— Если вы хотите знать мое мнение…
Мазин и Трофимов переглянулись. Толя был замечательный парень, прямо ас за рулем, но, как и каждый человек, имел свои слабости, любил высказывать мысли, которые считал глубокими. Трофимов в таких случаях пытался отшутиться, Мазин же набирался терпения, мирясь с неизбежным.
— Сгораем в ожидании, Толя, — улыбнулся Трофимов.
Тот не уловил иронии, может быть потому, что обгонял мешавшего ему чересчур осмотрительного «частника».
— Мое мнение такое, что могло быть и хуже.
Ни Мазин, ни Трофимов разделить это мнение не могли, хотя и по разным причинам.
…Нападение произошло среди бела дня. Нагло и неожиданно. Около двух часов, во время обеденного перерыва, в научно-исследовательский институт, расположенный на одной из новых, многолюдных площадей, привезли деньги, обычную зарплату. Женщина-кассир и сопровождавший ее инженер-общественник отпустили у входа охрану и прошли на второй этаж, где находилась касса. Внезапно путь им преградили двое вооруженных людей. Один, в маске, закричал:
— Не сопротивляйтесь! Иначе — смерть!
И когда пожилая, без двух недель пенсионерка, кассирша тяжело осела на пол, схватившись за сердце, второй налетчик вырвал сумку с деньгами, и оба побежала из здания к стоявшей у входа машине, беспрепятственна проскочив мимо ошеломленных, перепуганных или ничего не понявших людей.
Машину в тот же вечер нашли на обочине дороги, ведущей в аэропорт. Принадлежала она некоему Горбунову и была угнана со стоянки у шахматного клуба. Машина была, естественно, пуста.
Ничего утешительного в этой неприятной истории Трофимов найти не мог.
— Полтора пуда денег увели, куда уж хуже! — нахмурился он.
Деньги, конечно, никто не взвешивал, просто ошарашенный общественник на вопрос, какую сумму привезли из банка, ответил растерянно: «Пуда полтора было». И эта оценка понравилась Трофимову.
— Деньги — дело наживное, — возразил Анатолий солидно, — главное, люди живы. А деньги найдем.
Трофимов хотел было напомнить ему басню Крылова о мухе, которая считала, что пашет вместе с волом, но сдержался.
И Мазин промолчал. Он подумал о неуправляемости зла, о том, что единожды возникшее зло не так-то просто остановить и что очень трудно предугадать, куда выбросит оно смертельные метастазы. Мазин всегда боялся зла и не верил в зло незначительное. Но разъяснить все это молодому, склонному к упрощению Анатолию сейчас, на ходу, было невозможно.
— Останови возле института, — попросил он.
Собственно, ехали они в больницу, чтобы повидать кассиршу, но Мазину захотелось еще раз, без помех и суеты, осмотреть то, что в протоколах именуется местом происшествия.
Что мог он увидеть после того, как все здесь было тщательно изучено и измерено, рассмотрено и снято на пленку? Обыкновенную площадь и обыкновенную, вливавшуюся в нее улицу, из тех, что есть теперь в каждом большом городе, от Москвы до самых до окраин. Их поносят эстеты и любят кинохроникеры. Действительно, на экране это всегда внушительно — поток машин на широкой магистрали, люди, устремившиеся в тоннель подземного перехода, и этажи над ними, этажи живые, сверкающие чисто вымытыми стеклами, и еще слепые, нарождающиеся, под стрелами высоких кранов. Жизнь, какой мы ее видим сегодня. Конечно, это не улица Росси, можно и повздыхать о несовершенствах, но Мазин хорошо помнил на этом месте глухую окраину и карьер в овраге, где добывали глину для кирпичного завода. Карьер находился на том самом склоне, где возвысился теперь институт. Склон не стали сравнивать, и потому главный вход под легким бетонным козырьком вел прямо во второй этаж.
В те годы, когда Мазин только начинал службу, в карьере убили человека, и это, одно из первых профессиональных впечатлений, запомнилось. Была тоже осень, но глубокая, дождливая, глина тяжело налипала на старые, еще студенческих лет, ботинки, холодная сырость проникала под куцее пальтишко… Зато поработали на зря. А теперь? Мазин смотрел на площадь с ее вечным движением, на солнечные блики в окнах института. Так же все выглядело и в тот день. Правда, главный вход был закрыт, что-то ремонтировали. Преступники вошли сзади, через первый этаж, и там же вышли, не на площадь, а на улицу. И все-таки, по самому умеренному подсчету, их могли видеть не менее ста человек! Но они не остановились. Хотя и знали, на что идут. Наверняка они приходили сюда не раз, смотрели, примерялись, видели то, что видит он, Мазин. Но видели по-другому. Мазин бы дорого дал, чтобы взглянуть на площадь их глазами, однако он знал, что это невозможно. Он мог только догадываться. Почему они не испугались? Был опыт? Или, наоборот, безумный риск новичков? Рассчитывала на страх перед оружием или на равнодушие обывателей? Что двигало ими — холодное презрение к роду человеческому или бесшабашность недоумков, склонных мерять других на свой убогий аршин? Как бы та ни было, теперь они считают, что расчет оправдался, и потому вдвойне опасны.
— Уж больно нахальные, — сказал Трофимов, догадывавшийся о мыслях шефа.
— Я и говорю, — обрадовался Толя, — такие могли дров нарубить…
— Не беспокойся, еще нарубят, — пообещал Трофимов.
— Поехали, — прервал спор Мазин.
Толя подмигнул длинноногой девушке, проходившей мимо машины, и тронул с места.
Больница, тоже новая, из не успевшего еще потемнеть розового кирпича, находилась в конце проспекта, окруженная старыми ветвистыми платанами, заботливо сохраненными строителями. Мазин прошел через просторный вестибюль в гардероб, чтобы взять халат, но надеть его не успел. Знакомый врач прикоснулся пальцами к локтю Мазина и, отведя в сторону, спросил:
— Вы, конечно, к ней?
— Да. Что-нибудь случилось?
— Ночью… Сердечная недостаточность.
— Умерла?!
«Еще нарубят…» — вспомнил Мазин.
Обратный путь прошел в молчании. Толя воздерживался от высказываний, а Трофимов думал о том, что неожиданности, как и неприятности, редко приходят в одиночку, и что-нибудь еще должно случиться до конца этого, только начавшегося дня. И, как всегда, он оказался прав.
В бюро пропусков уже целый час их ждал Горбунов. Ждал с благородной целью выразить признательность за возвращенную машину. И хотя этот «визит вежливости» ничего сенсационного не обещал, Мазин распорядился выписать пропуск.
— Все-таки редко приходят к нам счастливые люди, — сказал он в оправдание Трофимову.
И Горбунов пришел и стал рассыпаться в благодарностях, низенький, начинающий полнеть и лысеть человечек, из тех, что превращаются постепенно в людей-колобков, обладающих неизменным здоровьем и показным добродушием. Мазин повел себя прилично случаю, подумав, впрочем, что часто такие люди умудряются совмещать благодушие с расчетливостью и завидной настойчивостью в достижении цели.
Тем временем Трофимов, наблюдавший Горбунова из глубины кресла, устроился поудобнее и расслабился. Торопливо-приподнятая речь инженера вызвала у него чуть заметную усмешку.
— Я прекрасно понимаю, уважаемый Игорь Николаевич, что в ваших сложных трудах мой случай — мелочь, так сказать, минус-факт. Но не пренебрегайте радостью, доставленной скромному труженику. Я в эту машину не только бессонные ночи, мечту свою вложил.
Мазин не без труда вытащил руку из пухлой ладони Горбунова, и тот благодарно и почтительно, пятясь, как японец, вышел из кабинета, не показав спины.
— Улыбаешься? — Мазин повернулся к Трофимову. — А ведь ради таких минут и работаем.
Инспектор принял обычную, деловую позу.
— Пороть его нужно было. В детстве. И иже с ним. Чтобы шляпами не вырастали.
— Не бурчи, Трофимыч. Шляпы еще долго не переведутся. Что ты мне на стол подложил?
— Рапорт по Крюкову. Вместе с приложением.
Приложением он назвал старую монету с отверстием посередине и полустертыми иероглифами, служившую, видимо, брелоком, судя по продетой в отверстие цепочке. Монета лежала поверх рапорта. Мазин потянулся к ней, но тут после короткого стука приоткрылась дверь, и в кабинете вновь появился Горбунов.
— Я очень, очень извиняюсь. Простите мелочность, Подарок. Память о встрече. Чем лишний раз беспокоить, лучше сразу. Не правда ли?
— О чем вы? — не понял Мазин.
Коротким пальцем инженер указал на брелок.
— Это ваша вещь? — спросил Мазин.
Трофимов в кресле наклонился вперед.
— Моя, моя. Я оставил эту штучку в машине.
— Ясно, — проговорил Мазин вопреки истине. — К сожалению, придется немного подождать. Эта монета — вещественное доказательство, и я не могу вернуть ее немедленно.
— Понимаю, понимаю, — забормотал Горбунов, скрывая огорчение, и вторично проделал знакомый путь спиной вперед.
Мазин встретился взглядом с Трофимовым, и оба не сразу нашлись, что сказать.
В рапорте инспектор писал:
«В кармане погибшего обнаружена монета серебряная, предположительно китайская, старая, которую мать Крюкова принадлежавшей сыну не признала, и заявила, что никогда ее у сына не видела.».
— Как же прикажешь понимать, Трофимыч?
Инспектор ответил осторожно:
— Если Крюков взял монету в машине, он мог быть участником налета.
— Если?..
— Не верите, что нам повезло?
— А ты веришь?
— Я суеверный, — уклонился Трофимов.
— А чутье твое хваленое что подсказывает?
— Чутье подсказывает: нужно работать. «Кто умеет трудиться, тому начинает везти», — процитировал Трофимов не без ехидства любимую фразу Мазина.
Тот засмеялся:
— Безошибочное у тебя чутье…
Так неожиданно потертая монета с иероглифами связала нападение в НИИ со смертью Владимира Крюкова.
По первому впечатлению о потерпевшем хотелось сказать с досадой: «Эх, дурак!». Но потом приходило чувство естественного сожаления. Как-никак погиб парень, хоть и нелепо, по собственной вине. Труп Крюкова, работавшего в таксопарке слесарем, нашли неподалеку от загородного ресторана «Мельница». Нашли на рассвете, однако умер он, по заключению экспертизы, около полуночи и лежал на отмели метрах в ста от ресторана. Нетрудно было предположить, что, выпив лишнего, Крюков вышел проветриться, подошел к берегу, может быть, пытался умыться, упал и захлебнулся. При нем и оказалась монета-брелок, которую мать в числе сыновних вещей не признала, а Горбунов назвал своей и заявил, что монета взята из его угнанной машины.
Заявление инженера заставляло по-иному взглянуть на смерть Крюкова. Действительно ли он жертва несчастного случая?
В самом деле, официанты в «Мельнице» отрицали, что видели Крюкова. Но, учитывая, что обслужен он был, как можно было судить по данным экспертизы, сверх меры и правил, верить им полностью не приходилось. Не нашлось и следов, ведущих к воде. Однако идти из ресторана Крюков должен был дорожкой, где топтались многие, а потом по отмели, что после каждого проходившего парохода обмывалась речными волнами. Так что противоречивых соображений приходило в голову Много. Наконец и показания матери Владимира, которая, несмотря на горестное состояние, смогла сообщить, что сын в последние дни был подавлен, раздражителен и часто нетрезв, чего раньше за ним не водилось, лишь усложняли общую картину, ничуть ее не проясняя.
Все эти сомнительные «pro» и «contra» Мазин и Трофимов рассмотрели в кабинете, разложив на столе план города, на котором Мазин пометил НИИ, шахматный клуб, место, где нашли брошенную «Волгу», а теперь и ресторан «Мельница».
— Ну, что ж, — подытожил Мазин. — Исходных данных — ворох. Однако печка, от которой можно плясать, пожалуй, наметилась. Нападение, разумеется, планировалось заранее, и использовали они, по всей видимости, машину не случайную, а ту, которую намеревались угнать. Отсюда можно предположить, что привычки Горбунова, в частности, его визиты в шахматный клуб, были похитителям известны. Кто-то из них мог взять из машины брелок, который позже оказался у погибшего при неизвестных пока нам обстоятельствах Крюкова. Говорю осторожно, потому что подозревать участие Крюкова в налете преждевременно. Не возражаешь, Трофимыч? Инспектор кивнул, соглашаясь. Ему всегда было приятно слушать четкие доводы Мазина, может быть, потому, что самого его сковывала строгая логика.
— Займемся семьей Крюкова, Игорь Николаевич?
— Да. Но деликатно, очень деликатно.
— Понимаю. А Горбунову благодарность в приказе? — пошутил Трофимов.
— Поблагодарим, если заслужит, — ответил Мазин серьезно. — Когда перелопатим весь ворох.
— «Навозну кучу разгребая», — процитировал инспектор любимого Крылова.
И оба подумали, что нет никакой гарантии найти на дне вороха жемчужное зерно. Впрочем, может оказаться оно и на поверхности. Однако такое случается редко, очень редко.
Горе обрушилось на семью Крюковых неожиданно, придавило непоправимостью. Уже схоронили Владимира, а все не верилось, что ушел он навсегда. Ведь не ждали плохого, не могли и во сне такое увидеть. Да и О чего бы? Жил парень, как все, учился — хоть в отличниках не ходил, но и во второгодниках не числился. После десятилетки в армию пошел, командиры довольны были. Отслужил, на работу устроился, можно бы и жениться…
Вот с женитьбой, правда, не гладко шло. С одной стороны, сам сыновний выбор родителей огорчал, а о Другой, не радовало и то, что не клеилась у Владимира любовь. Мучился парень заметно. Но все-таки смотрели в семье на неприятность эту спокойно. Ждали, пока лучший врач — время — свое возьмет, поправит парня, А Володька не поправлялся, и даже стал выпивать. Ну что ж? Выпивох среди Крюковых не водилось, а мужчина — он мужчина. Бывает, и переберет. Так отоспится же! Это дурак не проспится, а Володька не дурак. Любили его в семье. И родители любили, и старшая сестра.
Старшая эта и незамужняя сестра — Александра, Шура жила тоже с родителями в их большом, заплетенном густым диким виноградом доме и работала на ткацко-прядильном комбинате, как и многие женщины в этом окраинном рабочем поселке.
Ее-то и застал дома Трофимов, одну, и сначала обрадовался, потому что понадеялся поговорить доверительно, по душам, но ничего из этого не вышло. Шура оказалась девушкой необщительной. Она сосредоточенно гладила на столе наволочки и полотенца, не желая бередить душу напрасным, по ее мнению, разговором.
— Зря вы время теряете. Мама не скоро вернется. Тяжко ей стало дома. Если хотите, я вашу бумажку подпишу, да и отправляйтесь, куда вам положено.
Трофимов почесал за ухом. Пришел он не только для того, чтобы письменно удостоверить, что монета-брелок погибшему Владимиру Крюкову не принадлежала, и уходить так просто ему не хотелось, ибо инспектор резонно полагал, что сестры за младшими братьями часто замечают такое, что родителям невдомек. Однако Трофимову всегда удавалось сочетать упорство с внешней покладистостью, и потому он сказал добродушно:
— Лучше бы, конечно, мамаше подписать. Но раз можешь удостоверить, давай, пиши! Возьму грех.
И Трофимов великодушно протянул бумагу Шуре. Та поспешно отодвинула утюг и поставила в нужном месте свою фамилию, ничем больше не откликнувшись на проявленное доверие. Сказала только, подтвердив справедливость удостоверенного:
— Не наша это штука.
Трофимов свернул бумагу, уложил в боковой карман и добавил, как бы заканчивая ее мысль:
— А чужого нам не надо.
— Да уж от этой.
— Не понял, Шурочка, — переспросил инспектор, услыхав первые заинтересовавшие его в этом затруднительном разговоре слова.
— Вам и не нужно понимать. Не милицейское дело.
— А чье же, прости, пожалуйста?
— Наше, семейное.
— Ясно Выходит, известно вам, откуда монета к Владимиру попала? И мама ваша в курсе?
— И мама знает. Потому и сказала вам: заберите эту штуковину с глаз. А вы опять пришли.
— Чтоб напрасно не ходить, Шура, поясни свои слова, будь добра, — попросил Трофимов, меняя интонацию с простодушно-доверительной на слегка, но отчетливо повелительную.
Шура глянула на него и удивилась: глаза у инспектора изменили цвет — вместо голубых, простоватых стали серыми, упрямыми. Но по инерции возразила:
— Не обязана.
— Зачем же упрямиться?
— Да говорю ж вам: дело семейное, бабское. — Мы и такими занимаемся.
— Бабскими? — съязвила Александра.
— Да как понимать, Шура! Бабские-то дела всегда с мужиками связаны.
— Вот привязался, как репей!
— Точно, — подтвердил Трофимов, — от меня не отвяжешься.
— Эх, — сдалась Шура. — И нужно же человеку такое! Ничего б я вам говорить не стала, да к матери опять привяжетесь, а ей и без вас тошно. Короче влюбился Вовка. Вот и все. Без взаимности. Водила его тут одна за нос: ни да ни нет не скажет.
Слова эти, трудно давшиеся Шуре, поколебали, наконец, ее сдержанность, вызвали желание поделиться наболевшим.
— Понимаете? Вместо того, чтобы сказать честно — любишь или нет — игралась. Разве можно так?
В резковатой Шуре Трофимов чувствовал волю и особую, присущую трудовому человеку порядочность. Видно было, что сама она не из тех, кто виляет. Если да» так «да» до смерти, а уж если нет, то и «нет» на всю жизнь. И это понравилось инспектору, который, несмотря на природное лукавство и профессиональную необходимость при случае перехитрить противника, был человеком твердых принципов и лживых людей презирал.
— Нельзя, Шура, факт.
— Я и говорю! А он мучился.
— Красивая, наверно?
Вопрос Шуре не понравился.
— Какие вы все на внешность падкие! А что за вывеской — не интересуетесь.
Замечание это отразило, видимо, не только братову беду, но и нечто личное, поэтому Трофимов счел нужным заверить:
— Не все такие, Шура, не все. Так кто ж она такая?
— Ларка-то? Артистка.
— Ого!
— Чего там «ого»! Думаете, знаменитая? В школе вместе с Володькой училась. Оттуда у них и пошло. Да его в армию забрали, а она в училище театральное устроилась. Раньше ровня были, за одной партой сидели, дома наши по соседству, а теперь, видишь ли, в театре играет! А он работяга. Стала нос драть. Володьке бы плюнуть. Да вы ж все одинаковые. На словах только храбрецы, а сами. Вот он и надеялся. Не понимал, что она его в свите своей держит. Среди других ухажеров. И каждого обнадеживает помаленьку. Кокетничает, Человек ей душу предлагает, а юна ему монетку.
— Артистка, значит, монету подарила?
— А то кто ж еще!
Трофимов помолчал минутку, обдумывая Шурины слова. То, что сказала сестра Крюкова, с горбуновской версией коренным образом расходилось. Если брелок был подарен Крюкову Ларисой, артисткой, показания Горбунова — сплошная чушь или вранье, а если не вранье, то путает Шура, ослепленная враждебностью к женщине, погубившей, по ее представлению, брата.
— Не путаешь, Шура?
— Как я спутать могу, если я эту монету сто раз видела! Ее Ларкин отец с войны, из Порт-Артура привез. В шкатулке она у них лет двадцать провалялась.
И Шура махнула рукой в сторону соседского, невидного в окно дома.
В дом этот Мазин приехал сам. С актрисой он хотел встретиться в обстановке спокойной, желательно наедине, а в театре это было затруднительно. Он позвонил, узнал, что Лариса в вечернем спектакле не занята, и поехал в поселок.
Дом Мазин нашел по номеру. Внешне он мало отличался от других, таких же кирпичных, под шифером или железом, домов, сменивших на окраинах после войны саманные хаты, обреченные временем и пострадавшие от боев — обыкновенный особнячок с телевизионной антенной над крышей. Однако пройдя от калитки до крыльца дорожкой, залитой шероховатым, прочным бетоном, Мазин заметил, что дом этот покрепче, подобротнее соседских Чувствовалось, что хозяева его строились основательно, и если и не слыхали известную английскую поговорку о доме-крепости, духом ее были проникнуты в самом прямом практическом смысле.
Открыла Мазину худая, небольшого роста, настороженная женщина, показавшаяся при неярком свете маленькой лампочки пожилой.
— К Ларисе вы? — переспросила она недоверчиво.
— Да.
— Лара ж тут не живет, — сказала женщина, глядя не на Мазина, а на свои мыльные руки, которые она вытирала фартуком. Похоже, она стирала.
Из приоткрытой двери в прихожую доносился стадионный гам. Мазин редко смотрел телевизионные спортивные передачи, считая себя вправе не понимать, почему его должен огорчать промах Третьяка или радовать неудачный маневр Эспозито. В конце концов, люди имеют достаточно и других поводов для волнений. Однако миллионы болельщиков следили в этот вечер за матчем, который представлялся им увлекательным и решающим, и с этим приходилось считаться.
— Кто там, мать? — послышался из комнаты голос, каким говорят обычно недоброжелательные к незваным гостям люди.
Женщина не нашлась что ответить.
— Да вы зайдите.
Он вошел в комнату и увидел человека, который смотрел хоккей. Одет тот был в старомодную полосатую пижаму, и, видимо, не случайно. Как сразу понял Мазин, в доме распоряжалась не мода, а целесообразная, не поддающаяся неустойчивым временным поветрия хозяйственная практичность. Мебель тут стояла прочная, без химического блеска, посуда за буфетными стеклами не искрилась модерновыми разводами — тарелки преобладали глубокие, стопки граненые, каких давно не выпускают. Из новшеств же признано было и допущено лишь проверенное, ставшее действительно необходимым: телевизор с большим экраном, где только что свалились в кучу размахивающие клюшками хоккеисты, и вместительный холодильник, выполнявший в гостиной роль одновременно полезную и эстетическую — прикрыт он был сверху вышитой накидочкой. Было в комнате прибрано, чисто, и несмотря на все приметы духа, который в разное время назывался то мещанским, то обывательским, а то и кулацким, и списывался в отживающие пережитки, именно отживанием здесь и не пахло, напротив, ясно было, что протекает в «крепости» своя, крепкая жизнь и сдаваться не собирается.
Это же написано было и на лице хозяина, мужчины, как говорится, средних лет, хотя лета эти отнюдь не «средние», а у каждого свои — у одного уже ясно обозначившийся закат, а о другом и не скажешь, что лучшие годы пробежали. Отец Ларисы принадлежал ко вторым. Выглядел он здоровым и сильным, крупное тело не бугрилось животом, волосы на круглой голове держались густо, только затылок был выстрижен под гигиенический полубокс, а цепкий взгляд серых, узко посаженных глаз не скрывал от собеседника, что хозяин привык сразу оценивать людей, составляя о них скорое и твердое, далеко не всегда лестное мнение.
Взгляд этот Мазин выдержал, хотя подобные «волевые» поединки не любил. Хозяин перевел глаза на жену.
— Они Лару спрашивают.
Это почтительно-патриархальное «они», робко произнесенное преждевременно увядшей женщиной — а именно такой оказалась при свете многоламповой тяжелой люстры мать Ларисы, — сказало Мазину многое о семье и доме, в который он попал.
— Та-ак, — протянул отец. — Допрыгалась шалава.
— Успокойтесь, — сказал Мазин. — Ничего страшного не случилось.
Необходимая эта фраза далась ему с трудом. Мазин любил точность и определенность, а в ней не было ни того, ни другого. Страшного произошло уже немало, вопрос заключался в том, имеет ли к этому страшному отношение Лариса, и какое, если имеет. Но он чувствовал, что многого от этих людей не узнает. И потому произнес дежурные успокоительные слова, которые, как и следовало ожидать, цели своей не достигли.
— А вы в каком звании будете? — спросил отец.
Мазин ответил.
— Вот видите. А говорите — ничего страшного! Если б ничего, участковый бы зашел или лейтенантика бы прислали.
Спорить не приходилось. Но и объяснять свои действия такому человеку было бесполезно.
— Чья эта монета? — спросил Мазин коротко, доставая брелок.
Отец взял монету, посмотрел так, как рассматривают вещи незнакомые, ответил не сразу.
— Ну, предположим, моя.
— Память о войне?
Он хмыкнул презрительно:
— Военная память у меня в грудях сидит. Осколок лекаря вытащить не смогли. А это что? Безделица. Откуда она у вас очутилась?
— Монету нашли в кармане у Крюкова.
— У Вовки-то? Что утоп?
— Да, у Владимира. Хотелось бы знать, как она у него оказалась?
— А я тут при чем? У него и спрашивайте.
Он не куражился, не играл роль напористого грубиян на, а таким и был, самоуверенным и деспотичным себялюбцем, раз и навсегда подчинившим застывшую в углу жену, которая со страхом ждала мазинских слов, не решаясь ничего спросить, пока говорит муж, хозяин этих стен. Он был неприятен Мазину, но Мазин знал, что подобные личности, несмотря на крикливое, воинственное пренебрежение к общественным правилам, законы юридические преступают редко, ибо инстинктивно, а возможно, и с расчетливой осторожностью предпочитают, удовлетворять свою потребность в произволе дома. Однако в эту горькую сферу Мазин не имел полномочий вторгаться, и потому, сдержав себя, отступил.
— Может быть, ваша дочь знает, как попала монета к Крюкову?
— Может, и знает. А я понятия не имею. Я за дочь не ответчик. Совершеннолетняя. Своим умом живет.
— Где мне найти Ларису?
— Мать расскажет. Я к ней визитов не делаю.
Он демонстративно отвернулся к телевизору, а жена произнесла тихо несколько слов, которых Мазин за хоккейным грохотом уловить не смог. Тогда он подошел и приемнику и, не спрашивая разрешения хозяина, уменьшил звук. Иногда он позволял себе такое. Отец приподнялся было, набычившись, но сорвал раздражение на жене.
— Чего шепчешь? Язык проглотила?
— Лара в общежитие переехала.
— Слыхали? Не по вкусу ей родители пришлись, — добавил отец, ставя точку над «и».
Но Мазин переспросил:
— Вы не ладили?
— Не ладили? А чего это мы с ней ладить должны? Скажите, фря какая! Велика честь! Уважать родителей нужно, а не ладиться с ними. Я ей отец, а не договаривающая сторона. — Он так и сказал — «договаривающая». — Не ладил я, точно. Капризам не потрафлял. Зато она ладила. — Он презрительно кивнул на жену. — С ней и говорите. А я передачи в тюрьму носить не собираюсь.
— Что ты! Что ты! — всплеснула руками мать. — Какая тюрьма?
— Обыкновенная. Казенный дом. Видишь, кто пришел? Значит, обмаралась твоя ненаглядная по уши.
— Я такого не говорил, — сказал Мазин.
— А вы и не скажете. Не за то вам деньги плотют. И мне вам сказать нечего.
Он наклонился к телевизору и снова прибавил звук, пока Мазин записывал адрес общежития.
Мать проводила его до машины. Возле калитки она не выдержала, прошептала, заглядывая в глаза:
— Что же стряслось такое?
Мазину стало жаль ее:
— Не волнуйтесь.
Голос Мазина, тон успокоили ее немного. Она заговорила, спеша:
— Лара девочка хорошая. Она плохого не сделает. Только дома у нас. Вы же видели. Отец с характером. Против своей воли ничего не терпит. Я-то привыкла, а Лара нет. По-своему жить захотела. Способности у нее, а он все — лентяйка да лоботряска! Разве ж так девочку можно?.. Конечно, и я виноватая.
«Какая уж тут вина, — подумал Мазин с горечью. — Беда, а не вина».
Нетрудно было представить, как жилось в этой семье. Вечные бестолковые строгости отца, теряющие с годами всякий смысл, вызывающие лишь упрямое нежелание подчиняться, особенно если дочка унаследовала хоть частицу отцовского характера. Сломленная мать, умудряющаяся, однако, тайком от мужа побаловать, а вернее, избаловать девочку слепой, постоянно гонимой любовью. И все это много лет подряд. Пока девушка не ушла. Но с чем? Что унесла из отчего дома? Мазин знал: без потерь в таких случаях не обходится.
В общежитие работников культуры, где Лариса занимала комнату вместе с театральной костюмершей, он пришел утром.
На стук артистка откликнулась не сразу, зато отперла, не спрашивая, и недоуменно прищурила светлые., узко посаженные, отцовские глаза.
— Кто вы? Я вас не знаю.
Видимо, Мазин разбудил ее, но и в наскоро накинутом халатике, непричесаниая, Лариса была «видна». И совсем не так, как мог ожидать Мазин. Меньше всего выглядела она изломанной, пострадавшей от неурядиц домашней жизни. И совсем не похожей на мать. И фигурой, и лицом походила она на отца, но грубые мужские нескладности были смягчены в ней женственностью и молодостью. Перед Мазиным стояла девушка из тех, кого охотно фотографируют на обложки журналов, и одетыми, и в пляжном виде. Чуть великоваты, простоваты были руки и ноги, но это не вредило ей, как и легкая, для актрисы, пожалуй, не обязательная полнота.
— Заходите, пригласила Лариса низковатым, с хрипотцой голосом. — Вам придется подождать, пока я оденусь, но это быстро.
И, накинув небрежно одеяло на разобранную постель, она вышла, захватив платье и полотенце.
Мазин хотел присесть в ожидании, но на единственном стуле лежали чулки с поясом. Он прислонился к подоконнику и оглядел комнату. Над кроватью Ларисы висела большая фотография артистки в какой-то роли из пьесы восемнадцатого века. Снялась она в напудренном парике, с мушкой на щеке и в смелом декольте. К противоположной стене костюмерша, видимо, прикрепила кнопками акварель прибалтийского города. Черепичные крыши и кирха в тумане смотрелись сиротливо, размыто.
Лариса приводила себя в порядок довольно долго, и Мазин отметил, что она не проявила спешки и нервозности, а вернулась, когда сочла нужным. Он посмотрел на часы. Было уже начало двенадцатого.
Дверь, наконец, отворилась.
— Я заставила вас ждать. Извините.
— Ничего.
— Садитесь! — Она заметила чулки и сунула их под одеяло. — Стулья растащили соседи. У них вечные гости. Я здесь устроюсь.
И Лариса села на кровать, достав из тумбочки сигареты и зажигалку.
— Вы курите? — спросила она Мазина.
— Нет.
— Тогда разрешите мне.
Белопольская щелкнула зажигалкой.
— Я готова. Спрашивайте.
— О чем?
Вопрос удивил ее.
— Как о чем? Вы же не в гости пришли.
— У вас есть на этот счет предположения?
Ладонью она отогнала струйку дыма.
— Ни малейших.
— Значит, мое появление полная неожиданность?
— Полнейшая, — произнесла она почти весело, улыбнувшись. И улыбка удивительно украсила ее порозовевшее после умывания, здоровое, светлоглазое лицо.
Мазин тоже улыбнулся:
— Обычно в таких случаях люди проявляют больше любопытства.
— Зачем? Вы пришли, вам и объяснять. Сама я все равно не догадаюсь.
В последних словах прозвучало кокетство, но в общем Лариса вовсе не походила на кокетку, описанную Шурой Крюковой, На Мазина она смотрела спокойно и прямо, и он, глядя в ее слегка приправленные синевой серые, большие глаза, думал, как повести интересующую его беседу.
Проверенные каноны диктовали вопрос: известен ли вам брелок? Ответ мог оказаться любопытным, несмотря на твердые свидетельства Шуры, особенно если умолчать, каким образом попала монета в милицию. Но Мазин не любил уловок. Он предпочитал доверять собеседнику максимум возможного. Вранье же предоставлял преступнику. Поэтому и начал он без многозначительной загадочности:
— Несколько дней назад утонул Владимир Крюков. В его семье сказали, что вы были знакомы с ним со школьных лет и даже подарили вот эту монетку.
Мазин протянул монету Ларисе.
— В семье? — переспросила она.
— Да, я имею в виду сестру Крюкова.
— Шурку?
Это простецкое, уличное — Шурка — прозвучало естественно, легко, и Мазин впервые почувствовал в Ларисе недавнюю поселковую девчонку. И еще он заметил, что красота ее грубовата, немного вульгарна, и с годами это станет бросаться в глаза.
— Вы ее знаете?
— Еще бы!
— Она сказала правду?
— Да, — мы учились с Володькой в школе.
— И только?
— Зачем вам больше?
На это можно было и возразить, однако Мазин уступил инициативу, как он делал обычно, пока не убеждался, что имеет дело с противником.
— Смерть, Лариса, дело серьезное.
— Володька случайно утонул.
— Может быть.
— Может быть?
Мазин пожал плечами.
— Странно, — сказала Белопольская и затушила сигарету о край тарелочки, заменявшей пепельницу. — Но я, кажется, начинаю понимать. Вы расследуете обстоятельства его смерти?
— Да.
— И пришли ко мне. — Она провела рукой по лбу, убирая упавшие на глаза свободно распущенные волосы. — Вас направили Крюковы. Да, я понимаю. Они убедили вас, что это я погубила Володьку. Но это же ужасно глупо!
— Успокойтесь! Вам никто не собирается ставить в упрек личные отношения.
— Да не было никаких отношений! — впервые повысила она голос. — Не было! Какие это отношения, если он мне проходу не давал? А я при чем? Ну, играли на улице. Он меня за косу таскал. Потом в школе учились. Мороженое ели, в кино ходили. Почему и не дружить с соседским мальчиком? Но ему больше требовалось. А я то, что ему нужно, дать не могла. Ему семья нужна была, дети, дом. Только не говорите, что и у актеров дети бывают! Бывают. Но все это не так, как у Крюковых, как в том доме, где я выросла. Я ушла оттуда. От обывателей, от мещан. И он такой же, как все они. Хотите знать, что он мне внушал? Что у меня таланта нет. Говорил для того, чтобы из театра вытащить. Дурак! Как будто я могла полюбить человека, считавшего меня бездарью! И я ж еще виновата, что он напился и свалился в реку!
Она бросила монету на тумбочку. Монета ударилась и подскочила. Мазин поймал ее.
— Что ж вы молчите? Осуждаете? Считаете, что покойников всегда хвалить нужно?
Мазин положил монету на тумбочку.
— А вы действительно талантливы? — спросил он спокойно.
Вопрос застал Ларису врасплох.
— Вы видели меня на сцене?
— К сожалению, не приходилось. Я только поинтересовался вашим мнением о себе.
— Ну, мнение у нашего брата о себе у всех одинаковое. Да это к делу не относится. Я прекрасно понимаю, что монета всего лишь предлог. Вам известно, что Володька заходил ко мне в тот вечер, и вы хотите связать это с его смертью. Жаль, что Зина ушла. Она бы вам все рассказала.
Мазин ничем не высказал своего удивления, хоть и услышал о приходе Крюкова в общежитие в первый раз.
— Зина — это ваша подруга?
— Сожительница, — усмехнулась Лариса. — Вам придется подождать ее. Она в магазин выскочила.
— Разве Зина знает больше, чем вы?
— Она с ним виделась.
— Как это получилось?
— Очень просто. Я увидела в окно, как Володька выходит из такси, и разозлилась. Надоели его преследования. Не хотелось тратить время на переливание из пустого в порожнее. Я попросила Зину сказать ему, что ушла с мужчиной. Это было жестокое вранье, конечно, но откуда мне было знать?..
Она зажгла вторую сигарету.
— И вы спрятались?
— Зачем? — удивилась Лариса. — Зина поговорила с ним в коридоре.
— И что же?
— Ничего. Он ушел.
— Крюков был пьян?
— Он всегда набирался для храбрости.
— Да, — произнес Мазин неопределенно.
— Я виновата?
Вопрос был трудным.
— Вы же не знали.
— А если бы знала? Должна была выйти за него за муж? — спросила она с вызовом.
— Не волнуйтесь. Вспомните лучше об этом брелоке, — попросил Мазин.
— Да зачем он вам? Я же вам главное рассказала, а вы с мелочами такими.
— И все-таки мне хочется знать, откуда попала к Крюкову эта монета?
Наступила пауза.
— Вы очень деликатно ждете моего ответа, — нарушила ее Белопольская.
— Разве он затрудняет вас?
— Нисколько. Но я не люблю отвечать на вопросы, смысл которых мне непонятен.
Мазин уступил еще раз.
— Загадки тут нет. Шура Крюкова считает, что брелок подарили ее брату вы, а у нас есть сведения, что принадлежал он одному инженеру. И только.
— Которого вы подозреваете?
— Ну зачем вам наши служебные соображения? Уверяю, они не столь увлекательны, как обычно думают.
Лариса улыбнулась:
— А вы удивительно выдержанный человек! Но я знаю, о чем вы думаете.
— О чем же?
— Уверена: вас злит мое упрямство, хоть вы и виду не подаете. Ведь вам хочется узнать, почему я так настойчиво избегаю ответа на ваш вопрос?
— Хочется, — согласился Мазин миролюбиво. — Почему?
— Догадайтесь.
— Боитесь, что я заподозрю вас в убийстве?
— Нет. Для этого вы слишком проницательны, — польстила Лариса без нажима. — Я бы не рискнула водить вас за нос. Но я увиливаю, в самом деле увиливаю, потому что боюсь повредить невиновному человеку.
— Повредить? Разве я обвинял кого-нибудь?
— Пока нет. Но я не дура. По пустяку вы не придете. Значит, подозреваете, что Володьку убили. Как это связано с моей монетой, не представляю, однако связано, наверно, или предполагаете, что связано. Вам виднее. Вас интересует, откуда монета попала к Володьке? Мне легко ответить: я ему не дарила. Шурка выдумала по своей злобности на меня. Правда. Но не могу я сказать, что вижу брелок этот в первый раз. Вот и увиливаю, не знаю, что сказать. Врать не хочется.
— Говорите правду.
— Скажу. После того как вы упомянули инженера, можно, пожалуй. Раз вы сами о нем знаете. Вы о Горбунове говорите?
— О нем.
— И он не скрывал, что брелок его?
— Нет, конечно.
— Это другое дело. Не люблю людей в истории впутывать. О себе говорить легче. Это я подарила Горбунову монету. Понимаете? Горбунову, а не Крюкову. И я не представляю, как попала она к Володьке.
— Спасибо. Это уж наша забота. Вы дружны с Горбуновым?
— Не в сомнительном смысле. В самом прямом. Мы познакомились на юге. Знаете, как легко сколачиваются там компании? Вот и у нас была такая, «дикарская». Изобретательность Горбунова спасала нас от скуки, и я решила отблагодарить его, подарить на память какую-нибудь приятную мелочь. У нас монета валялась, я уж не помню с каких пор. Я подумала, что ее можно приспособить к колечку для ключей. Сейчас брелоки в моде, Славик был рад. Во всяком случае, рассыпался в благодарностях. Но он вообще дамский угодник. Вот и все.
— Итак, инженер Горбунов — человек приятный?
— Больше! Как гоголевская дама — приятный на всех отношениях.
— И умный?
— Ну, очень умный приятным, по-моему, быть не может. Но с ним было интересно, Он знает массу всевозможных историй.
— Какого рода?
— Разных. И уголовных в том числе, — сообщила Лариса, будто желая обрадовать Мазина. — Слава считал преступников большими дураками.
— Вот как. А милицию?
— Простите, о милиции он тоже невысокого мнения. Говорил, что умный человек любого сыщика обведет вокруг пальца.
— Благодарю.
— Это цитата. Про вас так не скажешь.
— Спасибо, — наклонил голову Мазин.
— Не беспокойтесь! Смешно, что Горбунов попал в такой переплет. Наказанный гордец. Но ведь ни в чем серьезном его не подозревают? Это невозможно. Я уверена, он потерял монету. Или ее забрал Володька, когда чинил ему машину.
— Украл?
— Нет, из ревности мог не отдать.
— А они были знакомы?
— Кажется, Володька помогал Славе с машиной.
— После угона?
— Понятия не имею.
Но Мазин уже понял, что беседа с артисткой оказалась не только приятной, но и полезной.
— Как жаль, что работа не дает мне возможности систематически бывать в театре. Мне очень хочется посмотреть вас в спектакле, — сказал он, прощаясь. — Что вы порекомендуете?
— Лучше всего сейчас смотрится «Одиссей».
— Это по Гомеру?
— Что вы! — засмеялась она снова, удивившись неосведомленности Мазина. — Это современная пьеса.
— Спасибо! Обязательно воспользуюсь вашей рекомендацией. Лариса протянула ему руку.
Ресторан «Мельница» был недавно открыт там, где еще до войны существовала настоящая мельница. Когда зимой сорок третьего наши войска форсировали замерзшую реку, немецкие батареи, установленные на высоком противоположном берегу, разнесли прочное здание, построенное в прошлом веке, и лет двадцать с лишком на его месте высились лишь обломки красных кирпичных стен, пока городские зодчие в погоне за модой не соорудили на развалинах экзотический «ветряк» с неподвижными, украшенными неоном крыльями.
Посетителей ресторан привлекал не оригинальностью архитектурного замысла, а своим удачным местоположением. Находился он отнюдь не на бойком месте, а совсем наоборот, как говорили в городе, «вдали от жен», и потому охотно посещался любителями развлечься за пределами семейной да и общественной видимости. Заезжал сюда народ, чьи расходы превосходили официально зафиксированную заработную плату, но о доходах здесь не спрашивали, излишнее любопытство было на «Мельнице» не в почете.
Мазин понимал, что узнать новое о Крюкове в ресторане будет трудно, и потому, не теша себя иллюзиями, не стал затевать бесполезных расспросов, а выпил спокойно бутылку пива и вышел на свежий воздух. Стояла редкая для октября солнечная погода. За длинным и узким островом, еще укрытым золотящейся листвой, виднелись коробки высотных зданий, но возвышались они достаточно далеко, чтобы не мешать, не отвлекать от размышлений. И Мазин с удовольствием шел пустынным берегом, переступая через корни старых сосен, змеившиеся то здесь, то там по сухой песчаной земле.
Подойдя к крошечной бухточке, где неподвижная вода открывала взгляду дно, поросшее бархатистыми зелеными водорослями, Мазин остановился. Отсюда, от места, где нашли мертвого Владимира Крюкова, лес тянулся до водной спортивной станции, летом многолюдной, теперь же притихшей, хотя несколько энтузиастов и продолжали гонять вдоль берега свои байдарки, энергично работая веслами. Взобравшись повыше, Мазин присел на пенек, оглядывая бухту и реку.
— Спички не найдется? — прервал его размышления женский голос.
— Не курящий, — ответил Мазин, не поднимая головы, недовольный неожиданной помехой.
— Здоровье бережете?
— И вам советую, — сказал он, но, подняв голову, понял, — что с советом поторопился.
Меньше всего могла оценить его девушка, что спрашивала спички. Была она из тех, что не отшлифованы природой, но крепко сколочены. Спортивная форма плотно облегала здоровое тело, а сохранившие еще летний загар сильные ноги прочно держали ее на земле, так что беглого взгляда было достаточно, чтобы понять — о болезнях она знает разве что из популярной литературы.
Но Мазина девушка послушалась.
— Ладно, — сказала и швырнула на траву пачку, в которой еще оставалось несколько сигарет. — Все равно намокли.
— Тренируетесь? — спросил Мазин, заметив за прибрежными кустами пустую байдарку.
— Нет уж. Для собственного удовольствия катаюсь.
Сказала она это серьезно, даже с вызовом.
— В чемпионки не выйдете, — откликнулся Мазин без осуждения. Девушка ему нравилась.
— Не стараюсь.
— Плох солдат, что не стремится в генералы.
— А генерал в спорте ничего не значит. — Без приглашения она присела рядом на высохшую траву. Капли воды поблескивали на смуглых икрах. Девушка стряхнула их ладонью и продолжала говорить. Видимо, Мазин затронул за живое. — Что вы о спорте знаете? Как все, конечно? Чемпионов? А вы на вторых, на третьих посмотрите! Человек не добрал долю секунды, а горюет, будто родную маму схоронил. Вся жизнь треснула! Нет, не для меня это. Характер не тот.
— Своеобразная вы спортсменка, — сказал Мазин о некоторым удивлением.
— Не спортсменка я. Физкультурница. Чтобы тело и Душа были молоды, ты не бойся ни жары и ни холода! Вот моя программа. А работать на износ не хочу. Жить хочу долго. Как бабушка моя. Ей девяносто, а умирать не собирается. Потому что рекордов никогда не ставила.
Девушка засмеялась, и Мазин не смог не улыбнуться в ответ.
— Как вас зовут?
— Ольга. А вас я знаю.
— Откуда?
— В дружине дежурю иногда.
— Много правонарушителей задержали?
— Да уж от меня не уйдешь! Мужики-то дурни. Особенно пьяные. Сам на ногах не держится, а все себя сильным полом считает. А я такому сильному очень даже по шее накостылять могу.
Мазин от души расхохотался:
— Нравится милицейская работа?
— Нет, — отрезала она. — Что хорошего, всю жизнь жуликов ловить?
— Некоторым приходится.
— Ну, у вас-то дела поважнее.
Она хотела что-то добавить, но Мазин, не любивший похвал в свои адрес, прервал ее:
— Что же вам нравится, Оля?
— Да все мне нравится, — сказала она с досадой. — Все. Жить мне нравится. Вот денек-то какой сегодня — рудо! А никто не понимает. Каждый о своем думает. Мудрят, путают.
— Ну, это народ взрослый. А молодежь.
— Еще хуже! — сказала она убежденно. — Вот парень у меня есть. Но про парня говорить ей почему-то не захотелось. Замолчала.
— Что ж парень? — спросил все-таки Мазин.
— Да то. Час целуемся — три дня отношения выясняем.
— Плохо это?
— Лучше б наоборот.
— Веселая вы, Оля!
— А разве не правда? Жить хочется просто.
— Как просто?
— Ну, нормально. А везде психи.
— Не понимаю.
— Что ж непонятного? Вот из института меня вытурили.
— Из какого?
— Политехнического. А думаете, за что?
— Не знаю.
— Насели на меня: тренируйся, у тебя данные, разряд! А я учиться поступала. Конечно, без разряда меня б не приняли. Балла я не добрала. Но раз уж поступила, учиться нужно, правда? А они мне про спортивную гордость. Ведь про каждый рекорд газеты пишут, снимки печатают, кубки дают, медали. Такого человека можно и от учебы освободить. Пусть себе гребет, институту славу загребает. А я не захотела. Принципиально я против рекордов, понятно? Ну и завелась, конечно. Сессию завалила. Короче, ушла. А что я, пропаду, что ли?
Мазин посмотрел на ее крепкую ногу, упершуюся в корень сосны.
— Вряд ли.
— И я так думаю. Сейчас медсестрой работаю.
— Нравится?
Она опять замотала головой:
— Теперь в педагогический собираюсь. На дошкольный.
— Детей любите?
— Маленьких. Они нормальные. Хочет чего, говорит — хочу! Не хочет — ревет. Понятно все.
— Снова тренироваться заставят.
— Ну, ради детишек можно и потерпеть.
Вдоль берега прошла байдарка. Сидевший в ней мускулистый мужчина посмотрел на Ольгу и Мазина. Ольга поднялась. Неожиданно, как и появилась.
— Между прочим, банду, что на институт напала, не нашли?
— Ищем.
— Ну, успеха вам!
— Спасибо.
Она чуть потянулась, расправив плечи.
— Понравилась я вам?
— Понравилась.
— И вы мне.
На берегу Ольга легко приподняла и сдвинула в воду; лодку, села ловко.
— До свиданья! Может, увидимся еще.
Мазин махнул ей рукой, подумав, что встречи с ним не всегда доставляют людям радость.
Бухта скрылась за деревьями, и Ольга положила вес до поперек байдарки. Капли стекали по гладкой поверхности, оставляя на воде пунктир. Течение несло лодку к пристани. Можно было ускорить это неторопливое движение, но на пристани стоял Девятов, тот самый мужчина, что видел их с Мазиным, и Ольга не спешила, надеялась, что он уйдет.
Девятов работал на водной станции тренером и выглядел, как многие профессиональные спортсмены, которым перевалило за тридцать, и мечты о собственных победах остались позади. Он еще следил за формой, любил свое свыкшееся с многолетним режимом тело, но четкий рисунок мышц неотвратимо смягчался, и плавки, размер которых он упорно не хотел менять, начали оставлять на животе красную, саднящую полосу. Впрочем, окружающим изменения эти в глаза не бросались: лицо Девятова казалось мужественным, плотно обтянутым бронзоватой, всегда гладко выбритой кожей, хотя и на лице временами, особенно когда Девятов оставался один, пробивалась усталость, озабоченность, и тогда взгляд его становился тяжелым, недобрым.
Ольга Девятова не любила. Особенно после одного случая.
Было воскресенье, на станции толпилась уйма народу — кто купался, кто ждал лодок, кто играл в волейбол. Ольга играла. И когда брала трудную верхнюю подачу, прыгнула неудачно, напряглась, дотягиваясь до мяча, и почувствовала, как лопнул шов. Раздобыв нитку с иголкой, она зашла в пустой эллинг и, поставив ногу на перевернутую лодку, стала быстро схватывать шов. Рядом, за тонкой дощатой стенкой, шумели и смеялись, слышались гулкие удары по мячу. Сзади кто-то подошел, чья-то рука коснулась груди, и Ольга резко обернулась.
— Идем… туда… скорее… — шепнул ей Девятов и метнул замутившийся взгляд на кучу снятых с лодок чехлов.
— С ума сошел? — спросила она удивленно.
Он молча толкал ее в угол.
Ольга отступила на шаг. Девятов придвинулся совсем близко. Был он невысок, но захватил цепко. И тогда она с силой воткнула в его руку иголку.
— Идиотка!
— Пошел ты… — выдохнула она, как и он, не повышая голоса.
В открытых дверях мелькали фигуры волейболистов. Девятов исчез. Ольга завязала узелок на оборванной нитке, зашила шов, но играть расхотелось. Было противно. Чей-то транзистор, подвешенный на ветку тополя, упорно бубнил:
А я по шпалам,
Опять по шпалам.
Через пару дней Девятов подошел как ни в чем не бывало, спросил с усмешкой:
— Струсила?
— Псих. На улице б еще полез.
— Может, останешься вечерком?
— Обойдусь.
С тех пор они общались только по необходимости.
Байдарка чуть заметно ткнулась о сваю. Девятов так и не ушел с пристани.
— Свиданничала?
— Твое-то дело какое?
— Что за мужик-то?
— Следователь.
— Кто? Зачем он здесь?
— Я знаю?..
— Не знаешь?
— Мне-то на что?
Девятов смотрел на ее голые ноги.
— Не пялься.
— Мне нравится.
— Ну пялься, если нравится, — сказала Ольга равнодушно и занялась лодкой.
Девятов выплюнул недокуренную сигарету. Курить он начал недавно и все еще ограничивал себя.
— Там, где вы сидели, парень один утонул. Крюков.
— Слыхала.
— Напился в ресторане и утонул. Следователь, наверно, по этому делу заявился?
Она промолчала. Не хотелось разговаривать.
— Помог бы лучше, Девятов.
— Сама управишься, здоровая, — отказался он и по шел к станции.
На пороге с ружьем на коленях сидел сторож Романыч. Вахта его давно кончилась, но сторож частенько задерживался на «Мельнице», где трудился его внучатый племянник, который, однако, и дальнее родство уважал и не отказывал старику в стаканчике надежно крепленого винца.
— Что, Романыч, развезло тебя, что ли?
Сторож подергал сивую редкую бороденку. Был он конечно, под мухой, но не только. Печалила забота.
— Да Каштана вот, мать его за ногу, пристрелить не могу. С утра собираюсь, а рука не подымается.
Каштан был ветхой, полуослепшей и запаршивевшей собакой, все положенные сроки которой давно вышли, и только природная доброта Романыча продлевала их вопреки природе. Но и последняя отсрочка истекла.
— Чем в будку сдавать, лучше уж своей рукой.
Романыч взялся за ружейный приклад, но тут же опустил его.
— Пороху, дед, не хватает? — спросил Девятов.
— Да ведь живая тварь.
— А ты что, буддист? Это им религия комара даже давить запрещает.
— Православный я.
— Тогда не робей. Пали.
— Слушай, — Романыч запнулся, — может, а…
— Чего?
— Помогешь, может, старику? Кончишь пса?
— Что я тебе, живодер?
— Вот видишь. А мне толкуешь — не робей! Дело-то оно такое. Девятов подумал:
— Дело, дед, обыкновенное. Давай свой пугач.
Каштан лежал в сарае, в углу, на старой полости. Заметив человека, он потянулся было навстречу, ожидая еды, но вдруг почуял недоброе, сжался, втянул голову, беспомощно повел хвостом по полу. Девятов смотрел на собаку. Смотреть было неприятно.
— Не трясись, дуралей. Сегодня ты, а завтра я.
И поднял ружье.
— Готово, старик. С тебя бутылка, — сказал Девятов, вернувшись. Из ружейных стволов чуть тянуло порохом.
— Да. Следовало бы по стаканчику, — согласился сторож. — Для облегчения. Я сейчас на «Мельницу».
— Сиди. У меня тут есть.
Мимо прошла, направляясь к автобусной остановке, переодевшаяся Ольга. Спросила, не останавливаясь:
— Чего палите зря?
— Не зря, — ответил Девятов. — По законам природы.
Он проводил Ольгу долгим взглядом, пока она не скрылась за соснами, и пошел в комнату за бутылкой.
При всей внешней ровности в поведении Ольга не была безмятежно спокойным человеком, какими бывают лишь люди глубоко равнодушные. Внешность ее вводила в заблуждение: очень здоровая, она редко проявляла признаки неуверенности и озабоченности, характерные для тех, к кому природа оказалась менее щедрой. Ее четко и потому незаметно для самой себя работающий организм обходился без лишних движений и непроизвольных реакций, и это-то отсутствие суетливости, заметных эмоций и вводило в заблуждение, принималось некоторыми за флегму и даже ограниченность.
На самом же деле Ольга часто испытывала беспокойство. Мир непрерывно поражал ее ненужными, как ей казалось, искусственными сложностями. Недоумение это шло от молодости, от недостатка познаний и жизненного опыта, от завидного здоровья, наконец, но тем на менее Ольге было всегда непонятно, отчего люди так редко ощущают себя счастливыми, зачем изводятся лишениями, чтобы пробежать на рекорд сотню метров или приобрести какую-то ненужную вещь только потому, что ее уже приобрел сосед, зачем губят время и жизненные силы за учебниками, стремясь поступить в институт, хотя учиться не хочется, а на небе светит солнце и дует в лицо свежий ветер.
Последний вопрос был для Ольги не умозрительным. Еще когда сдавала она приемные экзамены, познакомилась в институте с парнем. У парня оказалась незавидная фамилия — Редькин. Он тоже сдавал. Но чувствовали они себя по-разному. Ольга спокойно, зная, что пройдет, а Женька боялся, и не напрасно. Срезался.
Был он зол и убит горем.
— Ты-то как проскочила? — спросил недружелюбно.
— У меня разряд, — ответила она честно.
И тут он сорвался.
— Сволочь! — выкрикнул прямо в лицо с такой озлобленностью, что Ольга почувствовала все его отчаяние, но что ответить от обиды не нашлась.
Пробормотала только:
— Дурак.
Приятным такое знакомство, конечно, не назовешь. Они разошлись и позабыли о своей стычке, как и вообще друг о друге, но через год, когда Ольга уже давно работала в поликлинике, шла она случайно институтским сквериком в ту же самую экзаменационную пору и увидела на скамейке Женьку, такого же серого, убитого, как и год назад.
— Здравствуй, — сказала она и присела рядом, подчиняясь инстинктивному стремлению прийти на помощь.
Он тоже узнал ее, не удивился, не вспылил, а ответил придавленно:
— Здравствуй.
— Опять поступаешь?
Спрашивать было глупо, у него все было написано на физиономии.
— Опять провалился.
Что тут скажешь! Помолчали.
— Зачем села? — спросил он первым.
— Жалко тебя, — искренне ответила Ольга.
— Шла бы ты своей дорогой, студентка.
— Да не студентка я, — обрадовалась она возможности сказать ему что-то приятное.
Он и в самом деле оживился:
— Выгнали?
— Сама ушла.
Женька прямо развеселился:
— Сама? Скажи, способности проявились!
Ольге стало обидно:
— Способности у меня не хуже других.
— Чего ж ушла? — спросил он с любопытством.
— Не понравилось, — ответила она кратко, не желая вдаваться в подробности. — А ты-то что рвешься? Призвание?
Ответ ее удивил.
— Мать меня просила. Очень она хотела, чтобы у меня диплом был. Понимаешь? Умерла мать.
Ольгины родители к высшему образованию относились проще. Отец на известие, что ушла она из института ответил в письме так: «Конечно, дочка, сейчас народ образованию стремится, но не всем же в конторах сидеть, а денег образованные не больше нас зарабатывают. Потому смотри сама, а мы с матерью думаем — лишь бы по душе занятие нашла».
Поэтому в первопричины Женькиного горя проникнуть Ольга не могла, но то, что парень мучается, было ясно. И ясно было, что нужен ему человек, чтобы в тяжкий день поддержать и утешить.
Так получилось, что из скверика ушли они вместе и через час поднимались в лифте на девятый этаж нового дома у самой городской черты, где больной матери Редькина исполком выделил небольшую квартирку, как имевшей право на преимущество в очереди.
Особого комфорта в Женькиной квартире Ольга, понятно, не ждала, однако невольно присвистнула с порога, когда увидела, как запустил он свое жилье.
— Веник у тебя где? Щетки? Тряпки?
— Зачем это?
— Свинюшник прибрать.
— Зачем?
— Противно.
— Ну, если твое эстетическое воспитание не позволяет.
Завалившись на продавленный старый диван, он искоса наблюдал, как она орудует шваброй. Свежий воздух проник в давно не открывавшееся окно. Ольга протерла стекла, вымела, перемыла грязную посуду, а он все лежал и молчал.
Наконец она закончила и, вытирая руки, сказала:
— Работника кормить положено.
Женька поднялся, вытащил из холодильника колбасу. В фанерном ящичке из-под посылки нашлась на кухне старая, проросшая картошка. Пока Ольга жарила все это с луком, он спустился в магазин, принес бутылку дешевого вермута. Ей пить не хотелось, но Женьке посоветовала:
— Выпей. Полегчает немного.
И за компанию сама пригубила.
Женька быстро захмелел, страдания размягчились в нем, он начал рассказывать о себе многословно, путанно. Ольга слушала терпеливо, сама больше кивала, сочувствовала, понимая, что ему выговориться нужно, а не советы слушать. Да и к советам ее он не был готов, потому что опять и опять повторял свое:
— На тот год расшибусь, а пройду.
— Может, не стоит.
— Как так? Что ж я, второй сорт, по-твоему?
— Почему второй?
— А потому, что будь ты студентка, так не мела бы здесь комнату.
Логика этого ответа была только одному ему понятна, и Ольга спор отложила. Стемнело незаметно.
— Отдыхай, Женя. Побегу я. Пора.
— Куда ж ты?
— Пора, — повторила она неуверенно.
Оставаться опять наедине со своими горестями ему было страшно, но как удержать Ольгу, он не знал. Попросил только:
— Не уходи.
И она осталась.
Утром Женька по-детски долго тер ладонями глаза.
— Это ты?
Видно было, что, как повести себя, он не знает. Ольга взъерошила ему волосы:
— Отвернись. Я одеваться буду.
Женька послушался, повернулся к стенке, но лежал напряженно, о чем-то думал.
— Понимаешь, — сказал, наконец, глядя, как она причесывается, держа шпильку в губах, — понимаешь, я ведь не могу сейчас жениться.
Она даже шпильку выпустила, уронила.
— Неужели? А я-то в загс собираюсь.
И ушла, оставив его в недоумении.
Дней через десять Ольга увидела Женьку на другой стороне улицы, когда выходила из поликлиники.
— Оль!
— Привет.
— Ты куда?
— А в чем дело?
— Поговорить бы нужно.
— Насчет женитьбы, что ли?
— Не обижайся.
Забегая вперед, он старался заглянуть ей в глаза, она шла себе, как обычно, не ускоряя и не замедляя шага. Ей было приятно, что он пришел и смотрит вот так, по-собачьи, но она не знала, что с ним делать.
— Ну, что у тебя?
Он толкнул встречного прохожего, потому что не смотрел вперед, и тот обругал его. Ольге снова стал» жаль этого неловкого Женьку, а он, спеша, говорил на ходу:
— Ты должна знать. Ты спасла меня тогда.
Наверно, слова эти он подготовил заранее, но они трогали, и ей стало неловко.
— Ну уж и спасла. Выдумываешь.
— Нет, нет. Я, знаешь, из окна хотел. Она остановилась:
— Спятил?
— Нет, правда. Ты должна знать. Я не хочу, чтоб ты считала.
— Да не считаю я ничего.
— Ты понять должна.
— Что ты жениться не можешь? И засмеялась первая.
Так у них возникли отношения, в которых перемешались случайность и жалость, участие и признательность, так и не определившиеся отношения не влюбленных, но нужных друг другу людей, отношения, в которых Ольге страсть заменяла прирожденная потребность сильного опекать слабого. Она не могла не чувствовать, что взятая ею роль не проста и не всегда успешна, что при всей нужде в ней и благодарности Женька не только не может, но и не хочет связать себя прочно, постоянно, что опека тяготит его, как и каждого слабого человека, сознающего свою слабость, страдающего от этого и мечтающего проявить себя с иной стороны, доказать противное. Потому нежность и признательность сменялась в нем то угрюмой хандрой, то оскорбительной заносчивостью, и тогда Ольга обижалась, уходила. Но совсем уйти не могла, мешала навязанная самой себе ответственность за незадачливого парня, с которым свела ее судьба в лице институтской приемной комиссии.
Тогда еще, в конце лета, после второго провала, оглядев Женьку как следует, Ольга решила категорически:
— Нужно тебе, Женя, отдохнуть. Экзамены с тебя полчеловека сделали, да и тот на ладан дышит.
— Возьму шезлонг напрокат, буду на балконе воздухом дышать. Вид у нас с верхотуры замечательный. В бинокль можно свиней разглядеть в пригородном совхозе.
Говорил он с неприятной усмешкой, чуть перекашивающей рот.
— Поезжай на море. Недельки на две. Женька скорчил уже сознательную гримасу:
— Я не ослышался? Прошу только море уточнить, Средиземное? Ницца? Копакабана?
— Наше море, обыкновенное.
— Это меня не устраивает. Хочу на Гавайские острова. Всегда останавливаюсь в Хилтон-отелях.
— Перетерпи разок. У меня есть хозяйка одна знакомая. На самом берегу домик.
— Она его за красивые глаза сдает?
— Я одолжу тебе.
Денег он брать не хотел, возмущался, долго изводил ее и себя уничижительными словами.
— И чего ты кипятишься? Заработаешь — отдашь. Женька выдохся наконец, согласился.
Вернулся он загоревшим, поздоровевшим, Ольге обрадовался, но жил по-прежнему в себе, часто замыкаясь, прячась, отгораживаясь.
И снова потянулись отношения, к которым уклончивое понятие «встречаемся» было применимо в самом прямом смысле. И хотя в постели он, забываясь шептал искренние, берущие за сердце слова, оставались они людьми не только разными, но противоположными по мироощущению. То, что составляло суть одного, скрывалось от другого за семью печатями, ибо смотрящий сквозь рентген не замечает живой плоти, обычный же нормальный взгляд видит живое тело, а не скрытые в нем кости. Ольга смотрела на мир открытыми глазами, Женька видел скелеты.
Редькин жил в одном из крайних, похожих друг на друга домов, и Ольге пришлось, как всегда, поискать нужное здание по номеру. Из лифта она вышла с некоторым волнением, потому что никогда не знала, как поведет себя Женька.
Он был дома и показался Ольге желчнее обычного. Курортный подъем давно миновал.
— Киснешь? — спросила она с порога.
На такие вопросы Женька обычно отвечал очередными жалобами на жизненные неурядицы, но сегодня возразил:
— С чего ты взяла?
— Небритый, желтый.
— Я приболел немного.
— Что случилось?
— Ерунда, все в порядке, — сказал он с необычайным оптимизмом, запирая за ней дверь.
Ольга переспросила недоверчиво:
— Значит, не киснешь? Это хорошо. А я прямо со станции. Погребла немного. Только под конец Девятов настроение испортил. Ну что за противная рожа!
— Если баба мужика ругает, значит, он ей нравится, — сказал Женька убежденно.
— Кто это тебя такой мудрости научил? — спросила она.
— Сам знаю. Не маленький.
— В самом деле?
Он вдруг взъерепенился:
— И тебя знаю.
При всей необязательности их отношений Женька считал необходимым время от времени проявлять собственнические чувства.
— Да ну тебя! — разозлилась Ольга. — Все-таки киснешь ты, мозги закисли. Кончай сразу, а то уйду.
— Ладно, — будто бы уступил он. — Что у вас там с Девятовым вышло?
— Ревнуешь или изображаешь?
— Ничуть не ревную, спрашиваю просто.
— Не было ничего. Не нравится он мне — и все.
— Чем же настроение испортил?
Ответить было трудно. В самом деле, ничего особенно неприятного Девятов не сделал, а надо же, сорвалось с языка, что испортил.
— Да про утопленника завел разговор.
— Что еще за утопленник?
— Парень один. С таксопарка. Утонул поблизости от станции.
Обычно события, непосредственно Женьку не затрагивающие, будь то хоть землетрясение, интересовали его мало. Однако на этот раз он проявил любопытство.
— Ты его знала?
— Видела раза два. Тренировался он у нас.
Отвечая, Ольга доставала из сумки еду, купленную по пути.
— Лопать будешь? Я голодная.
— Съем немного.
— Тогда умывайся, да причешись. А еще лучше, побрейся. Противно с тобой за стол садиться.
Он послушался нехотя. Включил электробритву, поелозил по заросшим щекам, потом пошел в ванную. Вышел причесанным, внешне пободрее, но ел плохо, отламывал маленькие кусочки батона, крошил по столу. Зато у Ольги разыгрался аппетит, она жевала быстро, энергично.
— Как же он утонул? — вернулся Женька к старому.
— Я знаю? Пьяный был, говорят. А вообще-то странно как! Гребет человек, в волейбол играет — и вдруг — нету!
— И нас не будет, — заверил Женька.
— Ну, нас не скоро, — возразила она с наивным оптимизмом.
Он хмыкнул:
— Крюков тоже так думал, наверно.
— Крюков! Откуда ты знаешь, что его Крюков звали?
— Ты же сказала.
— Я не говорила.
— Забыла.
— Не забыла я, — возразила Ольга. — У меня память хорошая.
— Что ты так уставилась? Ну, слыхал я про этот случай. Одна ты все знаешь, что ли?
— Если слыхал, зачем расспрашивал? — обиделась она.
Поведение Женьки ей не нравилось. Вообще день не клеился. Разговоры какие-то ненужные, разговоры. С Мазиным болтала чепуху, потом Девятов, а теперь Женька муру несет.
— Потому и расспрашивал, что слыхал. Инженер один говорил — Горбунов. На море познакомились. Ничего мужик, с машиной. Ему этот Крюков замок менял.
Объяснял он, явно заглаживая грубость, но у Ольги сдвиг произошел, ощущала она в себе недоброе чувство к Женьке. «Нашла парня, ничего не скажешь. Подобрала. На тебе, боже, что нам негоже.».
— Да на что мне еще Горбунов какой-то!
— Ты же спрашивала, откуда я знаю? Я и говорю: не понял я сначала, про кого речь, а потом догадался.
— Догадался! Какой догадливый. Тебе б в милиция работать.
Он скатывал шарики из хлебного мякиша, щелчками сбрасывал их со стола. И это Ольге, девушке из семьи, где всегда уважительно относились к хлебу, тоже не нравилось.
— По-твоему, в милиции догадливые?
— Будь уверен. Между прочим, я сегодня на том месте, где Крюков утонул, одного дядечку из уголовного розыска встретила. Он только важными делами занимается.
Женька засмеялся желчно:
— Институт у них под носом обнесли. А поймали налетчиков? Шиш!
— Не бойся, поймают.
— Пинкертон пообещал?
— Если хочешь знать, он как раз этим делом занимается.
— Прямо тебе доложил?
— Представь себе.
Женька посмотрел недоверчиво:
— Скажи-ка! Подошел и доложил?
— А что особенного? Разговорились мы с ним.
Женькину настойчивость она воспринимала как желание ссоры, хорошо знакомую скверную его особенность, но Ольге больше не хотелось уступать злому полумальчишке, всегда и всем недовольному и вымещавшему на ней свои подлинные и мнимые обиды.
— Как это вы с ним могли разговориться?
В раздражении Ольга допустила неточность, малую ложь, она не хотела давать ему повода для новых наскоков, для ревности, в которую не верила.
— Подошел он, и разговорились.
— Подошел. Подошел. — открыто разозлился Женька. — Вы что, приятели? Где это он к тебе подошел?
Пришлось продолжить вранье, которому она значения не придавала. В конце концов, какая разница, кто к кому подошел?
— Остановилась я на берегу перекурить, а он подошел, попросил спичку.
— И разговорились?
— Поболтали немножко.
— О том о сем?
— Представь себе.
— Довольно трудно представить. Врешь ты все.
— Ну, Женька.
— Не врешь? Тогда скажи, пожалуйста, о чем же вы болтали? Он что, приставал к тебе?
— Глупость какая! Про меня разговор был. Устраивает?
— Про тебя? Его заинтересовала твоя особа?
— Жизнь каждого человека интересная.
— Что же ты о себе поведала?
— А тебе зачем?
— Интересно. Как-никак знакомые. Может, ты и обо мне рассказывала?
— В первую очередь.
Он воспринял слова эти всерьез:
— Да какое ты право имела?
— Право!
Этого Ольга стерпеть не могла. Злил он ее все больше. «И почему эти слюнявые мужики, с которыми возишься, как с писаной торбой, тебе же еще и хамят, воображают о себе черте что, хотя сами во сто крат хуже баб, никудышные!». Ольга вскочила Но Женька замахал руками, не дал ей рта открыть.
— Погоди, погоди ты! Сядь. Сама рассказываешь, что пристал к тебе тип из милиции, про меня расспрашивал, а я и поинтересоваться разговором не могу?
— Да что тебе интересоваться! Ты кто — бандит, убийца? Зачем ты, понимаешь — ты! — мог Мазину понадобиться?!
Он искривил желтое лицо:
— Милиция не только убийцами занимается.
— Ну? Натворил что? Говори!
— А он расспрашивал про меня?
— Чего ты боишься?
Женька не находил нужных слов;
— Понимаешь. Ты же знаешь, как мне важно поступить институт?
— Знаю, что вбил ты это в голову. Дальше что?
— То, что честно туда не поступишь.
— Глупость.
— По-твоему. А по-моему — нет. Поэтому я веду переговоры.
— Какие еще переговоры?
— Это секрет.
— Да в чем дело-то?
Раздражение перемешивалось в ней постепенно с тревогой.
— Ну, Горбунов, что Крюкова знал, имеет в институте часы и экзамены принимает. Короче, может помочь.
— Взятки берет? — спросила она коротко и брезгливо.
— По-твоему, взятки.
— А по-твоему?
— По-моему, помогает. Его благодарят, конечно. Но один-то он ничего сделать не может, понятно. Другие тоже участвуют. Кого-то, наверно, милиция и разнюхала. Это они могут. Это тебе не налетчик с пистолетом.
Про налетчиков Ольга пропустила мимо ушей. Ощущала одно — брезгливость.
— Удивил ты меня, Женя.
— Чем?
— С такой сволочью связался. Ведь это ж последняя сволочь, что с людей, которые учиться хотят, деньги вытягивает. Да какие деньги! Ты вот, откуда возьмешь?
— Он и про это спрашивал?
— Кто?
— Сыщик твой.
— Слушай, Женька, ну что ты за жалкий трус!
Он крикнул:
— Кто трус? Я? Я? Да что ты понимаешь!
— Объясни, если не понимаю.
Женька стих:
— Я маме обещал.
Но даже упоминание о матери не вызвало в Ольге на этот раз сострадания «Все врет. И про мать выдувал», — подумала она, видя в Женьке лишь жалкого человечка, по собственной никчемности неспособного добиться не столь уж значительной, с ее точки зрения, цели, готового на подлость, лишь бы пристроиться, «зачислиться в высшее образование», представлявшееся ему какой-то отмычкой в другую, легкую и приятную жизнь.
— Дерьмовый ты парень, Женька.
На этот раз он сорвался полностью.
— Потаскуха! Шпионка! С любым готова. И доносишь. — выкрикивал он несуразные слова, и чем больше выходил из себя, тем больше успокаивалась Ольга. Вот и выяснились отношения. Она молча собрала свою сумку. Нелепые оскорбления не задевали ее.
— Тебя же выгнали! Выгнали! Даже с разрядов выгнали!
— Ладно. Поговорили. Прощай, Женечка. Ошиблась я. Но жалеть не о чем. Желаю всяческого.
И, не договорив, хлопнула дверью.
От стука он вздрогнул, схватился за голову, прислушиваясь, как гудит лифт, увозящий Ольгу. Потом выскочил на балкон, посмотрел, как идет она прочь, решительно, не останавливаясь. Перевел взгляд прямо вниз, на асфальт, и сжал поручни балкона. «Две секунды — и все!» — подумал, соизмеряя взглядом расстояние. Стало страшно, но и как-то болезненно сладко.
Женька вернулся в комнату, сел к столу, лихорадочно написал на листке бумаги: «Я выбрал смерть».
С листком он подбежал к дивану, улегся, вытянул ноги, перечитал написанные слова. Надпись понравилась. Показалась удачной. Лаконичной и значительной, как латинские изречения. Женька долго лежал и рассматривал бумагу.
Трофимов допустил оплошность.
Выяснилось это так…
У Мазина была привычка возвращаться к освоенным материалам. И хотя эти ретроспекции редко приносили открытия — как правило, обрабатывались материалы опытными сотрудниками, и вся полезная информация «отжималась» жестко, — случалось, Что и ускользала от перегруженного глаза какая-то мелочь. Впрочем, сейчас Мазина интересовали не случайно упущенные мелочи. Ему хотелось понять некий очевидный факт, засвидетельствованный многими людьми.
Из этих многих основных свидетелей было двое — растерявшийся при налете общественник и девушка-студентка, случайно оказавшаяся возле машины, в которую вскочили бандиты. Именно они рассмотрели налетчиков лучше других, и оба показали: один из нападавших был приземистым, лысоватым, второй, видимо, молодой человек — в маске и надвинутой на лоб кепке.
Это несоответствие внешнего вида преступников и обратило на себя внимание Мазина. Выходило, что тот, то имел характерную примету — лысину, не счел нужным ее скрывать, в то время как его сообщник тщательно замаскировался. Пока Мазин видел два возможных объяснения этого странного факта: замаскированный преступник опасался встретить на месте нападения хорошо знавших его людей, или же под маской скрывалась примета особо броская, более редкая, чем лысина. Могли действовать и свойства характеров, но Мазин полагал, что два человека столь разных — презирающим опасность смельчак и личность сверхпредусмотрительная и осторожная вряд ли могли объединиться в таком рискованном сговоре.
Все это были, однако, лишь предположения, и Мазин почувствовал необходимость расспросить свидетелей.
— Будь добр, Трофимыч, пригласи ко мне студентку. — попросил он капитана.
Попросил по внутреннему телефону и, углубившись в работу, не обратил внимания, что Трофимов с ответом помедлил. Зная, как до педантизма добросовестно относится инспектор к своим обязанностям, Мазин, не дожидаясь ответа, положил трубку и продолжал вчитываться в странички свидетельских показаний, когда через несколько минут Трофимов собственной персоной возник в его кабинете. Вид у инспектора был смущенный, и это Мазин заметил сразу, несмотря на все отвлекавшие его внимание обстоятельства, ибо Трофимову смущаться приходилось чрезвычайно редко. Работал он хорошо, и цену себе тоже знал.
— Случилось что-нибудь? — спросил Мазин.
— Боюсь, не смогу я свидетельницу пригласить, Игорь Николаевич.
Мазин молча подождал разъяснений.
Инспектор пояснил коротко:
— Назвалась она Сидоровой Галиной, студент строительного института. Такая студентка действительно есть, но на месте преступления не находилась.
— То есть свидетельница обманула нас?
Мазин поднялся и подошел к Трофимову. Досада его проявилась в одном: он обратился к инспектору на «вы».
— Почему же вы не сообщили мне об этом?
Уж от кого-кого, а от Трофимова он оплошности не ожидал.
— Виноват, Игорь Николаевич. Не проверил документов. Показания снимали на месте. Не доверять девчонке оснований не было: общественник слово в слово то же самое показал, да и другие подтверждают. Стало быть, попытка ввести в заблуждение исключена.
— Зачем же называться чужой фамилией?
— Не захотела впутываться, Игорь Николаевич, выступать в суде. Вы же знаете.
Конечно, Мазин знал, что нередко свидетели малодушничают, уклоняются от показаний. Довод Трофимова звучал убедительно, но сам инспектор выглядел не убежденным собственной аргументацией.
— Почему, Трофимыч? — спросил Мазин, одолевая досаду. — Что-то подозреваешь?
— Чувствую! — ответил Трофимов, вызвав этим словом улыбку Мазина. И не потому, что тот не доверял трофимовскому чутью — относился к нему Мазин всегда серьезно, — улыбку вызывала многозначительная интонация, нарушившая простую манеру речи инспектора.
— Чувствуешь?
— Так точно. Фактов привести не могу, но вот такое дело. Показывала она охотна, сама подошла. Короче, за язык тянуть не пришлось. А потом исчезла.
— Наверно, решила, что гражданский долг выполнила с превышением, — сказал иронично Мазин, обдумывая слова Трофимова. — Назвалась Галиной Сидоровой. Сочетание обычное, выдумать легко, не то что Матильда Нетудыхата. И все-таки в подобных быстродействующих ситуациях люди часто непроизвольно называют знакомые фамилии. Нужно подготовить словесный портрет этой девушки и побеседовать с настоящей Сидоровой. Не исключено, что она вспомнит какую-нибудь приятельницу. Я вижу, Трофимыч, ты не прочь тут немножко покопаться.
— Попробую, Игорь Николаевич.
Мазин понимал Трофимова. Конечно, скорее всего прав инспектор в логике, а не в чутье, и мнимая Сидорова всего лишь обычная трусиха, но видно было, что саднит у Трофимова мелкая заноза — недоработка, и нужно избавиться от нее, убедиться, что оплошность не повлекла последствий нежелательных. И потому Мазин не стал выговаривать помощнику, а поручил довести дело до конца.
— Если найдешь, отругай как следует! — сказал он, давая понять в заключение, что многого не ждет и не требует, но позволил себе Мазин эту полушутливую фразу, будучи твердо уверенным, что на этот раз Трофимов не оплошает.
Сказал и потянулся к телефону, который упорно вызванивал уже продолжительное время, будто настаивая на необходимости сообщить нечто важное.
— Мазин слушает.
— Здравствуйте, Игорь Николаевич. Горбунов говорит и беспокоит. Боюсь, оторвал от важных дел.
— Не беспокойтесь, Владислав Борисович. Что у вас?
— Досадное недоразумение.
Мазин протянул Трофимову параллельную трубку.
— Что стряслось?
— Склероз!
— Не рановато ли?
— Не говорите.
— Печально. Но мы, знаете, против склероза бессильны.
— Ценю вашу шутку. И хочу сообщить, что ошибся я. Сам не понимаю, как напутал.
— В чем именно?
Горбунов говорил короткими фразами и без наводящих вопросов никак не мог справиться с волнением и добраться до сути:
— С брелком напутал. С монетой.
— Обознались?
— Нет, нет. Я считал, что забыл ее в машине.
— А на самом деле?
— Припоминаю, что видел брелок позже.
— После угона машины?
— Да, да!
Мазин переглянулся с Трофимовым.
— И каков же ваш вывод, Владислав Борисович?
— Я хотел бы узнать, где вы нашли монету? Трофимов резко замахал головой. Мазин улыбнулся:
— А сами вы что по этому поводу думаете? Горбунов не сразу ответил:
— Я в затруднении. Не представляю, где мог обронить.
— Жаль. Благодарю вас за информацию.
— А мне не нужно подойти к вам?
— Пока нет.
Горбунов засопел вдалеке, испытывая затруднения а разговоре.
— Вы хотите еще что-то сказать, Владислав Борисович?
— Нет, собственно, нет. Но, может быть, у вас возникла необходимость повидать меня? Так сказать, лично убедиться. Я всегда на месте.
— И в шахматном клубе бываете?
— Теперь только по вечерам.
— Вот и отлично.
— Разве вы шахматист?
— Нет, собираюсь зайти по служебной необходимости. Там, если не возражаете, и повидаемся.
— Буду очень рад.
Мазин в раздумье придавил пальцем рычажок. Трофимов положил свою трубку.
— Темнить начал гражданин инженер, — сказал инспектор.
— Думаешь? Сенсационного-то он ничего не сообщил.
— А нервничает.
— Пожалуй. Между прочим, в клуб я не собирался. Но, видимо, стоит встретиться на нейтральной почве.
В шахматном клубе все оказалось таким, как и ожидал Мазин, в шахматы никогда не игравший. Последнее обстоятельство многих его знакомых удивляло, ибо Мазин считался человеком рационалистичным, строго логического склада ума. К этому укоренившемуся заблуждению он относился покладисто, никогда его не оспаривая. Да и зачем было признаваться, что не рассчитывает он «ходы» наперед, не разрабатывает замысловатых и неотразимых комбинаций, а успех приходит трудно, в сомнениях и отступлениях, оставляя после себя не только радость победы, но и грустное чувство недоумения уязвимостью человеческой натуры. Игра в любом проявлении была чужда Мазину. Сожалея о том, что люди так часто нарушают естественные правила жизни, он не мог найти удовлетворения в искусственно регламентированных забавах.
Итак, клуб был как клуб. Стояли в нем столы, расчерченные на черно-белые клетки, часы с двойными циферблатами, висела на стене большая фотография, на которой мерялись силами Спасский и Фишер, причем Фишера узнать могли лишь знатоки — он сидел спиной к фотографу.
Снимок украшал кабинет председателя клуба, человека немолодого, солидного, прошедшего жизненный путь отнюдь не по шахматным полям, о чем он и сообщил Мазину доверительно:
— С шахматами я, если говорить откровенно, не в ладах. Меня сюда направили, чтобы, так сказать, организационно укрепить.
Мазин кивнул в знак понимания:
— Я тоже не шахматист.
Председатель обрадовался и тут же поделился наболевшим:
— Некоторые по незнанию считают, что здесь тихое местечко. А я вам скажу — бедлам. Шахматисты, поймите меня правильно, они ведь все. — председатель выразительно покрутил рукой у головы. — Один матч с Фишером чего мне стоил! Только ремонт закончил — нашествие, постоянно толпа, конюшня. Спасибо, подсказал один умный человек доску в окне выставить. А звонки чего стоят? Каждую минуту — «Куда чемпион пошел?», «Куда претендент?». И все на мою голову, телефон-то один, у меня на столе.
Тут Мазин решил, что председатель достаточно облегчило измученную специфическими трудностями шахматной службы душу и прервал его.
Председатель подтянулся, отдавая должное серьезности случившегося:
— Прискорбное, бросившее, так сказать, тень на наш клуб событие.
— Вы не помните, где стояла машина Горбунова?
— Как же! Всегда в одном месте. Горбунов человек аккуратный.
У Мазина от знакомства с инженером сохранило впечатление скорее обратное, но делиться им с председателем он не собирался, попросил только показать место стоянки.
— Видите ли, — охотно объяснил председатель, — на нашей улице стоянка запрещена, поэтому владельцам машин приходится пользоваться площадкой позади клуба.
Действительно, с той стороны, где на фронтоне бывшего купеческого особняка красовалась традиционная вывеска с шахматным конем, Горбунов оставить машину не мог. Оставлял он ее на небольшом пустыре, недавно возникшем на месте снесенных ветхих домишек. Тут, видимо, намечалось обширное строительство, но пока лишь немногие дома были сломаны, а те, что покрупнее, еще ждали своей очереди. Мимо одного из них, потемневшего от времени двухэтажного кирпичного здания, через тесный дворик со старой кряжистой акацией и покосившейся водопроводной колонкой и вела на пустырь дорожка, начинавшаяся от задней, малоприметной двери шахматного клуба.
— Эта дверь всегда отперта? — спросил Мазин.
— Нет, но можно обойти клуб и войти с улицы.
Это Мазин и сам понимал, его интересовало другое, можно ли из клуба незаметно выйти. И еще он отметил, что стоянка отсюда не видна.
— Конечно. — подтвердил председатель, — потому Горбунов и хватился так поздно.
Хватился он очень поздно, когда машина его уже стояла брошенная за городом. «Не беспечно ли для «аккуратного человека»?» — подумал Мазин.
Хорошо, что слова эти не прозвучали вслух. Их непременно бы услыхал Горбунов, незаметно оказавшийся рядом с председателем. Он только что подъехал клубу и оставил машину на обычном месте.
— Вот и встретились, — приветствовал его Маз радушно. — А мы о вас речь ведем. — И, повернувшись к председателю, сказал: — Ну, мы теперь сами с Владиславом Борисовичем разберемся, спасибо вам!
Председатель удалился не без облегчения, а Мазин, взяв Горбунова под руку, предложил:
— Давайте посмотрим, насколько ваша стоянка уязвима.
Они прошли через дворик. Мазин неторопливо, спокойно, а Горбунов заметно суетясь и поскользнувшись разок на мокрых камнях у колонки.
— Если не возражаете, — сказал он, понизив голос, — то машина очень удобна для беседы тет-а-тет.
— Не слишком ли таинственно? — возразил Мазин, но открыл заднюю дверцу и на правах гостя сел первым на покрытое чехлом сиденье.
Горбунов разместился впереди, и ему пришлось вести разговор полуобернувшись и часто меняя позу, отчего впечатление от его суетливости еще больше усилилось.
— К допросу готов, — начал он несколько неожиданной фразой.
— Я тоже, — усмехнулся Мазин.
— Не понимаю.
— Почему же? Вас интересует наша находка? И волнует что-то? Я готов дать возможные пояснения.
— Меня волнует моя участь.
Теперь уже Мазину пришлось сказать:
— Не понимаю.
Инженер придвинулся, наклонившись через спинку сиденья. Его круглое лицо от жирного подбородка до гладкой лысины, обрамленной вьющимися рыжими волосами, выражало озабоченность и волнение. Мышцы лица непрерывно двигались, создавая неустойчивые гримасы, морщины на лбу то собирались в складки, то расходились, и тогда становились заметны чуть блестевшие следы пота, хотя в машине и не было жарко.
— Могу я говорить откровенно.
— Конечно.
— Благодарю вас. У меня складывается впечатление, то кое-кому хотелось бы приписать мне преступление.
— Кому же?
— Я хочу быть предельна откровенным и не боюсь риска. Я имею в виду вас!
— Почему у вас сложилось такое впечатление? — спросил Мазин сдержанно.
— Монета! — повысил голос Горбунов. — Я вашу игру понял. Это была провокация.
— Попрошу вас успокоиться, Владислав Борисович, и выбирать более точные слова.
— Но вы же подсунули мне монету!
Очередная гримаса так исказила лицо инженера, что Мазину захотелось выйти из машины, но он только опустил ближайшее стекло. Стало свежее, и Горбунов, вдохнув прохладного воздуха, немного отодвинулся.
— Если мне не изменяет память, вы сами обратили внимание на брелок, — напомнил Мазин.
— Еще бы! Все было проделано мастерски! Вы так небрежно крутили его на пальце.
Мазин твердо помнил, что монета лежала на столе и он не прикасался к ней, но спорить не стал.
— Зачем же мне это понадобилось?
— Как зачем? Чтобы заставить меня признать брелок своим и тем самым обвинить в убийстве Крюкова. Мазин потрогал пальцем переносицу:
— Откровенность за откровенность. Я не вижу прямой связи между этими обстоятельствами. Да и не говорил я вам ничего о Крюкове.
— Ха-ха! — издал Горбунов смешок, который, наверно, считал саркастическим. — В этом-то и была уловка!
— Вы знали Крюкова?
— Уверен, что вам это прекрасно известно. Мазин не отреагировал.
— Какие же отношения вас связывали?
— Элементарные. Он сменил мне замок на машине после угона. Естественная профилактика в условиях, когда на милицию не приходится полагаться.
Мазин и этот выпад оставил без ответа. Его интересовали иные, конкретные вещи.
— И вы отблагодарили его скромным подарком?
— И не подумал.
— Как же попала к Крюкову ваша монета?
— Понятия не имею. Сначала я подумал, что брелок был взят из угнанной машины.
— Помню. А потом вы усомнились. Когда?
— Скоро, очень скоро.
— И настолько перепугались. Почему?
Горбунов лихорадочно полез в карман, вытащил конверт — обычный, голубой, без картинки — и буквально вырвал из него листок бумаги:
— А как бы вы отнеслись к такому?
Мазин прочитал:
«горбунов спасайтесь у убитого вами крюкова нашли ваш брелок».
Слова эти, а вернее буквы, их составлявшие, были вырезаны из газеты и наклеены на бумагу без знаков препинания, и Мазин подумал сразу же, что искать газету бесполезно, потому что «операция» проделана по всем детективным правилам и остатки номера наверняка сожжены. Да и отпечатки пальцев едва ли удастся обнаружить, разве что горбуновские.
— Давно получили? — спросил он.
— Вчера.
Мазин хотел проверить дату по штемпелю, но конверт оказался чист, даже адреса не было.
— Письмо бросили в мой почтовый ящик, — пояснил Горбунов.
— Предполагаете автора?
Он глянул в глаза Горбунову. Но сколько б ни говорилось о том, что лицо — зеркало души, трудно было Прочитать на этой непрерывно меняющейся физиономии, где попеременно возникали то страх, то обида, то надежда, истинную цель, которую преследовал инженер, затеяв такой сумбурный, нелепый разговор, и насколько он верит в собственные, горячо преподносимые опасения.
— Ведь в письме написана правда? — спросил инженер, уходя от ответа.
— Брелок в самом деле найден у Крюкова, — подтвердил Мазин.
— Вот видите! А убийство — не шутка. Уверен, вас не погладят по головке, если вы не найдете преступника.
— Предоставьте наши заботы нам самим.
— Был бы рад. Но. Это касается меня. Очень касается.
— Отказываюсь вас понимать.
— Напротив. Вы меня поняли. Поняли! — крикнул Горбунов, уловив прорвавшееся негодование Мазина.
Тот открыл дверцу и хотел покинуть машину, но инженер схватил его за полу плаща.
— Разве это невозможно? Разве в ваши органы не может попасть бесчестный человек? Карьерист?.. Конечно, я не о вас, — оговорился Горбунов. — Но любой ваш сотрудник, кому честь мундира или личное благополучие дороже.
Мазин уже овладел собой. Сел. Сказал сухо:
— То, что вы вообразили, мог сделать только дурак, а дураков среди моих сотрудников нет.
— Почему же дурак? Напротив! Здесь психология, расчет. Игра на нервах. Решено обострить ситуацию, чтобы толкнуть меня на ложный путь, на необдуманный поступок.
— Считайте, что вы его уже совершили. Инженер выпустил, наконец, плащ из рук.
— Да? Вы так считаете? И что же? Вместо ответа Мазин спросил:
— Вы знакомы с Белопольской?
— Я бы попросил не впутывать в эту темную историю Ларису. Она человек искусства.
— И к тому же единственный человек, с которым я говорил об этой злосчастной монете.
— Но зачем ей посылать анонимку! Она могла поделиться со мной.
— Поделилась?
— Видимо, вы ее так напугали, что она сочла необходимым молчать.
— Не припоминаю, чтобы я ее запугивал. Но что ж, придется поискать вашего доброжелателя. С вашего разрешения, я оставлю письмо у себя.
— Если это необходимо.
— Спасибо. — Мазин уложил листок в конверт. — Итак, вы никого не подозреваете?
— А кого мне прикажете подозревать?
— Приказывать вам я не собираюсь, да и не могу, хочу только посоветовать быть внимательнее. В те дни вы бывали в клубе в необычное время, днем.
— Да, так сложилось. Летом я брал срочную работу. Мне полагались отгулы, я просил присоединить их к отпуску.
— Вы, кажется, отдыхали на море?
— Да. Но я вернулся раньше.
— Почему?
— Какое это имеет значение? Причина сугубо личная.
— Хорошо, хорошо, — не стал настаивать Мазин.
— О том, что я бывал в клубе днем, могли знать многие.
Здесь он был прав. Люди вроде Горбунова обычно имеют множество шапочных знакомств.
— Боюсь, вас избрали объектом какой-то неблаговидной игры. Письмо не мог прислать человек, вам неизвестный. Нелепо подозревать в этом наших сотрудников.
— Иного я от вас не ожидал, — сказал Горбунов недовольно.
Пока Мазин трудно объяснялся с многословным Горбуновым, у Трофимова возникла трудность обратного рода. Его собеседник, бывший приятель Крюкова по таксопарку, оказался человеком не в меру осторожным, замкнутым, из тех, из кого, как говорится; слова клещами не вытащишь.
— Парень как парень, — ответил он на вопрос, что представлял из себя покойный Крюков, и замолчал, сложив на столе свои большие шоферские руки с заживающими ссадинами и наколкой-инициалом, видимо, когда-то любимой девушки, потому что с собственным его именем буква не совпадала.
Сидели они в красном уголке под графиком, подводящим итоги соревнования, и сидели зря.
— Говорят, в последнее время Владимир озабоченный ходил? — пошел Трофимов в открытую, нарушая собственные принципы.
Намолчавшийся шофер счел возможным ответ на этот раз расширить, но в плане обобщения, мыслей о жизни:
— А кто сейчас не озабоченный? У одного с женой нелады, другому денег не хватает.
Короче, разговор выходил бесполезный, нужных сведений не приносил, и самолюбие Трофимова, обычно легко с людьми сходящегося, страдало — нашла коса на камень, попался мужчина-кремень, надо же!
— Вижу, ты, друг, сегодня не в настроении, — посетовал Трофимов.
— Я и завтра такой буду, — обнадежил шофер и уставился на большие часы на степе, давая понять, что врёмя идет, а план с него спрашивают.
За окном у проходной просигналила очередная отправляющаяся в рейс машина. Шофёр отвел взгляд от часов и вдруг оживился:
— «Волгу» видишь? Тот парень Володьку в последний день подвозил. Подсядь к нему, пока за ворота не выскочил. А меня отпусти. Знать ничего не знаю, а трепаться зря не люблю.
Трофимов принял почетный выход из трудного положения и через пару минут сидел уже в светлой машине с шашечками по борту.
— Куда поедем? — бойко спросил таксист, явно непохожий на молчаливого товарища.
— Прямо. Потолковать нужно.
— Это про Крюкова? — сразу смекнул разбитной водитель.
— Про него.
— Ясненько.
Новый знакомый Трофимова разговору обрадовался, оживился, прикурил одной рукой, не выпуская баранки, и отмахнулся от голосовавшего с тротуара мужчины:
— Прогуляешься, браток. Погода сегодня хорошая.
И посмотрел на Трофимова, довольный своим остроумием, хорошей погодой, новой чистой машиной и возможностью перекинуться парой важных слов с сотрудником уголовного розыска.
— Ты, значит, Крюкова подвозил?
— Пряменько к актерскому общежитию. У него там зазноба была.
— Откуда ехали?
— Да случайно вышло. Я с вокзала приезжих в поселок отвозил. Разворачиваюсь — человек сигналит. Давай, пожалуйста! Когда сел, вижу — Володька. Ну, привет — привет. Поехали.
— Как тебе его настроение показалась?
— Ни в дугу. Я еще пошутил: может, с артисткой познакомишь? Но он — молчок. Я тоже. Раз у парня забота, зачем нарушать? Правильно я говорю?
Утверждение было спорное, особенно, если вспоив нить, чем «забота» кончилась. Но спорить было поздновато.
— Так и доехали?
— Так уж.
— Крюков не просил подождать его у общежития?
— Нет, — ответил шофер, и это вполне совпадало с тем, что рассказала Мазину Белопольская. Крюков шел «выяснять отношения». А в таком деле разве угадаешь, насколько оно затянется?
— И ты его больше не видел?
— Видел — откликнулся водитель немедленно, чем не обрадовал, а насторожил немного Трофимова, профессионально опасавшегося слишком бойких свидетелей.
— Как так?
— Да пить мне захотелось. А напротив — «Соки-воды». Я и позволил себе виноградного стаканчик. Все-таки одного происхождения с вином. Ха-ха. Выхожу, смотрю, Володька уже из общежития выруливает. Наверно, не застал.
И это сходилось, но дотошный Трофимов переспросил.
— Не ошибаешься?
— Да я ему еще говорю: поедешь? А он рукой замахал. Ну, значит, ему виднее. А мое дело телячье. Правильно я говорю? — И не дожидаясь подтверждения своих умозаключений, которые, как видно, у него самого сомнений не вызывали, шофер сообщил Трофимову самое главное. — Значит, ему с тем мужичком покалякать требовалось.
— С каким мужичком?
— Крепенький такой, в болонье. Подошел к Володьке.
— Зачем? Ты его не знаешь?
— Первый раз увидел. А зачем? Не знаю, зачем. Я ж на месте не стоял, мне баранку крутить надо, трудящихся обслуживать. Правильно я говорю?
— Болонья-то цвета какого?
— Ночью все они одинаковые.
— Правильно, — согласился Трофимов, не дожидаясь раздражающего его вопроса — Выходит, не опознаешь мужичка?
— Трудно. С гарантией — нет. А липа вам зачем? Пра.
— Пра! Липа нам ни к чему. Спасибо и за то, что сказал. А теперь, будь любезен, подбрось меня к общежитию строительного института.
По пути Трофимов попытался оценить то, что узнал.
Выходило не так уж густо. Правда, выяснилось, что часть последнего в своей жизни вечера Крюков провел не один. Но что из того? Встретились на бойком месте, в центре, где не мудрено на знакомого наткнуться. Встретились — разошлись. Ну, по стаканчику пропустили.
— Крюков выпивши был?
— Нет. Что вы! Как стеклышко.
Белопольская говорила другое. Но со слов подруги. Да и что стоит бабе взволнованного человека за пьяного принять? Шофер лучше разбирается. И никакого противоречия здесь нет. Напиться Крюков мог и потом. Не застал артистку — захотелось досаду унять, а тут опять таки приятель. Мужичок в болонье.
— Приехали, шеф.
— Спасибо. Можешь быть свободен.
Строительный институт недавно обзавелся многоэтажным общежитием, построенным с запасом, так что мест пока хватало и приезжим и городским. Везде было просторно, застекленные двери выходили в приятно окрашенные лоджии, но в комнате Галины Сидоровой, несмотря на теплую погоду, лоджия уже была законопачена обрывками поролона, а сама студентка сидела, натянув две теплые кофты, которые несколько скрадывали ее худобу. Вся она — в очках, кофтах и байковых шароварах, с покрасневшим длинным носом, которым беспрерывно хлюпала, — была из тех потенциальных старых дев, что активно презирают не замечающих и презрения мужчин Впрочем, для Трофимова она сделала некоторое исключение.
— Садитесь от меня подальше, — предложила она великодушно. — Я захватила страшный грипп.
Инспектор охотно принял дистанцию, расположившись у столика, на котором лежал толстый альбом.
Обыкновенный альбом, не с дерзкими проектами подводных и подземных городов будущего — училась Сидорова на факультете сантехники, — а весьма патриархальный плюшевый девичий альбом с фотографиями школьных подруг и надписями и пожеланиями типа:
Пусть жизнь твоя течет рекою,
Имея множество цветов,
И пусть всегда живут с тобою
Надежда, Вера и Любовь!
— Кто ж это над нами подшутил, Галочка? — начал Трофимов по возможности бодро, стараясь не думать о бедных новоселах, коим предстоит пользоваться плодами трудов будущей специалистки.
Сидорова ответила простуженным и от этого еще более серьезным голосом:
— Я со всеми переговорила.
— Запираются?
Шутка не получилась.
— Не знают они.
Не принес новых надежд и словесный портрет. В высокой интересной брюнетке Галина никого из подруг не признала. Хоть и встречается такая непонятная, на первый взгляд, форма дружбы — красавицы с замухрышками, но здесь оказался не тот случай.
— Что поделаешь, — вздохнул Трофимов. «В конце концов, на этих десяти этажах столько девиц! И чтобы назвать Сидорову, вовсе не обязательно быть ее поверенной в душевных тайнах, достаточно прочитать фамилию на доске приказов о вселении в общежитие.».
Уходить, с чем пришел, было, однако, неприятно. Медля, инспектор перевернул страницу в альбоме. Открылась фотография школьного выпуска, обыкновенный, не лучшего качества снимок с четырьмя рядами овальчиков: крупные — учителя (в центре директор и завуч), помельче — вчерашние ученики. Веселые, довольные близкой самостоятельностью, не ведающие своих завтрашних забот. Одна девчонка Трофимову приглянулась — видная из себя, задорная, светленькая. И фамилия подходящая — Занозина. Остальные были попроще. Он закрыл альбом.
— Ну, что ж, Галя. Будем считать нашу операцию в основном завершенной. Если вспомните что — вот телефончик мой. Я с хорошим человеком поговорить всегда рад. — Он поднялся. — Комнатка у вас приятная. Недавно заселились?
— Собирались к началу учебного года, а въехала только пятнадцатого октября.
— Строители подвели? Позволь. — Трофимов вспомнил. На кассира напали четырнадцатого. — Погоди. Выходит, свидетельница, что твоей фамилией назвалась, знала о вселении раньше, чем ты въехала?
— Да. Так получается. А что получается? — спросила Галина в недоумении.
— Пока получается, что случайно не могли тебя назвать. Много народу знало о твоем вселении?
— Четырнадцатого? Да никто. Я и сама не знала, что места в общежитии есть. Уже после лекций зашла в профком, а мне бытсектор Коля Громов говорит: «Хочешь, пиши заявление».
— А в группе? Знали?
— Никто не знал. Я из профкома прямо домой пошла. Заявление на другой день сдала.
Трофимов натянул на лоб кепку:
— Ладно. Пока запеленговали: до четырнадцатого октября о том, что ты будешь жить в общежитии, никто знать не мог. Четырнадцатого мог предполагать Коля, но он на нашу девушку не похож.
— Не похож, — уныло подтвердила Галина.
Когда Трофимов вышел из общежития, вечерело. Однако время, чтобы успеть к концу смены на фабрику, где работала Шура Крюкова, еще было. По пути он, привычно отделяя главное от второстепенного, вспомнил фамилию «Занозина» в плюшевом альбоме. Показалось, что фамилия знакомая, где-то встречалась. Но мало ли фамилий проходило через его память? Сотни. Шуру Трофимов встретил на площади у комбината, потому что опоздал-таки немного, подвел общественный транспорт. К счастью, поток работниц — молодых, оживленных предстоящими приятными вечерними развлечениями, и немолодых, семейных, чьи планы определялись повседневными домашними заботами, но тоже говорливых, поспешающих, регулировался подземным переходом под шоссе на площадь, куда сходились мигом наполнявшиеся автобусы и троллейбусы. Тут-то, на выходе из тоннеля, несмотря на суматоху, Трофимов Шуру и успел перехватить, не прозевал и вытащил из толпы.
— Опять вы? — спросила она недовольно.
— Я, — откликнулся он миролюбиво.
— Делаете вид, что случайно встретили?
— Ничего подобного. Полчаса дожидаюсь, — прибавил немного Трофимов.
— Чего ради?
— Посоветоваться нужно.
— Что еще затеяли? — не приняла Шура его мирного тона.
— Что я затеять могу? Обстоятельства складываются не очень хорошо, вот в чем дело. Появилось у нас. Шура, предположение, что с братом твоим не случайность произошла.
— А что же? — остановилась она.
— Могли его убить, если уж говорить прямо.
— Ну! — только и ответила Шура, потому что к услышанному никак подготовлена не была.
— Есть такое предположение, — повторил Трофимов, дожидаясь, пока Шура осознает горькое значение его слов.
В сумерках набежали незаметно тучки, посыпались капли редкого дождя. Над головами предусмотрительных прохожих появились шапки зонтов. Но Шура погоды не замечала.
— Кто ж это сделать мог? Зачем?
— Нужно узнать.
— А узнаете?
— Работаем, стараемся, — заверил Трофимов осторожно. — Потому и к тебе пришел.
Она посмотрела на него долгим взглядом, как бы оценивая возможности инспектора. Трофимов поправил кепку. Хотел спросить: «Ну и как впечатление?», однако юмор был неуместен.
— Да я-то что могу?
Шура вновь пошла, резко, быстро.
— Не спеши! Дыши глубже. Успокаивайся. А я, по возможности, мысль свою поясню. Договорились?
— Где ж говорить-то будем?
— Попутно. Я тебя до дому провожу. Или дождика боишься?
— Не сахарная.
— Я тоже.
И, обогнув автобусную остановку, они пошли в сторону поселка новым, недавно устроенным на месте снятой трамвайной линии бульваром, вернее, будущим бульваром, где заботливо высаженные и огороженные рейками Деревца были не выше шагавших мимо прохожих. Народу вокруг поменьшало, только возле щедро остекленного кинотеатра «Текстильщик» толпились жаждущие увидеть интригующий фильм «Мужчины в ее жизни».
— Видишь ли, Шура, артистка монету твоему брату не дарила, а узнать, откуда брелок у Владимира взялся важно.
Трофимов испытывал затруднения Ведь если Горбунов действительно вспомнил, что видел брелок после нападения, версия о том, что был он взят Крюковым из угнанной машины, напрочь отпадала, а, следовательно, и предположение о его участии в налете становилось ни на чем не основанным. Однако и Мазин и Трофимов, сознаваясь друг другу в неположенной, субъективной неприязни к Горбунову, довериться его словам полностью не могли и не считали вопрос исчерпанным хотя бы потому, что между Горбуновым и Крюковым существовали все-таки какие-то, возможно, и не предосудительные контакты. Все это объяснять Шуре было нелегко да и не следовало, но, на счастье Трофимова, сама она до сути докапываться не стала. Сказала только:
— Если не от Ларки, тогда не знаю.
— А инженера Горбунова знаешь?
— Горбунова? Что машину угнали? Видала раз. Ему Володька замок переделывал.
— После угона?
— После, конечно. Перепугался он, что снова ключ подберут.
— Горбунов и раньше с Владимиром контачил?
— Не знаю. Раньше я его не видала. Да зачем это?
Трофимов не ответил.
— Как думаешь, почему Горбунов к Владимиру с замком обратился, а не к другому кому?
— К Володьке многие обращались. Руки у него золотые… были. Да объясните вы мне толком, кто его убить мог?
И Шура остановилась опять, будто намереваясь стоять, пока не получит прямого и окончательного ответа. Но был в Трофимове талант простыми словами, а может, и не словами, а тоном, каким произносились эти сами по себе не столь значительные слова, убеждать собеседника, вызывать в нем доверие, и он лишь взял Шуру за локоть и подтолкнул слегка, сообщив вещь очевидную:
— Дождь-то идет. Зачем стоять?
И она пошла послушно.
Бульвар заканчивался двумя строительными площадками, на которых очень высокие краны поднимали панели с пробитыми окнами и дверьми, сооружая дома-башни, своеобразные ворота в поселок, бывшее село Переваловку, недавно включенное в городскую черту, после того как заработал на полную мощность текстильный комбинат, и народ из села сам для себя незаметно превратился из земледельцев в рабочий класс. Трофимов и Шура шли теперь улицей, хотя и заасфальтированной, но покрытой натасканной машинами грязью. Машины эти сновали ежеминутно, подвозя на стройку, что требовалось, и приходилось держаться поближе к заборчикам, что ограждали поселковые домики в пожухлой осенней зелени осыпающихся садов.
— Разобраться нужно, Шура, что за люди брата твоего окружали. Вот тот же Горбунов. — повел Трофимов издалека. — Что ты нем сказать можешь?
— Бабник обыкновенный.
— Уверена? Основания имеешь?
— Какие еще основания? Он и с Ларкой путается.
Новость эта была не из самых свежих, непонятна лило только, зачем Крюков взялся помогать Горбунову, если выходило, что они соперники?
— Не ошибаешься?
— Тут большого ума не требуется. Заявлялись они ко мне оба, бессовестные.
— Домой? Вместе?
— Точно. «Шурочка! Какое горе! Я просто поверить не могу!» — скопировала Шура Ларису. — «Я уверена, что этот несчастный случай ко мне никакого отношения не имеет!..» Бесстыжая!
Но Трофимова интересовало другое.
— А Горбунов? — спросил он.
— Горбунов как Горбунов. В шапочке пижонской, вязаной, в платочек надушенный сморкался.
— Это, Шура, не грех.
— Да ну их обоих подальше! Вместе с подарочками ихними.
— Так не дарила ж Лариса брелок.
— А вы ей и поверили?
— Поверили. Монету она подарила Горбунову.
Шура задумалась:
— Не понимаю. Была она у Вовки. Видела я. Да и нашли у него. Как же так?
— Постой. Что значит, видела? Своими глазами?
— А то нет? Смотрю, стоит у окна, крутит колечко с ключами, а на колечке монетка болтается. «Откуда?» — спрашиваю. Юлить начал: «Какая разница?». И такую чепуху понес, вроде Ларка ему на время дала, а он отдать должен. Я и сказала: «Отдай, не унижайся!». Правда, не думала, что отдаст, а выходит — отдал, раз Ларка Горбунову ее перепрезентовала. А как она у Володьки оказалась?
— В этом и загвоздка. Возможно, Владимир взял монету, когда менял замок в машине.
Трофимов нарочно высказал это предположение, чтобы услышать, как отнесется к нему Шура.
— Ну уж это дурачина. Я-то думаю, как отдал Володька ей монету, у них объяснение произошло, разрыв. Тут она с Горбуновым в открытую и загуляла. Володька мучился, конечно, но монету воровать зачем? Не мальчик все-таки.
— И я думаю, что не просто вернулась эта монета к Владимиру.
— Все загадками говорите. Что ж он, по-вашему бандой мог быть связан?
— Как понимать, Шура. Не обязательно сообщу, ком быть, мог просто лишнее узнать. Может, через того же Горбунова. Вот как я думаю, и потому нет тебе нужды брата от нас защищать.
— Разве я защищаю?
— Ну, а как же? Сейчас говоришь — объяснение, разрыв! А в прошлый раз уверяла, что Лариса никаких надежд не подавала. Вернее, кокетничала и все. Неувязочка здесь, Шура.
— Верно, — согласилась Шура, смущенно удивившись. — Как же это вышло у меня.
— Бывает, — пояснил Трофимов просто. — Не по душе предположение тебе о связи Владимира с преступниками. Вот и горячишься, по-своему его поведение истолковываешь.
— Как же мне толковать?
— Вместе разбираться будем Между прочим, шофер, что брата твоего к общежитию подвозил, видел его с приземистым человеком в болонье. Тебе это ничего не говорит?
— Полгорода в болоньях ходит.
— Верно.
Когда они подошли к дому Крюковых, совсем стемнело и на мгновение их ослепил свет фар затормозившего неподалеку такси. Молодая женщина в распахнувшимся кожаном пальто-макси выбралась из машины.
— Привет, Александра! — крикнула она Шуре и, окинув Трофимова любопытным взглядом, скрылась в темноте за соседней калиткой.
— Видали? Ларка. Пальто асфальт метет, а юбка чуть ниже пупка.
— Мода, Шура, ничего не поделаешь, — сказал Трофимов, глядя, как артистка идет по дорожке к дому. — Ну тебе отдыхать пора. Заморил я тебя расспросами.
— А все без толку.
— Этого пока сказать нельзя. Поживем — увидим, может, и толк найдется.
И, воспользовавшись тем, что шофер задержался, пересчитывая выручку, Трофимов забрался в такси.
Жеста этого Шура не заметила. Она уже поднялась на крыльцо, когда ее остановил голос из-за заборчика, разделявшего дворы.
— Александра! Зайди ко мне на минутку.
— Зачем еще? Я со смены.
— Да дело у меня. Хочу без посторонних поговорить, а наши ушли как раз.
Несмотря на взаимную неприязнь, сохраняли она отношения обыкновенные, соседские.
— Ладно.
Шура обошла забор, зашла в соседский дом вслед за Ларисой.
Та зажгла свет, сняла пальто. В замшевой миниюбочке и сапогах на платформе артистка хоть и не вполне гармонировала с обстановкой комнаты, где между; оконными рамами по старинке выставляли водочные стопки с солью, но и изгоем не выглядела. Вела она себя дома независимо, однако и без пренебрежения, как бы подчеркивая, что если жизнь здешняя ей по вкусу и не пришлась, то и в войну с этой жизнью она не вступила, а просто обеспечила самостоятельность и пользуется ею, приходит и уходит без раскаяния и без ненужной вражды, игнорируя домашние нападки.
— Садись, Александра, — предложила она, присаживаясь к столу, и положила на белую скатерть пачку сигарет, просыпав на чистую ткань табачные крошки.
Шура тоже присела:
— Что скажешь?
— Скажу. Погоди. Дай сапоги расстегнуть. Жмут проклятые.
— А зачем носишь тесные?
— Такие достала. Я ж их не в магазине выбирал. Зато красивые.
— Стала б я из-за этой красоты мучиться!
Лариса засмеялась, проведя ладонями по полным икрам.
— Ты, Шурка, пережиток.
— А ты передовая?
— На уровне.
— Каком? Барахольском?
— А что? Чем плохой уровень Мне нравится. Только денег вечно не хватает.
— Тратишь много.
— Я-то? Да мне в десять раз больше дай — и не хватит!
— Не выдумывай. Зачем тебе столько?
— Чтобы жить, Шурочка.
— Будто у тебя три жизни.
— В том-то и беда, что одна Да еще женская. Сколько она длится? Вот. — Лариса показала кончик пальца. — Так что смени пластинку, Александра. Не люблю проповеди. Все к одному гнут Живи, как им нравится. Тут отец зудел, теперь коллектив внушает. А я по-своему жить хочу. Так мне нравится. Вопросы есть?
— Да живи, пожалуйста. А вопрос один: зачем позвала? Что скажешь?
— Да есть что. Мы с тобой подруги, Шура.
— Вот уже не замечала, — перебила Александра.
— Не лезь в бутылку раньше времени. — Лариса стряхнула табачные крошки на пол. — Не задушевные, Конечно. Ты постарше, а все-таки рядом выросли. Делить ничего не приходилось. За что же ты меня так ненавидишь?
Шура смутилась немного от этого поставленного ребром вопроса, но хитрить не стала.
— Никто тебя не ненавидит, а не люблю, точно.
— За что?
Лариса зажгла спичку.
— Сама знаешь.
— За Вовку? Глупо это.
— Не смей! Умер он.
— Но не по моей же вине! Пойми! Ты ж умная. Мне мать всегда говорила: смотри, какая Шурка серьезная, не то, что ты!
— Это старые разговоры, а Вовку ты довела.
Шура сказала это упрямо, хотя внутренней полной уверенности в ней уже не было, поколебал ее Трофимов, но и страшное предположение Трофимова о банде, с которой брат ее, пусть случайно, не злонамеренно, однако находился в каких-то трагических связях, тоже было для нее неприемлемо, отталкивало, и потому легче было Шуре винить эту расфуфыренную, гладкую Ларку, не знающую, по представлениям Шуры, настоящего труда, а развлечение одно, игру на сцене и в жизни.
— Значит, мстить решила?
— С чего ты взяла?
— Тебе лучше известно.
— Не выдумывай, Ларка! Пойду я лучше.
— Нет, подожди. Ответь сначала, что ты задумала — в тюрьму меня посадить или только грязью облить, из театра выжить?
Лариса говорила напористо, по-хозяйски положив локти на стол.
— Тронулась? — спросила Шура пораженная.
— Я не тронулась. Мне соображать нужно, раз ко мне милиция ходит по твоим наговорам. — И вдруг, швырнув догоревшую спичку, Лариса выкрикнула: — Это же подло! Подло!
— Постой, Ларка.
— Нет, я скажу. Если Вовка и любил меня и даже погиб из-за меня, как ты вообразила, то при чем тут грабеж, при чем?
— Грабеж? — возразила Шура неуверенно, и Лариса эту неуверенность тотчас заметила.
— Ага! Спрашиваешь? Нет уж, не притворяйся! Ты же честная, прямая Шурочка Крюкова, не то, что я, Ларка-кривляка, как вы меня прозвали. Как же ты открытыми глазами на меня смотришь и врешь? Брось, дорогая. Не хватает тебе профессионального мастерства невинность изображать. Значит, не знаешь, не ведаешь, зачем ко мне Мазин приходил?
Шура по-детски багрово покраснела. Конечно, ей и в голову не приходило, что слова ее о злосчастной монету поставят Ларису под тяжкое подозрение, а еще хуже, что эта не уважаемая ею, не любимая, виноватая перед их семьей, Ларка уличает ее в обмане: ведь сказал же Трофимов, что ходила милиция к актрисе, а она, Шура только что смалодушничала, сделала вид, что не понимает, о чем речь, и тем самым поставила себя на одну доску с лживой Ларкой, Шуре стало стыдно: и гордость страдала, и тяготило чувство допущенной несправедливости. Если уж и виновата она, так не из тех, кто от вины увиливает.
— Кто к тебе приходил, не знаю, а тому, что у меня был, сказала, что ты Вовке монету подарила.
— Соврала?
— Почему соврала? Я так думала.
Лариса зажгла другую спичку, затянулась, успокоилась как будто, сказала потише:
— Знаешь, Шура, другой бы я не поверила, а тебе верю.
Шуре это понравилось:
— А напустилась чего?
— Ты б тоже напустилась. Они ведь бандитов ищут, что напали на институт. Связали это дело почему-то с нашей дурацкой монетой. При чем тут монета, я, хоть убей, не понимаю, но на меня-то ты их вывела!
— Я тогда про банду не знала ничего. Это он сегодня сказал.
— Кто?
— Да Трофимов. Прямо к проходной явился. Провожал, ты ж видела.
— Вот оно что. А я подумала, ухажер.
— Какой ухажер!..
— Что ж его на этот раз интересовало?
Шура рассказала, а Лариса слушала внимательно, стряхивая пепел в пепельницу. Выслушала, сказала не враждебно, но сухо, осуждающе:
— Много ты зря наговорила.
— Что, по-твоему?
— Ну, насчет монеты.
— А что тут такого? При чем тут банда?
— Не знаю, не знаю. Сказала же тебе, что не знаю. Но сама сообрази. Является к тебе милиционер, выслушивает бабскую чепуху про любовь, про сувенирчик и уходит. Все, кажется? Ничего подобного. Возвращается. Значит, придал чепухе значение. Понимаешь? Значит, сложилась версия. Слыхала слово такое? Вот. Короче, возвращается и снова внимательно выслушивает чепуху. Зачем? Потому что пытается нашу чепуху к своей версии приспособить. А что за версия? Не знаю, но ясно, замешали туда Вовку, твоего брата, про которого знаем мы, что он за парень а они не знают. И ты им помогаешь память его очернять. Вот как, милая, не обижайся, а так получается.
Шура была подавлена. В той жизни, где существовала она, не было места хитростям и интригам, а тем более преступлению, и вот на тебе, смешалось все, перепуталось.
— А я, если уж хочешь, монету Вовке никогда не дарила, — подвела как бы черту Лариса и замолчала, глядя мимо Шуры на темное окно за тюлевой занавеской. Вдруг из глаза у нее выкатилась слеза, задержалась на румяной, без грима, щеке и капнула на кофточку. Так Ларка и в детстве плакала, молча. Слезы катятся, а не ревет, в себе переживает, упрямится.
— Брось, Ларка!
— Да я ничего, ничего я. — Она провела ладонью по щеке. — Вовку вспомнила. Оправдываюсь я, вину отрицаю, а может, и вправду виновата? Конечно, не могла я его так полюбить, как он меня. Это уж сердцу на прикажешь. Но ведь ценила я его, друг он был настоящий. Если запутался, попал в беду, должна была я заметить, на помощь прийти. Он же доверял мне. А я ничего не понимала. Думала, от любви страдает. А если и Другое дело, чего не знали мы. Теперь мне за слепоту расплачиваться приходится.
Шура слушала, но слова Ларисы, вроде бы понятные, Доходили до нее с трудом, смысл их был тяжел.
Есть семьи, где любят поговорить о честности. Охотно, с гордостью противопоставить себя другим, нечестным, корыстным людям. Однако в гордости этой нетрудно заметить прикрытое для приличия тщеславие, самолюбование — вот и я, дескать, мог бы быть бесчестным и меть от этого немалые жизненные выгоды, а предпочел добродетель. Постепенно честность, то и дело соизмеряемая с выгодой, становится для таких людей своего рода меной выгоды, причем заменой неравноценной, с горьковатым осадком — хороша, мол, вещь, но уж заплачу но за нее сполна и не переплачено ли?
В семье Крюковых о честности не говорили, как не сообщают люди друг другу, что чистят по утрам зубы Никто здесь не мучился сомнениями, выбирая между честностью и противоположными свойствами, о которые Крюковы, как и все, были наслышаны, но никогда применительно к себе не рассматривали. Жили в этой семье здоровые, ясные люди, благополучные духом. Жили обыкновенно. С судьбой в ладу. С войны отец пришел хоть и с осколками, но живой, и медали заслужил, семью на ноги поставил. Зарабатывали хорошо, построились, дом содержали гостеприимный, с большой, заплетенной виноградом, беседкой во дворе, где в жаркий летний день приятно было посидеть с друзьями, пива выпить, закусить вяленой рыбкой, о жизни потолковать. Была в доме и полка с книгами. Книг было немного, но зато произведения коренные — «Война и мир», горьковские «Университеты», «Тихий Дон», томик Николая Островского, «Повесть о настоящем человеке». Жизнь текла прямая, не пугающая. Уважали Крюковых соседи и сослуживцы, даже уличные дебоширы здоровались почтительно.
И вдруг. Смерть Владимира показалась нелепой, до боли обидной, Шура впервые испытала горе. Горе тяжкое, возмущающее несправедливостью, но все-таки не справедливостью случая, а не злой сознательной воли. Теперь происшедшее открывалось иначе: мало того, что брат оказывался жертвой не несчастного случая, а преступления, но еще и самого его могли причислить к преступникам. И хотя мысль о том, что Володька Крюков мог напасть на людей, чтобы отнять деньги, была для сестры его невероятной, не могла она не видеть, что даже простой и свойский Трофимов чудовищную эту мысль напрочь не отбрасывает, а деликатненько ходит вокруг да около, себе на уме, хоть и прямо высказаться не решается. А что же тогда с Ларки спросить с ее театральным воображением? И ощутив возмущение и беспомощность перед той черной тенью, что ни с того ни с сего пала на их семью, Шура смягчилась к Ларисе, увидев на этот раз в ней не «нарушительницу спокойствия». человека, тоже пострадавшего, находящегося в одинаковой опасности быть несправедливо очерненным, ошельмованным, да еще с ее же, Шуриным, участием.
— Что же нам делать, Ларка?
Она ждала совета, потому что, слушая Ларису, невольно начала надеяться на нее, ведь говорила та складно и вроде понимая, что происходит, лучше ее, Александры, Но Лариса махнула только рукой.
— Давай по рюмке водки хватим, — предложила она неожиданно.
— А ничего. У отца в буфете всегда графинчик стоит про запас. Мать ему на травах настаивает. Лечебную. Выпьем — может, и нам поможет. Что-нибудь сообразим вместе.
— Ну, ты даешь!
Лариса нацедила две стопки из темного графинчика, и они опрокинули, закашлялись и засмеялись.
— Отец выпорет, — сказала Шура. — Не страшно, у меня юбка кожаная.
Шура улыбнулась еще, но тут же снова погрузилась в свое, наболевшее:
— Сволочь этот Трофимов.
— Почему? — вступилась за незнакомого Трофимова Лариса — Ты себя на его место поставь! Это я, что с вами двадцать лет дом в дом прожила, знаю, кто такие Крюковы, что за люди. Знаю, что если вы десять тысяч на дороге найдете, так в госбанк оттащите, А ему откуда знать? У него служба, улики, алиби разные. Им поддаваться впечатлению не положено. Факты ищут.
— И он так говорил.
— Вот видишь? Не разжалобим мы милицию словами. Версию их опровергнуть нужно. Доказать, что не виноват Вовка. Доказать! Понимаешь?
В отошедшей было ото зла Александре вновь шевельнулась неприязнь к Ларисе.
— Что же доказывать, что ты не верблюд? Кипятишься ты больно.
Лариса состояние Шуры поняла.
— Хитрить, Шурка, не хочу. Если они с Владимира подозрения снимут, тогда и меня в покое оставят. Мы тут повязаны одной веревочкой. Помнишь Горбунова, что со мной приходил?
— Еще бы! Володька ему замок чинил.
— Вот-вот. Монету я ему подарила, ему. А как она Вовке попала?
— Постой! Значит и ты Горбунова подозревает.
— А кто еще?
— По-моему, Трофимов.
— В самом деле? — обрадовалась Лариса. — Выходит, не зря мне страшно с ним.
— С Горбуновым? — ахнула Шура, — Да он шут гороховый.
— Не скажи, — покачала Лариса головой. — Я и сама так думала, когда мы на юге познакомились. А теперь иначе думаю. И потом, откуда у него деньги всегда? Он же обыкновенный инженер. Даже не кандидат.
— Загибаешь, Ларка. У него ж у самого бандиты машину угнали.
Лариса подвинулась поближе, понизила голос, будто их могли подслушать даже здесь, в этом с глухими стенами доме:
— Это он говорит так. А сам однажды под газом разболтался на пляже. Такое выдал! «Если б я, — говорит, — решился напасть.». Короче, подробно целый план изложил. И представь себе., институт точно так и ограбили! Усекла?
— Не преувеличиваешь?
— Ничуть Слушай дальше! Я припомнила этот разговор и недавно вроде бы в шутку намекнула ему. Понимаешь? Так ты бы посмотрела, как он изменился в лице. Все шутовство ветром сдуло. «Не болтай!» — рявкнул. Да так, что страшно мне стало, Шурка. Вот дела!
— И ты боишься?
— А то нет? Я даже Мазину ничего не сказала.
— Струсила?
— Струсила, — призналась Лариса. — Доказательств-то нет. Слова одни. А если до него дойдет, до Горбунова? Может, и Володька что-нибудь знал.
Об этом говорил и Трофимов. — Что ж ты предлагаешь?
— Нужно дать знать в милицию, — предложила Лариса решительно. — Ты сможешь своему сказать? Прямо. Сошлись на меня. Я в одиночку боюсь. А когда много — не страшно Всем не отомстит. И скажи, что ребята слыхали, там на пляже. Тренер один и студент. Я тебе фамилии дам. Пусть их спросят!
При всей резонности такого плана Шура заколебалась:
— Не наломать бы дров, Ларка. Мало ли кто что на пляже выдумывает, чтобы себя выставить.
Лариса налила еще по стопке, выпила первая.
— Ладно. Откроюсь до конца, хоть и не хотела.
И снова показались в глазах у нее слезы, и даже всхлипнула Лариса, закрыв лицо.
— Что с тобой, Ларка?
— Прости, Шура.
Она замолчала, одолевая себя, а Шура съежилась, готовая принять новый удар. Лавина катилась на нее, сбивая камни и деревья с только что мирных зеленых склонов, и не было возможности остановить ее, рассеять.
— Говори.
— Есть на мне и прямая вина. Приходил Володька в тот вечер в общежитие. Не пустила я его. Решилась окончательно — не буду ему жизнь портить. Кто я? Актриса. Вечно в суете, гастроли, жизнь полуночная, люди вокруг странные, всякие. А он положительный, ему бы.
— Да о деле говори! — прервала Александра.
— Хорошо, Шурочка, хорошо. Но если б пустила я его.
— Это и все?
— Нет, Шура. Прости меня, разве могла я знать.
Александре трудно было выслушивать эти бередящие свежую рану слова, но понимала она, что прямой вины на Ларисе нет, и она подавляла чувство неприязни, хотела только, чтобы закончила та поскорее.
— В общем, когда Вовка вышел из подъезда, я у окна стояла и видела, как подошел к нему человек. С ним он ушел.
— С Горбуновым?
— Так мне показалось.
— Кто же теперь проверит?
— Можно — Лариса больше не плакала. Она снова собралась, сосредоточилась. — Я у него спрашивала, где он был в тот вечер. Он сказал, что на занятиях в вашем институте. Ты же учишься на вечернем?
— Горбунов у нас не читает.
— По расписанию проверь. Расспроси, если замены были.
— Это можно.
— Вот видишь! Давай с этого и начнем. А если факты соберутся, можно и Мазину сказать или твоему Трофимову. Верно?
Так они и порешили и простились, связанные общим делом, справедливым.
Лариса проводила Шуру до порога, вернулась в комнату, взяла со стола не допитую Александрой рюмку, выпила и, прежде чем поставить графинчик в буфет напила себе еще одну. Захотелось есть. Она открыла холодильник. Внизу стояла большая кастрюля с борщом. Лариса выловила вилкой кусок холодного мяса, съела стоя. Потом села на диван, закурила новую сигарету.
На столе перед Мазиным лежало письмо, полученное Горбуновым.
Как он и полагал, экспертиза ничьих отпечатков, кроме пальцев самого адресата, не обнаружила. Не особенно огорчило Мазина и отсутствие штемпеля. Штемпель мог навести и на ложный след, если б анонимщик оказался достаточно хитер. Все это были вопросы практические, рабочие, подчиненные, в конце концов, одному, главному — зачем? Зачем не известному Мазину, а возможно, и Горбунову человеку потребовалось наклеить газетные буквы на лист бумаги и составить из них зловещие слова, отдающие духом приключенческих выпусков полустолетней давности? Конечно, горбуновская версия о провокации была нелепой, но письмо все-таки существовало и писалось отнюдь не с целью розыгрыша, а с определенными нешуточными намерениями, которые Мазину предстояло понять И он пытался разобраться, однако чем больше углублялся в вероятные предположения, тем больше возникало препятствий, сложностей.
Итак, некто, пожелавший остаться неизвестным, решил предупредить Горбунова об опасности. Но какой опасности? Реальной или мнимой? Другими словами, верит ли сам он тому, что написал — «У убитого вами Крюкова нашли ваш брелок?», А если верит, то знает ли наверняка? Это драматизированное послание могла составив Лариса Белопольская. Предположим, ей дороги безопасность и благополучие инженера Горбунова. Даже если он убийца! «Убитого вами.». Но если они настолько близки, чего Мазин, признаться, не заметил, беседуя с актрисой, зачем так тщательно скрываться? Да и не мог один только его, Мазина, визит привести эту заметно рассудительную девушку к таким категорическим, если не фантастическим выводам. А если не она? Если Лариса элементарно наболтала о разговоре, а выводы сделал другой — собеседник или даже случайно подслушавший болтовню человек? И вовсе не доброжелатель, а злорадствующий втихомолку недруг? А тут нить рассуждений теряла, связь с известными фактами и оставляла Мазина наедине с интуицией. В отличие от Трофимова с его «чутьем», Мазин интуицию не переоценивал, не полагался на нее как на универсальный ключ к любому замку, но знал, что годы накопленного опыта вырабатывают то нелегко объяснимое чувство-индикатор, которым проверяется каждое основанное на логике рассуждение. И это чувство в данном случае подсказывало ему, что анонимка — не глупая шутка недалекого человека, а часть замысла, имеющего определенную конечную цель — избежать расплаты за совершенное преступление.
Разумеется, избежать расплаты стремится почти каждый преступник, но особенно «изобретательны» те, в ком дерзости, воображения и самомнения больше, чем опыта. Самоуверенному дилетанту трудно понять, что каждое новое ухищрение, создавая иллюзию дополнительной безопасности, немедленно увеличивает вероятность ошибки, ведущей к провалу.
Мазин понимал, что создать цельную систему причин, толкающих людей на преступление, так же трудно, как и любую другую всеобъемлющую теорию. Патологический изверг Джек-потрошитель, жертва нужды и необразованности Жан Вальжан и убийца «из высших соображений» Родион Раскольников шли к своему роковому часу разными путями. И трудности криминологии аналогичны затруднениям всех наук. Как физики вынуждены были удалиться от стройной классической модели атома в хаос бесчисленного множества неповторимых частиц, так и криминалист рано или поздно остается наедине с единственной судьбой, с единственным сочетанием незримых качеств и жизненных обстоятельств.
И все-таки система, тип существуют. Существуют в диалектической неразрывности с неповторимостью личности. Один преступник «стихийно» бросается с ножом на случайно задевшего его прохожего, другой долго и расчетливо замышляет зло, придумывая изощренные уловки, полагаясь на которые, помышляет обеспечить безнаказанность. Если он молод, но успел нахвататься кое-чего из книг, уловки кажутся ему особенно остроумными. Он опьянен ими, нагромождает одну на другую, наивно не подозревая, что если судьба иногда и покровительствует до поры до времени преступнику беззаботному — а встречаются и такие! — то гораздо реже она сотрудничает с тем, кто навязывает ей готовые решения.
Вот такого рода преступников увидел Мазин в напавших на НИИ, хотя под карнавальной маской мог скрываться и Раскольников, и Жан Вальжан, и даже Джек-потрошитель. Письмо, посланное к Горбунову, подтвердило его предположение, хотя, увы, и не стало той неизбежной ошибкой, которую в горячности затеянного поединка преступники должны были, по мнению Мазина, рано или поздно совершить. Он лишь почувствовал в нем определенный почерк, определенную личность, мог даже предположить, что адресовано письмо не только и не столько Горбунову, а скорее ему самому, Мазину, но до четких и определенных выводов, которые влекут за собой четкие и определенные действия, было пока далеко.
И Мазин знал, почему. Непонятным оставался сам Горбунов.
Сведения о нем поступали с последовательностью мерно раскачивающегося маятника, то опуская инженера в самое безысходное, обреченное положение, то вознося на уровень полкой невиновности.
«Миляга» — называли Горбунова сослуживцы, потому что он замечал и успевал похвалить новое платье у сотрудницы, помнил и вовремя поздравлял с днем рождения приятелей, никогда не критиковал начальство, но и коллег не подсиживал, выглядел постоянно покладистым, довольным всеми, особенно женщинами, которым не уставал уделять внимание, не обходя ни дурнушек, ни стареющих дам, своевременно получавших свою долю горбуновских комплиментов.
Был он холостяком и казался человеком, которому жизнь дается легко, даже вишневая «Волга», осложнившая, наконец, горбуновское безмятежное существование, куплена была на средства, вырученные из наследства покойного саратовского дядюшки, оставившего племяннику дом с ухоженным пенсионерскими заботами садом, что, впрочем, не помешало Горбунову упомянуть при первой встрече с Мазиным о «бессонных ночах».
Первая встреча подтвердила эти распространенные мнения, зато при второй инженер Горбунов уже не показался Мазину не ведающим зла колобком, что шутя обходит жизненные невзгоды. Увидел он его трусливым, злым и озабоченным, и объяснить эту перемену было не так-то просто — то ли случившееся резко выбило его из привычной колеи, то ли умел он производить на окружающих впечатление, которое, мягко говоря, не совсем точно отражало его человеческую суть.
И вот сведения совсем новые, неожиданные.
— Я очень прошу вас принять моего партнера по шахматам.
Об этом Горбунов попросил по телефону на другой день после их встречи в клубе. Говорил он деловым и подчеркнуто сдержанным тоном.
— Зачем? — спросил Мазин.
— Чтобы подтвердить свое алиби.
— Жду, — ответил Мазин кратко.
Партнер оказался забавным человечком в очках с очень толстыми стеклами, из тех, кого одни называют чудаками, а другие жестче — «с приветом», сопровождая это условное обозначение характерным уточняющим жестом. Находился шахматист в откровенном замешательстве, не скрывая, что порученная Горбуновым миссия для него тяжка и почти невыносима.
— Садитесь. Курить не хотите? — предложил Мазин. Он знал, что такие чудаки нередко успокаиваются, начав жевать папиросу.
Расчет не оправдался.
— Ни в коем случае! Разве вам неизвестно, что конгресс Соединенных Штатов постановил печатать на каждой пачке с сигаретами слово «Яд»?
— Ну, на нас-то с вами постановления конгресса не распространяются.
— По статистике заболеваний рак легких.
Пришлось и про рак выслушать, и тогда только Мазин спросил:
— Итак, вы хотите подтвердить, что в момент угона машины Горбунов находился в шахматном клубе?
— Да, конечно. То есть нет.
— Превосходно, — улыбнулся Мазин. — То есть очень плохо.
Шахматист потер выпуклую макушку волосатыми пальцами. Руки у него оказались гибкими, как у обезьяны.
— Я не могу сказать, где находился Горбунов, я могу только подтвердить, что мы играли. Только это я ему обещал.
— Разве вы играли по телефону?
— Нет! Откуда вы взяли? У меня нет телефона. И зачем он мне? Чтобы любой осел беспрепятственно вторгался в мое время? Грабил мой досуг? Не запутывайте меня! Я предупредил Горбунова, что могу дать лишь ограниченные показания. Я принципиально далек от всякого рода преступной деятельности.
Мазин кивнул одобрительно:
— Это хорошо.
Но шахматист не заметил юмора.
— Мне никогда не приходилось иметь дела с милицией. Я совершенно не искушен в юриспруденции. Или в юрисдикции, может быть? Поэтому не придирайтесь к неточностям в моей терминологии.
— Успокойтесь! Мы просто беседуем. Я ведь и не записываю ничего, как видите.
Шахматист ответил с вызовом:
— Я не боюсь. Фиксируйте сколько угодно. В интересах высшей истины я обещал Горбунову подтвердить, что мы играли, и подтверждаю это. Больше мне ничего не известно.
Он откинулся на спинку стула и скрестил свои обезьяньи руки на груди.
— Вы не помните, как был одет Горбунов? — спросил Мазин.
— Одет? Зачем это мне?
— Конечно, конечно. Такие вещи чаще запоминают женщины. А что запомнили вы?
— Партию, разумеется! Индийская защита.
И он, загибая пальцы, начал называть ход за ходом, из которых понятен Мазину оказался только первый, известный по роману Ильфа и Петрова.
— Спасибо, — поблагодарил он вежливо. — Вы постоянный партнер Горбунова?
— Что вы! Мы играли одни раз.
«И к тому же он ужасающе близорук», — подумал Мазин, заканчивая разговор.
Однако свидетельство есть свидетельство, и показания шахматиста подкрепили мнение о невиновности Горбунова, но не надолго — маятник не задержался в верхней точке и тут же скользнул вниз. Подтолкнула его свидетельница совершенно иного рода, чем чудаковатый шахматист, старая-престарая, настоящая старуха, успевшая принять облик бабы-яги, скрюченная, ветхая, вся в складках морщин и с неожиданно совсем не старыми, все примечающими, любопытствующими глазами.
Мазина она приметила на той самой площадке за шахматным клубом, откуда угнали горбуновскую «Волгу», когда он сидел на скамейке под развесистым тополем, некогда дарившим тень и уют целому двору, а теперь одиноко возвышавшемуся над пустырем в ожидании бульдозера, что довершит содеянное, окончательно расчистив путь строительному прогрессу. И вытертая, изрезанная перочинными ножами скамейка выглядела тоже одиноко и уже не напоминала о тех, что поколениями сидели на ней когда-то — старики вечерком, после дневных забот, а после них — молодые, влюбленные, до строгого родительского оклика из открытого на всю душную ночь окна.
На этой скамейке и размышлял Мазин о своем, когда бесшумно подошла высохшая старуха и уселась рядом, поправив длинную, домашнего пошива юбку, и смерила его взглядом человека, далеко ушедшего по дороге жизни и обозревающего отставших с мудрой, лишенной суетности снисходительностью.
— Не хвораешь ли, милый? — спросила она сочувственно.
— Спасибо, мамаша. Здоров.
— Это хорошо. А то вы, молодые, вечно хвораете теперь. А если не хвораешь, так чего сидишь? Почему не на службе?
Объяснить старухе, что находится он на самой настоящей службе, Мазин не решился.
— Отгул у меня, — вспомнил он разговор с Горбуновым.
— Отгул, — пробурчала старуха неодобрительно. — Ну зачем тебе, молодому человеку, отгул? Работать нужно, пока силы есть. Вот я сижу поневоле. Раньше, бывало, и обед сготовлю, и постираю, везде нужна была. А теперь правнука не доверяют. Уронишь, говорят! Это я — то! Да у меня своих тринадцать родилось, да девятерых вырастила, а внуков-то сколько — прикинь! А они — уронишь. Гордецы!
— Сколько ж вам лет, мамаша? — поинтересовался Мазин, улыбаясь невольно и проникаясь симпатией к этой старухе, упорно считавшей его молодым человеком.
— Много, сынок, много. Считай, всех детей еще при царе родила.
— Ну, отдых вы заслужили.
— Какой тут отдых! Машины вонючие здесь ставить начали. Весь двор закеросинили. Дыхнуть нечем. А я, хоть и старая, а чутье сохранила. Глаза — другое дело: без очок вижу плохо.
— А взгляд у вас хороший.
— Слава богу, не слепая еще. Иголку, правда, уже не вздену, а так смотрю, вижу. Переполох тут недавно был. Лысый с шахматного клуба людей всполошил. Вроде у него машину украли. Бегал, руками размахивал.
— Жалко ведь машину, бабуся. Она денег стоит.
— Жалко, если б не брехал.
— Как так?
— Очень даже просто. Сам на ней и укатил.
За годы работы Мазин свыкся с вещами удивляющими, но все-таки старухины слова произвели на него впечатление.
— Вы это видели, мамаша?
— А то нет! Вышел из-за того угла, сел и укатил.
Мазин посмотрел в направлении, указанном старухой. Получалось, что Горбунов вышел не из клуба, а появился с улицы.
— Из-за угла?
— Оттудова. В таком деле всегда хитрость нужна.
— В каком, бабуся?
Старуха подивилась несмышленности Мазина:
— Да ведь он, как пить дать, страховку получить хотел. Как купец Севостьянов. Слыхал Севостьянова? Куда тебе! Молод. Первейший купец был. Рыбную торговлю держал. Семга всегда была, осетрина, а селедка какая! Теперь такую ни за какие деньги не возьмешь.
— Так что ж с купцом-то произошло?
— А проторговался. Ну и поджег лавку. Умный был. Все знали что поджег, а доказать не смогли. Всю страховку и получил до копеечки. Не то, что этот лысый. Разыскали его драндулет. Не сумел припрятать как следует. Послабше Севостьянова оказался.
— Вы, значит, в полном курсе?
— А то как же.
— Почему ж вы о своих наблюдениях в милицию не сообщили?
— А кто меня спрашивал? Старуха я. Дитя, и того не доверяют. Да я их полицию-милицию и терпеть не могу. Попристраивались здоровые мужики на легкую работу, жуликов ловить А чего хорошего, скажи, пожалуйста. Старые люди говорили, с кем поведешься — от того и наберешься. Скажешь, не так? Был у нас тут околоточный, каждый праздник с поборами ходил — и на пасху, и на троицу. Нет, хороший человек в полицию не пойдет. Вот ты б, к примеру, пошел? А ну, скажи?
И так как Мазин помедлил с ответом, с торжеством заключила:
— То-то.
Это «то-то» Мазин вспомнил сейчас, сидя в кабинете за письменным столом и рассматривая анонимку, полученную Горбуновым. Вспомнил и улыбнулся невольно, хотя улыбаться было нечему. Одна морока от старорежимной старухи напрочь перемешавшей милицию с полицией и Горбунова с купцом Севостьяновым, а главное, вступившей в полное противоречие с шахматистом в очках с толстыми стеклами. Ибо если шахматист говорил правду, то Горбунов из клуба не выходил, сидел себе за столиком в глухой индийской защите, а старуха все перепутала и приняла за него совсем другого человека. Но ведь могла и не спутать. Мог ей запомниться этот неприятный инженер со своей отвратительной машиной, мешающий спокойному старушечьему отдыху. Мысли свои она, во всяком случае, излагала уверенно. Хотя попробуй разберись, как возникают и формируются мысли голове человека, разменявшего девятый десяток лег, начатых в те спокойные времена, когда и автомобилей-то на свете не было!
Мазин почувствовал соблазн списать рассказ старухи на возраст и довериться шахматисту. Так получалось проще — Горбунов играл в шахматы, а тем времен машину его угнал. Кто? И кто убил Крюкова? И кто написал анонимку? Нет, не проще получалось, просто Горбунов выходил из активной игры. Но ведь он в ней все-таки участвует! В каком только качестве? Пешка или слон? Прямо ходит или по диагонали? А то и буквой «г».
И хотя Мазин понимал, что не скажет ему об этом инженер, даже если и представляет прекрасно свое вовсе не шахматное поле, решил он, что снова повидаться и поговорить с ним необходимо.
Владислав Борисович Горбунов жил в двухкомнатной квартире на седьмом этаже нового четырнадцатиэтажного дома. Этот кооперативный дом строился долго, но зато получился удачным, выгодно отличающимся от коробчатых панельных соседей. Украшали его выложенные темно-вишневой плиткой лоджии и разнообразившие поверхность стен эркеры, в подъезде все еще держалась окраска, а лифт был вымыт, не исцарапан популярными словаки и бесшумно поднял Мазина на нужную площадку. Так как Мазин предупредил о своем приходе, инженер ждал его, встретил спокойно и, помогая снять пальто, похвастался немного квартирой, сообщив, что хозяева кооператива — композиторы, называется он «Мелодия», попасть в него было очень трудно, но он, Горбунов, попал и мог бы жить в полном удовлетворении, если б не нелепые подозрения, которые.
—. признайтесь, не могут не травмировать порядочного человека.
— Относитесь к ним философски, — посоветовал Мазин, меняя ботинки на комнатные туфли, закрытые, очень приличные туфли, не какие-нибудь унижающие достоинство шлепанцы.
— Воспринимаю ваш совет как шутку в духе черного юмора.
— Почему же? Если вы не преступник, у вас вообще нет нужды беспокоиться, а если виноваты — вам постоянно везет.
— С чем вы никак не можете смириться, судя по вашему визиту. Впрочем, как говорится, согласно законам гостеприимства, прошу!
И Горбунов раздвинул бамбуковый занавес, пропуская Мазина в гостиную.
— Благодарю.
Квартира Горбунова оформлялась на рубеже смены мод и отражала переходный период от модерна к старине. Прежние боги сосуществовали в ней с новейшими, и неизбежный некогда Хемингуэй с устаревшей короткой стрижкой соседствовал миролюбиво с недавно приобретенным Николаем-угодником в современных локонах до плеч. Два эти лица отдавали дань, так сказать, духовному началу в квартире, все остальное было подчинено идее материально-технического комфорта, символом которого был чудо-бар. Горбунов нажал кнопку на пластиковой панели, дверцы бара отворились, и красивые зарубежные бутылки с этикетками известных фирм медленно закружились перед Мазиным, освещенные скрытой в глубине бара лампочкой.
— Коньяк? Ром? Виски? — спросил хозяин.
— Коньяк.
Горбунов наполнил чешского стекла рюмку, поставил ее на передвижной столик на колесиках и, как положено «там», без закуски подкатил к креслу, где расположился Мазин. Пол, по которому двигался столик, был покрыт красочным индийским паласом, но не весь, а так, чтобы заметен был и новенький, отлакированный паркет.
Здесь, дома, в заботливо оборудованном микромире, в естественной, а точнее, искусственно созданной среде обитания, Горбунов выглядел заметно увереннее, как космонавт, вернувшийся с незнакомой планеты на маленькую, но «свою», вжившуюся в чужое пространство орбитальную станцию.
— Ваше здоровье, Игорь Николаевич. У меня слабость к интересным людям. А с вами, несмотря ни на Что, любопытно общаться.
Этого модного слова «общаться» Мазин терпеть не мог. Меньше всего отражало оно сложные взаимодействия причин и следствий, сводивших его с людьми, особенно с не лучшими их представителями. Но возникло слово, видимо, не по чьей-то прихоти и для такого человека, как Горбунов, несомненно, объясняло суть отношений, связывающих его с окружающими.
— Мне, к сожалению, не приходится выбирать предметы общения.
— Они тоже не в восторге. Уверяю вас, — заверил Горбунов.
Мазин не стал углубляться. Все еще оглядывая комнату, он спросил:
— Вы женаты, Владислав Борисович?
— Как видите, нет. Иначе вас окружали бы пеленки, ворох грязной посуды и прочие неэстетичные предметы.
Трудно было возразить, глядя на заманчиво вращающиеся бутылки, — будь в этой квартире бутуз-непоседа, он бы давно вывел из строя чудо-технику и внес свои поправки в эстетику интерьера.
— Убежденный холостяк?
Спросил это Мазин без иронии, но вопрос Горбунова задел.
— Далее последует мораль?
— Ну, зачем? Вам ведь известно, что говорится в подобных случаях.
— Еще бы! Наслышан. Хотите ответ?
— Если вам не терпится опровергнуть мораль.
— Я не верю в прочность человеческих отношений.
— Откровенно, но несколько общо.
Мазину была любопытна воинственная реакция Горбунова.
— Пожалуйста! Хотите монолог? Вы знаете хоть один счастливый брак? На всю жизнь, а не на медовый месяц? Только не приводите в пример вашу бабушку. Иной век и иные отношения. Материальная взаимозависимость. Ей просто некуда было податься. Сегодня это плюсквамперфектум. Давно прошедшее. Что связывает современную семью, где зарплата жены не меньше вашей? Любовь? Она заканчивается на пороге загса. Или чуть позже. Общность интересов? Каких, если врач, а моя супруга бухгалтер? Постель? Надеюсь, вы достаточно опытный мужчина, чтобы чувствовать всю прелесть многообразия женской флоры?
— Скорее фауны, — улыбнулся Мазин.
— Нет, именно флоры! — настоял на своем инженер. — Но сейчас я не собираюсь забираться в сексуальные джунгли. Вернемся на солнечные лужайки. Святая святых — дети. Наше будущее и надежды. Дети! Простите, я ошибся, употребив это слово во множеством числе. В наше время детей не бывает. Существует Ребенок с большой буквы, его эгоистическое величество принц на горошине, отягощенный мнимым всезнайством, так называемой информацией. И из-за этого чахлого инфанта всю жизнь смирять себя, если ты порядочен или обманывать, что предпочитает огромное большинство состоящих в моногамном браке? Увольте! Я не стыжусь того, что живу один и пользуюсь определенными преимуществами своего образа жизни. Я приношу достаточно пользы обществу и в холостяцком состоянии и игнорирую мещанские наскоки.
— Однако они вас донимают, — заметил Мазин. — Такая содержательная речь экспромтом! С полной аргументацией.
— Да, мне постоянно приходится отбиваться. Отвечать и объяснять. Почему я не женат, почему имею машину, откуда у меня магнитофон. Почему я не убийца, наконец! Ведь вам я должен объяснить именно это. Не так ли?
— Не нужно драматизировать, Владислав Борисович.
— Драматизировать? Нет, я только констатирую факты.
— Возможно, что кому-то мозолит глаза ваш комфорт, вещи.
— Они не ворованные!
Горбунов вскочил и неожиданно для Мазина метнулся к финской стенке, расположенной у него за спиной. Дернув ручку ящика, он вытащил пачку бумаг.
— Вот!
Бумаги упали на столик перед Мазиным. Пачка удвоилась, отразившись в полированной поверхности.
— Возьмите! Изучите! Отдайте в экспертизу. Здесь Каждая цифра. Приход-расход. Все мои траты.
Листки были аккуратно расчерчены и исписаны колонками четких, без помарок, цифр.
— Еще одно алиби?
— Да, я постоянно вынужден доказывать, что я человек, который умеет организовать свою жизнь.
— Вам можно только позавидовать.
— Вот именно! Позавидовать! Вы произнесли главное слово. В этом мое несчастье. Я обречен на постоянную зависть, худшее из человеческих чувств, только потому, что большинство окружающих меня людей не умеет жить. Если человек пропивает последний рубль, а его дети сидят голодными, будьте уверены, у него найдется масса заступников и доброжелателей. Естественно! Ему не позавидуешь. Но если человек не транжирит денег если умеет и заработать и потратить так, чтобы сделать свою жизнь удобнее, легче, ему нечего рассчитывать на снисхождение. Он мещанин, эгоист, индивидуалист И это в лучшем случае. А скорее всего — преступниц вор, махинатор, комбинатор, спекулянт, грабитель. Убийца! Сколько слов придумали люди, чтобы оправдать собственную никчемность и замаскировать зависть! Однако извините. Я мирился со сплетнями, но я не желаю сидеть в тюрьме.
Горбунов опрокинул в рот рюмку коньяку.
Мазин следил за ним, пытаясь понять этого суетливого человека. Было в горбуновских монологах актерство, игра на публику, прямая неправда, но не все звучало фальшиво, что-то прорывалось и наболевшее, непридуманное.
— Хороший у вас коньяк, — сказал Мазин нейтральные слова, предпочитая не спорить, а слушать.
— Вам понравился? — легко обрадовался Горбунов, сразу прервав филиппики. — Вы разбираетесь в коньяке?
— Немного. Вы разливали его из французской бутылки, но это.
— Конечно, не арманьяк. Натуральный армянский! И представьте! Я привез его в элементарном трехлитровом огуречном баллоне из Еревана, перелил в эти шикарные бутылки и — о жизнь! — всем угодил. От знатоков я не скрываю правды, а профаны любуются бутылкой, по-нашему — стеклотарой, в которой нам сбывают типичную табуретовку, а мы своим эликсиром в уксусной упаковке торгуем. Каково? Проблемка? Охотно развил бы свою мысль, если бы удалось забыть, зачем вы пришли. Поэтому умолкаю и перед казнью прошу отведать рюмочку солнечного дара Араратской долины.
Горбунов наклонил зеленую литого стекла французскую бутылку.
— Спасибо, — поблагодарил Мазин. — До казни у еще есть немного времени. И я хотел бы им воспользоваться. Вам знакома фамилия Редькин?
— Редькин? Еще бы! Такая душистая фамилия. Он изложил свои показания письменно? Или в доверительной беседе?
Мазин нахмурился:
— Скорее письменно. Я никогда не видел Редькина.
— И уверяю вас, ничего не потеряли. Совсем недавно я имел удовольствие созерцать его в этом самом кресле, в котором, пардон, имею честь принимать вас.
— И какое же ой произвел на вас впечатление?
Горбунов развел руками:
— Простите. Он не произвел на меня впечатления, Редькин — это ничтожество.
Инженер исказил лицо в шутовской гримасе:
— Я огорчил вас? Это ценный свидетель?
— Расскажите о Редькине, — попросил Мазин.
— Серьезно?
Казалось, Горбунова обижает внимание к столь ничтожной, по его мнению, фигуре. Он ждал вопросов о себе. Но Мазин интересовался Редькиным, и инженер пренебрежительно пожал плечами:
— Пожалуйста. Раньше подобные типы вырастали в семьях обеспеченных, а теперь, когда все равны, успешно дозревают на самых скромных хлебах. Отец его мне неизвестен, как, я думаю, и ему самому. Мать недавно умерла. Насколько я знаю, это был человек низкооплачиваемый, трудяга. Отрывая ото рта последний кусок, она умудрилась обогатить общество никчемнейшим эгоистом с соответствующим самомнением, помноженным на комплекс неполноценности.
Мазин слушал внимательно.
— Не слишком ли жестко вы его судите?
— Я сужу снисходительно.
— Чем он вам не пришелся?
— Не пришелся Это просто глубоко чуждый мне.
— Однако вы были знакомы?
— Да, не могу отрицать. Мы познакомились, когда он тунеядствовал на море после очередного провала на экзаменах и примазался к нашей компании.
— Вашей и Белопольской?
— Совершенно верно. Вокруг красивых женщин всегда увивается добровольная свита. Неудавшийся студент Редькин, какой-то тренер с квадратной челюстью, несостоявшийся чемпион и прочая и прочая.
— Вы имеете в виду себя?
— Сознаюсь! — не смутился Горбунов. — Эту женщину нужно видеть. Какая прелесть! Женщин нужно смотреть на пляже! Ах, как мы не умеем ценить живую красоту. Предпочитаем безрукую каменную Венеру.
— Не вернуться ли нам к Редькину?
— Не понимаю вашей настойчивости Но если вы предпочитаете. Кто-то внушил этому идиоту, что я могу помочь ему при третьем заходе.
— Что? — не понял Мазин.
— При третьей попытке поступить в институт. Идея фикс, между прочим. Редькин с дипломом! Однако он накинулся на меня. Я имею в институте часы, принимаю иногда вступительные экзамены, потому что вообще тружусь, как вол. Но я тружусь честно, а этот кретин вообразил черт знает что! Смешно, каждый провалившийся воображает, что пострадал потому, что своевременно не дал на лапу.
— Так думал и Редькин?
— Во сто крат.
— Он предлагал вам взятку?
— Ну, до этого не дошло. Готовил почву. Намекал на снисхождение на экзаменах, которое не останется невознагражденным. Одновременно пытался разжалобить своими неудачами и бедствиями. Повторяю, Редькин — это глубоко аморальный тип современного бездельника.
— Однако он бывал у вас?
— Бывал. А с какой целью, я так и не понял. Может быть, вы кое-что мне поясните, если эта личность играет в ваших заботах определенную роль?
Горбунов наклонился через стол, все еще крутя в руках бутылку с коньяком, и Мазину пришло в голову, что этот действительно хороший коньяк, призванный приносить радость, в этой комнате мало служит своему естественному назначению. И вообще, правильно ли понимаем мы эгоистов, когда считаем, что люди эти больше других пользуются радостями жизни? Но предаваться общим рассуждениям были некогда. Иные, серьезные заботы одолевали Мазина, потому что накануне, буквально за считанные часы до встречи с Горбуновым, узнал он нечто неожиданное, в корне изменившее первоначальный план беседы с инженером, и совсем не случайно возник в ней и выдвинулся на первый план Редькин, которого Мазин действительно никогда не видел, а Горбунов откровенно презирал и не верил Мазину, не понимая или делая вид, что не понимает, почему тот интересует Мазина.
— Вы опять за старое, Владислав Борисович?
— Простите!..
— Намекаете на то, что Редькина подослал я?
— Не знаю. Не берусь утверждать. — Горбунов демонстративно развел руками. — Но судите сами, что это за экземпляр. Он постоянно мечется. То работал в лаборатории, то приемщиком посуды в ларьке, то в театр осветителем устраивался. Что ему стоило предложить свои услуги милиции?
— Вы невысокого мнения о милиции, — заметил Мазин сдержанно, вспомнив слова Ларисы.
— Здесь я с мещанами! Всякая организация, присваивающая право вторгаться в личную жизнь, не вызывает моих симпатий, — декларировал Горбунов.
— Бывает, что люди нуждаются в защите.
— При чем тут защита? Разве вы защитили Крюкова? Вы можете только отомстить. Но почему мстить мне?
— Вы именно в этом видите мою цель?
— Я вижу факты. Позавчера ко мне явился этот скользкий тип Редькин и почти открыто высказался, что меня считают преступником, налетчиком, чуть ли не убийцей Крюкова.
— Кто считает?
Горбунов впервые замялся:
— Он говорил слишком сумбурно. Я затрудняюсь воспроизвести разговор буквально. Потому что, признаться, несколько растерялся, не был подготовлен. Если бы я знал, я бы записал этот наглый бред на магнитофон. А сейчас у меня в голове, как говорится, обрывки из отрывков… впечатления.
— Поделитесь впечатлениями.
— Конечно, конечно. — Горбунов стал нервно покусывать ноготь на большом пальце. — Все произошло нелепейшим образом. Я даже не решился задать ему прямые вопросы. Убейте, я не понял, то ли он пришел шантажировать меня, то ли предостеречь.
— От кого он пришел?
— Я решил.
Он не закончил.
— По моему поручению? — спросил Мазин прямо.
— Не знаю.
В нем не чувствовалось того напора, который вызнал гнев Мазина в машине у шахматного клуба.
— Вы связали поведение Редькина с анонимкой?
— Нет, — ответил Горбунов неожиданно твердо.
— Почему?
— Не знаю, — снова повторил инженер, на этот раз совсем не логично, ибо связь между письмом и намеками Редькина, казалось, находилась на поверхности. — Не пришло в голову.
— Извините, Владислав Борисович, но я не могу вам поверить. Это же очевидно: сначала анонимка, а за ней и сам шантажист.
Горбунов вскочил и забегал по индийскому паласу, заметался на своей искусственной лужайке, лихорадочно выбрасывая маленькие ножки в экзотических туфлях с загнутыми носами.
— Вы правы. Я должен объяснить.
— Попробуйте восстановить разговор с самого начала.
— Хорошо. Он позвонил. Я открыл.
Горбунов перестал бегать, сел напротив Мазина я попытался сосредоточиться. Мазин не торопил его.
— У этого парня хамская манера не здороваться. Есть такие шизики. Увидит тебя и несет с ходу какую-то чушь, будто вы расстались пять минут назад. Это ненормальность, я думаю. И невоспитанность тоже. Появился он, ни слова не говоря, разделся, стянул грязные туфли, не развязывая шнурков, и прямо в дырявых носках вошел сюда, в комнату.
Мазин представил, как злили Горбунова торчащие из дыр Женькины пальцы.
— И что же он понес?
Но Редькин и не думал ничего «нести с ходу». Хотя действительно, не поздоровался и уселся в кресло бесцеремонно, однако о намерениях своих распространяться не спешил.
— Помолчать пришел? — спросил Горбунов, не скрывая раздражения.
— А? — переспросил Редькин, будто не дослышав, и добавил, пояснил вполне серьезно: — Выпил я.
— С горя или от радости?
О радости можно было говорить только с издевкой, слишком уж не похож был Редькин на радующегося человека. И он издевку, несомненно, понял, но сказал безразлично, как глухому:
— Вам моего положения не понять.
— Опять институт? Готовься получше — примут.
— А вы поможете? — спросил Редькин в лоб.
— Я не ректор.
— Ректора нашему брату не помогают. У них клиентура высокопоставленная. Нам простой человек нужен, что трудовой копейкой не побрезгует.
— Взяток я не беру.
— При чем тут взятка? О помощи речь.
— Странный ты парень, Евгений До экзаменов-то полгода с лишним! Я тебе сто раз говорил: попадешь ко мне — топить не стану. И все, точка. Лимит моих возможностей.
— Напрасно цену набиваете.
— Я вскипел, — сказал Горбунов Мазину, восстановив первую часть разговора с Редькиным. — И надо ж мне было дать ему телефон, как принято при курортных прощаниях! Он впился в меня, как клещ!
— Продолжайте, пожалуйста.
— Ты рехнулся! Что ты плетешь?
— Я не плету. Я говорю серьезно.
— Откуда ты взял, что я беру взятки? Редькин обвел комнату рукой:
— У вас большие расходы. Все это дорого стоит. Вам нужны деньги.
— Я их зарабатываю! Понимаешь, дубина?
— Вот как? А я думал, кассы грабите. Мазину Горбунов сказал:
— Это так глупо прозвучало, что я за шутку принял сначала.
— Только за шутку?
— Да, неуместную шутку.
— Не верится, — усомнился Мазин. — Вы так много жаловались на нервирующие вас домыслы, что не могли подумать о шутке.
— Не о веселой шутке, конечно. Я хотел спустить этого наглеца с лестницы.
— Спустили?
— Нет. Я не люблю скандалов.
— И это единственное, что вас удержало? Горбунов подскочил:
— Нет! Я живой человек и мне не безразлично, откуда распространяются грязные слухи о моей особе. Не вижу в этом естественном желании никакого криминала.
Мазин кивнул согласно:
— Я тоже.
— Представь себе, дорогой Женя, грабить кассы — мое любимое занятие. Редькин усмехнулся криво:
— В самом деле? А убивать людей не пробовали?
— Это ты про механика из таксопарка? Мое дело. Разве ты не знал?
— Слыхал, да полной уверенности не было. Неприятно, наверно, было топить? Вода холодная.
— Как-то не обратил внимания сгоряча.
— И совесть вас не мучает? Горбунов взорвался:
— Психопат!
— Почему психопат? Меня бы мучила. А вы вот спите спокойно, я уверен.
— Да что ж мне беспокоиться?
— Вдруг случится что-нибудь, произойдет.
— Что со мной произойти может?
— Сами знаете.
Горбунов — Мазину:
— Он сидел здесь, как мрачный пророк, как ворон, и каркал, делая вид, что знает обо мне какие-то странные вещи.
Женька действительно походил на ворона. Длинные темные волосы падали на воротник черной вельветовой куртки. На желтом лице провис длинный, худой нос. Сидел Редькин ссутулившись, положив руки на острые, прорисовывающиеся сквозь штаны коленки.
— Прекрати-ка паясничать. Если есть, что сказать — скажи, если нет, иди домой выспись. Что тебя принесло?
— Рок.
— Какой еще рок! Его давно не танцуют. Редькин напряг лицо:
— Не нужно шутить. Вы ведь поняли, что я говорю о судьбе.
— Ничего я не понял из твоей галиматьи. Он не возразил.
— Что ж. Человеку, потягивающему коньячок из собственного бара, такое понять трудно. Но рок существует. И ждет своего часа. Может быть, он в одной из этих бутылок. Страшный джин, который ждет того, кто неосторожно повернет пробку.
— У меня и джин ест.
— Опять шутите? Слепец.
— А ты шизик. Типичный шизоид. Что тебе мерещится?
— Мерещится? Нет, я вижу. Я вижу, как ветер уносит листья. Все мы листья, гонимые ветром. Гонимые ветром… Есть такой знаменитый американский роман. Я не читал его. Но он есть. Я знаю.
— Может быть, опохмелишься, пока тебя не унесло?
— Налейте, — согласился Редькин снисходительно.
— Джину?
— Джину. Я уже не боюсь. Мой джин на свободе. А ваш еще в бутылке. Берегитесь.
— Псих.
Редькин выпил торопливо и поднялся.
— Светский разговор не получился. Слепой пришел к глухому. — Он вдруг захохотал. — Кот катался без забот, не смотрел на красный свет, налетел на бегемота.
— Нельзя тебе много пить.
— Скоро не буду.
— Бросишь?
— Брошусь.
— Он сказал — брошусь? — переспросил Мазин.
— Да, брошусь, я запомнил, — подтвердил Горбунов.
— И ушел?
Редькин смеялся:
— Прощайте, благополучный, процветающий любимец женщин. Прощайте, гражданин Синяя Борода. Где вы прячете ключ от комнаты, набитой трупами? Вы носите его на колечке с монеткой? Напрасно! Многия вам лета в местах не столь отдаленных.
И он пропел, проскандировал тонким, срывающимся голосом:
По тундре, по тундре, по широкой равнине,
Где поезд идет Воркута-Ленинград.
— Сказал все. Дикси. Имеющий уши, да слышит. Сказка ложь, да в ней намек, добрым молодцам урок!
— Наконец он убрался, выбормотав весь свой набор идиотских слов и куплетов, — заключил Горбунов. — С тех пор я этого кретина, слава богу, не видел.
— Это не удивительно, — сказал Мазин. — Вчера Редькин выбросился с балкона своей квартиры.
«Я выбрал смерть» — так было написано на клочке бумаги, что лежал на кухонном, покрытом грязной клеенкой столе, в квартире Редькина. Записку забрал эксперт, но Мазин не сомневался, что эти отчаянные и в то же время высокомерные слова написал сам Редькин, хотя подписи под ними не было, и было заметно, что написаны они не в день смерти, а раньше — паста давно высохла, бумага припылилась, к ней присохли черствые хлебные крошки, следы какой-то давней трапезы. Никакой свежей еды на кухне не нашлось. Похоже было, что Редькин дома не харчился.
То, что три подводящих под жизнью черту слова Редькин написал неделю, а возможно, и месяц назад. Мазина не удивляло. Самоубийства замышляются не сразу и не сразу свершаются, а иногда, к счастью, и проходит черный туман, одумывается человек, потому что смерть по своей воле противоестественна и против нее с восстает не только разум, но каждая живая клетка. И записка Редькина свидетельствовала, как трудно далось ему последнее решение, что не раз выходил он на повисший над залитой асфальтом землей балкон и возвращался, объятый ужасом, пока не победила больная, подточившая, наконец, волю к сопротивлению мысль. Но что породило эту безумную мысль, какие неразрешимые или показавшиеся такими обстоятельства?
Балкон в квартире Редькина выходил на север, туда, где город заканчивался группами высоких, недавно построенных зданий. Сразу за ними, без традиционной окраины из мелких полусельских домишек, начиналась ухоженная совхозная степь, разрезанная на квадраты полей недавно сбросившими листву лесополосами. Сквозь легкий, прозрачный туман Мазин видел эти поля — одни уже покрылись зеленью озимых всходов, другие еще лоснились напитанным влагой черноземом. И невольно тянуло к этим просторам от каменных сот, в которых людей разделяют лишь немногие сантиметры стен, но стен железобетонных, и люди по обе их стороны редко знают даже фамилии друг друга.
Расхожая эта мысль, отголосок инстинктивной тоски по прошлому, преследующий человека с тех пор, как он устремился в каменные дебри, построенные по проектам архитекторов, пробудила в Мазине профессиональное опасение, что и в этом переполненном людьми доме он не найдет и двух человек, хорошо знавших Редькина и способных помочь ему понять последние минуты чужой короткой жизни.
Он толкнул застекленную дверь и вернулся в неуютную комнату. Такие в спешке сдаваемые дома вообще обретают уют с трудом, в результате кропотливых усилий. Редькину с матерью усилия были не по плечу. Квартира оставалась такой, какой ее построили, и лишь Ухудшилась — полы из недосушенных досок растрескались, плохо наклеенные обои отстали от стен на стыках, обнажив серые шероховатые поверхности.
Мазин прошелся по комнате. Доски под ногами захрипели. Он присел на старую кровать с крашеными металлическими спинками. «Хоть бы картинку повесил какую-нибудь», — подумал Мазин с досадой, оглядывая необжитые стены. Но для того, чтобы повесить «картинку», в бетонной стене нужно было сверлить дыры и забивать пробки, а это уже была бы часть благоустройства, к которому здесь так и не приступили.
Неприятно прозвучал плохо отлаженный лифт. Сначала он потянулся вниз, оттуда начал, напрягаясь, подниматься. Звук нарушил тишину пустой квартиры, отвлек Мазина, и он ждал, когда же лифт остановится.
Но лифт шел долго, на самый верх. Открылись и захлопнулись дверцы, и по лестничной площадке простучали каблуки. Потом зазвонил звонок, мелодичный колокольчик такой нелепый в этой гнетущей обстановке.
Мазин подошел к двери, в которую было встроено единственное в квартире и не совсем понятное усовершенствование — глазок для наблюдения за пришедшими. Глазки эти Мазин терпеть не мог, они возвращала к эпохе, когда наглый лакей объявлял неугодному посетителю: «Барина нет дома!» — и захлопывал перед его носом дверь. Вряд ли, однако, Редькину досаждали посетители. Зачем же ему понадобился глазок? Из опасений? Но какого вора могла соблазнить эта полупустая квартира? Тем не менее пониже глазка на дверь был навешен массивный замок со щеколдой.
Мазин отодвинул щеколду и оказался лицом к лицу с Ольгой.
Он узнал ее сразу, хотя выглядела Ольга совсем не так, как на берегу, одета была тепло — в брючном костюме, с сумкой на длинном ремне через плечо.
— Здравствуйте, Оля.
Она невольно шагнула назад, но тоже узнала его.
— Это вы?
— Я. Не ожидали? Я тоже. Но я привык к неожиданным встречам.
— Вы здесь… по служебному делу?
— К сожалению.
— Что… что он натворил?
— Заходите, — пригласил Мазин вместо ответа.
Ольга вошла, огляделась, никого не увидела, спросила:
— Его нет?
Мазин понял, что она здесь не впервые.
— Нет. Я один.
— Один?
— Да. Пытаюсь понять, что здесь произошло.
— Что же здесь произошло? Где он?
Она спрашивала, уже понимая, но боясь признаться в своей догадке.
— В морге.
Ольга села и вытянула на столе свои большие руки.
— Дура. Не верила, — сказала она о себе резко.
— Он говорил вам, что собирается покончить с собой.
— Да. Но я не верила, — повторила Ольга, снова обвиняя себя.
«Конечно, ей было мудрено поверить в такое», — подумал Мазин, глядя на румяное, здоровое лицо Ольги. Но глаза ее потухли.
— Что же мешало ему жить? Вы хорошо знали его?
Она молчала.
— Он оставил записку. Там написано — «Я выбрал смерть».
— Выбрал? — переспросила Ольга.
— Да. И это слово мне не совсем понятно. Из чего ему пришлось выбирать?
— Наверно, жить или умереть?
— Так кажется сначала. Но потом напрашивается нечто более определенное, узкое. Не жить вообще, а жить какой-то конкретной, неприемлемой жизнью, которая хуже смерти. Скажем, позор или смерть, измена или смерть, преступление или смерть. Вы меня понимаете? Если человек живет нормально, полноценно, у него нет проблемы выбора — жить или не жить. Он просто живет. Мысль о смерти появляется, когда нормальный ход жизни нарушен. Когда в жизни возникает нечто соотносимое со смертью, что представляется ужаснее смерти. Может быть, тяжкая, неизлечимая болезнь.
Ольга покачала головой:
— Он никогда не жаловался на здоровье. Но вы правы, жизнь его не радовала.
— Отчего?
— Я думала, от характера. Есть такие люди, им всегда плохо, и они не умеют сделать лучше. Он так рвался в институт.
— Хотел учиться?
Она покачала головой:
— Хотел быть не хуже других.
— Вы хорошо знали его? — повторил Мазин вопрос.
Ольга теребила ремень на сумке:
— Вы же видите. Я не ожидала. Значит, не знала.
— Не торопитесь, — предостерег Мазин. — Это сложный вопрос. Можно многое знать о человеке, но не понимать его поступков, их мотивов. Скажем, вы давно встречаетесь, вам знакомы его повседневные занят, привычки, и все-таки он удивляет вас, поступает неожиданно. А возможно другое Человек не доверяет вам, старается что-то скрыть, но все, что он делает, вам понятно, вы не ждете от него иного. Как было у вас.
Она не сразу ответила:
— И так, и так. Мы не часто встречались. А когда виделись, он почти всегда хандрил. Я привыкла к этому, хотела ему помочь, иногда злилась. Жалела, но не верила, что он… так… Что он сделал с собой?
Мазин указал пальцем на балконную дверь. Она охнула.
— Не мог же он прыгнуть с балкона, потому что не прошел в институт? — спросила она, будто надеясь еще, что Мазин говорит неправду.
— Это не нормально, конечно. Но у людей случаются навязчивые идеи, — ответил Мазин. — Неудача с институтом травмировала его, это факт, Но почему сейчас? Именно сейчас возник кризис? Провал уже позади, до новых экзаменов далеко. Можно было успеть успокоиться и проникнуться новой надеждой. Ведь вы не считаете его психически больным человеком?
— Нет.
— Я тоже. Пусть — пессимист, нытик, иногда позер. Пусть он остро ощущал неудачи, они давили, тяготили его. Но что его перегрузило? Какая гирька нарушила равновесие? Помогите мне разобраться, расскажите о нем.
Постепенно Ольга оправлялась от шока, который испытала, узнав о смерти Евгения. Потрясение почти не изменило ее внешне, не прибавило суетливости и не вне ело заметной растерянности, однако ранило глубоко и больно. На первые вопросы Мазина она отвечала почти механически, испытывая что-то вроде сильнейшей усталости, такой, что даже руки оторвать от стола было трудно. Теперь тело снова подчинялось ей, мозг прояснился, и в этой ясности удвоилась и утроилась душевная боль, потому что всякая боль больнее, когда рану разъедает чувство вины, а именно это чувство Ольга остро ощутила, услыхав мазинские слова о «гирьке», последней гирьке, потянувшей вниз неудачливую жизнь Евгения Редькина, которого Ольга хотела поддержать и не сумела, прозевала ту необходимую минуту, когда нужно было схватить его за руку, оттащить от пропасти. А вместо этого ушла, поддавшись ничтожному раздражению, хлопнула дверью и оставила его наедине с судьбой. Так считала Ольга, во многом ошибаясь, многого не зная, думая об одном, что оказалась она невольной пособницей Женькиной гибели, а подобрала его в парке на скамейке, чтобы выручить и утешить. И потому не щадя себя и ничего не скрывая из недолгих и несчастливых отношений с Редькиным, она, собрав присущую от природы смелость, коротко, но четко и ясно рассказала Мазину всё, начиная с того, казавшегося теперь далеким, дня их первой стычки с Женькой и кончая последней ссорой, которая привела к разрыву.
— Но чувствовала я беду, чувствовала, — закончила она горько. — Потому и пришла сегодня. Да поздно.
Мазин слушал внимательно.
— Только не преувеличивайте свою вину, Оля.
— Я не преувеличиваю. Кроме меня, у него никого не было. А в одиночестве что угодно выдумать можно, с ума сойти! Посмотрите на двери. Замок навесил, глазок просверлил. А ему бояться-то себя нужно было.
«Только ли? Судя по рассказу о последней ссоре, его пугала милиция. Правда, в какой-то странной связи с Горбуновым, до которого могут добраться и тем самым лишат возможности Редькина поступить в институт. Конечно, в этом чувствовалось искаженное, болезненное понимание обстоятельств. Зачем милиции добираться до Горбунова через Редькина? И можно ли укрыться от милиции, навесив на дверь второй замок? Да еще на девятом этаже, откуда один только выход.».
Но Мазин исследовал не клиническое состояние Редькина. Он расследовал обстоятельства его смерти, и потому должен был прояснить прежде всего вещи реальные, бытовые.
— Я понимаю ваше состояние, Оля, но, простите, вынужден задать вопрос житейский. Судя по образу жизни, никаким избытком средств Редькин не обладал. Чем же собирался он подкупить Горбунова?
— Понятия не имею. Я как-то не воспринимала это всерьез.
— А его, выходит, беспокоило не то, где достать деньги, а как уговорить Горбунова взять их.
— Больших денег у него быть не могло, — сказа Ольга с уверенностью.
У Мазина не нашлось оснований спорить.
В квартире было холодно, даже на кухне, куда они перешли, разговаривая, из комнаты. Но газ давно не зажигали, а батарея, видимо, засорилась, горячая вода со всем не поступала в радиаторы, минуя их по соединительной трубе. Мазин заметил это, попытавшись согреть руки. На соединительной шайбе виднелись свежие царапины, похоже, от разводного ключа. Отопление пытались исправить, но безуспешно. Мазин оторвал руки от холодного металла.
— Вы не замерзли, Оля?
Она зябко повела плечами:
— Знобит. Разнервничалась.
— Пойдемте отсюда. Договорим на улице, — предложил Мазин, заметив в окне прорвавшийся сквозь тучи луч неяркого солнца.
Последние дни осени брали свое. И холод преследовал Мазина даже в кабинете, да безбожно дуло из незаклеенного окна. Когда он сидел за столом, правая рука застывала, и приходилось время от времени делать несколько методичных движений, чтобы разогнать кровь. Так он сгибал и разгибал в локте руку, когда вошел практичный Трофимов и, дожидаясь конца физкультпаузы, посоветовал, заметив грязные брызги на брюках Мазина:
— Не вздумайте чистить, пока совсем не высохнут.
— Спасибо, — принял Мазин житейский совет.
— Сухой щеткой нужно, — добавил Трофимов серьезно.
Был он, если не по возрасту, то по натуре человеком из тех времен, когда люди тщательно заботились об одежде, оберегали ее, а не снашивали в спешке от моды до моды.
— Галоши бы сейчас пригодились, — сказал Мазин, опуская руку.
— Еще бы! — поймался Трофимов. — Галоши — отличная вещь. Берегут обувь — раз.
— Легко моются — два, — подхватил Мазин с улыбкой, зная наизусть все практические умозаключения инспектора.
— Здоровье берегут, — закончил Трофимов сухо, пресекая розыгрыш. — Ноги-то, небось, мокрые?
— Трофимыч, человек не в силах поступать постоянно лучшим образом, — сказал Мазин извиняющимся тоном.
— Знаю, — ответил Трофимов миролюбиво. — Дочка моя младшая куклу сахаром обсыпала. Я спрашиваю: зачем шкоду делаешь? А она: нужно, папа.
Дети были для Трофимова главным источником житейских радостей, и он всегда строго отделял этот светлый мир от суровых служебных реальностей. Он не умел существовать одновременно в разных измерениях, и если говорил о дочке, то и думал только о ней, чем отличался от Мазина, которому любая случайно услышанная фраза, мысль, казалось бы, не связанная с его деловыми заботами, могли помочь взглянуть на дело с новой стороны, ибо, поглощенный трудной задачей, он не мог не преломлять через нее все, что видел и слышал.
Вот и сейчас слова Трофимова о маленькой ребячьей шалости, о простодушной детской уверенности в праве на шкоду подтолкнули Мазина к мысли о том, что дети, эти всего лишь завтрашние взрослые, обычно говорят и делают открыто то, чего мы избегаем, сопротивляясь заложенной природой потребности идти против течения, потребности, которая приводит одних на пьедесталы, а многих в тюрьму, потому что течение и противодействие ему диалектически неразрывны и не каждый и не всегда способен понять, как поступить правильно: воспользоваться силой потока или попытаться ее преодолеть.
Но это была уже материя высокая, а с высоты факты небольшие рассматривать трудно, и Мазин, помня, что его предмет — не философские обобщения, а их конкретные следствия, вернулся на землю, где простой и недолгий жизненный путь Редькина все еще не был понят им до конца, ибо Мазин не сомневался, что на балкон девятого этажа Редькина привела не мировая скорбь в чистом виде, а какая-то, по своей или чужой воле совершенная шкода.
О Редькине Мазин услыхал впервые от Белопольской, мельком, когда она упомянула о компании, сколотившейся от нечего делать на южном пляже. Интересуясь людьми, с которыми общался в последнее время Горбунов, он пометил в своем блокноте и «студента», не предполагая, что этот второстепенный персонаж привлечет его самое серьезное внимание. И вдруг оказалось что Редькин ушел, не дождавшись его, Мазина, а может быть, и в страхе перед предстоящей встречей. Он ушел, но осталась Ольга, и она рассказала, что Горбунова и Редькина связывало не только курортное знакомство. И, наконец, ускользающий, многословный Горбунов, который о смерти Редькина якобы не знал, понятия о ней не имел и даже разговор с ним осмыслить не мог, вдруг разговор этот вспомнил в многочисленных подробностях, и выходило, что был Редькин чуть ли из шантажистом, прекрасно осведомленным о смерти Крюкова, в то время как, по словам Ольги, о Крюкове Редькин узнал именно от Горбунова.
Да, тут было о чем подумать, и никакой фразой, стимулирующей мысль, пренебрегать не приходилось, будь это даже смешной лепет нашалившего ребенка. Но и о семейных делах зашел к Мазину потолковать Трофимов и не для того, чтобы дать полезные советы о чистке одежды.
Зашел он, чтобы доложить о разговоре с появившимся полчаса назад по собственной инициативе младшим сержантом Милешкиным. Прямого отношения к уголовному розыску Милешкин не имел. Прохаживался он с полосатым жезлом по одной из городских улиц и с добросовестностью недавно посвященного в тайны управления движением молодого человека придирчиво наблюдал проходящие машины, готовый пресечь малейшее нарушение правил. Однако душа младшего сержанта тосковала по иным тревогам, и популярный среди сотрудников Трофимов был в его глазах воплощением этой мечты. Поэтому вошел он к капитану робко, не оставляя, впрочем, надежды, что усердие его будет должным образом оценено.
— Разрешите, товарищ капитан, поделиться одним соображением.
Трофимов оглядел розовощекого Милешкина и сказал поощрительно:
— Валяй.
— Хочу я. В общем, я по поводу самоубийства в микрорайоне. Кажется мне, что дело это не простое.
Так круто начал Милешкин, но на Трофимова особого впечатления не произвел. Не тот человек был капитан, чтобы радоваться или огорчаться раньше времени.
— Раз так считаешь, высказывайся.
Милешкин переступил с ноги на ногу:
— Есть у меня, товарищ капитан, сестра. Замужняя.
— Это хорошо. И детишки есть?
— Нету еще, товарищ капитан.
— Значит, будут. Так в чем дело?
— Сестра с мужем квартиру в микрорайоне получили. Ну, я бываю у них, по-родственному. Правда, не часто.
— Почему же не часто, если сестра родная? — спросил Трофимов назидательно. Его забавлял юный Милешкин, которого сослуживцы называли Милашкиным, на что младший сержант справедливо негодовал.
— Служба, товарищ капитан, — оправдывался Милешкин. — Только в воскресенье и выберешься, да и то не всегда. Вы же знаете. Короче, поехал я к сестре. Взял бутылочку, как положено. А эти новые дома, ну, как две капли. Не отличишь.
— Особенно если с бутылочкой.
— Что вы, товарищ капитан!
Так полушутливо начался разговор, который оказался, как и пообещал Милешкин, не простым, серьезным, о чем Трофимов и доложил Мазину, как только тот перестал разминать застывшую руку.
— Он у тебя? — спросил Мазин.
— Ждет.
— Давай его сюда.
Смущаясь и гордясь вниманием к своей особе, Милешкин повторил в кабинете Мазина все, что сообщил Трофимову:
— Я, товарищ подполковник, дома спутал. Захожу в четвертый подъезд, поднимаюсь в лифте. Номер квартиры сестрин, но в двери глазок. А у сестры, вроде, не было. Ну, думаю, значит, зять поставил. Звоню. Сначала ничего. Я удивился. Должны они дома в это время быт. Еще раз позвонил. И тут слышу отчетливо, как пол заскрипел. А следом и глазок затемнился, это я точно заметил.
— Вы хотите сказать, что к двери подошел человек и посмотрел на вас?
— Так точно.
— Продолжайте, пожалуйста.
— Да вроде и все. Подошел, посмотрел, но не открыл и не спросил ничего.
— Ушел?
— Нет, обратных шагов я не слыхал. Вроде он замер под дверью.
— Что же вы?
— Виноват, товарищ подполковник, в тот момент значения не придал. Просто понял, что ошибся я квартирой, и поехал вниз. Внизу смотрю, в самом деле, в соседний мне дом нужно. Отошел немного, слышу — кричат: «Человек разбился!». Но откуда мне было знать, что он из той самой квартиры!
— Этого вы, конечно, знать не могли, — согласился Мазин.
Действительно, Редькина опознали почти через час после смерти. Умер он сразу, и хотя ясно было, что упал с большой высоты, но пришлось обойти около тридцати квартир, пока кто-то из верхних жильцов, спустившись» не узнал его:
— Это ж из сто сорок третьей парень!
Не был зафиксирован и момент самоубийства, погода стояла туманная, вечерело, на пустыре за домом никого не оказалось, и труп на асфальте увидали первыми играющие в войну мальчишки, выскочившие из-за угла с криком:
— Бах-бах! Тебя убили, падай!
Таким образом, Редькин мог погибнуть и чуть позже того, как Милешкин звонил у дверей, и немного раньше. Второе предположение ниспровергало версию самоубийства. Это и Трофимов и Мазин, разумеется, сразу поняли, но Мазин решил спросить мнение и Милешкина.
— Какой же ваш вывод, товарищ младший сержант?
«Была не была!» — решился парень.
— Думаю, посторонний там находился.
— То есть, возможный убийца?
— Так точно, товарищ подполковник, — обрадовался Милешкин, приняв слова Мазина за поддержку. — Иначе зачем ему было от меня прятаться?
— Логично. Как же он покинул квартиру?
— Что проще, товарищ подполковник! Я ушел, на площадке пусто. Мог в лифте спуститься, мог пешком.
Звучало все это разумно.
— Как только я узнал, откуда этот Редькин, решил доложить.
— Правильно сделали. Спасибо. — И Мазин протянул руку покрасневшему от удовольствия Милешкину.
Но сам он удовольствия испытывал гораздо меньше. Проще всего объяснить эту сдержанность можно было бы тем, что показания Милешкина нарушили стройную сложившуюся версию, однако такой у Мазина, к сожалению, до сих пор не было, как и не было оснований сомневаться в правдивости младшего сержанта. Предположение, что Редькин был накануне смерти не один, что самоубийство его — ловкая инсценировка расчетливого преступника, нельзя было отвергать и потому, что и смерть Крюкова, на первый взгляд, воспринималась, как несчастный случай. И все-таки Мазин, полностью доверяя слуху Милешкина, уловившему осторожные шаги за запертой дверью, склонен был не делать из этого факта прямолинейного вывода, хотя и трудно было выставить убедительные аргументы «против».
— Твое мнение, Трофимыч? — спросил он помощника осторожно.
Но капитан в своей сценке тоже не торопился:
— Экспертиза. Игорь Николаевич, точного ответа нам не даст. Множественные переломы, внутренние кровоизлияния и прочие следствия падения, конечно, налицо. С другой стороны, могли оглушить парня чем-нибудь тяжелым, а потом столкнуть вниз.
— Могли. Но зачем? Кто?
Говоря это, Мазин понимал, что и для самоубийства У Редькина, с точки зрения разумного человека, оснований было меньше малого. Он хотел иметь диплом, быть «не хуже других», потому что, хоть и утверждаем мы, что всякий труд почетен, каждый понимает, что быть физиком-теоретиком почетнее, чем собирать по дворам винные бутылки, и немало людей убеждено, что числиться в инженерах приличнее, да и легче, чем закручивать гайки на конвейере. До теоретика Редькин бы не дорос. Был он ординарным учеником, «середняком», без увлечений и привязанности к точным дисциплина, хотя и стремился поступить в технический вуз. Однако до диплома и конторского места дотянуть, как и каждый, смог бы. Дважды сорвался. Переживал, несомненно, как и огромное большинство неудачников, но ведь проваливаются тысячи, а самоубийством покончить придет в голову разве что одному.
Так можно ли быть уверенным, что Редькин именно этот один? Мрачное исключение? Такой смелости взять на себя Мазин не мог. Он полагал лишь, что человек подобный Редькину, — а опыт не раз сводил его с людьми подобного типа, — способен переживать неудачи острее других и рисовать свое положение в более мрачных красках, чем на самом деле. А так как неудачи редко приходят в одиночку, то могла и у него возникнуть ситуация, когда положение представляется действительно безвыходным. Так рассуждал Мазин, а теперь оказывалось, что не ситуацию нужно было искать, а убийцу, а это уже означало ошибку не в фактах, не в выводах, а в самом ходе рассуждений, и пересмотреть их сразу, немедленно, Мазин и не мог и не хотел, потому что, несмотря на самокритичность, легко сдаваться никогда себе не позволял, видя в этом опасность меньшую, чем безосновательное, престижное упрямство.
— Короче, Трофимыч, спасибо Милешкину, позаботился он, чтоб не сидели мы сложа руки А зашел вовремя. Меня уже давно твоя знакомая дожидается. Крюкова Александра.
— Шура?
— Ну, я ее так близко не знаю, чтобы Шурой называть. Поэтому, будь добр, посиди в кресле, послушаем ее вместе. Поможешь, если что.
Трофимов присел, пожав плечами, в некотором недоумении и даже обиде на то, что Шура действия предприняла для него неожиданные, да еще и в обход, прямо к Мазину, о существовании которого он, хорошо помнил, ни слова ей не сообщил.
А Мазин, встав из-за стола, вышел за дожидавшейся Шурой, которая позвонила ему утром с просьбой принять ее и выслушать.
Шура вошла быстро, прикрывая волнение подчеркнутой решительностью, и не сразу узнала капитана, которого не видела в форме. Форма сидела на Трофимове мешковато, неброско, даже орденские ленточки на старой колодке смотрелись как-то буднично. Мазин же в штатском, в шерстяной рубашке без галстука и темно-синем, хорошо пошитом костюме выглядел, напротив, щеголевато и тем Шуре не понравился.
«Ну… где такому чужое горе понять», — так приблизительно можно было передать ее первое впечатление, и оно не укрылось от Мазина. Но он не поспешил рассеять это впечатление, а только обычно вежливо пригласил сесть, кивнув в сторону Трофимова:
— С капитаном вы, кажется, знакомы.
— Знакомы, — подтвердила Шура, присмотревшись, но радости и по этому поводу не высказала.
— Вот и хорошо. Слушаем вас.
— У меня разговор короткий. Если Владимира нашего подозреваете, то зря.
Трофимов, сидевший сбоку, усмехнулся, а Мазин спокойно спросил:
— Кто вам сказал, что мы подозреваем вашего брата?
— А он зачем ходил? — ответила Шура вопросом на вопрос, кивнув в сторону Трофимова.
Но Мазин слишком хорошо знал капитана, чтобы предположить в нем прямого виновника такого демарша. Трофимов Шуру обозлить не мог.
— Давайте разберемся, — предложил он. Встал, открыл сейф и достал серебряную монету на цепочке. — Брелок этот вам знаком? Мы нашли его у вашего погибшего брата.
— Знаком, — кивнула Шура.
— Однако вначале вы его не признали, потом заявили капитану Трофимову, что это подарок Ларисы Белопольской, и, наконец, сказали, что видели монету у брата.
— Видела, но Лариса монету не дарила. Она ее Горбунову подарила. Теперь я знаю все.
— Откуда?
— Лариса рассказала.
Трофимов дотронулся до затылка, как делал он всегда, когда здорово удивлялся. Мазин заметил этот жест и понял, что удивило капитана.
— А у нас создалось впечатление, что вы не в ладах с Белопольской.
— Было такое. Я думала, что Володька из-за нее погиб, а теперь знаю.
Дважды она повторила «знаю», но видно было, что утверждать Шуре легче, чем разъяснять, и нужно было помочь ей организовать свои мысли.
— Расскажите, пожалуйста, что вы знаете.
— Знаю я, что в тот день. — она запнулась, хоть и взяла быстрый разбег. Однако разбег оказался не по силам. — В тот самый день… ну, когда беда случилась с Володей. Он вечером с Горбуновым был. Горбунов его у общежития театрального подкараулил.
— И убил? — спросил Мазин жестко. Ему было необходимо знать наверняка, что Шуре действительно известно, а что она всего лишь предполагает.
— Я там не была. Это ваше дело разобраться, — ответила Шура.
— Понятно. А кто видел, что Горбунов ждал Владимира возле общежития?
— Лариса.
— Мне она об этом не сказала, — признался Мазин. — Нам с капитаном известно только, что повстречал Владимир приземистого человека в болонье.
— Вот видите! — обрадовалась Шура. — Это он и был, Горбунов, а Ларисе сказал, что занятия у него с вечерниками, и наврал, я проверила — и по расписанию, и у девчонок спрашивала.
Она снова заспешила, и Мазин решил сбить этот не устраивающий его темп, опасаясь, что Шура принадлежит к типу людей, которым никак нельзя давать возможность выговориться до конца без направляющих помех. Выпалив в спешке заряд, смешав главное с мелочами, они сникают и уходят в себя, и тогда уж спрашивай, не спрашивай — результат один. Это совсем не те люди, что рассказывают обстоятельно, до мелочей, и которых, наоборот, ни в коем случае нельзя прерывать.
— Минутку, Шура. Не спешите. Лариса это вам по секрету все сообщила?
— Нет. Ну, как вам сказать. Боится она его.
Этого Мазин не ожидал, и потому с очередным вопросом припоздал, а Шура тут же вышла из-под контроля и устремилась вперед:
— Все она мне рассказала, все. Он, еще на море когда они были, план целый наметил, как нападение сделать, и, чтобы себя выгородить, придумал с машиной. Это свидетели подтвердить могут — тренер с водной станции и студент один, Редькин.
— Редькин? — вклинился с трудом Мазин.
— Сама она боится, а их вы допросить должны. Я вам адреса дам и тренера и Редькина.
— Редькина, Шура, не нужно. Он покончил жизнь самоубийством. Разве вы не знали? — спросил Мазин, наблюдая за реакцией Крюковой.
Вот тут она по-настоящему прервалась, замолчала, а потом спросила тихо, недоуменно:
— Как покончил? Я ж была у него на днях.
— Были у Редькина? Дома? Зачем?
— Чтоб узнать все. Чтоб к вам зря не ходить.
Вот об этой своей ошибке, а приход к Редькину Шура считала ошибкой, причем стыдной, о которой и вспоминать не хотелось, она Мазину говорить не собиралась, трудно это было, да и результата, в сущности, никакого. Пусть сами разберутся, возьмут адрес и разберутся — так она хотела, но неожиданная смерть Редькина сбила ее с плана, который терял всякий смысл, ведь теперь, кроме нее, о Редькине рассказать было некому.
Так Шура думала, со стыдом вспоминая, как позвонила она в приятный, мелодичный колокольчик раз и второй, а потом подошел к двери Редькин, долго рассматривал Шуру в глазок и, наконец, приоткрыл дверь, но оставил ее на цепочке и спросил хмуро:
— Чего тебе?
— От Ларисы я.
— Зачем?
— Да впусти ты! — разозлилась Шура. — Не съем.
Он послушался, впустил и проводил ее в холодную кухню, где даже газ включить не удосужился.
— Ну, говори.
Слушал Редькин, не прерывая Шуру словами, но постоянно изображая что-то неуместное на лице, то кивал невпопад, то улыбался, хотя смешного ничего она не говорила. Однако все услышанное его забавляло все больше, и под конец он почти захохотал, но неестественно как-то, нервозно:
— Горбунова с Ларкой ловите? Ловите, ловите! Дай бог теляти волка поймати.
Эти слова про волка Шура и сочла единственным подтверждением своих с Ларисой предположений, потому что, по существу, Редькин ничего не подтвердил, хотя горбуновские рассказы на пляже и не отрицал.
— Так было это или не было, скажи толком! — настаивала она, а он отшучивался:
— Все, что было, все, что ныло, все давным-давно уплыло.
— Фу, смурной! Что у тебя холод-то такой собачий?
— Холод? — переспросил он. — Почему холод? По-моему, тепло. А если замерзла, средство есть: раздавим бутылочку и — под одеяло. Согреемся, а? — выпалил он вдруг для Шуры неожиданно.
Предложение показалось ей диким и унизительным. Она вскочила, покраснев:
— Нужен ты мне!
И побежала к двери.
А он вслед крикнул, будто хлестнув по лицу:
— Дура! С твоей-то рожей выламываться!
Шуре хотелось повернуться, влепить ему разок тяжелой, привычной к труду ладонью, но стерпела, потому что нужен ей был Редькин, чтобы память брата защитить. Так и добежала до лифта, пощадила, а выходит — зря, ушел Редькин, не поможет.
И пришлось ей рассказать Мазину и Трофимову обо всем, не скрываясь.
Рассказ этот косвенно подтверждал то, что говорил Горбунов: именно Шура с ее подозрением могла подтолкнуть Редькина на нелепый шантаж. И Мазин отметил это.
— Спасибо, Шура, все это мы учтем, хотя самой розыск предпринимать вам не следовало, факт. Не всегда такие вещи пользу приносят и не всегда благополучно кончаются, тем более что Лариса, как вы говорите, побаиваться начала. С каких, кстати, пор?
— Да после Володиной смерти.
— А она по характеру не трусоватая? Трусливым людям мерещится многое.
— Ларка не трусливая. Я ее с детства знаю. Всегда заводила была, по чужим садам с мальчишками лазила. Раз с яблони упала, руку вывихнула, так никому ни слова пока рука не вспухла.
— Смягчилась ты к ней, Шура, — заметил Трофимов.
— Я за справедливость, — ответила Крюкова. — Если Ларка в беде нашей не виновата, то не хочу я, чтоб зря вы ее турсучили.
— Не так уж мы ее и «турсучили», даже слишком мало, — возразил Мазин. — О своих подозрениях Ларисе нам сообщить следовало, а не вас в адвокаты приглашать. Хотя, я вижу, из вас адвокат может получиться неплохой.
— Вот уж не уверена. Не по мне ваши хитрости.
— Да у нас, Шура, хитростей, немного. Нам правда нужна, факты. Даже маленькие, но точные. Вот скажите, пожалуйста, когда вы монету у Владимира видели — до угона машины или попозже?
— Зачем это?
— Если вы видели брелок до угона машины, это означает, что Горбунов уже знал вашего брата в то время, а он утверждает, что познакомился с ним после угона. Нам это необходимо уточнить.
Вопрос Шуре не понравился. Выходило так, как говорила Лариса. Есть у них версия, и по версии Володька с Горбуновым сообщники. Если познакомились раньше, значит, и грабили вместе! Но этого же быть не может.
— Не помню я.
— Подумай, — предложил Трофимов. — Мне показалось, что ты этот случай хорошо запомнила.
— Показалось вам. А я не помню.
Мазин видел волнение Шуры и догадывался о правде, но настаивать не хотел. Наоборот, пришел на помощь:
— Ладно, Шура Я вижу, вас смерть Редькина взволновала.
Шура кивнула. При всей антипатии к оскорбившему ее Редькину такого конца она ему не желала, но, главное, произошла еще одна смерть и совсем перепутала все смешала, а людям в этом тихом кабинете требуется непонятное распутать. И она пришла им помочь, а вот пришлось, если и не соврать, то умолчать, скрыть правду.
— Прошу я вас, разберитесь по справедливости, чтобы знать мне, что Володина память не замарается, — попросила она, перейдя вдруг от недоверия к доверию, потому что поняла — не им с Ларкой тут разобраться.
— Положитесь на нас, — заверил Мазин сдержанно, но с той убедительной ноткой в голосе, что запоминалась людям, с ним встречавшимся.
А когда Шура вышла, сказал Трофимову:
— Девушка она хорошая, вранью не обучена. Брелок видела, конечно, до налета. Это следует учесть. И второго свидетеля — тренера — тоже учтем. Кое-что она любопытное сообщила, мне кажется.
Вечером пошел, наконец, снег, а следом, ночью, приморозило, и река покрылась у берегов тонким прозрачным ледком. За кромкой его вода поблескивала расплавленным свинцом, казалась густой и тяжелой. Колкий воздух щекотал ноздри. Мазин оставил машину на стоянке возле ресторана и пошел к водной станции лесной тропинкой. С веток срывались сухие снежинки, низкое солнце косо высвечивало бурые, чуть припорошенные поляны.
Девятов в вязаной спортивной шапочке сидел на корточках у воды, гладил за ушами лохматого неприветливого пса.
— Здравствуйте, — сказал Мазин.
Собака оскалилась. Тренер придержал ее за шею.
— Вы ко мне?
Мазин протянул удостоверение.
Девятов поднялся, посмотрел.
— Моя милиция меня бережет? — спросил и пнул собаку ногой в тяжелом, на рифленой подошве, туристском ботинке. — Пошел, Бокс!
Пес отошел немного, не спуская с Мазина недружелюбных глаз.
— Я кому сказал? — строже проговорил тренер.
Почувствовав угрозу, собака зарычала и отступила еще на несколько шагов.
— С ним шутки плохи, — пояснил Девятов с удовольствием. — Взрывчатый зверь. Сторож откуда-то притащил. Слишком хорошо знает жизнь, а потому зол. Так что у вас?
— Вы знакомы с Горбуновым?
— А кто с ним не знаком? Товарищ, как теперь называют, коммуникабельный.
— Что это, по вашему, значит?
Тренер снова присел, выпрямился, разминаясь, развел в стороны руки, вдохнул глубоко:
— Я не задумывался. Коммуникабельный — значит коммуникабельный. Я, например, некоммуникабельный.
— Спасибо, прояснили. — Мазин посмотрел в сторону, станции. Окна уже закрыли на зиму фанерными щитами, но не все. — Вы здесь много времени проводите?
— По возможности.
— Цените одиночество?
— Не только. Воздух чистый люблю.
Он был прав. После городского, пропитанного бензиновыми парами и прочими бескислородными примесями тумана, которым приходилось дышать все последние дни, Мазин осторожно вбирал в себя здешний, слишком хороший для того, чтобы заглатывать его крупными порциями, воздух.
— И ночуете тут?
— Ночую. Хотите посмотреть со служебной целью? Прошу.
Не дожидаясь согласия, Девятов пошел вперед. Под синим спортивным костюмом тело его казалось ловким, молодым, но под глазами Мазил увидел чуть обозначившиеся отеки и не удивился, заметив под койкой в комнате тренера пустые бутылки.
Девятов перехватил взгляд Мазина и опустил пониже байковое одеяло, прикрывающее кровать.
— Приятели захаживают, — пояснил он. — Сезон-то закончился, вот и нарушаем режим помаленьку.
— И с Горбуновым случалось?
— Дался вам этот Горбунов. С его-то брюхом на инкассаторов нападать!
Он с удовольствием провел рукой по своему плоскому животу.
— При чем тут инкассаторы?
— Да в курсе я ваших забот. Не поддавайтесь вы на Ларисины выдумки. Артистка. Эмоциональный чел век. Игра воображения — и ничего больше.
— Вы ее хорошо знаете?
Девятов задумался.
— Женщин разве узнаешь? Мужья с женами по двадцать лет живут и вдруг такое узнают, что расходятся А тут курортное знакомство.
— Я слышал о вашем знакомстве. Скажите, вы не замечали у Белопольской предвзятости к Горбунову? Может быть, они не ладили?
Тренер покачал головой:
— Наоборот. Горбунов за ней, как хвост, таскался, а бабам такое всегда нравится. Не знаю, откуда ветер подул.
— Вам она не говорила?
— Я не любопытный. Стала намекать, я слушаю.
— Разубеждать не пытались?
— Ларису-то? Я ей слово, она мне двадцать. Самого чуть не убедила.
— Но все-таки не убедила?
Девятов усмехнулся. Единственным украшением его комнаты была вырезанная из пакета от импортных чулок картинка — стройная девица изогнулась в смелой позе и смотрела призывно, обхватив руками ноги в почти незаметных колготках. На нее тренер и поглядывал все время: то ли нравилось смотреть, то ли избегая взгляда Мазина.
— Перестаралась. Женьку приплела. Уж и его вроде укокошили.
— Откуда такое предположение?
— А с моих же слов. Я ей рассказал, что Горбунов ко мне заезжал, Женькин адрес спрашивал. Она и вывела. Смех один.
И Девятов сплюнул прямо на пол, мелким длинным плевком в дальний угол.
— Зачем ему адрес понадобился?
— Черт его знает. Дела у них какие-то были конфиденциальные, а проще, Женька насчет экзаменов хлопотал, а Горбунов кочевряжился. Вдруг сам к нему помчался. Я удивился немного и сказал Ларисе между прочим. А она сразу — «Убили! Видишь?». Ничего я на вижу. Едва отшутился — деньги, говорю, видно, не поделили награбленные. Тоже мне — налетчики. Один — с лысиной, другой — с приветом.
Девятов закурил, как курят люди, опасающиеся своего увлечения, короткими затяжками, подолгу крутя сигарету между пальцами.
— Выходит, увлеклась Лариса?
— Выходит. Так что бросьте это дело, бабьи домыслы проверять.
— Как тут бросишь? — возразил Мазин. — Люди погибают.
— Ну и что? Все живое свой срок имеет. Вон на бегу деревья подмыло. Уже не поднимутся. Даже мы с вами умрем когда-нибудь.
Впервые он высказал мысль общего характера, но отнюдь не вдохновляющую.
— Эти люди умерли раньте срока.
— По глупости, — резанул Девятов. — Крюков, я слыхал, непьющий был, а тут надрался и полез пьяную физиономию промывать. Как говорится, не зная броду, не суйся в воду, — заключил он так же жестко, как начал.
— А Редькин?
— Псих. Выкинулся.
— Уверены?
— На сто процентов.
— А у меня сомнения.
— Тогда к Горбунову идите.
— К нему все-таки?
— Ну, раз у вас работа такая — людей подозревать.
— У нас работа — разыскивать преступников.
— Так уж всегда и находите? — спросил Девятов с насмешкой.
— Находим.
— Хвастаете, — пробурчал тренер.
— Да нет, зачем хвастать?
— Не верю. Умного не найдете.
— Это горбуновская теория. Умный затаится?
— Лариса выболтала? Ну И трепло! Загонит она своего поклонничка в ваши сети.
— Но она не соврала? Горбунов говорил такое?
Девятов засмеялся:
— Говорил, точно. Ведь вы на чем ловите? На рецидивах, повторах, на почерке. Сейчас, небось, не дождетесь нового налета. А его и не будет.
— А вдруг?
— Горбунов же сказал, что затаится. Это на него похоже. Трус.
— Я сейчас не о Горбунове, — поправил Мазин. — Предположения Белопольской еще не факт, верно?
— Верно, — кивнул Девятов. — А о ком?
— О настоящем преступнике. Почему не уйти ему, не скрыться, как бы ни старался?
— Интересно. Почему же?
— Ну, если хотите, прежде всего потому, что весь его образ мыслей приходит в противоречие с общепринятым. Совершив преступление, особенно обдуманное, жестокое, человек оказывается вне общества, попадает в ситуацию, в которой обычные оценки поступков, своих и чужих, искажаются, возникает логика затравленного зверя, а много ли придумаешь на бегу?
— Мудрите, — сказал Девятов с интересом. — Логика всегда одна.
Мазин покачал головой.
— Если говорить о преступной логике, то да. Спастись любой ценой. Это, между прочим, одна из причин, по которой мы преследуем преступника. Не месть наша цель, а предотвращение нового преступления.
— Да если не будет его?! — настаивал Девятой.
Мазин сказал твердо:
— Если сразу не возьмут, будет.
— Идеализм проповедуете, — вновь возразил тренер, — как в фильме «Бродяга». Помните? Сын вора будет вором, — прокурор проповедовал.
— Я не про сына.
— Понимаю, что и не про святого духа, а получает мистика. Если оступился человек, выходит, не удержишь его? А как же наша мораль? По-вашему, люди неисправимы?
Мазин ответил сдержанно:
— Вы не поняли меня, Девятов, или не хотите понять. Я говорю не о тех, кто оступился, осознал и страдает еще до суда и наказания. Я о том, кто и не помышляет о раскаянии, а занят одним — уйти от расплаты, замести следы. Его «бездеятельность» — форма борьбы, маскировка, попытка выиграть время.
— Что ж, и не выиграет, значит?
— Нет. Всю жизнь в таком анабиозе не просидишь, иначе зачем и закон преступать. Но какое-то время, если выдержка и терпение есть, можно, конечно. Однако как? Спокойненько лежа на печи? Простите, не верю. Нервы-то и у преступников есть, да еще и не самые, крепкие, как правило. Во всяком случае, покой ему и не снится. Ворочается, прислушивается, присматривается. Идет время. Если недалек, глуп — возникает иллюзия: пересидел, дескать, обманул! Появляется соблазн нового преступления.
— Мы, вроде, не о дураках рассуждали.
— А с «умными» еще хуже. «Умный» боится. И правильно делает. Понимает, что безопасность его шаткая и ненадежная. Но на этом «ум» и кончается. Дальше начинаются опаснейшие глупости. Потому что к преступнику укрепить безопасность? Нужно скрыть следы. Избавиться от свидетелей. Ведь пока свидетель жив подлинной безопасности быть не может. Вы согласны со мной?
— Ну, — усмехнулся тренер. — Интересно вы рассуждаете. Одно удовольствие слушать. Может, по рюмочке пропустим? У меня рыбка вяленая имеется.
— Спасибо. Не хочу.
Девятов опустил потянувшуюся к шкафу руку.
— Дело хозяйское. Я сам не люблю, когда пить заставляют. Это от бескультурья нашего. «Пей до дна! Пей.». А зачем, спрашивается, если охоты нет?.. С умным человеком и в трезвом виде поговорить приятно.
Девятов разговорился постепенно, и теперь откликался на слова Мазина не короткими, лишь бы отделаться, репликами, а весьма продолжительными тирадами:
— Я, если честно, от вас такой психологии не ожидал. Недооцениваем мы милицию. И не удивительно. Честному человеку откуда вас знать? Мы ваших сотрудников только на перекрестках видим. А вы ишь как Горбунова копнули! Вглубь.
— Я по-моему, ясно сказал: речь не о Горбунове.
— Ну, это понятно, — закивал Девятов согласно. — Это понятно. Тут дело служебное. Не для постороннего человека. Что у вас на уме, нам знать не положено. Это понятно, — повторил он навязчиво. — Не будем лукавого по имени называть. Будем по-вашему — преступник. И точка. А Редькин с Крюковым свидетели получаются? Или сообщники?
— Это одно другому не противоречит.
— Верно, верно. Сообщник — он и есть самый худший свидетель. Он-то все знает, без ошибки. Только вряд ли оба сообщники. Крюков — вернее, а Редькин — совсем мямля. Какой он сообщник? Нет, этот сам выкинулся, точно.
— Я сначала тоже так думал, — сказал Мазин.
— Да ну? Сначала? А потом?
Мазин слукавил немного, помедлив с ответом.
— Секрет? — спросил Девятов.
— Вообще-то дело служебное, но, между нами существует предположение, что в квартире Редькина в момент его смерти находился посторонний человек.
Девятов поднялся с койки непроизвольно, быстро, даже качнулся, неудачно поставив ногу.
— Разыгрываете?
— Зачем? — пожал плечами Мазин. — Мне ваша помощь нужна. Зачем мне вас разыгрывать?
— Да что ж они там не поделили?
— Не знаю. Может быть, деньги. Денег мы у Редькина не нашли.
— А искали? Его все-таки подозреваете?
— Я лично сомневаюсь. Согласен с вами — мямля.
Тренер все еще переваривал услышанное, шагая по комнате взад-вперед, рискуя отдавить Мазину ноги. Комнатка была тесной.
— А ведь в тихом болоте черти водятся, а?
Он все-гаки натолкнулся на ногу Мазина и остановился.
— Прошу прощения. Увлекся.
Мазин подобрал ноги.
— Да вы, кажется, увлекающийся человек.
— Почему увлекающийся?
— Сначала Горбунова с Редькиным отмели начисто, а теперь иначе на них смотрите.
— Да ведь как смотреть! Вас послушаешь и иначе увидишь.
— Ну, я этого не хотел. Я все только предположительно. Пока очень мало мы знаем, к сожалению. Настолько мало, что я и вас заподозрить могу.
— Меня?
— Почему бы и нет? Вас тоже могли заинтересовать планы Горбунова.
— Шутку понял. Но я с Горбуновым в компанию не гожусь.
— Психологическая несовместимость?
— Вот именно.
Мазин уловил отчетливую враждебность. Настоящую, выходящую за рамки той словесной дуэли, что они вели с переменным успехом и разными целями — он, чтобы прояснить непонятное, а Девятов… может быть, чтобы скрыть, а возможно, из обыкновенного упрямства человека, считающего себя «волевым», не поддающимся давлению. Хотя для упрямца он слишком часто колебался во вначале безапелляционных выводах.
— А с Редькиным?
— С Редькиным? — Девятов хотел было опять шагнуть, раздумал, сел. — Что у меня с ним общего?
— Не у вас. У Горбунова.
— А. Не понял я. Эти — два сапога пара, хоть и не похожие.
— Они не ладили.
— Точно. Но могли и ваньку валять. На публику.
— Хорошо, — подвел итог Мазин. — Горбунов и Редькин?
— Вот уж чего не знаю.
— Трудно, конечно, — согласился Мазин. — Между прочим, машину открыли не горбуновским ключом. Девятов подумал:
— Это ничего не значит. Он нарочно мог новый ключ сделать, чтобы ваши эксперты ему алиби на блюдечке поднесли.
— Остроумно, — согласился Мазин. — Но проще было разбить стекло.
— В своей-то машине? Плохо вы Горбунова знаете.
— Многое я еще плохо знаю.
Девятов засмеялся:
— Это заметно. Иначе бы ко мне не пришли. С меня они что за толк. Я человек далекий. Разве я виноват, что они все с ума посходили? Горбунов, Женька, Ларка. Знать бы такое дело, не нужно было на море ездить. Чем здесь хуже, в своем отечестве?
Он прочел рукой вокруг. Мазин помялся.
— Уходите?
— Пора.
— Время потеряли? Не жалейте. Зато подышали, сил набрались. Можно было и по рюмочке.
— Нельзя было, — ответил Мазин серьезно.
Он снова шел лесом, провожаемый постепенно стихающим лаем невзлюбившего его Бокса, и размышлял о Девятове, об их разговоре, который тренеру понравиться, конечно не мог. Это было нормально. Кому нравится непрошеное внимание уголовного розыска? Правда, каждый ведет себя по-своему. Один старается помочь, вспомнить, подсказать, выполнить то, что считает своим долгом участием в справедливом деле. А другой уходит в глухую молчанку, никакого желания содействовать не проявляет, ждет не дождется, чтобы его оставили в покое. Между этими крайностями множество вариантов — то болтун попадется, одаренный природой не к месту разыгравшимся воображением, то не в меру осторожный скептик, склонный подвергать сомнению вещи самые очевидные. Всякое бывает, и люди разные попадаются, но, как правило, степень их доверия прямо зависит от того, насколько человек склонен считать себя подозреваемым.
Считал ли таковым себя Девятов? Судя по его последним словам, и мысли не допускал. Но слова словами, а на самом деле опасался, конечно, и это заметно было по той нарочитой путанице в разговоре, которой он явно стремился подчеркнуть свое неведение и, больше того, полную неподготовленность к разговору — дескать, и не думал я о таком, и не гадал, а вы свалились, как снег на голову, и вот, поди, выкручивайся!
Однако волноваться и хитрить может и человек совершенно невиновный, если опасается попасть в неприятное положение, особенно по недоразумению. Наверняка Девятов, зная Ларису и ее приятелей, зная о подозрениях Ларисы, не мог не размышлять над ними и не предполагать, что и его собственной особой могут заинтересоваться. Так что и в задиристости Девятова, и в покладистости его, и в «неведении» без особого труда угадывалась определенная тактика, но что скрывала эта тактика, какова была ее цель — самозащита невинного человека, нежелание сообщить какие-то факты по неизвестной причине или нечто большее — этого Мазин пока не знал и гадать не старался. Он лишь пытался из хаоса взаимоисключающих девятовских реплик, суждений отобрать то, что прозвучало определенно, зафиксировалось во время беседы — удивление тренера, когда тот узнал, что в квартире Редькина находился посторонний человек, его прорвавшаяся враждебность к Горбунову, психологически достоверное замечание о том, что Горбунов не стал бы разбивать стекло в собственной машине, и некоторые другие мелочи, которые самого Девятова не уличали и обвинить не могли, как, впрочем, и защитить. Все эти штрихи были не бог весть какими открытиями, но Мазин знал, что они пригодятся, встанут на свои места, и потому, вопреки словам Девятова, не считал, что потерял время зря. Больше того, у него возникло ощущение, что он поговорил со свидетелем более важным, чем можно судить по отобранному материалу.
С этим ощущением и возвращался он по тропинке на стоянку, где оставил машину, когда впереди между деревьями на фоне белых снежных пятен возник темный силуэт человека в кепке и в коротком, не по погоде, пальто. Человек зацепился плечом за ветку, и снег посыпался ему на воротник и шею, обмотанную вязаным серым шарфом. Рывком он выдернул шарф из-под пальто и стряхнул снег, продолжая идти навстречу Мазину, и тот понял, что неожиданно появившийся Трофимов спешит, а это означает, что произошло нечто непредусмотренное.
— Что стряслось, Трофимыч? — спросил он, невольно сожалея, что придется срочно перестраивать ход мыслей на новую ситуацию.
— Шахматист-то сбрехал, Игорь Николаевич.
— Вот как.
В тоне Трофимова ему послышался скрытый упрек, следствие разговора, который возник между ними, когда Мазин рассказал Трофимову о встрече с древней старухой, живущей позади шахматного клуба. Капитан тогда к показаниям старухи отнесся с полным доверием. Мазин же отдавал предпочтение шахматисту.
— Все-таки интеллигентный человек, — сказал он неимением других аргументов.
В ответ Трофимов только хмыкнул скептически.
— По-твоему, Горбунов уличен? — поставил тогда вопрос ребром Мазин.
На такое утверждение капитан не решился.
«А что он скажет теперь?».
— Ты его разоблачил или сам сознался?
— Сам пришел.
— Совесть замучила? — поинтересовался Мазин с легкой иронией, потому что большого преступника в шахматисте не видел, а ожидал от него лишь очередной путаницы.
— Угадали. Похудел, бедняга. «Не могу молчать», — говорит.
— Ну, рассказывай про «толстовца».
Шахматист пришел утром в чистой рубашке и держался с отрешенным спокойствием, как и подобает человеку, решившемуся стойко терпеть неизбежные муки. Вначале он настойчиво добивался личного свидания с Мазиным, и Трофимову стоило немалых усилий убедить его довериться. Поэтому начал шахматист витиевато и маловразумительно:
— Я сообщал вашему руководящему товарищу, что приходил исключительно в интересах истины.
Тут он запнулся, и Трофимов вынужден был подтолкнуть его вопросом:
— А оказалось наоборот?
Вопрос шахматисту не понравился, но сдвинул его с мертвой точки.
— Однако в интересах истины я вынужден был прибегнуть к неправде.
— Бывает, — заметил Трофимов.
— В самом деле? У вас бывали прецеденты?
— Чего доброго, — заверил капитан.
— Тогда вы поймете меня! — обрадовался шахматист. — Горбунов убедил меня помочь ему, и я поверил Горбунову. Он сказал, что оклеветан и не в силах опровергнуть клевету, так как товарищ, с которым он играл, отбыл в длительную командировку на Север.
— Вы поверили Горбунову?
— Я и сейчас верю.
— И решили обмануть нас?
— Исключительно в интересах истины.
— Как же вас теперь понимать?
— Я решил, что истина не нуждается в подпорках из лжи, будь это даже невинная ложь.
— Правильно сделали, — одобрил Трофимов, хотя философия эта особого отклика в душе его не нашла и ему хотелось сказать шахматисту кучу неприятных слов. Но он был человеком на службе и потому сдержался и со вздохом принялся за протокол, в котором ложь во спасение отвергалась во имя правды высшей.
Мазин подержал эту бумагу на ветру зябнущими пальцами, обратил внимание на подпись, разобрать которую не смог бы ни, один специалист по почеркам, и вернул протокол капитану.
— Придется искать «северянина».
— Думаете, он существует?
— Возможно. А если существует, то подтвердит, что играл с Горбуновым.
— И тем докажет. — начал было Трофимов, но Мазин прервал его:
— К сожалению, ничего не докажет, потому что Горбунов в клубе был и, несомненно, играл. Не знаю только, для собственного удовольствия или для видимости за доской помаячил. И, конечно же, «северянин» часы эти и минуты не фиксировал.
— Значит, старуху вы все-таки со счетов не сбрасываете?
— И на старуху бывает проруха, — отшутился Мазин.
Они вышли к реке. Солнце скрылось за надвинувшимися темными тучами, которые уже теряли первые пушистые, еще не собравшиеся в тяжелые хлопья снежинки.
— Знаешь, Трофимыч, начало зимы — прекрасное время. Несколько лет назад мне об этом комиссар Скворцов сказал. Я тогда не понял, а теперь понимаю. Всякое время прекрасно, когда стареешь.
Трофимов удивился немного, хотел сказать как положено — «рано вам о старости.», но перехватил задумчивый взгляд Мазина и смолчал.
А Мазин, и не ожидая ответа, смотрел на темную реку и остров, на глазах покрывавшийся белой пеленой, на ворон, что нахохлились на берегу, изредка перескакивая с места на место, оставляя на снегу недолговечные следы, на трудно различимые вдали серые пятна городских зданий, и мысли его возвращались постепенно в привычное русло после маленькой невеселой паузы.
— Как все было, Трофимыч? Скажем, Горбунов и Крюков замыслили нападение. Крюков сделал ключ. Горбунов крутится какое-то время в клубе, двигает пешки и слонов, выходит незаметно. Едут, берут деньги, бросают машину. Горбунов появляется в клубе и начинает весьма натурально изображать, что обнаружил пропажу машины. «Помогите!» Так?
— Наверно.
— Вот именно, наверно, но не наверняка. Как мог Горбунов появиться возле машины не из дверей клуба, а с противоположной стороны? Обошел квартал с целью маскировки? Не верится. Наоборот, больше риск, что увидят, обратят внимание. Да и время ему было дорого, каждая минута. Вот где проруха! Старухе-то за восемьдесят. Напутать могла.
— У таких стариков, между прочим, бывает цепкая память на детали.
— Бывает. Но исходить нужно из проверенных реальностей. К сожалению, их меньше, чем хотелось бы. Например, смерть Крюкова — это факт, а обстоятельства ее — тоже одни догадки. Кто он? Сообщник Горбунова или просто мальчишка-ревнивец, стащивший горбуновский брелок и никакого отношения к нападению на кассира не имевший?
— Горбунов все запутал.
— Да, выдал две взаимоисключающих версии. Первая — брелок был украден из машины во время угона. Вторая — пропал при неизвестных обстоятельствах после угона. Но мне сейчас важно даже не то, какая из них верна, а другое: в каком случае Горбунов был искренен Тут уж целых три варианта. Сначала сказал правду, а потом наврал. Или сначала наврал, а потом сказал правду! Или, наконец, добросовестно напутал и был искренен и в том и другом случае?
— Врал, конечно, — уверенно сказал Трофимов.
— Тогда с какой целью? И почему? Что толкнуло его на ложь? Страх? Анонимное письмо? Страха он не скрывал, но трус ли Горбунов?
— Судя по тому, что мы знаем.
— Нет. Оставь наши знания. Боюсь, что немногого они пока стоят. Скажи впечатление. Какое впечатление производит на тебя Горбунов?
— Изворотливый, как ужака.
— Хитрец?
— Скользкий тип, я же говорю.
— А храбрецом он тебе не показался?
— Храбрецом? — переспросил Трофимов.
— Ну да! Отчаянным парнем, которому море по колено.
— Шутите?
— Ничуть. Горбунов, которого мы знаем — трус, хитрец и пролаза, а Горбунов, которого подозреваем — дерзкий налетчик. Подумай, он настолько осторожен и предусмотрителен, что позаботился отпереть собственную машину чужим ключей и одновременно не удосужился прикрыть лысину. Из осторожности обходит целый квартал возле шахматного клуба, а на месте преступления размахивает пистолетом с открытым лицом? Так кого же прикажешь брать — хитреца или храбреца?
— Преступника, — ответил Трофимов дипломатично.
— Двуликого Януса?
— Встречаются и такие.
— Еще бы! Но как они друг друга находят? Я смотрел армейские характеристики Крюкова. «Решительный, отважный…». Понимаешь что-нибудь? Решительный Крюков закутывается, как человек-невидимка, а трусоватый Горбунов сам выхватывает сумку с деньгами. Оба действуют в полном противоречии со своими характерами. Не слишком ли, Трофимыч?
С этими словами Мазин взялся за дверцу машину, потому что, разговаривая, они вышли из лесу и стояли теперь недалеко от ресторана, откуда заметно тянуло вкусным шашлычным дымком. Капитан был не прочь отдаться соблазну, но Мазин уже сел за руль.
Машина двинулась не спеша, подчиняясь погоде. Теплело. Снегу прибавлялось с каждой минутой, большие крылья «Мельницы» сразу исчезли позади, на стекла густо валились влажные хлопья, их сгребали медлительные «дворники».
— Так кто же он — храбрец или трус?
— Довел он вас, Игорь Николаевич.
— Ты прав. Мне хочется рискнуть, Трофимыч, потому что, не получив ответа на этот вопрос, я не могу продвинуться вперед. Придется пойти на риск, если разрешишь.
— Разрешу, если скажете, что задумали.
— Скажу. Одну небольшую игру, хотя такие игры и не в моем вкусе. Но не вижу другого выхода. Предлагаю заехать в институт, где работает Горбунов, и пригласить его прогуляться с нами.
— Прогуляться?
— Именно. Пусть понимает приглашение, как хочет. В меру своей храбрости.
— Блеск! — понял и одобрил Трофимов.
— Посмотрим. Блеск или пустой треск, — заметил Мазин осторожно.
«Волга» уже включилась в поток машин, который перемешивая колесами непрочный снег, катился магистральной дорогой к высоко натянутому над рекой мосту. Справа, в искусственной гавани-ковше выстроились на зиму в ряд «ракеты» и «метеоры» местных линии, слева начинался городской пляж с покрытыми белыми шапками «грибками» и легкими, давно опустевшими павильонами.
Институт поднимался над рекой на противоположной стороне — затянутое в стеклянные обручи бетонное здание этажей на двенадцать с выдвинутым вперед вестибюлем, освещенным в этот пасмурный день электрическими лампами.
— Поднимись, пожалуйста, Трофимыч, — попросил Мазин. — Если потребуется, согласуй с администрацией. Я думаю, отпустят Горбунова. И никакого нажима, конечно. Максимум корректности. Пугать мы его не будем. Лишь бы сам не испугался.
Трофимов усмехнулся:
— Будет сделано, Игорь Николаевич.
Ждать пришлось недолго. Инженер вышел первым. Капитан придержал дверь, пропуская его. Горбунов был растерян:
— Как я должен понимать?
— Садитесь, пожалуйста, — сказал вместо ответа Мазин.
Некоторое время ехали молча. Наконец, Горбунов решился:
— Куда мы едем?
— В управление.
— Это… арест?
Мазину приходилось видеть, как страх охватывает людей, но редко в такой классической форме. У побелевшего как мел, Горбунова дрожали пальцы, и он тщетно пытался унять дрожь.
— Вам страшно, Владислав Борисович? — спросил Мазин пересевший назад. Наблюдая за Горбуновым, он ждал все-таки вспышки возмущения, каких-то резких слов вроде «вы не имеете права» или «это произвол», но Горбунов ответил так, как позволили ему физические возможности. Едва слышно он шепнул:
— Да.
Трофимов за рулем крякнул.
Мазину стало не по себе, но он уже убедился, что поступил правильно.
— Скажите прямо, Владислав Борисович, вы храбрый человек?
— Я не храбрый человек, — вымолвил Горбунов почти по складам, как читают букварь.
— Хорошо, что вы откровенны. Мне бы не хотелось перегружать вашу нервную систему. Если предпочитаете, мы можем побеседовать и в неофициальной обстановке. Скажем, у вас дома.
— Значит… я не арестован? — чуть громче спросил Горбунов, оживая, будто вдохнув глоток кислорода.
— Нет, вы не арестованы, ваше будущее зависит только от вас. Но если вы из людей, которые успокаиваются так же легко, как и бросаются в панику, учтите — полной безопасности я вам гарантировать не могу.
— Что же я должен сделать?
— Сказать нам правду.
И Мазин замолчал, давая Горбунову возможность прийти немного в себя. Заговорил он только, когда все трое расположились в квартире инженера, сели по-деловому вокруг маленького столика, гладкого и пустого, хотя Горбунову не помешала бы рюмка коньяку. Он не понимал своего положения, не понимал, в чем цель Мазина и что за разговор ему предстоит — лучше он или хуже прямого допроса.
— Простите, Владислав Борисович, мои не совсем обычные вопросы. Вы, конечно, вправе не отвечать на них, но лучше ответить, поверьте, лучше ответить.
— Я готов, — заверил Горбунов, хотя готов не был и вопроса, который последовал, не ждал.
— Вы всегда говорите правду, Владислав Борисович?
— Как мне понять?
— В самой общей форме. Считаете ли вы цук быть правдивым, принципиально правдивым?
Горбунов то ли не понял, то ли сознательно пожелал сузить ответ до очень конкретного.
— Я знаю, знаю, о чем вы. Я собирался прийти сам и не успел. Этот шахматист. У меня было безвыходное положение, мой партнер улетел на Ямал. Это можно проверить.
— Обязательно проверим, но я несколько об ином. У меня сложилось впечатление, что вы не брезгуете обманом, когда считаете это полезным.
Нет, Горбунов не был бы Горбуновым, если бы вы слушал все это терпеливо. Та вспышка, которой Мазин ждал в машине, разразилась. В привычной обстановке «микромира» он пришел в себя и бросился в контратаку, догадавшись в конце концов, что у Мазина и Трофимова нет с собой стальных наручников:
— Не оскорбляйте меня! Вы уже запугали и унизили меня, вынудив признаться, что я не храбрый человек. Теперь вы хотите, чтобы я обозвал себя лжецом. Не выйдет! Пусть я трус, но я не дурак. Я прекрасно понимаю, куда тянется цепочка. Трус, лжец, преступник? Так? Не выйдет. У вас нет доказательств, иначе вы бы давно арестовали меня. И не будет. Можете искать. Где угодно! Вам нужны деньги? Вскрывайте паркет!
И, вскочив, он скрестил на груди руки подобно Наполеону.
Трофимов вполне серьезно приподнял край паласа.
— Жалко такой паркет губить.
— Не будем, — сказал Мазин. — Если Владислав Борисович разрешает вскрыть пол, значит, там пусто.
— Ищите где угодно! Ищите, если у вас есть ордер. Я обращаюсь к закону. Предъявите мне обвинение. Это вы должны доказать мою вину, а не я свою невиновность. В чем вы меня обвиняете?
— В том, что, обманывая нас, вы мешаете разоблачить преступников, ограбивших государственное учреждение, и виновных в смерти людей, — сказал Мазин строго. — Это я знаю наверняка. Но я не знаю, действуете ли в сговоре с преступниками или вы пешка, которую двигают без спроса. И прошу вас, прекратите этот отдающий истерикой шум. Ответьте мне прямо: анонимку вам действительно бросили в ящик, или вы сами написали это письмо?
Горбунов вмиг остыл и беспомощно заморгал глазами.
— Я думаю, что сами, — добавил Мазин.
— Почему? Почему вы думаете? Вы нашли отпечатки пальцев?
— Нет. Это умозаключение. Для суда оно, конечно, не доказательство, но вас я надеюсь убедить.
— Очень интересно, — сыронизировал Горбунов.
— Интересно, — согласился Мазин. — Вспомните день, когда вы позвонили мне и сообщили, что ошибались, полагая, что брелок украден из машины. Помните?
— Да, конечно.
— После звонка мы встретились в шахматном клубе и вы показали мне письмо, сказав, что получили его вчера, то есть за сутки до звонка ко мне.
— Кажется.
— Нет, так не пойдет. Что было раньше — письмо или звонок?
— Погодите минутку, не давите на меня, — взмолился Горбунов.
— Меньше всего я хочу давить, однако, без некоторое го нажима ничего не получается. Вы слишком хитрите. Но я согласен еще раз уступить. Собирайтесь с мыслями.
Мазин переглянулся с Трофимовым. Тот кивнул одобрительно.
— Я не понимаю, какое значение. — начал было Горбунов.
Мазин поморщился. Это было непроизвольно, так сказать, непосредственная человеческая реакция. С точки же зрения его намерений и представлений, все шло нормально: Горбунов демонстрировал свой характер, а именно это и интересовало Мазина в первую очередь. «Остальное придет», — знал он и потому не оборвал Горбунова, а сдержанно пояснил, какое значение он придает последовательности событий:
— Я предполагаю, Владислав Борисович, что звонок ваш был вызван не просто стремлением исправить ошибку памяти. Скорее наоборот, ошибки никакой не произошло, а возникла причина, побудившая вас изменить показания. Испугались вы и, простите, выдумали, что видели монету после налета.
— Нет, не выдумал, не выдумал, — запротестовал Горбунов. — Повторяю, мне непонятен ваш интерес к этой ничтожной побрякушке. Откуда я могу все помнить? По-вашему, у меня другого дела нет? Да, я испугался. Испугался анонимного письма, стал вспоминать и мне показалось.
— Померещилось?
— Пусть будет так. Я поверил, что брелок пропал позже.
— Искреннее заблуждение?
— Разве так не бывает?
Мазин скептически относился к популярным попыткам рассматривать поведение людей в строгих рамках точных наук. Его коробили схемы и графики. Он знал, что даже кардиограммы далеко не всегда отражают биение сердца правдиво. Шло это недоверие, конечно не от консерватизма мышления и тем более не от обскурантизма, а оттого, что, ежедневно сталкиваясь с людьми, он видел их бесчисленное многообразие, далеко превосходящее своей сложностью объем наших сегодняшних знаний. В конце концов, мы вынуждены познавать бесконечный мир человека силами человеческого же мозга, а это всегда грозит вольной или невольной ошибкой. Но таким было общее убеждение Мазина, а в повседневной практике, отталкиваясь от закономерностей и сосредоточиваясь на одном, отдельном человеке, он был обязан понять его в той мере, в какой необходимо делу, которому он служил, восстановлению справедливости. И потому, имея дело не с человечеством, а с отдельными его представителями, каждый из которых нарушал общую схему своей индивидуальностью, Мазин не мог быть догматиком. Отвергая «графики», он видел сейчас перед собой один из них — точно отражающий амплитуду горбуновских взлетов и падений.
Низшая точка была зафиксирована в машине, когда Горбунов впал в панику. Потом начал выходить из нее. Кривая поползла вверх и достигла точки высшей — Горбунов бросился в контратаку, усевшись в кресло в собственной квартире, где, как известно, и стены помогают. Мазин сбил его с позиции предположением об авторстве анонимки, и инженер скис. Внизу, под осевой линией появилась очередная отметка, но она оказалась выше самой низкой. Затем последовал новый, теперь натужный и замедленный подъем. Горбунов встал после нокдауна, однако это был уже не тот Горбунов, и вторая верхняя точка расположилась ниже самой верхней. Мазин ясно видел затухающую амплитуду. Оставалось дождаться, пока точки сойдутся и противоречия уравновесятся. Тогда разговор, возможно, примет конструктивный характер.
— Вы настаиваете на искреннем заблуждении?
— Да, да.
— А где прикажете сделать акцент? На вашей искренности или на заблуждении?
— Я не исключаю заблуждения.
— Я тоже. Однако существуют определенные психологические закономерности. При всех специфических чертах вашей личности, вы, Владислав Борисович, человек рационалистического склада, и если склонны преувеличивать опасность, то не надолго. Я допускаю, что анонимка могла нарушить ваше душевное равновесие, однако убежден, не в такой степени, в какой оно было нарушено. Тут требовалось нечто более убедительное, чем клочок бумаги, отдающий неумной шуткой. В самом деле! «Спасайтесь! У убитого вами Крюкова нашли ваш брелок», — процитировал Мазин. — Ну и что? Если вы преступник и убийца, вас должен был заинтересовать только автор анонимки, а не ее содержание. Вы же расспрашивали у меня, где найден брелок. Помните?
— Да. Я спрашивал, я не поверил написанному, — продолжал защищаться Горбунов, но заметно было, что он внимательно следит за ходом рассуждений Мазина.
— Чему вы не поверили? Уточните, пожалуйста.
— Но я же не убивал!
— В это вы не поверили?
— Нет, нет. Это бред! Я не поверил, что монету нашли у Крюкова.
Это собственно, было признанием, и Мазин зафиксировал его.
— Другими словами, когда вы позвонили мне, вы продолжали считать, что монета пропала во время на машины?
— Да.
— И тем не менее заявили, что видели ее угона?
— Да.
— Соврали, — констатировал Мазин. — Испугавшись анонимки? Нет, повторяю, не верю, что невинного человека, да еще со склонностью к логическому мышлению, эта выдуманная бумажка могла толкнуть на заведомую и опасную ложь. Разве вы не понимали, что, начав врать, вы взяли на себя роль заметающего следы преступника?
— Да? — в третий раз повторил Горбунов, но с вопросительной интонацией. Не разыгрывая наивность просто подавленно.
— Да, да, — заверил его Мазин категорично. — И потому мне приходится решать, что же такое ваше письмо — курица или яйцо, что было раньше? Думаю что в данном случае яйцо появилось после курицы. Анонимка потребовалась вам, чтобы оправдать в моих глазах ваш звонок, а подтолкнуло к звонку вас нечто иное, о чем вы говорить и не хотите. Что же это? Или кто?
— Это сделал друг, — сказал Горбунов.
Точки сошлись на одной прямой.
— Друг? — переспросил Мазин.
— Этот человек руководствовался добрыми намерениями. Он хотел меня предостеречь.
— От нас?
Горбунов промолчал.
— И вы поверили?.. Впрочем, и здесь есть логика. С вашим индивидуализмом, претензиями на независимость суждений, эгоцентризмом в такое поверить легко Если вы находитесь в постоянном конфликте с общественным мнением, почему бы вам и не предположить, что вас хотят погубить, заманить в ловушку? Это же так типично… для мещанской психологии. А вы, простите, мещанин. Хоть и на уровне века.
— Не оскорбляйте меня. Я протестую.
— Напрасно. Лучше подробно расскажите, чем запугал вас «друг». И говорите правду, чтобы я мог понять, насколько он пугал вас сознательно, а насколько — не исключено и такое — в силу разыгравшегося воображения.
В тот вечер лил дождь, и Лариса пришла к Горбунову в наглухо застегнутом плаще с капюшоном, по которому катились сливавшиеся в струйки капли воды. Увидав ее в дверях, он инстинктивно подумал, что вода может повредить новому паркету в прихожей и потому снял с нее плащ буквально на пороге, стряхнул капли на площадке, а потом уже пристроил его на вешалке в стороне от своих вещей.
Лариса с усмешкой наблюдала за его суетливой деятельностью.
— Не ждали?
Несмотря на многочисленные просьбы, она говорила ему «вы», пресекая попытки к интимности.
— Не ждал, но знал, верил. Это сюрприз, драгоценный подарок.
— Ну, не преувеличивайте.
— Преуменьшаю! — выкрикнул он. — В такую непогоду! Вы замерзли, промокли. Вам необходима рюмка коньяку.
— Я не замерзла и не промокла. Мне попалось такси. Но от коньяка не откажусь, конечно.
— Сейчас, сейчас, сейчас.
Пока Горбунов орудовал в своем чудо-баре, Лариса присела на диван в подчеркнуто скромной позе, сложив руки на коленях. Горбунов скользнул взглядом по ее ногам.
— Не пролейте коньяк, — предостерегла она.
— Какой холодный тон! Но вам идет. Вам все идет! Сигарету? Есть «Кемел», — болтал он без умолку.
— Пожалуйста!
Он щелкнул зажигалкой. Она выпила коньяк и затянулась.
— Тепленько, — сказала с удовольствием.
— Музыку? — продолжал Горбунов. — Классику или что-нибудь поживее? Вы знаете, Ларочка, я обожаю классику, но сейчас мне хочется совсем иной музыки. Хотите марш Преображенского полка? Я буду маршировать в вашу честь.
— Не нужно меня смешить, Слава. И музыки не нужно. Я пришла по серьезному делу.
Он не обратил внимания на ее тон.
— Так я и знал! Этого следовало ожидать. — Горбунов все еще комикуя, схватился за голову. — Что еще могло привести вас ко мне, кроме неотложного дела?
— Я сказала серьезного.
— А разве мои чувства не серьезны?
— Слава! Ведь мы договаривались.
— О чем?
— Не обманывать друг друга словами о любви.
— Я согласен любить вас без слов.
— Охотно верю. Но я актриса. Для меня слова так много значат. А вам нужно, чтобы я просто осталась вас переночевать.
— Я был бы счастлив.
— Но вы же не любите меня.
— Разве я не приехал вслед за вами в этот слякотный город, хотя мог бы еще полмесяца наслаждаться солнцем и морем?!
— Огромная жертва! Нет, Слава, не убеждайте меня.
— Удивительно! Если женщина равнодушна к мужчине, она всегда стремится доказать, что он ее не любит.
— Я не равнодушна к вам, Слава.
Горбунов немедленно бросился к ней, вытянув руки.
— Сидите, ради бога! — резко остановила его Лариса. — Не изображайте испанца. И вообще поберегите силы. Я ведь пришла вас огорчить.
— Вы не сможете огорчить меня больше, чем огорчили.
— Слава! Вы удивительно несерьезный. Или умело ведете свою роль.
— Роль? Какую?
— Непорочного младенца.
— Напротив, я призываю вас к пороку. Прямо честно.
— В честности своей вам нужно будет убедить милицию.
— Зачем? Я чту уголовный кодекс.
— Не все так думают.
— Лариса! — продолжал шутить Горбунов. — Каждая женщина загадочна, но вы. Объясните мне, наконец, почему человек, обуреваемый страстями, должен доказывать свою непорочность?
— Слава! Прошу вас. Оставьте шутки и послушайте.
— Я весь внимание.
И Горбунов покорно уселся на ковре, как домашний пес, прислонив голову к коленям Ларисы.
— Слава! Ко мне приходил товарищ… оттуда. Вполне представительный мужчина, не из мелкой сошки. А это говорит кое о чем. И хотя вы не расположены слушать, — она оттолкнула его голову, — прежде чем надрать вам уши, я хочу, чтобы вы использовали их по назначению. Слушайте же. Нашлась китайская монетка, которую я вам подарила, и, кажется, не в добрый час.
Горбунов приподнял голову.
— Ларочка, ваша забота меня умиляет и согревает надеждой. — Он снова попытался приблизиться, и Ларисе пришлось взять его за ухо. — Я знаю, что брелок нашелся. Я сам видел его на столе у этого представительного мужчины. Его зовут Игорь Николаевич Мазин.
— Вы правы. Именно так он отрекомендовался. Но, боюсь, вы не представляете, где нашлась монета.
— В машине, конечно, где же еще?
— Так вам сказал Мазин?
— Нет, я ему. Я прекрасно помню, что оставил брелок в машине в тот неудачный день, который, впрочем, закончился для меня вполне благополучно.
— Вот в этом-то я и не уверена. Неудачный день еще не кончился, Слава, потому что брелок нашли не в машине, а в кармане у убитого Крюкова.
— Почему убитого? Говорили о несчастном случае. Я, собственно, его мало знал.
— А я очень хорошо. Потому-то Мазин и пришел ко мне. Сестра Крюкова решила, что монету я подарила Володьке.
— Значит, они не поверили, что брелок мой?
— Боюсь, что именно поверили.
— Ничего не понимаю.
— Из фактов можно делать разные выводы.
— Какие же сделал товарищ Мазин?
— Вот этого он мне не доложил. Он только прилежно о вас расспрашивал. Зачем?
Горбунов поднялся с ковра.
— Лара! Уж не хотите ли вы сказать, что я убил милейшего Володю Крюкова и положил ему в карман вашу монету вместо визитной карточки?
— Нет, не хочу. Но я вас знаю.
— А в милиции не знают? Так пусть узнают!
Лариса протянула свою рюмку, и Горбунов, поспешно, извинившись, наполнил ее коньяком.
— Пусть узнают, — повторила она его слова и выпила коньяк, как водку, одним глотком.
— Спасибо, Ларочка. Вы настоящий друг.
— Только, Славик, уговор. О моем визите — никому! Договорились?
— Что вы! Зачем?.. А вы что, придаете этому значение?
— Как сказать. Я, правда, подписки не давала, но все-таки не думаю, что Мазин обрадуется, узнав о нашем разговоре. Он был настроен довольно серьезно.
— Мне это безразлично. Мне важно, что думаете вы. И мне жаль, что вы не верите в то, что я кошмарный злодей.
— Вы неисправимы, Слава. Попали в какую-то неприятнейшую историю, я стараюсь помочь вам, а вы. Хорошо, оставим это. На все вопросы Мазина я буду отвечать: «Я ничего не знаю». Да и что я знаю, в самом деле? Ну, откуда попала к Володьке монета?
— Понятия не имею.
— Вам придется это объяснить.
— Каким образом?
Лариса пожала плечами:
— Вам виднее. Во всяком случае, у вас теперь есть время подготовиться к разговору. Может быть, вы вспомните, что ошиблись, что брелок был у вас еще некоторое время после угона машины.
— Да что это даст? — воскликнул Горбунов.
—. может быть, его стащил Володька во время ремонта?
— Польстился на ерунду?
Лариса обиделась:
— Вот вы и сознались в своих истинных чувства Для вас мой подарок — ерунда. А для него. Он был влюблен в меня, Славик. По-настоящему. Ревность толкает не только на преступления, но и на небольшие глупости.
— Хорошо. Прекрасно. Пусть он глуп, но я не вижу никакого смысла, никакой разницы в том, где и когда был украден мой брелок.
Он уже волновался и настолько, что пропустил упрек и не стал заверять ее в любви.
Лариса поднялась и оправила замшевую юбку:
— Слава! Вы или большой хитрец, или совсем недогадливы. Неужели вы не понимаете, что для вас сейчас главное — доказать, что вы не были знакомы с Крюковым до угона машины?
— Не понимаю.
— Или не хотите понять? Меня не бойтесь. Я — друг. И даже чуточку больше, чем друг. Если б вы были немного серьезнее. Ну, да не об этом сейчас речь. Короче, мне показалось, что милиция допускает, что машина была угнана с вашего согласия. Такое впечатление я вынесла из разговора с Мазиным. И я сказала ему, что Владимир был неравнодушен ко мне, даже преследовал. Вот и все. Меня обеспокоило ваше положение, и я думаю, вам нужно обязательно доказать, что вы узнали Крюкова только после налета.
— Химера какая-то. Неужели все это серьезно?
— Если человека убивают, это серьезно, Славик. Кто-то должен за это ответить.
— Кто?
— Не знаю. Подумайте на досуге. А мне пора. Чао!
— Лариса! — схватил Горбунов ее за руки. — Неужели вы уйдете?
— Конечно.
— И оставите меня в таком состоянии?
— Не могу же я провести ночь в доме убийцы.
— Ах, зачем вы так! Это же нонсенс.
— Хотела бы верить, Славик.
И она ушла.
Вот это последнее — «хотела бы верить» — и доконало Горбунова.
— Понимаете, — сказал он Мазину, — если даже она усомнилась, что ж мне было думать о вас?.. А вы сразу — мещанин, эгоцентрист. Всю жизнь не могу избавиться от ярлыков.
— И вы позвонили мне и, чтобы не упоминать фамилию Белопольской, придумали анонимку?
— Да. Я хотел поступить как честный человек.
— А она? — спросил молчавший почти все в Трофимов. — Она, по-вашему, как поступила?
— Я считаю, по-дружески.
— И сейчас считаете? — спросил Мазин.
Горбунов понял смысл его вопроса. Он достал носовой платок и вытер вспотевшую лысину.
— Она, конечно, могла повредить мне, но не желая. Как я этому шахматисту. Или я ошибаюсь? Вы уже все знаете, Игорь Николаевич? — решился он впервые облегчив душу признанием, обратиться к Мазину по имени и отчеству.
— Мне еще нужно подумать, — ответил Мазин.
— Она актриса, эмоциональный человек.
— Я знаю. Я видел Белопольскую в спектакле.
Театр, в котором работала Лариса Белопольская, был построен в незапамятные времена отцами города, а проще, разбогатевшими на хлебной торговле владельцами знаменитых степных «ссыпок» и мельниц. Строился он отнюдь не в целях просветительных, а совсем наоборот, чтобы было где людям, утомленным прибыльной коммерцией, душу отвести, встряхнуться под веселые куплеты доморощенных и заезжих див, сбивавших с партнеров котелки стройными ножками в ярких чулках и подвязках.
И хотя со сцены чаще звучали песенки типа:
По Невскому гуляла
Прелестная Катрин,
Как вдруг проказник-ветер
Поднял ей кринолин,
строилось театральное здание отнюдь не легкомысленно, а по столичным и даже заграничным образцам, «как у людей», с колоннадой, музами на фронтоне и коваными фонарями на чугунных цепях. Пережив войны и исторические потрясения, театр весьма удачно вписался в новую стеклобетонную архитектуру, оставаясь излюбленной натурой для тяготеющих к классическому прошлому съемочных киногрупп. Время от времени фанерные щиты с афишами, установленные между колонами убирались, и тогда, как и сто лет назад, на широких каменных ступенях мелькали воздушные фигуры прекрасных дам и красавцев-кавалеров, каких уже не встретишь в наше обедневшее мужчинами время. Но приходила осень, киношники укрывались в павильоны, а на восстановленные щиты наклеивали новые афиши.
Одна из них оповещала о современной и модной пьесе, которая давала, как говорили, приличные сборы, не вызывая при этом осуждения подозрительных к «коммерческому» успеху знатоков. В пьесе этой у Ларисы была заметная роль, с выходами в обеих половинах. Пьеса будучи современной, состояла не из устаревших актов и картин, а из двух частей, по ходу которых для ориентировки публики над сценой зажигалось нечто вроде спортивного светового табло, оповещавшего, что происходит и где. Было это необходимо, так как декорации и костюмы не менялись, а события перемещались стремительно от Москвы до Чукотки, где герой искал счастья в жизни.
Редко бывавший в театре Мазин, войдя в зал, который, как и в купеческие времена, опоясывали подковы ярусов с лепными украшениями и ложами для значительных персон, решил сначала, что он опоздал, так как занавес был поднят и сцена освещена. Однако по залу бродили зрители, в основном, организованные — солдаты и подростки, хотя были и частные лица. Многие ели мороженое и громко разговаривали. Оглядевшись, Мазин пришел к противоположному выводу, что он появился в театре слишком рано, тем более, что на сцене он не заметил ничего похожего на обычные декорации, если не считать обыкновенных строительных панелей, сваленных, как это случается на законсервированных стройках. И в том и в другом случае Мазин ошибался. Пришел он вовремя. Внезапно резко зазвучала механизированная, из динамика, мелодия, и вслед за ней на сцене появилась Лариса и уселась на плиту, которую тут же зацепили крючьями на стропах и подняли вместе с актрисой на некоторую высоту, откуда она стала неудержимо хохотать и всячески издеваться над неказистым парнем, раскачиваясь над ним, как на качелях. Парень этот был простым рабочим, влюбленным в Ларису, а она его отвергала и презирала, что режиссер и выразил, подняв ее повыше, а его приземлив.
И хотя была Лариса не в кринолине, а в мини-юбке ноги ее вызвали сдержанный одобрительный эффект пьяных купеческих выкриков, конечно. Солдаты пошептались под мороженое — и все, перестали, потому что пьеса оказалась серьезной и проблемной. У никудышного паренька открылся талант менестреля и акына. Он стал петь, и его сразу полюбили все, кроме Ларисы, но он заподозрил, что любят его не за душевные качество, а как обыкновенного развлекателя, и уехал на стройку, о чем сообщило световое табло.
Плиты и панели задвигались в разных направления символизируя размах строительных работ. Несмотря на трудовой энтузиазм, акын начал зазнаваться, в связи с чем режиссер подтянул его на панели повыше, и там, на высоте, у них с Ларисой, неизвестно откуда взявшейся на стройке, произошло нечто решающее: Лариса и менестрель уселись рядом и покачались немного, после чего певец спрыгнул с панели и почему-то, разочарованный, уехал на другую, очень дальнюю стройку, где внезапно догадался, что любил не Ларису, а некую малоприметную замухрышку, молчаливо его обожавшую. Табло сообщило, что он возвращается, но увы! — замухрышка сама решилась к нему ехать и даже украла деньги на билет. Появился не разбирающийся в любви милиционер и увел ее за плиту, поставленную на ребро, что означало, по-видимому, исправительно-трудовую колонию. А бедный певец взял гитару и отправился бродить по зрительному залу, оказавшись вблизи симпатичным молодым человеком. В песне он сравнивал себя с Одиссеем, а замухрышку с верной Пенелопой, которая выполняет там, за плитой, общественно-полезную работу, пока Одиссей путешествует в проходе между рядами.
Песня Мазину понравилась, а история с влюбленной воровкой не очень, хотя из рецензии в местной газете он и узнал, что правда искусства выше правды факта, пьеса — новаторская и талантливо поставлена опытным режиссером. В актрисе, играющей замухрышку, рецензент отмечал тонкий лиризм, а в Ларисе — не всегда уместное подчеркивание внешних данных в ущерб глубине трактовки образа.
Мазину никогда не приходилось писать театральных рецензий, но игру Белопольской наблюдал он внимательно. Она сама толкнула его на это, когда на вопрос — «Вы действительно талантливы?» — ответила: «А вы видели меня на сцене?». Теперь он видел и имел собственное мнение. Нет, записать Белопольскую в бездарности было бы опрометчиво. Да и внешность ее, вопреки снобистским утверждениям рецензента, помогала ей, и была как говорится, в образе. Заметно было другое — Лариса играла на пределе возможностей, и трудно было представить ее иной, способной на то поразительное, чем существует настоящее искусство. Она не пыталась совершить хоть крошечное чудо, приподняться над бутафорской плитой, на которой возили и раскачивали ее над сценой. Вместо этого она временами просто переигрывала.
Знает ли Белопольская о том, на что реально способна? Понимает ли, что ждут ее десятилетия провинциальной актерской неблагоустроенной жизни, без взлетов и той громкой славы, о которой не может не мечтать каждый, выбравший искусство? А если знает, то готова ли этой участью удовлетвориться, согреваясь слабым огоньком причастности к «малому» искусству, но все-таки искусству, отличающему даже бедолагу от простых смертных? Или считает себя способной на большее? Ждет принца, который откроет ее, снимет в фильме, прославит среди миллионов? Или, скрывая правду, с горьким разочарованием относится к жизненному выбору, со страхом и отвращением думает о будущем, не находя иного пути?
Чтобы ответить на эти сложные вопросы, было, конечно, мало понаблюдать единожды, как раскачивается Лариса на плите: качелях вниз и вверх, хохочет и лжет прославившемуся неожиданно гадкому утенку. Чтобы понять, кем видит она себя там, в высоте, лебедем или ястребом, нужно было знать многое другое. Кое-что Мазин знал, остальное узнать предстояло.
Он подождал ее после спектакля у выхода. Падал снег, густой, неторопливый, легкий, радостно волнующий людей. То и дело кто-то лепил рассыпающиеся неопасные снежки, под хохот и визг они попадали в знакомых и незнакомых, толпящихся возле театра в ожидании троллейбуса. Толпа выглядела оживленно, празднично, как в новогоднюю ночь, снежинки кружились вокруг старинных чугунных фонарей и современных бледных светильников карнавальными хороводами, и Мазину было грустно стоять одному поодаль и думать об отнюдь не праздничных вещах.
Наконец, зрители разошлись и разъехались, и из служебного входа потянулись те, кому пришлось работать. Выходили по двое, небольшими группами и тоже шумно, поддерживая друг друга на скользком, притоптанном снегу. Мазин подумал, что ему будет трудно обратиться к Ларисе, если она выйдет не одна, но она появилась позже других, когда он уже начал беспокоиться, не прозевал ли, и появилась без спутников.
Мазин взял ее под руку.
— Здесь скользко, — объяснил он.
— Вы бываете в театре? — удивилась Лариса.
— Как видите.
— Не устояли перед нашей замечательной пьесой.
— Нет, я приходил посмотреть вас.
— Разочаровались? — спросила она. — Впрочем, в глаза это могут сказать только женщины. Мужчины — трусы.
Она была права.
— Наверно, чертовски трудно играть, не чувствуя твердой опоры под ногами? — уклонился Мазин от прямого ответа и не вступился за мужчин.
Лариса не стала его упрекать.
— Еще бы! Труппа на качелях. Это же цирк! Но так пожелал его театральное величество — режиссер. Он, видите ли, не желает уходить на пенсию и решил доказать, что способен поставить современный спектакль. А мы должны каждый вечер дрожать от страха. Вот увидите, кто-то сломает кости, и тогда спектакль быстренько прикроют. Мы ждем не дождемся этого дня. Хотя каждый надеется, что ногу сломает партнер.
— В театре все такие беспощадные?
— Да, мы злые. Но ведь вам к злым не привыкать?
— Мне встречаются разные люди.
— Правда. Не все же ваши знакомые преступники!
— Не все.
Она засмеялась:
— Вы сегодня… неразговорчивый. Прошлый раз в показались мне другим.
— Я ведь приходил со служебной целью.
Лариса опять засмеялась:
— А сейчас вы… отдыхаете? Обидно. Нет, хорошо. Лучше когда вы не при исполнении. Или как там у вас говорится? А то опять начнете допрашивать.
— О чем?
— Откуда мне знать. Почему я не пришла с Шурой? Почему не поделилась опасениями?
— В самом деле, почему?
— Да потому, что я трусиха. Разве это не заметно?
Нет, он не видел этого, он еще слышал ее смех, но она больше не смеялась.
— И сейчас боитесь?
— Сейчас особенно. — Приостановившись, Лариса схватила его за руку и заглянула в глаза. Глаза были широко открыты, однако Мазин не понял, чего в них больше — страха или любопытства, желания что-то узнать, может быть, подтвердить какие-то предположения. Но само движение показалось ему непроизвольным, доверчивым.
— Простите, — сказала она. — Мне снова стало страшно. Я вспомнила. Это правда… про Редькина? Мне говорила Шура.
— Да. Он умер.
— Ужасно. Он был такой милый. Хотя и со странностями. Но у кого их нет? Скажите. Или вам нельзя задавать вопросы?
— Можно. Но на все я не возьмусь ответить.
— У меня только один. Женя, то есть Редькин. Он действительно сам?..
— Это трудный вопрос.
— Вы не имеете права ответить?
— Я не могу дать определенного ответа. Есть предположение, что в его квартире побывал человек.
— Неужели его убили? — почти прошептала она, и Мазин снова был готов поручиться, что это не игра, что предположение об убийстве в самом деле пугает ее, повергая в непонятный ему страх.
— Если это убийство, мне трудно представить в роли убийцы Горбунова. А ведь вы, кажется, его боитесь?
— Я не верю в убийство, — сказала она быстро. — Женя был такой неуравновешенный.
— Вы хорошо его знали?
Она заколебалась:
— Пожалуй, нет. Немного.
— Чисто курортное знакомство?
— Не совсем. Одно время он работал у нас в театре осветителем. Но, конечно же, это не устраивало его. Театр нужно любить. Даже в самой маленькой роли.
Это было очень верно. Но любила ли она сама свою профессию? И не потому ли запомнила Редькина, что он тоже не любил.
Впрочем, для таких выводов было недостаточно оснований.
— И с тех пор он и запомнился вам таким… неуравновешенным?
— Да. Вечно все путал. Давал не тот свет. Потом скандалил, доказывал, что был прав. Переругался со всеми и ушел. Вот и все.
— С вами тоже?
— Думаете, я на него наговариваю? Нет! Я даже сочувствовала ему. Чем он виноват, если попал не на свое место! Почему у одних все сбывается, получается, а другой должен прозябать?
И эта мысль показалась Мазину внутренней, не на ходу пришедшей в голову Ларисе. Однако ответить на нее было трудно.
— Видите ли. Я не думаю, что есть люди, которые считают, что сбылось все, о чем они мечтали. С другой стороны, что значит прозябать? Заниматься скромным трудом или, простите, иметь мало денег?
Она сморщила ироничную гримаску:
— Ах, я совсем забыла. Не в деньгах счастье?
Мазин покачал головой:
— Не иронизируйте, пожалуйста.
— Что вы! Но быть одетым хорошо всегда приятнее, чем быть одетым плохо. А это, между прочим, зависит от наших материальных возможностей.
— Разумеется. Текущие радости тесно связаны с нашим бюджетом. Однако счастье — это уже нечто иное, Это гораздо сложнее. Состояние души, если хотите. А его за деньги не купишь. Впрочем, я становлюсь скучен. К сожалению, по роду занятий мне приходится встречать людей, склонных упрощать этот вопрос и искать счастье совсем не там, где оно может быть. Кажется, и Редькин был из таких.
— Возможно. А что удивительного? Вы сказали счастье. О людях, что ищут не там. А где искать? Кто назовет точный адрес? У каждого свое понимание счастья, а жить хочется всем. И он хотел. Его десять лет учили, что для него открыты все дороги, а тут в элементарный вуз не попадешь. Пришлось спуститься с облаков на землю.
Она кажется, не заметила жестокой двусмысленности последней фразы.
— Грешную землю, говорят в таких случаях.
— Какая есть. Мы ее не выбирали. Его тоже не спросили, хочет он жить или нет.
— Не спросили? — не понял Мазин. — Вы ведь говорили, что не верите в убийство.
— Какое это имеет значение, верю я или нет. Но самоубийцы обычно оставляют записки, объясняют причины. Разве он не написал? Он ведь оставил записку?
— Да, но она была написана не в день смерти.
— Как же ее нашли?
— Записка лежала на столе.
— Вот видите! Значит, он сам. Зачем его убивать? Ведь больше вы ничего не нашли?
— Что можно было там найти?
— Не знаю. Это я невпопад. Не знаю.
Она остановилась и вдруг улыбнулась снова.
— Как я себя глупо веду! Вы пришли в театр, любезно провожаете меня. Такая чудесная погода. А я задаю глупейшие вопросы. Все выдумала, все наврала. Это от актерского фантазерства и мнительности, честное слово! Или я вхожу в какую-то еще не написанную роль?.. Так бывает. Вдруг ощущаешь себя другим человеком. Все видишь иначе, чувствуешь. Происходит тайна перевоплощения. И играю в ненаписанной пьесе, вокруг меня опасности. — Она говорила шутливо и серьезно одновременно. — А ведь виновник этого — вы! Да, конечно же, вы. Вы пришли в наше общежитие, где бурлят бутафорские страсти, и принесли подлинную трагедию и ее символ — серебряную монету с непонятными иероглифами, символ беды. Разве этого недостаточно, Чтобы сбить с толку человека, у которого воображение — профессиональная необходимость?
— Жаль, если я так нарушил ваше равновесие.
— Что вы! Наоборот. Мы закисаем в повседневности. Это так замечательно — почувствовать себя в ином, полном опасностей мире. Но, увы, милейший дон-жуан Горбунов, конечно же, не злодей, Володя, мой школьный друг, жертва неосторожности, а Женя — обыкновенный больной бедняга. И простите дурацкую историю с Шурой.
— Значит, вы больше не боитесь?
— Нет. А чего мне бояться?
Она снова глянула широко открытыми глазами, но на этот раз не приблизилась к Мазину.
— Вот и хорошо. Будем считать, что я искупил свой грех. Вы ничего не хотите мне больше сказать?
— Я? Нет. Нет.
Рядом с ними остановился троллейбус. Лариса всплеснула руками:
— Да ведь это мой! Как удачно. Я побегу, хорошо?
И, вскакивая на подножку, крикнула:
— Приходите! Я постараюсь сыграть лучше. Честное слово!
Сквозь подморозившееся стекло с прозрачными еще узорами он видел, как она села на свободное сиденье.
— Вчера я видел Белопольскую в спектакле, — сказал Мазин Трофимову и Горбунову.
Про разговор, который произошел у них на светлой от снега ночной улице, он не сказал ничего.
— Как она вам понравилась? — оживился инженер.
— Немножко переигрывает.
— Вы обратили внимание, да? Как жаль!
Беседа могла принять светский характер — так уж был устроен Горбунов: ему ничего не стоило молниеносно отвлечься от новых тревог, если бы не прагматик Трофимов, который не зря долго молчал. Его голова, как всегда, работала в практическом направлении.
— Белопольская часто бывала здесь? — спросил он.
— Нет. Я, право, удивился, когда увидел ее.
— Но все-таки бывала?
Мазин прислушался.
— Вы должны понять правильно.
— Не беспокойтесь, поймем, — заверил Трофимов.
— Я буду откровенен. Лариса была здесь раньше. Не скрою, я надеялся. Вы знаете, я был к ней неравнодушен, однако она. — Он развел руками. — Короче, однажды мне удалось добиться ее согласия побывать у меня, но она привела с собой Редькина. Можете представить мое настроение! Этот наглец толкался по комнате, все время требовал выпивки, лез беспардонно, куда не положено.
— Что значит лез куда не положено? — переспросил капитан.
— Да куда угодно! Подойдет, откроет ящик в столе и роется. Хам. Хотя и покойник. Представьте себе такое в вашей квартире! Вы бы ордер у него запросили, наверно, — пошутил Горбунов.
— Обязательно, — кивнул Трофимов серьезно.
— Мне показалось, что и Ларисе это не понравилось. Ей стало стыдно за него. И они довольно быстро ушли.
— Простите. Меня заинтересовало, что Редькин лазал у вас по ящикам. С ваших ключей, видимо, была сделана копия.
— Вы думаете, он выкрал мои ключи от машины?
— Может быть. У вас ведь были запасные?
— Конечно. Но их Редькин выкрасть не мог. Я хорошо помню, что он все время был в комнате. А ключи хранятся на кухне, у меня там специальный шкафчик с металлической чепухой.
— Покажите, пожалуйста.
Горбунов повел капитана на кухню, а Мазин остался. Он тоже думал о Ларисе, но в другом плане, нежели Трофимов.
Лариса удивилась, в голосе ее прозвучала тревога, когда он упомянул о человеке в квартире Редькина. Почему? С такой настойчивостью она искала «доказательства» вины Горбунова. Почему же не захотела воспользоваться новой возможностью? Почему вдруг заговорила об ошибках? О том, что Горбунов всего лишь обычный дон-жуан? Объяснить это можно было двояко. Или Лариса искренне заблуждалась с самого начала наконец, поняла, что заблуждается, или появление неизвестного у Редькина чем-то нарушило ее планы. Впрочем, какие планы?
Трофимов вернулся довольный. Это Мазин увидел, хотя держался капитан вполне обычно, только чуть потеплел голос.
— Очень хорошая у вас кухня, Владислав Борисович, замечательная, можно сказать.
— Понравилась? — спросил Мазин.
— Понравилась, замечательная кухня, — повторил Трофимов.
— Боюсь, хозяин твои восторги за намек примет, пообедать предложит.
Горбунов смутился:
— К сожалению, я раб общественного питания. Дома — только закуска, но я сейчас, мигом.
— Спасибо, нам пора, — поднялся Мазин. — Как все-таки вы познакомились с Крюковым?
— Я ведь говорил. Приехал к нему в таксопарк.
— Почему именно к нему?
— Я знал, что он может помочь мне переделать замок. Лариса как-то упоминала. Говорила, что ее сосед — слесарь.
— Значит, это она вас познакомила?
— Нет, как раз наоборот. Я просил ее, а она отказалась. Говорила, что он гордый и влюблен в нее и это будет для него оскорбительно.
— А вы не послушались?
— Почему? Просто освободил Ларису от неприятного посредничества. Обратился к Владимиру сам.
— И он все безотказно сделал?
— Конечно. Очень приятный молодой человек. Мы мило поболтали.
— Об угоне? — уточнил Трофимов.
— Естественно. Он еще расспрашивал меня о ключах. Дескать, если машину открыли ключом, то каким? Спрашивал, не давал ли я кому ключи. Ну, обычный в таких случаях разговор. Кто бы мог подумать, что ему оставалось жить один день!
Мазин прикинул в уме даты. Горбунов не путал.
— Спасибо. Значит, во время ремонта брелка у вас уже не было?
— Нет.
— А когда вы получили его?
— В тот вечер, когда Лара приходила с Редькиным. Я же говорил, она хотела загладить его невоспитанность. Она сказала: «Кажется, мой визит принес на одни огорчения. Не стоит огорчаться. Возьмите этот маленький сувенир. Он подойдет к вашим ключам».
— И вы закрепили брелок на цепочке?
— К сожалению, нет, иначе бы он не пропал. Я хотел найти подходящее колечко, а монету положил в ящичек в машине. Оттуда она и пропала. Если бы брелок был брелок вместе с ключами, он лежал бы в кармане и не попался на глаза бандитам.
— Понимаю, — сказал Мазин.
— А ты понимаешь? — спросил он у Трофимова, когда они сели в машину. Мазин — усталый и задумчивый, а капитан, напротив, бодрый и довольный собой.
— Понимаю я, Игорь Николаевич, одно — одурачить того олуха ничего не стоило. Пока Редькин отвлекал его в комнате, Лариса, которая, кстати, варила на кухне кофе, могла забрать ключик премилейшим образом.
— Сделали дубликат и положили на место?
— Легче легкого. Редькин-то зачем шлялся? По институтским делам якобы.
— Возможно, Трофимыч, возможно.
— А вы не верите?
— Важно, чтобы суд поверил. Нужны факты. А у нас все, как заноза под кожей. Саднит, а не видно.
— Заноза? — переспросил Трофимов и вдруг дотронулся двумя пальцами до лба.
— Что ты?
— Да так. Будут факты, Игорь Николаевич. Все на поверхность выйдет, — сказал Трофимов уверенно.
— Когда? — усмехнулся Мазин.
— Завтра.
Назавтра зима полностью вступила в свои права. Еще не привычная, но уже со всеми долговременными приметами. На улицах стало холодно, а в помещениях потеплело. Бытовые службы, как водится, утрясли сезонные неполадки, батареи нагрелись, и Мазин больше не массировал замерзшую руку. Он листал плюшевый девичий альбом, который положил на стол Трофимов.
Владелицы альбома в кабинете не было. Капитан застал ее в общежитии и выяснил все на месте.
Галина уже излечилась от простуды, но это не придало ей скорости в реакциях, по-прежнему держалась она уныло и недоверчиво.
Унылость эту Трофимов решительно игнорировал:
— Галочка! Маленький вопросик. Тогда, четырнадцатого, когда вы шли из месткома, узнав об общежитии, вам никто не встретился на улице?
— Встретила, помню, — ответила она тоном человека, обладающего прекрасной памятью и совершенно не обученного использовать это преимущество.
— Кого?
— Девушку одну, из нашей школы, Лару.
— Она теперь артистка?
— Как вы узнали?
В голосе ее промелькнуло нечто вроде восхищения проницательностью капитана, но у него было на этот счет другое мнение.
— Если бы мог, Игорь Николаевич, сам бы на себя взыскание наложил, — говорил он Мазину. — Держал снимок в руках, обратил внимание именно на нее и не смог вспомнить, откуда мне знакома ее фамилия. А дело — проще пареной репы. Ведь я фамилию на калитке прочитал, когда Крюковых разыскивал. Занозины рядом! И забыл. Это ж надо? Белопольская! Без году неделю замужем прожила и фамилию сменила, а я и не сообразил!.
— Не расстраивайся, — успокоил его Мазин, — хорошо все, что хорошо кончается.
Конечно, это был не конец, но это была реальность. Подтвердилось то, что впервые он понял, когда Горбунов рассказывал о Белопольской.
«Хотела бы верить!» — так сказала она, сомневаясь в его невиновности, и это была, с точки зрения Мазина, стопроцентная ложь. Если и мог он с натяжкой допустить, что Лариса возьмется спасать запутавшегося невиновного человека, то уж преступника — ни за что. Чтобы спасать преступника, нужно быть или сообщником, или любить его. Сообщницей Горбунова Лариса не была, возлюбленной тоже, еще меньше была она похожа на экзальтированную альтруистку, готовую мчаться на помощь любому в любых обстоятельствах. Даже немногие встречи убедили его, что Белопольская достаточно эгоистична и слишком трезво мыслит, чтобы всерьез заподозрить хорошо ей известного Горбунова в хладнокровных преступлениях.
— Она просто переиграла, Трофимыч. Понимаешь? Как на сцене. Не справилась с ролью. Ей не следовало делать вид, что она подозревает Горбунова. Его нельзя доводить до паники. В панике он теряется. Этого она не учла. Ей требовалось, чтобы он обычно, правдоподобно, но все-таки заметно соврал нам. Соврал и вызвал нормальные подозрения. А он, доведенный до паники, состряпал на себя анонимку и понес полную ахинею. Я ждал, что в этом непрофессиональном деле перегиб неизбежен, но, сознаюсь, вначале не понял, кто его допустил Горбунов или другие.
— Другие?
— Ну, не одна же Занозина столько бед натворила. Тут целая труппа. Любительская, но каждый со своей ролью. Хотя у меня и был соблазн принять замаскированного парня за женщину. Теперь ясно — у Ларисы была другая функция: ввести нас в заблуждение.
— Она показывала правильно.
— Да. Только подробнее всех. Они боялись, что настоящие свидетели не запомнят, перепутают. Ловко придумано и зло. Я не люблю таких людей, Трофимыч. Любое зло отвратительно, но хладнокровно рассчитанное — во сто крат. Впрочем, они уже начали платить по счету. Человек в квартире Редькина вызвал у нее страх. По-моему, она боялась его больше, чем нас.
— Кого?
— Не знаю. И не уверен, что Редькин убит. Но они уже не верят друг другу.
— Если один из них Редькин, у него должны были быть деньги. Денег мы не нашли, — рассуждал вслух Трофимов, — Следовательно, или их взял сообщник.
— Что подозревает Лариса.
— Или он спрятал их вне дома. Или…
— Мы плохо искали?
— Да, мы не думали о деньгах.
— Квартиру Редькина заселили? — спросил Мазин.
— На нее выдан ордер пенсионеру Шилохвостову с замужней дочерью. Он въезжает завтра.
Они одновременно подумали об одном.
Пустая квартира уже не Редькина, а не имеющего к его путаной судьбе никакого отношения пенсионера Шилохвостова, выглядела приветливее, чем заполненная жалким редькинским скарбом. Солнце освещало ставшую просторной комнату, в которой вот-вот должна была прийти другая, более счастливая жизнь.
Но у Мазина и Трофимова не было времени на философский оптимизм. А для оптимизма практического тоже не нашлось оснований. Доски явно не сдвигалась со своих мест с того момента, как приколотили их скорую руку торопливые строители, бетонные стены наглухо исключали возможность тайников. Стенные шкаф и антресоли в проходе между кухней и туалетом широко открытыми дверцами утверждали свою полную непричастность к преступным действиям. Из всех вещей Редькина на антресолях завалялся только разводной ключ, которым Трофимов и простучал стены и перегородки с быстро затухающим энтузиазмом.
— Да, похоже, если деньги и были, он хранил их не здесь.
— В сберкассе, скорее всего, — улыбнулся Мазин. Но почему она спросила — «Больше ничего не нашли?».
— Она тоже могла не знать. Преступники — народ не самый доверчивый.
Мазин оглядел пустую кухню. Сначала от двери, потом, подойдя к окну. Как и в тот раз, когда он разговаривал здесь с Ольгой, Мазин оперся рукой о батарею.
— Холодная. Так и не починили. Придется пенсионеру хлопотать.
— Что? — не понял Трофимов.
— Я говорю, что у Редькина на кухне не работам батарея.
И тут он увидел в руках Трофимова большой разводной ключ. То есть он видел его и раньше, но сейчас увидел иначе.
— Слушай, зачем Редькин держал этот ключ? Недотепа Редькин, у которого в квартире не было даже молотка, элементарной отвертки?
И Трофимов понял. Чутьем, как именовал он свою отрицающую силлогизмы логику. Не говоря ни слова, приладил он ключ, закрепил его, нашел точку опоры и нажал.
Узкий полиэтиленовый мешочек, который они вытащили, был туго набит свернутыми бумажками. В нижней части батареи оказался такой же.
— Не повреди упаковку, — предостерег Мазин, придется отчитываться.
— Еще бы, — засмеялся Трофимов. — Интересно, как бы поступил с деньгами Шилохвостов?
— Вот он-то и не должен ничего знать.
— Не хотите расстраивать старика?
— Волновать не хочу. Хочу уберечь от неприятностей.
Неприятностей у старика-пенсионера и у его дочери не случилось. Все обошлось отличнейшим образом, хотя и не совсем так, как предполагал Мазин.
Трофимов приехал к Шилохвостовым утром на другой день после вселения, но не самым ранним утром, а чуть припозднившись, когда дочка уже ушла на работу и застал одного отца, бодрого, оптимистичного пенсионера, очень довольного новой квартирой, балконом, где он предполагал развести цветы, и вообще жизнью. Согласно характеру старик встретил гостя доверчиво и доброжелательно, дверь открыл сразу, в глазок посетителя не разглядывал, а на замечание Трофимова о проявленной неосторожности махнул только рукой.
— Да кому я, старый пень, нужен? Разве мы богачи какие, чтобы на нас недобрые люди зарились? А если уж у кого нужда крайняя — пусть берут! Вещи, сынок, дело наживное.
Возразить было трудно, и старик воспользовался благожелательной паузой, чтобы изложить вкратце свои взгляды на жизнь и на отдельных людей, не особенно Допытываясь, кто такой его посетитель.
— Не люблю я, парень, разных нытиков, что вечно недовольные. Все им не так, все не по-ихнему. Мало о них государство заботится! Какие вот квартиры дают, а они, недовольные, жалуются, бумажки пишут. А я считаю, потерпи немного, и все тебе сделают.
— Точно, отец, точно, — согласился Трофимов, опасаясь, впрочем, что при такой непоколебимой вере в человечество старику будет трудно понять цель его визита.
— Вот и ты, небось, пришел по хорошему делу.
— Да что говорить? Пример тебе. Как сказали дочке: «Занимай квартиру!», она, конечно, первым дел смотреть. Бабы — они ж дотошные. Поглядела — жалуется. Говорит, на кухне отопление не работает.
Трофимов уловил неладное.
— А я ей: «Что за беда, если на кухне? Газом обогреемся». Ну, она бурчать. Сам понимаешь, с мужем не повезло, пилить некого. Меня начнет, так я стерплю, смолчу. Она побурчит, душу отведет, да и вину почувствует.
— Разве отопление не исправлено? — прервал его инспектор.
— Вот! Вот! — обрадовался Шилохвостов. — Верно говоришь — исправили! Въехали мы, а тут все в порядке. Я и упрекнул ее по справедливости: «Не стыдно тебе? На отца бурчала, добрых людей костила, а люди позаботились». Да что говорить? Час назад техник был.
— Какой техник? — спросил Трофимов, собственными руками пустивший воду в радиатор.
— С домоуправления. Представляешь, они исправили все, а в бумажках не проставили. Он и пришел.
— Кто?
— Да техник, я ж говорю.
— Какой он из себя?
— Молодой. В кепке, с усиками. Небольшого росту. У вас, говорит, батарея на кухне действует? А как же, отвечаю, в лучшем виде. Так он такой добросовестный оказался, не послушал меня, сам зашел, пощупал. А еще некоторые молодежь облаивают. Не такая, мол, да хулиганы. А я тебе скажу.
Трофимов больше не слушал.
— Куда ж ты? Зачем приходил? — удивился старик. — Вот чудорез!..
Настоящий техник оказался пожилым мужиком, с крепким запахом табака и чего-то еще, более крепкого. О Шилохвостове он слышал впервые.
— Въехать не успеют, уже жалуются, — не понял он, в чем дело, но посмотрев удостоверение Трофимова, за беспокоился, заподозрив неприятности. — Да что надо-то? Мы мигом. Я сейчас туда слесаря пошлю.
— Не нужно, — сказал Трофимов.
И поспешил к машине.
Мазин выслушал его внимательно и быстро оделся.
В общежитии Белопольской не оказалось, в театре тоже.
— Давай на водную станцию, — приказал Мазин. — Больше некуда.
Выйдя из квартиры Шилохвостова, Лариса Белопольская — а именно ее принял за молодого техника доверчивый пенсионер — впервые ясно поняла, что положение ее безнадежно. Она вошла в кабину лифта, механически сдернула парик, отклеила усы и расправила волосы. Старушка, стоявшая у подъезда с детской коляской, проводила взглядом девушку в джинсах и спортивной куртке, покачав головой: «Ну и одеваются, прости господи, чи парень, чи девка — не поймешь! И о чем только думают?!». Но если бы старушке сказали, о чем думает эта девушка, старуха бы, наверно, не поверила своим ушам.
Назвать то, что творилось в голове Ларисы, мыслями было трудно. Это было отчаяние. «Что же мне делать? Спасите меня!» — хотелось ей закричать на всю улицу, но ужас ее положения и заключался именно в том, что крикнуть было нельзя. Мимо нее проходили десятки людей: одни — не обращая внимания, другие — оглядывая с интересом, третьи, как старуха с внучкой, — неодобрительно, но все они были жителями иной планеты, на которой и она когда-то жила, не то вчера, не то миллионы лет назад, — когда, невозможно подсчитать. Навстречу шли обыкновенные люди с обычными целями и устремлениями: купить макароны, приобрести билеты на эстрадный концерт, утаить троячок от жены, Доказать свою правоту начальнику. У кого-то из них были неприятности и несчастья — болезнь, неудавшаяся любовь, кто-то, возможно, потерял близкого человека. Но и они были не такими, как она. Их поддерживали, понимали, им сочувствовали. Она же была одна, хотя она еще казалась свободной и могла свернуть в любой переулок, выпить стакан виноградного соку или зайти на выставку японских акварелей, она была обречена. Игра обернулась трагедией. И безысходный ужас трагедии заключался в том, что Лариса даже не знала, от кого ей спасаться. Два человека страшили ее, но ненавидела она одного. Нет, не Мазина, который пришел неожиданно в то пасмурное утро, когда она, еще не проснувшись толком, нежилась под одеялом. Пришел, и она увидела обыкновенного, с виду совсем не страшного, средних лет мужчину, увидела, но не поняла его взгляда, в который нужно было всмотреться и сообразить, что этот неторопливый и уступчивый человек поймет все, что она сможет выдумать, чтобы обмануть его.
Она сидела тогда на кровати, курила, лгала, показывала свои красивые ноги и изобретала наивные выдумки, которыми его пытались сто раз дурачить люди поумнее ее, казалась себе хитроумной и роковой соблазнительницей, а была на самом деле всего лишь Ларка Занозина, Белопольская по кратковременному бесплодному браку, вообразившая себя сначала актрисой, а потом преступницей.
И как актрисой оказалась она бесталанной, так и преступницей неудачливой, связавшей себя с двумя выродками — трусом и живодером, которыми наивно предполагала управлять и даже повелевать, и которые предали ее. Теперь одного из них уже нет, а тот, что еще жив, настоящий преступник и убийца, убьет и ее при первой возможности спасти свою шкуру. Его она ненавидела, но куда ж было убежать от него? К Мазину?
Мазин, конечно, не убьет. Может быть, ей грозит даже не такое уж жестокое наказание. Сама она не убивала, не грабила. В чем-то еще можно соврать, что-то скрыть. Можно прийти с повинной, выдать, наконец, того. Но разве это спасенье? Разве избежишь тюрьмы? Тех лет в несвободе, что съедят молодость, красоту? Не будет больше даже второсортного театра со вторыми ролями. Будет колония. А потом? Фабрика? Как у Шурки? Долгие годы серой «честной» жизни? Всплыл и промелькнул в памяти кадр из полузабытого кино. Леди Гамильтон. Решетки, убогая спившаяся старуха. Нет, нет и нет!
Бегство? Ей вспомнился последний взгляд Мазина через полузамерзшее стекло троллейбуса. Даже тогда она не поняла его. Показалось: просто устал и улыбается вежливо. Может быть, он жалел ее? Нет, спасибо! Не нужно. Жалость не помешает ему найти ее везде, куда бы она ни убежала. Да и выдержит ли она годы каждодневного страха?
Не о такой жизни она мечтала. Та жизнь представлялась, как яркий, цветной заграничный фильм. Беспечная красивая жизнь. Без забот, без труда. Все, кого видела она вокруг себя с детства, работали, что-то делали и ее старались заставить что-то делать. Дома — мыть посуду и подметать пол, в школе — заучивать невнятные формулы, собирать грязный металлолом. Все требовали, навязывали — «Ты должна!». Все время «должна»! Родителям, учителям, коллективу. Она нанялась на театр, а там оказалось то же самое — работа, долг, обязанности, обсуждения на собраниях, поучения режиссера. И все это за гроши, при которых покупка обыкновенных сапог становится мечтой.
Хотелось жить, пожить хоть немного, хотя бы в отпуске.
Последний отпуск выпал у Ларисы на сентябрь. Так получилось.
Обычно в это время на побережье меняется погода, идут дожди и налетают ветры, как бы предостерегая преждевременно о неблизкой еще осени. Но в том году погоду можно было описывать только красивыми литературными фразами — море смеялось, в садах бессильно повисли виноградные кисти.
Поселок, где отдыхала Лариса, вытянулся вдоль берега между невысокими, покрытыми густой зеленью горами, и ровным, из мелкой гальки, серым пляжем. Благодатный этот пляж, расположенный совсем недалеко от переполненных, цивилизованных мест, поражал умиротворенной малолюдностью. Лариса была замечена сразу, едва появилась. Раньше других успел Горбунов. Он уверенно расположился рядом на импортном надувном матраце и откровенно уставился на Ларису взглядом, выходящим за рамки приличий.
— Когда я вижу красивую женщину, меня охватывает беспокойство, — пояснил он, переходя в атаку.
Лариса провела глазами по его бледным, не успевшим загореть ногам, усыпанным рыжеватыми волосками, изрядно определившемуся брюшку и подернувшейся жиром груди. Опасений такой человек не внушал, как и соблазна, впрочем.
— Что же вас беспокоит?
— Ваша красота.
— Не слишком ли круто берете?
— Я говорю правду.
«Трепач, но с хорошо подвешенным языком», — думала Лариса.
— А что, если я попрошу вас перебраться подальше? Вы загораживаете солнце.
— Я покорюсь, но мне будет больно.
— Вы забавный. Можете остаться.
Знакомство состоялось, однако Лариса не собиралась предоставлять новому приятелю особых преимуществ. Обедать они отправились втроем. Третьим был Редькин с которым она встретилась еще утром, в столовой.
Единственная в поселке рабочая столовая на отдыхающих рассчитана не была и принимала их лишь в промежутке между основными клиентами — строителями санаторного многоэтажного корпуса. Поэтому предусмотрительные «дикари» занимали очередь пораньше, беззаботные же приходили позже и ждали, пока насытятся предусмотрительные. В общем, и те и другие времени теряли одинаково, что не мешало им молчаливо презирать друг друга.
Девятов в эти группировки не входил. Он просто шел мимо. Глянул на Ларису взглядом недолгим, неопределенным и примкнул к компании, в которой немного знал Женьку. Был Девятов в шортах, выпуклые мышцы пружинили под почти черной кожей. Он отдыхал уже дней десять.
— Осточертело выстаивать в очереди, да и кормежка — дрянь, — высказал Девятов общую мысль в откровенной форме и принялся ковырять спичкой в зубах.
— Абсолютно нерациональная трата времени, — подхватил Горбунов. — Спрашивается, зачем мы сюда приехали? Отдыхать! Верно? Отсюда идея: приобрести мяса на шашлык и отправиться в лес. На машине.
Идея всем пришлась по душе. Женька, правда, колебался. Его бюджет был строго сориентирован на столовское питание, но денег у него не спросили, и он поехал тоже.
Шашлык получился на славу, Особенно в сопровождении трехлитрового баллончика с вином. Сытые, приятно возбужденные, они расположились на полянке у прохладной горной речки и чувствовали себя вполне довольными. Треп шел о том, о сем. Женька, стараясь завладеть вниманием, указал пальцем на ближнюю гору.
— Мне хозяйка про эту гору рассказала одну историю.
— Легенда Кавказа? — спросил Горбунов снисходительно.
— Какая легенда! Пятнадцать лет назад было. Об этом в газетах писали.
— Разве вы, Женя, пятнадцать лет назад умели читать?
— Не хотите слушать и не надо, — обиделся Женька. — А там, между прочим, муж жену убил.
— Я ж говорил — романтика!
— Да не мешайте вы человеку, Слава! — попросила Лариса. — Это интересно. Почему он ее убил, Женя?
— Имущество не поделили. Она хотела делиться, а он нет. Убил ее, поджег дом и засел с ружьем на горе.
Пограничники его с вертолета брали.
— Нет, не интересно, — вздохнула Лариса.
— Дурак какой-то, — поддержал Горбунов. — Лучше бы разделился.
— Человека понимать нужно, — не согласился молчавший до сих поп Девятов. — Может, этот дом для него смыслом жизни был, а смысл делить трудно.
— А жертвовать жизнью глупо, — заспорил Горбунов. — Все преступники глупы. Карманник из-за проблематичного трояка готов рисковать лучшими годами молодости! Идиотизм. Нет, преступление оправдано только в случае обратной зависимости между риском и выгодой.
— Как это? — не понял Девятов.
— Выгода должна быть максимальной, а риск минимальным. Хорошо подготовиться, взять большую сумму и Уйти в глубокое подполье, пока наши бюрократы-сыщики не сдадут дело в долгий ящик.
— Так и состариться можно, — засмеялась Лариса.
— Вам это не грозит, — галантно возразил Горбунов.
Закончился пикник для Ларисы событием неожиданным.
Когда стали собираться, у Горбунова забарахлила машина. Он погрузился в нее до пояса, а Женька взялся помогать, подавать инструменты. Ремонт затягивался и Лариса незаметно отошла от поляны, углубляясь в лес. Речка осталась в стороне, напоминая о себе только шумом перекатывающейся через камни воды. Было жарко, душно. Парило даже в тени, впрочем не густой, лес здесь рос хвойный, без подлеска, земля была покрыта слоем серо-желтых иголок.
Лариса остановилась у сосны, прислонилась плечом, разомлев от жары и вина. Вдруг влажные, горячие руки легли ей на плечи. Она оглянулась и оказалась лиц, к лицу с Девятовым. Было это особенно неожиданно, потому что тренер до сих пор не проявлял к ней заметного интереса.
— Что за пассаж! — спросила Лариса удивленно.
Она была достаточно сильной, чтобы отбиться, и потому не спешила. «Сейчас влеплю ему по роже», — подумала Лариса не столько возмущенно, сколько удивляясь его наглости, и промедлила. Девятов рывком привлек ее к себе. Покачнувшись, она инстинктивно схватилась за его шею. Тогда он подхватил ее под коленки и опустил на покрытую хвоей, разогретую солнцем землю.
— Ау! Где вы? — кричал вдалеке Женька.
— Идем! — крикнул в ответ Девятов хрипло, счищал с Ларисиной кофточки прилипшие иголки.
Она не смотрела на него.
— Где вы пропадали? — спросил Горбунов, довольный, что ему удалось справиться с машиной. — Садитесь!
Лариса села впереди, Женька и тренер сзади вместе. По пути Девятов сказал:
— Симпатичное здесь местечко. Приятно провели время.
— Мы вам, кажется, свидание сорвали, — съехидничал Женька.
— Почему? Мы управились.
Лариса вспыхнула, а все захохотали, приняв слова тренере за грубую шутку. Горбунов, глядя на нее, воскликнул:
— Смотрите, какая скромница!
В зеркальце она поймала взгляд Девятова. Он чуть заметно подмигнул.
Отпуск продолжали проводить вчетвером. Однажды Горбунову удалось поцеловать Ларису. Об ее отношениях с Девятовым они с Женькой не догадывались. Встречалась с ним Лариса в маленьком финском домике спасательной станции, ключ от которого давал тренеру его приятель-матрос. Встречались ночью, днем же Девятов посмеивался только, слушая горбуновские комплименты Ларисе. Иногда это ее раздражало.
— Ты не тяготишься своей выдержкой? — спросила она как-то с насмешкой.
— Ничуть, — ответил он. — Все, что я могу тебе дать, ты получаешь. На другое я не способен. Если этому пижону нравится изображать кавалера, пусть изображает. У нас с ним разделение труда. В разных сменах работаем.
Хамство не отталкивало ее, она принимала его за силу.
— Ты мужик с характером. Как ты напал на меня в лесу.
— Вот было бы смеху, если б они нас застали.
Девятову это тоже показалось смешным.
— Представляю физиономии!
— А ты смелый только с бабами?
— К чему ты это?
— Просто так.
Она не врала. Ей было просто приятно лежать рядом с грубым мужиком, непохожим на засахаренных театральный приятелей, и цинично болтать о серьезном и несерьезном. Ночью они легко и незаметно нарушали эту грань.
— Вспомнила горбуновскую формулу о преступлениях. Минимум риска.
— Большой теоретик! Хотел бы я увидеть его с пистолетом и в маске.
— Зачем ему? У него все есть.
— Это точно. Везучее дерьмо.
Девятов невзлюбил Горбунова сразу, Лариса была помягче, он вызывал в ней больше смеха.
— А вдруг он врет, что машину на наследство приобрел? Вдруг ограбил банк? — прыскала она в подушку. — Подкатил на собственной машине с автоматом.
— На собственной не грабит никто. Угнать нужно чужую и бросить.
— Можно подстроить, что вроде твою угнали. Еще хитрее.
Такие тянулись у них разговоры, будто от нечего делать, но волновали обоих, возникая в минуты другие говорят о любви.
Отпуск пробежал незаметно. Однажды Девятов заметил:
— Празднички-то кончаются. Суровые будни близятся.
Рядом, за фанерной стенкой, набежала волна, рассыпалась, ушла, оставив на мокрой гальке белую непрочную пену. Лариса задумалась об осени, которая у наступила там, куда скоро придется ехать, о неустроенном общежитии, скучных репетициях, спектаклях в полупустом зале, завистливых подругах, чванливом режиссере.
— Противно, — сказала она вслух. — Выйти замуж за Горбунова, что ли?
Девятов в темноте усмехнулся:
— Замуж он тебя не возьмет.
— Почему это? — обиделась немного Лариса.
— Он для себя живет. А ты для себя хочешь. Не пара получается.
— Хочу, да! А ты нет?
— Я привык.
— К чему?
— Без сберкнижки жить и прочих удобств.
— Послушай, у тебя бывали большие деньги, а? — понизила она голос, будто выпытывая тайну.
— Откуда? — ответил он, зевнув.
— Но ведь хотелось иметь? — Лариса села, сбросила простыню, наклонилась над ним. — Неужели не хочется? Пожить, чтоб все было, все что хочешь.
— Навсегда — не мечтаю, а так, на время, дым коромыслом пустить я бы не прочь.
— Хоть на время. Достать тысяч десять, пожить, повеселиться до последнего рубля! Здорово!
— Где достанешь? В госбанке?
— Один раз можно и рискнуть. Ведь раз живем всего.
— Наслушалась идиота. Максимум-минимум.
— Нет, он не идиот. Трус только. А говорил он верно. Знаешь, сколько денег привозят в зарплату в НИИ? Мой отец там в мастерской работал. Тридцать тысяч!
— И тридцать охранников?
— Старуха с одышкой и какой-нибудь притруханный инженер-общественник.
— Врешь.
Снова набежала и рассыпалась волна.
— Зачем? Отец всегда удивляется, почему их до сих пор не ограбили?
Девятов сплюнул на пол:
— Кончай, Ларка, этот разговор.
Однако он не кончился, этот разговор, наоборот, возобновился, когда вернулись они в слякотный город, когда праздник остался позади, у смеющегося без них моря, когда навалились повседневные скучные заботы. И хотя разговор есть разговор, слова, фантазия, которую всегда можно оставить, забыть, оставить его, остановить было уже трудно, ржавчина делала свое дело, разъедала непрочные души. Сначала их было двое. Неожиданно третьим оказался Редькин.
Именно он опустил весы, привел их в движение.
Случилось это тоже на берегу, но на речном, в маленькой комнатушке тренера на водной станции. Сидели и пили под дождик. Редькин, как обычно, толковал об институте, жаловался на неудачи.
— Пока на лапу не дашь, не бывать тебе студентом, — оборвал его Девятов.
— Что давать-то? Где взять денег? Банк ограбить?
— Зачем банк? Можно НИИ, — ответил тренер.
Лариса хотела прервать опасный разговор. Редькину цену она знала. Но вмешаться не успела, увидела, как он напрягся выжидательно, а Девятов, вроде шутя, начал рассказывать — дело, мол, верное, только смелость нужна. Женьке бы убежать со страху, а он рубанул:
— Я готов.
Они замолчали. Девятов криво ухмылялся, разливая по стаканам дешевый вермут, а Лариса думала торопливо: «А что, если. Чем черт не шутит? Даже слюнтяй раз в жизни осмелеть может. Один ведь раз! Да и где другого найдешь? Кто еще на такое пойдет? А вдвоем не справиться. Третий нужен…». Однако вслух сказала:
— Бросьте трёп! Пьяные вы.
Но на другой День Редькин пришел трезвый, засунув руки в карманы, спросил насмешливо:
— Что, братцы-разбойники? Задний ход?
Зачем ему это нужно было? Институт институтом, но больше толкало другое: какая-то недоразвитость, непонимание, что сотворить задумал, желание доказать кому-то что-то, а в сущности детскость в худшем смысле, из той детскости, когда кошке хвост отрубают, когда грозят, размахивая игрушкой: «Баб-бах! Я тебя застрелю!»
Но убивать они не хотели. Никто к такому не был привычен. Кроме того, предположили резонно: если не убивать, в случае провала дадут меньше. Потому от настоящего оружия отказались, Лариса обещала раздобыть бутафорский пистолет. Правда, риск увеличился, но они почти не заметили этого. Решившись окончательно, они поднялись в собственных глазах, почувствовали себя чем-то вроде суперчеловеков, а к другим, обычным, прониклись презрением. Дескать, струсят, не осмелятся воспрепятствовать.
Так шли они к преступлению, то шутя, то храбрясь, подталкивая себя насмешками над нерешительностью, то разжигая мечты о радостном времяпрепровождении, которое получится от дерзости одной, без кровопролития никому не причинив вреда. Деньги-то государственные, банк еще выдаст!..
В эти дни искренне не считали себя преступниками. Настроение было бодрое, азартное. Даже когда вытащила Лариса из ящичка на кухне Горбунова запасные ключи, еще пьянило ощущение рискованной, но все-таки игры. Как они хохотали, вспоминая детали первой удачной «операции»!
Тысяча лет жизни отделяла ее сегодня от того веселого вечера. Не верилось, что он был, мог быть, как не хотелось верить, что был и другой, окончательно погубивший ее день.
Они разделились. Девятов взял ключи и отправился к шахматному клубу. На голове, под кепкой у него был надет парик рыжеватого, почти лысого человека. Это она придумала в безумном вдохновении, и идея была встречена с восторгом.
— Слушай, ты должен замаскироваться под Горбунова!
— Шутишь? С его-то брюхом?
Она взяла маленькую подушку с кровати, протянула ему:
— Заткни за пояс. Подходящий парик я достану.
Когда Девятов оглядел себя в зеркале, он поощрительно улыбнулся:
— Сообразила, ничего не скажешь.
А Редькин выкрикнул в восторге:
— Колоссально! Ты гений преступного мира, Ларка!
И эти глупые восторги она приняла всерьез, зашевелился в ней червячок нелепого тщеславия, потянуло стать главной, самой умной в банде, которую они бандой, конечно, не называли. Но банда возникла, и требовалось кому-то ею руководить, распределять функции, давать задания. Все это она взяла на себя. Определила, как вести себя Девятову, и он снисходительно согласился. Сказала, чтобы Женька ждал его в туалете, что находился неподалеку от кассы. А сама в черном парике отправилась «на место», чтобы дать сигнал, а потом наблюдать и заметать следы, вернее, направлять по ложному следу. Бесстрашно шла, все еще шутя, даже Сидоровой назвалась шутя. «Представляю, как перепугается тихоня!». А шутка-то лишней оказалась. Переиграла.
Но это потом выяснилось. А пока стояла она в вестибюле института, ждала и дождалась кассиршу, дала сигнал Девятову. Тот выскочил из угнанной машины, забежал вперед. Смешно было — человек в туалет торопится! Но тут появился Женька в маске — чулок натянул на голову — и ткнул кассирше в живот своим большим нестреляющим пистолетом:
— Не сопротивляйтесь, иначе смерть!
Громко выкрикнул, не очень страшно, но резко. Она боялась, что голос у него сорвется, однако обошлось, кассирша поверила, села на пол. Девятов подхватил сумку с деньгами, и они побежали к машине.
Минут десять Девятов кружил по городу. Женька тем временем снял маску и переложил деньги в саквояж. Туда же засунули парик Девятова и скомканную подушку, пока милиция искала лысоватого человека с редкими рыжими волосами, все уже собрались на водной станции.
Нужно было радоваться, но радость появилась только после второй бутылки. Разрядились, хохотали, вспоминая подробности, хвастались наперебой, каждый преувеличивая собственные заслуги, говорили много глупого. Когда смеялись Девятов вытащил из кармана серебряную монету.
— Люблю сувениры.
— Считай его моим подарком. Пусть им владеет достойный!
Никому и в голову не пришло, во что обойдется китайская монетка. Мелочи не придали значения. Думали о крупном — как рассредоточиться, спрятать деньги, затаиться.
Первый удар колокола она услыхала через неделю.
В общежитии, как и везде по городу, говорили о налете. Говорили по-всякому. Некоторые, если не одобрительно, но отдавая известную дань: дескать, храбрецы, а милиция — шляпы, и вообще, всегда у нас так. Слушать такое было приятно, пока Зина не притащила только что купленную «Вечерку».
— Ларка! Ведь это та самая, наверно! Кассирша из института.
Лариса взяла газету и увидела черную рамку. «Дирекция, местный комитет извещают, что при исполнении служебного долга…».
Невольно у нее вырвалось:
— Они ж не хотели!
— А ты представь себя на ее месте — пожилая женщина, а на тебя громила с пистолетом!
Ночью она не спала. Утром, хоть и договорились не встречаться, побежала к Девятову.
Он встретил ее спокойно.
— Нервишки сдали? Неприятно, конечно, но мы тут ни при чем. Ее пальцем никто не тронул. Даже по закону нам не пришьют.
Законов она не знала, но Девятов говорил убедительно:
— Держат на такой работе старую рухлядь. Гуманисты. До пенсии тянут, обидеть боятся. И сама дура. Еле ногами двигает, а тридцать тысяч под мышкой таскает! Успокойся. Выпей рюмку.
Выпила одну, другую. Постепенно вместо вины, ответственности, укоров совести пришло раздражение на старую женщину, которая давно должна была уйти, не путаться под ногами и не отравлять своей неуместно! смертью такую удачную операцию.
Но с этого дня Лариса заметила в себе перемену. Раньше подмывало ошеломить кого-нибудь, брякнуть дома, в театре, в троллейбусе: «А ведь это мы! Да, мы!» Теперь она не смогла бы этого сделать. И не из страха. Просто нечем стало хвастаться, даже перед теми, кто раньше похваливал их по неразумности. Убийц не одобрил никто.
Второй удар колокола принес страх.
Володька Крюков ждал ее после спектакля.
— Нам нужно серьезно поговорить, Лара.
Она не поняла, подумала, что он о своем, о личном.
— Вовчик! Мы же сто раз серьезно говорили.
— Я не о том. Ты знаешь Горбунова?
— Горбунова?
— Да. Это его ключи ты мне приносила?
Кто мог подумать, что так сложится, совпадет!
— Понимаешь, он обратился ко мне. Просит замок переделать на машине. И ключ показал. На нем зазубринка такая приметная.
Земля качнулась у нее под ногами, стало страшно-страшно.
— Я спросил: «Вы дубликат недавно не заказывали?». Он говорит: «Нет».
— И ты сказал ему про меня?
— Не сказал.
Лариса будто глотнула воздуху, выплыв из темного омута.
— Почему?
— Ты знаешь. Я люблю тебя.
— Любишь, а за бандитку принял? — заставила себя засмеяться она и впервые, непроизвольно назвала себя так — бандиткой.
— Там мужики были, я знаю. Но выходит.
— Что выходит?
— Или ты им помогала, или тебя одурачили.
Он протягивал руку ей и топил себя. Тогда она еще не знала, что топил в буквальном смысле.
— Вовка! Поверь мне. Меня обманули.
— Нужно сказать об этом, Лара.
— Ты что! Меня ж признают сообщницей. И тебя.
Страх толкал ее на подлость, на шантаж, но он ответил упрямо:
— Нужно сказать правду. Из-за этой сволочи человек умер.
Она запросила передышки:
— Хорошо, Вова. Дай мне немножко времени. Я должна все продумать. Мы вместе пойдем. Только не сейчас. Умоляю тебя, подожди немножко.
— Ладно. Завтра я зайду к тебе.
Нет, прося отсрочки, она не знала, не замышляла го, что случилось. Она надеялась найти выход.
Выход нашел Девятов. Выслушал, подумал, почесывая гладко выбритый подбородок, правое веко задергалось в тике, спросил:
— Где мне его увидеть?
— Он придет в общежитие.
Лариса не осмелилась спросить, как погиб Крюков. Она даже готова была поверить, что он утонул сам. Девятов объяснил:
— Потолковали мы, я пытался выяснить, что он замыслил, что он захмелел быстро и ушел. Разговор был поздно, там кручи на берегу, в темноте сорваться нехитро.
А потом пришел Мазин и показал ей брелок. Ее дурацкий подарок, которым подкупила она доверие Горбунова и который стащил из машины Девятов. Убийца. Теперь в этом не было сомнений.
— Ты убил его и положил в карман монету, — произносит она в отчаянии, глядя на него в упор.
Девятов отвечает тяжелым взглядом. Они уже не столько любовники, сколько сообщники, но они еще надеются спастись вместе.
— Не о том думаешь, Лариса. Не обвинять нужно, а соображать, как спастись. Кончились шутки-игрушки. Набаловались, нашкодили.
— Но я не убийца.
— Это слово из головы выкинь. Как умер твой сосед, тебя не касается. Сам Мазин говорит, что они не знают, убили его или по пьянке утонул.
— А я знаю!
— Знаешь не знаешь, твое дело — сторона. Главное, что вовремя он умер. А монету я ему подложил, точно. Вклад в общее дело сделал, так сказать, в развитие твоей идеи. Так что скажи мне спасибо и давай мозговать, как спастись. Учти, побеждает тот, у кого крепче нервы. Мы или они. У них сила. Они вроде охотник сейчас, облаву делают. Но я не заяц, меня голыми руками не возьмешь. Я за свою шкуру три чужих спущу. И тебе не поздоровится, если что.
— Пугаешь?
— Напоминаю, кто этот водевиль поставил. Я одна? Да?
— Ну, ну! — Он грубо похлопал ее ниже спины. — Песню знаешь?
Ты будешь первым.
Не сядь на мель!
Чем крепче нервы,
Тем ближе цель!
Доходит? Спокойные нервы — светлая голова. А по части интриг бабская голова в три раза сильнее мужской. Так что соображай!
И она соображала, все еще цепляясь за иллюзии, что несмотря ни на что, они вместе. Конечно, то, что случилось с Вовкой, ужасно, кошмарно. Это она его погубила, она. Но Вовку не вернешь, и кому станет легче, если ее разоблачат, посадят в тюрьму? Почему погубить одну, жизнь — несправедливо, а две — справедливо? Она же не хотела! Она не хотела и не хочет никому зла. Она хотела немногого, совсем немного — чуть-чуть пожить не так, как все, легко, беззаботно, весело, радостно. Что же в этом ужасного? Преступного?! Неужели она виновата, что у кассирши оказалось больное сердце? Ведь у Женьки был бутафорский пистолет! И с Вовкой все произошло случайно. Кто мог знать, что Горбунов обратится к нему? Есть даже теория случайностей. Каждому на голову может упасть кирпич. Но падает одному из миллиона. Так и с Вовкой. Ему не повезло. Это случайность, случайность! Мог же он попасть под машину, погибнуть в авиакатастрофе?
Нет, она не должна отвечать за то, что произошло помимо ее желания. Девятов прав. Нужно бороться за себя, за свое спасение. Жизнь дается человеку один раз.
Так началась борьба. Ее борьба, потому что, как и полагал Девятов, именно ей приходили в голову «спасительные» мысли и все они сводились к одному — запутать и обвинить Горбунова.
Перейдя очередной рубеж, спустившись на новую ступеньку, она изменилась. Если гибели Владимира Лариса в самом деле не хотела, то против Горбунова действовала сознательная ложь, расчетливая, злая воля, которая была направлена не только на то, чтобы исковеркать жизнь, но и отнять ее, если будет доказано, что Горбунов напал на институт и убил Крюкова. Это стало прямой ее целью, но мук совести Лариса не испытывала, как, впрочем, и ненависти к Горбунову. Наступил момент, когда она поняла, что жизнь — это беспощадная игра на выживание и кто-то должен проигрывать. Так пусть это будет удачливый балбес Горбунов со своим комфортным образом жизни, нелепая, ненужная кукла, которой можно отрывать руки и ноги.
Девятов план одобрил:
— Действуй.
Пугал их Женька. Редькина события пришибли. Не ждал он такого и к борьбе был не способен. Панический страх перемежался в нем с полной, ненормальной отрешенностью от реальности. Но о чем-то думал и он, думал в одиночку и, наконец, провинтил глазок в дверях и навесил дополнительный замок. На иронический вопрос Девятова:
— Отбиваться собираешься или вертолет тебя на крыше ждет?
Женька ответил:
— Мне нужно пять минут.
— Зачем?
— Живым я не дамся.
— Связались с психопатом, — сказал Девятов Ларисе, когда они остались вдвоем. — Того и гляди — заложит.
— Если попадется.
— Такой может и с повинной явиться. Сумасшедший он, точно говорю. За свои поступки не отвечает. И нам не доверяет. Я спросил, где он деньги спрятал, не сказал.
В те дни Лариса Девятову еще доверяла. Был он для нее опорой, последней стеной, с ним отдыхала. Ведь теперь повсюду ее окружали враги, каждый мог погубить. Кроме него. Она не догадывалась, что, выслушивая ее новые замыслы, он не радовался, а пугался изощренным жестоким выдумкам. Страх владел им не меньше, чем Ларисой, но он его прятал, скрывал, все еще играя «сильного» мужчину. Он одобрял ее на словах, а сам думал) «Ну и дрянь! Как она этого пентюха к вышке подводит Такой и от меня отделаться ничего не стоит. Возможность бы только представилась. Тварь, самка, паучиха. В постели ноги целовать готова, а встанет и…».
Было это несправедливо, но они уже перестали понимать друг друга и шли к тому, чтобы возненавидеть один другого. И все-таки она еще держалась за него, доверяла. И поверила, что Женька псих, особенно после того, как узнала, где он прячет деньги.
Случилось это так.
Женька назначил ей свидание. Целевое, разумеется, подальше от центра, в каком-то закоулке, куда явился в очках с поднятым воротником, закутанный в шарф. Выглядело это смешно, но не до смеха уже было.
— Слесаря Девятов убил? — спросил он прямо.
— Нет, получилось так. Девятов его спиртом угостил, а он непьющий, захмелел, пошел ночью берегом.
Женькино желтое лицо исказилось саркастической гримасой:
— И ты в эту муть веришь? А монета как к нему попала? Все милицию дурите? Пустой номер. Думаешь, они глупее нас? Это они нас за нос водят, а не мы их. У меня девчонка есть — Ольга. Выболтала. Оказывается, Мазин ее выспрашивал, ко мне приставить хотел.
— Выдумываешь, — усомнилась Лариса.
— Факт. А почему они Горбунова не берут?
— Не собрали доказательства.
— Твоей помощи ждут? Между прочим, подло это.
— Что?
— Сама знаешь. Мужик угощал нас, на машине возил.
— Дурак! — разозлилась она, — Или мы, или он. Что выберешь?
Женька не ответил, он увидел милиционера, пожилой старшина шел не спеша навстречу с пакетом под мышкой, явно по неслужебному делу. Но Редькин кинулся в сторону, втянул Ларису в подворотню.
— Совсем с ума сошел!
— Понимаешь ты. На улице они тоже часто берут. А мне на улице нельзя. Пусть домой приходят. Там я не дамся, — повторил он свое лихорадочно. — Что мы наделали, Ларка! Что наделали. Выхода нет, понимаешь. Не милиция, так Девятов.
— Что плетешь?
Разве ты его не боишься?
— Чего ради?
— А ты на его руки посмотри. Волосатые. Это ж руки убийцы! Он слесаря утопил. Я уверен. И меня расспрашивал где я деньги прячу.
— Женька!
— Что, Женька? Я не сумасшедший Хочешь, скажу, куда я деньги запрятал? Ему не сказал, а тебе скажу. Я такое придумал, никакой Мазин не догадается!..
Так она узнала, что Редькин свою долю в полиэтиленовых мешочках затолкал в батарею, отключив ее от общей трубы цементными пробками. Лариса дала слово, что Девятов не узнает об этом, но слово не сдержала.
— Ну разве не видишь, что это идиот! — злобно выругался Девятов. — Пробьет кипяток пробки и раскиснет все его счастье. А то и слесаря доберутся. Подонок. О себе не думает, о нас бы подумал! Вместе рисковали. А он Горбунову сочувствует, свинья. Выручать его он не собирается?
В злобе своей Девятов был недалек от истины. Ибо перед смертью побывал-таки Женька у Горбунова и чуть было не сказал все в ударе. Был он близок к тому, что раньше называли «пострадать», и о Девятове с Ларисой действительно, не думал, как и о себе. О какой-то высшей справедливости, о правде размышлял, а заговорил об институте, как всегда, размельчился Да и отталкивал его суетливый, жирный телом и имуществом Горбунов. Если высшая справедливость в том, чтобы Горбунова спасать, так что это за справедливость, и стоит ли ради нее «страдать», да вообще, жить стоит ли? С этим вечным вопросом и шел он, а Лариса и Девятов получили еще одну, теперь уж совсем непродолжительную отсрочку.
Однако всего этого Девятов не знал и, несмотря на постоянную готовность к жестокости, убийства Редькина не замышлял, а замыслил элементарное бегство, ибо безопасность свою ценил дороже, чем Женькину треть в радиаторе, и полагал резонно, что новое убийство дела отнюдь не приглушит. Сохраняя остатки рассудка, решил Девятов под прикрытием горбуновской дымовой завесы отчалить подальше, куда-нибудь в северо-восточные, призывающие новых жителей края, и затаиться там в роли скромного спортсмена-профессионала, воспитателя юношества.
В свою очередь, Лариса о мыслях и планах Девятова не подозревала и потому в самоубийство Редькина поверить не могла, но и в убийство поверить боялась. Это было слишком страшно, ибо нетрудно было догадаться, что последней опасной свидетельницей остается она сама. Знать правду было ей необходимо, но Девятову верить больше было нельзя. Тяжкая истина открылась ей наконец — преступник всегда погибает в одиночку. Однако крах, неизбежный в любых обстоятельствах, приходит в свой день и час.
Час этот наступил, когда Лариса сыграла последнюю шутовскую сцену в спектакле, который начинала в главной роли, а заканчивала статистом, когда, наклеив усики, поговорила она с добродушным стариком Шилохвостовым и убедилась, что кухню его обогревает та самая батарея, что была набита Женькиными деньгами, а следовательно, никаких денег в ней больше нет, украдены они, только один человек, которому сама она о деньгах сказала, мог это сделать. Только перед ним мог Женька отпереть свои бесполезные замки и впустить на свою погибель, и тот придушил его, как утопил раньше Володьку, или разбил ему голову, а потом развинтил Женькиным же ключом радиатор, достал полиэтиленовые мешочки и ушел, вышвырнув Редькина с балкона.
Картина эта живо встала перед глазами Ларисы, когда, наклонившись над злополучной батареей, она собственными руками ощутила, как течет под металлом горячая вода, течет свободно, не стесненная разбухшими бумажками, что называются денежными знаками.
И не пришло, не смогло прийти ей в голову, что все было совсем иначе.
Полуобезумевший Женька, после того как укоренилась в его поврежденном страхом мозгу нелепая мысль, что и Ольга следит за ним, шпионит, больше не верил никому и ждал конца. В этом ожидании он сидел, запершись, перестав ходить на работу, питаясь хлебом и консервами, которые покупал в ближайшем продовольственном ларьке, куда спускался, когда вечерело, и накупал лихорадочно, что попадалось под руку, а потом стремглав возвращался и снова запирался, и лежал часами на кровати, пережевывая засохший хлеб и скверную кильку в застоявшемся томатном соусе.
Иногда приходило в голову встать, надеть чистое белье идти сдаваться, взяв на себя все, даже смерть Крюкова. Тогда представлялось Редькину, как выступает он с последним словом на суде, призывая всех научиться на его роковых ошибках, а себя просит наказать по всей строгости закона. Но желание это быстро проходило, сменялось другим — вытащить деньги и сбежать, и пить и гулять до копеечки, а потом застрелиться где-нибудь в шикарном ресторане под грустную музыку, как было принято сто лет назад. Тут он вспоминал, что застрелиться ему не из чего, да и желания гулять уже не было, а вместо красивого конца снова и снова представал один на балкон — и вниз. Вот только знать бы, сколько секунд лететь? По физике проходили ускорение, но он забыл и высчитать не мог. А хотелось поскорее, как будто имело значение, четыре секунды лететь или девять. Было и другое опасение. Случается иногда невероятное, даже в газетах писали, как одна немка из бразильского самолета, что над Амазонкой взорвался, упала в джунгли и жива осталась. Эти две мысли донимали Женьку больше всего — сколько секунд лететь придется и разобьется ли он сразу или нет.
А произошло все без расчетов.
Услышал он звонок в дверь, вздрогнул и притаился, но звонок повторился, и Редькин не выдержал, подошел в носках на цыпочках к двери и выглянул в глазок. И, как показалось ему, прямо взглядом встретился с человеком в милицейской форме. Встретился и отпрянул, не рассмотрев розовощекого и улыбчивого младшего сержанта Милешкина, который по случаю праздничного дня пришел проведать сестру с зятем и племянником, малолетним бутузом, и потому звонил громко и настойчиво, предвкушая приятное родственное времяпрепровождение.
Редькин же даже о том, что сегодня воскресенье, не подозревал, а уж о подлинных намерениях Милешкина тем более. Он все понял. Понял и начал медленно пятиться назад в комнату. Прошел комнату и замер на пороге балкона. Умирать было ужасно. Билась в нем еще, протестуя против насилия, жизнь, но заметивший за дверью движение Милешкин позвонил в третий раз и, весело нажимая на звонок, не отрывал от кнопки палец до тех пор, пока Женька не перегнулся через ограду балкона и не рухнул, спасаясь от него, вниз, в темноту.
А не знавшая этого Лариса, уверенная, что предана Девятовым и теперь уж будет, как и Володька с Женькой непременно им уничтожена, вопреки рассудку спешила, почти бежала по улице в сторону водной станции. Все ней перемешалось — страх, ненависть и даже та призрачная надежда, которая никогда, до последней минуты не покидает человека. Если бы у нее спросили, что она не собирается делать, она бы не ответила. Вернее, в голове метались все те жесткие слова, которые она скажет, швырнет ему в глаза, рискуя жизнью, ибо одна, безоружная, она не могла, конечно, надеяться спастись, если этот здоровый, всю жизнь тренировавший свои мышцы мужчина в самом деле покусится на нее. А подсознательно в ней стучало — вдруг все не так, вдруг произойдет чудо и она будет спасена. Неизвестно как, но спасена. Так она бежала и бежала, а потом села в такси, потому что бежать уже не могла. Села и поехала к Девятову. Больше деваться ей было некуда.
Девятов собирал вещи. В последнее время он совсем перебрался на водную станцию к безмерной радости сторожа Романыча, который не только почувствовал себя в безопасности, но и смог проводить больше времени в ресторане «Мельница», у родственника. В городе тренер жил на частной квартире. Был он приезжий, имел в свое время семью, да надоело однообразное житье, захотелось поискать счастья, и вот поиски кончились.
Пока отпущенный сторож предавался скромным утехам в служебном помещении ресторана, Девятов уложил на дно потертого чемоданчика деньги и прикрыл их сверху вполне обычными вещами — неглаженной рубашкой и бритвенными принадлежностями, а сам присел на койку и ел колбасу, запивая ее водкой из граненого стакана, дожидаясь вечера, чтобы, не привлекая внимания, добраться до вокзала и сесть в один из поездов, отправляющихся в дальние районы страны.
Таким и увидела его Лариса — ссутулившегося немного, в спортивном свитере, озабоченного мужчину, с только что выбритыми щеками. Щеки у Девятова за последние дни втянулись, он похудел лицом, и стали заметны морщины и складки кожи. И если в спину его еще можно было окликнуть словами «молодой человек», то, глянув в лицо, такое сказать уже было нельзя.
Но Лариса рассматривала не Девятова. Она смотрела на чемодан. Несколько минут назад, еще на пороге этой комнаты она была убеждена, что ей грозит смертельная опасность, смерть от его руки, а теперь она видела, что он всего-навсего бежит, бросает ее, как сношенную ненужную вещь, и даже измятая, дешевая рубашка, что лежит в чемодане, нужнее ему. Это был не выстрел это была пощечина.
— Бежишь? — спросила она голосом, прерывающимся от негодования.
Девятов поставил стакан на стол и сказал медленно:
— Во-первых, воспитанные люди не входят без стука, во-вторых, сначала здороваются.
Он говорил еще сдержанно, но в нем уже бушевала радостная злоба, которую можно немедленно выплеснуть, облегчить, наконец, душу от всего, что накапливалось так долго, постоянно подавляясь. Вот она пришла, эта тварь, превратившая его в затравленного волка. Ведь не поддайся он тогда пьяному порыву, поощренному ее уступчивостью, не было бы всего, что случилось, что теперь гонит его неизвестно куда, заставляет бежать, спасаться. Зачем она пришла, его не интересовало. Пришла чтобы дать ему возможность рассчитаться.
Так ее ненависть столкнулась с его ненавистью.
Однако, ослепленная злобой, Лариса не почувствовала опасности именно тогда, когда она возникла по-настоящему.
— Воспитанных в другом месте ищи.
Если бы он мог спокойно наблюдать ее, то, наверно, удивился бы перемене в лице Ларисы. Исчезла актерская выдержка, внутренний грим, обаяние молодости. Злобно и вульгарно прищурившись, перед ним стояла женщина, готовая оскорблять и драться. Все темное, злобное, враждебное людям, что, презирая и отвергая, впитывала она незаметно в своем отгородившемся от жизни и соседей доме, обнажилось в ней. Весь мир был против нее, а олицетворял его один враг.
— Удирать собрался? С Женькиными деньгами?
Эта нелепость сдержала его еще на мгновенье.
— Что?
— Все знаю, сволочь. Женьку ты убил!
— Идиотка!
— Мне Мазин сказал. Так что не радуйся. Далеко не уйдешь.
Конечно, Мазин ничего подобного не говорил, но Девятов поверил.
— Заложила? — выдохнул он водочный перегар и поднялся.
Было и это нелепо. Сознайся Лариса во всем, кто бы позволил ей разгуливать на воле да еще личные счеты сводить? Но это уже до Девятова не доходило.
— Выдала меня, сука?
Она и не подумала опровергать. Пусть думает! Пусть трясется!
— Ты двух людей убил!
Она выкрикивала слова, которые считала искренними, ослепленно веря в эту минуту, что каждый из них — жертва другого, забыв напрочь, как вместе, довольные собой, прохаживались по коридорам института, отмечая удачное расположение комнаты, на пороге которой вырвут они сумку с деньгами и загуляют, заживут веселой, беззаботной жизнью. Забыла она и другое: как сплетала хитрую и бесполезную паутину вокруг Горбунова, которого хотела отправить на смерть, чтобы спастись самой. А он забыл, как в этой самой комнате поил Крюкова спиртом, а потом вынес и бросил его в воду и наступил ногой на затылок.
— Тварь!
Он подошел к ней вплотную.
А в ней бушевала своя ярость, и не было страшно.
— Бандит! Убийца!
Первый раз он ударил ее не кулаком, а ладонью. Но это была не театральная пощечина, это был злой и сильный удар, который сбил ее с ног. Во рту она ощутила кровь с прикушенного языка. Было больно, но понять всего, что происходит, она сразу не смогла.
Девятов стоял над ней.
— Тварь! Это ты все затеяла. Думаешь, эти руки Володьку убили? — он протянул к ней растопыренные пальцы. — Нет, эти! — Каблуком он вдавил в пол ее ладонь.
— Ой! — вскрикнула она.
— Молчи! Милицию зовешь? Милиция улики на Горбунова собирает. А ты вставай! Говоришь, я двоих убил? Правильно. Ты вторая будешь!
Наконец она поняла, что ее убивают. Но она не хотела умирать Качаясь, она встала сначала на четвереньки, потом выпрямилась и вдруг кинулась вперед, чтобы схватить нож которым Девятов резал колбасу. Не удалось. Второй расчетливый удар снова сбил ее с ног и отшвырнул в угол. На глазах ее появились слезы бессилия.
— Вставай тварь!
Ему нравилось это слово, он хотел сломить ее, прежде чем убить, и уже почти сломил. «Сейчас добью! — решил он радостно, глядя, как Лариса опять поднимается на четвереньки. Рука ее скользнула по грязному полу и наткнулась на что-то прохладное.
— Вставай! — повторил он, в ослеплении не видя того, что увидела она — ружья, оставленного сторожем.
Лариса задержалась на коленях, собираясь с силами.
Мазин услыхал выстрел, притормаживая машину. Он подбежал к станции, скользя и спотыкаясь о корни, присыпанные снегом. Трофимов отстал на пару шагов.
С Ларисой они столкнулись на пороге. Она вскинула ружье, но капитан сделал рывок, выскочил вперед, отбил рукой ствол и упал, уходя от выстрела. Заряд из второго ствола ушел вверх, в сторону, а Лариса прыгнула в другую, оставив открытой дверь. Мазин мельком увидел рифленые подошвы лежавшего на молу Девятова.
— Стой! — закричал он, повернувшись к Ларисе.
Она бежала к реке, не выпуская из рук ружья.
Мазин кинулся вслед.
— Стой! Провалишься!
Лариса бросила, наконец, ненужное ружье, и тут же лед не выдержал, выплеснулся тонкими, с витринное стекло, белоснежными осколками, и она исчезла в открывшейся черной полынье.
— Эх! — вырвалось у Мазина, но голова ее, облепленная мокрыми волосами, показалась на поверхности. Обрадовавшись, он сделал несколько шагов по льду, услыхал треск под ногами, сорвал пальто, лег на живот и пополз вперед, протягивая ей ружейный приклад.
— Спасите… спасите… — задыхалась она.
— Держись! — Мазин обернулся. — Трофимыч, не подходи, двоих не выдержит.
Невидимая трещина расползлась под ним, он почувствовал, что проваливается. Холод еще не проник сквозь одежду, но сразу отяжелели ноги, потянулись с глубину и… коснулись песка.
Мазин выпрямился, подняв голову над водой.
— Все в порядке, Трофимыч, — крикнул он капитану.