Ирина Стрелкова Пропащий день

— Ты вряд ли удивишься, — сказала Затонову его бывшая жена Маргарита. Он встретил ее на улице, неподалеку от дома, где снова жил у матери. — Ты вряд ли удивишься, получив повестку из суда. — Маргарита отставила ногу, полюбовалась на новые сапожки. — Мне надоело, я подала на развод…

Значит, она встретилась ему у его дома не случайно. С Маргаритой ничего не могло произойти случайно. Она всегда все предвидела далеко вперед. Наверное, еще выходя за него замуж, разумно предполагала, что рано или поздно они все равно расстанутся, даже знала, когда примерно это произойдет. А Затонов ничего наперед не знал. Он пошел в суд с повесткой в кармане, очень смутно представляя себе, что там надо делать и говорить и какие документы, кроме паспорта, иметь при себе.

День был весенний, пронзительно-громкий после зимней ватной глухоты: кричали воробьи, отмываясь в снежных лужах от городской копоти, кричали ребятишки, доскребавшие клюшками остатний лед, кричала на весь свет обновленная надпись на асфальте: «Вовка дурак».

Хороший мог быть день, но вышел совсем пропащий.

Славно было бы сегодня поехать с Севостьяновыми на рыбалку, побродить по рыхлому стеклянному снегу в высоких резиновых сапогах, под которые надеты толстые, белые, материной вязки, носки. Снег осыпается, рушится, на хоженой, дочерна утоптанной за зиму тропинке вдруг ухнешь по колено и пойдешь проламывать глубокие корявые следы, пока, весь напрягшись, не приловчишься облегчить свой шаг. И уж тогда пошагаешь, как полетишь, ощущая под собой хрусткую глубину.

Хороший сегодня день — через неделю такого уже и не застанешь.

Затонов для собственного утешения стал припоминать, как спокойно и мудро сумел прожить нынешнюю зиму. С Севостьяновыми — отцом и сыном — каждую субботу уезжал на реку, на подледный лов. Возле лунок у них была сооружена для укрытия от ветра фанерная будка на манер собачьей конуры. Севостьяновы возили с собой примус для обогрева и деревянный, на санных полозьях, сундучок со всем рыболовным снаряжением. Рыбалку они построили капитально — самому Затонову так не суметь. Оба Севостьяновы были серьезны и рассудительны, как сазаны. Прилаживаясь к ним, Затонов старался быть не таким уж бойким и безрассудным окунем, лезущим губой на крючок. Ему хотелось оправдать заботу Севостьянова-отца, веровавшего в целительность рыбалки от разных семейных горестей. У самого Севостьянова семейная жизнь была на редкость благополучная, мирная, и если и случались ссоры с женой, то лишь из-за рыбалки, которую тетя Шура всякий раз ругательски ругала.

У Севостьяновых в любую погоду ловилось хорошо, а у Затонова нет. Он препоручал свою снасть Витюне и шел куда глаза глядят, бродил по зимнему лесу, радуясь вечному зеленому огню елок. Однажды он пошел через реку к чуть возвышавшемуся вдали лесистому островку. Сначала шагал по визгливому, зализанному ветром, плотному снегу и не заметил, как под ногами оказался дочиста выметенный, голый, пузырчатый лед, разрисованный черными трещинами. Затонов подумал, что надо бы вернуться, но островок с кустами, зацветшими нежным инеем, был уже близко. Затонов, окостеневая от напряжения, двинулся дальше. Когда до островка оставалось метра два, ледяное поле ухнуло из-под ног, и Затонов заячьим прыжком выбросился на берег, ухватился за нежные пушистые ветки и почувствовал, как взлетевший иней оседает на его губах сладкой сахарной пудрой. Затонов облизнул губы, сглотнул сладкую слюну и оглянулся: край льда, вмерзший в берег, висел над пустотой, ледяное поле опустилось вниз, в трещинах проступила вода.

К лункам Затонов вернулся дальним, кружным путем. Севостьянов объяснил ему, что такие шутки лед играет, если под ним мелеет река — лед висит над пустотой и потом обрывается. Почему иней оказался сладким, Севостьянов тоже объяснил:

— Со страху засластило.

Севостьянов любил что-нибудь объяснять Затонову. Он был ровесником и другом отца Затонова, только отец успел жениться за год до войны, а Севостьянов ушел на фронт холостым. Затонову минул шестой год, когда Севостьянов при шпорах и орденах вернулся с войны и на радостях, что жив и весь целехонек, пил и гулял напропалую, перессорил в поселке незамужних девчат, ни одну не обойдя своим вниманием, а когда впадал в раскаяние, приходил к Затоновым, вспоминал о погибшем дружке, сам плакал и мать доводил до слез. Женился он много позже. А когда родился Витюня, Севостьянов начал носить Затонову, уже считавшему себя взрослым, потихоньку покуривавшему, леденцовых петухов — видно, думал, что если отцы были ровесниками, то и сыновья должны ими быть.

Витюня Севостьянов к шестнадцати годам вымахал выше отца, но над студеной, дышащей сыростью лункой его широкий вздернутый нос набухал и сопливился, как у младенца. Молодое нерасчетливое тело не держало тепла, Витюня раньше всех промерзал до цыганской дрожи. Ради него отец снимался со льда часа на два раньше, чем требовалось, чтобы успеть на станцию к вечернему поезду. Они по дороге заходили в сельскую чайную, садились за стол, разминая онемевшие спины, знакомая подавальщица несла им перестоявшийся рассольник и битки с серой вермишелью. После первой же ложки у Затонова появлялось ощущение, будто внутри в нем затопили печку и жар пышет в лицо, а потом начинает забирать и ноги, они отогреваются и тихо ноют. Витюня уже в чайной начинал дремать и в вагоне сразу засыпал, по-детски распустив губы, а Севостьянов только тут оживлялся, заводил с соседями беседы на рыболовные и международные темы, и Затонову было чего послушать.

Словом, хороша была нынче зима — ровная, с несильными, но стойкими морозами. Она залечила все семейные болячки, а теперь их заново надо бередить.

По адресу в повестке Затонов отыскал дом, где помещался суд, и с неприятным, стыдным чувством приблизился к дверям — в судах ему раньше бывать не доводилось. Он ждал увидеть за дверьми что-то необычное, но оказалось, что там обыкновенное учреждение с длинными, не очень опрятными коридорами, где толчется немало народу, хотя сегодня и суббота. Разные были тут люди, но все, будто сговорившись, оделись, идучи сюда, поскромнее, а некоторые, как показалось Затонову, нарочно надели что похуже. Особенно бросились ему в глаза огромные валенки с калошами, в них топала по коридору женщина с гладким, холеным лицом. Такую обувь надевают, если нужно целый день простоять на морозе за уличным лотком, а в доме от этих валенок ноги, наверное, горят, как в аду на сковородке.

Затонов еще не понимал, что дело, по которому он сюда пришел, в сравнении с другими решающимися тут делами — сущий пустяк. Он брел по коридору, страдальчески наморщив лоб, и был похож на пациента, который, охая и хватаясь за щеку, плетется к зубоврачебному кабинету мимо сдержанных, печально-спокойных людей, сидящих подле дверей других кабинетов.

Впервые за этот год Затонов ощутил, что ему не терпится как можно скорее встретить Маргариту — во встрече с ней было для него скорейшее начало, а значит, и скорейший конец неприятной процедуры. Затонов искал Маргариту в сумраке длинных коридоров, с надеждой устремлялся за какой-нибудь быстрой и энергичной женской фигурой и, нагнав, ощущал досаду и разочарование оттого, что это оказывалась не Маргарита, а другая женщина, вовсе не похожая на нее ни лицом, ни фигурой, ни походкой. В томительных поисках Затонов почти случайно оказался перед обитой дерматином дверью, на которой в застекленной рамочке висел список дел, назначенных к слушанию на сегодня на четырнадцать часов. В списке он обнаружил и свою фамилию, повторенную дважды: Затоновой к Затонову.

Но почему в четырнадцать, если ему назначено к десяти?

Затонов подергал дверь — она оказалась запертой. Напротив стояла скамья, Затонов решил, что самое лучшее сидеть здесь и ждать, пока появится Маргарита. Но сидел он недолго. Проходившая мимо деловая женщина затребовала у него повестку, мельком глянула в нее и сказала:

— Ваше дело будет слушаться во второй половине дня. К двум не приходите. Лучше к трем…

— Да, но…

— Гражданин, вы об этом еще неделю назад могли справиться. Все давно знают, никто, как видите, не пришел с утра, один вы как с луны свалились.

Кроме Затонова, и в самом деле никто не страдал возле этой комнаты. Все, кроме него, знали, что их дела назначили слушать не с десяти, а после обеда.

Маргарита тоже знала, но не сочла нужным хоть через кого-нибудь передать Затонову. Очень похоже на Маргариту.

День складывался еще горше, чем казалось вначале. Куда деваться до трех? Не будь суббота, Затонов вернулся бы домой, но сегодня мать дома — сидит и за него переживает, за его неудачную семейную жизнь.

В кино, что ли, сходить? Билетов не достанешь.

Затонов побрел по коридору. Спешить ему было некуда. Завидел, что одна из дверей приотворена, подошел к ней, прислушался, что там происходит, — без особого любопытства прислушался, от нечего делать.

— И эти накладные вы передали подсудимому Садчикову? — спрашивал звучный мужской голос.

— Да. То есть нет. Я хочу сказать — не передавала ему, он их сам у меня взял, — сбивчиво отвечал женский голос.

— Скажите, Степанова…

Кто спрашивал, кто отвечал, Затонову не видно. Он видел лишь задние скамьи судебного зала, на которых, напряженно вытянув шеи, сидели какие-то люди. Они сидели на тяжелых дубовых скамьях очень тесно и в то же время разобщенно — так не сидят на рабочем собрании, и в кино так не сидят, даже в трамвае людей сближает общая дорога, а тут все будто отгородились друг от друга.

Затонов потянулся заглянуть подальше, увидеть тех, кто спрашивает и отвечает, но в это время кто-то подошел сзади, и Затонов, скосив глаза, увидел серое сукно с погоном.

— Не стойте в дверях, — посоветовал милиционер. — Впереди есть свободные места.

Затонов послушно вошел в зал, сел на указанное ему место. Распорядившийся им с такой доброжелательностью милиционер, сменив другого милиционера, стал на посту у деревянной загородки, за которой сидел бритоголовый толстяк в хорошем костюме, в белой нейлоновой рубашке с галстуком. Несмотря на аккуратную одежду, вид у толстяка был запущенный, лицо желтое, как после долгой болезни. Впрочем, разглядывать толстяка было нехорошо — Затонов уже догадался, что это и есть подсудимый.

Рассматривать судебный зал казалось тоже неловко, но Затонов все же понемногу осмотрелся. На возвышении, спиной к стрельчатым окнам, лицом к публике сидели в креслах с высокими резными спинками трое — судья и два заседателя. Судья выглядел молодо, сидел в своем государственном кресле не очень чинно, облокачивался на стол, подпирал кулаком подбородок. Заседатели, оба пожилые, держались строже. Публика в зале распределилась как на скучном собрании: на задних скамьях тесно, на передних просторнее, а в первом ряду, на чуть выдвинутой вперед скамье сидели только две женщины.

Пониже судейского стола, торцом к нему, стоял длинный, тоже крытый зеленым сукном, стол, за ним вольно расположились несколько человек — адвокаты. Они листали бумаги и поочередно, с разрешения судьи, задавали вопросы толстяку за перегородкой. А с края адвокатского стола — бочком, то есть не по праву, — сидел мужчина, который очень напряженно прислушивался ко всем вопросам и ответам, но сам и рта не раскрывал. И неясно было, какое он имеет отношение ко всему здесь происходящему.

Человек этот вызвал у Затонова странное беспокойство, непонятную тревогу. Таилось в нем что-то важное и опасное для Затонова. Может, они встречались где-нибудь прежде? Но сколько ни вглядывался Затонов, никак не мог припомнить, где он видел раньше это длинное, вялое лицо, эти маленькие, глубоко запавшие глаза, эти светлые редеющие волосы. Нет, ни в армии, ни на целине не встречался ему этот человек. Лицо у него, конечно, не такое, чтобы навек запечатлеться в памяти, но все же, если хоть что-то было прежде меж этим человеком и Затоновым, то Затонов бы припомнил. Нет, не припоминалось…

Затонов с досадой отвел взгляд от ставшего ему сразу неприятным чужого человека. За каким чертом занесло его, Затонова, в судебный зал? Как на смех, очутился он здесь, чтобы в день развода с Маргаритой еще раз убедиться, что способен на нелепые, необъяснимые поступки, что всегда сначала что-то сделает, а уж потом начинает соображать. Ведь мог же он мило и вежливо ответить милиционеру: «Простите, мне не сюда…» И ушел бы. И гулял бы сейчас по солнышку.

Затонов сердито заворочался на скамье, тотчас ему на колено легла старушечья сухонькая ручка, послышался участливый шепот:

— Вам плохо? Возьмите, вот валидол…

Затонов окаменел. Еще не хватало, чтобы его принимали здесь за страдающего родственника!

Судья почесал щеку карандашом, глянул вправо, глянул влево, получил с обеих сторон кивки согласия и произнес:

— Переходим к допросу подсудимой Степановой.

С передней скамьи поднялась женщина в зеленом пальто с узким воротником из коричневого блестящего меха. Затонов не видел ее лица, видел только затылок с тяжелым узлом волос, маленькое розовое ухо и — против света, в ореоле — мягкий овал щеки, дрожь округлого подбородка. Он уже понимал, что там, на самой первой скамье, сидят не для того, чтобы лучше слышать и видеть. Там усаживают не по желанию. Первая скамья — с виду такая же, как и все остальные, — это скамья для таких подсудимых, которых не привозят под конвоем и не держат за деревянной загородкой, — они сами послушно приходят.

— Степанова, — досадливо поморщился судья, — давайте наконец уточним, сколько всего денег вы получили за пособничество в хищении готовой продукции. Первый раз вам передали тридцать рублей. Так? А во второй? Подсудимый Садчиков, повторите свои показания.

Толстяк вскочил и с рвением круглого пятерочника просипел:

— Во второй раз мною были вручены лично Степановой сорок рублей. Как сейчас помню, четыре десятки.

— Так сколько же вы, Степанова, получили во второй раз?

— Не помню… — Затонов еле расслышал.

— Подсудимая Рыжикова! Повторите свои показания, — с демонстративно усталым видом произнес судья.

Соседка Степановой по первой скамье вскочила и бойко выложила:

— Степанова мне лично отдала тогда двадцать рублей, а уговор был — деньги пополам…

— Ну, Степанова, припоминаете? На предварительном следствии вы показали, — судья полистал толстую папку, назвал адвокатам номер страницы, — вы показали, что деньги вам потребовались для того, чтобы покрыть недостачу. Какая была у вас на складе недостача? Вы показали — шестьдесят пять рублей. Из своей зарплаты вы могли бы возместить эту сумму?

Затонов уже понимал, что судят жуликов с трикотажной фабрики, продававших на сторону какие-то джерсовые костюмы. Судя по всему, затеял аферу толстяк, уже посаженный в тюрьму, но одному ему воровать было несподручно, он втянул в аферу двух женщин, работавших на складе готовой продукции. Можно себе представить, как они обе струсили, когда его посадили. Особенно эта, Степанова. Другая-то побойчей, погрубей. А Степанова с бабьей слабостью врала следователю, старалась выкарабкаться, будто все началось с недостачи, и она испугалась, что ей придется идти под суд… А деньги, полученные за соучастие, положила в сейф и боялась даже дотронуться до них.

— Но потом все-таки дотронулись? — недобро спросил судья. — Из материалов следствия видно, что при ревизии никаких денег в сейфе не обнаружили… Кстати, никакой недостачи на складе, как видно из материалов следствия, тоже не обнаружили.

«Ну чего об этом говорить? — с брезгливостью подумал Затонов. — И так все ясно. Ну притронулась, ну купила себе туфли какие-нибудь или еще что… Из-за каких-нибудь подлых тряпок и влипла во всю эту историю. Больше не из-за чего».

Он огляделся, как бы потихоньку улизнуть из зала, и невольно вздрогнул, увидев, как переменилось лицо человека, мостившегося у края адвокатского стола. Губы вспухли, точно у ребенка перед отчаянным, пронзительным, бессильным ревом. А глаза — затравленные, тоскующие, по-собачьи преданные, верные, ласкающие — тянулись к той женщине в зеленом пальто. И все лицо тянулось к ней, и вся крупная костлявая фигура. И такое страдание, такую боль излучал этот человек, что Затонову стало страшно за него и почему-то за себя тоже. Этого человека ему уже не забыть.

Самое трудное началось, когда за допрос Степановой взялся адвокат, защищавший другую подсудимую.

— Скажите, Степанова, какую вы получали зарплату? Сто десять? Сколько человек у вас в семье? Какую зарплату получает ваш муж? Громче. Двести двадцать — высокий заработок. Значит, ваша семья была вполне обеспеченной. У меня нет больше вопросов к Степановой, я прошу у суда разрешения задать несколько вопросов подсудимой Рыжиковой. Ваша зарплата? Девяносто. Немного. У вас на иждивении находятся нетрудоспособная мать и шестилетняя дочь… А где ее отец? Не волнуйтесь, Рыжикова, суду представлена справка из больницы номер пять…

В пятой больнице лечили алкоголиков. Даже Затонов понимал, куда клонит адвокат. Если Рыжикова брала деньги за пособничество в хищении, то у нее хоть есть какое-то оправдание или — как там у них называется? — смягчающие обстоятельства. А у Степановой вся ее прежняя жизнь свидетельствовала против нее: зарплата приличная, муж зарабатывает, не пьет, не бьет…

Нехорошо, неуместно оказалось для мужа Степановой быть хорошим человеком. Ничем не мог ей помочь любящий, нежный муж, который пришел вместе с ней в суд, на всеобщее позорище, и не прятал от чужих глаз свое страдание. Ему бы лучше сейчас грязным пьяницей валяться за окном в весенней талой слякоти. И чтобы в суде справка была о его пьяных дебошах, о приводах в милицию. И чтобы соседи яростно свидетельствовали перед законом, как он над женой изгалялся.

Судья глянул вправо, глянул влево и объявил перерыв.

Все разом снялись с мест, поспешили к выходу, но милиционер придержал толпу, давая конвойному увести главного подсудимого. Затонов услышал за спиной негромкий обмен впечатлениями:

— Садчикову лет пять отвалят. Минимум.

— А этим?

— Два года, самое малое. Им еще повезло, судья мужик и заседатели мужики. Бабы за такие дела злее судят.

— А два года мало, что ли?

— Балда! Кому два года, тех на месте сразу расконвоируют…

Затонов подивился тому, как толково народ разбирается в судебных делах. Он двигался к выходу в плотной толпе, но у дверей какая-то сила повела его в сторону, он выбился из толпы, поискал глазами мужа Степановой, которую наверняка осудят, а уж потом, на месте, расконвоируют. Знает ли он, какой будет приговор? Конечно, знает, ведь сидит возле адвокатов.

Зал опустел, только на передней скамье, уронив лицо в ладони, сидела женщина в зеленом пальто — ничтожная баба, польстившаяся на какие-то засаленные десятки, слабое и беззащитное существо. Ее муж, как лунатик, шел к ней по кромке скамеечных рядов, как по краю бездонной пропасти. Подошел к ней, потоптался, не посмел сесть рядом на скамью, ему по закону тут сидеть не полагалось. Он обогнул скамью, сел позади, осторожно погладил рукой блестящий коричневый мех воротника:

— Ну ты чего?.. Ты чего?..

Никто, кроме Затонова, не слышал этих слов, а он последним вышел из зала и тихо прикрыл за собой мягкую дверь.

На улице с прежней беззаботностью сияло весеннее солнце, сияла чистая весенняя синева. Хороший был день. У Севостьяновых сегодня, наверное, здорово ловится. И секрет их не в особом умении, не в ловчей хитрости, а в счастливом спокойствии души.

Затонов побрел по улицам, держа в сторону своего дома, как вдруг его окликнула тетя Шура. Она догоняла его валкой, но быстрой походкой, причем нижняя половина ее тела чуть отставала от верхней, стремившейся вперед. К сорока пяти годам тетя Шура выровнялась в приятную, представительную женщину, хотя смолоду была до жалости некрасива. Все удивлялись, когда лихой красавец Севостьянов остановил свой выбор на щупленькой табельщице с острым носиком, с бледными втянутыми щеками, с тонкой, слабой шейкой. Но еще больше все удивлялись тому, что именно с нею, с Шурой, Севостьянов сходил в загс и, став законным супругом, вовсе перестал гулять, засел дома.

Затонов знал, что тетя Шура считает и его повинным в севостьяновской приверженности к рыбалке, и не мог взять в толк, отчего она обрадовалась встрече с ним, почему ей явно не хочется его отпускать.

— К нам бы, что ли, зашел. Сейчас обедать сядем…

— Разве ваши нынче не на рыбалке? — до крайности удивился Затонов.

— Куда там!.. — горестно вздохнула тетя Шура. — Зайдешь, что ли?..

По голосу, по вздоху было ясно, что зайти нужно — и непременно. Что-то стряслось у Севостьяновых. Но что? Если бы заболел Витюня или слег сам Севостьянов, не стала бы тетя Шура строить из этого тайны, да и на обед не стала бы звать. Тут что-то другое… Наверное, серьезное. Из-за ерунды не стали бы оба Севостьяновы отказываться от рыбалки.

Расспрашивать тетю Шуру с ходу, прямо на улице Затонов не хотел. Придется зайти сейчас к Севостьяновым, посидеть с ними, потолковать. Так уж складывается день… На свои неприятности наваливаются еще и чужие.

Для приличия он предложил тете Шуре, что понесет ее солидно груженную сумку, но тетя Шура, конечно, только рукой отмахнулась. А когда шли мимо гастронома, она на всякий случай цепко придержала Затонова за рукав:

— Уже куплена.

Затонов рассмеялся:

— Теть Шур, а я как раз и не думал про это. Мне сегодня нельзя. Мне в три к зубному врачу.

Ему редко удавалось так удачно соврать. С зубным врачом получилось очень ловко. Севостьянов не большой любитель выпить, но к обеду обязательно предложит по рюмочке. От такой малости, конечно, не захмелеешь. Можно бы и выпить. Но запах… Маргарита сразу учует и обрадуется, что он без нее запил. Судья тоже учует и подумает, что, видно, хорош гусь. Нет, сегодня и притронуться нельзя. А если человек записан к зубному врачу, его никто не станет насчет рюмочки уговаривать — так что все будет в порядке. И отпустят к врачу, не станут удерживать.

Севостьяновы жили в новом поселке из одинаковых пятиэтажных домов. Дорога туда вела через железнодорожную линию и через пустырь, заваленный строительным мусором, разной битой и давленой тарой. Говорили, что здесь в скором времени построят стадион с плавательным бассейном, а пока кто-то успел расчистить посреди пустыря небольшую площадку, обнести ее штакетником, расставить в каком-то порядке гимнастические бревна и реечки на подпорках. Затонов много раз проходил здесь и всегда удивлялся, кому понадобился скучный деревянный загончик. Видно было, что окрестные ребятишки им пренебрегают, возятся не за штакетником, а на воле.

И вот теперь Затонов впервые увидел в загончике нескольких человек, которые под командой жилистого спортивного старикана учили своих собак ходить по гимнастическим бревнам, прыгать через реечки. То ли собаки собрались особенно бестолковые, то ли хозяева не умели с ними договориться, но дело не шло ни у одного пса. Старикан покрикивал недовольно и на очкарика в шапочке с помпоном, и на дамочку в эластичных брюках, и на школьницу с тонкими косичками.

— Да это специальная собачья площадка, — сказал Затонов.

— Каждую субботу они тут маются, — подтвердила тетя Шура. — И строили сами, на общественных началах…

Они замедлили шаг, глядя, как собаки одна за другой срываются с гимнастического бревна, лениво ворочают морды от деревянных реечек. И серая с черным рослая овчарка, и гладкий вороной доберман, и рыжий вислоухий сеттер — все псы держались как отпетые двоечники, которых насильно привели на дополнительные занятия. До лампочки им были все эти обязательные упражнения. Зато лица хозяев горели неисчерпаемым рвением — люди готовы были весь день проторчать за штакетником, в камень утоптать размякшую глину, продрогнуть до костей, но научить своих питомцев уму-разуму, чтобы потом на каких-нибудь официальных собачьих сборах их песики не отставали от более одаренных сородичей.

Как рыбак, Затонов оценил человеческое упорство, а тетя Шура, глядя на собачьи забавы, вдруг заговорила со слезой в голосе:

— Витюня, когда маленький был, все собаку просил. «Давай, — говорит, — щенка возьмем. Давай, — говорит, — заведем пограничную». Но разве в общей квартире заведешь? Шесть семей. У одних соседей грудничок. У других кошка. Так и не взяли Витюне щенка. А теперь отдельную квартиру получили, так уж не до собаки…

Затонов настороженно покосился на тетю Шуру: уж не с Витюней ли что стряслось? Дитя малое, однако и в драку мог угодить или еще во что похуже…

Дверь им открыл сам Севостьянов, по-рыбацки заросший суточной седой щетиной.

Затонов сбросил короткое полупальто, одним шагом оказался в той комнате, где надрывался телевизор, — в парадной севостьяновской комнате с сервантом, обеденным столом и диваном, который был Витюне вместо кровати.

Витюни там не было. Но гитара его по-прежнему висела над диваном. Затонов сел как раз под гитарой и почувствовал, как гитара дрожит фанерными лакированными боками в ответ на телевизорную развеселую музыку.

Передавали из Москвы какой-то молодежный концерт. На сцене, перед оркестром, голосил в микрофон лохматый паренек в роговых очках.

— Одобряешь? — хмуро спросил Севостьянов.

— Обыкновенно, — пожал плечами Затонов. — А ты не одобряешь?

— Душа не принимает. Я Утесова еще молодого помню. Клавдию Шульженко в госпитале вот так, как тебя, видел…

— Ну и что? У твоего Утесова тоже голоса не было.

— Не было, — грустно подтвердил Севостьянов. — Так он сердцем пел. А этот чем поет? Чем поет, я тебя спрашиваю?..

Затонов решил спора не разжигать, только хмыкнул.

— Ляжками он поет! — в сердцах заключил Севостьянов. — Ты когда-нибудь видел, чтобы мужик вот так собою вилял?.. — Севостьянов с презрением ткнул пальцем в певца на экране, однако выключать телевизора не стал. К жизни он относился серьезно, всегда выслушивал внимательно хоть отвратную музыку, хоть нудный доклад, находился в курсе всего происходящего на свете.

Тетя Шура успела переодеться в домашнее ситцевое платье, проворно собирала на стол, застелив дорогую полировку клеенкой в крупных алых розах.

— А где ж Витюня? — спросил Затонов, увидев на столе всего три глубокие тарелки.

— В кино пошел! — буркнул Севостьянов.

— С барышней!.. — многозначительно произнесла тетя Шура.

— Да ну?! — обрадовался Затонов.

У него отлегло от сердца. Больше всего он с самой встречи с тетей Шурой тревожился за Витюню, своего названого младшего братца. Но если сынок как ни в чем не бывало ушел в кино, то что же тогда стряслось у Севостьяновых? Может, болезнь какая-нибудь открылась и надо на операцию ложиться самому Севостьянову или тете Шуре? Затонов украдкой стал приглядываться к обоим, горько примечал, сколько седины у них в волосах и как темны стали морщины.

Тетя Шура принесла с кухни селедку в колечках лука, миску с винегретом, присела попотчевать:

— Ты уж не взыщи, — обед не мясной. Я и не готовилась нынче стряпать. Постираться думала. А отец вчера только за сундучок, чтобы, значит, к утру все наготове, а сыночек-то и скажи: «Я, папа, завтра не поеду, я в кино пойду, уже билеты куплены…» И ни в какую… Не соглашается, что ему ни говори… В жизни мы от него такого упрямства не видели…

Тетя Шура спохватилась, кинулась к серванту, выставила на стол графин и пару лафитников. Севостьянов крякнул и взялся за графин, но Затонов, отводя глаза, сослался на зубного врача, и тете Шуре велено было вовсе убрать с глаз эту проклятую посуду. Она вздохнула, спрятала графин с лафитниками, со значением поглядела на Затонова и пошла на кухню за борщом.

— А если бы тебе с Семеном договориться? — спросил Затонов, берясь за винегрет. — Семен бы поехал, он тоже с прошлой недели без пары остался, у него зять в командировке.

— На что он мне, Семен твой! — огрызнулся Севостьянов. — Не в том дело, что мне лично не с кем ехать было. Не в том…

— Своих-то еще не ростил, вот и не понимаешь! — жалеючи, пояснила Затонову тетя Шура, вернувшаяся с кастрюлей борща.

Уже сколько зим рыбалка была для тети Шуры поперек горла. Сколько раз слышал Затонов, как пилила она своего Севостьянова, чтобы не таскал с собою на лед малого парня. Говорила, что у Витюни гланды. Рассуждала насчет того, что, чем двое суток на реке пропадать, лучше дома книгу почитать или с товарищами сходить в кино. А теперь вдруг оказалось, что тетя Шура куда горше, чем Севостьянов, переживает Витюнин отказ от рыбалки. Чудеса!..

Наливая Затонову борща и радуясь голодному нетерпению, с каким он косится на тарелку, в которую из поварешки соскальзывают шкварки, тетя Шура спросила:

— Мать как? Здорова?

— Да вроде не жалуется…

Затонов никогда не мог понять, какая кошка пробежала между матерью и тетей, Шурой. Помнил с детства, что мать то ли не одобряла гульбу Севостьянова, то ли осуждала его окончательный выбор. И тетя Шура чего-то матери не прощала. Но про здоровье и та и другая у него обязательно справлялись. Причем, когда он приходил к Севостьяновым, то про здоровье матери всегда не сам хозяин спрашивал, а тетя Шура — это ее забота.

Съели борщ, взялись за пирожки с луком и яйцами. Тетя Шура принесла с кухни, включила в розетку новенький блестящий электрический самовар. Он был не кряжист, не пузат, а тонок и вытянут вверх, как молоденький петушок, готовый вот-вот попробовать свой голос. В горячих и гладких боках самовара играло веселье, крышка с черным гребешком вскоре начала легонько притопывать, приплясывать, призванивать.

— А это зачем? — оглянулся на самоварное веселье хмурый Севостьянов. — Скипятила бы чайник. На троих-то твой самовар и не расхлебать.

— Вкуснее из самовара. Наваристей, — по-девичьи покраснела тетя Шура.

Видно было, что уж очень по душе ей самовар, которого прежде у Севостьяновых не было. А раз вещь новая, значит, гость обязан ее заметить и похвалить.

— За границу вывозим, — сказал Затонов. — Исключительно модная теперь вещь — наши русские самовары.

— Витюня подарил, — счастливо заулыбалась тетя Шура. — Мне к рождению. Как знал, что я о самоваре подумывала… Еще летом деньги заработал в совхозе на клубнике и сберег, не растратил…

— А чего ему тратить? — заметил Севостьянов. — Сыт, обут, одет…

— Да уж ты зря на него не говори… — Тетя Шура низко наклонилась над столом, принялась разглаживать складку на клеенке. — Зря не говори… — Тетя Шура наклонилась еще ниже, громко всхлипнула: — А пошел-то он в чем?

— В новом костюме, в черном… В чем же еще!

— Да я не про костюм. Костюм я ему сама утречком вынула. Носки-то какие надел? В тонких, боюсь, пошел…

— Заладила, — рассердился Севостьянов, но все же дал разъяснение: — Надел шерстяные, а поверх новые, те, что ты ему по два пятьдесят взяла.

Затонов посмотрел на сердитого Севостьянова, посмотрел на всхлипывающую тетю Шуру и со злостью выложил:

— Вы что? С ума сошли, что ли? Я уж неизвестно что подумал, а у вас только и заботы… Такую тут историю развели, а всего-навсего Витюня с девчонкой в кино пошел!

Севостьянов в ответ только головой покачал, а тетя Шура подперла щеку ладонью, посмотрела на Затонова, как на тяжело больного или вовсе тронувшегося умом, и ласково укорила:

— Так и это не пустяк. Всей жизни перемена.

От глупых бабьих слов у Затонова заскребло в горле. Как же он сразу не понял, что не беда какая-то поселилась в севостьяновском доме, а предчувствие перемены всей их дальнейшей жизни.

Он посмотрел на тетю Шуру, на ее оплывшее, обмякшее лицо и вдруг понял, чем она когда-то полонила орла и красавца Севостьянова. Не красотой, не женскими уловками, нет. Объявила Севостьянову про перемену всей жизни, и после этого Севостьянов навечно остался при ней, потому что уже другим сделался человеком, не тем, что прежде.

Ах, тетя Шура, тетя Шура, вот какой в ней есть душевный дар! В ней и в ее Севостьянове. И Витюня пошел в мать и отца. Молод, бестолков, а понял молодым наивным чутьем, какая подходит в его жизни перемена, точнее умного расчета угодил своим подарком и матери и отцу. Не пустячок принес, не тряпку, которая, глядишь, и сносится, — принес семейную затейливую радость, домашнего бога-колдуна.

Застолье незаметно повернуло на праздник. Тетя Шура, открыто светясь лицом, распечатала заветную банку вишневого варенья, налила всем чая. Севостьянов, отхлебнув глоток, уважительно поглядел на Витюнин подарок:

— Мудрая техника. В свое время, я так думаю, вызвала полный переворот в умах. Люди ведь к чему привыкли? К тому, что огонь горит под котлом с водой. А этот мужик зажег огонь внутри воды, и не снизу зажег, а сверху. Не из робких был мужик… Нашел принципиально новое решение!

Не хотелось Затонову уходить от севостьяновского домашнего очага, но пора. Уходя, он пожалел, что не сказал честно, куда обязан явиться к трем часам. Особенно стыдно было перед тетей Шурой, которая повела его перед уходом в ванную почистить зубы.

Затонов прошел пустырем мимо опустевшей собачьей площадки, прошел мимо гастронома, возле которого заметно убавилось женщин с объемистыми сумками и заметно прибавилось мужчин, прошел мимо кинотеатра. Фильм двухсерийный — на счастье Витюне и его девчонке.

Чем ближе к суду, тем тяжелее становился шаг Затонова. Его снова начали одолевать тягостные соображения: что же он должен сообщить суду для доказательства невозможности совместной жизни его и Маргариты? Веских доказательств на память не приходило — ничего особенно плохого в их совместной жизни не было. Даже не объяснишь постороннему, из-за чего вдруг разошлись: мелочи всякие, мелкая злость. Большой беды не случалось — может быть, она и могла бы их сроднить. Но теперь уж незачем копаться на пустом месте: если женитьба не стала для него переменой, то много ли будет значить развод? Маргарита непременно обдумала все, что они оба скажут суду. Затонов решил сразу же со всем согласиться, все подтвердить, как бы обидно ни было для его самолюбия. Лишь бы не выдать главную свою вину: не происходило еще в его жизни никаких душевных перемен, а он настолько ничего не понимал, настолько был слеп и глух, что имел такую жалкую претензию — страдать.

С этими мыслями он и вошел в здание суда.

Длинные коридоры к послеобеденному времени заметно опустели. Тот зал, где судили жуликов с трикотажной, тоже был пуст и проветривался — в открытые настежь стрельчатые окна входил весенний ветер с чуть уловимым привкусом талой земли, проглянувшей на бугорке где-то далеко отсюда, за городской чертой.

Некого было спросить, чем кончился суд для женщины в зеленом пальто с узким блестящим коричневым воротником. У нее была такая простая фамилия, что невозможно оказалось припомнить. Да и нужно ли? Зато с явственной болью, морщась и отворачиваясь, вспоминал Затонов того человека, что мостился у адвокатского стола, вспоминал, как боязно ласкала нежный и блестящий мех преданная рука. Затонов понимал теперь, что, может, не страх и не тревога коснулись его тогда, а нечто совсем другое — чуть ли не зависть к тому человеку, к его верной, всесильной любви.

Идя длинными коридорами, Затонов напряженно высматривал в сером сумраке не Маргариту, а того человека, готового надеяться до последней минуты, когда уже ничем и никому нельзя помочь.

Но того нигде не было.

А Маргарита подошла к Затонову спокойная, со свежим, ясным лицом и приветливо сказала:

— Ты как раз вовремя: сейчас наша очередь.

Загрузка...