Свирский Григорий Прощание с Россией

Григорий Свирский

Прощание с Россией

Герой повести, перед тем, как уехать из России навсегда, решает в последний раз повидать фронтовых друзей. Чувствовал "с каждым днем острее и болезненнее - не смогу уехать, не простившись с ними. Россия огромная, а у каждого - своя". И от встречи к встрече, в воспоминаниях бывших солдат, встает перед читателем картина войны, несравнимая по яркости, правдивости и драматизму со всем, что мы читали до сих пор. Ибо мы вдруг понимаем: о войне написаны сотни томов, но повесть Свирского - первое произведение, написанное очевидцем и участником в н е п о д цензурных условиях. Только здесь, на Западе, смог писатель рассказать о "подснежниках" - тысячах замерзших трупов молоденьких ребят, брошенных без нужды сталинскими генералами под немецкие пулеметы; о фанерных самолетах "У-2", вдруг оказавшихся на современной войне; об израненных и обмороженных людях, побеждавших вопреки приказам бездарных командиров, и о жизни недюжинных этих людей в послевоенной России, которую они спасли от врага.

* * *

Казалось, я не был близок с людьми, с которыми хотел увидеться, оставляя Россию. Они присылали мне в день Советской армии поздравительные открытки с красными звездами и синими самолетиками. Я отвечал им тем же, хотя вначале пытался писать обстоятельнее. Как они жили после войны в своих дальних городах, не знал - не ведал.

И вдруг почувствовал, с каждым днем острее и болезненней, - не смогу уехать, не простившись с ними. Россия - огромная, а у каждого своя.

К кому я точно не собирался, так это к старшине Цыбульке. Но он всегда маячил перед глазами. Поэтому придется начать с него.

1

"ПЕРЕД КОМ СТОИШЬ?!"

Когда нас, новобранцев - оборванцев, выгрузили из красных вагонов "40 человек и 8 лошадей", нивесть где, в глубокий и сырой снег, тут же появилась власть. Эшелон встречал плотный, бульдожьей крепости человек с кривыми кавалерийскими ногами и в синей пилотке Военно-воздушных сил. Лицо круглое, толстощекое с медным отливом. Глаза косоватые, в общем, не очень примечательное лицо. Примечательными были, скорее, волосатые кулаки длинных рук. Толстенные пальцы не были сжаты плотно, и кулаки казались неправдоподобно огромными, словно таили в себе камень или свинчатку. Почти весь строй косился на волосатые медные кулаки, которые покачивались где-то возле колен встречавшего.

- Татарва, что ли? - шепнул мой сосед по строю.

Татарин обдернул четко отработанным жестом суконную шинель с треугольниками и птичками в петлицах, оглядел нас, чуть подавшись вперед, напружиненный, как перед дракой, и возгласил (на шее надулись жилы) сорванным голосом:

- Я старшина военной школы Цыбулька!.. Смешочки от-ставить! - И рявкнул зычно: - Спать будете у двух по трoх!

Тут я не удержался, хохотнул. Да и весь строй развеселился. Эшелон прибыл из Москвы. Народ заводской. И сильно выпивший. В последнюю ночь, когда услыхали от стрелочника, что дорога Киевская, ветка Гомельская, а значит, везут не на Финскую войну, на радостях не только водку, весь одеколон развели водой и распили.

- Татарва наша не иначе з Полтавы, - определил сосед вполголоса. И громче, с усмешечкой: - Это как понять, товарищ главный Цыбулька, "у двух пoтрох"? Что це таке "у двух пoтрох"?

- Не пoтрох, а по трoх! - вызверился старшина. - Русского языка не понимаете!

Строй загоготал, закачался. Наконец постиг: дадут по две кровати на трех человек. Как хочешь, так и спи!

Старшина Цыбулька двинулся вдоль строя, ударяя подошвами начищенных до ярого блеска яловых сапог по снегу и вдруг остановился возле меня. Выделялся я изо всей гогочущей братии, что ли?

После московской "прожарки" на Красной Пресне, где по четным прожаривали зеков из Бутырок и Матросской Тишины, а по нечетным - солдатские эшелоны, после этой адской, со ржавыми крюками на колесах, "прожарки" нам выдали нашу обувь искореженной, с отвалившимися подошвами, пальто и ватники измятыми, - я стал таким же новобранцем-оборванцем, как и все.

Чем привлек внимание?

Старшина Цыбулька вглядывался в мои вытаращенные глаза недолго, секунду - две, и вдруг закричал дико, устращающе, медные кулаки "по швам":

- Перед кОм стоишь?!

Я очень старался, но так и не сумел изобразить на своей заспанной физиономии раскаяния и ужаса. Я подумал вдруг о потенциальной мощи языка одна измененная гласная, и все как на тарелочке: и образование, и характер, и самомнение, и чувство неполноценности, в котором старшина не признавался, наверное, и самому себе.

- Из ниверситета? - почти с отвращением спросил Цыбулька и отвернулся. Судьба моя была решена. Под басисто-унылое разноголосье: "Броня крепка и танки наши быстры..." я зашагал в строю избранников старшины на кухню. Огромную солдатскую кухню оршанского авиагарнизона, навсегда провонявшую завалами гнилой картошки и чем-то терпким, отвратно-капустным... Я шагал туда под разудалые песни с присвистом, каждые вторые сутки. Спустя неделю я засыпал, стоило мне прислониться к стене.

Такое роскошество не поощрялось.

Если б меня заставляли, как других, чистить мороженую картошку и колоть дрова! Увы, я был весом легче других, и три раза в день меня опускали в огромный, как кузов самосвала, чугунный котел, держа за ноги, головой вниз, вычерпывать миской дымящийся гороховый суп или перловую кашу. Остатки. Чтоб можно было закладывать "по новой".

Перловая каша, или, в солдатском просторечии, "шрапнель", прилипала к моему носу или лбу, я этого не видел, зеркал вокруг не было, и я не сразу понял, почему моя физиономия вызывает такое бурное веселье:

По утрам-вечерам, путаясь в длинных, не по размеру, шинелях, мы бежали всей школой на оршанский аэродром Барсуки, мимо бюста Дважды Героя Советского Союза Грицевец, со снежной короной на макушке, убитого по небрежности на собственном аэродроме, бежали долго (аэродром настоящий, "стратегицкий", объяснял старшина), а затем, разбившись на шестерки, обступали 250-килограммовые обледенелые "дуры" и раз-два-взяли! - подцепляли их под крылья циклопических бомбовозов с гофрированными фюзеляжами.

Конечно, существовали для "дур" специальные боевые лебедки, но какая техника работает в мороз?!

И потому в ночь-заполночь:

- Школа-а, бегом а-арш!

За этот тяжкий труд нам и прислали живого героя.

Герой был кудрявым, жизнерадостным. С бычьей шеей.

Спросил, нет ли в школе гармошки, а то бы попели. Гармошки не было, и потому он сразу приступил к делу, рассказал, как они летели большой группой бомбить Швецию, и все там разнесли в пух и прах.

Черт меня дернул поднять руку.

- То есть как? - спросил я, вставая и вытягиваясь в струнку. - Только позавчера в газете "Правда" было сообщение ТАСС. Из-за плохой видимости самолеты, летевшие бомбить финские укрепления, сбились с курса и оказались в Швеции. "ТАСС уполномочен заявить..."

Герой уронил указку, которой он водил по карте Скандинавского полуострова, и - нет, не засмеялся, зареготал.

Отсмеявшись, разъяснил, что в этот шведский город собирались добровольцы со всего мира - помогать финнам...

- Ну, мы их и того... В пух и прах... А ТАСС... ТАСС свое дело знает...

Когда героя проводили, Цыбулька приблизился ко мне сзади, неслышно, и сказал почему-то очень тихо:

- На кухню! Три наряда вне очереди! Чтоб не задавал, понимаешь, ненужных вопросов.

На кухне, засунутый головой в дымящийся котел, я постиг: многое, очень многое надо передумывать заново. Если газета "Правда" брешет, как сивый мерин...

Какая острота мысли появляется, когда висишь вниз головой!..

Утром Цыбулька распорядился всему строю курсантов пробежать мимо турника и по одному подтянуться на перекладине. Каждому по шесть раз. Дисциплинированные подтягивались по шесть, хвастуны - по восемь-двенадцать раз, Цыбулька немедля пресекал хвастовство.

- Тут тебе что, цирк?! Кончай нарушать!

И вот наступила моя очередь. Я с опаской приблизился к турнику, подпрыгнул и... повис кулем.

Строй начал похохатывать.

Татарское безглазое лицо Цыбульки стало багровым. Похоже, у него и мысли не возникало, что есть на свете люди, которые не в силах подтянуться на турнике. Таких в военной школе не было. И быть не могло.

- Обратно цирк! - взревел он.

Я дергался судорожно под перекладиной. Зеленая обмотка на моей ноге размоталась, болталась туда-сюда.

Тут уж строй начал колыхаться и приседать, держась за животы.

- Кончай наруш... - яростно начал было Цыбулька и вдруг, приглядевшись ко мне, оборвал самого себя на полуслове: понял, что я дергаюсь не понарошке.

- Слазь! - изумленно закричал он.

На следующее утро дневальный растолкал меня, когда все еще спали на своих "вагонках" "у двух по трох". Я поглядел на круглые вокзальные часы, висевшие в казарме на стене. Пять утра! До подъема целый час! Матюкнувшись по адресу дневального, снова упал на подушку.

Мое одеяло отлетело в сторону, как сорванный бурей парус. Цыбулька командовал, на этот раз приглушенно, чтобы не разбудить подразделения.

- По тревоге одеться и за мною бе-эгом! Мы примчались к турнику, и тут я понял, что пощады мне не будет.

Старшина Цыбулька был сверхсрочником. Жил с семьей в дальнем конце нашего авиагарнизона под Оршей. Чтоб успеть в школу к пяти, он подымался, видимо, в четыре утра. Затемно. Метель, не метель - являлся. И так три месяца подряд. Одеяло с меня скинет, и на турник. До общего подъема. Я опасался - сорвет мне сердце.

Обошлось по молодости.

Когда я впервые сделал "солнышко", перевернулся на турнике вниз головой, у Цыбульки появилось горделивое выражение мастера, который обезьяну превратил в человека.

Он честно отрабатывал свой хлеб, старшина Цыбулька. Нет, он просто героически отрабатывал свой хлеб.

Не положено, чтобы курсант не отвечал стандартам авиашколы. Потому, видно, Цыбулька любил задержать огромное катившееся колесо, внутри которого я висел, цепляясь за железные скобы руками и ногами, любил придержать колесо сапогом, когда я висел, как в кухонном котле, головой вниз, и - поговорить со мной о службе. Спокойно. Неторопливо. "Тяжело в учении, легко в гробу" весело говаривали курсанты.

Веселого тут было мало. Парень из Армении, мой кухонный сотоварищ, забыл его фамилию, не выдержал бесед в колесе, кухни, бессонницы, муштры, повесился на чердаке авиашколы. На тонком кавказском ремешке.

У паренька не было чувства юмора, давно заметил, он вскипал тысячу раз в день.

А можно ли уцелеть в военной школе без чувства юмора. Пусть затаенного. Смейся про себя, солдат, но - смейся, иронизируй...

Я начал постигать это еще в чугунном котле, задыхаясь от смрада подгорелой "шрапнели", а понял глубоко, когда мы начали то и дело проваливаться, фигурально выражаясь, в болото "законной" лжи...

Если б только ТАСС изворачивался, брехал что ни попадя...

Пузатый "Дуглас" доставил в Барсуки новую библиотеку с грифом "секретно". Мы встречали его всей школой, разгружали ящики. Книги о воздушных боях на Хасане. Наши инструкторы посмеивались тихо в курилках, когда выяснилось, что все вывернуто шиворот-навыворот: написано, скажем, японские бипланы бежали восвояси, а на самом деле наши, советские, едва уносили ноги на своих допотопных перкалевых "Р-5"...

- Вот цирк! - сказал кто-то из них Цыбульке.

Цибулька побагровел до волосатых ушей. Политикой он не занимался.

Политикой занимался командир взвода младший лейтенант Галайда, который свою первую политинформацию бодро начал со слов: "Товарищ Гитлер сказал..."

Через год начнутся "дурацкие игрища, когда неизвестно у кого и что и в какую сторону отлетит", как высказался один старый пехотинец о треклятой войне, всего-навсего год человеческой жизни осталось у нас, и, кто знает, хватило бы у меня на эти кровавые "игрища" сил, нервов, ловкости, висельного юмора, наконец, если б не звериная Цыбулькина школа. Я вспоминал его после войны почти по-доброму, нашего уязвленного своим невежеством и дико преданного делу "татарву з Пилтавы..."

2

"РУСС - ФАНЕР"

Спустя год, в убийственный мороз 1941 нас бросили под Волоколамск, горевший костром день и ночь. А когда Волоколамск догорел и жители вынули из петель оледеневшие трупы юнцов с дощечками на груди "РАRТIZАN", полк перекинули на запад, на "аэродром подскока", как значился он на штабных картах.

Аэродром этот был опушкой березового леска, размочаленного артиллерией, а за этой поруганной белизной дымились на круглом холме русские печи (все, что осталось от села), откуда стучали пулеметы и время от времени подвывала "гитара" - немецкий шестиствольный миномет.

Двадцатая армия под командованием генерала Власова рвалась, утопая в снегах, на Ржев, да только, вот, близок локоток...

Погиб генерал Панфилов, срезало пулеметной очередью конника-генерала Доватора и, когда казаки-добровольцы пытались подобрать на поле любимого генерала, погибло еще шестьдесят человек.

Зимнее наступление 1942 года выдыхалось...

Мы вступили в дело, когда, по сути, фронт встал.

Белый самолетик с номером на руле поворота - фанерная тарахтелка "По-2" - садился на "аэродром подскока" первым. Едва его лыжи коснулись снега, он тут же перевернулся и вспыхнул чадным бензиновым костром. Из задней кабины вывалился на землю мешком наш главный "технарь", маленький, в огромных летных крагах, инженер-капитан, единственный в полку человек, которому мы желали провалиться в тартарары. И в огне не горит, ловкач! Фамилия у него была "полумаршальская" - Конягин. Думаю, что маршала Конева игрой в лошадиную фамилию не изводили. С "Конягой", как мы его называли, дело обстояло иначе. Как только ни крестили!..

Красная ракета, запрещающая посадку, еще не рассыпалась искрами, а инженер-капитан Конягин, в одном унте из собачьего меха, без шапки, срывая с рук и бросая в снег чужие краги, уже что-то кричал армейскому радисту, который бежал к нему с длинной антенной, болтавшейся за спиной.

И получаса не прошло, зеленый "дуглас" из армейского резерва генерала Власова загрузил под Волоколамском и вышвырнул на березовую опушку воздушных стрелков, мотористов и вообще весь "мелкий люд" нашего авиаполка, оставленный там до времени.

Инженер Конягин, обожженный, рука на перевязи, и какой-то необычный, с истеринкой, в чужой шапке, оттопыривающей уши, выдергивал что-то из-под снега и - матерился люто, чего с ним не бывало никогда.

Оказалось, что вся лесная опушка, отведенная нам под "аэродром подскока", была завалена трупами солдат. Солдаты были наши, стриженые, в новеньких зеленых ватниках и в серых армейских ушанках, которые ветер гнал-метал по полю. Снег завалил, припорошил трупы, иногда их приходилось выдергивать, отрывать от земли. Одних мы волокли за ноги, прочь от посадочной полоски, других оттаскивали на хрустевших от замерзшей крови плащ-палатках.

Кто-то из солдат-стариков, провозивший мимо на розвальнях раненых, сказал горестно:

- Ну, подснежников у вас...

Прижилось словечко. Мы оттаскивали "подснежники" к самому краю лесной опушки и там складывали один на другой. К утру новый аэродром походил на огороженную со всех сторон древнерусскую крепость. Только не из бревен стены - из оледенелых трупов.

Инженер-капитан Конягин работал с нами как простой солдат. Следил краем глаза, чтоб мы доставали документы из карманов погибших. У одного мальчишки лет семнадцати я вытянул белые листочки письма. И несколько фотографий. Стряхнув снег, пробежал глазами первые строки. От матери письмо. Из неведомой мне деревни Кушереки. Мать писала погибшему сыну, как способнее ему возвратиться домой. Чтоб меньше пересадок... "Садись на "дежурку". Тут я тебя встречу, голубок ты мой..."

Я стал утирать мокрое лицо рукавом шинели, Конягин вырвал из моих рук письмо и, пробежав, закричал на меня:

- Щеки три! Снегом! Белый, как смерть!

Взлетную полосу наконец утрамбовали: облепленный снегом каток проволокли трактором туда-сюда, и пилот, мерзший у своей машины, прокричал Конягину:

- Дмитрий Иванович! Можно начинать?

Тьма навалилась сразу. Колкая. Ледяная. Едва угадывался поодаль, на старте, флагманский самолетик, густо закрашенный известкой. Он пытался вырулить. Не тут-то было. Лыжи примерзли.

Конягин и все, кто был под рукой, покачали самолет взад-вперед, он дернулся, затарахтел, разворачиваясь для взлета.

Конягин отошел, прикуривая, закрывая рукой спичку, и вдруг заорал благим матом: "Сто-о-ой!!" Подбежал к самолетику, показал рукой воздушному стрелку, торчавшему из открытой кабины кожаной куклой, - вылазь!

Тот сполз на животе вниз, а Конягин, напялив на себя его зеленый шлем и парашют, забрался на место стрелка. Показал летчику рукой в кожаной перчатке - давай!

Мы понимали Конягина!

До этой зимы полк воевал на скоростных бомбардировщиках. Летчики - кто с Хасана прибыл, кто из Испании. Опытный народ. Да где они, наши скоростные бомбардировщики? Испанская слава! Треть повзрывалась на земле в четыре утра двадцать второго июня. Остальных "Юнкерсы" прихватили под Мозырем, на летном поле с памятным названием "Гноево".

- Не война, а сплошь "Гноево", - кричали летчики, выпрыгивая из горящих машин.

К зиме нашему "безлошадному" полку подбросили учебные самолетики из фанеры и перкалевой обшивки. "Кукурузники" "У-2", которые позднее назывались, в память конструктора Поликарпова, "По-2". Со всех аэроклубов насобирали "заслуженную технику". Инженер Конягин эту мысль подал. Специальную докладную написал, хотя летчики его и отговаривали: "Ты что, Димка, сказился? "По-2" в бомбовозы. Смерть фанерная-верная". Пожилые технари, которые в графе "образование" писали неуверенно "неполное среднее" и уважительно называли инженера полка "головастым", "академиком" или, в раздражении, - "курчавым", всегда опасались, что он что-нибудь такое, да выкинет...

У Конягина кудрявился над огромным выпуклым лбом казачий чуб. Выбивался даже из-под армейской ушанки.

Но старики язвили "курчавым" не за ухоженный чуб. За "курчавую" речь. "Сидя в запасном полку и видя, как пошла вкривь и вкось война, я решил, тщательно обдумав..." Инженер-капитан объяснялся огромными, сколько хватало дыхания, периодами, порой обрушивая на нас волны деепричастных оборотов. Старики-техники, слушая инженера, глаза закрывали, недовольно бурча в курилке: "Темно говорит, книжно, курчаво...", "Большой охапкой слова берет..."А после того взбудораженного рассказа Конягина о том, как он, "сидя в запасном полку и видя..." боролся за бомбардировочный полк "У-2", старики долго называли свое начальство уж не иначе, как "сидя-видя..."

"Сидя-видя" приказал...", "Сидя-видя" опять придумал...".

Бомбить с "У-2"! "Сидя-видя" проклятый!"

Когда Москва решила, наконец, создать ночной бомбардировочный полк "У-2" (да не один, а на нескольких фронтах сразу), Конягин, похоже, и сам струхнул: грех на душу взял: против "Мессершмиттов" на этажерке! Потому и ринулся в бой первым. Не позволяли, а он все равно полетел.

"Ничего, ребята, перезимуем - выживем", - подытожил он после своего вылета. Мы слушали его в дощатом самолетном ящике, где прятались от ледяного ветра. Тряхнул чубом, наклонил бугристый лоб, словно бодаться собирался. Почему уверен, что выживем? Мы для немцев невидимки... Вот расскажу, как отбомбились. - И, набрав полную грудь воздуха, зачастил неохватными "конягинскими" периодами о том, как они проскочили фронт невидимыми и, "при лунной подсветке", планировали со снижением.

- ...Увидя, что повисаем над единственной в селе хатой, дернул за скобу, и нашу этажерочку, облегченную от бомб, подбросило вверх, и она ушла, как пушинка, без звука...

- Как ведьмаки на метле! - заметил в сердцах кто-то из стариков-технарей.

Засмеялись, но - облегченно. Вернулись целыми-невредимыми. Факт!

С легкой руки инженера Конягина, наш фанерный полк окрестили в штабе армии "шапкой-невидимкой", и теперь полк работал без передыху, колесом. "Этажерка" за "этажеркой" - каждые четверть часа взлет. В метель. В дикий мороз. Взлет!.. То тут, то там раздавался, сразу за немецкой передовой, глухой взрыв наших "детских" фугасок. Иногда двойной взрыв, если одна из пятидесятикилограммовых бомб зависала и отрывалась лишь после второго рывка за самодельную проволочку сброса.

Как тут ни рассчитывай - вся "сбруя"-то наша была самодельная. И два бомбодержателя, похожие на печные ухваты, и проволочка механического сброса, проведенная в кабину стрелка. Все Конягин смастерил, все учел.

Но, сказать по правде, многие пилоты и после первых удач относились к конягинской затее, как к начальственной блажи. У каждого была своя боль. А порой, и уязвленное самолюбие. Поверженная профессиональная гордость. Военного летчика скоростной машины, испанского асса - на таратайку!

Своих чувств пилоты не скрывали, окрестили Дмитрия Конягина Дмитрием Донским таратаечного полка, а как-то даже хором исполнили в самолетном ящике-ожидалке под трофейную губную гармошку:

Победим таким манером

Отобьем врага фанером.

На болвана Димку

Шапку-невидимку.

Мы долго, до весны, не могли поверить в то, что были для немцев страшной опасностью. Оказалось, два месяца они не догадывались, что уцелевшие у линии фронта хаты и сараи... бомбят с воздуха. Самолеты "У-2" в бомбардировщиках не значились. Фанерные бомбовозы... со скоростью грузовика?! Такого нельзя было себе представить. Об этом не упоминалось ни в одном немецком разведывательном донесении...

К тому же, вокруг взорванных ночью хат, как правило, не было фугасных воронок. Никто не слышал и моторного гула. Однажды кто-то сообщил в штаб дивизии СС о мотоциклетном треске... ушедшем в небо.

Дивизия СС прочесала подмосковные леса, искала партизан-диверсантов.

А в каждую хату набивалось в зимние ночи сорок второго года, на трехэтажные нары, до сотни солдат с передовой. А попадания были точными. С высоты минимальной.

В конце концов, германский генштаб особым приказом запретил солдатам Вермахта скапливаться ночами у линии фронта под крышами. Свежие пополнения отныне спали в лесах, под кустарником, в промерзших болотах. Рассредоточенно...

И потянулись в Германию эшелоны и эшелоны с обмороженными "фрицами"...

В записках немецких генералов, вышедших после войны, сказано, что более всего были опасны немецкой пехоте самолеты "черная смерть" (штурмовики "Ил-2") и "русс-фанер", или "кофейная мельница".

Но то когда еще выяснилось!..

Измученные морозом и ночным каторжным трудом, мы выполняли приказ. И только. Конягина терпеть не могли. Я же его просто ненавидел. Особенно в тот день, когда он послал меня доставить к самолету баллон со сжатым воздухом. Я огляделся, вокруг никого. А баллон чугунный, веса в нем 90 кг. Конягин, видел как-то, взвалил такой баллон себе на спину и понес, широко расставляя ноги, покачиваясь. На то он и Коняга. Железная лошадь. Второй такой не было... Я толкал черный баллон валенком, катил его, волочил по снегу, а когда доволок, задыхаясь, услышал желчный голос Коняги, обращенный к кому-то:

- Этого только за смертью посылать.

В те дни я жестоко обморозился, раздутые черные щеки лупились, уши, как у слона. Врач обмотал меня бинтом с какой-то вонючей мазью, но я вскоре сорвал бинт: кончишься не от пули, а от вони.

Тогда он и произошел, тот памятный случай. Один наш двухкрылый самолетик приземлился как раз между немецкими позициями и нашими. На ледяном поле. Летчика, пока он бежал к своим, немцы скосили из пулемета. А самолет... самолет, похоже, уцелел, и было приказано его вытянуть к своим. Ночью. Тихо.

Конягин построил нас и, по обыкновению, не сказал, а выпалил:

- Поелику работа на ничьей земле, стрелять будут и в голову и в задницу; кто по-пластунски ползать разучился, может там и остаться, пойду я и... кто еще?

Подняли руки механик сбитого самолета и я.

- Ты-то куда, слоновьи уши? - Конягин усмехнулся. - Тут со смертью игра...

Я ответил с давней обидой, четко, как отрапортовал:

- Товарищ инженер-капитан! Сами сказали - меня только за смертью посылать.

Кто-то в строю засмеялся. Конягин отвернулся, не удостоил ответом, мол, о чем тут говорить, не по Сеньке шапка.

- Еще один человек нужен, - озабоченно произнес механик сбитого самолета. - Двоим не обойтись.

- Нужен тебе, бери!

К передовой нас подтащили на санях-розвальнях, вместе с тросом и железным барабаном, которые я жирно смазал тавотом, вонявшим, по определению солдат-пехотинцев, тухлой рыбой. К окопам, выдолбленным в мерзлой глине, добирались ползком, таща за собой волокушу с нашим нехитрым оборудованием.

Оставалось малое... доползти ночью до оставленного самолета, набросить петлю буксирного троса на стойки шасси.

А сверху, с бугра, немецкий пулеметчик бьет веером. И днем, и ночью. Снег порошит...

Мы окоченели в глиняном окопе, наконец в полночь пехотный майор выделил двух автоматчиков для охраны; Конягин, оглядев нас, приказал своему технику приторочить трос к его брезентовому поясу. "Сам пойду", - сказал. А мне вручил телефонную трубку - прямая связь с авиаполком.

Конягин и автоматчики, в белых маскхалатах, нырнули в какой-то лаз и показались уже там, на ничьей земле, метрах в десяти от окопов. За нашими спинами жахнула несколько раз пушчонка, не то для ободрения, не то чтоб отвлечь немцев. И снова тихо.

Немцы запустили с холма ракету, одну, другую, словно разбиваются ракеты об облака, осыпаются огненной пылью...

Белое поле мертво. Развороченная зенитка поблескивает вдалеке, а самолет, маленький, темный, едва различим. Чему поблескивать? Фанера, перкаль, винт деревянный. Мотор мог отсвечивать, конечно. Чихалка железная, "М-11". Да, видно, пробило цилиндр. Вырвало масло, залило все густо...

Каждая ракета, каждый прожекторный луч, метавшийся по полю, казалось, все погубит. Иногда остановится луч, в лоб бьет.

Лезть туда страшно, а ждать - жутко.

Около часа прошло, пока Конягин, в снегу по брови, руки ободраны, в крови, ввалился в окоп. Прохрипел мне: "Давай!" Я тут же закрутил рычажок полевого телефона, вызвал свой полк, произнес сугубо секретное слово: "Рыба на крючке".

Вскоре затарахтел над нами командирский ПО-2, крутанулся раз-другой над полем. Самолетные огни, конечно, потушены. Чего он крутится? Как раз над крокодильей пастью! Там счетверенных пулеметов набито, зениток скорострельных... ох, эти игры!

А тут снова пошли ракеты, полоснул вдоль поля прожектор. Оказалось, наш самолет поставил дымовую завесу, даже яростный прожекторный луч не мог пробить насквозь невидимого и густого, как сажа, дыма, повисшего над "ничьей землей". А о ракетах и говорить нечего... Тускнели в дыму, никакого от них прока...

Мы вертели металлический барабан остервенело, трос, обляпанный снегом, резал песок и глину бруствера как ножом. Почти до самых окопов доволокли самолет, благо он на лыжах; счастье, неглубоко вмерзли лыжи, рванули раз-другой, а там уж пошел ходко...

Немцы заметались. Пулеметы свои красные пучки вытатакивают, кладут их то веером по снегу, то к небу тянутся трассы. Бить-то по чему? Тьма. Мрак. Собственной руки не видно. А тут еще дым, - что горит?!

Пропела "гитара" - шестиствольный миномет. Послушали мы, приткнувшись к льдистой глиняной стенке окопа.

Коняга сделал, что мог, и все точно, да только угодила в бензобак, видать, мина. У самого бруствера. Весело он занялся, наш фанерный броненосец. Белое пламя металось туда-сюда, закручивалось спиралью.

- Хоть погрелись, - сказал в утешение пехотный майор, заталкивая нас в землянку, чтоб не прикончило гостей шрапнельным осколком.

Вернулись понурые. Не получилось. В ожидалку - пустой самолетный ящик набилось этой ночью больше народа, чем всегда. Послушать, как съездили на "передок". А что рассказывать?..

Я принялся топить железную печурку. Сырые ветки, смоченные в бензине, трещали усыпляюще. Затухала печка. - Подкладывай, что есть! - кричали мне со всех сторон.

А что было, кроме большущих стоп листовок, сваленных по углам ящика?

Листовки были красивые, в несколько красок, порой на глянцевой бумаге, и все как одна призывали немцев сдаваться в плен. Некоторые так и назывались - "Пропуск в плен". Но в феврале 1942 года почему-то никто из немцев с нашими "пропусками" не появлялся, и авиаторы, народ смекалистый, немедля приспособили листовки "для растопки". Когда топишь листовками, дым из трубы идет белый, почти невидимый. Ни разу нас ни артиллерия не накрыла, ни пикировщик не взорвал. Под шелест горящих листовок воевать веселее...

Сгрудились несколько летчиков возле открытой печки, трут озябшие руки, говорят вполголоса. Конягин показал мне жестом - подбрось-ка в печку чего-нибудь. Я принес еще одну стопку листовок и принялся размешивать их палкой, да огонь раздувать. Слышу обрывок фразы: "Дима, это ж не стратегический пункт. Не Смоленск. Не Ржев. Пять разбитых печек. Какое-то городище. И не городище. Хутор. А положили на нашей поляне народу... Ты не слыхал на "передке", в чем дело?"

Конягин понизил голос почти до шепота, но все равно его сиплый шепот был слышен так же ясно, как если бы инженер кричал. Шепот, по сути, и был криком, и этот его шепот-крик я помню по сей день.

Пехотный майор, давший нам в землянке для утешения по кружке спирта с куском сала, объяснил инженер-капитану, что две недели назад они взяли деревню, возле которой теперь наш аэродром, сходу. На рассвете. Доложили в дивизию. Те - командующему 20-й армией генералу Власову. Генерал Власов, естественно, командующему фронтом Жукову. Тот - Сталину. Сталин флажок на карте передвинул. Московское направление. Каждый шаг в Ставке отмечают... А тут немцы подвели танки, да как наших с холма шуганут. Покатились вниз, по наледи. Кто без валенок примчал, кто шапку потерял. Снег весь в крови...

Пошли в атаку заново. Какое!.. Из роты вернулись трое. Один с ума сошел.

Закрутилось колесо в обратную сторону. Власов докладывает Жукову - не удержали высоту...

Командующий фронтом и слышать не хочет. - Высота No... наша. Доложено товарищу Сталину... А вы пятитесь как раки?!

Сообщил Жуков, что передаст двадцатой армии еще две пехотные дивизии, которые сейчас разгружаются в Волоколамске. Посадить солдат на грузовики и прямо с колес - в бой. "В семнадцать ноль-ноль доложить. Высота наша. Выполняйте!" "Так и пошли, - завершил пехотный майор свой рассказ. - Без артиллерии, без танков..."

Конягин выложил все это взахлеб, шепотом, озираясь на дверь.

Долго молчали. Кто-то длинно и страшно выругался. Все понимали, что за пять обугленных печек убили тридцать тысяч стриженых ребят...

- Командарм, что, не мог отбиться? - не спросил, выдохнул пилот, стоявший подле инженера.

Конягин молчал. Из полумрака самолетного ящика, где на нарах лежали в комбинезонах и унтах летчики, донеслось насмешливо-злое:

- А что такое командарм? Может он самого Жукого на х... послать, что ли? Раз Верховному доложено...

Конягин торопливо взял стопу листовок, швырнул в печь, чуть посветлело. Оглянувшись, он тут же перевел рисковый разговор на другое. Бодро, будто вовсе и не говорил о страшном, сообщил еще одну новость. Скоро введут новые звания. Золотые и серебряные погоны со звездочками...

- ...поелику мы будем называться офицерами, создадут, как в старое время, офицерский клуб.

- Клуб? Шо це таке? - послышалось с нар.

- Ну, вроде Пиквикского клуба, - Коняга засмеялся зло, а я принялся швырять в печурку новые пачки листовок.

Час, не меньше, швыряли и швыряли листовки. Молча. Стало чуть теплее.

Приоткрылась дверца, в ящик ворвались ветрище, снег и звучный голос дежурного, кому вылетать, а кому можно греться.

Я еще и новой пачки листовок не сжег, вернулся дежурный, сообщил деловито-спокойно:

- Свирский, на выход!

Я затянул потуже ремень на своей черной малестиновой куртке механика и - бросился к самолету.

- Эй! - Дежурный догнал меня, направил двухцветный трофейный фонарик в лицо, то синим, то красным слепит. Игрушку нашел. - Тебе во-он туда. Особняк вызывает...

Начальник особого отдела, или "особняк", как его называли летчики, расположился в небольшой хате, на отшибе. Полк наш маленький, стрекозиный, и "особняк" походил на стрекозу. Тонкий, как жердина, лейтенантик. То за одной бумагой метнется, то за второй протянет длинную руку. Лицо румяное, полудетское. Петлицы на гимнастерке черные. Говорят, был у танкистов генерала Катукова, да не прижился.

Я ушанку снял, снег отряхнул, он смеется:

- Значит, самолично тебя оболванил "под ноль"... Поиздеваться над тобой решил. При всем честном народе.

Я насторожился. История давняя. Чего вдруг с этой стороны подъезжает?

Была в столовой "технарей" официантка. Все роняла, что брала в руки, косорукая. Да солдатская посуда не бьется, хоть кидай ее с самолета. "Талант пропадает", - веселились ребята. Была эта официантка такой устрашающей ширины, что называли ее "лыжей от ТБ-3". Как она к нам попала, почему задержалась, никто не знал.

Обращались с ней, скажем мягко, грубовато.

Кого обольет борщом, тот ее по-матушке. А кто и по крутой заднице ладонью хлоп, со звоном.

Я, по обыкновению, бормотал, когда она что-нибудь расплескивала: "Не беспокойтесь! Не беспокойтесь!"

И, естественно, когда она что-нибудь ставила на стол, говорил: "Спасибо".

Похоже, ей это нравилось. Однажды она, на бегу, взъерошила своей огромной потной лапищей мой буйно завивающийся вихор.

Я был сержантом срочной службы, оболваненным, как и положено, "под ноль". Но ведь война, морозы адские! Оставил я себе маленький вихор. Кому какое дело!

Через два дня ворвался в землянку инженер-капитан Конягин, в руках у него была машинка для стрижки. Он усадил меня на табурет и провел узкую дорожку от шеи до лба. Выстриг тупой машинкой, точнее, выдрал всю мою недозволенную красоту. Затем положил машинку возле меня; уходя, бросил с усмешечкой: "Дострижешь сам, козаче!.."

Землянка после его ухода точно взбесилась. Ходуном ходила. "Коняга приревновал Гришку к "лыже"..."

Я лег на нары и отвернулся от веселившихся механиков. Весь мой сексуальный опыт ограничивался пробегом, перед посадкой в эшелон, полутемной комнатки санчасти, в которой стоял небольшой прожектор, нацеленный прямо на причинное место новобранца. А за столом сидела дама с шестимесячной завивкой. Я инстинктивно прикрыл причинное место ладошкой, за что дама, покричав визгливо, заставила меня пробежать перед ней вторично.

А меня расталкивали ночью и требовали рассказать подробно, как я совладал с "лыжей".

Я краснел от "немыслимых" вопросов и мычал. Веселого на войне мало, а тут - развлечение... И чего вдруг вспомнил об этом особист? Да еще страдальческую физиономию скорчил, вот-вот разрыдается.

- Оскорбил тебя, понимаешь, Конягин при всем честном народе. Только каторжникам выстригали так голову. В проклятое царское время. Полосой. Или полголовы. - И с искренним недоумением. - И чего он тебя уродовал? Ты и без того черный, как негра.

- Поболтали, хватит! - вдруг произнес особист жестко и положил передо мной лист чистой бумаги. - Пиши, понимаешь, все как есть... Инженерную академию закончил Конягин, а бросает тень на высшее командование... Самого задевать?.. Тридцать тысяч, де, в навоз... Ты чего вставочку положил? Перо рондо. Хорошо пишет. Взять вставочку! - рявкнул он с силой, которой в нем нельзя было даже подозревать. - В полку создана подпольная антисоветская организация... Сформирован комитет, понимаешь... Сам я слышал следующее...

Я бросил вставочку, словно она обожгла мне пальцы.

- Ничего такого не слыхал.

- Как так не слыхал? Где был?

- Я печку топил.

- Пе-эчку топил. Уши как у слона, а ничего не слыхал, понимаешь! Я тебя сейчас из негра разрисую в китайца... Вставочку бери! "Подпольная группа получила кодовое название "Пики"...

Тут я, от нервного напряжения, что ли, захохотал - затрясся, до слез. Давно так не хохотал. "Пи-ки"?! Рассказал "особняку" про "Пиквикский клуб". Диккенса сочинение. Английского классика.

Особняк ударил кулаком по досчатому столу. Кулак маленький, а бумаги аж все попрыгали.

- Кончай печку топить!

Я втянул голову в плечи. Зябко мне стало в моей ватной куртке механика из чертовой кожи. Покусываю свои раздутые обмороженные губы.

"Особняк" вытащил из кобуры пистолет "ТТ", щелкнул затвором, положил на стол. Сказал брезгливым тоном:

- Ты кто есть? Срочная служба. Последний человек, понимаешь. Я не буду тебе каторжную полоску выстригать. Выведу за порог, станешь "подснежником". Одним больше, одним меньше. Понял - нет?

Я помолчал недоверчиво, потом снова начал рассказывать про Диккенса. Объясняю, это о нем, о писателе шла речь... Диккенс создал "Пиквикский клуб", классическое произведение мировой литературы.

- Значит, обратно печку топишь? - особист взял со стола пистолет и махнул им в сторону двери. - Выходи!

Я шагнул, не оглядываясь, в холодные сени. За спиной жахнул выстрел, пуля пробила над моей головой деревянную притолоку.

- Ты что, бежать, понимаешь?.. А то беги, немцы в шести километрах... Или, может, еще подумаем. - Голос особиста наглый, жутковатый. - Землица, понимаешь, сейчас такая, что и могилки не выроешь. Лом не берет...

Я постоял в промерзших сенях. Начал постигать, что он не шутит, этот лейтенант. Ноги вдруг стали как из ваты...

Вернулся назад и начал картинно живописать мистера Пиквика. Как он катался на коньках. Не останови меня особист, я бы весь роман пересказал.

- Кого ты выгораживаешь? - с тяжелой досадой произнес особист и достал из папки какие-то бумаги. - Он тебя не пожалел. Вот показание. Конягин публично сказал, что тебя только за смертью посылать... - Он оторвал прищуренный глаз от листа. - Значит, что? Можно повернуть так, что с твоей стороны саботаж. В военное время.

Я рукой взмахнул, какой там саботаж, баллон промышленный, его и лошадь не утащит. Разве что наш Коняга...

- Здоров бугай?

- Тощенький, вроде, небольшой, а как из сплошного железа человек. Руку пожмет, взвоешь...

"Особняк" листает бумаги, вроде не слушает, но, чувствую, подобрался, как для прыжка. И вдруг резко: "Когда Конягин полез на ничью землю, самолет закрепить, он перекрестил себя широким крестом. Есть показания, перекрестил. Так вот, католическим или православным?"

- Я - нехристь, товарищ лейтенант. Читал, что раскольники крестились двуперстьем, а не кукишем.

Про раскольников знаешь, мог заметить! Православный крестится щепотью, то есть тремя пальцами, на лоб, на грудь, на правое плечо, затем на левое.

А у католиков, знаешь - нет? Или всей рукой или одним пальцем, вроде указательным. И машут рукой наоборот, сначала к левому плечу, затем к правому.

А потом целуют свой большой палец...

Хоть это-то ты мог разглядеть, недотепа?

- Я... не...

- Знаю, печку топил.

А вот есть сведения. - Он положил руку на стопу папок в тускло-серых казенных корочках. - Отец у него, по некоторым сведениям, был поляк. Заядлый. - Открыл верхнюю папку, взял листочек в клеточку, и я, Бог мой, увидел на просвет каракули его возлюбленной "лыжи"...

- Нательный крест носит?

- Нет!

-- Ты чего, понимаешь, выгораживаешь?

Так в бане был вместе. Нет никакого креста.

- Чего ж он - дурак, в бане при всех с крестом петушиться! Академию, небось, кончил. Крест у него в особом мешочке. Всем говорит: амулет. - И в раздражении. - Амулет. Недовыяснено - православный или католический... Но оттуда зараза.

Вот зачем ему "лыжу" подсунули!..

- Товарищ лейтенант! Был бы он не наш человек, зачем бы он за смертью пополз? За самолетом этим. Поле простреливалось насквозь. Мог бы спокойно меня послать. По праву. Или еще кого... Са-ам полез!

- Серый ты, не понимаешь! Так они и маскируются. Завоевал полное доверие командования, и тут же, под полом, "пики"...

Я как с цепи сорвался:

- Товарищ лейтенант! Шуточный то был разговор. Все слышали. Про Диккенса. Диккенса даже школьники знают. Английский классик.

- Перестань про своего Диксона молоть, студент зачуханный! Будешь и дальше печку топить - нет? - Взял со стола пистолет, сунул в карман. - Ну, пошли, сам себе судьбу, понимаешь, выбрал. - Он приблизился ко мне, и я почувствовал, что от него несет винным перегаром, как из бочки. "Точно кокнет!"

Я похолодел до кончиков пальцев, выскочил за дверь, которую распахнул ветер и - кинулся в ночь, упал, метнулся в сторону, в сугроб, снова помчался, пригибаясь, как на передовой.

- Стой, кто идет? - застуженно проорали из темноты часовые.

Я остановился, стараясь отдышаться. Бежать? Куда?! Я кинулся назад, к самолетному ящику, над которым, вроде, как всегда, сочился белый дымок. "При людях не кокнет..."

В ящике была темень могильная. Печка погасла. Летчики, в унтах, наставив меховые воротники, посапывали, раскинувшись на двухэтажных нарах. Инженер-капитана не было... "Дождусь тут!"

Руки висели как палки. И чуть дрожали. Не было сил даже швырнуть в печурку очередную стопку листовок "Сдавайтесь в плен..."

И получаса не прошло, вдруг заглянул "особняк", пошарил своим большим ярким фонарем по нарам, отыскал меня у стенки ящика.

- Печку перестал топить? Правильно! Образумился, значит... - И вполголоса. - Выдь на улицу. - Поглядел на свои трофейные часы со светящимся циферблатом. - В шесть ноль-ноль приедет из штабармии Иван Сергеевич. Отбил я ему шифровку. - И снова, дыхнув на меня перегаром: - Ты подпись свою поставишь, понимаешь! А нет - нет! Твое слово - олово, мое - свинец... Придешь в 6.30, понял?!

Он закрутил ручку телефона. - Старшина! Знаешь, кто говорит?.. Доставишь в "Смерш" этого Свирского поутру. Как позвоню. Секунда в секунду, понимаешь?

Поземка ввинчивала снег в черное небо штопором. Словно и небеса были намертво прихвачены к земле штопорами. Налетел ветрище, и завыли на все голоса навалы обледенелых трупов. Я кинулся в сторону, завяз в сугробе. В валенки набился снег, да потеряй я их сейчас, не сразу б заметил.

Убитые не кричат, я знал это, но слышалось мне, не ветер мечется, стонет - стриженые ребята мечутся, кричат безнадежно.

"Юнкерс-88" выл над головой привычно-надсадно. "Уу-уу-уу". Так надсаживаются только восемьдесят восьмые. "Сейчас саданет", - подумал отрешенно.

"Юнкерс" скинул "САБ" (осветительную авиабомбу) . Лампочку повесил. Закачалась лампочка на парашюте, задымила, окрасив ад в неестественный химический мертво-зеленый цвет.

Зеленые снега вокруг, зеленые брустверы из ледяных трупов. Зеленые "подснежники", накиданные у самолетных стоянок и деревенских хат.

Страшный убийственный цвет почему-то вызвал в памяти этого Ивана Сергеевича из штаба армии, который заявится утром с кольтом на животе.

Прикатил он как-то на двух "газиках". Из первого сам вылез. Из второго вышел мужчина лет тридцати в рваном ватнике и лаптях, и девчонка лет восемнадцати. Румянец во всю щеку. А мотор, как на грех, не заводится. Из мусора мотор, давно свое отработал. Я все руки ободрал, винт крутил. Конягин два часа бился - свечи, прокладки менял, погнал меня за новым аккумулятором. Притащил самый сильный, из зарядки. Помогло, как мертвому припарки...

А до рассвета час. Мужчина в лаптях нервничал, сновал взад-вперед, девчонка обняла его за плечи: "Старший лейтенант, не волнуйся! Старший лейтенант, не волнуйся!"

- Опоздали! Их сразу возьмут! - тихо заметил Ивану Сергеевичу кто-то выглянувший из первого газика. Иван Сергеевич лишь рукой махнул в меховой перчатке, мол, не твое дело.

Тут вернулся с задания последний по штабному расписанию наш бомбовоз. Ночь кончилась.

Уж сереть стало, когда затарахтел наш старенький "М-11", затрясся весь, наконец выровнялся.

Летчик подошел к Ивану Сергеевичу, придерживая рукой свой парашют, болтающийся пониже спины, сказал:

- Товарищ подполковник, к выполнению ответственного задания готов! - И медленно обвел глазами светлевший горизонт, мол, понимаешь ты, что я везу твоих людей на верную гибель. Парашюты у них ночные, черные. А угодят под солнышко.

- Вперед! - рявкнул Иван Сергеевич, и наш заплатанный "У-2" тут же заскользил, подпрыгивая на снежных наметах, провожаемый взглядами всех, кто находился на поле...

Ничего хорошего, получается, от этого Ивана Сергеевича ждать не приходилось.

...Немецкую ракету на парашюте, какую за ночь? раскачивал ветер. Она снизилась, светила безжалостно. Выжигая своим химическим светом все надежды...

Я побежал, не ведая куда, снова опрокинулся на что-то ледяное, костлявое: задел валенком почернелую руку, торчавшую из-под снега. Вскочил и опять брякнулся лицом об жесткое, неживое...

Так я мчал, пока не ухнул в огромную зеленую яму. Забыл, саперы приезжали на прошлой неделе, рванули землю толом. Получилась огромная могила, в которую кидали "подснежников". Почти все они были раздеты: одни в белых нательных рубахах, другие в гимнастерках.

Это, заметил кто-то, деревенские, обобранные войной до нитки, "раскурочивали по ночам павших..." Ватные штаны и валенки были содраны, порой вместе с армейскими подштанниками. Так и оставляли стриженого головой вниз, голыми посинелыми ногами вверх.

Я не мог выбраться из глубокой промерзшей ямы. Ногти обломал. Сполз на животе обратно.

Зло меня взяло. Сам себя хороню. Уж и в могилу залез. Стало вдруг нестерпимо жарко; что было силы, подпрыгнул и, уцепившись за обрубленный корень дерева, выбрался наверх. Ткнулся я лицом в обжигавший снег. Полежал обессиленный, отупелый.

Наконец приподнялся на руках, сел, подтянул свои полуобгорелые от частой сушки валенки и - взглянул в набитую доверху яму. Исчезла отупелость, будто ее и не было. Сказал самому себе со спокойной яростью, которую испытал разве в Волоколамске, когда увидел трупы наших повешенных парней:

- Душегубы проклятые, ничего не скажу об инженере, ничего вам из меня не выколотить...

И тут я понял окончательно, что пропал. Заревел в голос. Ревел, как мальчишка, не стыдящийся своего рева. Слезы намерзли на щеках, и я их сдирал рваной варежкой вместе с шелушившейся обмороженной кожей.

Войне и года не было, и я еще жутко боялся смерти. И прощался, впервые прощался с жизнью, понимая, что мне ничто не поможет... Я воочию видел себя среди этого навала "подснежников". Так же вот и будут торчать голые зеленые ноги.

За ночь меня заметет, а потом доконают маму, которой придет бумага, что ее сын расстрелян по приговору военного трибунала...

Я тянул солдатскую лямку третий год, видел, как пропадают люди. Теперь нацелились на инженера... За что? Не любят, вот и "стучат"... Я топтался и топтался на снегу, отгоняемый хриплыми застуженными голосами часовых: "Стой, кто идет!"

Почему вдруг догадался пойти к инженеру? Да вовсе не догадался. Стал коченеть. Руки, как деревянные.

Кое-как перевалил через бруствер из скрюченных трупов, окаймлявший аэродром, как крепостной вал. И потянулся к огню.

Несгибавшиеся в коленях ноги привели меня к своей землянке; я взялся за лопату, чтоб откопать дверь, но поставил ее на место.

"Что скажу в землянке, если спросят?.. Кто сможет помочь? Никто...

И тогда я решил достучаться до инженера, который жил со своей "лыжей" рядом, в крошечной землянке.

Я стучал и стучал в дверь инженера. Дверь досчатая, доски необструганные, шершавые.

Разбил кулаки в кровь и не почувствовал этого. И вдруг зашуршала, звякнула железная щеколда. Это был звук спасения, в которое изверился.

Заспаный Конягин поглядел на меня своими холодными глазами:

- Что тебе?.. Заходи!

Я оглядел землянку - "Лыжи" не было; начал лопотать...

- Погодь! - сказал он, и, выйдя на порог, видно, натер снегом лицо, шею. Вернулся раскрасневшийся, лоб аж горел; сказал, прикурив от самодельной зажигалки:

- Давай по порядку...

Выслушав меня, он посидел минут пять недвижимо, попыхивая папироской. Затем закрутил ручку полевого телефона, сказав мне жестко:

- Выйди наружу. Жди!..

За дверью кружило, как и раньше. Не то поземка свистела, не то бомба с очередного ночника... Немецкая "САБ" погасла. Тьма стала непроглядной.

Минут через пять мимо меня прошуршал по снегу человек. Когда он приоткрыл дверь Конягина, я узнал его. Лейтенант из штаба полка, друг Конягина, земляк, вроде... Его не было целую вечность, затем он вышел неслышно, почти крадучись, как будто я уже был "подснежником", не повернув ко мне головы. Я понял это так: Все! Никто не спасет!

Тогда пусть я замерзну тут, у конягинской двери. Лучше оледенеть тут, чем кокнут, а потом убьют мать. Я уже не чувствовал ничего, чудилось, пожалуй, ощущение дремотного тепла, когда снова, не взглянув в мою сторону, прошмыгнул в землянку штабист. Сразу вышел назад и - исчез в свистящей поземке.

Инженер-капитан Конягин поглядел на мое лицо, вытащил бутылку, заткнутую белой ветошью для протирки моторов. Налил мне стакан водки, сказал: - Быстро!

Я выпил залпом, он подождал, пока я обрету цвет живого... И сказал мне, как всегда, единым духом:

- Вот тебе предписание в Коломну, там пересылка Запфронта, выдана задним числом, уже два дня, как я тебя откомандировал, понял? Поелику ты сверхкомплект, понял? Когда приедет сюда этот... Иваныч из армейского смерша?.. - Набрал в грудь воздуха, и уже жестко, как боевой приказ: - К пяти утра чтоб тебя здесь не было, двигай тут же, не емши - не пимши. Машины идут за снарядами с передовой, голосуй; в Волоколамске, ожидаючи состав, не торчи на виду, ткнись в вагон и замри, будут окликать - выманивать - ни-ни! Попадешь через Москву в пересылку Запфронта, оттуда рвись куда дальше, - из двадцатой армии, с Западного фронта, хоть к полюсу, понял? - Взглянул на мое встревоженное лицо. - А мы, дай Бог, отобьемся...

Я затолкал все свое имущество в старый армейский мешок, закинул его за спину и выбрел, по снежной целине, к обочине дороги, на которой тряслись буксовали грузовики со снарядными ящиками. Тянулись сани-розвальни с ранеными. Лошади шарахались от железного грохота, раненые постанывали. Я прыгнул в пустой кузов полуторки и через час, озираясь (чтоб не попасть кому на глаза), мчался по разбитому перрону станции Волоколамск, конечной станции сорок второго года...

Кто-то подал руку, втянул в товарный вагон. Бинты мои расползлись, черная кожа на щеках окончательно облезла. Вагон забит кавалеристами. Обмерзшие. В бинтах. Остатки уничтоженных эскадронов Доватора.

В родимой Москве не задержался. Ни на минуту. Поглядел с любопытством на аэростат воздушного заграждения, который куда-то волочили на коротких веревках девчата в зеленых юбочках. "По улицам слона водили." Никогда этого сверхоружия не видал. Что-то в этом было от цирка. Вроде наших "У-2", тоскливо подумал я.

Майора, принимавшего в Коломне мои документы, попросил, чтоб меня отправили на фронт сегодня же.

- Какой фронт! Тебе в госпиталь надо!

- Не могу, дорогой товарищ майор, - воскликнул я, как мог, выразительно. - Ни дня не могу ждать. Майор поглядел на меня, спросил сочувственно:

- Твоих, что ли, всех порешили? - И, не дождавшись ответа: - Ладно, догоняй состав. Уходит стрелковая часть, успеешь, давай с ними...

Я впрыгнул в отходивший вагон, который скрипел и шатался. Так он и дошатался до станции, которую сопровождавший нас офицер называл Чуваш-Париж.

Оказалось, тут формировался новый стрелковый корпус.

Загнали нас в холодные конюшни, выдергивают по-одному. Проверка. Я одно знаю. Завет Конягина. Уходить подальше. И сразу.

Выложил я офицеру свою красноармейскую книжку. С фотографией длинношеего солдата в синей пилотке.

- Э, да ты не сюда попал, - сказал офицер, и распорядился выписать мне направление в город Арзамас, где с трудом размещался 1-й запасной авиаполк.

Плохо! Арзамас, город старинный, на прямом пути Москва-Казань, тут выудят и без фонаря... Сдаю в Арзамасе свои бумаги, вижу, толкутся возле пареньки в летных унтах. Оказывается, это стрелки-радисты. Их "отфутболивали" в Казань, в 9-й Запасной авиаполк. "Бомбардировочный", объяснили. Я подал голос, мол, и мне надо в Казань. Всю войну на бомбовозах работал.

- А пожалуйста, - сказал "строевик". - У нас только истребители.

В Казани формировался новый полк. Кто не очень рвался на войну, тот мог "кантоваться" здесь и месяц, и три. Людей, по-прежнему, было намного больше, чем самолетов.

Ни в мотористах, ни в воздушных стрелках надобности не было. Я побрел, было, обратно, но меня догнали и вернули.

- Ты электроникой занимался? - живо спросил офицер с молоточками в петлицах. - Никогда?.. Какое образование?.. Десятилетка?! В институте учился! Слушай, дружище, полк наш пикирующий. Нету ни одного специалиста по автоматам пикирования! Беда! Выручи, освой этот проклятый автомат... Буду учить. Что знаю - скажу.

Утром всю "технократию", с ее солдатскими котомками и рулонами чертежей, погрузили на волжский пароход, который потащился к Ярославлю. Весь трюм чертежами обвесили, гражданских не пускали, кругом секреты; готовили "водяных специалистов", как острили солдаты.

Когда в поезд пересаживались, я завернул свою солдатскую пайку в особо секретную схему на толстой бумаге, затолкал в карманы брюк. В Вологде, когда спали вповалку на цементном полу, крысы съели весь хлеб, которым запасся на дорогу. Осталась только сильно обгрызанная секретная схема; если б и ее сожрали без остатка, не избежать бы мне штрафбата.

Грузовик забросил нас под Волхов, в полк пикирующих бомбардировщиков; именно в эти дни и часы летчики изо всех сил помогали удержать проход, из которого, как кровь из раны, сочились остатки окруженной, разбитой армии Власова.

От Москвы генерал Власов немцев отогнал. В Ленинграде прорывал блокаду по заледенелым болотам... Выходили солдаты в рванье, без сапог, оставленных в трясине, без утонувших в грязи пушек и танков. Спрашивали про своего генерала: выбрался - нет...

Недели две полк держал проход, потеряв треть самолетов и много солдат-мотористов, которых скосил вначале "Мессершмидт", а затем свой собственный скорострельный пулемет, который поставили на треноге у штаба, а он вдруг упал, продолжая косить все вокруг...

Отвозили раненых на станцию Бабаево, тут увидел вдруг серых полумертвых людей. Они выползали из вагонов и, не в силах и шага сделать, присаживались "по нужде" возле колес. Женщины в зимних платках, дети с синими ножками...

Засекретили трагедию Ленинграда так, что я, воевавший в Белоруссии и под Москвой, не слыхал о ней ни звука.

Когда смотрел в ужасе на ленинградские эшелоны, когда слушал рассказы об оставшихся там, под снегом, впервые подумал о том, что нами правят Преступники. Нет, я подумал не о самом, не о Верховном, я лишь сказал себе: правят Преступники...

Как-то вдруг слились в моей душе две стрелковые дивизии, убитые неподалеку от села "Погорелые Городищи", и - ленинградцы, полегшие за зиму. "Подснежники", о которых в газетах - ни строчки...

Ночью нас подняли по тревоге, забили до отказа нашими телесами тупорылый старый "ТБ-3", он же "братская могила", в солдатском просторечии, и пилотов, и штурманов, моторяг натолкали всех до кучи и повезли неизвестно куда. В воздухе к нам пристроилось еще звено "ТБ-3". Что за парад?

Кто-то из штурманов определил, что под нами Соловецкие острова. Куда уж дальше?

Потом начались скалы. Серые, белые, блекло-зеленые. Они походили на доисторических чудищ, налезших друг на друга в ледниковый период.

И вдруг снова вода, черная, страшноватая. Не иначе, через полюс везут, в Америку, за новой техникой. Мы посмеялись, но вскоре стало не до смеха. Наш авиабронтозавр разворачивался на посадку. Длиннющий и узкий, стиснутый сопками аэродром горел во всю длину и ширину.

- Какой же это аэродром? Это пожар на газовом промысле, - отметил кто-то деловым тоном.

Сверху проплыли журавлиными клиньями около сотни "Юнкерсов-88"; взрывы на взлетной полосе подбрасывали нашу многотонную "братскую могилу", как теннисный мяч. Мы тут же ушли на второй круг, на третий, на десятый. Счет потеряли... А посадки все не давали.

Наверное, у нас кончилось горючее, "братская могила" стала валиться на узенькую полоску у сопки, на которой пилот посчитал, может быть, удастся приземлиться. Мы обхватили друг друга крепко, и так, стоя, и бухнулись в желтый огонь, точно в кратер вулкана.

За нами посыпались остальные "ТБ-3", только последний загорелся, едва коснувшись земли. Везет!

Внутри кратера вулкана никто не ходил. Все только бегали. Мы рысцой, пока не началась новая бомбежка, достигли огромной подземной столовой, где потолок то и дело ухал и осыпался, и там объявили, что мы теперь принадлежим Краснознаменному Северному Флоту.

Бог мой, я стремился попасть всего лишь в другую армию. В лучшем случае, на другой фронт. А меня забросили уж не только на другой фронт. В другое министерство. Военно-Морского флота. И в самый дальний угол планеты... Приказ инженер-капитана Конягина был выполнен с немыслимым успехом. Да вот только, как он сам выкрутится?..

3

ВАЕНГА- СТРАТЕГИЧЕСКИЙ АЭРОДРОМ *

"Особняков" в Заполярье не жаловали. Это я понял сразу. Однажды меняю на самолете сгоревший предохранитель, летчик крикнул откуда-то сверху:

- Меха-аник! На крыло!

Я влез по дюралевой стремянке на крыло, козырнул.

- По вашему приказанию...

-- Вон, особист идет, с папочкой в руках, видишь? - нарочито громко перебил он меня. - Подойти на консоль**, обоссать его сверху. Повтори приказание!

* Ныне г. Североморск.

** консоль - самый край крыла.

Особист слышал зычный голос летчика и свернул в сторону.

Я в испуге съехал с крыла на спине и только вечером узнал, почему в Ваенге столь необычный "климат".

Не так давно особист застрелил на аэродроме летчика: тот бомбил свои войска, как было объявлено. Особист поставил старшего лейтенанта, командира звена, у края обрыва, и - из пистолета в затылок. А через двадцать минут пришла радиограмма, что свои войска бомбили самолеты Карельского фронта. Совсем другая авиагруппа. Того особиста увезли в полночь, до утра он бы не дожил... Привезли другого, который "знал свое место", как доверительно объяснил мне белоголовый мужичина с реки Онеги, Иван Шаталов, знакомый мне по первому полку, еще в Белоруссии.

Ледяное Баренцево море наложило на все свой особый отпечаток. Война бьша непрерывной, как полярный день, столь же кровавой, как в пехоте, когда вдруг никто не возвращался из полета, ни один экипаж, и... какой-то оголтело-пьяной. Такого лихого забубенного пьянства не видал ни на одном из фронтов.

Только что вернулась из дальнего похода большая подлодка - "Щука". Где-то за Норд-Капом, у берегов Норвегии, у нее взорвались аккумуляторы. Лодка потеряла ход. К тому же, взрывом убило всех офицеров и часть матросов. И вот, оставшиеся в живых матросы подняли на перископе самодельный парус и тихонько, под брезентовым парусом, начали продвигаться к своим, в Кольский залив. Лодка кралась так близко от вражеских берегов, что ее принимали за свою. Недели две или три плескались они, как на баркасе, у самого края могилы, и вдруг контрольные посты у входа в Кольский залив объявили:

- Прошла "Щука" No...

Она вынырнула с того света, - это понимали все, и поэтому в губе Полярной, на пирсе, выстроилось командование подплава. Сбежались офицерские жены. И наконец прибыл адмирал флота Головко со всем штабом - встречать и награждать героев.

Лодка свернула в Александрийскую бухту - по всем навигационным правилам, подтянулась к пирсу Полярного и - затихла. Пять минут прошло десять, никого нет.

Встревоженный штабник прыгнул на лодку и застучал ногой по люку. Подбитый железками каблук флотского ботинка звякал долго.

- Э-эй, живы кто?..

Ржаво заскрипели болты, люк приоткрылся, из него высунулась красная физиономия в черном берете и сказала медленно и очень внятно:

- Весь спирт допьем, тогда вылезем! После чего люк закрылся и снова заскрипели болты...

Я потом встречался с матросом - штурманским электриком, который привел лодку. Он сказал, что Героев им из-за пьянки не дали, а так... обошлось.

Это я еще мог понять. Из ледяной могилы вылезешь - что тебе штабная суета.

Но возле меня ходили-пошатывались ребята, которые на тот свет пока только заглядывали. Правда, часто, да на колесных самолетах. Упал в воду, шесть минут и паралич сердца. Особенно поражал лейтенант по кличке "Рыжуха-одно ухо" (второе ухо у него действительно было полуоторвано). Он был, судя по всему, клиническим алкоголиком, но... не проходило боя над Баренцевым, в котором он не сбивал бы по "Мессершмидту". На его белом "Харрикейне" красовалось 17 звезд. "Рыжуха-одно ухо" назывался по штабным бумагам "результативным летчиком". Можно ли такого списать?

Однажды в летной землянке - глубокой норе в скале - командир нашей особой морской авиагруппы генерал Кидалинский (в ту пору, по-моему, еще полковник) , огромный, как жеребец, и заядлый матерщинник, проводил так называемый "проигрыш полетов". Иными словами, учил уму-разуму. Лица пилотов выражали полное внимание. Но на самом деле, никто генерала не слушал. Поговорит и - отбудет... Вот тогда и начнется серьезный разговор. Встанет груболицый и добродушный лейтенант Шаталов, заместитель командира нашей эскадрильи, и скажет категорически, почти как Чапаев из старого фильма: Все, что тут... - выразительным жестом показывая, мол, это наплевать и позабыть. Теперь слушай, что скажет ведущий группы.

Вот кому внимали, открыв рты...

Но пока что, поскрипывая бурками, басил властительный генерал Кидалинский, и все смотрели на него, широко раскрыв глаза и очень почтительно.

Кое-кто только плечами поведет: землянка сырая, зябко. Да и сколько можно сидеть недвижимо, и в почтительной позе?

Вдруг поднялся, безо всякого разрешения, лейтенант "Рыжуха-одно ухо" и, покачиваясь, кое-как переступая в своих белых собачьих унтах, зашел за спину генерала Кидалинского, где стоял в углу землянки ящик с желтым песочком, на случай тушить зажигалки, и... стал мочиться в песочек. Мочился шумно, обстоятельно.

Мы замерли в ужасе. Одно слово Кидалинского, и пойдет Рыжуха под трибунал. И не таких в бараний рог скручивали.

Мясистое лицо генерала начало принимать свекольный отлив, стало мокрым. Он вынул платок, вытер пламеневшее лицо, шею, и... нашел в себе силы влоск пьяного лейтенанта Рыжухина не заметить. Продолжал водить по карте Баренцова моря указкой.

С той поры генерала Кидалинского на аэродроме Ваенга стали уважать.

А до этого и в грош не ставили. Ни как летчика, ни как человека.

Правда, не знали еще, что этой ночью погибло на другом конце нашего аэродрома все руководство 36-го полка дальних бомбардировщиков. Выпили все, в честь очередной победы, "ликер-шасси" и полуочищенной смеси из торпеды. Хорошо выпили... Выжил только один "технарь", в баню с бельишком шел, по-дороге стаканчик опрокинул, а потом, на свое счастье, попарился.

Из Москвы тут же вылетела министерская комиссия. Для расследования.

36-й полк воевал геройски - выжил. Выпил в честь победы - полег. Ужаснейший случай. Но - случай. А если к этому добавить еще летчика-истребителя Рыжуху из другого полка, да в соседних поскрести подобное, что получится? Весь аэродром Ваенга воюет... "не просыхая"!?

Нет, нецелесообразно Кидалинскому было замечать Рыжуху.

Узнали мы к вечеру о нашествии генералов-следователей из Москвы и стали лучше понимать генерала Кидалинского. По-человечески. И даже ценить.

Но любить - не любили.

Любили Ивана Яковлевича Шаталова, Иван Яка, как его все называли. Воинское звание Иван Яка упоминали лишь в минуты дружеского застолья: "капитан-лейтенант"... Морское звание - в авиации небывалое. Фантастическое, как и сама морская авиация, которой к началу войны в СССР вообще не оказалось. Деревянные "старушки-эмберушки" - не в счет. Сгорели, как и не было. Пришлось воевать над морем Баренца на колесных машинах.

Вот тут-то и стал Иван Як незаменимым. Туман, дождь барабанит, синие тучи у сопок на прикол стали, - вылетает Иван Як, наперекор стихии, на обычном колесном Ил-4. С торпедой под брюхом. В ледяное море.

Идет над водой, как медведь-шатун по лесу, - рассказывали летчики удивленно, а порой завистливо. - Увидит подводную лодку - заломает. Встретится миноносец - расколет пополам. Одно слово, шатун.

Да и походочка у Иван Яка, особенно когда съедет на заднем месте по черному от копоти крылу, соответствующая. Покачивается. Косолапит. Идет быстро-быстро, руками разводит, точно через бурелом пробивается. Это он о бое рассказывает. Руками. Кто откуда заходил, под каким углом торпеда шла.

У Шатуна и волосы и щетина на круглых щеках белые-белые, можно заметить, что Шатун бреется раз в месяц, а можно и не заметить...

О Шатуне рассказывали легенды. Я тоже знал одну. Самую необычную, на мой взгляд. Но никому в те годы не рассказывал.

...В первые недели войны то было. Белоруссия. Наш аэродром закидывают бомбами... советского производства. От одной фугаски отлетело хвостовое оперение. На нем черным по белому "1924 г." Дураку ясно, что немцы захватили бобруйские бомбосклады. Склады, видать, стратегические, если в них хранится оружие времен Очакова и покоренья Крыма.

Капитан (тогда он был капитаном) Шаталов Иван Як с одинокой медалькой "Озеро Хасан" на своей широкой груди получил приказ бобруйские бомбосклады взорвать. Одновременно сообщили ему разведданные.

Над Бобруйском барражируют двадцать восемь МЕ-109. Барраж на разных высотах.

- Как же я прОскОльзну? - удивленно проокал Иван Як. - НештО я мышь...

Пронзительно-истеричный голос командира эскадрильи Котнова запомнился мне на всю жизнь:

- Родина требует жертв! Родина требует жертв!

Прорвался Иван Як в Бобруйск и взорвал советские стратегические склады оружия, брошенные на произвол судьбы: ни одного целого стекла в городе не осталось. Но это мы узнали потом. А пока что мы увидели шаталовскую машину, продырявленную зенитными снарядами насквозь. Видно, что Иван Як вышел из пикирования над самой головой зенитчиков, их снаряды прошивали фюзеляж, не взрываясь. Решето, а не самолет.

Убитого штурмана вынули из кабины, увезли. И тут подходит к капитану Шаталову комиссар нашего полка М., седой, тучный, прихрамывающий, и как закричит, задрожит всем телом:

- Вре-эшь! Не был ты над Бобруйском! Танковая зенитка прошила, ты и повернул назад... Не мог успеть за 18 минут 20 секунд взорвать склады и вернуться. Вот она правда, - и он поднес к Шаталову свои часы-секундомер.

Шаталов, как известно, человек северный, медлительный, нрава незлобивого, развернулся и влепил полковому комиссару пощечину, звон которой, по-видимому, был услышан на многих аэродромах. Так что ничего удивительного не было в том, что теперь Иван Як воевал в звании не капитана, а лейтенанта, а летчики в Ваенге, ребята веселые, бесшабашные, величали его в подпитии по-морскому - капитан-лейтенантом...

Впрочем, давно бы уж вернули Иван Яку капитана, если б не был он "уж очень прост", как считали в штабе дивизии, и даже придурковат, в чем штабные убеждались все более.

Придурковатость его, сочувственно вздыхал Кидалинский, как шило в мешке, не утаишь. Проявлялась она по-разному, и, в частности, в том, что в изнурительно долгие полярные ночи, когда тьма давит на душу, он доставал где-то женскую косынку и, то надевая ее на свою разлохмаченную голову, то снимая, голосил вологодские-онежские частушки. Наденет косынку и - проорет оглушающим низким басом - за молодуху:

- Ты не стой, пустой

Возле дерева,

Не ищи любовь,

Она потеряна...

Сорвет с нестриженой головы платочек, и - "за парня." Строчку пробасит - как гвоздь забьет:

- Что вы, девки, стоите.

Глазки вылупляете.

Сулите, не даете,

Все обманываете...

Срамных частушек не пел. Это - предел...

Голосит - притоптывает этак час - полтора, ни разу не повторяясь, завершая свои частушки всенародно известной припевкой.

- Здорово, здорово у ворот Егорова.

А у наших у ворот все идет наоборот.

Летная землянка корчилась от смеха. Офицеры-политработники из штаба ВВС флота приходили послушать. Хохотали со всеми вместе. Крамолы, докладывали, нет, а вообще... придурковат.

История с "голой девкой", казалось, это подтверждала полностью.

В Ваенге стояло английское "крыло". Союзники. Молодые англичане-истребители, приводившие политуправление ВВС Северного флота в ужас. То вдруг заявляют, что война без женщин - не война. Где женщины? То устраивают вокруг аэродрома зимние катания на санях, точнее, на громыхавшем железном листе, буксируемом "виллисом".

Грому, звону, беспорядка, разбросанных бутылок из-под виски - начальник Политуправления распорядился: во время "английских безобразий" советским военнослужащим из землянок не выглядывать.

Улетели жизнелюбивые англичане, раздарив своим новым приятелям разные сувениры. Иван Яку досталась, как тут же донесли в Политуправление, "голая девка".

Это была прекрасная цветная репродукция на развороте какого-то журнала, явно не нашего журнала: Иван Як прикнопил ее в летной землянке, в своем углу.

Тут же началась шумиха. Телефонный трезвон: "Не мальчик. Тридцать два года человеку, а на стене "голая девка"! "Голую девку" снять!"

А как снять, когда на нее приходят поглядеть отовсюду, даже зенитчики с сопок, и все в восторге.

На второй день шумиха обрела привычные формулировки: "Замкомандира эскадрильи пропагандирует разврат..." "Политическая близорукость" "Моральное разложение"... Когда румяный капитан из Политотдела дивизии заявил, что это "идеологическая диверсия" и ринулся к картинке, протягивая к ней руки, навстречу ему закосолапил широченный Иван Як, дурашливо осклабясь и басовито напевая самую популярную в те годы в СССР кинопесенку: "Капитан, капитан, улыбнитесь, ведь улыбка - это флаг корабля..." Политотделец огляделся затравленно: лица пилотов серьезны, сочувствия на них нет, понял - набьют морду. И исчез.

Тут уж сами пилоты решили идти на попятную. "Сними, Иван Як, - сказал кто-то из полумрака. - Иначе развоняются, святых выноси... Тем более, там какая-то надпись внизу, да вот, совсем внизу, мелкими буквами, не по-нашенски. Чорт его знает, какая там пропаганда-агитация.. ."

Иван Як, руки в боки, поглядел на голую диву прощальным взглядом и вдруг вскричал с надеждой в голосе, чтоб позвали "Земелю"... Какого "земелю"? Да студента!

Меня сдернули с нар, я шмякнулся об пол и до летной землянки бежал изо всех сил, думая, случилось что.

Потребовали, чтоб прочитал надпись. Английского я отродясь не знал. В школе кое-как сдавал немецкий. Но латинские буквы - есть латинские буквы, и у меня сразу составилось по складам: FRANCISСО dе GОYА "LUCIENTES"... Гойя! Уже легче! Дальше шло совершенно необъяснимое: "Lа mаjа nuе..." Это "Lа" выбило меня из колеи окончательно. Значит, и не немецкий язык, и не английский... Из французского я знал только "Пардон, мадам" и "Пардон, месье".

- Земеля, я тут одну букву вспомнил, - участливо пробасил Иван Як, видя, что лоб у меня повлажнел: - "j" - это у испанцев как русское "х". Я воевал на Хасане, но готовили-то меня для Испании...

Испанский?! Наверное! Далее напечатано "97x190 sm Маdrid, Рradо". Спасибо, Иван Як! Итак, "маха ню..." Я почесал в затылке, и меня осенило: "Нудисты! Это которых милиция разгоняла в двадцатые годы. Они вышли на демонстрацию голыми и несли плакатик: "Долой стыд"."

Я сказал почти убежденно:

-- Франсиско Гойя, "Голая маха".

Ответом мне был взрыв хохота.

- И так видать, что голая! - вскричала землянка. - К чему же надпись? Ты не финти! Не знаешь, не задуривай голову!

Я постоял потерянно, и вдруг вспомнил эту репродукцию. Я видел ее в толстущей книге с иллюстрациями, привезенной дядей из Америки. Потом книгу, конечно, изъяли, вместе с дядей.

- Так вот, - произнес я со сдержанным достоинством. - Франсиско Гойя, испанский классик. Репродукция с его всемирно известной картины. Называется "Обнаженная маха". Картина хранится в Мадриде, в музее "Прадо". Ее размеры 97 х 190 сантиметров.

В "Обнаженную" почему-то поверили. Сходу. Тем более, размеры привел. Цифры - дело точное.

Хотя из глубины землянки заметили придирчиво: голая - обнаженная, что в лоб, что по лбу, летчики двинулись всей толпой к дверям, к столику дневального, закрутили ручку полевого телефона. Сообщили в политотдел дивизии, что, мол, скандал получается. "Голая девка" вовсе не "голая девка", а классика. Гойя, испанец. Мировая знаменитость. Все равно, как у нас Репин-Суриков "Три богатыря"...

Вернулся румяный капитан из Политотдела дивизии, покосился на "Обнаженную маху" почти стыдливо, переспросил, правда ли, что Гойя в Испании, все равно, как у нас Репин-Суриков... - Та-ак! - протянул он, разглядывая потолок из струганых досок, с подтеками, и вдруг прокричал уличающим тоном: - А вот каких политических взглядов придерживался этот ваш Гойя, известно?!

- Республиканских! - прокричали из полумрака уверенно. - Его дети в Москве, в эвакуации.

Так "Обнаженная маха" на меловой иноземной бумаге и осталась в летной землянке. Законно. Священной реликвией. Щедрым даром союзных войск. Висела долго. Пока ее не украли.

История с "Обнаженной махой" окончательно убедила Политотдел, да и штаб, что Иван Як - гениальный летчик, мастер слепого полета, в обычной земной жизни - дурак-дураком. Политического чутья ни на грош. Морально неграмотен. Офицерской чести не сознает. Совершенно.

Это, казалось, подтверждалось и тем, что Иван Як полностью не воспринимал воинской субординации, вроде бы и не понимал ее. То ли "капитан-лейтенантство" обожгло его душу, то ли он всегда был такой. И с генералами, и с солдатами говорит, как с ровней.

Меня он, как известно, называл "земелей". Я никак не мог взять в толк, почему "земелей". Я москвич, он с реки Онеги... "Мы - однополчане", - как-то сказал я ему с категоричностью недоучившегося студента.

- ОднОпОлчане - слОвО бумажное, - пробасил Иван Як в ответ. - В газетах так печатают... Когда летним утречком, под Мозырем, нас бомбили "Юнкерсы", помнишь, мы с тобой рядышком лежали, животиками к земле прижимались. Так бы и закопали рядышком, в белорусской землице, если б ветер не отнес бомбу к Комиссаровой щели. Значит, земеля.

Ну, земеля, так земеля!

Я был в торпедной дивизии новичком, и, как всякого новичка, меня гоняли в ночь-заполночь охранять самолеты, прочищать забитые снегом трубы, топить из снега воду, таскать самолетные ящики, сгружать бомбы, короче говоря, служба новичка известна: "подай - прими - пошел вон..."

Началось с печной трубы. Из штаба позвонили, чтоб выслали человека откопать офицерскую землянку.

- Чвек! - весело сказал мне старшина эскадрильи, не лишенный юмора хлопец. - возьми лопату и закопай эту проклятую войну к такой-то матери. А потом пойдешь в ночной наряд.

Он проводил меня вдоль оврага, утопая по пояс в снегу, и сказал:

- Еще двадцать шагов, и досчатая дверь. Плыви!

Я проваливался в снег порой по грудь, главное тут - не оступиться в овраг, занесенный снегом вровень с аэродромом. Оступишься, и - прости прощай!..

Наконец, различил во тьме деревянную дверь, постучал. Кто-то ответил мне, что рядом со входом деревянная лопата. "Отыщи ее и отгребай!" Отгреб снег! Ввалился к летчикам, от меня аж пар шел. Оказалось, это только начало работы. Забило снегом печную трубу, то-то вокруг сажей пахнет и дым стелется. Я взял длинный шест, сбросил свою тяжелую куртку механика: выскочу налегке, - решил, прошурую трубу, и мигом обратно... Хочу открыть входную дверь да выскочить. Не могу. Уже завалило.

На мои жалобные сетования, перемешанные с крепкими словами, сразу отозвалось несколько человек. Выплыл из дымного полумрака Иван Як.

- Зарыли нас живыми? Не дело...

Все вместе мы отбили снежный пласт, и я боком выбрался наружу.

Пурга хлестала колко. Опираясь на палку, влез на крутой наметенный бугор. Почти десять минут выбивал из дымохода слежавшуюся твердую пробку. Провалилась палка, наконец. Насквозь. Оттирая прихваченное морозом лицо, окоченевший, в одной фланелевке, начал пробираться ко входу. Но двери не было. Кругом мертвая белая целина. Пошарив наугад руками, вернулся к трубе и, сложив ладони рупором, закричал в узкое отверстие. Никто не откликался и не выходил. Пурга словно глумилась надо мной, взвыла так, что я даже вопить перестал.

"Куда меня занесло?! Ляжешь "подснежником" безо всякого приказа. Возле самого дома."

Нет, это было бы слишком глупо.

Скатился ко входу с отчаянием, ломая ногти, стал отгребать-отбрасывать снег. "Была тут когда-то дверь или мне приснилась?!"

Двери не было. Тогда я повернулся к ветру спиной и, пригнувшись и стуча зубами от холода и страха, стал обдумывать, как бы все-таки не околеть... В ста метрах отсюда лестница вела в овраг, на КП дивизии. "Не прозевать лестницы! Не найду - хана!.."

Я сделал всего несколько шагов от землянки, когда в буране прозвучали отголоски знакомого голоса:

- ...эля!.. Земеля!...

Обернувшись, увидел мерцающий огонек карманного фонарика и стал пробиваться к нему.

Иван Як втащил меня в землянку, растер в своих лапищах мои руки и сказал удивленно:

- Ты что, дитя малое! Раздемшись... Хорошо, мне картежники голову не задурили...

Иван Як ушел спать, а я, затянув на куртке ремень потуже и захватив в своей землянке "винторез", отправился на самолетную стоянку, коротать ночь...

...Через четыре часа, отстояв "собачью вахту", добрел, с трудом переставляя ноги, до своего жилища - вместительной землянки "технарей", узкой и длинной, как забой в шахте. Маленькая лампочка, обернутая снаружи бумажным колпаком, освещала только тумбочку дневального. В темноте утопали бревенчатые заплесневевшие стены и сплошные двухэтажные нары, на которых спали все, кому война позволяла хоть ненадолго укрыться под накат бревен. К бревнам изнутри прибиты фанерные и картонные желоба, отводящие в сторону просачивающиеся струйки талого снега.

Отряхнувшись в коридоре, ввалился в землянку. Прошлепав валенками по непросыхающим доскам прохода, потянулся к печке.

Печка нам досталась в наследство от зеков, которых до войны пригоняли сюда взрывать скалы и сопки - строить аэродром. Бензиновая бочка, обмазанная глиной. "Технари" усовершенствовали "тюремный патент". Навезли из развороченого сгоревшего Мурманска битых кирпичей, умело обложили бочку настоящая русская печь, только без лежанки.

Дневальный, как было у нас, механиков, по неофициальному ритуалу принято, прислонил меня, заледенелого с головы до пят, боком к теплым кирпичам, выдернул из-под моей несгибавшейся деревянной руки длинный снежный ком - винтовку, поставил ее у печки, обложенной и обвешанной сырыми валенками и портянками.

Дух такой, хоть топор вешай.

Минут через пятнадцать руки у меня стали двигаться, и я принялся за свой оттаявший "винторез".

...Утро в землянке начиналось от всполошенного, во все горло, "командного" окрика, от которого люди вскакивали, еще не соображая, чего, собственно, от них хотят.

- Разоспались, мать вашу... По боевой тревоге! На разгрузку!

Выскочил из землянки. По летному полю рулил выкрашенный в белую краску "Дуглас" с красными звездами, он разворачивался у стоянки; и до меня донесся молитвенный возглас начальника штаба Фисюка:

- Господи, наконец нас не возьмут голыми руками... - А потом его крик: - На разгрузку пятнадцать минут!.. Прихватят "Дуглас" бомбежкой, головы не сносить.

Оказалось, нам привезли автоматы ППШ, ручные пулеметы, пехотные мины. Оружие было в больших деревянных ящиках, которые каждому из нас взваливали на спину, и мы, под возгласы "бегом-бегом!", оттаскивали их к красному флажку, воткнутому в снег; и тут же снова мчали к "Дугласу".

Железные уголки ящиков задевали за самолетный люк - мат стоял многоэтажный.

Изощрялись в ругани все, а больше всех вышколенный штабист Фисюк, который знал, что летело к нам звено "Дугласов", три машины, а одну сбили наши же летчики. По ошибке.

Сбросив с плеч очередную тяжелую ношу, от которой ломило позвоночник, я кинулся обратно к самолету.

В это время на снег спустился летчик Дугласа. Потянулся, разминаясь, и, не торопясь, утомленно, стащил с головы кожаный шлем. Лицо круглое, волосы кудрявятся.

Я оцепенел.

- Ребята! - закричал вдруг диким голосом. - Не материтесь: летчик баба!..

Спустя четверть века, в Клубе писателей Москвы, где впервые показывали нашу картину "Места тут тихие", о боях в Заполярье, ко мне подошла широченная в бедрах женщина с веселыми умными глазами и спросила, не я ли кричал на все Заполярье, чтоб не матерились: "...Летчик - баба!.. Не помнишь?"

И захохотала хриплым прокуренным голосом, полуобняла. А уж мне шептали со всех сторон, что это Валентина Гризодубова.

Старый друг - лучше новых двух - потянулась с того дня ниточка, а куда приведет, скажу в свое время...

Каждое утро нас подымали, как уже говорил, диким, полузвериным криком, но чтоб вот так - не помню. Я был в наряде, что ли, свалился поздно. Меня трясли, дергали сразу шесть рук. Пока продирал глаза и просыпался, уже сняли с нар и принялись натягивать на меня ватные штаны...

- Быстрее! Сгорел моторчик!.. В десять вылет. Да быстрее же, мать твою...

Уже находу, пританцовывая то на одной ноге, то на другой, сунул их в валенки и бросился к выходу.

Оказалось, штурман сжег электромоторчик, подгоняющий патронную ленту. Раскудахтались! Новая техника - новая морока... Штурман в комбинезоне и коричневом шлеме с шелковым подшлемником, высунулся из верхнего лючка, и меня как в грудь ударило чем...

Скнарев! Александр Ильич! Штрафник. Пятьдесят шесть суток в камере смертников отсидел, расстрела ждал за чужую вину, а тут, как на зло, техника ножку подставляет...

Я мчал к старту, как олень, перепрыгивая через ящики со снарядами и проваливаясь в воронки, занесенные поземкой. Техническая сумка из брезента колотилась о мою спину. Махнул рукой Скнареву, который по-прежнему выглядывал из штурманского лючка в тревоге. Мол, сейчас-сейчас. Не беспокойтесь, Александр Ильич!

Начальник штаба ВВС Северного Флота, хромой старик, генерал-майор Карпович (видел его как-то) разрешил штрафнику Скнареву на свой страх и риск вылететь с прославленным Шаталовым на "свободную охоту". Иван Як просил за него, да и без того было ясно, что нет на всем Северном Флоте лучшего навигатора, чем Скнарев.

Генерал Кидалинский не одобрял либерализма Карповича. Штафнику столько чести...

Не дай Бог, теперь из-за Скнарева задержится вылет. Пришьют саботаж. Всем!..

Вокруг дальнего бомбардировщика ИЛ-4Ф, машины самой для меня прекрасной, о трех ногах и двух моторах, заляпанной сверху грязновато-белой краской (камуфляж!) стояло, нервно переминаясь, почти все начальство Большого аэродрома. Желтолицый язвенник майор Фисюк, в черных очках "консервах", толпище незнакомых полковников с заспанными недобрыми лицами.

Я достал из своего необъятного кармана никелерованную отвертку, и, унимая тревогу, подумал с чувством собственного достоинства:

- Мечете икру, а дело ни с места. Ждете мастерового...

Майор Фисюк и полковники из штаба поочередно влезали на стремянку, просовывали головы в нижний люк, изредка переводя взгляд на часы.

Новый моторчик прилаживался успешно, и они удовлетворенно молчали. Но вот срывалась отвертка или падал на дно кабины или на снег шурупчик - и всех охватывала нервная дрожь. Полковники вновь взглядывали на циферблаты и хмурились.

Снизу за моей работой следили еще человек восемь, среди них Иван Як в своих рваных собачьих унтах, и я разволновался всерьез. Чаще срывалась отвертка, как на зло, не совмещались отверстия рамы и моторчика.

- Задержались на две минуты и сорок секунд! - угрожающе произнес майор Фисюк. Моя отвертка тут же грохнулась о дно кабины.

Я схватил ее, пытаясь приноровиться и встать спиной к прожигавшим меня полковничьим взглядам.

- Какого лешего уставились на его руки?! - пробасил снизу Иван Як, и сразу встали шурупы моторчика куда надо.

Я спрыгнул со стремянки, бросил на снег техническую сумку и козырнул начальнику штаба:

- Машина готова к полету!..

Иван Як взобрался по стремянке на крыло и буркнул в сторону начальника штаба:

- И чего, старина, икру метал? Белую булку, что ль, с утра не привезли?..

Полковники усмехнулись, майор, старый язвенник, пригрозил Иван Яку кулаком, но, все понимали, по-доброму.

Спустя две минуты от огромного самолета остался на земле только снежный вихрь.

Иван Як вернулся часа через три, к нему тут же помчалась, подскакивая на ледяных натеках, скорая помощь.

Боже, как несся я к самолету! Решил, Скнарева ранило или убило! Нет, скорая помощь увезла нижнего стрелка, рука которого безжизненно свисала с носилок.

Газик с рваным брезентовым верхом увез экипаж в подземную столовую перекусить, но тут же по тревоге доставил обратно. Штабной бежит с радиограммой из штаба флота: немедля вылететь на разведку. Скнарев, Иван Як и дядя Паша, рябой мордастый стрелок-радист, сверхсрочник, торопливо дожевали свои бутерброды, полезли, было, по стремянке вверх, да тут же спустились: нижнего стрелка-то нет. А нового не прислали.

Ищут замену, а запасной воздушный стрелок был в тот день посыльным в штабе, угнали его куда-то с бумагами.

Двадцать минут прошло, полчаса. Отошли к курилке, стоят рядышком. Скнарев и Иван Як плечами друг друга поддадут, греются.

В землянке они резко отличаются друг от друга. По одежде хотя бы. На Скнареве выгоревшая солдатская гимнастерка, обмотки. Иван Як со своим морским кителем, с орденским перезвоном, - барин. А тут оба в одинаковых зимних комбинезонах. У Скнарева - новенький. Карманы и на груди и на коленях. Скнаревский планшет с картами под целлулоидом на длинном брезентовом ремне.

У Иван Яка комбинезон с заплатой на локте, лоснящийся; коричневый шлем - тонкий, в обтяжечку, истертый на затылке до белой подкладки, видать, с японской кампании привез. И очки оттуда, маленькие, круглые "очки-бабочки", довоенные очки, теперь таких не делают; бережет Иван Як и шлем, и очки, верит - счастливые...

Лица у Скнарева и Иван Яка чем-то сродни. Грубоватые, широкие, плоские, лопатой - мужицкие. Подбородки - церковные замки. Родня, вроде.

А приглядишься... У Скнарева глаза неподвижные, как у слепца. Неулыбчивые. И какие-то виноватые, что ли? "Козью ножку" изо рта не выпускает, зубы от махры черные. А ведь выдают штурманам "легкий табак". Нет, крутит по-солдатски, по-тюремному, "козью ножку"...

Привык, да и отвыкать не хочет. Как еще повернется?..

У Иван Яка тоже скулы и уши вразлет. И папироску сосет, не выпуская. Глаза цвета голубого пламени, холодноватые. Смотрит на собеседника недоверчиво-испытующе. Мол, что за фрукт... Широкий, с мясистыми ноздрями нос то и дело вздрагивает. Не то Иван Як чихнуть хочет, не то посмеивается про себя...

О майоре Фисюке и говорить нечего, даже полковники из дивизии обращаются к Иван Яку осторожно-почтительно...

А улыбнется, и сразу другое лицо у Иван Яка, светлая у него улыбка, приязненная, глаза теплеют, светятся живым огнем. Не Иван Як, сама доброта, подходи, не бойся...

Так уж сложилось, что я видел Иван Яка чаще всего улыбающимся. Или поющим. Есть такие безудержно-веселые люди, не очень задумывающиеся о жизни, и мне казалось, что наш бесстрашный добряк-командир из таких.

Полчаса прошло, Иван Як уже из плоской бутылочки отхлебнул, и Скнареву протянул, тот отказался. Ковырнул Иван Як аварийный паек, вытянул оттуда шоколадку (только Иван Яку разрешали "разорять" аварийный борт-паек, да и не разрешали вовсе, а смотрели сквозь пальцы...)

Из губы Полярной, где находится штаб Северного Флота СССР по всем видам связи - гром и молния... Почему не вышел самолет-разведчик?! Немцы вот-вот начнут операцию против союзного конвоя, а никто ничего не знает!

Фисюк бегает белый как смерть. Иван Як махнул в его сторону рукой, толстущие губы скосил в язвительной усмешке.

А вот, вижу, и Скнарев встревожился, повел плечами, как от холода. Дело-то не шуточное...

Я был технической "обслугой", младшим авиаспециалистом, бросил на землю свою техническую сумку и подошел к Иван Яку вполне официально:

- Разрешите обратиться, товарищ старший лейтенант. Раз такое дело, могу слетать нижним стрелком. Пулемет "ШКАС" сдавал еще в школе. Кабину знаю.

- Земеля, - пробасил он добродушно. - Так ведь это дело!.. Александр Ильич, не против?..

Александр Ильич Скнарев только улыбнулся мне: на что Иван Яку его одобрение!

Хотя техник звена и мямлил что-то протестующее (и без того специалистов не хватает и как бы из штаба полка не намылили шею), но тут же стал прилаживать ко мне парашют: в конце-концов отвечает не он, технарь, земная власть, а командир.

О строптивых летчиках вообще давно существовало на Большом аэродроме у технарей цинично-грубое присловие: "лети-лети, мать твою ети..."

Это был мой первый вылет с полярного аэродрома Ваенга, прямо скажу, памятный... Правда, мутило меня весь полет, и думал я первые час-два более всего о том, когда, наконец, приземлимся. Да и посадили ведь в плохо оттертую кровь, остались брызги и на стволе, и на патронной ленте.

Может, от крови этой и началось. Никогда так не мутило. Только поднялись, ушли в сизое облако, ничего не видать, самолет пошвыривает вниз-вверх, все вокруг дребезжит, давлюсь, затыкаю рот рукавом своей куртки, провонявшей бензином и маслом; и вдруг слышу в ларингофоне участливый голос Иван Яка.

-- Земеля, если что, скидавай валенок, и в валенок!

Выскочили из снежного заряда; море, как сажа, облака над самой водой, мчат навстречу, бегут наперегонки. Сто пятьдесят, сто метров показывала стрелка высометра. Дрогнула. Сто. Восемьдесят... Наконец, и вода пропала. Застелило ее белой дымкой. Снежный град влетал в открытый лючок, обмораживал щеки.

Высота двадцать метров! Ё - мое!..

Самолет вздрогнул, его повело в сторону.

- Что у нас? - спросил стрелок-радист дядя Паша.

- Обрезает правый. Видно, обледенел карбюратор. Сейчас мы его погреем, родимого. - Иван Як полез вверх. Дрожат моторы, бьются, как кони в непосильной упряжке, выскочили из сизого облака и вдруг - крутая скала перед самым носом. Темная скала, в снежных расщелинах, - стеной. Неужто в лепешку?

Тянет "Ильюшин" вверх. Аж черный дым из патрубков. Гранитный скат под брюхом, кажется, рукой дотянешься... Нет конца граниту. Мчат и мчат навстречу серые глыбы. Теперь уж все дребезжит, и моторы, и крылья, и даже зубы.

И вдруг оборвалась скала, мелькнул внизу пенный прибой.

- Слава Богу! - воскликнул дядя Паша. - А то я думал, сядем мы на камушек верхом.

- Варангер... - негромко, с хрипотцей произнес простуженный Скнарев, и закашлялся.

- Э, нам он не нужон и в страшном сне! - пробасил Иван Як и ушел от него прыжком через скалистое плато. Миновав набитый зенитными пушками Варангер-фиорд, снова заложил крутой вираж - к морю.

Опять полощется Баренцево.

Штурман включил плановый фотоаппарат. Нет кораблей. Пустое слепящее море, скалы, и вдруг видим, царапается вдоль крутого берега гидросамолет с черными крестами на крыльях. Летит так низко, что, кажется, белые барашки волн до его поплавков доплескивают.

- Схарчим? - деловито предложил Иван Як.

- Можно, - неохотно отозвался Скнарев. - У нас, Иван Як, и без того дел...

Засвистело в ушах - так круто на вираже снизились. Скнарев из своего сдвоенного "шкаса" прошил немца бронебойно-зажигательными. Тот вспыхнул черным огнем. Отвернул к берегу, тянет-тянет, не садится на воду, только у самого прибоя упал на камни и взорвался.

Не ведал я, что он успел дать радиограмму. Но Иван Як сообразил. Две металические пластинки "ларинга", плотно прижатые к его горлу, передали его вздох, а затем сипловатое бурчание.

- Ну, пОдымут Осиное гнездО. ПрОчешут БаренцОвО. ПОйдем, Саша, пОдале От мОря. Через сушу. На бреющем...

- Курс... градусов, - тут же отозвался Скнарев.

Самолет летел так низко, что я мог спокойно поглазеть на Норвегию, которую мы, похоже, пересекали поперек. Расслабился малость. Если б только не ком в горле. В кабине пахло нагретым плексигласом, еще чем-то острым, от этого выворачивало еще сильнее.

За желтоватыми стеклами фюзеляжа проплывали скалистые выступы, сопки в однообразных белых балахонах. Ветер, откинув их снежные капюшоны, обнажил серые плешины прибрежных скал. Прилив смыл снег с подножий, и они стояли рядом, плечом к плечу, хмурые, пятнистые, ссутулившиеся.

Проглянуло солнце. Заискрился снег под крыльями машины. Иван Як набрал шестьсот метров и развернулся.

- Выше! - в застуженом голосе Скнарева прозвучали властные нотки. Здесь шестьсот восемнадцать метров - гора Хайглетярра!

Иван Як поднялся к самой кромке перистых розоватых облаков и начал пересекать фиорды. Промелькнули черные крутые, как стены, берега Тана-фиорда. Белая кромка дышит, пенится, а вот пошла изгибом, точно на острую, выступом, скалу наброшено ожерелье из кораллов. Красиво сказочно!

- Стрелки, воздух?

- Воздух чист, - отрапортовал дядя Паша. И я следом.

И вдруг в наушники ударила, именно ударила, а не зазвучала низкая басовая нота. Ларингофоны даже дыхание передают, а уж такой басище...

- О ска-алы гро-озные дробятся с ревом волны

И с бе-елой пеною, крутясь, бегут наза-ад...

Господи Боже, это же Иван Як?!

Я был убежден, что он в своей жизни ни одной оперы не слыхал. Уж текста-то арий не знает, точно. Его стихия: "Здорово, здорово у ворот Егорова..." Тут он высший авторитет и судья.

Всего можно было ждать в этом муторно-долгом полете, даже смерти, но не "Песни варяжского гостя". В исполнении Иван Яка.

-...Но го-ордо серые утесы выносят волн напо-ор,

Над мо-рем стоя-а...

Не сразу затих басище; низко, с органной силой и торжественностью литургического обряда звучала в ушах чистая человеческая радость, созвучная этой ошалелой гранитной красоте и мощи да, пожалуй, и дерзости прорыва одинокого разведчика, от которого в любую минуту может остаться лишь столб черной гари, разносимой ветром.

...Штурман покашлял, нарушая торжественность минуты.

- Иван Як, какого лешего ты утюжишь воздух над Норвегией? - наконец сказал он. - Свободно мог петь в Академическом Большом театре...

- Свободно петь, Александр Ильич, можно только над Норвегией. Уж кто-кто, а ты это знаешь.

Я затих. И испугался: говорили, дядя Паша стучит по-тихому. Это оказалось правдой, но дядя Паша на своих не стучал.

- Барраж над фиордом! Два "Мессера"! Высота 200! - восклицание дяди Паши оборвало "норвежский" диалог Иван Яка со штурманом. Поддали моторы Иван Як ушел в облако и снова вынырнул лишь у какого-то узкого фиорда.

- Эт-то должен быть Порсангер-фиорд, - прохрипел Скнарев. - Точно! Вот Лаксэльвен! - Рядом с рыбацким поселком Лаксэльвен, на тыловом немецком аэродроме Банак всегда стояли наготове "Мессершмидты" и бронированные "Фокке-Вульфы".

Как только Скнарев опознал по красным и зеленым крышам, облепившим фиорд, какое под нами селение, он добавил не без тревоги:

- Иван Як, ноги в руки!..

Моторы на форсаже взревели и забились, как гончие, почуявшие цель. Штилевая темно-зеленая вода слепила, как зеркало.

Мы болтались в воздухе уже часа три, я держал валенок, как священный сосуд, - прямо...

- Устал? - посочувствовал мне дядя Паша. Он пригнулся ко мне, обмакнул палец в желтоватую воду, скопившуюся на дне кабины, протер свои воспаленные глаза, которые, видать, давно резало от напряжения.

У всех летчиков Заполярья были такие красные, слезящиеся глаза, и у Ивана Яка, и у Скнарева, а темные очки-"консервы" носил только начальник штаба майор Фисюк, который никогда не летал. Вначале это раздражало. Потом привык...

Далеко слева проплыл сверкающий цветными крышами деревянный Гаммерфест - самый северный город на земном шаре, огороженный с моря ожерельем заградительных бон. Самолет входил в неведомое мне, за морями-за долами, Лопское море.

- Курс норд-вест... градусов, - просипел Скнарев.

Круто, я едва удержал свой валенок, развернулись почти на полюс и наконец увидели американский караван, идущий развернутым фронтом.

Зрелище это незабываемое, торжественное. Во всю ширину Баренцева моря, кажется, до ледяной

кромки, идет огромный конвой. Белые буруны кипят на черной воде. Коричневые дымы столбом.

Над каждым транспортом висит на железном тросе аэростат воздушного заграждения.

Тральщики, чуть поодаль друг от друга, дымят впереди...

За ними эсминцы, узкие, как борзые. Водяными блохами снуют катера противовоздушной обороны.

Американские транспорты "Либерти" сидят тяжело. Дымят густо, сажей.

- Александр Ильич, прикинь ордер конвоя. Похоже, весь английский королевский флот вышел на рыбную ловлю... Паша, отбей Кидалинскому пеленг союзников! Все! Пусть гонит свое воинство на Хебугтен, пока не поздно...

Хебугтен был стратегическим аэродромом, вроде нашей Ваенги, только немецким; там ждали англичан восемьсот пикировщиков "Юнкерс-87", которые сожгут, утопят этот караван, если их не прихватить на земле.

Иногда Хебугтен бывал пуст. Значит, английский караван пробивался Средиземным морем.

А ныне ждут здесь. С прошлой пятницы. Весь пятый воздушный флот, видать, вернулся. Фисюк показывал Скнареву мокрые фотографии. Хебугтен напоминал на них длинную ленту липучей бумаги, черной от мух...

- Координаты каравана приняты! - деловито сообщил дядя Паша.

- Добро! Закипела Ваенга, - пробасил Иван Як и, заложив крутой вираж и нырнув в облако, двинулся домой, как я думал. Разведчик свое дело сделал.

Не тут-то было...

- Курс... градусов, - протянул Скнарев утомленно, похоже, даже зевнул. - Операция номер, - он произнес шифр, - снимаем плановым АФА-12...

- Это что такое? - бестактно спросил я.

-- Кто ж его знает, земеля. Темна вода в облацех.

Только после войны узнал, что нашей целью была именно вода. Только "тяжелая". Гитлеровцы, готовясь запустить атомный котел, хоронили свою "тяжелую воду" в норвежских скалах, где, считали, никто искать не будет.

И вот перевозили куда-то "тяжелую воду". Скорее всего, часть ее. Летом англичане еще раз подрывали "тяжелую воду" на каком-то озерце. Год-два упустили б, возможно, была бы у Гитлера атомная бомба.

На занесенную снегом скалу, из недр которой вытягивали на армейских вездеходах огромную, с прямыми гранями цистерну, мы вышли секунда в секунду.

Лощина горела. Черный дым стелился над снегом. Вездеходы были перевернуты, раскиданы, чадили. Кто-то бомбил до нас. Может, Карельский фронт. Может, американские "летающие крепости".

Наше дело телячье - привезти снимки. Две бомбы, правда, взяли. На всякий случай.

- Влево 5 градусов, - просипел Скнарев. - Ложись на боевой! Включаю АФА-12. Стрелки, не зевай!

Дядя Паша начал лупить из своей оглушавшей меня пушки "ШВАК", и я, следом, короткими очередями. По вспышкам зениток...

Эти "водяные" дали нам прикурить. Разворошил кто-то гнездовье, а нам расхлебывать.

Застучало осколками по крыльям, по фюзеляжу, машина вздрогнула, как раненый зверь. Потянуло ветерком из пробитой обшивки и... острым запахом масла.

- Маслобак?! - встревоженно воскликнул дядя Паша.

- Порядок, - ответил Иван Як.

"О-ох, тогда, похоже, масляные амортизаторы шасси в клочья,- мелькнуло у меня, - как садиться будем? Без колес..."

Дядя Паша кончил стрелять и, оглядев белесые небеса, прокричал мне напряженным тоном, что все только начинается. Нас засекли трижды, и теперь ждет не дождется дальнего разведчика Луостари - фронтовое стойло "Мессершмидтов".

Луостари, действительно, нас ждало; когда мы проходили как можно дальше от него и ближе к ледяной кромке Баренцева моря, увидели - идет наперехват, густо, как казачья лава, сорок, пятьдесят "Мессершмидтов"... Четверо "Мессеров" спикировали на нас со стороны солнца невидимыми, но не сбили, а встали со всех четырех сторон как конвой... Иван Як налево пытается свернуть, слева гремит предупреждающе красная трасса. Вниз клюнул зелено-красный огненный веер на пути...

Иван Як деловито передал по радио, что "Мессеры" взяли нас в "коробочку"; добавил совсем уж не по уставу: "Везут, как Пугачева, в железной клетке!"

Только позднее узнали (Иван Яку еще до полета сообщили), что на север Норвегии прибыл с инспекцией не то маршал Геринг, не то еще какой-то маршал, и это к нему на высокое совещание и слетались со всей Лапландии немецкие генералы. В том числе, на гидросамолетах...

Гидросамолет с генералами из штаба Главнокомандующего Лапландской группировкой Дитла был сбит советским бомбовозом, известным тихоходом, вопреки всем правилам. Это вызвало в немецком штабе ВВС такую ярость, что было приказано экипаж доставить живьем.

И вот нас волокут. У них скоростенка известная - 450. У нас - 260. По стрелке вижу. На пределе идем. Все дрожит, точно на телеге катим по булыжнику. Я поглядел в левый плексиглас - напряженное худое лицо немецкого пилота, косится в нашу сторону настороженно. Чуть подал "Мессер" вперед, его фонарь вспыхнул на солнце.

А с другой стороны пилот-мальчишка. Этого вижу особенно хорошо. Шлем на затылке, торчит светлый чубчик. На его круглом лице восторг. Рот открыт, не то кричит, не то поет...

Не один Иван Як изредка затягивает. И они поют...

Я в этот момент не пел. Это точно. Я плотнее натянул шлем с наушниками, чтоб не прозевать какой-либо команды.

Команд никаких не было...

Тишина. Не слыхать бы никогда такой тишины... Уже белые, в снегу, норвежские берега замаячили, а по-прежнему тишина. Она стала давить мне на виски. Эта тишина, заполненная до краев обложным, саднящим душу ревом "Мессершмидтов".

- Штаб радирует, - торопливо сообщил дядя Паша. - Сейчас расшифрую... Ух, там суета-маята...

Пожалуй, можно было и так назвать то, что происходило сейчас в штабе Военно-воздушных сил Северного флота, расположенном в губе Грязной, в непробиваемой бомбами гранитной скале. Несколько матросов-радистов, телефонистов, шифровальщиков, вестовых, писарей, сменившись, рассказали шопотом своим ближайшим друзьям и подругам, что было в "гранитном штабе", а те, в свою очередь, своим дружкам. Через неделю об этом знала вся Ваенга.

Радист протянул начальнику штаба необычное сообщение: "Везут, как Пугачева, в железной клетке".

Начальник штаба Карпович, единственный в штабе генерал в годах, ходивший по бетонным коридорам в меховой безрукавке, прихрамывая, опираясь на трость, подержался рукой за сердце и поспешил к командующему ВВС Северного флота генерал-полковнику Андрееву.

Командующий прочел сообщение самолета-разведчика, выдернул из пачки папиросу "Беломор", начал ее мять крупными белыми пальцами. В эту минуту звякнул красный телефон без диска. Адмирал флота Головко сообщил командующему ВВС, что он находится у летчиков на КП генерала Кидалинского.

Головко интересовался "домашними делами", как он это называл.

Не было у адмирала флота Головко головной боли, мучительнее вот этой "домашней".

В глубине Арктики, за две тысячи километров от своих баз, немецкие подводные лодки жгли радиостанции зимовщиков и топили суда, которые перевозили людей и заводское оборудование из Архангельска в Норильск.

Как они могли попасть туда, немцы? Радиус действия крейсерских немецких лодок известен. По разведданным ни одна не была способна достичь Карского моря. Но они там - были...

Беспокойство не оставляло адмирала Головко и его штабных. Они знали, что в 1940 году, вскоре после "миссии" Риббентропа в Москву, прошел Северным морским путем, с ведома Сталина и по его специальному разрешению, военный корабль под немецким флагом. Новую Землю он обогнул с севера, исследуя состояние ледовых полей и, как нетрудно было понять, решая еще какие-то свои особые задачи... Один из старейших офицеров-североморцев заметил тогда с шутливой интонацией, что немец отправился по сталинскому маршруту - это стоило шутнику жизни...

Больше никто так не шутил.

После 22 июня 1941 года "сталинский маршрут" немецкого корабля стал в советском военно-морском архиве документом высшей секретности. Считалось, что такого не было, хотя именно по этому преданному забвению маршруту искать бы и искать базы вражеских подводных лодок на своей земле...

Штурман-штрафник Скнарев так и доложил: "прочесывать" надо север Новой Земли и острова Франца Иосифа, изрезанные бухтами.

Это и подтвердилось... после войны, когда немцы передали победителям карты минных полей.

А в войну вызывал адмирала Головко в Москву Сталин: транспорты в Карском море по-прежнему подрывались, тонули, и люди гибли.

- ... Новых данных не поступало, товарищ адмирал флота, - четко отрапортовал в телефон генерал-полковник авиации Андреев.

- Вы по-прежнему считаете докладную Скнарева обоснованной? - спросил Головко после некоторого молчания.

Генерал-полковник авиации Андреев, прямой, лишенный "штабного политеса" человек, стал мокрым, хоть отжимай.

Штрафника Скнарева вели в плен. Именно в эти секунды. Что сообщат о военнопленном Скнареве через час? Как отреагирует Москва?

- Я не изменил своего отношения, - не сразу ответил он. - Но, товарищ адмирал, существует мнение, что немецкие базы на советской земле, возможно, лишь игра воображения штрафника, ищущего искупления...

Трубка не отвечала так долго, что Андреев подул в нее; затем сообщила, что в штаб ВВС флота выехал генерал-полковник береговой службы Рябов.

Иван Рябов был начальником Главного Политуправления Военно-морских сил СССР, налетал из Москвы "грозовыми" инспекциями на все действующие флоты.

Говорили, что Иван Рябов похлебал до войны тюремной похлебки, - одних, случается, это смягчает, другие - звереют. Ивана Рябова вспоминали на всех флотах со страхом и называли не иначе, как Иваном Грозным.

... - Капитан Шаталов вернулся? - спросил адмирал Головко, в заключении разговора. (Все, кто был в кабинете командующего ВВС отметили про себя, что Шаталов получил еще по звездочке на погоны.)

- Нет, не вернулся, товарищ адмирал флота. Последняя радиограмма: "взяли в коробочку". Ведут на Луостари.

- Отбить Шаталова! Всеми средствами - отбить!

- Пытаемся, товарищ адмирал флота. Но... как вам известно, все полки после шаталовской радиограммы ушли на Хебугтен и Банак. Впервые бомбим аэродромы тонными бомбами... Осталась лишь дежурная эскадрилья капитана Бурматова. Она уже в воздухе.

- Прорвется Бурматов?

- Над Луостари барраж - девяносто два "Мессершмидта", эшелонированный по высоте. Мне горько об этом докладывать, но капитану Шаталову может помочь только чудо...

Судьба долгожданного каравана союзников из американских, английских и канадских судов, с которого Москва не спускала глаз, была настолько важнее жизни и смерти одного экипажа, что адмирал флота Головко пробасил безо всяких эмоций: "Добро", и - трык - отключился штаб Кидалинского...

Командующий ВВС Андреев прикурить так и не успел. Он пододвинул микрофон и тяжело, с усилием заговорил прямым текстом, без шифровки (к чему теперь шифровальные коды!):

- Капитан Шаталов, тебя ведут в плен... Твое решение?

В ответ прозвучало неслыханное:

- Поступаю по погодным условиям, товарищ генерал-полковник авиации.

- То-есть как?!

Но Шаталов более не отвечал.

Андреев побагровел и вызвал к себе начальника штаба, а затем прокурора ВВС Северного флота. Прокурор, крупный, лысоватый полковник с большущим блокнотом в руках, явился немедля и, усевшись сбоку от стола и закинув ногу в хромовом сапоге на другую, тут же начал писать. Быстро. Безо всякой диктовки.

Начальник Особого управления доложил о себе (хотя его и не вызывали) и, каменно-невозмутимый, встал в дальнем углу, у дверного косяка.

Начальник штаба ВВС Карпович, зябнувший в своей меховой безрукавке, покосился на "особиста" и произнес, ежась, держась за сердце:

- Я же говорил, нельзя пускать штрафника в свободный полет. Тем более разведывательный... Это... это... риск, граничащий... - не договорил, с чем именно граничащий. Бормотнул только: "Бутерброд всегда... маслом вниз."

Явившийся вместе с "особистом" начальник политуправления ВВС, маленький, грузный, шумно, с присвистом дышавший полковник Суслов, обтер платком свою круглую, как арбуз, голову с детским пушком на апоплексическом затылке; с отвращением взглянул на многочисленные орденские планки начальника штаба, концы которых торчали из-под меховой безрукавки.

- Всего забрызгал слюной! - Он еще раз обтер платком лицо и голову. Лично ты, начальник штаба, дал санкцию, лично ты поверил штрафнику, а теперь брызгаешься.

Карпович, видать, осознал - чему быть, тому не миновать. Вызвал по внутренней связи начальников отделов и скомандовал им:

- Поменять все коды, все волны связи с наземной разведкой. Все расписание боевых вылетов... Все! - И обреченно опустился на стул, бормотнув свое: - Бутерброд... маслом вниз...

Прокурор строчил, не переставая; особиста словно приморозило к косяку бронированной двери.

Генерал Карпович обхватил пепельно-седую голову руками. В голосе его звучало неподдельное страдание:

- Как же так, Иван Як...

- Штрафник завел, - каменно-спокойно объяснил начальник политуправления, глядя на свои загнутые вверх носки флотских ботинок. - Он завел, штрафник. А медведюха этот, Шаталов, не опохмелился с утра, голова как чугуном налита. Вот и влипли...

Длинное породистое лицо командующего стало огненно-багровым, точно он сидел не в своем "гранитном штабе", а в кабине горящей машины.

Радист снова доложил, что Шаталов не отвечает.

- Кто у него стрелком-радистом? - Полковник Суслов проскрипел ботинками туда-сюда... - Сверхсрочник Павел Гром? А, веселый хохол! Этот - верный патриот. В руках у него пушка "ШВАК"... Разрешите, товарищ командующий?

Командующий молчал. Поглядел в сторону приоткрытой двери, прислушиваясь к чему-то. ...Наконец, кивнул.

Начальник политуправления приблизил свои губы к микрофону командующего и начал кричать:

- Стрелок-радист Павел Гром! В твоих руках мощное оружие, гвардии старшина! От имени Родины приказываю не допустить пленения экипажа. Вплоть до крайних мер. Понял, гвардии старшина?! Огонь по измене!

Радист, сидевший сбоку, переключил тумблер, и принялся повторять тусклым голосом:

- Прием!.. Прием!.. Прием!..

- Та-ак, не хочет нас слышать бывший гвардии старшина. - Начальник политуправления Суслов стукнул одним своим кулачком о другой. - Кто у Шаталова нижний стрелок?

- Убили нижнего стрелка, - пояснил штабист, стоявший "на подхвате" у полураспахнутой двери кабинета. - Посадили какого-то "технаря".

Командующий ВВС, выбросив третью спичку, наконец, заметил, что чиркает по коробке не серной головкой, а противоположным концом. Но никто не видел оплошности командующего. Генерал-полковник авиации Андреев, наконец, прикурил, обронив с яростью, относившейся явно не к тому, о чем говорил.

- Уничтожать техсостав, кто дал право?! Половина матчасти разбита, устарела, выработан моторесурс. Вы что, не знаете, сколько машин остается на земле из-за технической неисправности?!.. Нехватает воздушных стрелков? Начальник штаба, немедля послать заявку на стрелков!

- Есть, послать немедля!

Начальник политуправления вытер платком свой детский пушок и крикнул в дверь, чтоб связались со штабом пятой торпедной дивизии: кто пошел с Шаталовым нижним стрелком?

Ответа не было долго. Наконец оперативный дежурный из пятой дивизии сообщил, что нижним стрелком вылетел сержант Свирский.

При слове "сержант" командующий спокойным жестом стряхнул пепел в стеклянную пепельницу, и все поняли, что из-за солдата и разговора не будет. Не то, что копья ломать...

Через секунду оперативный почему-то позвонил снова, сообщил пространнее, похоже, читал документ:

- ...Сержант срочной службы Свирский Г. Ц., младший авиаспециалист. - И после короткой паузы, - По национальности еврей.

Загрузка...