас Костя предпочел бы к нему прислушаться. На всякий случай, постольку поскольку мнение Волка, в обычной жизни до смешного неохотно для человека его лет — как-никак, четвертый десяток пошел — отзывавшегося на имя Денис, было едва ли не самым весомым аргументом в пользу того, что мы сейчас занимались тем, чем занимались.
«Трещина — миф или реальность?» — сносный заголовок, разве что, для статейки желтой газетенке мистического толка, а «Трещина — хорошо это или плохо?» не годится и на то. Друг-психиатр, расскажи я ему о «забытой железной дороге», назвал бы это мнемонической конфабуляцией, и я не стала бы с ним спорить. Рассказывать ему о глюке я бы не стала тем более, но в этом никакой нужды и не было: тут я и сотоварищи сами были… не то чтоб специалистами, но любителями хорошего уровня. Создавать постоянные предметы в глюке непросто, и целенаправленно воздвигнуть здесь Вавилонскую башню мы бы не смогли даже все всемером. Однако на то, чтоб проложить — или, вернее сказать, сконфабулировать? — полдесятка километров глюка безобидных рельс и заморочить всем головы, силы хватило бы и у меня одной. Впритык, но хватило бы: во всяком случае, так утверждал Костя, а я в таких вопросах привыкла доверять его опыту. В реальности никто из команды ничего особенного вокруг аллеи не чувствовал. Но, едва оказавшись рядом с рельсами с обратной стороны печати, Волк заговорил о несуществовании. Костя несколько дней водил его по глюку между созданными разными энтузиастами стабильными предметами и известными от знакомых, предполагаемыми «трещинами», но так ни разу и не сбил с панталыку — Волк всегда отличал одно от другого. И неизменно, чувствуя «трещину» еще за много метров от ее воплощения-глюка, щерился и требовал убраться от нее подальше. По-человечески объяснить, что именно он называет «несуществованием» и почему именно так, Волк не мог — но это было для него чем-то неправильным, чем-то, чего быть не должно. Все запахи, кроме наших и тех, что мы несли с собой — то есть, все аналоговые запахи глюка- вокруг трещин были еще слабее, чем должны были быть: единственное простая и ясная примета, которой от него удалось добиться. Суть несуществованияВолк воспринимал только обостренными чувствами двуликого, но именно она, возможно, и отгоняла от трещин не только четвероногих и пернатых обитателей глюка, но и людей: у нас тоже есть какое-никакое животное чутье, пусть мы толком и не умеем им пользоваться. Связь с Волком усиливала эту способность — достаточно, чтобы тоже почуять какой-то необычный, царапающий кожу дискомфорт, но недостаточно, чтобы понять его природу.
Последний камень на чашу весов положила Лена. Местность вокруг институтской аллейки для глаза ценителя-урбаниста представляла немалый интерес, а Лена любила и умела рисовать — но здесь у нее не выходило ничего путного, ни с натуры, ни при срисовке с фотографии. Искаженная перспектива, кривые контуры — будто Ленка только полгода назад впервые взяла в руки кисть, а не закончила художку и не провела в минувшем году первую персональную выставку. Может быть, Лена просто-напросто подыграла Волку — но, так или иначе, альбом с десятком безвкусных картинок стал для Вадима решающим аргументом в пользу того, что трещина — это трещина, и «трещина — это плохо». Сам он не пишет ни картин, ни стихов, ни музыки, однако художественную ценность окружающей действительности полагает основой всего и вся, потому первым предложил попытаться «зарастить» трещину. Костя идею поддержал. Что стало решающим для него? Кто его знает, человека-химеру.
Костя делает мне знак остановиться.
— Прислушайся.
Он бросает на рельсы гвоздь и выжидающе смотрит на меня. Затем бросает следующий. Гвоздь со звоном отскакивает от рельса и падает через три шпалы от первого.
— Звук стал громче?
Костя кивает, сдержанно улыбнувшись, но мне не нужно даже касаться его разума, чтобы понять — теперь его разбирает азарт. Что-то изменялось. Мы что-то изменили — чего бы это ни значило и к чему бы ни привело. Я не чувствую ни азарта, ни радости. Стоило бы — но уж слишком сильно заваренная каша отдает безумием, а заварила ее я.
— Вадим, ты слышал?
— У остальных тот же феномен. Продолжайте движение, — спустя полминуты отвечает Вад. Он изо всех сил старается казаться невозмутимым, но когда в твоем распоряжении только пропущенный через печать голос — это непросто.
О причинах появления трещин мы можем только строить гипотезы. Костя сравнивает видимый слой реальности, ее поверхность, с древесной корой. Дерево растет, и внешний слой коры трескается — иначе и быть не может, но если сердцевина будет расти слишком быстро — однажды дерево погибнет. Мир растет по экспоненте — все больше людей, все больше и больше продуцируемой ими информации… Как следствие — все больше трещин, расходящихся уже не только по пробке коры, но и по живым тканям. Эта гипотеза кажется мне наиболее складной. Очевидное проявление «нашей» — и когда только мы стали ее так называть? — трещины составляют исчезнувшие воспоминания. Исчезнувшие, будто их никогда и не было: не удобренные временем и переродившиеся в постепенно осыпающуюся корку, а провалившиеся в глюк. Могут ли они прорасти на реальную сторону печати, вновь превратиться из глюка в реальность? Возможно, могут — но этого не происходит, потому как — возможно? — им нужен субстрат. Как ни странно, использовать для субстрата воспоминания выброшенные предложил не Вадим, не Костя и не Макс, который лучше других умеет находить совершенно неожиданные и странные решения, а Рэм… Хотя, с другой стороны, не так уж и странно: вместе с дырой в голове у него появились дыры и в памяти — и было много свободного времени, чтобы поразмыслить над тем, что такое воспоминания и каково их значение.
«Часто мы помним то, что хотели бы забыть, тогда как то, что хотели бы помнить, забываем» — к этому нехитрому наблюдению сводятся проблемы с памятью у тех, кто никаких проблем с ней не имеет. Воспоминания для нас неразрывно связаны с прошлым, с настоящим и с будущим. Они — что-то вроде однажды прочитанной книжки: происходящая из прошлого, малая или большая, но неотъемлемая часть нашего «я», которую можно вновь сделать частью нашего настоящего, пробежавшись взглядом по страницам, и, таким образом, привнести в будущее. Прошлое незыблемо: если книжка прочитана, то она прочитана, и это факт неизбежно имеет некоторое — зачастую, неразличимое без микроскопа — значение для настоящего. Даже дыра в голове не изменяет прошлого и не изменяет настоящего настолько, чтобы прошлое полностью потеряло всякое значение. Но она разрывает связи. Иными словами — отнимает возможность взять книжку с полки и перечитать. Отнимает возможность вспомнить. Оживить воспоминания. Рэм говорит, что трещина в сути своей — та же дыра в голове, и, потому, исчезнувшие воспоминания — симптом поражения более страшного и глубокого, затрагивающего возможность проложить связь между настоящим и будущим не напрямую, но через прошлое. Связанные напрямую, они до предела истощают друг друга: в трещину утекает сама жизнь. Мир теряет целостность. Будущее становится смутным и шатким, а настоящее перестает быть самим собой, перестает быть настоящим, вынужденное до последней капли каждую секунду становится будущим: возникает то самое несуществование, которое выводит из себя Волк, не дает Лене ухватить образ и губит тополя на аллее вернее остаточного загрязнения.
Часто мы помним то, что хотели бы забыть, тогда как то, что хотели бы помнить, забываем — но еще чаще мы отбрасываем что-то, едва заметив или не заметив вовсе: так настоящее становится прошлым, но не становится будущим. Выброшенные воспоминания, которые не вполне верно называть воспоминаниями, но сложно называть иначе — потому как они существуют. В смятых при чтении закладках больше жизни, чем в многотомных энциклопедиях, которые пылятся на полках библиотеки памяти. Для нас, здесь и сейчас, такие закладки — все то, что могло иметь общее прошлое с забытой железной дорогой и нести в себе отпечаток жизни людей рядом с ней. Оброненные у дороги монеты, выброшенные бутылки и другой хлам — воплощенное прошлое, выкопанное нами с обочины под любопытными взглядами прохожих и, правдами и неправдами, протащенное в глюк для того, чтобы заполнить им прореху в существованиинастоящего, создать субстрат для восстановления разорванной связи. Симптоматическое лечение трещин в растущем не по часам, а по минутам мире, разучившемся перечитывать книги и хранить вещи — единственное, какое нам удалось придумать.
Макс обосновывает для себя его гипотетическую эффективность куда проще: трещина для него — ошибка записи на жесткий диск, придорожный хлам — флэшка с резервной копией информации, ритуал — перестановка системы. Проще, намного проще. Но, увы — нисколько не убедительней…
Обыкновенно, плохой исход экспериментальных ритуалов — простая неудача, худший из возможных — неудача, влекущая за собой гибель для участников и тех, кому не повезет попасть под раздачу. Обыкновенно — так, и даже чаще всего — так. Но не в нашем случае. По меткому выражению Рэма, мы — автомеханики-любители, решившие заняться нейрохирургией: ни больше, ни меньше. Хуже того: возможно, мы лезем с гаечным ключом в здоровый мозг, тогда как стоило бы лезть в мой. Если б не Волк с его несуществованием — до дела бы не дошло, но валить ответственность на Волка — дурная привычка и плохая примета. Существовала ли дорога на самом деле? После стольких месяцев раздумий даже я сама уже в этом не уверена. Если же ее не было, или же, если мы что-то делаем принципиально неправильно…
«Если встретят, ты молчи, что мы гуляли по трамвайным рельсам. Это первый признак преступления или шизофрении»- будь неладен Костя с его песнопениями! Успех нашего предприятия… Чем он может обернуться? Как сказал когда-то кто-то мудрый — возможно, это больше, чем преступление: это ошибка. Ошибка с непредсказуемыми последствиями. И все же мы здесь, а вместо Железного Феликса мне улыбается Костя, сочетая во взгляде азарт игрока с любопытством ученого и тревогой сапера, вынужденного действовать наудачу. Человек-химера. Если бы Костя сказал «нет» — до дела бы тем более не дошло, но валить ответственность на Костю бесполезно: он и так ее на себя берет, всю, до какой только может дотянуться.
Возможно, наша модель близка к действительному положению дел, и мы все делаем верно — тогда чего стоит наш возможный успех? Зарастет одна из десятков тысяч трещин, которых с каждым днем становится все больше. Даже если все колдуны мира безотлагательно возьмутся за дело — это не остановит, а лишь задержит процесс распада.
— «Смотри! Смотри!»
Я спотыкаюсь, когда Волк вновь касается моих мыслей. Он в замешательстве. Стоит, широко расставив лапы и задрав морду к небу. Непривычный ракурс глюкасбивает с толку. В первый миг кажется, Волк разглядывает группу недонебоскребов у проспекта: те выглядят чуть накренившимися к земле. Только потом я замечаю перечеркивающие высотки линии. Провода. Над призрачными рельсами появилась призрачная линии электропередач. На нее почему-то хочется выть.
— «Такие дела», — плавно перехватывает контакт Лена, оттесняя напарника. Если сознание Волка похоже на бурю, то Ленка — тихое пятно в ее эпицентре. В Лениных мыслях я не чувствую ни тревоги, ни страха — сдержанный восторг, нетерпение. — «Так здесь раньше и было?»
— «Насколько помню, да». — Я обрываю контакт и понимаю, что стою на четвереньках, скаля зубы. Эх, Волк! Надо бы все-таки попросить Лену еще раз с ним поговорить — он слишком плохо держит себя в руках, даже для двуликого.
— И как они на ощупь? — Костя, вместо того, чтобы помочь мне подняться, с любопытством разглядывает пути.
Рельсы на ощупь холодные, кое-где проступает ржавь. Шпалы — сухие и шершавые. Давно здесь не проходило поездов. И проводов здесь пока нет.
На руке у каждого из нас — исключая Волка, у которого они висят на шее — старые-добрые механические часы с секундной стрелкой: их показания позволяют лучше контролировать единство глюка для группы через печать. На моих — без пятнадцати минут пять.
— Вад, максимальное расхождение по времени? — Я встаю, осторожно отряхивая ладони.
— Меньше десяти секунд, — отвечает Вадим. В его грохочущем голосе к напряжению примешивается гордость: ни для кого другого из нас такое малое расхождение недостижимо. — Сам глюк развивается неравномерно. Идите дальше.
Почему пропавшая из людской памяти дорога видима в глюке, почему мы видим ее глюк? Лена понимает природу глюка, со всей его изменчивостью и многоликостью, как квинтэссенцию творчества as is, а творчество — как некую альтернативную силу, способную утверждать настоящее и питать будущее. С Лениной позиции, присутствие дороги в глюке — свидетельство того, что мир сопротивляется трещинам и пытается за счет глюка защитить себя от распада. Объяснение не слишком убедительное — я бы сказала, не объяснение, а глюк объяснения — но другого у меня все равно нет.
Провода над нашим с Костей отрезком путей появляются спустя три минуты. К стрелке мы подходим последними: сперва у свечи-«маяка», отмечающей место встречи и центр печати, показываются Волк и Лена, затем неспешно подходят Рэм и Макс.
Без семи минут пять. Костя сбавляет шаг и заботливо раскладывает припасенные напоследок монеты и гайки на рельсах. Когда-то мальчишки так же делали здесь себе медальоны на счастье — если оно было, это «когда-то». Макс нетерпеливо машет нам рукой, но Костя не торопится — упрощает Вадиму задачу полностью синхронизировать время. Лена, присев на корточки, меланхолично треплет загривок Волка. Волк терпит. Или не замечает? Сейчас он похож на большую собаку, и на его морде читается глубокая задумчивость. Он даже не огрызается на Рэма — тот дымит трубкой, сидя на рельсах. Карабин лежит у него на коленях. Рэм щурит единственный глаз на «маяк». Далеко в темноте, видимые через все изгибы путей благодаря вызванным печатью искажениям, ярко горят двойные огоньки — точки начала маршрута каждой группы, отмеченные в глюке и в реальности. Центральный маяк на расстоянии вытянутой руки выглядит, как тусклая свеча: он светит тем ярче, чем дальше от него находишься. Я подхожу и сажусь рядом.
— Цель, которая чем ближе, тем сомнительней, — вместо приветствия говорит Рэм. — Так ты это видишь?
Мои мысли он умеет читать безо всякой телепатии.
— Примерно. А ты?
Рэм закрывает здоровый глаз ладонью, оборачивая ко мне пустую глазницу.
— Я ничего не вижу. Или вижу, — он отрывает ладонь от лица. — А цель либо есть, либо нет. Вне зависимости от того, вижу ли ее я — так казалось раньше. Теперь — не знаю.
— Опять намекаешь, что реальность и глюк — суть одно и то же?
— Быть реальным — значит быть точкой сборки, зовись ты хоть антагонистом, хоть протагонистом, хоть упырем болотным. Тогда как мы — проходимцы, всегда, везде и всюду, — Рэм тихо смеется. Кажется, будто смех клубится над его головой вместе с дымом. — Верно, командир?
Подошедший Костя многозначительно хмыкает и отвечает вопросом на вопрос.
— По-вашему, с чего глюк можно назвать «прибоем»?
Странно, что это его до сих пор занимает.
— Прибой — разрушение волн о берег, — отбарабанивает Макс. У него в памяти тысячи словарных статей, связанных друг с другом одному ему ведомым образом. И он единственный, кто всегда относится к Костиным «вопросам-с-намеком» серьезно. — Или береговая полоса, о которую бьют волны. Во всех случаях, в основе определения — единство локации и движения водных масс, то есть — локализация некоего процесса. Глюк может рассматриваться как локация или как процесс. Аналогия неточная, но…
— Не думаю, чтобы кто-то, кроме тебя, Макс, рассуждал таким образом, — обрывает его Лена. — И твоя аналогия лишена всякой чувственной основы. Если глюк — прибой, то берег — реальность?
— Время, — громогласно объявляет Вадим прежде, чем Костя успевает ответить. Мгновением позже раздается далекий паровозный гудок. Секунды ожидания тянутся долго. Бесконечно долго. Волк глухо рычит.
— Поехали! — Костя смотрит в сторону Кольцевой. Встав, я замечаю то же, что и он — между двумя огнями-«маяками» появился третий. И еще два едва видимых по обеим сторонам от него: нижние фары. За гулом проводов можно расслышать далекий грохот поезда. Поезд приближается, и свет его верхней фары становится ярче: прямая противоположность нашим «маякам».
— То, что движется к нам — оно существует, — передает Лена сообщение Волка.
Получилось. Теперь точно — получилось. Остается выяснить, что именно.
Печать начинает опускаться, накрывая рельсы и нас вместе с ними, как огромная ловчая сеть. Когда нити касаются земли, рядом с центральным маяком вдруг проступает в воздухе фигура Вадима — с бутылкой коньяка в одной руке и плюющейся искрами свечой — в другой.
— Вад, почему? — Макс недоуменно озирается по сторонам. — Разве так было запланировано?
Вадим смотрит на рельсы, избегая встречаться с Максом взглядом.
Рэм качает головой — скорее понимающе, чем неодобрительно. Нет, запланировано так не было: Вад, опустив печать, должен был остаться с другой стороны. Но, если бы что-то здесь пошло не так — он остался бы один.
— Рад тебя видеть, — с невозмутимым видом кивает Вадиму Костя. Он действительно кажется довольным. — Все в порядке, Макс.
— Да. Не совсем по плану, но так лучше, — Вадим облегченно улыбается и, наклонившись, щупает рельс. — Так вот она какая, эта штука.
Теперь, когда события вышли из-под контроля и происходит нечто из ряда вон выходящее, все ведут себя так, будто ничего не происходит вовсе. Макс ворчит что-то про людскую непоследовательность. Костя закуривает, и Волк сердито косится в его сторону. Затем, в поисках поддержки, смотрит на Лену, но та со смехом отмахивается — то ли дыма, то ли от Волка. Он может в любой момент принять человеческую форму, а в человеческой форме, с другой стороны печати, он сам за три часа превращает любую комнату в газовую камеру. Чаще всего — одну из комнат дома у Лены. Они забавная пара. Впрочем, все проходимцы по-своему забавны.
— Кость, чем тебя на самом деле зацепило сравнение с «прибоем»? — спрашиваю я, мало надеясь на честное объяснение.
— Я его не понимаю. На самом деле.
— Я, кажется, не понимаю тебя. Мало ли, откуда эта бессмыслица могла взяться. Вроде, был такой заброшенный кинотеатр на севере — может, у них там база.
— Может. После обсудим. Нам нужно идти.
Финальный аккорд мы не обговаривали в деталях: все с пометкой «по обстоятельствам». Однако я чувствую, что Костя прав: нужно. Остальные чувствуют то же самое, и мы идем навстречу приближающемуся поезду. Нас семеро. Прагматичный и разумный Макс ищет в глюке логику, его закадычный друг Вадим — приключений на пятую точку опоры, но в то же время оба они ищут смысл, который превращает существование в жизнь. Лена ищет красоту, Волк — себя самого. Для Рэма проход в глюк не отличается от поездки в пригородный лес, а поездка в пригородный лес не отличается от полета за полярный круг: он ничего не ищет и не ждет от пути, кроме самого пути. Костя ничего не ищет и не ждет: он отдает глюку себя самого. Ради чего — я не знаю и не уверена, хочу ли знать. Когда-то меня привело в глюк любопытство. Когда-то я искала силу, когда-то — причину и повод жить, когда-то — жизнь… Мне сложно судить о своих мотивах. Я не люблю терять — даже то, что никогда не считала своим.
В глюке легко умереть. Но сложно умереть по-настоящему. Возможно, но сложно: во всяком случае, мне до сих пор ни разу не удалось. Одно время знакомые проходимцы звали меня Кошкой, но прозвище подзабылось после девятой смерти. Эта будет четырнадцатой, если я не сбилась со счету. Многие проходимцы верят, что всякий раз, умирая в глюке, мы оставляем здесь часть своей души. Если так — то это немаловажное дополнение к выброшенным воспоминаниям.
Нас семеро. Мы мало похожи друг на друга, но нас объединяет одна привычка — и связь эта крепче костиного табака и неизбывней волчьего недовольства. Все мы любим гулять по трамвайным рельсам.
— Надо было припасти шампанского. — Вадим обгоняет нас с Костей, на ходу разглядывая непочатую бутылку. В голосе его слышится легкое сожаление. — Не подумал, олух. Ну, как уж…
Окончание фразы заглушает гудок. Поезд выворачивает из-за моста и несется на нас, набирая скорость. Волк вырывается вперед и несется на него. Сквозь грохот слышен гулкий хлопок — где-то сзади Рэм разряжает карабин в воздух.
Все-таки, неудобно ходить по шпалам: ступать на каждую — слишком мало, через одну — слишком много.
Последнее, что я вижу — Вадим перехватывает бутылку за горлышко и швыряет ее навстречу слепящему свету. Свет заполняет собой все — далекий, как боль от удара, близкий, как опрокинутое небо, белый, ослепительно яркий.
Это лампа. Всего лишь лампа.
Моя лампа. Моя комната. Моя реальность.
После смерти в глюке проходимца выкидывает в реальность само собой — без хождения по леске на грани яви и бреда, пока Врата сдирают с твоего «я» шкуру и выворачивает ее наизнанку. Нет муторной борьбы с печатью, нет долгих минут, в которые ты, уже вернувшись, не решаешься открыть глаза и взглянуть на остальных: все ли здесь, все ли в своем уме? Это — единственный плюс смерти в глюке. После, в реальности, глюк смерти раньше или позже догонит тебя. В ночных кошмарах или наяву, так или иначе, однажды его придется прочувствовать до конца, до последней капли боли и страха, до последней переломанной кости — если, умирая в глюке, тебе не повезло ее почувствовать. Но это случится потом, а поначалу — есть повод для радости.
— Психи, — сиплым голосом говорит Костя, обводя нас взглядом. В его устах это звучит, как комплимент. — Но я нас поздравляю.
— Спасибо, товарищ главврач, — Лена встает с пола. Ее, как и меня, отбросило от печати на метр с гаком, к обитой войлоком стене. Психам никак без мягких стен. Тело в трансе не всегда сохраняет неподвижность, а от проломленного в реальности затылка не спасут никакие чудеса глюка.
— Какой я тебе, нафиг, главврач?
— Хороший, — улыбается Лена.
— Хреновый, — одновременно с ней отвечает Волк. Никто не смеется. Макс степенно приводит в порядок одежду. Вадим разглядывает начерченные на листе фанеры Врата, линии которых уже начали осыпаться. Отработавшая, отжившая свое время печать, и потухшие свечи в причудливых восковых потеках по ее углам — как отжившие свое люди.
— Хоть бы определились для начала, — вяло огрызается Костя. Он выглядит чертовски уставшим. Да и все мы не лучше.
Рэм, нацепив наушники, гоняет на плеере радиоканалы — «сверяется с реальностью», как он это называет. Почувствовав мой взгляд, показывает большой палец — реальность та самая, из которой мы уходили, или очень похожая на ту. Но плеер выключать не спешит.
— Кость, все же, что не так с «прибоем»? — спрашиваю я. Меня не отпускает чувство, что что-то мы упустили из внимания… Что-то важное.
— Если мячик, уроненный девочкой Таней в реку, не унесет в Каспийское море — однажды его прибьет к берегу, — неохотно отвечает Костя. — Вопрос в том — что, в нашем случае, мячик?
Проходимцы, которых мы встретили на аллее — неопытные новички. Но это не значит, что они невнимательнее или глупее нас: они вполне могут понимать больше нашего. Однако смутное чувство чего-то упущенного не исчезает.
— Любопытно. Но твоя аналогия немногим лучше максовой, — говорит Рэм, вытащив один наушник. — Я все-таки ставлю на кинотеатр… Или на любой их командный мем.
Костя пожимает плечами. В тишине слышно, как тикают часы. Полшестого.
Обычно все иначе: после ритуала разговоры достигают такого накала, что только обивка на стенах хранит соседский сон, а традиционная бутылка — та самая, образ которой Вадим протащил в глюк в честь первого рейса поезда — уходит за четверть часа. Но сегодня разговаривать не хочется. Не хочется даже думать. Не хочется и разъезжаться — слишком уж все… слишком. Волк и Лена идут на кухню пить чай, но так и не включают чайник: молча сидят, глядя друг на друга. Макс рассеяно листает взятый с полки журнал. Вадим осторожно, линия за линией, стирает печать.
Я забираю из холодильника коньяк. Пить его после того, что сделал Вад, вряд ли стоит. Скорее всего, он попросту безвкусен, как аналоговый глюк табак — и как табак, образ которого побывал в глюке.
— Я пройдусь до аллеи, вылью это там.
Никто не возражает. Костя и Рэм вызываются пройтись со мной, и мы выходим в рассветные сумерки.
— Пива возьмите! — выкрикивает нам вдогонку Вадим.
Пустые улицы похожи на глюк. Только нет никаких рельс, и поют птицы. Тополя на аллее уже начали сбрасывать листья. Осень.
Пожилой дворник в ярко-рыжем жилете метет асфальт напротив институтских ворот и неодобрительно наблюдает, как я выливаю коньяк под понурый тополек.
— Паленка, — зачем-то оправдываюсь я.
— Нормального продукта нынче днем с огнем не сыщешь, — поддакивает Рэм.
— Бутылку хоть не бейте. В урну выкиньте, по-людски, — хмурится дворник. Николай Иванович, Иваныч — так, вроде, его зовут. И работает он в институте давно. Насколько давно — я не помню, но больше десяти лет уж точно.
— Не подскажете, что здесь было раньше, до того, как деревья высадили?
— Сама не помнишь, что ль? Знамо что — электрички ходили. Станцию делали-делали, не доделали, а потом домов понатыкали. И ветку закрыли, ироды. Что б эй-ко-логию, — с трудом выговаривает Иваныч непривычное слово, — не портила, значит, а нам, значит, в автобусе толкайся.
Пустая бутылка выскальзывает у меня из рук и со звоном разбивается об асфальт.
— И грянул гром, — тихо говорит Костя. Он совсем не кажется удивленным.
— Электрички?! Станция?!
— Просил же по-людски, чтоб тебя!.. — Иваныч замечает выражение моего лица и сдерживается. — Ну да, станцию делать хотели… Идите уже. Напакостили, а мне, значит, убирай… Отойди хоть, не мешайся.
Я на негнущихся ногах отхожу в сторону. «Электрички. Станция».
Иваныч, ругаясь себе под нос, сметает в кучу осколки и скрывается за институтской проходной. Костя разминает в пальцах неразожженную сигарету.
— На нас ехал не товарняк. Я думал, вы заметили.
— Что еще, по-твоему, мы заметили?! — взрывается Рэм.
— Что самое время сходить за пивом.
— Так иди. Оба идите, раз охота ругаться. За домом направо. — Я показываю на девятиэтажку напротив. Прямо за ней есть маленький магазинчик, где, накинув сверху стольник, можно через черный ход взять алкоголь в любое время суток. Вернее сказать — должен быть магазинчик.
— Не паникуй. Это помню даже я. — Рэм пристально смотрит на меня.
Он понимает меня лучше, чем кто-либо другой, помнит, что мы друзья, но не помнит доброй половины того, что нас связывает — хотя у него в памяти сохранилась куча разрозненного хлама, такого, как адреса местных магазинов или расписание автобусов до моей дачи. Чаще всего этот хлам бесполезен, но иногда он помогает вспомнить что-то важное. Вспомнить — или додумать. Рэм злится и беспокоится за меня, однако сам он тоже не слишком удивлен. Он знал, что нечто подобное может получиться. Знала и я — но от этого не веселее.
— Я не паникую. Всего лишь хочу спокойно подумать.
— Ну, как знаешь.
Рэм, наградив меня напоследок встревоженным взглядом, неохотно уходит следом за Костей. Я вижу, как они идут через двор, о чем-то споря, и скрываются за домом.
Электричка, станция… Ладно бы еще, трамвайная остановка. Откуда и куда тут могла идти электричка? От кольца до кольца, запасной путь — больше никак. Если, конечно, больше ничего не изменилось. Что точно осталось прежним — так это мое положение: я помню — и вижу — перед собой не тот мир, какой помнят родители, соседи, друзья.
— Сделанного не воротишь, — хрипло говорит Иваныч у меня за спиной.
Воистину. Вряд ли изменилось что-то еще: масштаб не тот. Даже «гром» наш — лишняя работа дворнику, и только. Но все же…
— Да. Вы простите. Мы не хотели… пакостить.
— Напакостили мы или нет — по весне видно будет.
«Мы!?..»
Я оборачиваюсь. Никакой это не Иваныч. Густые усы с проседью под крючковатым носом, высокий, с залысинами, лоб, колючий взгляд. Желтый жилет со светоотражателями накинут поверх синего пиджака.
— Видно будет, — повторяет мужчина. Он становится рядом со мной и касается рукой тополька, политого коньяком. Дерево похоже на скелет: большая часть веток отмерла, оставшиеся — уже облетели. — По весне распустится — значит, к лучшему.
— Кто вы?
Он улыбается: усы забавно топорщатся в стороны.
— А кто — ты?
— Я…
Он кладет что-то мне в карман куртки и уходит по аллее в сторону стрелки.
— Постойте! — Я хочу его догнать, но не могу двинуться с места. — Подождите! Вы…
— С кем ты разговариваешь? — требовательным тоном спрашивает Костя.
Я растеряно моргаю. Костя стоит рядом и трясет меня за плечо. Когда он успел вернуться? И куда делся…
Рэм с дребезжащим пакетом в руке спешит к нам через улицу. Больше вокруг никого нет. Аллея пуста.
— С кем? — Я обшариваю карман. Сигареты, зажигалка… Что-то плоское и округлое.
Расплющенная монета-сторублевка.
— Как думаешь, Кость, поезда могут давать гудок и двигаться сами по себе? — я протягиваю ему монету.
То, что мы — мы все — упустили из внимания. То, что невозможно. Те, кого не существует.
— Шутишь?! Не может быть. — Костя ошарашенно разглядывает монету у себя на ладони. Кажется, будь он верующим — непременно сейчас перекрестился бы. — Антагонист? В реальности?
— А почему бы и нет? — подошедший Рэм с любопытством смотрит на монету. — Стрелочник или машинист?
— Скорее, второе.
Хлопает дверь: из проходной показывается Иваныч с совком и метлой наперевес. Лицо его не предвещает ничего хорошего, но прежде, чем он успевает устроить нам взбучку, Рэм достает из объемного пакета еще один, в котором тоже что-то звенит.
— Простите, что добавили работы. Вот, возьмите за труды.
Иваныч смотрит в пакет и расплывается в улыбке.
— Ну, спасибо, удружил. Неужто с того раза запомнил?
— Конечно, — сдержанно улыбается в ответ Рэм. Вряд ли он помнит, как мы когда-то пили с охраной и Иванычем, и уж тем более не помнит, что мы пили — поскольку пили мы тогда много. Секрет прост: спросить у продавца предпочтения дворника Иваныча — дело несложное. Но не рассказывать же об этом Иванычу, которому приятней думать иначе?
— Хорошего дня вам. — Рэм на прощание кивает Иванычу и увлекает нас с Костей за собой, назад по аллее.
— Чуть не забыл. Кость, у меня для тебя тоже сюрприз, — он вдруг останавливается, достает из пакета рекламную листовку и вкладывает Косте в свободную руку.
— Что это?
— Кто из нас одноглазый дурень — я или ты?
Костя догадывается перевернуть листовку. На оборотной стороне — номер телефона.
— Я — просто дурень. Так что это?
— То, что ты так хотел узнать, — ухмыляется Рэм. Его стеклянный глаз весело блестит, как и настоящий. — Имя ты угадал. А все остальное — нет.
— Как ты…
— Глюк тесен, а реал и того тесней. Восемнадцать лет. Зовут Таней. Подрабатывает с матерью в магазине по выходным. С друзьями мотаются в глюк полгода. И, кажется, ты ей тоже понравился. Так что звони, не стесняйся. В конце концов, ты ведь у нас ответственный за контакты с проходимцами, верно?
Костя сжимает в одной руке бумажку с телефоном, в другой — расплющенную монету и молчит с видом человека, которого поймали на том, что, пока остальные решали загадки мироздания, у него на уме были одни бабы. Меня разбирает смех.
— Про прибой ты тоже успел узнать? — спрашиваю я у Рэма.
— Что ты слышишь, когда прикладываешь раковину рапана к уху?
— Шум… Е-мое! Так просто?
— Да.
— Пойдемте. А то Вад своего пива уже заждался, — наконец, выходит из ступора Костя.
Заждался, если не откопал в холодильнике мой скудный запас — а он его откопал, если, конечно, Волк с Леной ему не помешали. Но эти двое скорее присоединятся, чем помешают, как и Макс. В некоторых вопросах наша маленькая команда проявляет удивительное единодушие. Так что перед тем, как рассказывать новости, придется убедиться, что все бутылки стоят на столе: одной разбитой бутылки на одну трещину вполне достаточно.
Мы идем по аллее. Ветер шуршит опавшими листьями, колышет ветки тополей. Многие ли из них распустятся по весне?
Что я слышу, когда прикладываю раковину к уху? Шум собственной крови — или шум морских волн?
Прибой. Что он такое? Иллюзия жизни и творчества, самообман — или действительность оборотной стороны… Велика ли разница — и в чем она, эта разница?