Вадим Шефнер Привал в Нежданном

На пятый день наступления третий батальон ворвался в деревню Коркино, выбил из нее противника и отразил несколько сильных контратак.

Перед рассветом на смену подошла свежая часть, а остаткам третьего батальона было приказано двинуться в тыл, в поселок Нежданное — на отдых и переформирование.

Лейтенант Журавлев, единственный оставшийся в строю офицер, вывел людей из траншеи, и задами деревни, перебегая от одной уцелевшей избы к другой, солдаты третьего батальона добрались до лощины, где пролегала дорога.

По сравнению с тем местом, которое они только что покинули, здесь было совсем спокойно. Пули сюда залететь не могли — светящиеся трассы пулеметных очередей проходили верхом над лощиной, провисая над ней, как серебряно-серый серпантин, и такие же безобидные. Только мины иногда перелетали сюда через холм, но это были случайные мины и рвались они далеко от дороги.

Растянувшись, разбившись на группки, кому как удобнее, в том беспорядочном порядке, который вырабатывается в дальних походах, быстрым, нервным шагом шли по дороге пятьдесят шесть человек — все, что осталось от батальона.

Еще не остывшие от боя солдаты возбужденно и сбивчиво переговаривались на ходу, вспоминая подробности боя.

Некоторые звали товарищей, которых потеряли из виду вчера вечером и надеялись найти здесь, но никто не откликался, и в рассветном сумраке глухо и безотзывно звучали имена оставшихся там, за холмом.

Неуютный анилиновый рассвет вставал вдали, туман уходил с полей, и хрустальные горошины росы скатывались с придорожных цветов в дорожную пыль.

Потом повеял легкий утренний ветер, запели птицы, стало теплее. День обещал быть жарким.

Чем дальше уходили солдаты от боя, тем больше спадало нервное напряжение, и страшная усталость пяти бессонных суток все необоримее вступала в свои права. Разговоры постепенно смолкли, шаг стал тяжелее, медленнее.

Журавлев шел то в голове колонны, то пропускал ее мимо себя, подбадривая и торопя отстающих. Но и сам он был уже в той стадии усталости, когда человек идет как сквозь сон. За пять суток он ни разу не спал и утерял чувство времени, — все эти дни слились в один день, бесконечно длинный. Нарастающая усталость перешла в какое-то новое качество, и порою он чувствовал себя легким, почти невесомым, точно не мускулы двигали его вперед, а голая воля к движению.

Но стоило на секунду зажмуриться — и цветные колеса начинали кружиться под веками, начиналось сладкое, засасывающее головокружение, и нужно было скорей раскрыть глаза, чтобы не упасть.

Когда за поворотом дороги показался мост, блеснула вода, Журавлев обогнал колонну и встал на мосту, прислонясь к перилам.

— Кто пить хочет — к воде! — хрипло крикнул он. — Только не задерживаться!

Но никто не остановился.

Он стоял на мосту, а мимо него медленно проходили бойцы, и никто из них не повернул головы, чтобы взглянуть на воду. Их лица были серы от пыли и непомерной усталости, а они прошли мимо воды, и вослед им обиженно и звонко лопотала река, набегая на серые камни.

Последним поравнялся с Журавлевым сержант Евграфов, из седьмой роты.

— До того устали, что не до воды. Только бы отдохнуть скорее, — сказал он и прислонился к перилам рядом с Журавлевым.

— Теперь до Нежданного недалеко, — сказал Журавлев.

— А сколько времени сейчас, товарищ лейтенант? — спросил Евграфов. — Мои не идут, не завел вовремя?

Журавлев взглянул на свои часы — они тоже не шли.

— Стоят, — сказал он сержанту, — забыл совсем о них.

— У кого в батальоне спрашивал, у всех остановились, — сказал сержант. — Вконец народ вымотался. Скорее бы до этого Нежданного добрести.

— Скоро полустанок будет, а от полустанка до Нежданного совсем близко, — сказал Журавлев.

— А вы знаете места эти, товарищ лейтенант?

— Знаю, — коротко ответил Журавлев, — эти места я знаю.

Оттолкнув себя от перил, он побрел вперед, и сержант нехотя пошел за ним...

Утром выходил он из вагона на полустанке, проходил мимо платформы, где под навесом из серого гофрированного железа стояли молочные бидоны, приготовленные к погрузке. Потом поезд уходил и увозил с собой весь шум, и становилось слышно, как поют птицы и как гудят на шоссе телеграфные столбы.

На шоссе он шел до раздорожья, потом сворачивая на мягкую проселочную дорогу, ведущую на холм. Идти было хорошо, легко — не то что сейчас. От полей тянуло горьковатой свежестью, дымом далеких пастушеских костров.

С холма открывался вид на Нежданное. Дом, в котором жила Аня, был еле виден — он был окружен деревьями, и крыша у него была тоже зеленая. Только некрасивая бревенчатая башенка над вторым этажом была хорошо заметна отовсюду.

Улица, на которой стоял этот дом, почему-то называлась Центральной, хотя она была вовсе не в центре поселка. Однажды Журавлев сказал об этом Ане, и Аня ответила: «Для тебя ведь она все равно самая центральная, — ну вот и хорошо». Она улыбнулась и сняла пушинку с рукава его пиджака. Когда Аня улыбалась, у нее был такой вид, как будто она знает что-то такое, чего не знает никто...

Тут к нему подошел сержант и сказал:

— Товарищ лейтенант, с Кротовым из восьмой что-то, упал и вроде не дышит.

В хвосте колонны бойцы сгрудились вокруг лежащего Кротова из восьмой роты. Кротов лежал на спине, глаза были открыты, левая рука откинута на землю. Пальцы медленно сжимались и разжимались, оставляя ровные бороздки в дорожной пыли...

Вскоре батальон двинулся дальше.

Было уже жарко, парило.

Навстречу все чаще попадались войска — они шли к району боя. Еще не уставшая пехота шла строем, и по выправке и одежде бойцов видно было, что идут они совсем недавно.

С неуклонной неторопливостью двигалась тяжелая артиллерия, гусеничные трактора грузно плыли по пыльной дороге, чадили выхлопные трубы, трепещущими волнами исходило тепло от радиаторов. Шли колонны автомашин с прицепленными легкими пушками на резиновом ходу, эти пушки, как игрушечные, подпрыгивали на колдобинах и уносились вдаль, и за ними клубились облака рыжеватой пыли, жирной, долго висящей в душном, неподвижном воздухе.

А батальон все шел и шел, и Журавлеву казалось — скажи сейчас кто-нибудь этим людям, что война кончена, распадись та внутренняя дисциплина, которая связала их воли воедино, — и мгновенно они упали и уснули бы здесь, на пыльной дороге, даже не найдя сил доползти до обочины...

Иногда Аня встречала его на проселочной дороге, и он никогда не мог предугадать, на каком повороте увидит ее, и потому каждая встреча казалась ему неожиданным счастьем.

Однажды они пошли по полевой тропе, зашли далеко, а день был такой же душный, как сейчас, и в поле их застала гроза.

Сперва гремело где-то вдали, потом сизая туча молча наплыла из-за дальнего холма и сразу закрыла все небо.

Настали сумерки, но не такие, как по вечерам, а какие-то желтоватые.

Подул ветер, и дальнее шоссе, невидимое до этого, обозначилось красноватой пылью, клубящейся над ним. Трава в поле заходила короткими, нервными волнами, и, казалось, слышно было, как тяжелые головки полевых ромашек ударяются о глухую землю тропинки.

Потом мощные, ровные струи воздуха, словно нагнетаемые гигантским вентилятором, согнули траву, и молния, как огненный гарпун, ударила в темную спину холма, и широкий перекатывающийся грохот потряс небо и землю. Начался дождь.

Сперва они шли, потом побежали — не потому, что боялись промокнуть, а просто легко и весело им было бежать под ливнем, даже не зная толком, куда.

Они вбежали в лес, побежали по зеленой лесной дороге и, запыхавшись от бега, встали под большой березой, хоть прятаться от ливня было незачем, они уже промокли до нитки.

Но они стояли рядом под большой белой березой, и Аня считала молнии, слегка взмахивая правой рукой при каждом ударе грома, словно дирижируя небесным оркестром.

Сквозь легкую влажную ткань он чувствовал тепло ее плеча, и ему хотелось стоять так и никуда не уходить отсюда.

Он плотнее придвинулся к ней, и она замолчала, перестала считать молнии.

— Тебе не холодно, Аня? — спросил он, и его голос показался ему хриплым и звучащим как бы издалека.

— Нет, совсем не холодно, — ответила она.

Они молча стояли рядом, а потом Аня сказала:

— А ведь дождь-то прошел.

Тогда он увидел, что дождь действительно прошел.

— Может быть, опять пойдет, — сказал он с тайной надеждой, — постоим пока.

Они опять стояли молча.

— Нет, все-таки надо идти, дождя-то давно уж нет, — промолвила Аня.

— Сейчас нет, а может опять пойти.

— Ты не хочешь, значит, идти со мной? — Она отступила от него и сделала притворно-обиженное лицо.

Он заглянул в ее серые глаза, они словно выцвели слегка. Она отвела взгляд от него.

— Не смотри так, — сказала она, — а то я убегу от тебя.

— Ну и убегай.

— И убегу. — Она дернула его за волосы, сказала: — Не догнать! — и побежала по зеленой лесной дорожке...

В этот миг к нему подошел сержант и сказал:

— Товарищ лейтенант, как с питаньем на привале будем устраиваться?

Дорога была избита, разрыта, завалена обломками. Деревья по сторонам были расщеплены, обезображены, все чаще виднелись обугленные остовы танков, разбитые автомашины, орудия с задранными в небо стволами. Там и сям лежали в поле трупы — еще в сапогах.

Когда с поворота шоссе показался полустанок, Журавлев не сразу узнал знакомое место. От пристанционного дома остались одни трубы, навеса над платформой не было и в помине. Рельсы были сняты, а под насыпью, колесами вверх, беспомощный, как черепаха, перевернутая на спину, лежал маневровый маленький паровоз.

Вот здесь он в последний раз сел в вагон, чтобы никогда не возвращаться сюда, — а теперь, волею войны, он снова здесь.

За два месяца до войны он навсегда расстался с Аней. «Я его люблю, но и тебя люблю, но ты теперь все равно не поверишь, что я и тебя люблю. Да и нельзя любить двоих» — так сказала она. У нее хватило такта удержаться от «надеюсь, мы останемся друзьями». Какая уж тут дружба. А что ему оставалось сказать?

Сейчас она где-то на Волге, — больше ничего он о ней не знает...

Батальон миновал полустанок.

Все кругом было перепахано снарядами, даже телеграфные столбы сметены огнем. Вот и ласточкам сидеть негде, подумал Журавлев, а она любила ласточек.

Страшная усталость все ниже сгибала плечи людей, и все кругом было пеpенасыщено усталостью — и небо, и земля. И конские трупы в дорожных кюветах улыбались судорожной улыбкой, радуясь, что смерть стала для них отдыхом.

И мертвецы, припавшие к опаленному суглинку на подступах к вражеским окопам, казалось, запнулись на бегу от усталости и уснули, не выпуская из рук оружия, и будут спать годы, а потом снова встанут и, с корнем вырывая травы, пришившие их тела к земле, в молчаливой ярости кинутся вперед, в атаку, и полевые бесстыдно алые маки, проросшие сквозь их сердца, будут колыхаться на лоскутьях их одежд.

Но вот, вслед за Журавлевым, бойцы свернули на проселочную дорогу, потом взошли на холм. Отсюда видно было Нежданное.

Поселок был не очень сильно разрушен, многие дома уцелели. Уцелел и дом, где жила Аня. Его бревенчатая башенка, торчавшая из зелени, впервые показалась Журавлеву не такой уж некрасивой.

Журавлев обернулся к бойцам и сказал:

— Вот и Нежданное, через десять минут отдохнем. Поднажмите, ребята.

Батальон спустился с холма. У озерного пляжа работали минеры — искали мины щупами. С ними была небольшая рыжая собака, она помогала им.

Журавлев встал у обочины и спросил у минера, где лучше расположиться. Минер указал на широкую лужайку — метров за двести.

— Вон там все проверено, товарищ лейтенант, можете быть спокойны. А и устали ж вы все, видать, — вся ваша рота идет и на ходу шатается, и вы тоже.

— Подымай выше, здесь не рота, здесь батальон, — сказал кто-то из бойцов.

Другой боец спросил:

— А Шарик-то хорошо помогает вам?

— Это не Шарик, это Мушка, — ответил минер. — А помогает хорошо. С утра до ночи работает, и отдыха ей нет, как и нам.

— Ишь ты, умница, — сказал боец и погладил собаку по гладкой шерсти.

Через несколько минут Журавлев скомандовал — левое плечо вперед. Пришли!

Он оглядел батальон, и ему стало жаль какой-то светлой и гордой жалостью этих людей. Он вдруг почувствовал, как они дороги ему и близки, какими великими узами связан он с ними.

А бойцы молча свернули с дороги вправо и, тяжело перепрыгивая через канаву, вышли на прибрежный луг. Несколько мгновений они еще шли вперед, но шаг их замедлялся, угасал, и вот они молча встали, оглядываясь по сторонам, еще не веря, что теперь можно спать.

Их оглушила тишина, ослепили блики солнца, мягко плывущие по озеру, и они стояли, словно, свернув с дороги, вошли в неведомый мир, огромный и прекрасный. И блаженно-синее, древнее небо июля казалось им близким, как в детстве, когда до него можно было дотянуться рукой из колыбели и когда в мире еще не было ни смерти, ни усталости.

Потом бойцы, не глядя вниз, опустились на траву, и тихая волна сна прошла над лугом.

Сказав сержанту, чтоб тот постоял за часового, Журавлев пошел в поселок.

Он свернул с шоссе на безлюдную улицу, прошел по ней, свернул на другую — всюду было одно и то же. Безмолвные постаревшие дома глядели на него черными впадинами окон, тихо шелестели деревья за покосившимися заборами.

На углу Березовой и Центральной солоновато пахло пеплом, недавним пожаром. На каменной ступеньке перед фундаментом сгоревшего дома сидела серая кошка, грелась на солнышке. Она была уверена, что все это одно наваждение, не стоит обращать внимания; к вечеру скрипнет дверь, и ее покличут домой, а она еще будет упрямиться, не сразу пойдет.

Журавлев шел по знакомой улице, и с каждым шагом его обступало прошлое. Вот здесь он однажды перенес Аню через лужу, вот здесь он как-то раз сорвал для Ани ветку черемухи, склонившуюся через изгородь чужого сада. А вот тут Аня сказала ему: «Когда ты кончишь университет, я тебе подарю трубку. С трубкой ты будешь серьезнее, я люблю, когда ты серьезный».

Вот теперь я стал серьезный, подумал он и чуть не споткнулся о труп немца. Немец лежал на мостике через канаву, лицом вверх. Кровь, как ржавчина, покрыла железную пряжку его ремня с «gott mit uns». Рядом, нелепо растопырив сошки, лежал ручной пулемет, его круглое рыльце уставилось в сторону забора.

Перед Аниным домом чернела в зеленой немощеной улице свежая воронка, валялись пачки патронов, какое-то тряпье, доски от ящиков. Журавлев толкнул калитку, и она заскрипела так же, как в тот день, когда он впервые вошел сюда.

Странная робость овладела им, сердце забилось тревожно и сладко, точно Аня ждала его в этом опустевшем доме.

Он вошел в сад, переступил через ствол подкошенного снарядом клена, и горьковатый, грустный запах свежей древесины одурманил его, комом встал в горле.

От усталости, от жары, от смутного волнения закружилась голова.

Журавлев сделал несколько шагов, сел на уцелевшую садовую скамью перед клумбой. На клумбе не было теперь никаких цветов — одна мохнатая сорная трава, пробившись сквозь слой мусора, сквозь линялые этикетки от сигарет, зелеными фонтанчиками била из земли.

Он закрыл глаза, вспоминая, как сидел рядом с Аней на этой скамье, но его сразу же повело в сон, и он вздрогнул и проснулся, и, как во сне, увидел безмолвный старый дом, покосившиеся столбики у крыльца, обломки мебели под окнами, запустение, запустение...

За окнами была такая густая, плотная темнота, что она казалась вещественной, словно там, в комнатах, устроили склад черного сукна.

Журавлев подошел к двери и сквозь выбитую филенку заглянул внутрь. В человеческом жилье, даже покинутом, никогда не бывает полной тишины — такой тишины, как в поле или в роще при безветрии. Смутные звуки рождались, шевелились за дверью.

Журавлев вспомнил, как он стучался сюда, как по приближающимся шагам узнавал, кто идет открывать. Вот Аня спускается по лестнице, вот подошла, сейчас повернет ключ.

Она открывала дверь, говорила: «Здравствуй, Леша», — и всегда таким ровным голосом, что он обижался. Но она никогда не повышала голоса — такая уж у нее манера, ничего не поделаешь.

Теперь он сам распахнул дверь. На него дохнуло сыростью, каким-то лабазным запахом. В комнатах, видно, жили немецкие солдаты. Были сколочены нары, валялись матрасы, на стенах кое-где были пришпилены открытки. На одной мальчик с девочкой целуются под дождем, на другой велосипедист едет, а вместо колес — венки цветов. Обои висели складками, как больная кожа.

Все это было как-то странно, хоть только этого и можно было ожидать. По узкой желтой лестнице поднялся Журавлев наверх, вошел в башенку. Цветные стекла были выбиты, только одно — зеленое — уцелело, и за ним отдыхал празднично-зеленый мир, в котором все было замедленнее и глубже. А рядом, сквозь пустые ромбы и квадраты, уже видна была туча, наплывающая из-за дальнего холма, и видно было, как нервно вздрагивают ветви, предчувствуя бурю и влагу.

Будет гроза, подумал Журавлев, а бойцы так и будут спать. Устали, ничем их не поднять сейчас.

И опять в нем поднялась волна гордого сочувствия к этим усталым и упорным людям. Чувство непонятного восторга холодком прошло по спине, и ему показалось, что сейчас ему в мире все понятно. Слова, которыми он думал это, были обычны и просты, но он не стыдился их. Он чувствовал, что только очень чистые и высокие мысли могли пробиться в нем сейчас сквозь свинцовую толщу усталости — все мелкое, наносное было сейчас придавлено в нем.

Он вышел из башенки, и по узкому коридору подошел к двери той комнаты, где когда-то жила Аня.

Сбоку упирался в дверь столб желтоватого предгрозового света, и радужные пылинки метались в нем, как сорвавшиеся с орбит созвездья. Какая-то маленькая серая птица с тонким неприятным писком метнулась по коридору, вспыхнула в луче и исчезла в небе.

Журавлев открыл дверь и окинул взглядом комнату. Здесь, видно, никто после Ани не жил. Всякая рухлядь была сюда свалена немцами — ломаные стулья, какие-то мешки, бутылки, части от велосипедов. На всем лежал слой пыли. Ничего прежнего тут не осталось, только обои были прежние, да на косяке двери сохранилась черта, и надпись при ней: «Больше Аньке не вырасти».

Он пошел к окну, осколки стекла заскрипели под подошвами, как хрупкий утренний ледок. Рама окна болталась на одной петле, уже предгрозовой ветер метался в саду, и красноватая пыль клубилась над дальней дорогой.

Журавлев сел перед окном на какой-то ящик и закурил. Закуривая, он уронил спичечный коробок и, нагибаясь за ним, заметил на полу флакон от Аниных духов. Он его сразу узнал по этикетке, поднял, стер с него пыль о гимнастерку. Флакон был пуст, но когда Журавлев открыл притертую пробку, тонкий, холодноватый аромат словно толкнул его в сердце и напомнил все, чего не вернуть никогда, никогда...

Он закрыл глаза руками и долго сидел так. Но внезапно ослепительный свет ударил ему в глаза сквозь влажные от слез ладони, и торжественный грохот потряс небо, и землю, и старый дом. Капли дождя застучали по ржавому карнизу, по ветвям за окном. Потом сплошная толща ливня обрушилась на деревья сада, и они затрепетали, сгибаясь под прозрачной тяжестью, а гром гремел все непрерывней, и тучи реяли над землей, как знамена, и фиолетовые древки молний скрещивались и ломались в высоте.

Журавлев представил себе людей батальона, спящих там, на лугу, под ливнем, и ему показалось, что он должен быть с ними сейчас, хоть им этого и не надо.

Когда, промокнув до нитки, он добежал до них, дождь уже утихал, гроза уходила в сторону, и солнце недоверчиво проглядывало сквозь облака, не веря, что все так быстро кончилось.

Бойцы спали на лугу в тех же позах, в которых их застал сон, они спали без храпа, без бреда — так, как спят очень усталые люди. Легкий пар подымался от их промокшей одежды.

— Через полчаса разбудишь Блажевича из девятой, а сам ляжешь, — сказал Журавлев часовому. — Если что случится или из полка придут, будить меня сразу.

Он лег на траву, положив под голову полевую сумку. Теперь прошлое для него стало прошлым, завершился какой-то круг, и уже не осталось ни горечи, ни тоски — только ясная грусть — та грусть, которая вливает в душу новую силу и зовет к новому счастью.

Прощай, Аня.

Журавлев закрыл глаза, пытаясь вспомнить лицо Ани, но земля поплыла под ним, взмыла в высоту и, как лифт, сорвавшийся с каната, полетела в синюю бездну сна.


Выборг, 1945

Загрузка...