Юрий Герт

Прозрение

Прозрение?.. Нет, самое-самое начало прозрения... В Москве, Воронеже, Алма-Ате и других городах в сороковые годы стихийно складывались кружки "зеленой" молодежи, которая сравнивала окружающую жизнь с романтическими идеалами, ради которых совершалась революция, за которые умирали их отцы в Великую Отечественную. Молодежь была настроена бунтарски. Результат?.. В Москве трое участников кружка - Борис Слуцкий, Владик Фурман, Женя Гуревич - были расстреляны, девятеро получили по 25 лет. Поэт Анатолий Жигулин в повести "Черные камни" рассказывает о молодежной организации в Воронеже, за участие в ней он отсидел много лет в лагере. Дора Штурман, будучи студенткой Алма-Атинского университета, получила за "участие в подпольной антисоветской группировке, занятой контрреволюционной подрывной деятельностью", 5 лет заключения.

В Астрахани, тишайшем провинциальном городе, нас было пятеро - трое юнцов-десятиклассников и две девушки, тоже десятиклассницы. Мы протестовали против любого рода лжи, против обывательщины, мы проводили диспуты, издавали рукописный журнал "Вонзай самокритику!", сочиняли сатирическую пьесу... Мы взбаламутили все школы города. На нас донесли в КГБ... Все это происходило в 1947 году, в глухую пору сталинщины... Спустя 15 лет о тогдашних событиях я написал роман "Кто, если не ты?.." Здесь публикуется отрывок из "Семейного архива" - документальной вещи, над которой я сейчас работаю. В ней говорится о моих друзьях - Грише Горжалцане, инженере, живущем ныне в Иерусалиме, и Саше Воронеле - физике, профессоре Тель-Авивского университета и главном редакторе литературного журнала "22".

На другой день после выпускного вечера мы с Шуркой Воронелем встретились в областной библиотеке, в читальном зале, и простились только около пяти часов, отправившись по домам. Мне было идти через весь город, от центра до окраины, где находилась Первая городская клиническая больница, где мы жили у тети Муси.

Я прошел уже полпути, когда на дороге, почти вплотную к тротуару, по которому я шел (мне хорошо запомнился этот момент), притормозила черная тупорылая "эмка". Из нее вышел длинного роста, белокурый, в белой рубашке человек и обратился ко мне:

- Вы - Юрий Герт?

- Садитесь.

И вот что странно: я ничуть не был удивлен этим приглашением. Напротив, я как будто ждал чего-то такого. Я сел в машину, на заднее сидение, и не спросил - куда мы едем, зачем. Как будто какая-то властная сила овладела мной и требовала только безоговорочного, безмолвного подчинения. Я ничуть не усомнился в том, куда меня везут, и в самом деле - машина развернулась, помчалась в обратном, через весь город, направлении и остановилась за пару кварталов от библиотеки - на улице Свердлова, перед входом с большой черной доской, по которой золотом было написано "Министерство государственной безопасности".

Вероятно, не тогда, не в тот момент, когда белокурый отворил дверцу "эмки", выпустил меня и затем ввел в здание, перед которым притормозила машина, не в тот момент я подумал, что в подобное же здание, только с надписью "НКВД", десять лет назад входил мой дядя Илья, а годом позже - моя тетя Вера. Теперь очередь была за мной.

Белокурый, пропустив меня вперед, проследовал по лестнице на второй этаж. Здесь перед обшитой коричневым дерматином дверью стоял то ли стул, то ли скамья с несколькими подушечкообразными сиденьями, в точности не помню, помню только, что, усевшись, я промаялся часа полтора, а то и два, в ожидании. Чего?... Сам не знаю. Казалось, про меня попросту забыли. Тогда зачем сюда меня привели, оставили перед дверью, из которой временами выходили какие-то люди, выходили, входили, ничуть не обращая на меня внимания. Помню, что я даже, соскучившись, достал из кармана блокнот и что-то стал записывать в нем. Но тут кто-то из выходящих-входящих предупредил: ничего не записывать, не положено. И я сидел, томился, придумывал разные причины, почему я здесь. Наконец, меня пригласили войти. Я сидел перед столом, за которым находился капитан, чью фамилию я не запомнил, хотя он вежливейшим образом представился, протянул руку и пожал мою. Вообще, внешне вел он себя безупречно. Во время нашего разговора доставал из стоявшего от него по правую руку сейфа том Плеханова, цитировал, то ли поправляя, то ли опровергая мои доводы. Раз даже открыл передо мной пачку "Казбека", предлагая мне закурить, я отказался, но этот его жест мне польстил, капитан считал меня вполне взрослым.

Дальше я постараюсь изложить суть допроса, как он запомнился мне, опуская детали.

Положив перед собой допросный бланк, выводя каждое слово каллиграфически-четким почерком, капитан вписал в бланк мои общие анкетные данные, спросил, что известно мне об отце, и перешел к родственникам: что мне известно о брате отца, Илье Гидеоновиче Герте, что - о сестре отца, Вере Григорьевне Недовесовой. Что я мог ответить?.. Илья Гидеонович Герт был арестован как враг народа. Второй муж Веры Григорьевны Недовесовой тоже был арестован как враг народа. Кажется, они оба получили по десять лет... (На самом деле, как уже говорилось, оба были расстреляны). Вера Григорьевна получила пять лет лагерей в качестве члена семьи врага народа.

Капитан записывал все сказанное с бесстрастным лицом, у меня же в груди что-то заколыхалось. Я и сам почувствовал себя... не в своей, по крайней мере, тарелке. Затем последовали вопросы, связанные с перепиской между тетей Верой и мной, и хотя мы в, основном, обсуждали весьма отвлеченные литературные проблемы в своих письмах, самый факт переписки почему-то внезапно стал выглядеть криминалом. Особенно после того, как капитан положил перед собою на стол отпечатанные на машинке копии наших писем.

Потом он осведомился, известно ли мне, что это за девочка, Ника Денисова, с которой я также поддерживаю письменные отношения? Знаю ли я, что ее мать отбывала срок в лагере?.. Да, сказал я, это я знаю, но Ника - честный советский человек и за свою мать не отвечает. Известно ли ему, капитану, кто и когда выразил мысль, что "дети за родителей..."?

Да, подтвердил капитан, ничуть не смущаясь, и задал мне вопрос, который совершенно выбил у меня из-под ног всякую почву:

- Известно ли вам, - спросил он, - что ваш друг Александр Воронель был приговорен советским судом к отбыванию наказания за контрреволюционную деятельность?

Я был совершенно оглушен. Ошарашен. Я не поверил! Как, Шурка Воронель, мой друг, ничего такого не рассказывал мне?.. Значит, это - ложь, выдумка! "Контрреволюционная деятельность..." Чушь! Чепуха!.. Я так и сказал моему следователю, сидевшему передо мной капитану. Он не стал меня ни в чем убеждать, только усмехнулся, но от его двусмысленной улыбки меня продрал мороз.

(Уже много позже, и не столько от самого Воронеля, сколько из его книги "Трепет забот иудейских", я узнал: "Внимательное чтение Ленина и особенно комментариев к нему в старых изданиях дало нам представление об оппозиционных программах 20-х гг. Жизненные наблюдения указывали на многочисленные язвы современности... Нас было семь мальчиков и одна девочка. Мы пришли к необходимости агитации населения с помощью листовок. Нам удалось написать печатными буквами и расклеить к праздникам до сотни листовок... Позднее я увидел у следователя все наши листовки. Было похоже, ни одна из них не пропала." Воронелю было в ту пору 15 лет. Он провел в детской исправительной колонии 1,5 месяца, затем благодаря ходатайству родителей суд отменил свое постановление).

Почему Воронель скрыл такой важный факт от меня в то время, когда, казалось, мы были предельно откровенны друг с другом? Я этого не понимал. И верил, и не верил всему, что слышал дальше. Где правда, где выдумка, и зачем она, эта выдумка, нужна, кому?

Капитан спросил, кто из взрослых возглавлял нашу подпольную антисоветскую организацию?

- Подпольную?.. Антисоветскую?.. Организацию?..

- Да, подпольную, антисоветскую...

- Какую - "организацию"?.. Никакой организации не было!

- Как же - не было! Вы собирались, действовали по заранее выработанному плану, издавали нелегальный журнал, проповедовали антисоветские взгляды...

- Мы просто встречались, как товарищи, друзья, никакой "организации"...

- Ну, как же, как же не было? Когда втайне встречаются, вырабатывают политическую платформу и согласно ей начинают действовать...

- Да какая платформа... Никакой платформы не было. Мы просто говорили о жизни школьников, о том, что многие погрязли в мещанстве, а "если тебе "комсомолец" имя...

- Да, но почему-то другие не собирались, не обсуждали. А вы не просто обсуждали, вы огульно охаивали советские порядки, все вокруг.

- Мы не охаивали, мы критиковали! Вы не можете нам приписывать то, чего не было! Разве сам Сталин не говорит о пользе, которую приносит обществу критика и самокритика?

- Но есть разница между критикой и самокритикой, с одной стороны, и огульным охаиванием.

- Это не так! Мы не охаивали...

Капитан положил перед собой тетрадочку, в которой - как оказалось позже - был дословно переписан наш доклад "Вонзай самокритику!" Он прочел:

- "Слава, слава, слава героям! Хватит! Довольно им воздали дани! Теперь поговорим о дряни...". Это - ваши слова?

- Да, мои. Точнее - Маяковского, "талантливейшего поэта нашей советской эпохи".

- Бросьте ссылаться на Сталина, на Маяковского. Вы эти слова употребляли, чтобы охаять, очернить советскую молодежь. Кто стоял во главе вашей организации?

- Я.

- Вот видите, лучше всего честно во всем признаться. Ну, а кто руководил вами, чьи инструкции вы выполняли?

- Не было никакой организации, никаких инструкций, никто нами не руководил.

У меня начинало все колебаться, плыть перед глазами - лицо капитана, его пристальные, упершиеся в меня глаза, лампа с зеленым стеклянным абажуром, стена с портретом вождя в форме генералиссимуса... За окном была уже густая ночь. Я думал о бабушке, о тете Мусе - должно быть, они отчаянно волнуются, потеряв меня. Когда я отсюда выйду и выйду ли?..

- Кто разрешил вам чтение этого доклада?

- Кажется, в райкоме или горкоме комсомола... Директор школы... В точности не помню ...

- Не помните. Но есть сведения, что вам никто не разрешал, вы сами все устроили... Протащили этот доклад с его антисоветскими взглядами - вопреки райкому, горкому, в частности запрету, который наложил на него товарищ Кусов.

- Это не так... Он разрешил, поддержал нас...

- А ваш подпольный журнал? Кому вы показывали его?

- Журнал мы никому не показывали (Мне не хотелось упоминать директора школы, сначала взъерепенившегося, но потом разрешившего журнал). В нем не было ничего антисоветского. Мы спорили с защитниками мещанских взглядов, спорили по поводу создания советской оперетты.

- Значит, вы отрицаете существование антисоветской нелегальной организации, которая издавала никем не разрешенный, подпольный журнал, устраивала по квартирам никем не санкционированные сборища, вела антисоветскую пропаганду?

- Да, отрицаю. Ничего такого не было...

- Кто возглавлял вашу организацию?

- Мы трое - Воронель, Горжалцан и я, и еше две девушки из Ленинской школы, но они не играли активной роли.

- Вы имеете в виду Павловскую и Макашову?

- Они нам немного помогали, но вся инициатива исходила от нас.

- От кого именно?

- От меня. Я написал пьесу-пародию "Дядя Сэм", я написал доклад "Вонзай самокритику" и хотел написать сатирическую пьесу о школьной жизни, у меня печатался журнал.

- Кто вами руководил?

Никто нами не руководил, мы все делали сами...

Капитан задумался, потупился, вздохнул.

- Ну, а что вас объединяло? Всех троих?

- Как - что? Марксистско-ленинские взгляды на жизнь, на человека...

- А еше?

- Нас объединяло мировоззрение. И, конечно, то, что мы учились в одной школе, в одном классе.

- А еще?

- Больше ничего.

- Ничего?

- Разумеется.

Капитан смотрел на меня как бы со стороны и издалека, наклонив на бок голову и сузив недоверчивые, подозрительные глаза.

- А национальность?

- Национальность?

- Да, это вас не сближало? - Герт, Воронель, Горжалцан - Почему-то вы были одной национальности?

Я думал, что я ослышался. МГБ - государственное учреждение, это не На-Костылях со своей оравой, которая поджидала меня под раскидистой чинарой... Как же можно...

- Национальность для нас не имела никакого значения.

- Ни-ка-кого... Вы уверены?

- Абсолютно.

Я передаю здесь только схему хорошо мне запомнившегося допроса. Вероятно, мои ответы были не столь прямолинейны, не столь категоричны - ведь передо мною сидел капитан госбезопасности, я находился в помещении МГБ, мне (нам) приписывалось создание антисоветской подпольной организации, издание нелегального журнала (вот где вспомнилась мне "рецензия" нашего Ивана Митрофановича!..) Выйду ли я отсюда когда-нибудь? Тем более, в семье у нас - враги народа... И Шурка солгал мне, умолчав о том, что с ним было. Хотя и до сих пор мне как-то не верилось в это.

Тем не менее, глубокой ночью меня отпустили, назначив продолжение допроса на другое утро. Я шел домой - и не верил себе. Не верил тому, что случилось. Не верил тому, что полчаса назад сидел перед капитаном. Не верил тому, что напоследок мне было предложено расписаться под каждым листом протокола (все мои ответы изложены в нем были каким-то и моим, и совершенно не моим языком), потом подписать коротенькую, в ладонь, анкетку - о неразглашении всего, здесь услышанного, происходившего...

Беспокоило меня и то, как дома переживают мое отсутствие. Но ни бабушка, ни тетя Муся, ни Виктор Александрович - по крайней мере внешне - ни в чем не выразили своего волнения.

Вопросы их были короткими и малозначащими. Возможно, на них подействовал мой угнетенный, вымотанный вид. Я узнал, что перед тем, как меня подхватила "эмка", к ним приезжали, устроили обыск, спрашивали, где я был. Так что, во всем дальнейшем для них не было никакой неожиданности.

На другой день в назначенный час я снова оказался в том же кабинете. Вопросы были все те же. В соседних кабинетах находились остальные участники нашей "организации", за исключением Гриши Горжалцана: его вызвали через несколько дней, последним. Наши отношения с Шуркой Воронелем несколько обострились - я не мог простить ему того, что хранилось им от меня в тайне, это не соответствовало моим понятиям о дружбе.

Мне известно, что за подобные нашим действия судили, давали сроки, и немалые. По существу, как в средневековых монастырях зарождались разного рода еретические или даже атеистические учения, так в то время именно в среде пылких и правоверных марксистов неизбежно возникали "еретические" взгляды на окружающую действительность, так мало соответствующую заповедям, так и не воплощенным. Конечно, до обобщений было еще далеко, но всякая критика, всякое недовольство существующим воспринималось властями как покушение на установленный ими режим.

Наше "дело" завершилось неожиданно мягко: Воронелю, исходя из его "прошлого", вместо аттестата зрелости выдали справку о том, что он "прослушал курс" за среднюю школу, меня лишили медали, и я получил строгий выговор с надлежащей формулировкой в свое комсомольское дело. Но главное для меня заключалось не в этом.

В МГБ возникла мысль, тут же поддержанная имевшими касательство к нам организациями: по городу следовало провести так называемые "активы" с разоблачением и осуждением наших "действий". Один такой "актив" мне запомнился навсегда, перевернув мое представление о правде, справедливости, чести. Происходил он у нас в школе. Комната была набита до предела. Были люди из горкома, райкома комсомола, партийных органов. Мы, трое, сидели впереди, на "скамье подсудимых". Самым потрясающим было то, что вчерашние наши друзья, сторонники, единомышленники выступали с горячими обличениями - мы выглядели в них идейными врагами, очернителями, пособниками... не помню, кого. Вчера они говорили одно, сегодня прямо противоположное. И это было страшно.

Вот как описывает эту ситуацию Александр Воронель в названной выше книге: "Для моего развития была особенно важна не столько фатальность заключительного возвращения в КГБ, сколько та поразительная легкость, с которой нам удалось возмутить и поднять на борьбу за идейность и "истинно советский" революционный антиформалистический дух чуть ли не всю молодежь города, и легкость не меньшая, с которой эта молодежь спустя месяц разоблачала, клеймила и проклинала нас... При этом многие ребята, заклеймив нас, присаживались рядом в зале и шептали: "Не дрейфь! Что поделаешь - так надо! Может, вас еще не выгонят". Или: "Ты не обижайся, сам видишь, иначе нельзя".

Так вели себя наши товарищи. А те, кто повыше?..

Воронель писал (ссылаюсь на него во избежание подозрений в чрезмерной моей субъективности): "Если бы секретарь горкома, который не только разрешил, но и поощрял нас, сказал бы правду. Но он испугался. Он обратился к нижестоящим с тем же вопросом: "Кто разрешил?". Нижестоящие, которым разрешил именно он, не могли понять его вопроса иначе, как осуждение их за это... Никому не хотелось быть козлом отпущения, - им всем пришлось отрицать свое участие в этом деле и приписывать нам обман дирекции и партийных органов.

Хорошо помню ложновдохновенное лицо маленького секретаря горкома с пышной "молодежной" шевелюрой, говорящего "добро", дружески пожимающего нам руки, и столь же вдохновенное, как бы прозревшее, это лицо в президиуме шельмующего собрания. Помню тупое, рябоватое, с черными зубами лицо секретаря райкома комсомола, когда он говорил: "Работайте, ребята! Молодцы!". И потом пузырящуюся слюну на его губах, и трясущиеся крахмальные манжеты на рабочих руках, воздетых горе, когда, разоблачая наше "коварство", он сопоставлял его с "энтузиазмом" (так у него получалось) остальных комсомольцев. И то, как он добродушно, морщась от неудобства, махнул рукой и сказал: "Да ладно, ребята! Чего там!" - когда после собрания мы подошли и пристыдили его".

Что потрясло в этой истории меня больше всего?

За что?..

За что нас клеймили, обличали, втаптывали в грязь?..

Нам приписывали именно то, против чего мы боролись. Нас обвиняли в том, чего мы не делали - обвиняли в обмане, в надругательстве над "советской молодежью", нам приписывали массу грехов, не имевших к нам никакого отношения. За что, за что?..

И кто, кто это делал?..

Помню, как в разгар "обличений" я не выдержал, выбежал в коридор, увидел там нашего классного руководителя, Ольгу Александровну Каплину, кинулся к ней. Я был вне себя. Я обхватил ее руками, в глазах моих стояли слезы, мир перевернулся, вместо лица я видел его изнанку.

- Ольга Александровна, что происходит? - не то шептал, не то во весь голос орал я. - Ведь они врут, все врут! Они все, все врут!..

Она гладила меня по голове, пыталась успокоить, но что, что могло мне внушить ее жалкое, растерянное бормотание?.. (Кстати, впоследствии ее исключили из партии, запретили преподавать в старших классах, говорили - она спилась, алкоголизм погубил ее. И все это было результатом нашей "истории").

... Прошло немалое время, прежде чем я осознал, что именно этот вопрос - "за что?" - стоял перед многими жертвами режима. Но ответ на него был не так-то прост.

Пока же я вдруг увидел, что мир расколот, в нем нет единства, гармонии, нет справедливости, в которую, после победы над Гитлером верилось так свято... Я увидел - к полному недоумению и, хуже, отчаянию - что и по эту сторону баррикад идет борьба между правдой и ложью, честностью и подлостью, справедливостью и прямым, откровенным цинизмом.

Думаю, и для Галины, и для Ани происшедшее не было таким обвалом, как для меня. Они восприняли случившееся как некую данность. Им было не менее тяжко, но для них это не было катастрофическим столкновением двух миров - идеального и реального.

За каждым из нас, чувствовали мы, следят. Когда Виктор Александрович, дядя Витя, брал в железнодорожной кассе для меня билет на Москву, какой-то незнакомец подошел к нему, стоявшему в очереди, и осведомился, для кого он хочет купить билет, на какое число и т.д. Зачем и кому это понадобилось? Я не знаю. Но было еще несколько подобных случаев... И мы решили, что лучше всего мне лететь, не говоря никому, когда, какого числа - авось с самолета, летящего в Москву, меня не снимут.

В Москве знакомая тети Веры (они вместе отбывали срок в лагере), вдова расстрелянного в 30-х гг. писателя Макарова, связала меня с писателем Львом Кассилем. Он, кстати, был не только одним из известнейших детских писателей страны, но и - в ту пору - депутатом Верховного Совета СССР. Мы поговорили по телефону, он пригласил меня к себе. Я приехал. Он жил в квартире на втором, кажется, этаже, в доме, находившемся в проезде Художественного театра. Квартира его поразила меня тем, что была она забита вещами, особенно мне запомнился громадный радиоприемник, по нему шла передача Би-би-си. Кассиль попросил рассказать о нашей истории, внимательно все выслушал и обещал выяснить, что можно предпринять против несправедливости, которая обрушилась на наши головы.

Я ушел обнадеженный. Еще бы, Кассиль... К тому же - депутат... Мы условились, что через несколько дней я позвоню ему. И я позвонил...

Разговор наш был краток. Он сказал: ничего не надо делать, пускай все остается, как есть. Никаких комментариев не последовало, да я и не добивался разъяснений.

Была золотая осень, синее небо над головой, прозрачный воздух, в котором контуры домов казались вычерченными на ватмане тонким рейсфедером. Солнце заливало яркими негреющими лучами улицы, площади. Но я существовал словно в другом мире, точнее - одновременно в двух мирах, не зная, какой из них - настоящий.

Шел зловещий 1948 год, Кассиль знал изнутри, что происходит "наверху", кому и зачем понадобилось развязать кампанию против так называемых "космополитов", "безродных" и "беспаспортных бродяг в человечестве". Сознавал ли он бесполезность любого протеста или боялся за собственную шкуру?.. Я склонялся к последнему. Я был "мальчик из провинции", где мне было охватить всю ситуацию... Я чувствовал только одно: жизнь кончена.

Загрузка...