У поэтов, в отличие от стихотворцев, есть одна родовая черта — почти пугающая предсказательность. Русской поэзии знакомо это печальное свойство. Совсем еще мальчик пишет: «Нет, я не Байрон, я другой», — немногими словами исчерпав свою недолгую, навеки неоплаканную судьбу, и биографам к этому нечего добавить, кроме загадок и догадок.
Поэт — не сочинитель стихов. Вообще, поэзию трудно назвать искусством; скорее это какая-то неощутимая радиация, которая пронизывает все человеческое жизнестроительство, присутствует в нем или покидает его. И если это искусство, то самое странное, у которого нет профессиональных секретов, инструментов, нет тайного языка, до конца понятного лишь профессионалам. Язык поэзии, он же инструмент, дается каждому с молоком матери — бери и играй. Техника? Ребенок не возьмет в руки виолончель, а стихи сочиняет с ходу и порой чудесные. Потом забывает, переходя к иным играм; кое-кто, самые памятливые или тщеславные, становятся стихотворцами, и лишь очень и очень немногие — поэтами. А поэт может и не писать стихами и даже не подозревать, как они выглядят, — свидетельством тому народные песни. Кстати, Лев Толстой в «Исповеди» именует себя не писателем, не романистом, а поэтом. Очевидно, назначение поэта — несколько иное, чем принято думать. Если все мы и впрямь наделены свободой воли, то те немногие, кого называем поэтами, не просто свидетельствуют об этой нелегкой свободе, но воплощают ее, становясь ее героями и мучениками. Они не пасуют перед судьбой, а выбирают ее и за верность выбору, как и за измену ему, платят полной мерой — жизнью. Может быть потому их ранние предчувствия кажутся ясновидением.
На рубеже 30-х Мария Петровых, совсем еще молодая — ей двадцать с небольшим — пишет, словно подводя черту, не вступая в жизнь, а прощально оглядываясь на нее:
Жизнь моя, где же наша дорога?
Ты не из тех, что идут наизусть.
Знаешь, затворница, недотрога,
Есть ведь такое, чем я горжусь.
Да, я горжусь, что могла ни на волос
Не покривить ни единой строкой,
Не напрягала глухой мой голос,
Не вымогала судьбы другой.
Мария Сергеевна Петровых родилась весной 1908 года в Норском посаде под Ярославлем. И там же, в посаде, шести лет, сочинила свое первое стихотворение. Десятилетия спустя она вспоминала: «Я восприняла это как чудо, и с тех пор все началось, и мне кажется, мое отношение к возникновению стихов с тех пор не изменилось». У кого из детей не бывает первого (и часто единственного) стихотворения? Но для Марии Петровых оно стало вторым рождением, определившим ее судьбу и необычность этой судьбы.
При жизни она выпустила единственную книгу стихов «Дальнее дерево» — именно выпустила, поскольку инициатор этого, ее добрый гений Левон Мкртчян отбирал стихи для книги едва ли не силой. Книга вышла в 1968 году в Ереване, и после нее Мария Петровых за десять лет не напечатала ни строки. Вообще, ее поэзия была тайником — жила как-то замурованно, не явно и не подпольно, а в ином четвертом измерении, доступном лишь немногим и близким. Но в числе этих немногих были Ахматова, Мандельштам, Пастернак, Тарковский, Самойлов.
Когда Марии Сергеевны не стало, на вечере ее памяти литераторы сетовали, что у нее не только единственная, но такая тоненькая и малотиражная книжка, и призывали исправить это недоразумение. Неожиданно встал Арсений Тарковский и страстно, даже ожесточенно сменил тему: «О чем мы говорим? В мир пришел поэт, совершил порученное ему и, завершив, ушел. Все остальное неважно — есть книги или нет, и какой у них тираж, пять экземпляров или пятьсот тысяч». Кажется, его плохо тогда поняли.
Мария Петровых не давала обетов молчания. Единственный обет — то, чему она присягала на верность, — была правда. «Какая во лжи простота, как с нею легко». А правда?
Ее ведь не легче достать,
Чем жемчуг со дна.
Она никому не подстать,
Любому трудна.
Мне кажется, отношения Марии Петровых с миром вообще строились на разных уровнях. Была реальность, понятная и все же двусмысленная, даже в своих высочайших взлетах. Когда человек «приземлился» на Луне и все ахнули, Мария Сергеевна вздохнула: «Вот и Луну осквернили». Кому-то покажется смешным, но, боюсь, сказано провидчески. Нашу Землю и ту не жалеем.
И совсем другое. Однажды душным московским вечером, на московском дворе, у Марии Сергеевны тоскливо вырвалось: «Господи, как же хочется дождя! Нет и нет… Не будет урожая…»
Какой урожай? Кругом асфальт, не то что земли — даже пыли нет. «А там, во глубине России…» — для нее это «там» было реальностью, смыслом, бытием. Давно в нашей поэзии прозвучало: «Люблю отчизну я, но странною любовью». Настолько странной и трудной, что Тургенев счел ее сугубо русской и определил, не знаю, надолго или навсегда — «на родине тосковать о родине». Мария Петровых унаследовала эту странную любовь:
Народ — непонятное слово
И зря введено в оборот, —
Гляжу на того, на другого
И вижу людей, не народ.
И была действительность высшего порядка — искупление, страдание, душа. Не душевность, а душа, тяжкий и грозный дар, который огромней ранимого и смертного человеческого сердца и требует человека целиком: ввериться ей — самоотречение, изменить — самоубийство. И стихи об этом:
Бескрайна душа и страшна,
Как эхо в горах —
дышат библейской мощью.
Испанец Ортега-и-Гассет определил суть поэзии непривычно, но думается, верно: «Поэт — переводчик человека в его разговоре с самим собой». Сколько бы мы ни суесловили, такой разговор настигает — неизбежный и немой, и лишь поэты — и то немногие — могут подсказать слова, которых сами не находим. Не знаю, согласилась бы Мария Петровых с испанским философом, но что-то родственное у нее звучит:
Все больше мы боимся слов
И верим немоте.
И путь жесток, и век суров,
И все слова не те.
А то, о чем молчим вдвоем,
Дано лишь нам одним.
Его никак не назовем,
Но неразлучны с ним.
Обращено к близкому собеседнику, но сближает и нас, дальних.
Мне кажется, внутренний строй поэзии Марии Петровых — мелодический, одноголосый. Может быть, близкий народной песне; еще ближе — народным плачам. Искони русское пение было соборным, многоголосым, и право на одинокую песню с языческих времен дарилось лишь сироте, вдове, бобылю и плакальщицам. Одинокий голос — если не частушка, то всегда оплакивание; быть может, потому в нашей поэзии он звучит не затихая. Ведь мелодия — не отдельное стихотворение, не его рисунок. Она пронизывает всю жизнь поэта.
Имевшие место попытки зачислить Марию Петровых по ведомству женской лирики, сделать из поэта поэтессу, заведомо безнадежны. Вообще, женская лирика, мужская, тихая, громкая и прочая, все эти дефиниции, по-моему, — чепуха на постном масле. Стихи, как дети, рождаются живыми или мертвыми. Живорожденные живут и умножают жизнь (попутно плодя графоманов, но это уж не их вина) — живут ощутимо: не блестят или тускнеют, как ледяная гладь, а растут, как деревья, перерастая нас. Но и среди них очень редко, реже, чем вода в пустыне, встречаются первородные, особые, которые хочется назвать нерукотворными. К пушкинскому «На холмах Грузии» другого слова не подобрать. Нерукотворно безыскусное, почти бессловесное стихотворение Анны Ахматовой «Как невеста получаю каждый вечер по письму»:
Я в гостях у смерти белой
По дороге в тьму.
Зла, мой ласковый, не делай
В жизни никому.
Таким мне кажется и стихотворение Петровых «Скажи, как жить мне…»:
На бездыханный берег твой
Возьми меня скорей
И красотою неживой
От жизни отогрей.
Два стихотворения, которые созданы женщинами и могли быть созданы только женщинами. Женская лирика? Или женская душа, знающая, чего стоит затеплить искорку жизни и уберечь этот беззащитный огонек, и просто не способная поверить, что все напрасно и смерть сильнее любви?
Дар, по крайней мере свой, Мария Петровых явно считала не праздничным подарком, которым можно играть и забавляться, а поручением. Думаю, так же она относилась и к жизни. И мучилась тем, что не исполнила поручение — или исполнила не так, как могла. Эта сквозящая в ее стихах беспощадность к себе — нравственный урок посерьезней и потруднее, чем ее же совет: «умейте домолчаться до стихов».
Может быть, потому она сберегала ясность почерка и не любила недомолвок. Однажды в разговоре о чьих-то стихах, для интересности запутанных, у нее вырвалось: «Я все-таки люблю, когда пишут прямо».
Слова, способные озадачить. Что значит прямо? Понятно? Но Хлебников прав: «Вывески понятны, но это не поэзия…»
Речь, конечно, о другом. Пастернак называл это «прямым назначением речи»: «Настойчивость сказанного, безусловность, нешуточность». Мария Петровых была еще подростком, когда Пастернак написал: «Неумение найти и сказать правду — недостаток, которого никаким умением говорить неправду не покрыть». Слова, которые могла бы, наверно, произнести и Мария Петровых. Но по мере того, как она взрослела, найти правду становилось все трудней, а сказать ее — все опаснее.
Молодость Марии Петровых и расцвет сил пришлись на тридцатые годы, и террор не обошел ее семью и близких. Потом была война — годы горя, общности и надежд, и снова все повернулось по-старому. «А время шло, и старилось, и глохло». Одна из личных драм, запечатленных в поэзии Петровых — это драма художника.
Во мне живого места нет,
И все дороги пройдены,
И я молчу десятки лет
Молчаньем горькой родины.
Не хотелось бы упрощать и политизировать. Мне, повторяю, кажется, что природа поэзии Петровых — мелодическая, и стихи, как песня, рассказывают не событие, а судьбу. Молчание Марии Петровых неоднозначно. В нем можно расслышать и ахматовское:
…просто мне петь не хочется
под звон тюремных ключей
и тютчевское: «Как сердцу высказать себя?»
Мысль изреченная есть ложь, а ведь искусство — это умение сказать правду. Говоря словами Пастернака, «не исказить голоса жизни, в нас звучащего». Не солгать перед жизнью было заботой Марии Петровых в поэзии, да и вне ее. Подолгу и, как мы знаем из ее стихов, мучительно вслушиваясь в свое молчание, она ждала, когда вся ее жизнь скажет за нее. А на много ли откровений хватит одной человеческой жизни? Не на сорок же сборников! Свои отношения со словом Мария Петровых определила кратко, но емко — «домолчаться до стихов». Ее слова промыты молчанием, как в старательском лотке, и лишь самые веские остались на дне. Это тютчевское молчание.
Но было и другое — «молчанье горькой родины». Почти еще девочкой Мария Петровых стояла у гроба Есенина. Наверно, то был первый оплаканный поэт. Потом она потеряла им счет, поэтам и не поэтам, близким и дальним:
До срока лучшие из нас
В молчанье смерти выбыли,
И никого никто не спас
От неминучей гибели.
Поэт не выбирает свое время. Его никто не выбирает, но поэт не мог бы выбрать даже чудом — такого времени нет. При любом «чувстве земной уместности» (выражение Пастернака) поэт везде и всегда — герой не нашего времени. Но ведь его голос и есть подлинный, неискаженный голос жизни, и, пока она теплится и даже когда агонизирует, обречен звучать.
А нас еще ведь спросят — как могли вы
Терпеть такое, как молчать могли?
Как смели немоты удел счастливый
Заранее похитить у земли?
И даже в смерти нам откажут дети,
И нам еще придется быть в ответе.
Стихотворение написано на рубеже тридцатых и сороковых. Уже нет в живых Мандельштама.
Не знаю, все ли стихи тех лет уцелели, надеяться не приходится. Но в них берут начало два сквозных мотива поэзии Петровых — мука немоты и тоска по свободе. И затихнуть им уже не суждено.
Тихие воды, глубокие воды,
Самозащита немой свободы.
Приговор молчаливому прозябанию безжалостен:
Вашей судьбою, стоячие воды,
Только глухие, незрячие годы,
Намертво сомкнутые уста,
Холод, и темень, и немота.
И все же в начале — «самозащита немой свободы», и выделенное рифмой звонкое «свобода» врезается в память. Это позднее стихотворение, но в поэзии Петровых «немая свобода» возникает рано — к несчастью, может быть, слишком рано. Вот стихи 39 года:
Как бы ни страшились, ни дрожали —
Веки опустили, губы сжали
В грозовом молчании могильном,
Вековом, беспомощном, всесильном,
И ни нам, и ни от нас прощенья,
Только завещанье на отмщенье.
Такова «тихая лирика» Марии Петровых. «Ни ахматовской кротости, ни цветаевской ярости».
Может ли быть свобода немой? И надолго ли ее хватает? Одно из поздних стихотворений Марии Петровых «Немого учат говорить» завершают строки:
Он мучится не день, не год,
За звук живой — костьми поляжет.
Он речь не скоро обретет,
Но он свое когда-то скажет.
Наверно, только так и домалчиваются до стихов,
Где непрерывностью речитатива
И прошлое, и будущее живо.
Стихов непритворных и порой настолько непроизвольных, что кажется, будто возникали они без ведома автора — созрев, сами разбили скорлупу и вылетели на свободу.