Режиссер был

и будет ответственным за все.

А.П.Ленский

Создание спектакля – огромный труд, в котором соединяются воедино творчество самых разных профессионалов: драматурга, режиссера, актеров, художника, композитора, балетмейстера, работников технических цехов, консультантов по самым неожиданным вопросам, наконец – администрации (не забыл ли кого-нибудь?). Главная сложность – в комплексности, понимании взаимной необходимости, замыкающейся в личности руководителя этого процесса – Режиссере.

К сожалению, не существуют учебники, в которых с исчерпывающей точностью указывается, как поставить спектакль. Не найти указаний на точный график работы, на место каждого из компонентов “по ранжиру”. Великий Мастер театра Всеволод Эмильевич Мейерхольд мечтал об учебнике по режиссуре, в котором должно быть несколько десятков страниц. “Там будет написано обо всем, чего нельзя делать в театре”, – сказал он группе студентов, пришедших к нему в 1937 году. “А что же можно и, главное, нужно делать?” – “А вот этого я не знаю. Это каждый раз, в каждом спектакле находится заново”.

И, тем не менее, наука режиссуры, профессии, насчитывающей тысячи лет и только в XX-м веке получившей “официальный статус”, названной профессией ХХ-го века, существует! Эта наука основывается на книгах К.С. Станиславского и Вл.И.Немировича-Данченко, Вс. Мейрхольда, воспоминаниях и рассказах об их творчестве, спектаклях великих мастеров, о которых до нас доходят лишь легенды в мемуарах деятелей мирового театра, работах наших учителей – мастеров старшего поколения, наших коллег, и, наконец, РАТИ (ГИТИС), школе-студии МХАТа, училище Щукина и других театральных высших учебных заведениях, в которых формируются будущие режиссеры, актеры, театроведы, менеджеры.

Несмотря на то, что подавляющее большинство театров и студий в основных теоретических проблемах следуют по единому направлению, почти каждый художник театра в практической работе идет своим путем, имеет свои “производственные секреты”, как говорила Ольга Ивановна Пыжова, замечательная актриса и педагог, “свою кухоньку”, формулируют свою методологию.

Самое важное заключено в общем понимании фундамента театрального процесса, на котором возможно проводить самые смелые эксперименты.

Очень трудно говорить о творческих проблемах прежде всего из-за того, что приходится искусственно расчленять единый, живой, непосредственный процесс работы режиссера, актеров. Невозможно отделять какой-либо момент от всей жизни, создаваемой на сцене. Например, написать в расписании репетиций: “15.X. 10 ч. Работа над ритмом 3-го акта, 2-й сцены”. Чушь! Но в раскрытии, обсуждении каких-либо методологических вопросов приходится идти на нарушение жизненной и профессиональной логики.

Предлагаемые заметки – не сборник рецептов, а всего лишь мысли, родившиеся в результате долгой работе в театре и театральной школе (РАТИ-ГИТИС и др.), примеры, а не образцы для подражания. Только потому, что это мысли практика, я позволяю себе ссылаться на спектакли, поставленные мной. Не потому, что они лучше других, а потому, что лично выстраданное звучит убедительнее, по крайней мере, для самого себя.

В своей работе я пользуюсь прежде всего опытом, приобретенным у старших мастеров через репетиции, спектакли, беседы, ведь я начинал театральную жизнь в 30-е годы – время расцвета русского – будем его называть так, как говорили тогда – советского театра. Поэтому в заметках не раз встретятся известные мысли, изложенные как бы “от себя”. Не надо думать, что это попытка присвоить себе авторство, просто во время творческих поисков давно знакомая истина или сухое теоретическое положение вдруг обретают новую жизнь и кажутся найденными только что, сейчас! Профессиям и актера, и режиссера свойственно открывать заново то, что уже открыто другими.

Круг проблем, затронутых в предложенной работе, ограничен несколькими темами, представляющимися автору важными именно на начальном этапе работы над спектаклем:

1.Выбор пьесы – материал для работы. Здесь и личная тема режиссера, и жизненные “предлагаемые обстоятельства” – с чем, по мнению коллектива, должен выйти театр к зрителям.

2. Выбор пьесы – творческая и жизненная платформа режиссёра – зависит от лица автора (термин Вл.И. Немировича-Данченко), стиля автора. Говоря театральными терминами, это момент, решающий дальнейшую деятельность коллектива, его место в обществе, решение сверхзадачи театра.

3.Рождение замысла спектакля – как в конкретной образной форме будет решаться сверхзадача.

4. И еще проблема, вызывающая споры между театральными деятелями всех рангов – когда режиссер готовится к овладению сценическим пространством.

5. Следующая проблема – распределение ролей – фундамент замысла. Сложнейший в творческом, организационном и этическом ракурсах вопрос. Но именно здесь решается судьба роли, спектакля, театра.

Это все – этапы на подходе к замыслу. Повторяю – это не нерушимый закон. Пусть эти соображения послужат толчком к своему пути. Удачи вам, коллеги, друзья, ученики!

“Надо ставить такие вещи, мимо которых нельзя пройти тебе лично. Только то может взволновать других, что интересно тебе лично”, – слова Георгия Александровича Товстоногова передала его помощница по БДТ Дина Шварц. Его мысль, высказанная незадолго до смерти, перекликается со словами Вл.И.Немировича-Данченко, сказанными в 1939 году:

“Важны не те эмоции, с которыми зритель сидит в театре, а те, с какими он уйдет... Зритель уходит из театра – и то, что он уносит с собой, начинает жить в сознании зрителя”. То, что взволновало художника-режиссера, передается зрителю, тому, кому адресован спектакль.

Через чувство личной заинтересованности – от ощущения современности, понимания необходимости разговора о проблеме, затронутой в пьесе, необходимости – для себя! – высказаться – приходит решение, определяющее творческую жизнь режиссера, всего возглавляемого им коллектива: “Буду ставить эту пьесу!”

Режиссер еще не встречался с постановочной группой – художником, композитором, лишь наметил распределение ролей, но еще не убежден в его точности. Сейчас его задача: проникнуть в мир, созданный автором, познакомиться поближе с его героями, познакомиться с другими произведениями автора.

Крупный режиссер и знаток театра, заместитель К.С.Станиславского в Художественном театре, сопостановщик Вл.И.Немировича-Данченко по “Анне Карениной” Василий Григорьевич Сахновский (он же – заведующий кафедрой режиссуры в ГИТИСе в 30-х гг.), выступая на режиссерской секции в ВТО, сказал фразу, запомнившуюся нам, молодым режиссерам: “Истинная режиссура – в одиночестве...”, когда режиссер остается один на один с пьесой, создает свой мир, живущий своими законами, выражаемый средствами, диктуемыми прежде всего лицом – стилем автора.

В литературоведении можно найти достаточное количество определений стиля автора как теоретической проблемы. Такие исследования очень полезны при создании спектакля, но свое понимание “лица автора” в театре сразу же переводится на “грубые рельсы” конкретики.

Приступая к работе над новым спектаклем, режиссер хочет постичь художественный мир пьесы, которую собирается поставить. Ему уже видятся неповторимые герои с их привычками, характерами и характерностями, увлечениями, страстями и страстишками. Но ему мало воспроизвести на сцене правдоподобные, достоверные картины жизни, ему нужно, чтобы изображенная на сцене жизнь позволяла заглянуть в существо происходящих событий, увидеть больше, чем простые жизненные факты. Перед ним возникает задача более глубокого проникновения в мир, созданный автором. Он должен увидеть изображенную драматургом жизнь в ее развитии, столкновениях, красках, звуках; изучить творчество автора, понять его время, окружение; уловить своеобразие его творческой манеры.

Иными словами, необходимо понять и ощутить лицо автора. И только тогда можно начать создавать театральными средствами свой сценический мир – спектакль. Поискам, связанным с постижением лица автора и его сценического выражения, и посвящены эти заметки.

Проблема выявления стиля автора волновала крупнейших режиссеров нашего времени. Вл. И. Немирович-Данченко определил ее как поиск лица автора, и это определение вошло в нашу театральную практику. А. Дикий предлагал создавать в театральных учебных заведениях специальный класс по изучению стиля автора. А. Д. Попов на занятиях своей творческой лаборатории при ВТО (нынешнее СТД) уделял особое внимание проблеме выявления в спектакле лица автора (я был участником этой лаборатории). Он говорил: “Я понимаю, очень хорошо, что лицо автора неуловимо, как пыльца, которая лежит на цветке. Но эту пыльцу надо конкретизировать – в чем она, в каких элементах она находится”. Одно время, в период всеобщего творческого обезличивания театров, существовала практика, при которой режиссер начинал работу над пьесой почти одновременно с актерами, отталкиваясь на репетициях от общения с исполнителями, добиваясь от них лишь “органики”. Так появилась одна из разновидностей пренебрежения к автору: “органичный, естественный” спектакль. В нем все верно, но верно “вообще”, то есть безотносительно к творчеству данного автора. Так естественно могут вести себя люди безликие – “вообще” органично существующие, вообще громко, темпераментно разговаривающие, но в искусстве нет общей правды, одинаковой для всех. “По правде” – знаменитое спасительное слово для режиссеров, ставящих перед собой в своих работах лишь узко педагогические цели. “По правде” – и не дальше. Так останавливалась всякая попытка острой оригинальной мысли. А ведь это – только самый первоначальный этап работы, конечно, необходимый, без которого не может состояться дальнейшее творчество. Как для выведения сложной математической формулы знание таблицы умножения необходимо и поэтому о ней не упоминают, так и в театре нельзя уже говорить только об органике – она должна присутствовать и быть вынесена за скобки большого разговора об искусстве.

Каков человек в современных спектаклях? Не затрагивая вопроса о манере актерского исполнения, меняющейся в каждый исторический отрезок времени, важно помнить, что проблема стиля на сцене тесно связана с проблемой перевоплощения актера. Актер не должен наигрывать – это законное требование режиссера. Штампы, театральщина, выспренность, аффектация, разжеванность или утрированность эмоций – арсенал плохого театра. Старые приемы: не свой голос, набор интонаций – повелительных (командир на фронте), нравоучительных (старый рабочий), комедийных (заблуждающийся, но исправляюшийся простак) – уходят со сцены. Появились новые штампы: многозначительная безынтонационность, спрятанная эмоция, неожиданно вырывающаяся наружу, – штампы “наоборот”.

Органичность, естественность, обаятельность становятся иногда мерилом актерского мастерства. Актеры, особенно молодые, приучаются спекулировать на своих данных, своей фактуре. И режиссеры помогают им в этом, приучая к самоповторению. Так назревает драма целого актерского поколения. Именно поэтому раскрытие авторского лица в спектакле приобретает особую остроту.

Нередко обезличивание автора считают допустимым в учебных спектаклях. Это неверно. Даже в учебном отрывке преподаватель должен обращать внимание будущего актера на неповторимую индивидуальность автора.

Режиссер-художник открывает в пьесе новый мир и воплощает его своими средствами. Очевидно, каждый режиссер-художник должен увидеть в авторе близкие себе черты и это поможет ему найти свое понимание пьесы. Но одни режиссеры ищут родственного по мысли, духу и эстетике. Другие – удобного для использования своих излюбленных приемов (то есть – набора штампов).

Вс. Мейерхольд, по воспоминаниям А. Гладкова, приводил слова биографа мастеров Возрождения Джорджо Вазари, который, характеризуя наивысшие достижения художников, писал: “В манере, доселе неизвестной” (разрядка моя. – Б.Г.) “Разве вас не волнует эта фраза? – спрашивает Мейерхольд. – Разве не высшая честь для художника – сделать работу “в манере, доселе неизвестной?”

В этом призыве Мейерхольда сформулирована в общем виде одна из главных задач режиссера, стремящегося выйти за рамки ремесленничества.

Режиссер читает пьесу, изучает творчество автора, исследует ту действительность, которая послужила материалом для пьесы. Он воспринимает материал через призму авторского взгляда. Но он должен встать над субъективностью автора и понять причины, по которым автор именно так увидел жизнь, людей. Воссоздавая авторский мир, режиссер сам становится автором, со своим отношением к материалу жизни и к материалу пьесы, человеком, видящим нечто свое, близкое его художественной и гражданской позиции. Это происходит тогда, когда, поставив пьесу, режиссер нашел верное для данного автора и для данного произведения сценическое воплощение и сумел в то же время выразить свое отношение к определенным жизненным проблемам.

Режиссер-художник не будет ставить любую пьесу. Даже если пьеса обладает высокими художественными достоинствами, это еще не означает, что она приемлема для каждого режиссера. А. Дикий говорил о “пьесе – призвании”, отвечающей каким-то струнам режиссерской души.

В бытность мою студентом ГИТИСа, мне довелось работать над инсценировкой романа И. Тургенева “Дворянское гнездо”. Я был удивлен и обижен: мне, увлекавшемуся остротой формы, особенно после комедии Тирсо де Молина “Дон Хиль – зеленые штаны” и “Опасного поворота” Дж. Пристли, мой учитель Федор Николаевич Каверин в педагогических целях (отучить от штучек!) поручил это “кисло-сладкое” (по моему тогдашнему убеждению) старомодное произведение. Как понять этих людей, как войти в этот мир? Мне казалось, что перипетии романа Лаврецкого и Лизы не поднимаются выше сентиментальной мелодрамы. Я чувствовал себя бесконечно далеким от материала и не мог приступать к репетициям. Стал перечитывать (точнее – читать) романы: ни “Отцы и дети”, ни “Накануне” – не могли примирить меня с “ветхозаветными” чувствами тургеневских героев. Наконец дошел до “Записок охотника”, навсегда погубленных для меня (и не только для меня) школьными уроками литературы. Совершенно неожиданно я наткнулся на “Уездного лекаря”, к счастью, оставленного в стороне составителями школьных программ. Рассказ произвел на меня ошеломляющее впечатление. Судьба маленького уездного лекаря Трифона Ивановича помогла понять и Лизу, и Лаврецкого, и Базарова – всего Тургенева! Рассказ прост. В гостинице уездного города автор встречается с лекарем, рассказавшим ему “довольно замечательный случай”: ему пришлось лечить дочь помещика, жившего недалеко от города, умирающую от горячки. Ее положение безнадежно, распутица не дает возможности вызвать более опытного врача или отвезти ее в больницу. “Я умру, я умру...” И она словно обрадовалась, лицо такое веселое стало, я испугался. “Да не бойтесь, не бойтесь, меня смерть нисколько не стращает”. Она вдруг приподнялась и оперлась на локоть. “Теперь, ну, теперь я могу вам сказать, что я благодарна вам от всей души, что вы добрый, хороший человек, что я вас люблю…” Я гляжу на нее, как шальной: жутко мне, знаете… “Слышите ли, я люблю вас…” “Александра Андреевна, чем же я заслужил!” – “Нет, нет, вы меня не понимаете… ты меня не понимаешь…” И вдруг она протянула руки, схватила меня за голову и поцеловала… Поверите ли, я чуть-чуть не закричал... Она взглянула мне прямо в глаза, раскрыла руки. “Так обними же меня… Скажу вам откровенно: я не понимаю, как я в ту ночь с ума не сошел. Чувствую, что больная моя себя губит, вижу, что не совсем она в памяти: понимаю также и то, что, не почитай она себя при смерти, – не подумала бы она обо мне; а то ведь, как хотите, жутко умирать в двадцать пять лет, никого не любивши: ведь вот что ее мучило, вот отчего она, с отчаянья, хоть за меня ухватилась, – понимаете теперь?”

И сразу стала ясна трагедия, заполнявшая жизнь таких скромных на первый взгляд людей, деликатных в выражении огромной горечи, тоски по любви, понимающих, что жизнь уходит и удержать ее невозможно. И после этого я по-новому прочел “Дворянское гнездо”, как будто в первый раз! И по сей день поражаюсь силе драматического темперамента Тургенева, умению выразить трагедию своими, особыми, тургеневскими средствами.

Я рассказал этот эпизод, чтобы наглядно показать, как помогает почувствовать мир автора, верно прочесть его произведение изучение всего творчества писателя.

Биография Юлии Тугиной из “Последней жертвы” А. Н. Островского становится более понятной, если вспомнить судьбу Веры Филипповны из пьесы “Сердце – не камень”.

А разве можно, ставя “Бориса Годунова”, забыть о пушкинском трагическом рисунке на рукописи “Евгения Онегина” в 1828 году – виселица. Пять повешенных и несколько слов: “И я бы мог!”

Первый толчок дает название пьесы. Потом мы несколько раз возвращаемся к нему, уточняя для себя его смысл, ибо очень часто именно в названии таится эмоциональное и смысловое зерно будущего спектакля. Название помогает понять, как автор видит мир. Может быть, такое понимание придет не сразу. Разве можно сказать с самого начала, каким видит Островский свой “Лес”? То ли это чаща – сыр-дремучий бор, в котором живут монстры, теряющие человеческий облик. То ли это березовая роща, в которой обитают милые с виду люди, но суть их – страшна. А может быть, это сосны, устремившиеся вверх, в небо, и они-то и подчеркивают романтический порыв, захвативший Аксюшу и Петра, вырывающихся на волю. Или это – пни от вырубленного Восьмибратовым леса? Во всяком случае, пищи для фантазии режиссера более чем достаточно.

В последнее время многие режиссеры находят в авторских черновиках варианты названий, дающие возможность по-новому взглянуть на пьесу. Так, например, А. Гончаров обратился к первому названию пьесы “Последняя жертва” – и новая постановка была названа “Жертва века”. Или “Свои люди – сочтемся” тот же Гончаров вернул к истокам, и на афише появился спектакль “Банкрот”.

Иногда режиссеры вновь придуманным названием по-своему определяют главную мысль спектакля. Например, Ю. Погребничко сменил символическое, поэтическое название “Чайка” на резкое: “Почему застрелился Константин?” Или тому же “Лесу” придал совершенно новое звучание, озаглавив спектакль словами: “Требуется драматическая актриса”. Обсуждать здесь смысл и результаты этих перемен не входит в нашу задачу.

В большинстве случаев автор ясно представляет себе ту жизнь, которую воссоздает: видит мельчайшие детали одежды героев, слышит их голоса, знает, какие книги они читают, что едят на обед. Недаром многие авторы стремятся стать режиссерами, и в кинематографе это уже случилось с некоторыми сценаристами.

Для того чтобы передать театру свое видение действительности, автор часто пользуется ремарками.

А. М. Горький “Варвары”. Действие первое: “Луговой берег реки; за рекою виден маленький уездный город, ласково окутанный зеленью садов. Перед зрителями сад – яблони, вишня, рябина и липы, несколько штук ульев, круглый стол, врытый в землю, скамейки. Вокруг сада – растрепанный плетень, на кольях торчат валеные сапоги, висит старый пиджак, красная рубаха. Мимо плетня идет дорога – от перевоза через реку на почтовую станцию… Лето, время – после полудня, жарко. Где-то дергает коростель, чуть доносится заунывный звук свирели. В саду, на завалинке под окном, сидит Ивакин, бритый и лысый, с добрым, смешным лицом, и внимательно играет на гитаре. Рядом с ним – Павлин, чистенький, аккуратный старичок, в поддевке и теплом картузе. На окне стоит красный кувшин с брагой и кружки. На земле у плетня сидит Матвей Гогин, молодой крестьянский парень, и медленно жует хлеб. С правой стороны, где станция, доносится ленивый и больной женский голос: “Ефим…” Молчание. Слева по дороге идет Дунькин муж, человек неопределенного возраста, оборванный и робкий. Снова раздается крик: “Ефим!”

Здесь автором предусмотрено все – от ритма действия до цвета кувшина, стоящего на окне. Я уверен, что ни в одной из постановок “Варваров” не соблюдены точно все указания Горького, но так же уверен, что они оказали огромное влияние и на оформление, и на создание атмосферы действия.

Н. В. Гоголь нарисовал точную мизансцену знаменитой “Немой сцены” финала “Ревизора”. Ее повторяли почти все режиссеры. На решение Мейерхольда с манекенами в финале рисунок автора оказал безусловное влияние. А. С. Пушкин в “Борисе Годунове” написал: “Народ безмолвствует”. И эта короткая ремарка породила огромное количество толкований, литературоведы скрещивали перья-шпаги в трактовке этих слов, а режиссеры вставали в тупик, и пока еще ни один не нашел адекватного сценического решения этой ремарки из двух слов, говорящих о трагедии целого народа.

Да, ремарка – ключ к видению автором сценического мира, но хочу оговориться, что буквальная реализация ремарки отнюдь не обязательное условие для режиссера и художника. Необходимо понять ее суть, но увидеть происходящее режиссер может по-своему. В сценарии “А если это любовь?” А.Гребнев написал историю о том, как обывательская среда растоптала едва зарождающееся, чистое, настоящее чувство. Действие происходило в окраинном квартале, в стареньких домишках-развалюхах, в школе, доживающей последние дни. Старые дома – старые нравы. Режиссер фильма Ю. Райзман ничего не изменил в сценарии, кроме того, что перенес действие в новый квартал, в только что заселенные дома, в новую великолепную школу. Только вместе со старой мебелью в новые квартиры вселились старые нравы. Новые предлагаемые обстоятельства обострили конфликт, сделали его социально значительнее.

Вообще же познать автора и его мир можно лишь влюбившись в его творчество. Да, нужно влюбиться в его неповторимое своеобразие, понять до конца, как близкого, любимого человека, и, как с любимым, бесконечно дорогим для себя человеком, искать вместе с ним возможности выразить замысел.

Одним из самых волнующих “романов” в театре для меня была встреча с Назымом Хикметом. Мне выпал счастливый билет – иначе нельзя назвать то чувство, с которым небольшой коллектив Московского областного театра Драмы и я работали над его пьесой “Легенда о любви”.

Назым Хикмет, один из самых страстных и темпераментных поэтов, написал пьесу, посвященную любви, пьесу, казалось, лишенную актуальности, отличавшей другие его произведения. Более того, Хикмет построил здание пьесы на фундаменте древней восточной легенды о любви Ферхада и Ширин, словно желая подчеркнуть то обстоятельство, что проблема, волнующая художника, возникла не сегодня, что перед нами один из “вечных вопросов”, по сей день тревожащих человечество.

Поначалу пьеса может показаться лишь пересказом старой пленительной сказки, но по существу своему она – произведение остросовременное. Какова же мысль, волновавшая автора? Она проясняется в сопоставлении подвигов, совершаемых героями пьесы: Мехмене Бану, всесильная властительница города Арзена, жертвует своей редкой красотой, чтобы спасти жизнь родной сестры Ширин. Самоотверженность Мехмене побеждает смерть. Но, развивает свою мысль Хикмет, она нужна не только в борьбе со смертью, нужна и в борьбе за счастье: сестры полюбили художника Ферхада, но Мехмене любит его трусливой, эгоистичной любовью, а Ширин любит щедро, и Ферхад отвечает ей столь же беззаветным чувством. Поначалу кажется, что любовь Ферхада и Ширин сильнее любви к искусству, сильнее страха смерти, – выше всего на свете. Но в финале пьесы утверждается, что есть и иная любовь, любовь к своему народу. Десять лет работает Ферхад, пробивая палицей скалу, чтобы люди получили чистую, свежую воду, без которой они погибнут. И этот подвиг, совершаемый во имя народного счастья, выше, драгоценнее всех других подвигов героев пьесы. Это понимает Ширин: “В этой сказке каждый хоть что-нибудь да сделал… Я тоже сделаю – я буду ждать тебя, как узника – жена, как мать – солдата”.

Как же ощутить своеобразие лица поэта? Ставить “Легенду” как восточную сказку, оснастить спектакль всеми атрибутами Востока? Но Хикмет ненавидел ложную экзотику. Поставить строго реалистический спектакль, не обращая внимания на сложность театра Хикмета? Но одно из самых сильных впечатлений поэта в его творческой юности – театр Мейерхольда и Маяковского, сочетание в них острой формы и психологизма. Как же достичь главного – донести до зрителя хикметовское видение мира?

Когда мы приступили к работе над финальной сценой, автор поставил нас в тупик. Озадачивал аллегорический характер сцены.

Ферхад провел уже десять лет в пещере на Железной горе. И вот – утро. Ферхад обращается к окружающему его миру с утренним приветствием.

Ферхад. Здравствуй, Железная гора!

Железная гора.Здравствуй, Ферхад!

Ферхад. Здравствуй, Утренняя звезда! Все еще висишь, как колокольчик верблюда?

Утренняя звезда.Здравствуй, Ферхад!

Ферхад. Здравствуйте, братья! Всем вам кланяюсь!

Все. Здравствуй, брат наш!

Ферхад. Друзья мои! Сегодня у меня на душе какая-то странная печаль. Не из таких, которые прилипают к сердцу человека, как муха, – она кисловатая, как яблоко, но со здравой сердцевиной, без червоточины.

Соловей. Влюблен ты, Ферхад-уста! и т. д.

Я привел эту сцену с сокращениями, но характер ее понятен. Как же быть? Кто эти Косули и Олени? Утренняя звезда, Плачущая айва, Железная гора? Кому их играть? Очевидно, эта сцена символизирует близость Ферхада к природе, следовательно, эту природу нужно как-то воплотить на сцене. Но как? Можно (и мы это попробовали) записать различные голоса на магнитную ленту с разной скоростью, на музыкальном фоне и т. д. Можно решить сцену, используя приемы народного кукольного театра. Или тени. И все эти варианты не устраивали нас, они не передавали неповторимость авторской мысли. Мы еще раз обратились к творчеству Хикмета, к его стихотворениям, наконец, к его биографии. Мы вспомнили о самом Назыме, много лет проведшем в заключении в камере-одиночке. А разве Ферхад не в “одиночке” вот уже десять лет? Так в спектакле возник образ тюрьмы, камеры. Мы сделали не “площадку” на вершине Железной горы, а пещеру, над входом в которую свисали две ветки, скрещенные так, что тень от них напоминала решетку. Ферхад мерял шагами эту “одиночную камеру” по кругу (помните “Тюремный двор” Ван-Гога?) и разговаривал сам с собой, чтобы справиться с самым страшным – одиночеством. Нельзя сдаваться, нельзя терять в себе человека. И надо разговаривать громко, пусть и без собеседника. Ферхад обращался к природе, но отвечал на свои вопросы сам, смеялся над собой, плакал над своей судьбой и утверждал свою правоту. Нам показалось, что такое решение подчеркивало волю Ферхада к борьбе, перекидывало мостик в наши дни.

Настал день показа Хикмету. Думаю, что не стоит рассказывать о нашем волнении: пришел не только огромный художник, но и человек трагической судьбы, за жизнь которого боролось прогрессивное человечество всего мира. А мы так исказили его пьесу, вычеркнув в конце все ремарки и даже имена действующих лиц. Наконец зазвучал монолог Фархада. И мы увидели, как после первых же слов Хикмет, чрезвычайно внимательно следивший за действием, вдруг опустил голову, прикрыл глаза рукой и как бы отключился от спектакля. Через несколько минут – финал. Мы подошли к Хикмету. Он поднял на нас глаза: “Как вы догадались, что эту сцену я придумал в одиночке?” Мы были счастливы не тем, что нашли эффектное решение сцены, а тем, что проникли в самую суть замысла, сделали все, чтобы раскрыть авторское лицо.

Режиссеру необходимо как можно ближе узнать населяющих пьесу людей, понять особенности их характеров. У некоторых авторов есть прямые указания на этот счет режиссеру и актеру. Например, комментарии Н. Гоголя или Б. Брехта к своим пьесам – это не только точные определения личностных качеств персонажей, но и ключ к раскрытию стилевых особенностей произведения. В других случаях помогает биография автора, как это было с “Легендой о любви”. Мы хотим услышать голос героя, характерность произношения, особенности его лексики. Увидеть внешний облик человека, портрет героя, ведь и это путь к отражению мира. И в этом выражается лицо автора. Романтический облик благородного Рюи Блаза или прекрасная душа при чудовищном уродстве Сирано де Бержерака – подобные образы понятны и знакомы. И часто это мешает свежести восприятия.

Мы привыкли к Дездемоне хрупкой, воздушной. Она – не женщина, а символ чистоты, и в этом трагический контраст со злодейскими наветами Яго. А известный исследователь творчества Шекспира М. Морозов пишет о Дездемоне: “Расцветшая женщина Ренессанса, наслаждающаяся полнотой жизни (солнечные дни на Кипре). Как говорит Отелло, Дездемона любит общество, хорошо танцует, играет на лютне и – эта деталь почему-то пропущена во всех русских переводах – много ест”.

И сразу перед нами – иная женщина, иной мир, не имеющий ничего общего с сентиментально-театральными представлениями. Перед нашим внутренним взором возникают полотна Тициана, Веронезе, играют сочные земные краски.

Важно ощутить в героях атмосферу и темперамент эпохи. Именно в этом основная задача режиссера.

Героини произведений Тургенева, Островского, Достоевского, Толстого, Чехова, Горького жили примерно в одно и то же время, но они жили как будто под разным небом, дышали разным воздухом, ходили по разной земле. Увидеть человека данной пьесы в том историческом отрезке времени, который автор вырвал из окружающего мира, – основа искусства режиссера.

Алексей Дикий приводит в своей книге “Повесть о театральной юности” интереснейшие высказывания Немировича-Данченко о том, как надо играть роли героев Чехова и Достоевского:

“Чехов в театральном плане – это объект вне партнера.

Я понял Владимира Ивановича так: люди одиноки, несчастны, их мечты иллюзорны, на все их желания жизнь говорит им: “нельзя!” Каждый живет своим и в своем; лишь часть их души внимает общему разговору, а другая в то же время отдана какому-то внутреннему процессу, напряженному, тянущемуся через годы и месяцы. Чеховские герои пассивны внешне – внутренне они никогда не “безмолвствуют”. “Герои Чехова не знают сплошного общения”, – говорил Владимир Иванович”.

Достоевский в этом отношении – полнейшая противоположность Чехову. По мысли Владимира Ивановича Достоевский в театральном плане – это объект в партнере.

Никто из героев Достоевского не знает истины, но все они ее страстно ищут. Ищут ответов на “проклятые вопросы”, и не только в себе, в своей душе, но прежде всего в душе рядом стоящего человека… Романы Достоевского – это вечный диспут, диспут не отвлеченный, но как бы скрепленный кровью, потому что писатель не признает празднословных теорий, и каждый, казалось бы, абстрактный тезис тут же, и прямо, а иногда очень больно отзывается на судьбах его героев.

А в театральном плане это значит: глаза в глаза, зрачки в зрачки, взгляд, проникающий в душу соседа, мысль, нащупывающая его мысль. Иначе говоря, непременно и обязательно – объект в партнере.

Изучение стиля или, как мы уже говорили, лица автора – фундамент для создания неповторимого образа, важнейший элемент самостоятельной работы. Вл. И. Немирович-Данченко говорил, что Художественный театр прежде всего театр автора, ставящий задачи раскрытия авторского стиля. Разбирая работу над рассказом А. Чехова “Хористка”, Немирович-Данченко спрашивал постановщика: “Вы так понимаете Чехова? Это живые чувства? – Да, живые. – У нее (актрисы, игравшей жену) живые чувства, она простая, искренняя? – Да. – Но она – не чеховская. Почему она играла сильную драму? Все сочувствие зрителя невольно переходит на нее… А у автора огромное сочувствие на стороне хористки… А ваша исполнительница отдалась поверхностным задачам: страдающая жена пошла к сопернице и изливает свои чувства в драматическом монологе. Это не Чехов” (Разрядка моя. – Б.Г.)

Ставя одно произведение, нельзя оставить в стороне другие пьесы или прозу автора. При чтении “Как вам это понравится” Шекспира исполнителей приводил в недоумение знаменитый гениальный монолог меланхолика Жака “Весь мир – театр”, отличающийся пессимистической нотой от радостного жизнелюбивого настроя пьесы. Но она написана за два года до “Гамлета”, в ней уже заложено зерно будущей трагедии. Следовательно, не зная “Гамлета”, не охватив всего творчества Шекспира, трудно подступиться к роли Жака. Ни “Гамлета”, ни “Ромео и Джульетту”, ни “Двух веронцев” нельзя сыграть, не прочитав сонетов Шекспира. Актеры, занятые в шекспировских спектаклях, самостоятельно готовят программы сонетов – это помогает им войти в поэтический мир драматурга, подготовиться к ответственной работе, не имеющей в нашем театре достаточно твердых традиций. Играя “Гамлета”, нельзя не прочесть книгу Н. Чушкина “Гамлет – Качалов”, выходящую за пределы рассказа об исполнении Качалова и раскрывающую трактовку роли в зависимости от времени, эпохи. Играя горьковских “Дачников”, можно ли не проштудировать “Жизнь Клима Самгина”, так же нельзя играть “Егора Булычева” без знакомства с “Фомой Гордеевым” или “Делом Артамоновых”.

Актер играет купца Курослепова в “Горячем сердце” Островского. А какие еще купцы встречаются у великого знатока купеческого быта? Ахов, Прибытков, Большов и многие многие другие. Чем они отличаются друг от друга и чем схожи? Журден в “Мещанине во дворянстве” Мольера разве не таит в себе драматических нот “Тартюфа”, сочувствия доверчивому человеку, так жестоко обманутому в своих лучших чувствах? Ставя “Медведь” или “Предложение” А. П. Чехова – безобидные и легкие шутки, – разве не нужно прочесть Антошу Чехонте и увидеть в пестрой карусели чеховских персонажей совсем иные краски, почувствовать некую чаплиниаду, грустное человековедение, вместо виденных бесчисленное количество раз буффонных персонажей, ни о чем не думающих и ничем не живущих. Только бы посмешнее! Значит, для истинного постижения авторского мира необходимо знать все творчество автора, знакомиться со всеми или, во всяком случае, с основными произведениями. Никогда не известно, где, в какой повести, романе или пьесе можно найти что-то важное для своего героя.

Актер играет в “Горячем сердце” купца Курослепова и никак не может найти, что же ему делать в “зонах молчания”. Да и режиссер не предлагает что-либо заразительное. На одной из репетиций актер прибегает с сияющими глазами: “Нашел!” Оказывается, в записках Островского он нашел деталь, как по вечерам в Замоскворечье лают по подворьям собаки, устраивая настоящий собачий концерт, и он придумал, что будет колоть орехи на крыльце огромным камнем – и как ударит, отзовутся дворняги со всей округи. Было очень смешно и, главное, точно вводило в атмосферу глухой тоски и скуки.

Не поняв особенностей стиля автора, актер может не понять сути образа. Как, например, герои разных пьес объясняются в любви?

Гаврила. Теперь самое такое время, что гулять-с, и для разговору с девушками самое для сердца приятное. Так-с, точно мечта какая али сон волшебный-с. По моим замечаниям, вы, Прасковья Павлиновна, меня любить не желаете? (“Горячее сердце” А. Островского).

Ферхад. Ты безумная, ты отчаянная, ты колдунья, ты как алый цвет, как зеленый цвет, как тюльпан, как вода, как рисунок, – вот какая ты девушка!.. Если бы я не владел собой, я кричал бы во весь голос! (“Легенда о любви” Н. Хикмета).

Сергей. Я люблю Валю. Я ее очень люблю. (Вале). И я не знаю, как мне жить теперь – если ты не согласишься моей женой быть. Просто не знаю (“Иркутская история” А.Арбузова).

Джульетта.

Мое лицо под маской ночи скрыто,

Но все оно пылает от стыда

За то, что ты подслушал нынче ночью.

Хотела б я приличья соблюсти,

От слов своих хотела б отказаться,

Хотела бы… но нет, прочь лицемерье!

Меня ты любишь? Знаю, скажешь “Да!”

(“Ромео и Джульетта” У.Шекспира

Перевод Т. Щепкиной-Куперник)

Ленка. У тебя лицо положительного героя. Ты мог бы играть ковбоя в “Великолепной семерке”… Вообще, знаешь, ты мне нравишься… (“Верхом на дельфине” Л. Жуховицкого).

Цыганов. Едете со мной? В Париж? Подумайте – Париж! Маркизы, графы, бароны – все в красном. И у вас будет все, что вы захотите... я все дам... (“Варвары” А.М.Горького).

Васильков. Откровенность за откровенность. Вы мне сказали, что не любите меня, а я вам скажу, что полюбил вас, прежде, чем вы того заслуживали. Вы должны тоже заслужить мою любовь, иначе, я не скрою от вас, она очень легко может перейти в ненависть. (“Бешеные деньги” А.Островского).

Присыпкин.

Я, Зоя Ванна, я люблю другую,

она изящней и стройней,

и стягивает грудь тугую

жакет изысканный у ней.

(“ Клоп” В.В.Маяковского)

Эти слова о любви сказаны разными героями, в разных пьесах, в разные эпохи, в разных обстоятельствах. Кто бы, где бы и когда бы ни говорил о любви – об этом вечном чувстве, – каждый раз это говорится по разному. Гаврила, Ферхад, Присыпкин, Васильков, Цыганов, Сергей, Ленка, Джульетта – каждый любит по своему. Васильков страдает от сознания, что Лидия не отвечает на его чувство, однако он никогда не потеряет голову и не выйдет из бюджета: дело – прежде всего! Джульетта не боится вражды родителей, она отметает лицемерную стыдливость перед охватившей ее страстью, а Ленка Волкова – практикантка-журналистка из современной пьесы стыдится говорить о любви и прикрывает свои истинные чувства иронией.

Режиссер знакомится с населяющими пьесу людьми – действующими лицами. Ему необходимо как можно ближе узнать их, понять особенности их характеров. Иногда режиссеру и исполнителю подсказывает автор в своих комментариях, как Н.Гоголь или Б.Брехт, иногда помогает автор своей биографией, как Хикмет в “Легенде о любви”. Как быть с современными пьесами? Прежде всего, нельзя ставить спектакль о колхозниках, военных, летчиках или моряках, студентах и т.д. Профессия – только предлагаемые обстоятельства для раскрытия характера человека, где бы он ни трудился. Мы бичуем не управдома или зав. отделом, а равнодушие. Оно есть не только у управдома, но и у инженера, писателя и даже у партийного или государственного чиновника. Когда-то в театральном мире существовали так называемые “ведомственные” театры при разных министерствах. Тогда в Театре Санпросвета шел “Мнимый больной” Мольера – о мнительности, “Западня” 3оля – о пьянстве. Тогда “Отелло” должен был идти в военных театрах – Отелло – генерал, Яго и Кассио – офицеры... “Бронепоезд 14-69” Вс.Иванова шел бы не во МХАТе, а в Театре Транспорта (ныне Театр им. Гоголя), что однажды и произошло.

Человек существует во времени. Перенос героев Шекспира в современную обстановку, облачение их в современные костюмы уже обсуждены и осуждены. Важно понять, что же в их характерах может заинтересовать сегодняшнего зрителя.

Современная драматургия требует не только изучения жизни, иногда актеры, ссылаясь на совершенно справедливые жизненные наблюдения и свой личный опыт, – о, это опыт! – на все случаи жизни, нивелируют видения автора, подтягивая, вернее, опуская автора до себя.

Подмена логики мышления действующего лица своей собственной логикой – вот здесь кроется одна из главных причин потери в спектакле лица автора, однообразие актерских работ.

Печальный, но не поражающий необычностью случай на репетиции шекспировской трагедии в МТЮЗе.

Молодой актер репетирует роль Ромео. Он страстен, романтичен. Он воодушевленно рассказывает о своей любви к Розолине. Все гладко. Но вот – сцена на балу. Встреча с Джульеттой – удар молнии! – и они полюбили друг друга на всю жизнь. Даже смерть не может их разлучить. И… здесь заминка. Не получается. В чем дело? Актер не понимает, как можно влюбиться на всю жизнь с первого взгляда. Он не верит шекспировской логике, которой наделен Ромео. Ему надо было бы познакомиться с понравившейся ему девушкой поближе, узнать ее взгляды на жизнь, так сказать, обстоятельнее поговорить, узнать успехи в учебе и общественной работе. Вот тогда – другое дело, можно и соединить жизни. Может получиться достаточно образцовая семья... Да, для современного человека такое поведение в жизни, в общем-то, присуще и, собственно говоря, против взглядов этого актера особенно возражать не приходится. Но это его логика, а не Ромео. (Он эту роль так и не сыграл.)

Как часто актер, исполняющий отрицательную роль, всячески демонстрирует свое несогласие с логикой своего персонажа, как бы подмигивая зрителю, указывая не неверный образ мыслей персонажа. И почему-то потом удивляется, получив критические отзывы в свой адрес.

Итак, постижение лица автора начинается тогда, когда режиссер может разговаривать с действующими лицами – если бы они оказались рядом с ним – на одном языке, с взаимопониманием. Это и определит дальнейшую работу по распределению ролей – одно из самых серьезных испытаний в многотрудном процессе формирования замысла. Новое прочтение пьесы начинается прежде всего с принципиального распределения ролей, основанного на острой современной мысли. Идея, сверхзадача спектакля прежде всего через человека. Только свое, я бы сказал, влюбленное видение режиссера, особенно, если герой – наш современник, глубокое проникновение в суть его мыслей, чувств, метаний – основа понимания образа. “Авторский человек” – так назовем персонаж пьесы – начинается с его глаз: как он смотрит на мир, что он видит и как выражает свое видение. Взаимоотношения героя с другими действующими лицами, со всем окружающим миром, речевая характеристика, пластика – мизансцена тела, характер темперамента, паузы во время пребывания на сцене – зоны молчания, внутренние монологи – все богатство современного актера, требующее отдельного серьезного разговора и не являющееся предметом сего труда – направлено на выявление замысла в данной пьесе, данного автора.

Заложен первый камень в здание замысла.

Как спокойно жилось в театре в прошлом, ХХ-м, и особенно в позапрошлом веках – сразу становилось ясным, что ставим: драма, водевиль, мелодрама, даже трагедия! В жанре автор – драматург ярче, определеннее всего выражает свое лицо, свое видение мира. В определении жанра особенно мощно выявляется и индивидуальность режиссера, его творческое своеобразие.

Новое время – новая литература – не терпят простых и ясных жанровых разграничений – “исторически устойчивой формы композиционной организации художественного произведения” – как написано о жанре в эстетическом словаре. Самая примечательная черта нового искусства – это взрыв старых жанровых определений. И идет это от миропонимания.

Казалось бы, и Константин Симонов, и Владимир Астафьев, и Юрий Бондарев пишут о войне. И каждый раз война предстает пред нами по новому, в новых героях, в новых жанровых решениях. Особенно интересно то, что все они воспринимают прошедшие события через романтическую призму воспоминаний. И у всех разное качество романтики. Симонов больше видит войну как тяжелый и ответственный ежедневный труд, Астафьев – через трагические краски, Бондарев – философски осмысливает рождение новых характеров, рождение нового поколения. Ему близка судьба молодых людей, только что, почти со школьной скамьи, пришедших на фронт. Все трое, а есть еще прекрасные писатели, как, например, Борис Васильев, прекрасно знают быт войны, подробности и каждый в своих произведениях отражает иные черты военного быта, иные подробности.

Как хорошо, когда автор сам расшифровывает свое авторское понимание жанра. Алексей Арбузов “Этот милый старый дом” назвал – водевиль-мелодрама. Владимир Маяковский на вопрос, почему он назвал “Баню” драмой, сказал: “А это чтоб смешнее было, а второе – разве мало бюрократов и разве это не драма нашего Союза?” Стоит задуматься, почему прозаическое произведение Н.Гоголя “Мертвые души” названо автором поэмой, а “Евгений Онегин” Пушкина – роман? Казалось бы, все наоборот! Украинский драматург М.Стельмах определил жанр “Заколдованного ветряка” как “трагедию – гимн людям, для которых не зря светило солнце”.

“Что такое “Бег”? – спрашивает известный писатель В.Каверин, имея в виду жанр пьесы М.Булгакова. То перед вами психологическая драма, то фантасмагория, почти выпадающая из реальных представлений об окружающем мире. Может быть, вернее всего было бы назвать это произведение сатирической трагедией или комедией? Непостижимую игру ведет жизнь с людьми, оторвавшимися от родной земли. Комическое в этой игре вдруг оборачивается трагедией, а сквозь неподвижную маску медленно сходящего с ума палача проглядывают человеческие черты, в которые вглядываешься с неподдельным волнением.”

Л.Зорин – “Добряки” – интеллектуальный водевиль.

Н.Лесков – “Очарованный странник” – житейская драма-комедия.

А сколько возникает разновидностей внутри, казалось бы, простого и ясного жанрового определения: комедия драматическая, эксцентрическая, лирическая, комедия положений, характеров, народная, грустная, ироническая, философская, пародийная, приключенческая, трагикомедия... Драма психологическая, романтическая, сатирическая, политическая, героическая...

Очень популярным стало неожиданное взаимопроникновение: вдруг в сатирической комедии – глубоко человечная грусть, в исторической драме – вполне современные мысли и чувства, в легкомысленной комедии – серьезные философские проблемы.

И все же режиссеру мало авторских определений жанра, тем более, что он чаще всего сталкивается с общими и мало чего говорящими его уму и сердцу словами. “Героическая комедия” – пишет драматург, как бы предупреждая зрителей, что его произведение отнюдь не рассчитано на то, что зрители будут смеяться до упаду, а требует патетических интонаций. “Лирическая комедия” – пишет другой, надеясь, что этот подзаголовок объяснит, а может быть, даже оправдает приблизительность характеров, сентиментальность ситуаций, включение песен и голубого света. Режиссер определяет свое отношение к событиям, происходящим в пьесе, свое, личное, пристрастное, выраженное затем в конкретных сценических формах. Только через отношение к жизни, следовательно – к фрагменту жизни, схваченному в пьесе, выразится жанровое решение спектакля. Нужно изобрести свой жанр!

Его не обязательно ставить на афишу, он должен в одиночестве режиссера, работающего над замыслом, дать эмоциональный и образный толчок, дающий свой оттенок известному в заглавии пьесы жанру.

Николай Погодин назвал “Поэму о топоре” “пьесой в трех действиях с прологом и эпилогом. А режиссер Алексей Дмитриевич Попов назвал спектакль в Театре Революции патетической комедией. Такой жанр придал пространству масштабность, монументальность конструкции, приподнятость музыкального, скорее шумового, оформления, жанровые зарисовки, сочные и яркие – комедийность.

Г.А.Товстоногов определил жанр “Мещан” – трагипошлость.

Английская актриса Элен Терри назвала целую серию английских пьес драмой чашки и блюдца.

Вс.Э.Мейрхольд ставил “Свадьбу Кречинского” А.Сухово-Кобылина как социальную мелодраму.

Г.Козинцев ставил своего “Короля Лира” как “дьяволов водевиль”.

Ю.Завадский свой лучший спектакль последних лет “Петербургские сновидения” по Ф.Достоевскому” трагипророческим балаганом”. Л.Вивьен переделил жанр “На дне” как романтически-философскую трагедию.

Чарли Чаплин называл свои фильмы “драммедиями”.

Дж.Стрелер определяет жанр “Вишневого сада” как “водевиль-трагедия, – комедия – фарс – драма.” Он говорил: “В этой совокупности все то, что кажется мне все более грандиозным, все более совершенным, все более насыщенным смыслом при всей своей видимой простоте, и, я бы даже сказал, невинности”.

От изобретения своего жанра рождается распределение ролей, проводится работа с художником и композитором, определяется стилистика пластики и мизансценирования. От отношения к событиям – темперамент будущего спектакля, страстность решений.

Разное отношение к героям менят жанр. “Горячее сердце” А.Островского в крохотном молодом Московском Областном театре драмы мы решали как народную романтическую комедию, площадную игру в духе “Царя Максимилиана”. На первый план вышли не “темное сонное жадное царство”, а вольнолюбивая Параша. На первый план вышел богатырь, стесняющийся своей силы Гаврила, мудрый Силан, талантливый умелец и выдумщик Аристарх. Сложилась сплоченная боевая команда, успешно борющаяся с Хлыновым, Курослеповым, Градобоевым. Гаврила очень сильный, он даже руку подает очень осторожно, чтобы не причинить боль, он весь в мечте о любимой, в песне. Но когда в последнем действии Параше угрожает опасность, он набатом поднимает соседние деревни, вся округа гудит от возмущения. Гаврила врывается во двор Курослепова с вестью о похищенной Параше, он предстает, как вождь народного восстания! Тогда выбор Гаврилы женихом закономерен для Параши и звучит как победа горячих сердец. В спектакле звучали вольные народные песни: “Жили двенадцать разбойничков и Кудеяр атаман”... Актеры очень полюбили песню Некрасова (а мы думали, что это народная) “Меж высоких хлебов затерялося небогатое наше село...” Потрясающая песня! И вместе с тем, не говоря уж о шедевре МХАТа, “Горячее сердце” имеет еще ряд правомерных сценических жанровых решений пьесы.

Определение режиссером жанра – это обогащение материала пьесы своим жизненным опытом, ощущением современности. Каждое время находит в классическом произведении нечто свое, ранее находившееся в тени. Даже бессмертный Шекспир, вернее, именно бессмертный Шекспир грандиозностью своих масштабов дает возможность проявиться многим точкам зрения, жизненным позициям.

“Ромео и Джульетта” – хрестоматийное произведение о трагической любви, приобретает разные тональности, даже разные жанры, отнюдь не огрубляющие, не искажающие замысла драматурга.

В постановке Алексея Дмитриевича Попова (Театр Революции, 30-е гг.) трагедия прозвучала как рассказ об исторических событиях – ломке феодальной старины и мощно заявляющих о себе представителях Ренессанса. Спектакль был и историческим, и современным, он даже был посвящен комсомолу, молодежи! Мысль, пробивающаяся через замшелость средневековья, звучала остро и темпераментно. Ромео – М.Астангов был не столько любовником, сколько бойцом, мыслителем. Недаром критики называли его молодым Гамлетом.

Постановку С.Радлова в Ленинграде (30-е г.г.) можно было принять за первоисточник трагедии – итальянскую новеллу Бьонделло, в которой стремительность сюжета не оставляла времени и места для философских раздумий. Монтекки и Капулетти были расчетливы, заняты своими делами. “Буржуазная трагедия” – так в кулуарах называли спектакль.

В спектакли А.Эфроса (Драматический театр на Малой Бронной 80-е г.г.) юные герои пришли не столь бездумными и опрометчивыми. Они знали правду о своем времени, знали его ожесточенность и почти примирились с ним. Накал их страсти, лишенный псевдоромантических покровов, пределен, их жизненные позиции – максималистские. Суровость решения, чистота характеров очищали сердца и говорили о невозможности компромиссов. Современное, острое решение.

Возможны и другие решения. В спектакле МТЮЗа (1964г.) нас волновало, что трагедия Ромео и Джульетты, вражда Тибальта и Меркуцио возможны и сегодня. Расизм, фашизм пострашнее враждующих стариков Капулетти и Монтекки. А любовь и счастье приходится защищать не только от опасностей войны, но и от безверия, цинизма, равнодушия. Главное не в конфликте отцов и детей, не вражда стариков с молодежью, а вражда внутри поколения, конфликт среди молодежи, вражда мировоззрений. Есть молодежь весны человечества, будущего, а есть реваншисты, фашистские молодчики. Они никогда не видели Гитлера в лицо, но живут его мыслями, они по завету Гитлера “лишены совести” – освобождены от всего человеческого, им чуждо проявление любого свободного человеческого чувства. Страшное тем и страшно, что отравляет и молодых. У Ромео, Джульетты, Меркуцио, Бенволио есть враги – Тибальт, Парис и они страшнее стариков. Смерть Меркуцио обычно трактовалась как нелепость вражды, но если он заступается за право Ромео и Джульетты на свободную любовь, тогда его смерть закономерна, потому что он умирает как боец в сражении двух миров.

Для МТЮЗа этот спектакль по жанру считался политической молодежной трагедией.

Жанр решает актерскую манеру – интонацию рассказа. Определяется природа чувств, – определение Г.А.Товстоногова. Она чрезвычайно разнообразна, и в подготовительном периоде режиссер стремится понять, в каком направлении будет строиться репетиционная работа. А.Д. Попов, когда только начал репетиции “Давным давно” – пьесы о Надежде Дуровой – вызвал концертмейстера для создания атмосферы поэтического и музыкального спектакля.

“Декамерон” потребовал другого репетиционного настроя: вот где было раздолье шутникам – анекдоты, случаи из жизни самого невероятного свойства. А мне, режиссеру, нужно было не дать уйти предлагаемым обстоятельствам чумы, трагизма атмосферы, с которой борются те люди, люди, которые противостоят унизительному страху, растлевающей боязни близкого конца.

“Верхом на дельфине” Л.Жуховицкого посвящена журналистам, ее герои не так уж хорошо знакомы актерам. В одном из рассказов автора мы натолкнулись на такую фразу: “Хорошо это или плохо, не знаю, – но время приучило нас решать свою судьбу и прочие дела на ходу, на автобусной остановке, в курилке между двумя затяжками”. Основой спектакля стало постоянное движение повседневной жизни. Ключ к определению жанра дала сцена из 2-го акта. Друг журналиста Королева, героя пьесы, Володя смертельно болен. Болезнь крови коварна. Она затаилась где-то в глубине и ждет момента для нанесения последнего удара. Несколько больных, находящихся в больнице вместе с Володей, с разрешения молодого врача Антона, устроили в одном из пустых кабинетов вечеринку. “Для поднятия тонуса”, – сказал Антон. Здесь Володя, к которому пришла любимая женщина, Нина, (вечеринка устроена по поводу дня ее рождения), еще одна больная с мужем, Антон с девушкой и, конечно, Королев.

Начинается “мероприятие” с “водевильно-таинственного” прохода врача, организовавшего незаконную вечеринку. Участники празднества провозят по больничному коридору операционную каталку, на которой установлен целый ужин – утка, салаты, бутылки, фрукты. Тут же лежит аккордеон и все это покрыто простыней, как будто везут больного. Как зрители догадываются о том, что произойдет, – непонятно! Но сразу на провоз каталки возникают аплодисменты. Смешно! Идет обычная вечеринка с поцелуями, анекдотами, песенками, танцами. Обаятельно! Забыто, что действие проходит в больнице. И финал сцены – прощание. Здоровые гости остаются, а больные уходят: медленно поворачивается круг, увозя в темноту коридора обреченных на смерть. Лопается в руках Королева воздушный шарик, подарок одной из больных.

Я долго не начинал репетировать сцену. Вот уже близятся генеральные, а я все не назначаю репетицию. Актеры, некоторые заняты только в одном этом эпизоде (правда – очень выигрышном!) стали бунтовать, требовать, а я упорно сопротивлялся. Наконец, когда невозможно было еще оттягивать, буквально за день до генеральной, мы вызвали всех занятых на репетицию. Весь реквизит и оформление – каталка, угощение, аккордеон, белые халаты и т.д. – на месте. Сцена в спектакле занимала 20 минут. Репетиция продолжалась 40 минут. Актеры были внутренне готовы. Если бы они начали репетировать с самого начала, то получилось бы два варианта: или разыграли бы веселенький водевиль, растянувшийся надолго, или, наоборот, – стали бы играть смерть, неизлечимую болезнь. Сцена стала любимейшей в спектакле – драма выявлена “мимоходом”, между прочим, не став ни водевилем, ни драмой, а – жизнью. Угаданной природой чувств.

Все-таки жаль, что некоторые жанры ушли из театра. Опозоренная, несчастная мелодрама, которая в свое время исторгла неимоверное количество слез у зрителей! Стоит ли так попирать ее ногами? Ведь мелодрама включает в себя и элементы комедии, психологизма, приближающие ее к сегодняшнему мироощущению. Мелодрама обращается к чувству зрителей, и этим она всегда будет сильна и привлекательна для них.

Она требует ответных чувств. В ней сталкиваются друг с другом сильные характеры, не идущие ни на какие компромиссы ни в добре, ни в зле. Благородство и злодейство всегда возвышены и приподняты над бытом.

Ф.Н.Каверин говорил, что мелодрама – мрачный водевиль, а водевиль – веселая мелодрама. Они сродны предельностью и открытостью чувств и действий. Они одинаково пленяют и демократического зрителя и эстетов. Впрочем, любого зрителя, потому что сильные чувства близки всем. И снобы плачут, когда умирает Маргерита Готье, она же Травиата. Когда Вл.И.Немирович-Данченко поставил “Травиату” в своем музыкальном театре, то он на вопросы любопытных корреспондентов, чем вызвана постановка этой сентиментальной оперы, ответил: “Это гениальная сентиментальность. И она нужна людям, потому что очищает мысли и чувства”.

Процесс поисков точного жанрового решения чрезвычайно увлекателен. Можно определить его словами мудрого режиссера и актера С.М.Михоэлса: “Жанры, открываемые авторами, как новые земли”. Да, новые миры, новые герои, новые земли, новые жанры. Решение жанра – еще шаг к рождению режиссерского замысла.

Оставляю за скобками как само собой разумеющийся событийный анализ пьесы. Это уже стало фундаментом (или азбукой) работы, без него не обойтись. Но для меня есть еще один манок в движении к замыслу: определение главной сцены. Такой сцены, без которой спектакль не сможет пойти. То есть, конечно, сможет, но это будет уже не мой спектакль, а никакой! Может человек жить без одной ноги, руки, даже без двух! А вот без сердца – несмотря на все эксперименты с искусственными – не получается! Может ли “Гамлет” идти без сцены с могильщиками? Неполноценно, но может. Впрочем, мы видели и не такие варианты с безответным Шекспиром. А без “Быть или не быть” – не может! Даже в украинском “Гамлете” режиссера А.Жолдака, лишившего пьесу всяких признаков литературного произведения и оставившего лишь две-три страницы текста, пришлось вставить монолог, хоть и по радио на фоне шумной массовой сцены. Без сцены одалживания денег обманутой неверным любовником вдовы Юлии Тугиной у богача Прибыткова (“Последняя жертва” А.Островского) – мы не поймем унижения Юлии и грязной интриги, затеянной ее благодетелем.

В американском фильме по роману Кизи “Полет над гнездом кукушки” (в русском переводе пьеса шла под названием “А этот выпал из гнезда”) режиссера Милоша Формана сцена вечеринки в психиатрической больнице была концентрацией всего дурного, порочного, что есть в человеке. Невольно начинаешь сочувствовать медицинской сестре Крысчед в ее борьбе со строптивыми неформальными пациентами. В Театре им.Гоголя в этой сцене увидели освобождение человека от злой подавляющей власти. Главная сцена – надежда на иную жизнь, вера в добро. Ради этой сцены я ставил спектакль. В театр часто приходили зарубежные режиссеры; они удивлялись, как можно изменить в пьесе все, ничего не меняя – по тексту – лишь через взаимоотношения людей, увиденных с иной стороны.

Что же такое режиссерский замысел?

Сверхзадача, мысли о звучании спектакля сегодня, выявление конфликта, размышления о природе характеров и страстей. Но не только это. Режиссерский замысел – это образное понимание идеи пьесы, представление о сценической форме, ее выражающей. Тут решает умение режиссера увидеть будущий спектакль так, как композитор слышит свою будущую симфонию, художник видит свою будущую картину.

Замысел – это направление главного удара. Когда он определен, режиссер, как настоящий полководец, должен учесть все реальные возможности для выполнения своей задачи. Старая истина – нельзя ставить “Грозу” без наличия в труппе актрисы трагедийного темперамента на роль Катерины, осуществляя с небольшим коллективом постановку “Оптимистической трагедии”, для решения массовых сцен надо найти свой “фокус”, скрыть малочисленность массовок, не снимая ощущения масштабности; на сцене без высоты и глубины нужно дать зрителю почувствовать просторы полей и масштабы заводов. Роль Ромео с актером “Икс” должна решаться иначе, чем с актером “Игрек” и т.д.

Рождение замысла спектакля у каждого режиссера в каждом спектакле происходит по разному. И это естественно, так как живой творческий процесс нельзя втиснуть в какую-то раз и навсегда найденную схему. Можно сразу ощутить, “увидеть” спектакль в целом и на последующих этапах работы обогащать, развивать увиденное при первом прочтении пьесы. Можно увидеть только часть спектакля, деталь, которая наиболее точно раскрывает мысль.

А.Дикий, например, приступив к работе над “Тенями” М.Салтыкова-Щедрина, нашел образное решение спектакля, “увидев” сидящего в кресле не героя, а его вицмундир, повешенный на спинку. Так через деталь тонко выразилось содержание пьесы – мир теней, где ходят и вершат судьбы людей пустые вицмундиры. Эпизод определил ключ к решению всего спектакля.

Нельзя говорить о том, что замысел режиссера должен складываться из таких-то и таких-то элементов. И не надо стремиться в своей предварительной работе определить круг традиционных вопросов и ответов.

Надо научиться “видеть” пьесу в ее сценическом будущем.

Замысел рождается от вдохновения. Кстати, это слово затаскано дилетантами, прикрывающими им нежелание трудиться. Но вот что сказал К.Паустовский в книге “Золотая роза”: “Вдохновение – это строгое рабочее состояние человека, душевный подъем, не выражается в театральной позе и приподнятости”. “Золотая роза” представляется мне одной из самых необходимых режиссеру книг. Она – вдохновенная поэма, построенная на математически точных расчетах о творчестве и его законах, если можно говорить о законах, устанавливаемых художником для самого себя. Истинная режиссура, как профессия познания, видения мира родственна писательской. Поэтому так радостно близки каждому режиссеру слова К.Паустовского о замысле:

“Замысел – это молния. Много дней накапливается над землей электричество. Когда атмосфера, насыщена им до предела, белые кучевые облака превращаются в грозные грозовые тучи, и в них из густого электрического настоя рождается первая искра – молния... Замысел так же, как молния, возникает в сознании человека, насыщенном мыслями, чувствами и заметками памяти. Накапливается все это исподволь, медленно, пока не доходит до той степени напряжения, которая требует неизбежного разряда. Тогда весь этот сжатый и еще несколько хаотический мир рождает молнию – замысел... Если молния – замысел, то ливень – это воплощение замысла. Это стройные потоки образов и слов”.

Мне могут возразить, что процесс творчества писателя, создающего свое произведение на основе собственного представления о жизни, отличен от творчества режиссера, обязанного кроме личных знаний и опыта учитывать еще понимание жизни автором пьесы. Можно ли говорить о замысле режиссера, если этот замысел был у драматурга и дан режиссеру в пьесе? Но разве режиссер не является автором сценического произведения – драмы, трагедии, водевиля, памфлета? Именно тогда, когда режиссер обедняет свою роль автора, опускаясь до простого иллюстратора, тогда и возникают серые, обезличенные спектакли.

Поскольку основой всякого спектакля является пьеса – литературное произведение, оно, конечно, должно лежать в основе образа спектакля. Точный образ спектакля возникает лишь в результате глубокого постижения, верного понимания замысла драматурга, идеи пьесы, характеров героев, конфликта, стилевых особенностей, жанрового решения – лица автора.

Не каждая пьеса, даже очень интересная, может увлечь любой театр, способна зажечь режиссерское воображение, заставить “заболеть” ее мыслями, заставить мучиться от нетерпеливого желания придать увиденному через пьесу миру свое конкретное выражение. Поэтому очень важно для рождения художественного образа спектакля, для создания органического образного его строя не только выбрать актуальную, популярную пьесу, а главное, найти “своего драматурга”. “Свой драматург” – это не обязательно пишущий пьесу специально для данного театра. Своим драматургом может стать и Горький, и Шекспир... Важно, чтобы театр почувствовал, что именно данный писатель поможет наиболее полно выразить волнующие коллектив идеи, что проблемы, которые театр хочет поставить перед своим зрителем и решить вместе с ним, заключены в пьесах именно этого драматурга.

Первый толчок режиссер получает от встречи с пьесой. Как волнующе это первое свидание! Как трудно и как важно найти такую пьесу, во время чтения которой хотелось бы воскликнуть: “Да ведь это то, о чем я хотел говорить, то, что мучает, волнует меня!”

Самое страшное, когда идея пьесы для режиссера становится чем-то литературным, отвлеченно публицистическим, хоть и совершенно правильно и ясно сформулированным понятием. Идея только тогда может оплодотворить замысел режиссера, а затем и самый спектакль, когда она приобретает характер личной заинтересованности режиссера в событиях, составляющих суть пьесы. Герои – лично знакомые друзья и враги, события – происходящие на глазах. Помните, как Бальзак переживал смерть отца Горио, или Флобер чуть не потерял сознание вместе с Эммой Бовари? Эта личная заинтересованность возникает при зараженности авторским материалом, при ощущении событий пьесы как событий жизни, в которые режиссер должен активно вторгаться.

Не может быть сценического произведения без борьбы, столкновения мировоззрений, характеров, страстей. И эта борьба должна пронизывать каждую секунду сценического времени. Ощущение сценического действия как непрерывной борьбы всегда в основе будущего композиционного построения спектакля, раскрывающего идею не в формулировках, а в самом дыхании, биении пульса героев.

Классический пример образного ощущения идеи спектакля – слова Вл.И.Немировича-Данченко о постановке “Анны Карениной”: “Это – Анна, охваченная страстью, их цепи – общественные и семейные. Красота – живая, естественная, оплаченная естественным же горением, и красивость – искусственная, выдуманная, порабощающая и убивающая. Живая, прекрасная правда – и мертвая импозантная декорация. Натуральная свобода и торжественное рабство. А над всем этим, вокруг всего, в глубине всего – трагическая правда жизни.

И хотелось бы дать сразу с первым же занавесом этот фон, эту атмосферу, эти освященные скипетром и церковью торжественные формы жизни – княгиня Бетси, дипломаты, свет, дворец, придворные, лицемерие, карьеризм, цивилизованно, красиво, крепко, гранитно, непоколебимо, блестяще и на глаз и на ухо. И на этом фоне, или, вернее, в этой атмосфере, – потому что и Анна и Вронский сами плоть от плоти и кровь от крови этой атмосферы, – пожар страсти. Анна с Вронским, охваченные бушующим пламенем, окруженные со всех сторон, до безысходности, золотом шитыми мундирами, кавалергардским блеском, тяжелыми ризами священнослужителей, пышными туалетами полуоголенных красавиц, фарисейскими словами, лицемерными улыбками жреческой нахмуренности, тайным развратом во всех углах этого импозантного строения”.

В 30-х гг. меня ошеломил спектакль “Травиата”, поставленный Вл.И. Немировичем-Данченко в музыкальном театре его имени. Сцена представляла собой площадку театра, в котором выступала Виолетта. Она окружена ложами, в которых сидят представители “света”, общества, которое решает судьбу актрисы. В первом акте театр полон, в ложах дамы в вечерних туалетах, мужчины во фраках, на алом бархате перил лож лежат букеты цветов, приготовленных для актрисы, бинокли, перчатки, программы, коробки конфет. Но постепенно, с развитием драматических событий, ложи пустеют: уже видны кресла. И, наконец, финал – опустели ложи, только на перилах одной трагически выглядит забытая перчатка, в другой – смятая программка. И на площадке – обреченная Виолетта.

Вл.И. Немирович-Данченко рассказывал, что замысел такого спектакля-концерта возник на юбилее некогда знаменитой певицы, “позволившей себе” полюбить простого, “не из света” человека, ответившего ей презрением. Отсюда родилась трагическая интонация спектакля.

Внимательно ли вы прочли пьесу? Знаю, что такие мастера, как Ф.Н. Каверин, А.М.Лобанов, великий итальянский режиссер Дж.Стрелер переписывали пьесу от руки. Федор Николаевич, ставя достаточно известную пьесу “Без вины виноватые”, переписывал ее от руки три раза! И каждый раз открывал для себя нечто новое.

Николай Михайлович Горчаков, режиссер МХАТа, прошел школу Евг. Вахтангова, ставил спектакли под непосредственным руководством К.С.Станиславского и Вл.И. Немировича-Данченко. Его театральная жизнь с юного возраста была озарена трудами великих мастеров. Когда он занимался с нами, студентами режиссерского факультета ГИТИСа, при разборе наших режиссерских экспликаций готовящихся постановок, то требовал точного знания ремарок, составляющих конструкцию, каркас спектакля. “Не ленитесь! Режиссер должен быть бухгалтером – у него существует точная опись его инвентаря: сцен, оформления, реквизита”.

Самое интересное, что именно таким методом работал и Стрелер. Вряд ли он мог обмениваться опытом с Горчаковым, Кавериным и другими нашими учителями и коллегами.

Вот схема, по которой строилась работа режиссера.

Точное определение всех мест действия. Где больше проходит действие – на природе, вне помещений или в интерьере.

Определите чередование сцен – это поможет найти ритм действия. Список мест действия рождает у режиссера подход к решению спектакля, к образному замыслу.

Часто режиссер вычеркивает ремарки из литературного варианта пьесы, даже не пытаясь разобраться в их существе. “Творческой личности” даже оскорбительно читать ремарку: “входит”, “уходит”. Что ж, это режиссер не может понять сам? Ремарку нужно оживить, наполнить содержанием, образным действием.

Перечень мест действия вовсе не обязателен для точного воплощения в спектакле, но именно оно заставляет задуматься о композиции, единой установке или условном решении.

Мне, например, стало обязательным определение главной сцены спектакля. Она – отправная точка моей работы. Где сердце живого организма спектакля? Я видел не менее 30 спектаклей “Гамлета” – достаточно известного произведения. И каждый раз с волнением ожидал главной сцены – монолога “Быть или не быть”. По тому, как решался монолог, я по настоящему понимал суть спектакля.

Вспоминаю далекий 33-й год – театр им.Евг.Вахтангова – спектакль режиссера и художника Николая Павловича Акимова, вызвавший бурю протестов и восторгов, заклейменный ярлыками формализма, натурализма и еще каких-то “измов”. “Быть или не быть” – об этом рассуждал Гамлет – коренастый крепыш, сидящий на грубом табурете в дворцовой кухне, облокотившись на пивную бочку, держа в одной руке кружку с пивом, в другой – бутафорскую корону, оставшуюся от приехавшей актерской труппы. Здесь идет настоящий детектив – борьба за корону. Спектакль напряженный, темпераментный, наполненный сочными фламандскими красками, не лишенный философии, жизненной мудрости.

“Гамлет” в Александринском театре. Кинорежиссер Г.Козинцев поставил героя на фоне крепостных ворот – стены из огромных бревен и на них Гамлет был, как на распятии. После мы видели Гамлета в его кабинете, в котором статуя Ники Самофракийской, глобус, Гамлет – человек Возрождения. Тот же Г.Козинцев в фильме “Гамлет” привел Гамлета на берег моря, он устремляет взор куда-то вдаль, и на фоне бушующих волн мы слышим монолог “за кадром”.

В лондонском театре “Русалка” Гамлет сходил со сцены, проходил в центр зрительного зала, садился на ступеньки среди зрителей, обращался к ним с волнующим его вопросом: “Быть или не быть?” – И ждал ответа от своих друзей, которым он доверял. Я уверен, что 99,9 % зрителей знали монолог наизусть и, тем не менее, я был потрясен вниманием, с которым они его слушали.

В спектакле Николая Павловича Охлопкова Гамлет – юный Михаил Казаков – произносил монолог в одной из клеток-камер Дании-тюрьмы. Игравший после него актер просто выходил на просцениум и произносил его традиционным способом. Можно продолжать: Гамлет – мученик, Гамлет – боец, жизнелюб, философ, Гамлет – в форме эсэсовца-штурмовика, Гамлет – гуманист, Гамлет – романтик, Гамлет – современный хиппи, Гамлет в джинсах, герой скандинавских саг, средневековый воин... боже, сколько же их! И каждый раз – зерно образа в монологе.

В спектакле “Берег” по роману Юрия Бондарева два пласта времени: наши дни и воспоминание о Великой Отечественной войне. Герой писателя Никитин встречается с Фрау Герберт, и они вспоминают о судьбе, столкнувшей их в последние дни войны – юных лейтенанта и немецкую девушку Эмму. Что “главнее” – встреча на войне или в мирные дни? И оттого, что нельзя отдать предпочтение чему-то одному, родилась главная сцена спектакля, определившая его успех у многих людей, прошедших тяжелые военные испытания. Главной стала сцена одновременного слияния прошлого и настоящего. Молодые в комнатушке дома, разрушенного артиллерией, и пожилые – в ресторане. Вернее, где были эти пары, не имело значения: они были освещены отдельными лучами света и вспоминали, вспоминали, вспоминали каждую фразу, каждое движение, перебивая друг друга, начинали одни, а продолжали вспоминать другие. Только если у молодых чувство было сегодняшним, сиюминутным, то пожилые вспоминали через пелену прошедших лет, может быть, даже с грустной иронией о прошлом. Помню, как автор, увидев на репетиции эту сцену, не бывшую в первоначальном варианте пьесы, не мог удержаться от слез: “Ведь это я про себя писал!” Пьесу ставило большое количество театров, и все взяли это решение в свои спектакли.

Судьба будущего спектакля решается именно в дни, когда еще репетиции не начались – режиссер готовится к работе.Очень интересно пишет о таком периоде Г.Товстоногов: “Мне кажется, что режиссеру в процессе рождения замысла (а не его воплощения) не нужно отказываться от “кинематографического”видения будущего спектакля”. Мы должны видеть события и людей пьесы в движении, широком охвате жизни, не стесняя себя на этом этапе мышления рамками сценической коробки.

Ход наших мыслей должен зависеть не только от возможностей театра, но и от других смежных видов искусства, в первую очередь от литературы и кинематографии. Для себя я сформулировал это так: способ мышления – кинематографический, средства воплощения – театральные”.

Что же такое – увидеть будущий спектакль? Это означает, что режиссер представляет себе фрагменты иной жизни, абсолютно реальной, только иной – авторского мира, авторских людей. А.Лобанов говорит, что он пишет роман на основе спектакля, другие режиссеры говорят, что им помогает видение другой жизни, как в кинофильме, который режиссер снимает на основе пьесы. И в том, и в другом случае нужно не сдерживать себя ни сметой, ни актерским составом – приглашай кого хочешь, трать сколько угодно денег, строй в воображении любые сложнейшие конструкции! А.Д.Попов говорил, что нужно нафантазировать на миллион, тогда в спектакле получится на тысяч десять. “А если ты будешь сдерживать себя и нафантазируешь на десять тысяч, то и получится у тебя на рублей сто!” Блистательно соединял остроту замысла с логической последовательностью Алексей Денисович Дикий. Сейчас уже давно забыта пьеса некогда популярного комедиографа Константина Яковлевича Финна “Вздор”. В начале тридцатых годов ее выпустили два московских театра: Театр им.МГСПС (ныне Театр им. Моссовета), и Театр им. ВЦСПС, ликвидированный без всяких причин и объяснений в 36-м году, помещавшийся там, где находится театр “Современник”. Первый спектакль (режиссер А.Винер) был лирическим и светлым, тема “Вздора” была решена со снисходительной улыбкой: весна, обозначенная автором в ремарке, передана художником Б.Волковым через грандиозной красоты аппликативную сирень, занимавшую задник. Свидание инженера Ногтева со Звонковой, в которую (как ему казалось) он влюблен, проходило в очаровательном уголке прекрасного парка на берегу Москва-реки, под сенью этой самой вышеупомянутой сирени, под аккоманемент чудесного вальса. “Весна до самого неба!” – восклицал Ногтев, упиваясь своим счастьем. Так было в спектакле Театра МГСПС.

Когда в руководимом им Театре им. ВЦСПС Алексей Денисович Дикий посмотрел сцену Ногтева и Звонковой, он потребовал ее доработать, вернее, переработать, доводя любовное свидание до трагического накала сцены у балкона в “Ромео и Джульетте”. “Но ведь это комедия!” – воскликнули актеры и режиссер, сдававший свою работу худруку. Дикий, не пускаясь в объяснения, повторил свою просьбу (уже в приказном тоне), запретил появляться на сцене, пока он будет репетировать с массовкой, к которой он и приступил.

Художник А.Босулаев тоже показал на сцене весну, только очень раннюю, мартовскую, когда снег еще не сошел до конца, на голых сучьях деревьев только еле заметны набухающие почки. Но все же весна! Воскресный вечер. “Чистые пруды” (бульвар около театра) полны народа: няни с детскими колясочками и вокруг них поклонники – солдаты, пожарники (даже в касках!), пенсионеры, играющие в козла, бульварная шпана, тусующаяся вокруг пахана в капитанке (автор этих строк бегал в этой группочке, изображая малолетнего будущего преступника). Звуковая какофония: баян, гитара, особо выделялась появившаяся “Мурка”. Все “сидячие места” на скамейках заняты, и когда сюда приходят влюбленные, ищущие уголок любви, Ногтев и Звонкова, им негде присесть, кроме одной скамейки. Тут-то был приготовлен главный режиссерский сюрприз: за скамейкой находится общественная уборная, бывшая в моде в те годы, а в Парижских окраинах существует и по сей день: круглая железная будка с двумя входами “М” и “Ж”. Будка не фундаментальна – из ее стенок видны верхушки голов, а снизу – ноги посетителей. Совершенно обалдевшие актеры вынуждены были сесть на эту скамейку, чтобы как-то сохранить режиссерский рисунок в новой трактовке Ромео и

Джульетты. Еще в застольных репетициях актеры жаловались, что в сцене мало текста: только начинают говорить, как возникает пауза и надо начинать все сначала. Актеры – ничего не поделаешь – начали сцену, а в это же время по знаку Алексея Денисовича в этот туалет вбегали изнемогающие прохожие, через короткие промежутки времени медленно, облегченно выходили наружу. Хорошие актеры с хода поняли замысел режиссера и стали “рвать страсти в клочья”. Чем темпераментнее шло объяснение влюбленных, тем сатиричнее звучала вся сцена, разоблачающая с беспощадной злостью мещанский вздор, которым переполнена голова хорошего и умного человека, заблудившегося в своих чувствах. Это было образное решение сцены, точное раскрытие идеи через мизансцену. На беседе с труппой Алексей Денисович рассказал, что замысел родился от наблюдений за жизнью на Чистых прудах и, главным образом, от его впечатлений от фильмов и эстрады тех лет. “Эта пошлость не вздор, а смертельная опасность!”

Занимаясь “бухгалтерией” при подготовке к “Ромео и Джульетте” в МТЮЗе, я увидел, как перечень сцен, вобщем достаточно понятный и логичный, наталкивался на мешавшую моим первоначальным планам сцену в келье брата Лоренцо, в которой вообще ничего не происходило – никакой исповеди, на которую он приглашал влюбленных, ни движения в сюжете. К тому же выяснилась интересная деталь, не удивительная для тех лет – спектакль ставился в начале 60-х годов: ни молодые актеры, ни сравнительно (в те годы) молодой режиссер не знали, что такое исповедь, как она проходит и т.д. В тексте пьесы достаточно точно указано “келья брата Лоренцо”. Впрочем, нам известно, что ремарок Шекспир не писал, а они появились гораздо позже. Следовательно, нужно изучить проблему. К тому же режиссеру не хватало “счастливой сцены”, решительного противопоставления всем “темным силам” – Тибальтам, вражде родителей и т.д. Опять же бдительная бухгалтерия сигнализировала непорядок: между первой встречей на балу и знаменитой сценой на балконе следует уже прощание – и между ними – лишь крохотная сцена в келье. А она уж совсем не заслуживает внимания – в ней в основном говорит один Лоренцо, причем не такие уж интересные слова. Сцена явно не нужна, надо ее вымарать, но в ней важная, хотя и туманная информация о браке Ромео и Джульетты.

Чтобы выявить ситуацию, режиссер и основные исполнители направились в костел. Ксендз, к которому мы обратились, объяснив цель нашего прихода, ничуть не обиделся и даже не огорчился нашим незнанием таких для него ясных вопросов и безбожию актерской молодежи, рассказал, как он понимает сцену в трагедии – он ее отлично знал, и предположил, что в данном случае исповедь могла проходить в самом храме, куда и провел нас.

Актеры увидели несколько кабин, стоящих в разных местах: одну – у стены, другую – почти рядом с центральным проходом. Кабины разделены на три части: в центре – место для священнослужителя, принимающего исповедь, по бокам – два отверстия для руки священника и по слуховому окошку, через которые ведется диалог. Таким образом, исповедующиеся не видят друг друга, священник не видит их, но при желании все трое могут общаться. Сразу стало понятным предложение Лоренцо придти на исповедь, немногословность сцены, внутренняя напряженность действующих лиц. Режиссер был счастлив – нашлась та главная ударная мизансцена, наглядно выявляющая основную мысль: брак молодых людей – вызов зловещему Тибальту, закоснелым в своей вражде главам родов Монтекки и Капулетти – всему городу!

В сцену, в которой заняты всего трое исполнителей, включилась вся труппа: на воскресное богослужение пришел сам Герцог, не говоря о представителях обоих домов, и, конечно, Меркуцио и Бенволио. Свободные от спектакля, актеры были заняты в бессловесных ролях горожан, даже рабочие сцены облачались в плащи с капюшонами, оснастились молитвенниками и четками. Из общей толпы с разных сторон вышли Ромео и Джульетта и прошли в исповедальню. После нескольких фраз Лоренцо – для этого тоже нужно иметь мужество – соединил их руки – мимолетного касания оказалось достаточным, чтобы связать их судьбы. Они вышли из кабин иными – вызов всему городу брошен!

Сцена не требовала громоздких декораций – наоборот, ее освободили для появившихся горожан. Лучи солнца пробивались через затемненную залу храма из нескольких подвешенных к колосникам окон с цветными стеклами. Органная музыка, пропущенная через стереофоническую систему, заполняющая зрительный зал, придавала действию возвышенную эмоциональность.

Так расширенное понимание ремарки, работа над “бухгалтерской” композицией помогли в создании главной сцены спектакля. Актеры английского театра, посмотревшие нашу работу в скромном московском ТЮЗе, оценили нашу находку.

Я говорю сейчас о решении узловых, ударных моментов спектакля, которые надо увидеть, если думаешь о зерне спектакля, решаешь образ основных сцен.

Один из талантливейших режиссеров 20-30 гг. с предельной выразительностью, сочетая понимание стиля, лица автора с режиссерским видением, так сформулировал замысел – образ спектакля “Дворянское гнездо” И.Тургенева: “Пруд, затянутый тиной, зеленью. В этот пруд кто-то с размаху бросает камень. Зелень разлетается в стороны, вода взволновалась, пошли круги по темной поверхности, но вот вода успокаивается, круги уменьшаются, уменьшаются и, наконец, совсем исчезли. Снова поверхность пруда затягивается тиной, зеленью, снова невозмутимое, затхлое спокойствие воцаряется над прудом”.

Так должен был строиться спектакль, так должны были быть построены мизансцены: от спокойных, бытовых, замедленных движений к динамичным, контрастным построениям. Драма достигла своего апогея, трагедийного всплеска, но бунт, взрыв не состоялся, и снова все затихает, замирает, и “входит в свои берега”. Конечно, это не имеет ничего общего с придумыванием всего мизансценного рисунка и настойчивым требованием от актеров выполнения этого рисунка.

Здесь мы снова должны вернуться к тому, что режиссерский замысел это не план, точно фиксирующий мизансцены, не сформулированные литературные определения идеи, темы и конфликта произведения, не характеристики действующих лиц. Но это что-то неуловимое. Замысел основывается на очень конкретных вещах: на определении места действия, атмосферы, на событийном ряде, характере людей. Когда режиссер точно видит ч т о, где, когда происходит, тогда и рождается мгновенное, конкретное видение. От необходимости реально ощутить и воплотить на сцене авторский текст и рождается необходимость оформления, необходимость свой замысел слить с художником и композитором.

Когда же рождается у режиссера замысел спектакля?

Мне кажется, что это должно произойти значительно раньше встречи с актерами, раньше изучения подробных материалов. Замысел должен родиться от непосредственного воздействия художественного произведения на режиссера.

Сколько высмеивались режиссеры, создающие спектакли “в тиши кабинета”, вычерчивающие по клеточкам и квадратикам своего режиссерского экземпляра все мизансцены, мельчайшие переходы, интонации и даже поворот головы актера. Да, играть в тиши кабинета за актера нельзя, и, главное, не нужно, но в тиши кабинета можно и нужно думать еще о многих вещах, продумать не только идейный, но и эстетический строй будущего спектакля. Нужно ощутить, увидеть образность спектакля, точно определить главное, увидеть спектакль в конкретном проявлении, будь то деталь или настроение сцены.

А потом – почему обязательно “в тиши”? Надо окунуться в гущу жизни, посмотреть, “почувствовать руками”, стать участником жизни, о которой ты должен рассказать. Если режиссер пришел на репетицию, чтобы вместе с коллективом “узнавать” пьесу, если замысел спектакля формируется “сам собой”, в ходе анализа, а затем воплощения, тогда это путь вслепую, путешествие без компаса, без опознавательных знаков. Это – обречение искусства на стихийность. Режиссер пришел на репетиции таким же свободным от каких-либо точек зрения на пьесу, как только что прочитавший пьесу художник или композитор, как один раз прослушавший пьесу актер. “Спектакль создавался на репетиции!” Все принимали участие в его создании: и актеры, и художник, и композитор – весь творческий коллектив театра. Да, только так может быть создан спектакль, и я думаю, не надо тратить полемического задора ни для утверждения этой истины, ни для ее отрицания. Да, это так, но и не так. Пропущен отправной толчок, истинное рождение замысла, который объединит усилия, волю, таланты всего коллектива, направит их в единое русло, придаст их труду цельность, идейную и эстетическую.

Режиссер ищет ключ к решению пьесы Островского, Шекспира, Арбузова или Вишневского. Не часто бывают случаи, когда вместо ключа он пользуется отмычкой, вторжением в совершенно разные и по выразительным средствам, и по социальным мотивам пьесы одними, уже много раз использованными приемами. Тогда не отличишь одного писателя от другого. Ну что говорить о писателях! Возьмите “Не все коту масленица”, “Горячее сердце” и “Таланты и поклонники” Островского! Даже “Гроза” и “Бесприданница”, казалось, две драмы (может быть, их можно назвать трагедиями), в центре “женские образы” – а насколько они отличаются друг от друга. Кажется, что их должны ставить разные режиссеры! Мне довелось ставить “Легенду о любви” Назыма Хикмета”, “Декамерона” Боккаччо, “Дом” Федора Абрамова и сказку “О чем рассказали волшебники” В.Коростылева (в кино в постановке Р.Быкова “Айболит 66”). Такой взаимоисключающий список можно продолжить. И каждый раз приходилось искать не только иное оформление, но и методы репетиций. Репетиции “Ромео и Джульетты” начались с того, что все исполнители ролей – больших и маленьких приготовили по два сонета Шекспира. Закончились эти занятия своеобразным концертом – пригласили зрителей, которые с удовольствием познакомились с неизвестными им доселе замечательными миниатюрами (в переводе С.Маршака).

Иногда решающий образ в спектакле находится не до начала репетиций, а совершенно неожиданно в процессе работы. В Театре им. Гоголя ставили пьесу молодого журналиста Леонида Жуховицкого “Верхом на дельфине”. (Как давно это было – в конце 60-х годов! И как это грозное начальство ее выпустило?). Первоисточник пьесы – повесть того же автора “Остановиться, оглянуться”. Рукопись валялась в каких-то редакциях, никто не собирался ее печатать. К нам она попала случайно, но молодежь театра почувствовала в ней нечто очень близкое, волнующее их. Нужно уметь оглянуться на свою жизнь. “Проклятье века – это спешка”, – написал Евгений Евтушенко. Мысль об ответственности за свои поступки – разве это не важнейшая проблема в нашей жизни, и для актера, и для журналиста – для любой профессии – ответственности за свою работу, за свою любовь. И нужно уметь расплатиться за свои ошибки. Репетировали удивительно дружно, легко, сама атмосфера журналистской работы давала особый настрой – смесь иронии, серьеза, принципиальности, цинизма и сентиментальности. Достаточно?

Наконец, наступил период записи музыки. Написал ее хороший композитор, в Доме звукозаписи собран оркестр. Актеры слушают музыку – солидно, хорошо. А мне не нравится. Вернее, я не могу понять, почему она мне не нравится? Не могу сформулировать свои претензии. Хожу по коридорам, вижу артиста эстрады Е. Нейда с очень редким амплуа: художественный свист. И меня прорвало. “Фима, хочешь за 15 минут заработать две ставки?” Ответ ясен. Иду с ним в студию, обращаюсь к композитору: “Вы можете написать быстро несколько тактов: идет молодой человек, насвистывает что-то невнятное, то ли сентимент, то ли шлягер, ему и грустно, и, в общем, на все наплевать!” Композитор тут же набросал несложный мотив, присоединил к нему ударника и трубу: и спектакль ожил! Актеры и сам композитор с хода влюбились в эту мелодию. Она просвистела по радио, телевидению – стала хитом сезона. Так образ спектакля родился в середине, даже ближе к финалу работы над спектаклем. Конечно, это не просто случайная находка, ей предшествовала углубленная актерская работа, поиск пластического рисунка.

Я рассказывал, как в “Ромео” работа по уточнению места действия в келье монаха Лоренцо привела к новой сцене – венчанию Ромео и Джульетты в храме.

Мне довелось видеть изрядное количество “Ромео” и все были разные, причем, по моему убеждению, каждое из решений было оправдано. У А.Попова в Театре Революции главной сценой стал бой слуг домов Монтекки и Капулетти на улице и смерть “Юноши в алом плаще”, которая произвела большое впечатление на Вл.И.Немировича-Данченко. Это был исторический спектакль, социальная драма. В Ереване режиссер Вартан Аджемян поставил классическую любовную мелодраму, сосредоточив внимание на “Сцене у балкона”, подкрепив актеров огромным симфоническим оркестром. В кинематографе бесконечное количество вариантов, осовременивающих героев и место действия. Меркуцио ходит с автоматом, встреча Ромео и Джульетты в бассейне и т.д. Молодой режиссер Р.Козак в театре им. Пушкина поставил с выпускниками школы-студии МХАТ трагедию, придав ей иной уровень бюджета героев – уличные ребята, без всякой внешней “поэтичности”. И во всех этих вариантах (примеры можно продолжать еще долго) пьеса Шекспира остается внутренне целостной, неприкосновенной: ее редактирует время, эпоха, страна, политическая ситуация. И поэтому Шекспир будет жить вечно – на все времена!

Не могу не процитировать отрывок из статьи А.Д.Дикого о его постановке “Бедность не порок” в театре Киноактера: “Мне особенно дорога была в спектакле одна сцена – кульминация 3-го акта, когда Любим Торцов попросту разгоняет уже начавшееся в доме Торцовых свадебное торжество. За кулисами – звон разбитой посуды, летят зеркала и люстры, фарфоровые купидоны, ломаются стулья, трещит под ногами Любима дубовый стол, один за другим вылетают на сцену испуганные гости, сталкиваясь в дверях и неистово визжа, наконец, поднимается сам Любим, волоча за собой огромную, двадцатиметровую скатерть с остатками пищи и кровавыми пятнами от разлившегося вина. Какое уж тут христианство, какое уж тут смирение! Тут схватка добра и зла в конкретных обстоятельствах того времени и конкретном его проявлении. Схватка, где зло, в конце концов, малодушно отступает, а добро одерживает победу, пусть маленькую, “местного значения”, но как это отвечает оптимизму Островского, его светлому взгляду на жизнь!”

Помню, как мы, молодежь уже не существующей студии, уничтоженной еще в середине 30-х годов, разговаривали с Алексеем Денисовичем о спектакле, восхитившим нас. Запомнил несколько моментов, не вошедших в его статью. Главным режиссер в пьесе считал Любима Торцова. Долго не мог найти исполнителя, хотя в его распоряжении был весь штат киноактеров, среди которых было множество кинозвезд; а он остановился на Николае Крючкове, который только-только начал входить в моду, к тому же его многие киномастера считали за натурщика, очень подходящего для ролей “парней из нашего города”. Дикий нам сказал: “Обратите внимание на то, что никто не заметил: Коля играет не человека, а зверя”. В оформлении дома Торцовых в дверях стояло чучело медведя. “Вот я все время строю мизансцены – Любим – медведь. А до этого Коршунов дружелюбно похлопывает чучело по морде “они одной породы. А Любим, хоть и зверь, но не животное!” Блестящая характеристика!

А вот как рассказывает Алексей Денисович о рождении замысла его последнего спектакля “Тени” М.Салтыкова-Щедрина в Театре им. Пушкина: “С первых же минут, как материал пьесы Щедрина начал овладевать моим сознанием, меня преследовал один образ, совсем, казалось бы, частный, не охватывающий и сотой доли богатого содержания щедринской сатиры: я видел пустой кабинет “лица” с внушительного вида столом, солидным убранством, тяжелым бархатом штор, коврами на полу и... генеральским мундиром, наброшенным на спинку кресла, где должен восседать его превосходительство “сугубый генерал” Клаверов. Вот этот-то мундир не давал мне покоя. Я пытался уйти от него, отмахнуться, заняться другим, более существенным, а он все стоял и стоял перед глазами, как будто в нем, в этом пустом мундире и заключалось самое главное. Позже я понял, что это так и есть. Пьеса не случайно называется “Тени”, и речь в ней идет о призрачности общественной системы, где правят не люди, а тени в генеральской форме, где “Мундир! Один мундир” царит и властвует, растлевая, глуша все живое.

…Так образное видение куска привело меня к пониманию идеи произведения, к сценическому ощущению его сверхзадачи”.

Одна из интереснейших пьес “Последняя жертва” “гостиннодворского Шекспира”, как называл А.Н.Островского его собрат по литературе И.С.Тургенев, привлекала театры, особенно актрис, потрясающими ролями, настоящей драматичностью рядом с яркой комедийностью. Но почему-то большинство театров, особенно провинциальных, не ставили сцену в саду. Понять эту вольность легко – одна картина, а нужно городить оформление настоящего городского сада, где гуляют богатые люди, занято много актеров на эпизодические роли, которых в театрах почему-то не любят.

Меня все время не оставлял вопрос: почему такой опытный драматург, как Островский, вдруг вышел из привычных камерных пьес? И действующие лица какие-то странные – Наблюдатель, разносчик новостей, “гости Москвы” – провинциалы, представители мафиозных структур, шулера и т.д. Особенно загадочен Наблюдатель, человек, сидящий в стороне и знающий все и про всех, кто он – журналист, темный делец? Пьеса обычно идет долго, и вообще герои Островского неторопливы. Но при разборе “бухгалтерского подхода”, внимательного рассмотрения всех предлагаемых обстоятельств, анализа времени и места действия всех событий выяснились ошеломляющие результаты: оказывается, все сюжетные переплетения происходят почти одновременно и в общем занимают всего два дня. И это все с проигрышем денег, только что полученных от Прибыткова с такими унижениями, интрига со сватовством Дульчина к племяннице богача и крахом всех надежд, и, наконец, с так называемым “счастливым” концом – соединением Юлии и Прибыткова, Дульчина с совсем монстром – Пивокуровой. И все это предсказывал Наблюдатель! Отсюда родилась мысль, что все действующие лица переплетаются в одном месте – в саду, где решаются их судьбы! Значит, надо сделать некий кинематографический вариант, с перемонтажом, подчиняя все действие встречам в саду: и спектакль должен начинаться сценой из 3-го акта – именно там Наблюдатель дает прогноз всем событиям, и во время подготовки Юлии к обещанному ей Дульчиным бракосочетанию – этот же “благородный” жених встречается в саду с племянницей Прибыткова. Ведь это все – бешеные ритмы, накал страстей. Тут уж последовал точный заказ художнику: на сцене должен главенствовать сад, а остальные павильонные сцены возникают “из сада”. И музыка ясна – военный оркестр, как полагалось до недавнего времени, играет в саду для гуляющей публики. Только иногда полечка звучит драматично, а старинное танго, как балаганная пародия на страсти, бушующие на сцене...

Спектакль начинался сценой в саду – неким парадом действующих лиц, не предполагающих еще того, что скоро им придется стать свидетелями и даже участниками жизненных драм. Так же будет завершаться спектакль, таким же парадом, только действующие лица меняют свое положение: Юлия прогуливается с новым мужем – Флором Федулычем Прибытковым, Дульчин – с придурочной Пивокуровой – они в центре событий, а остальные, как мы уже отметили, – свидетели и даже участники житейских драм.

Непреодолимое желание осуществить впервые в истории театра постановку новелл Джованни Боккаччо “Декамерон” возникло очень давно, но для ее осуществления трудно было найти время более не подходящее для такого репертуарного скандала, чем 70-е годы. И, тем не менее, разрешение было получено – условно.

Понимая все трудности, отбирая новеллы, я подумал: а какие новеллы я бы поставил, если бы не было начальственных преград? Мне очень нравилась новелла об архангеле Гаврииле – как ловкий монах обманул соблазнительную, но глуповатую горожанку, представившись не более не менее архангелом Гавриилом, влюбленным в нее и принявшим на такой случай человеческий облик. И решение всего спектакля пришло через сцену: архангел начинает совершать стриптиз. Мы вспомнили вполне невинное упражнение по системе Станиславского на память физических действий с воображаемыми предметами: женщина снимала с себя все, ничего не снимая, но соблюдая точно все “технические подробности”, ведя себя так, как если бы она была обнаженной по настоящему. Вот такой прием, заставляющий работать фантазию зрителей, снял все обвинения в “непристойности” и помог в создании жизнерадостного, сочного и очень человечного спектакля. При некоторых вольностях в новеллах, спектакль заканчивался чудесной, романтической новеллой о соколе, завершающей спектакль на высокой ноте воспевания любви.

А предлагаемые обстоятельства, указанные самим Боккаччо, – чума: исступленные тела, бьющиеся в предсмертных судорогах, предвещающие конец света;

Ложь и злоба миром правят

Совесть душат, правду травят,

Мертв закон, убита честь,

Непотребных дел не счесть...

Это стихи вагантов – немецких студентов XIV-го века. Те же мысли, те же горести. Они не покорялись общему растлению. “Человек должен оставаться человеком! ” – так говорит молодой монах. Боккаччо рассказал о случае, когда целый город принял участие в розыгрыше жадного торговца, его новелла, как такого же скупердяя убедили в том, что он забеременел! Он поверил, все свои деньги отдал “за лечение” врачу, принимавшему участие в розыгрыше. Неприлично? Почти... “Лечение” прошло благополучно, ребенка не будет. И вот “выздоровевший”, оставшийся наедине с женой, вспоминает о замечательном враче, “освободившем его от плодоношения”. Потом ему на глаза попалась детская распашонка, подаренная ему. Он вздохнул и сказал неожиданную фразу, не принадлежавшую Боккаччо: “А жаль...” – ведь у него не было детей и где-то уже таилась надежда, что семья станет настоящей семьей... Словом, за двумя короткими фразами встала целая жизнь... И актеры полюбили эту сцену. И зрители удивительно тонко ощутили ее прелесть. Так определился, в таких контрастах образ очень рискованного спектакля.

Имя Николая Васильевича Петрова почти забыто в театральном мире, лишь некоторые пытливые театроведы вспоминают о блестящих постановках в ленинградском Театре им. Пушкина (когда-то и снова в наши дни – Александринском театре): “Страх” А.Афиногенова, “Бронепоезд 14-69” Вс.Иванова, “Делец” Газенклевера и др. После трагического ухода из театра Николай Васильевич переехал в Москву и принял режиссерский курс в ГИТИСе. Необычайно интересный художник, с неистощимым чувством юмора, великолепный профессионал, знающий всю театральную кухню от начала и до самых мельчайших деталей. Его рассказы о первых годах театральной жизни в Художественном театре нас, студентов, потрясали. Еще бы – общаться с человеком, который называл Вахтангова Женей! Одно из важнейших для нас воспоминаний был рассказ о первых занятиях, по режиссуре – еще в 1910-м году. Николай Васильевич и еще несколько молодых людей, стремящихся в режиссуру, пришли к Вл.И.Немировичу-Данченко с просьбой, даже с требованием! – начать их обучение профессии режиссера. Владимир Иванович ответил, что в Художественном театре нет режиссерского обучения. Молодые люди настаивали: “Если не у вас учиться режиссуре, то у кого же?” И основатель театра решил провести эксперимент: направил молодежь в... макетную мастерскую, где выклеивали макеты для “Гамлета” в постановке Гордона Крэга и “Братьев Карамазовых” по Достоевскому, которых выпускал сам Немирович.

Ища пути в новом деле, он определил в качестве одного из первых заданий работу в макетной. Безусловно, при этом не снимался вопрос о работе с автором, посещение репетиций и т.д. Наиболее значительной была работа над “Братьями Карамазовыми”. Ученики режиссерского класса разрабатывали планировки и искали пространственное образное решение в каждой сцене спектакля. “Должен сознаться, что работа над макетами для “Гамлета” принесла нам известную пользу. Она приучила нас внимательно относиться к пространственному решению сцены. А уметь решать пространство, исходя из конкретного содержания картин, и, что самое главное, уметь найти гармонию соотношений этих пространственых решений во всем спектакле – для режиссера это очень важно. Этому мы научились, реализуя в макете задания режиссера К.Марджанова и самого Немировича.

Какова же была радость Николая Васильевича, когда Владимир Иванович утвердил один Петровский макет для сцены “Не ты”: на первом плане мостки тротуара, из левой кулисы, параллельно рампе, забор до половины сцены, столб с керосиновым фонарем на середине и оттуда поворот тротуара в глубь сцены. С этого дня Петров понял, прочувствовал, что главным в творчестве режиссера является ощущение пространства. Именно поэтому с первых же занятий с режиссерами в ГИТИСе Петров заставлял нас, студентов, рисовать так называемые “почеркушки”, черновые карандашные наброски, выклеивать самостоятельно макеты из самых неподходящих случайных материалов: папиросных коробок, обложек журналов, фанерных стенок и т.д. Он давал слово, что никому не покажет наши так называемые работы – пусть это будет предельным уродством, никто не собирается делать из нас Акимовых и Бенуа, совмещавших профессии художников и режиссеров. Как только Петров видел хороший макет, красиво, почти профессионально выполненный, у него портилось настроение и он подозрительно смотрел на режиссера: “Кто вам помогал сделать эту пакость?” “То есть как это – пакость?” – возмущались мы. Такой макет спокойно можно выставить в театральном фойе!” “Но его сделали не вы! (студент показывал макет “Горе от ума”) Я не вижу проработанности пространства: Укажите, как, откуда вошел – или вбежал – Чацкий? Где Молчалин встретился с Чацким? И где вы поставите монолог Чацкого “А судьи кто?” А где разместите бал и как совместите танцы с Репетиловым?”. Макет Петров не принял. Кстати, через много лет я встретил своего бывшего однокурсника – он стал тружеником искусства в Управлении культуры, режиссера из него не получилось!

Рядом на доске наклеены чудовищные, бредовые почеркушки к “Оптимистической трагедии”. Мастер заинтересовался ими. Мы увидели чудо: как из казавшихся бессмысленным переплетением линий вырисовывается основа будущего пространства, ничего общего не имеющего с классическим вариантом Камерного театра. Конечно, это не было “открытием Америки”, но примитивные, на первый взгляд, наброски нужны режиссеру для проникновения в будущую жизнь спектакля. Затем будущие режиссеры научатся более профессионально подсказывать художнику необходимые решения.

Перед встречей с художником режиссер должен определить среду обитания действующих лиц. Чрезвычайно показателен пример с фильмом режиссера Ю.Райзмана “А если это любовь?”, его свободно можно перенести в театр.

Сюжет сценария достаточно прост: школьники (хоть, к счастью, старших классов) полюбили друг друга, но окружающие – родители, соседи и даже учительница заклевали зарождающееся чувство. “А что, если это настоящая любовь?”

– спрашивал автор сценария, обвиняя мещанское окружение, старые взгляды. Действие проходит в окраинном, далеком от центра, районе, со всеми приметами старого быта: водокачкой на улице, разваливающейся школой. Ну, что можно ждать от таких “предлагаемых обстоятельств»?

Режиссер, ничего не меняя ни в тексте, ни в сюжете, изменил лишь среду обитания: он переселил все события и героев в новый, только что прекрасно отстроенный район, школа стала настоящим дворцом науки, квартиры, о которых большинство москвичей могут только мечтать! Но люди не оставили старые взгляды в старых домах, они перенесли мещанские взгляды на жизнь в новые кварталы. Это сделало фильм чрезвычайно острым, жгучим до боли – мало сменить мебель – клопы старого быта переползли в современные условия. И фильм стал глубоко пессимистическим, безнадежным: нет, с этими людьми новую жизнь построить нельзя, не нужно и начинать. Так, казалось бы, небольшая поправка к сценарию – изменение среды обитания – перевело фильм в разряд, “порочных”, “клеветнических” и картина сошла с экранов, несмотря на несомненный успех у зрителей, уловивших социальную значимость талантливого фильма.

По сей день между режиссерами не только в институтах, но и в профессиональных театрах идут споры, когда нужно начинать работу с художником – сначала получить от него готовые эскизы или посвятить его в замысел и только после этого художник начнет работу над макетом. Конечно, первая беседа двух создателей будущего спектакля должна состояться хотя бы на уровне предварительной информации, но правил устанавливать, по-моему, не имеет смысла. Каждый режиссер по-своему начинает творческий процесс, и споры здесь носят отвлеченный характер. Главным при первых встречах является точное знание режиссером всего действенного каркаса спектакля и тех мест, которые предназначены для каждой сцены.

Мне, например, необходимо при первых же читках пьесы определить идеального художника, которого я, если бы были возможности, пригласил оформить мой будущий спектакль. Ну, например (без обязательств с моей стороны к точности определения) для постановки “Горячего сердца” я пригласил бы А.Лентулова! Его сочность, темперамент отвечают сочности и темпераменту Островского. А если пригласить (не пугайтесь!) В.Татлина – замечательного художника – без обсуждения кандидатуры – тогда это совсем иной спектакль!

При таком “социальном заказе” художник понимает направление мыслей режиссера. Помню, однажды, как я, начав переговоры с одним маститым театральным художником, легкомысленно сказал, что, была бы моя воля, то я пригласил бы на этот спектакль Гойю! Мой художник обиделся: “Ну, и приглашайте!” И ушел. А я так Гойю и не пригласил!

Интереснейшая книга английского режиссера Питера Брука “Пустое пространство” своим названием смутила умы многих режиссеров, падких на сенсацию, своим названием. К тому же они не знали практики прекрасного мастера. Многие поняли название буквально. Брук говорил о пустом пространстве сцены, которое нужно заполнить. Пустое пространство – как пространство, в котором должен возникнуть будущий новый

театральный мир. Кинорежиссер Александр Довженко говорил, что он ставит свои фильмы сперва на белой стене – в своем воображении. А уж потом заполняет полотно экрана своим фильмом, снятом по фантазированному на стене.

В квартире-музее известного художника П.Корина меня потрясло огромное белое полотно, занимающее целую стену. А вокруг него эскизы – заготовки для будущей картины: портреты священнослужителей, набожных стариков и старух, ремесленников – кузнецов, сапожников, нищих, бояр, стрельцов и т.д. Вспомните такие же эскизы-заготовки А.Иванова к “Явлению Христа народу” или И.Репина к “Заседанию Государственного совета”. И где-то сбоку висит небольшой эскиз Корина, сделанный грубыми мазками в черном цвете - композиция будущего полотна во всей его мощи. Это набросок мечты! С такого видения будущего замысла в пустом пространстве начинается все! Если вернуться к практике Брука, то она подтверждает необходимость создания насыщенного сценического пространства: своды и арки в “Гамлете”; листы ржавого железа и деревянные скамьи в “Короле Лире”; батут, заменивший планшет в “Сне в летнюю ночь”, благодаря которому люди не ходили, а летали в сказочном мире; реальная таверна и земляной пол в “Кармен” – примеры яркой и лаконичной образности.

Говоря о пространственном решении, я отнюдь не настаиваю на точном и буквальном выполнении авторской ремарки. Не так-то легко на любой сцене осуществить авторское задание А.Островского в “Горячем сердце”: “Двор, направо от зрителей крыльцо хозяйского дома, рядом дверь в комнату, где живут приказчики; налево флигелек, перед ним звено забора: перед флигелем кусты, большое дерево, стол и скамья; на заднем плане ворота”. А вот и 3-е действие: “Площадь на выезде из города. Налево от зрителей городнический дом с крыльцом, направо арестантская, окна с железными решетками, у ворот инвалидный солдат...”

Загрузка...