Над спящим городом, над старыми, поросшими лесом высокими холмами висела темная ночь. Когда в такую ночь взлетаешь в сторону возвышенности, кажется, что самолет вот-вот врежется в островерхие, штыками торчащие сосны, и невольно задираешь нос машины.
Капитан Геннадий Васеев установил самолет строго по взлетной полосе, окинул взглядом приборы и, получив разрешение руководителя полетов полковника Горегляда, включил форсаж. Истребитель задрожал, затрясся от ударившего в бетонные плиты ревущего конуса огня и помчался вдоль отороченной гирляндами огней взлетной полосы. Каждым своим нервом Васеев чувствовал, как сжатое в реактивной трубе пламя с грохотом вырывалось наружу и хлестало по бетону, опаляя шероховатую поверхность. Идущая из фюзеляжа дрожь передавалась и ему, пружинила мышцы, заставляла крепче сжимать ручку управления. Громко стучало сердце, отдаваясь в стиснутых шлемом висках. Смотрел только вперед, на горизонт, удерживая в поле зрения и мельтешившие боковые огни полосы, и покатый нос машины.
Геннадий не видел ревущего факела, но отчетливо представлял его — сколько раз наблюдал, как в темноте взлетают товарищи!
Отрыв от земли он ощутил по исчезновению привычных толчков шасси. Самолет набрал нужную скорость и пошел круто вверх, нацелившись носом в яркую звезду. Угол набора высоты был так велик, что летчик почти полулежал в катапультном кресле. Перегрузка, прижавшая его к спинке сиденья на разбеге, постепенно ослабевала. Дышать становилось легче. В первых полетах на этом типе истребителя ему казалось, что он летит на конце огромного шеста. Маленькие треугольные крылышки находились далеко сзади, и он их не видел. Взгляду зацепиться не за что — кругом густая темнота.
В левом боковом стекле Васеев заметил впереди узкую светлую дорожку главной улицы города. Темнота скрадывала расстояние, и ему казалось, что город совсем рядом, под полом кабины. Отпусти чуть-чуть ручку управления — и острое крыло самолета, будто бритвой, срежет крыши домов.
По времени пора было начинать разворот, и он, плавно отклонив ручку в сторону, нажал на педаль. Левое крыло заскользило вдоль Млечного Пути. Крыло касалось звезд, вздрагивало и чуть слышно звенело.
Геннадий радовался ощущению счастья, которое в нем рождал каждый полет, тому, что все идет хорошо. Машина, как всегда, послушна, земля не беспокоит лишними запросами, светящиеся стрелки приборов замерли в заданных секторах — чего же еще?
Внизу мелькали светлячки уличных фонарей. Васеев взгляда на них не задержал — что-то темное проскочило над кабиной, и в то же мгновение из фюзеляжа донесся глухой удар. Он бегло осмотрел приборы — никаких изменений. Хотел было снова взглянуть вперед, на город, но в тот же миг в притемненной кабине волчьим глазом вспыхнула сигнальная лампа пожара.
Геннадий замер. «Пожар. А если топливные баки? Тогда — взрыв…» От испуга стали влажными ладони.
Растерянный, он инстинктивно сжал ручку управления. Что делать?
Несколько долгих секунд самолет шел в том же направлении, с тем же углом набора высоты, пока в наушниках шлемофона не зазвучал неторопливый женский голос: «Будьте внимательны! Пожар в отсеке двигателя!
Выключите форсаж! Пожар в отсеке двигателя! Проверьте температуру за турбиной».
«За подсказ спасибо, — подумал Геннадий. — И конструкторам спасибо — миниатюрный бортовой магнитофон включился автоматически. Хорошо придумали: голос женский. К мужскому летчики привыкают, а тут — девушка, и совсем рядом…»
Поборов растерянность, Геннадий вспомнил недавние упражнения на тренажере и четко выполнил указания «магнитофонной девушки», сразу же выключив форсаж. Доложил о случившемся на землю:
— Я — Шестьсот двадцать третий! На борту пожар!
Бросил взгляд в зеркало задней полусферы. Там, в зияющей темноте, полыхал зловещий шлейф огня.
Пожар на самолете — это, пожалуй, самое опасное, что может произойти в полете; огонь в считанные секунды распространяется по фюзеляжу, подкрадывается к топливным бакам, вползает под обшивку, расплавляя по пути тонкие листы алюминия, накаляя стальные детали и топливные трубопроводы…
Услышав доклад летчика, руководитель полетов полковник Горегляд уловил в нем растерянность и тревогу.
— Ваша высота?
Геннадий взглянул на прибор:
— Девятьсот!
Горегляд хотел было немедленно дать команду на катапультирование — и дал бы ее, если бы в кабине был новичок. Но Васеев…
— Форсаж выключить. Максимальный угол набора! — приказал он.
— Уже выключил, — доложил Васеев и потянул ставшую теплой ручку управления на себя. Что делать дальше? Память услужливо подсказала параграф инструкции: выключить двигатель и катапультироваться. А машина? Она может с полными баками горючего рухнуть на город.
Он подумал об этом и еще увеличил угол набора, стараясь уйти подальше от освещенных городских улиц.
— Температура как? — услышал Васеев голос командира полка.
— За красной чертой, — ответил он и снова посмотрел в зеркало задней полусферы.
Сноп огня стал меньше, гул в фюзеляже утих. «Пожар, видно, пошел на убыль», — подумал Васеев и установил самые малые обороты.
После необычного сообщения Васеева на стартовом командном пункте установилась тревожная тишина. Горегляд, вытянув шею, всматривался в ту часть темного небосвода, где находился самолет Васеева. В эти секунды его никто больше не интересовал, никто, кроме Васеева, не смел вступать с ним в переговоры.
— Разрешите заход на посадку?
Запрос Васеева ошеломил его.
«Какая посадка на горящей машине? Прыгать, как только самолет выйдет за городскую черту! Чего он там еще надумал?»
— Готовься к прыжку! — резко ответил Горегляд.
Некоторое время он сидел неподвижно, обдумывая неожиданную в этой обстановке просьбу Васеева. Начал мысленно прослеживать возможность захода на посадку, но динамик выплеснул в темноту знакомый голос:
— Прошу посадку! Машина почти в порядке!
«Голос стал увереннее», — подумал Горегляд и запросил инженера:
— Как думаете? Сажать?
Динамик селекторной связи молчал. Наблюдая за Васеевым, Горегляд снова спросил:
— Ваши предложения, инженер? Я жду!
Старший инженер полка майор Олег Федорович Черный находился в небольшом здании пункта управления на противоположной от руководителя полетов стороне посадочной полосы. После доклада Васеева о пожаре Черный сразу же мысленно «раскрыл» топливную систему, отыскивая возможную причину пожара. Все то время, пока летчик вел радиообмен с руководителем полетов, Олег Федорович напряженно думал о пожаре. «Лопнул трубопровод? Отказал клапан топливной системы? Если трубопровод, то огонь может разрастись. Топливо начнет скапливаться в фюзеляже, и потом — взрыв…»
Требовательный голос командира полка прервал его размышления. Голос торопил, сжимая время. Черный обхватил ребристую головку микрофона селекторной связи. «Если пламя стихло с уменьшением оборотов, можно рискнуть», — подумал он. Ему, как и Васееву и Горегляду, тоже хотелось, чтобы самолет не превратился в груду обгоревшего металла.
— Обороты не увеличивать и быстрее на посадку!
Черный не узнал своего голоса. Голос показался ему чужим и отрешенным, и он поставил на стол ненужный теперь микрофон.
— Понял.
Горегляд не спускал глаз с самолета Васеева. Пламя уменьшилось. Голос летчика стал спокойнее, исчезла торопливость первых минут. Может, и правда пожар удалось погасить? Тогда — на посадку! Бдительности не терять: заход через город. Так, так… Через город. Значит, пусть идет с запасом высоты: если снова займется огонь, то отвернуть успеет. Риск большой: под крыльями не пустыня — люди, а все-таки рискнем…
— Твое мнение, Юрий Михайлович? — не оборачиваясь, спросил Горегляд заместителя по политчасти майора Северина.
Северин вбежал на стартовый командный пункт — СКП, как только узнал, что на самолете Васеева возник пожар, и, когда летчик запросил разрешение на посадку, хотел было сразу высказать Горегляду свое мнение, но сдержался: командир опытнее и сам сможет принять правильное решение. Теперь же, когда Горегляд спросил совета, Северин уверенно ответил:
— Сажать надо. Васеев справится!
— Заход на посадку разрешаю! Смотри повнимательнее. Понял?
— Вас понял! Выполняю!
— Его удаление до точки? — спросил Горегляд у оператора, склонившегося над экраном локатора.
— Восемь.
— Смотреть только за ним!
В напряженной тишине голос руководителя полетов прозвучал особенно громко. Горегляд дал эту команду больше для себя, чем для кого-либо: никто теперь не сможет помочь летчику, лишь его собственный опыт и мужество. А Горегляду остается только ждать, надеяться на талант и мужество и быть готовым послать в эфир самую трудную для руководителя полетов команду: «Прыжок».
Горегляд видел снижающийся над городом самолет капитана Васеева и представлял себе, как там, в узкой, тесной кабине человек один на один боролся с огнем. Чем кончится эта борьба?
Васеев разворачивался над городом, не думая ни о себе, ни о самолете. Под крыльями мелькали ровные ряды ярко освещенных улиц, и он непроизвольно начал отсчитывать их. Машина хорошо слушалась рулей, и Геннадий увеличил крен до предельного. Самолет летел на таком режиме, когда даже малейшее уменьшение скорости могло привести к критическим углам и сваливанию на крыло. Он чувствовал положение самолета и, не спуская глаз с прибора скорости, постепенно закручивал машину на предельный радиус, чтобы быстрее уйти от города и взять курс на аэродром. Корпус вздрагивал. Васеев немного отпускал ручку, проверял скорость и высоту и снова брал на себя. Когда же кончатся улицы, бесконечное мелькание огней?! Между городом и аэродромом, если огонь перекинется на управление, еще можно подумать о катапульте. Там, но не здесь.
Когда под крылом легла темнота, с облегчением вздохнул. Не меняя крена, довернул машину на аэродром, мельком взглянул на высотомер и осторожно двинул РУД — рычаг управления двигателем — вперед. В фюзеляже послышался скрежет, и кабина почти мгновенно наполнилась едким, пахнущим горелой краской дымом. Васеев почувствовал прибавление тяги — кресло чуть-чуть толкнуло в спину — и перевел машину в набор высоты. «Хотя бы пару сотен метров набрать. Потихоньку, полегоньку наскрести хоть двести метров…»
Стало труднее дышать — под кислородную маску затекал дым; дым щипал глаза, едким комком скапливался в горле.
Впереди по курсу уже виднелся светлый ручей посадочной полосы — мощные прожекторы старательно высвечивали бетонку. Машина шла устойчиво. Геннадий подумал, что оставшийся участок полета пройдет благополучно, но в тот же миг услышал позади себя громкий хлопок. На остеклении фонаря замелькали разноцветные блики отсвета огромного факела, охватившего хвост самолета. По ручке управления он почувствовал, как снова тревожно загудел корпус машины. В фюзеляже зловеще урчал огонь.
Горегляд увидел вырвавшееся из фюзеляжа пламя и понял, что катастрофа может произойти в любую секунду. Поднес черную с раструбом головку микрофона к губам.
— Отсекай двигатель!
— Понял! Двигатель на «стоп»! — спокойно ответил летчик.
«Молодец, — подумал Горегляд, — выдержал».
Васеев поставил рычаг двигателя на «стоп». Двигатель, отсеченный от топливных баков, умолк, пожар прекратился. Машина начала проседать, земля — приближаться, и Геннадия взял ручку управления на себя. Самолет будто завис над землей, качнулся с крыла на крыло и ворвался в светлый ручей прожекторов.
«Успел-таки. — Васеев облизнул пересохшие губы. — Опоздай на доли секунды — колесами за землю так и зацепился бы. Теперь глядеть за бетонкой. Толчок. Приземлились. Тормозной парашют на выпуск…»
— Включи бортовые пожарогасители! — послышалось в наушниках.
Скорость пробега уменьшилась. Васеев начал отворачивать вправо, стараясь как можно дальше отвести самолет от посадочной полосы. Машина бежала все медленнее, и в темноте, сгустившейся после яркого света посадочных прожекторов, казалось, что она вот-вот уткнется в невидимую черную стену.
Включив пожарогашение, Васеев нажал на тормоза и медленно открыл кабину. После грохота работающей турбины, шума рассекаемого воздуха, радиопереговоров, после напряжения последних минут он, как в воду, погрузился в тишину. Плотную, густую тишину предрассветного утра. В наушниках шлемофона еще звучали запросы заходящих на посадку летчиков и команды руководителя полетов, но Геннадий словно не слышал их. Странная слабость навалилась на него, тело обмякло, руки и ноги стали непослушными, ватными. «Сел! — звенело в висках. — Сел!»
Он нащупал в темноте тумблер аккумулятора и выключил электропитание. В кабине стало еще тише — теперь ни один электромотор не работал, и только раскрученный до огромных оборотов гироскоп авиагоризонта какое-то время еще визгливо попискивал, но вскоре и он затих.
Подъехавшие на аварийном тягаче техники и механики принялись осматривать обгоревший хвост самолета. Техник Муромян подставил лесенку и поднялся к Геннадию.
— Командир, помощь нужна?
— Нет. Буду ждать Горегляда.
Васеев отчетливо различал взволнованные голоса техников, механика Борткевича и секретаря комсомольского комитета полка капитана Димы Ваганова. «В рубашке Геннадий родился, — говорил Дима. — Теплоизоляция сгорела, топливные баки могли взорваться в любую секунду».
Больше других волновались техник самолета Эдуард Муромян и механик Михаил Борткевич. Пожар мог случиться и по их вине. Они беспокойно ходили вокруг машины, которую готовили к этому полету, как всегда, вместе, осмотрев и проверив все, что поддается контролю. Муромян в авиации служил давно и за свою жизнь чего только не повидал! Но обычно всякие неурядицы случались с машинами других техников, а сегодня беда свалилась на него и на Мишу.
— Могли мы забыть закрыть горловину топливного бака? — говорил Борткевич. — Могли.
— Нет, — решительно утверждал Муромян. — Я отлично помню, как закрыл. Приедут командир с инженером, разберутся. Только я уверен в себе. И в тебе.
К ним подошел Дима Ваганов и тоже спросил о топливной горловине — закрыта ли? Муромян не выдержал:
— Да что вы все помешались на этой проклятой крышке! Отлично помню: закрывал вот этими руками. — Он вытянул руки и потряс ими перед Вагановым и Борткевичем.
Васеев вслушивался в торопливый разговор. Все правильно: надо ждать командира полка. Таков в авиации закон: все должно оставаться на своих местах до приезда командира. Тогда будет легче определить причину отказа или пожара. Конечно, если летчику требуется медицинская помощь, ему помогут выйти из кабины, но так, чтобы даже случайно не задеть ни один тумблер, ни один рычаг или кран.
Васеев в помощи не нуждался. Он отстегнул кислородную маску, снял защитный шлем — ЗШ, шлемофон, перчатки, аккуратно уложил на боковые панели кабины и, закрыв глаза, устало откинулся на спинку катапультного сиденья.
Когда подъехавший газик прошуршал нишами и остановился поодаль, Васеев сдвинул в сторону висевшую на борту кислородную маску, высвободив место для упора приставной лесенки.
— Ну, что у тебя стряслось! Костер в небе распалил! — Горегляд похлопал Геннадия по плечу и включил подсвет кабины. Бегло осмотрел приборы и панели с рядами выключателей и тумблеров, зачем-то потрогал плоский замок привязных ремней и, довольный осмотром, тихо проговорил:
— Все хорошо, что хорошо кончается, гуси-лебеди! Вылезай на волю! Сильно испугался?
— Немного было, — смущаясь, ответил Васеев. — Растерялся на первых секундах.
— Действовал правильно! Молодец!
Горегляд легко сбежал по лесенке на землю, подошел к столпившимся возле хвоста самолета техникам и, протиснувшись ближе к соплу двигателя, взял у майора Черного карманный фонарик. Повел несколько раз светлым пучком по турбине, скользнул по высокому килю и широкому рулю высоты. Юркий светлячок прыгнул на то место, где размещались топливные баки. Горегляд присел на корточки, постучал крепкой ладонью по обшивке, заглянул в открытый старшим инженером смотровой люк, громко ахнул:
— Ах ты, мать честная! Ты видел? — и подтолкнул Черного, смотревшего в соседний люк.
— Видел, товарищ командир, видел, — недовольно ответил тот.
Олег Федорович Черный не любил, когда его отвлекали от самого важного, как ему казалось, дела. Он уже осмотрел те места, куда Горегляд направил луч карманного фонарика, и причина пожара была ему почти ясна. Черный несколько раз засовывал руку в люк, стараясь нащупать лопнувший топливный трубопровод, из которого, видимо, горючее хлестало внутрь фюзеляжа, но достать его так и не смог.
— Горловину топливного бака смотрел? — спросил Горегляд у инженера.
Стоявшие рядом Муромян и Борткевич замерли и побледнели: при незакрытой горловине или не полностью завернутом маховичке крышки топливо в полете отсасывается из бака, накапливается в фюзеляже и затем воспламеняется под воздействием высокой температуры.
Михаил Борткевич родился и вырос на Могилевщине. Сколько помнит, увлекался техникой. Отец воевал в танковых войсках, а после фронта сел на трактор. И Мишу часто брал с собой, в поле или в мастерские, доверял ему мыть в керосине шестеренки, чистить двигатель… Когда сын подрос, разрешил водить трактор. Из кабины не уходил — сидел рядом, следил, подсказывал.
— Главное в нашем деле — не спешить. Машина, сынок, хоть и не имеет сердца, а чувствует к себе отношение. Сделал кое-как, заспешил, глядишь, стоит в борозде. Не посмотрел вовремя. Машина ухода требует, рук умелых да глаза хорошего.
В армию Михаила провожали всей деревней. На прощание отец сказал:
— Просись в танковые войска. Ты тракторист, тебе сподручнее.
Но военком рассудил иначе: десятилетка, технику любишь, исполнительный — иди в авиацию.
Так Михаил попал после окончания школы младших специалистов к технику Муромяну. Посмотрел при знакомстве и испугался: усищи черные, глаза блестят, голос басовитый! Ох и достанется тебе…
К радости Михаила, техник Муромян оказался человеком не злым, отзывчивым, охотно взялся помогать ему в изучении самолета и двигателя. Они сдружились и работали рука об руку, как братья, вместе до темноты торчали на стоянке, если приходилось менять двигатель, шасси или проводить на самолете регламентные работы.
Северин заметил усердного механика и на комсомольском собрании предложил избрать Борткевича в бюро эскадрильи. У замполита было какое-то, только ему одному известное чувство на хороших людей; он почти не ошибался в своих оценках. Горит парень на работе, любое задание выполняет с огоньком, сам выпускает машину в воздух, летчику помогает. А тот в свою очередь доверяет технику жизнь. Сколько раз видел, как летчики скупо благодарили своих техников… Не ошибся Северин и в Борткевиче. Через год предложил написать рапорт для поступления в авиационное училище.
— Послужишь техником, потом можно и в академию или высшее инженерное училище. Если надо дома посоветоваться, отца с матерью послушать, поезжай.
Мать узнала о желании сына и заплакала. Отец долго ходил по хате, скрипя половицами, курил. К вечеру высказал свое мнение:
— Конечно, колхозу нужны трактористы. Но замена тебе есть, — кивнул на младшего брата. — Через два года на твой трактор сядет. Да и я еще годков восемь — десять поработаю. А вот Родину защищать — это, сын, тебе поручаем. Всей семьей даем наказ: служи честно.
Вернулся Борткевич — и рапорт на стол замполиту. Тот посмотрел, улыбнулся:
— Вот и хорошо. Мы в комитете посоветовались и решили предложить тебе, Михаил, заявление о приеме в партию написать.
Вчера этот разговор был. А сегодня беда стряслась. Позор! Лучший самолет в полку и — пожар в воздухе. Как теперь смотреть в глаза людям? А если бы летчик растерялся? Настоящая беда… Как же так? Неужели недосмотрели? Нет, не может быть. Помнил, что после заправки закрывал горловину. Или это было после первого полета?
Все перепуталось в голове Михаила. Какая-то стена вдруг встала между ним и остальными, отгородила его от всех, отодвинула от ухоженного им новейшего истребителя.
«Прощай, мечта! Не быть мне теперь техником. А что дома скажу, когда демобилизуют? Отец на порог не пустит. Скажет, я воевал, трижды ранен, а ты нашу фамилию…»
Он прижался к Муромяну, ища в нем опору, и едва слышно всхлипнул.
— Не скули! — сквозь зубы прошипел Муромян и взял Михаила за локоть. — Будь мужчиной.
Эдуарда Муромяна судьба по белу свету помотала вдосталь. Служил на востоке, в Заполярье, теперь вот пятый год здесь. Техник отличного самолета. Первому доверили подготовить и выпустить в воздух новую машину. В офицерском клубе его портрет на стенде: «Лучшие офицеры гарнизона». Неужели он виноват, что в полете возник пожар? Скорей бы уж инженер полка что-нибудь определенное сказал, нет сил больше ждать…
Черный неторопливо поднялся по лесенке к кабине, шагнул на плоскость. Придерживая фонарик локтем, достал из кармана длинную отвертку. Открыл небольшой круглый люк, сунул в него руку, нащупал там маховичок и попытался потянуть на себя.
Борткевич схватил холодную руку Муромяна и замер.
— Все нормально, горловина закрыта, товарищ командир! — Черный удовлетворенно потер руки, спустился на землю. Увидел, как от нахлынувшей радости заблестели глаза Борткевича, как облегченно вздохнул Муромян, и еле заметно улыбнулся им.
— Буксируйте машину на стоянку и зачехляйте под пломбы, — приказал Горегляд Муромяну. — Утром прилетит комиссия, она и определит причину пожара.
Степан Тарасович Горегляд по натуре был человеком добродушным, любил ввернуть в официальные указания и инструкции какое-нибудь словечко, наподобие «гуси-лебеди», что означало высшую степень расположения духа. Любил летать и летал много, в любую погоду, даже тогда, когда не видно было конца посадочной полосы. Но другим этого делать не разрешал и, прежде чем начать полеты в «сложняке», на разведку вылетал сам.
Сын Горегляда Алексей с детства мечтал стать летчиком. Как ни отговаривала мать, поступил в летное училище. Письма писал редко, но зато подробные, обстоятельные, не раз спрашивал у отца совета. Приехав в отпуск, целые дни пропадал на аэродроме, среди летчиков. Горегляд не без гордости как-то сказал Северину: «Хороший парень, гуси-лебеди! От инженера не отходит, вот, брат, что радостно. В новой машине с его помощью каждый винтик перещупал».
Когда сын уехал в училище, Горегляд засел за психологию. Академию окончил давно, знания повыветрились, да тогда этой самой психологией интересовались мало. Больше жали на тактику, увлекались играми на картах, требовали каллиграфического исполнения на них всех знаков и цифр. Чертить он не любил с детства и считал игры на картах лишней тратой времени. Рабочая карта командира должна быть простой. Обвел карандашом нужный район, нанес число боевой техники, линию фронта, сигналы взаимодействия — и в бой. А они просиживали вечера напролет ради четких линий и красивых цифр. К чему это, когда то и дело меняешь аэродромы, когда летчики вылетают по тревоге, получая самые разнообразные задачи!
Он не жалел, что когда-то отказался пойти инспектором в Москву. Как-никак в полку ближе к летчикам. Да и полеты обязывают всегда быть в форме. Спортом бы заняться, да когда? С утра и до позднего вечера, а иногда сутками на службе: то полеты, то тренировки, то учения. А люди… Когда людьми заниматься? Спасибо политуправлению — хорошего хлопца комиссаром прислали. Гора с плеч свалилась с приездом Северина…
Когда Степан Тарасович Горегляд прибыл в гарнизон Сосновый, многие ждали, что новый командир тут же начнет, как это нередко бывает, ломать устоявшиеся в полку порядки, поучать всех, устраивать частые зачеты. Но он, представившись офицерам, обратился к ним с необычной просьбой:
— Первое время полк учит командира, а уж потом командир руководит полком. Прошу помочь мне изучить людей и технику. Обещаю одно: работать придется много. По всем вопросам разрешаю обращаться в любое время суток.
Кое-кого эта просьба смутила — уж не гонится ли полковник за дешевой популярностью? Но вскоре все поняли — нет. Просто такой у него характер.
Степан Тарасович знал, что жесткие требования к возрасту вряд ли дадут ему возможность и дальше продвигаться по службе. Потолок… Другой бы сник, руки опустил, а он по-прежнему работал с полной отдачей сил.
Главной его заботой и радостью было небо. Небу он отдавал всего себя, жестко спрашивал за упущения в подготовке к полетам, гонял комэсков и инженеров, много летал сам. История авиации, размышлял вслух перед летчиками Степан Тарасович, писана кровью, даже малейшее отступление от законов летной службы грозит бедой. Кажется, что особенного, если сегодня на немного отступлю от инструкции, завтра еще чуть-чуть. А эти отступления накапливаются. И прежде всего — в человеке. Позволил себе в малом нарушить, значит, можешь и в большом. Отклониться от маршрута, не выдержать режим полета, допустить ошибку в расчете. Вон старший лейтенант Кочкин в прошлый раз вышел на приводную станцию на высоте ниже заданной, а другой летчик в это же время мог оказаться выше и — поцеловались бы над приводом.
— Самое позорное в воздухе — недисциплинированность. Кого в наши дни удивишь бочкой на малой высоте или еще каким крючком? — спрашивал Степан Тарасович и сам отвечал: — Никого!
Он любил вот такие, не предусмотренные наставлениями беседы-размышления, когда можно свободно высказаться о самом главном в жизни авиаторов — о полетах, дать советы молодежи, приструнить тех, кто подчас легкомысленно относится к законам летной службы. В это время Горегляда никто не беспокоил ни телефонными звонками, ни просьбами, ни предложениями; все знали, что командир весь в себе и посторонними, не связанными с полетами делами заниматься не будет, а если кто и осмеливался прервать беседу, то получал строгое внушение или выставлялся за дверь.
Однако вчера настойчивый стук в дверь прервал его, Горегляд, едва сдерживая раздражение, подошел, выслушал торопливое, не совсем внятное сообщение дежурного. Что могло — случиться с Алёшкой? Полеты в училище в полном разгаре. Неужели беда?.. Постоял, потер виски. Объявил перерыв, поднялся к себе. Домой звонить не стал — жена телеграмму получила, сразу заказал междугородную и принялся ходить по просторному светлому кабинету.
Частые звонки телефона отозвались тревогой. Защемило сердце, и он почувствовал противную слабость, как перед прыжком с парашютом, когда открывается люк самолета и внизу, прямо под ногами, разверзается страшная своей пустотой бездна.
Начальник училища говорил прямо и резко, ничего не утаивая. Алексей нарушил задание. Снизился в зоне пилотажа на малую высоту, пролетел на бреющем над городком, где учится его знакомая девушка. Сбросил ей букет цветов, но задел фонарем за провод. Разрушилось остекление кабины. Поранило…
— Глаза, говорю, глаза целы? — надрывался в трубку Степан Тарасович. И, узнав, что зрение не пострадало, с облегчением крикнул: — На гауптвахту после выздоровления! На полную катушку, стервеца!
Не успел положить трубку — снова звонок, жена сквозь слезы — о сыне: в дорогу собралась, когда полетим?..
— Никуда мы с тобой не полетим! — резко ответил Горегляд. — После выздоровления всыпать ему надо, чтоб сто лет помнил! Молокосос! Едва оперился, а уже лихачить! Хорошо, что машина учебная, а то бы себе шею свернул, сопляк! Не хнычь! Слышишь!
Степан Тарасович положил трубку, закурил, недовольно нахмурил брови. Мать есть мать, что с нею сделаешь? Пусть едет. Но каков сынок? Видно, мало в детстве драл, иначе не ослушался бы инструктора. Обидно. Других воспитываешь, уму-разуму учишь, душу вкладываешь, а сына единственного не смог воспитать, не дал ему настоящей закалки. Как ни говори, а служба — она все время съедает. Домой придешь — и там думаешь то о полетах, то о подготовке самолетов, то о них, желторотых птенцах, рвущихся в небо… Сколько помнит, всю свою летную судьбу — с молодежью. Видно, начальство знает, кому доверить лейтенантов. И золотыми часами наградили майора Горегляда, когда эскадрильей командовал. А где был строгий комэск и что делал, так никто и не узнал. Выполнял свой патриотический и интернациональный долг.
И точка.
Когда это было? Скольких пилотов выучил! Скольких летным счастьем наделил!
Горегляд шел к «высотке». Так летчики называют небольшое здание; здесь они надевают высотное снаряжение, обсуждают неотложные дела, ожидают очередного вылета, играют в шахматы, слушают предполетные указания командира. На первом этаже «высотки» класс подготовки к полетам, кабинет врача, зал отдыха, душевая, комната с высотным обмундированием, личные шкафчики летчиков. На втором этаже — хозяйство инженера и небольшая столовая.
Офицеры собрались в классе. Горегляд выслушал короткие доклады начальника штаба и инженера и рассказал о пожаре на самолете Васеева.
— Прошу сообщить об этом случае всему летному составу. Ставлю в пример уверенные действия капитана Васеева. Пусть каждый летчик еще раз поймет, что только от его подготовки, воли, технической грамотности зависит исход любого полета.
Десятиминутка окончилась, офицеры разошлись. Горегляд подошел к окну, распахнул створки. В комнату хлынула утренняя, с запахом свежей хвои прохлада. Светлело на востоке небо. Из леса доносился нестройный птичий гомон. «Когда же поспать? — подумал Горегляд. — Четвертый час, а в восемь надо быть в штабе», Он устало прикрыл глаза и тут же ощутил, как на плечо легла чья-то рука.
— Идем, командир, — услышал Горегляд голос замполита Северина, повернулся и согласно кивнул головой.
Они вышли на улицу и, поеживаясь от холода, направились в сторону жилого городка. Каждый из них снова мысленно возвращался к тем тревожным минутам, когда Васеев сажал горящую машину, и оба радовались тому, что полет закончился благополучно.
Горегляд шел и думал о Васееве и о Лешке. Один оказался в трудном положении по не зависящим от него причинам, другой создал трудное положение сам. Любовь — это хорошо, что говорить, да только при чем тут любовь? Хвастовство, ухарство — вот что значит цветы с самолета. Надо же было сообразить, додуматься! Это ведь тебе не тихоходный У-2, где скорость как на «Москвиче». Любит, чертов сын, а ни за что мог погибнуть и машину погубить… Хотя парень, конечно, не трус, летчик из него получится. И на том, как говорится, спасибо…
Юрий Михайлович Северин шел и поглядывал в сторону окаймленного речушкой соснового бора, откуда тянуло сыростью и прохладой — над небольшой поймой набухшими пластами висел серый туман. Точь-в-точь как когда-то над светлой и чистой Москвой-рекой. В детстве ранними росными утрами он часто ходил с отцом ставить переметы через Москву-реку. Жили в селе на высоком берегу возле Можженки, которая одним концом упиралась в наряженный куполами церквей и соборов Звенигород, а другим — в соседнее село. Отец сына не баловал, с детства приучил к труду, брал с собой в ночное, в восемь лет посадил на смирную объезженную лошадь. Юрка кричал от страха, вырывался, но отец был неумолим. На следующий день он сам попросился на конюшню и не слезал с лошади до вечера, пока отец не закончил пахоту. Потом смотрел, как отец скребницей старательно «причесывал» покрытый испариной круп и ввалившиеся бока лошади, как поил из ведра. Лошадь довольно фыркала и стригла ушами, беззвучно шевелила мягкими губами. Отец достал из сумки кусок хлеба, дал сыну: смелее! У лошади фиолетово блеснули большие круглые глаза, будто всматривалась в незнакомого маленького человечка, потом она доверчиво вытянула шею и взяла хлеб влажными теплыми губами.
С того вечера лучшими Юркиными друзьями стали кони.
Но затем приехал в село дядя и увез Юрку на аэродром в Кубинку, где жил со своей семьей. То, что он увидел на стоянках, ошеломило Юрку — больше ни о чем, кроме авиации, он и думать не хотел. Дядя Коля сажал его в кабину истребителя И-16, который летчики в шутку называли «ишаком», рассказывал, как им управлять, поднимал на парашютную вышку. Юрка с замиранием сердца смотрел, как бесстрашно бросали летчики к земле свои тупорылые «ишачки», вели стрельбу по прицепленному к буксировщику полотняному конусу.
Война для Юры Северина началась спустя неделю после того, как о ней объявили по радио. Сначала дядя привез на эмке свою семью — он улетал на фронт, потом провожали отца. Шли лугом, вдоль берега Москвы-реки; в голубом небе голосисто заливались жаворонки; из густой, выбросившей колос ржи кричали перепела. Юрке запомнилась эта тревожная тишина — люди шли молча, изредка тихо переговариваясь между собой, и оттого в предвечернем небе так явственно слышались звонкие птичьи голоса. Он ждал выстрелов, разрывов бомб, грохота танков — такой войну показывали в кино. А тут — тихо, только тяжелые вздохи людей да шарканье ног о выбитую среди густого разнотравья узкую тропку.
Однажды поздним вечером все село выскочило на улицу. Над головами вспыхивали бутоны разрывов, из лесу доносился грохот недавно установленных там батарей зенитных пушек, лучи прожекторов, словно огромные мечи, полосовали усеянное звездами темное июльское небо — воздушные армады врага рвались к Москве.
С тех пор каждый вечер, с немецкой пунктуальностью «юнкерсы» и «хейнкели» на большой высоте шли над селом в сторону Кунцева.
Спустя год с небольшим Юрка пережил самое тяжелое потрясение в своей жизни — смерть отца. Красноармейца Северина привезли в московский госпиталь с тяжелым ранением брюшной полости. Несколько суток Юрка с матерью не отходил от его постели. Юрку поразил взгляд отца — тусклый, полный отчаяния и безнадежности. Слабеющей рукой отец доставал из тумбочки сбереженные им кусочки сахара и совал их в ладони сына.
Искрой надежды мелькнуло появление дяди Коли, прилетевшего в Москву для перегонки самолетов под Сталинград. Он вихрем ворвался в палату в темно-синей с голубым кантом пилотке, в кожаном реглане, с летным планшетом и кульками яблок, печенья и конфет. Долго говорил с отцом, затем куда-то исчез. Появился через полчаса.
— Дал я им жару! — крикнул он с порога. — Сидят тут, понимаешь, собрания разводят, а раненые сами по себе! Операцию, говорю им, надо делать, а гладенький такой, сытенький, как молодой поросенок, отвечает: «А вы нас не учите. Сердце у Северина не выдержит». Я их, мать-перемать, заставлю крутиться, как в медсанбате! Там некогда собрания-совещания проводить!
После отлета дяди Коли отца начали готовить к операции. Сестра шепнула: «Летчик заставил». Но время, видимо, было упущено, ночью отец умер.
Юрка стоял возле гроба и не узнавал отца: ввалившиеся щеки, заострившийся нос, запавшие пустые глазницы… Чужой, незнакомый человек. Почему же не спасли, почему промедлили с операцией? А может, и правда у отца было слабое сердце?..
В декабре сорок второго из действующей армии пришла посылка. В ней были вещи погибшего в воздушном бою над Сталинградом дяди Коли. Темно-синюю с голубым кантом и пятиконечной звездой пилотку тетя надела на Юркину голову:
— Ты теперь один из мужчин остался. Носи и помни.
Юрка сквозь слезы крикнул:
— Я летчиком буду! Слышите?! Летчиком!
Окончив семилетку, Юрка поехал в Москву, в спецшколу ВВС. В вестибюле висел огромный стенд со словами Сталина: «Летчик — это концентрированная воля, характер, умение идти на риск». Юрка сжал кулаки. Отец как-то сказал матери: «У сына характер. Ни темноты не боится, ни черта, ни дьявола. Один в ночном остался — не оробел». Характер, похоже, есть. А вот воля, умение идти на риск — как с этим? Подумал и тяжело вздохнул. Поправил оставшуюся от дяди Коли пилотку и смело шагнул к столу с табличкой: «Приемная комиссия».
Сочинение писал о мужестве и любви к Родине. Главный образ — любимый летчик Анатолий Константинович Серов. Сидевший рядом казах Ахматбеков долго ворочался, сопел, наконец что-то написал на листе бумаги и придвинул Северину. «Роман «Как закалялас стал» чытал. Павка Корчагьгн — хорош парен. Но русский язык владей плохо-плохо. Обманыват не хачу. Шпаргалки ек — нет. Подпис Ахматбеков».
Ахматбековд все-таки приняли: его отец в годы войны повторил подвиг Матросова — закрыл амбразуру дзота. Северин взял над соседом шефство и терпеливо учил его русскому языку. На выпускных экзаменах Северин и Ахматбеков получили одинаковую оценку: отлично.
Учился Юрка в спецшколе с интересом, ходил на все встречи с известными летчиками. На выпускной вечер пришел Алексей Маресьев, тогда о нем еще мало кто знал, книга вышла позже. После торжественной части его обступили ребята и в упор спросили: «А правда, что вы летали без ног? В авиацию с ногами — и то трудно попасть». Маресьев ничего не ответил, поднял штанины, и все увидели желтые, с металлическими пряжками протезы. Стало неудобно, ребята покраснели…
В первом самостоятельном полете в училище Юрка запел: «В далекий край товарищ улетает…» Мечта всей жизни сбылась.
…Выпускники примеряли офицерское обмундирование до поздней ночи — позади экзамены. Через два-три дня — прощай, училище! Все рвались в строевые части, просились на восток. Именно там быстро мужали и закалялись, набирались мастерства пилоты. Но Северина и еще троих выпускников оставили инструкторами в училище. Юрий побежал к командиру эскадрильи:
— Как же так? Хочу быть летчиком-истребителем! Пошлите на Север, на Дальний Восток, куда хотите, но только в строевую часть!
— Ты сейчас нужен здесь! — упрямо твердил комэск. — Будешь учить курсантов!
— Я еще сам летаю, как курсант! — пытался убедить Северин командира.
— Все бы так летали, как ты! — неожиданно улыбнулся комэск. — Иди и готовься к инструкторской работе. Я просил назначить тебя в нашу эскадрилью. Будем работать вместе.
Все, что услышал Северин, не укладывалось в его планы. Мечтал полетать над северными льдами, где так долго и терпеливо отыскивал пропавшую экспедицию его любимый герой Саша из книги Каверина «Два капитана». Или над Сахалином, куда едут его товарищи по учебной эскадрилье… Лишь спустя несколько лет понял: здесь он и впрямь нужнее. Как радовался, когда подготовленные им учлеты один за другим вылетали самостоятельно! Обнимал каждого, жал руки, вздрагивающими пальцами брал папиросу из традиционной пачки «Казбека»…
Первым из молодых инструкторов Северин подал заявление в партийную организацию. Сколько было волнения, когда в парткоме заполнял анкету и отвечал на вопросы! Не рано ли? Другие же не торопятся. Не рано. Мне доверили новейшую машину. Я должен быть с теми, кто трудится изо всех сил.
В письме любимой девушке Рае сообщал: «Знаешь, как радостно у меня на душе! Сегодня командир полка проверял в воздухе технику пилотирования. Боялся — ужас как! В зоне весь комплекс пилотажа — на одном дыхании. После задания слышу в шлемофоне: «Остановился двигатель. Садитесь на аэродром». Сел нормально, у «Т». Вечером командир перед строем: «За отличную технику пилотирования, умение действовать в усложненной обстановке старшему лейтенанту Северину объявляю благодарность и ставлю в пример всему летному составу полка. Начальнику штаба приказ о поощрении занести в летную книжку инструктора». Поздравь меня, любимая! Это мое самое ценное и почетное поощрение».
Ответа на письмо ждал долго. Рая из одного села, училась и дружила с его младшей сестрой. В первом офицерском отпуске вместе бегали на лыжах, катались с гор, ходили в кино, засиживались у Юриного одноклассника штурмана Коли Воробьева; Коля тоже был в отпуске, после долгого плавания решил пожить у матери, повидать товарищей. Потом Рая поступила в институт. Письма от нее были для Юрия праздником; он уходил в дальний угол казармы, усаживался, читал, перечитывал.
Они переписывались два года. Затем письма стали приходить реже. «Нет времени», — отвечала Рая. Он написал: «Выходи за меня замуж». Рая отшутилась: «Сначала надо окончить институт». И вдруг письмо от сестры: Рая вышла замуж за Колю Воробьева и уехала с ним на Камчатку. Листок выпал из рук. Вот и все. И время нашлось, и институт не помеха. Все…
Комэск перед полетами заметил, что Юрий чем-то удручен, и запретил ему садиться в кабину учебного истребителя.
— Возьми мой мотоцикл и махни на рыбалку!
— Какая рыбалка! — едва не закричал Северин. — Какая рыбалка, когда жить не хочется…
Три года не приезжал в отпуск домой. Ездил в дома отдыха, в туристические походы. Мать просила увидеться — не решался. Однажды не вытерпел — заехал. Сестра шепнула:
— Рая с Колей разошлась. Вернулась… с ребеночком.
Схватил шинель, выбежал в коридор. Услышал голос матери:
— Вернись! Не унижайся!
Постоял, тяжело дыша, крикнул матери:
— Не могу без нее! — и выскочил на улицу.
В дом Раи не вошел, ворвался. Увидел на полу светлоголового мальчика, подхватил на руки, повернулся к растерявшейся Рае:
— Собирайся!
— Что ты, Юра! Я… Я…
— Быстрее!
Мать и отец Раи, побледневшие, недоумевающие, молча смотрели, как дочь, словно во сне, снимает с вешалки платья, складывает вещи в чемодан, одевает мальчишку.
Мать очнулась первой:
— Что вы делаете? С ума оба сошли! Не отдам дитё!
Малыш смотрел то на встревоженную бабушку, то на суматошно бегающую мать, то на незнакомого ему мужчину, но с рук не рвался, остался у Северина.
В гарнизоне Раю с ребенком встретили настороженно. Северина любили: мог бы найти себе жену и без такого «приданого». Замполит полка, выслушав Юрия, собрал у себя женщин, о чем-то переговорил с ними. Рая перестала плакать по ночам: здороваются, расспрашивают, зовут в гости… А все-таки лучше бы куда-нибудь в другое место, где ничего о них не знают.
Осенью, когда начался отбор офицеров в академии, замполит сказал:
— Секретарь партбюро эскадрильи из тебя получился хороший, люди к тебе тянутся. Думаю предложить твою кандидатуру в военно-политическую академию.
Северин от неожиданности поперхнулся, глаза его округлились.
— Боюсь экзаменов по математике и физике. Забылось многое.
— Повторишь за зиму.
Вступительные экзамены в академию Северин сдал на пятерки. Большая Садовая, 14 на четыре года стала для него родным домом. С жадностью набросился на книги, читал запоем, удивляя хозяев, сдавших Севериным полутемную комнатку в доме на Хорошевском шоссе, бегал вечерами на встречи в Дом журналиста, жадно вслушивался в выступления писателей, участвовал в работе нештатной редколлегии академической многотиражной газеты.
С нетерпением ждал выпуска — хотелось быстрее испытать себя на самостоятельной работе, снова подняться в воздух, освоить ночные полеты и перехваты в облаках.
Сбылось… Прислали к Горегляду. Хороший, опытный командир, интересные люди. Один Васеев чего стоит! Молодец, спас машину. А ведь жизнью рисковал…
…Он шел и думал о том, как стремился к цели, о хороших людях, помогавших ему, о тех, кто денно и нощно сторожит родное советское небо. О Васееве, Кочкине, Редникове, Сторожеве — родных и близких друзьях и товарищах по трудным и опасным, но таким прекрасным небесным верстам, о тех, кто шагал рядом с ним по нелегкой жизненной дороге.
Они впервые встретились в училище, когда прибыли туда на вступительные акзамены. Геннадий Васеев приехал с берегов Волги и говорил окая, с типичным волжским акцентом; Николай Кочкин родился под Витебском, в Ушачском районе и выделялся копной ржаных, выгоревших волос («Уж не перекисью ли водорода обработал?» — пошутил Васеев); третьим был ленинградец Анатолий Сторожев — тихий, застенчивый паренек, поразивший ребят знанием древней истории и литературы. Каждый из них с детства мечтал о небе, страстно желал стать летчиком и не скрывал этого ни перед врачами, ни перед членами мандатной комиссии. Тревога за мечту о полетах — а мечта могла оборваться в любую минуту — сразу сблизила их, и они уже к концу первой недели были везде рядом: обменивались впечатлениями, делились наблюдениями и услышанным. Слухов было много: что повышены и без того жесткие требования медиков, что проверяют прошлое даже дедов и бабушек, что вопросы в экзаменационных билетах по основным предметам взяты из физико-математического института. Кочкин первым узнавал новости и спешил поделиться ими с товарищами:
— На сочинении в первой группе десять двоек!
Геннадий и Анатолий замирали с широко открытыми глазами и стояли молча до тех пор, пока тот же Кочкин не выхватывал из тумбочки учебники:
— Чего рты пооткрывали? Давайте повторять!
Экзамены они сдали успешно и, к общей радости, попали в один взвод. Жили интересно, изучали неизвестные им ранее аэродинамику и баллистику, зубрили по вечерам число Рейнольдса, формулы Жуковского, уравнение Бернулли. Времени почти не оставалось, а тут еще кроссы, упражнения на перекладине, прыжки через коня. Трудно было, но все, что требовалось знать, выучили и освоили, кроме физподготовки. Приходилось перед самым отбоем бежать на спортплощадку и виснуть на турнике. Когда же начальник физподготовки поставил возле казармы длинноногого коня и сказал, что все должны прыгать через него, Кочкин ойкнул и схватился за голову — в школе коня обходил за версту.
Васеев и Сторожев коня освоили быстро, Кочкину он не поддавался. Николай дальше других отходил от снаряда, словно готовился установить мировой рекорд по прыжкам, разбегался изо всех сил, устремляя взгляд на страшного «зверя», отчаянно размахивал руками. Но чем ближе становился снаряд, тем быстрее убывала уверенность; ему казалось, что конь приподнимается с земли, распрямляет ноги, выгибает спину, словно всем своим видом старается показать: смотри, какой я страшный и недоступный. Подбегая, Николай чувствовал, что сил для прыжка не хватит, что он непременно ударится низом живота о срез снаряда. Скорость замедлялась, Кочкин закрывал глаза, выбрасывал руки вперед, но, вместо того чтобы оттолкнуться, упирался ими и тяжело плюхался на гладкую спину коня.
Со всех сторон сыпались незлобивые подначки:
— Пришпорь, Коля, кобылку!
— Держись, а то понесет!
— Уздечку из рук не выпускай!
Кочкин краснел, стыдливо отворачивался и понуро шел к началу дорожки, чтобы еще и еще испытать позор бессилия.
Анатолий и Геннадий, как могли, поддерживали друга, показывали технику прыжка, но конь для Николая оставался таким же неприступным, как восьмикилометровая вершина Джомолунгма.
К назначенному сроку коня он так и не осилил. Начальник физподготовки спокойно сказал: «Двойка. Летать не будешь».
Оставалось несколько дней до начала полетов. Старшина эскадрильи, рябоватый, с бесцветными вытаращенными глазами, проблему «оседлания коня» решил по-своему: поставил перед входом в столовую. Кто прыгнул — заходи и ешь, кто нет — тренируйся на голодный желудок. Все курсанты, кроме Николая, прыгнули и поспешили к столам, на которых стояли миски с дымящимся вкусным борщом.
— Руки старайся опустить не на середину, — в который раз напутствовал друга Геннадий, — а на дальний конец снаряда. Представь, что нет никакого коня, есть только небольшая часть его и от этой части надо оттолкнуться руками.
Николай уныло слушал, в нем кипела злость и обида. «Другие смогли, а я нет… Надо, во что бы то ни стало надо! Летать же не дадут! Черт с ним, с обедом! Летать! Что я — хуже других? Это же настоящая трусость. А я не трус. Нет, нет!»
— Только один раз! — шутливо крикнул кто-то из курсантов. — Прыжок в стратосферу! Неповторимый и храбрый джигит Николай Кочкинадзе!
Разбег снова получился длинный, и всем показалось, что эта попытка тоже закончится неудачей: иссякнут силы до толчка.
— Руки, руки вперед! — крикнул Васеев.
Николай оттолкнулся изо всех сил, взметнулся вверх, услышал подбадривающий голос Геннадия, кинул взгляд вперед, на срез снаряда, и почувствовал, что летит.
Толчок был настолько сильным, что Кочкин пролетел через коня без помощи рук и тяжело опустился, больно ударившись пятками о твердую, высохшую за лето землю. Все еще не веря тому, что одолел неприступный снаряд, он ошалело обвел взглядом окруживших его курсантов, посмотрел на рябоватого старшину и, услышав громкий хохот, беззвучно рассмеялся сам и побежал в столовую.
Учебным винтомоторным самолетом друзья овладели за короткий срок.
Пришло время осваивать боевую реактивную машину, и учлеты не без волнения прибыли в учебный авиационный полк. В первое же воскресенье строем отправились на стадион болеть за полковую команду. Геннадий и Анатолий сразу сели на скамью, Николай же направился к группе девчат: «Пора установить контакты с местными жителями!»
Началась игра. Геннадий и Анатолий увлеченно смотрели на поле, радовались, когда кто-либо из игроков полковой команды прорывался на половину противника и с ходу бил по воротам. Они заметили, что чаще других это делал правый нападающий — крепко сложенный, подвижный игрок, на майке которого виднелась цифра «10». Геннадий поинтересовался у сидящих рядом механиков.
— Не знаете? Это же инструктор Петр Потапенко! — не без восхищения в голосе ответил один из них. — «Десятка»! И летает как бог, и в футбол играет лучше всех!
Механик наклонился к соседу, и Геннадий услышал, как он прошептал: «Новички, только прибыли».
Каково же было их изумление, когда на следующий день, во время разбивки по группам, они увидели перед собой вчерашнюю «десятку».
— Давайте знакомиться: Потапенко Петр Максимович. С сегодняшнего дня — ваш инструктор. — Капитан вынул блокнот и, называя фамилии, всматривался в лица, словно сверял биографические данные с действительным обликом каждого курсанта. Большие серые глаза его светились, будто он радовался новичкам; фуражка с голубым околышем, лихо сдвинутая на затылок, едва держалась, и Потапенко часто поправлял ее; лицо открытое, движения быстрые, размашистые.
Пожалуй, ни один офицер в авиационных училищах не вызывает столько внимания у курсантов, сколько летчик-инструктор, и если начинающий авиатор по-настоящему увлечен небом и с детства мечтает о полетах, он влюблен в инструктора. Каждый, кто страстно хочет стать летчиком, вверяет в руки инструктора и свою мечту, и свою судьбу.
Дни наземной подготовки пролетели незаметно. Ранним утром курсанты пришли на аэродром и сразу очутились в обстановке предполетной суматохи: одни подвозили длинные, похожие на сигары баллоны сжатого воздуха, другие протирали остекления машин, третья, усевшись в кабины, тренировались в выполнении разворота.
Потом приехали инструкторы, и курсанты, выстроившись у левых плоскостей самолетов, занялись предполетной подготовкой. Все было оговорено, постепенно умолкали голоса людей, двигатели спецмашин, стуки металла. Ждали начала полетов.
Раздался выстрел. Зеленая ракета пронзила прохладный воздух и с треском разорвалась на сгибе огромной светящейся дуги. Все вдруг пришло в движение: инструкторы и курсанты надевали парашюты и усаживались в кабины спарок, техники в последний раз обходили самолеты и постукивали длинными отвертками по лючкам, проверяя, надежно ли они закрыты, механики подключали к бортовым розеткам черные, похожие на извивающихся змей электрожгуты, зеленые автомобили с агрегатами запуска медленно передвигались вдоль стоянки…
Первые дни Васееву казалось, что эта, похожая на восточный базар толчея неуправляема и хаотична. Но стоило инженеру поднять сигнальные флажки, как все мгновенно останавливалось и замирало. С левого фланга, строго соблюдая очередность, один за другим выруливали самолеты, люди забирали легкие приставные лесенки и тяжелые инструментальные сумки и шли в технический «квадрат». Потом Геннадий понял, что каждый знал свое место, что любое передвижение по аэродрому регламентировано и определено. Его восхищали и точный, словно движение поездов метро, график выруливания и заруливания самолетов, и строго определенное время запуска двигателей, и четкость команд, подаваемых дежурным инженером. За внешней суматохой стояли организованность и исполнительность, железный ритм дисциплинировал людей, воспитывал в них так необходимые военному человеку точность и пунктуальность.
Геннадий первым сел в кабину спарки — двухместного учебного истребителя. Кочкин и Сторожев стояли рядом, на приставной лесенке, и помогали ему застегнуть замок парашютной системы, надеть широкие привязные ремни, подсоединить шнур шлемофона к бортовой радиостанции. Анатолий пытался подбодрить друга, но Потапенко, верный своей давней привычке не опекать учеников, сердито проворчал:
— Не мешайте — пусть побудет один, остынет, соберется с мыслями.
Он махнул рукой, показав, что пора им с Кочкиным сойти с лесенки, уступить место технику самолета. Тот бесцеремонно оттолкнул локтем Кочкина, медленно, словно нехотя, поднялся по ступенькам и наклонился в кабину.
Потапенко застегнул шлемофон и, как показалось Анатолию, не поднялся, а, взбежав по лесенке, вскочил в кабину, быстро привязался и крикнул:
— Подключить питание!
— Есть, питание! — отозвался механик, подсоединяя электрокабель агрегата запуска.
— К запуску!
— Есть, к запуску! — отозвался техник и, не спуская взгляда с Геннадия, стал помогать ему.
Накрепко привязанный к катапультному креслу, Геннадий вспотел от напряжения и кажущегося неудобства, замешкался с открытием топливного крана. Тут же сердито заурчала турбина. «Помпаж!» — успел подумать и потянул топливный кран. Рычание турбины уменьшилось, и он снова приоткрыл кран.
— Чего смыкаешь? — Техник сердито отвел руку курсанта и сам взялся за кран, но было уже поздно — голос турбины сначала сделался приглушенным, а потом и вовсе затих.
Геннадий растерянно посмотрел на строгого техника и в ожидании нахлобучки притих.
— Не торопитесь, Васеев, — услышал он голос Потапенко в шлемофоне. — Кран открывайте медленнее, не спешите брать на себя. Заурчала турбина — задержите. И не волнуйтесь — я тоже в первый раз не смог запустить двигатель.
Спокойный голос инструктора подбодрил Геннадия. Повторный запуск прошел благополучно, да и техник помог.
— Вот и научились, товарищ Васеев, мы с вами запускать двигатель! Не так уж и сложно. Правда? — Потапенко не дождался ответа и отпустил кнопку самолетного переговорного устройства — СПУ. Занятый включением различных тумблеров и фонарем кабины, Геннадий не успел ответить инструктору по СПУ, но как только подготовился к выруливанию, тут же нажал кнопку переговорного устройства и выпалил:
— Так точно!
Потапенко был доволен первыми действиями курсанта в кабине; услыхав его «так точно», улыбнулся. «Исполнительный паренек», — подумал он и взялся за ручку управления.
Пилотировал инструктор. Геннадий держался за управление неуверенно — все его внимание было сосредоточено на немногословном рассказе Потапенко.
На разбеге Васеев впервые почувствовал, как перегрузка прижала его к спинке катапультного сиденья. Вмиг отяжелели ноги и руки, голова непроизвольно коснулась заголовника, и он напрягся, чтобы противостоять ускорению. Но тело, казалось, потеряло способность к сопротивлению, и перегрузка вдавливала его в металлическую спинку сиденья, перехватывая дыхание и не давая возможности двигаться.
Толчки колес шасси о грунт стали мягче — машина обретала подъемную силу, Геннадий не успел заметить отрыва и, когда Потапенко потянул ручку на себя, задирая нос самолета, кинул взгляд вниз — земля удалялась с невероятной быстротой. Ему стало страшновато, под сердцем шевельнулся холодок.
Это не было страхом высоты или боязнью огромной скорости. Он опасался самого себя: сможет ли освоить и воспринять этот бешеный темп смены высот, скоростей, включения тумблеров, управление рвущейся ввысь машиной. «Смогу ли? Смогу ли?» — молотками стучало в висках.
Потапенко относился к курсантам ровно, как хороший учитель в классе, и если случалось, что в группе оказывался слабачок, то большая часть внимания отдавалась ему: инструктор подолгу оставался с ним в методическом городке или в кабине учебного истребителя. Геннадий не знал этого, боялся ошибиться и вызвать гнев учителя. А в гневе, знал он, не до чуткости и внимания. Ему не раз приходилось наблюдать вспышки зла у инструктора первоначального обучения, когда тот безжалостно распекал допустившего ошибку курсанта, и самому не раз доставалось от него. После такого внушения ребята долго ее могли собраться и войти в нормальный рабочий режим.
— Попробуй выполни разворот, — неожиданно услышал Геннадий и непроизвольно сжал ручку управления. «Разворот… Разворот… Увеличить крен, нажать педаль, проверить положение капота по горизонту». Он ввел машину в разворот, старательно двинул ручкой и педалью, посмотрел на горизонт и ужаснулся — нос самолета опустился ниже линии горизонта. Машина скользила к земле. Рванул ручку управления на себя и заметил, как стрелка высотомера поползла вниз. Одна ошибка следовала за другой. Пока выводил самолет из снижения, возросла скорость. Установленный инструктором режим горизонтального полета был грубо нарушен.
— Мы в спирали. Сначала уберите крен. — Голос Потапенко в шлемофоне подстегнул его, теплая ручка шатнулась против крена. — Выводим из снижения. — Ручка управления двинулась к груди. — А теперь разворачиваемся домой. Видишь аэродром?
Геннадий осмотрелся, но аэродрома не увидел.
— Ничего, это бывает. На реактивной машине уходишь далеко. Старайся запомнить все развороты, тогда будешь знать примерное направление на аэродром. — Потапенко развернул машину и передал по СПУ: — Подвернись влево и топай домой. Не спеши, но поторапливайся, как в авиации говорят, — усмехнулся он, заметив, как Васеев от излишней спешки пытался сразу, одним движением развернуть самолет на заданный курс.
Геннадий не успевал воспринимать и осмысливать навалившиеся на него обязанности по пилотированию и управлению сложными бортовыми системами. Оставшуюся часть полета он старался не «зажимать» управления и скрупулезно выполнял указания инструктора.
— Шасси… Закрылки… Обороты. Подтягиваем… Сруливаем…
Подавленный своим неумением и растерянностью перед ошеломляюще быстрой сменой различных этапов полета, перед многоцветными рычагами, кранами, кнопками кабины, Васеев едва поднялся с сиденья, медленно ступил на приставную лесенку и, поддерживаемый Анатолием и Николаем, сошел на землю. Вздрагивали мышцы рук, с лица исчез румянец, ноги стали чужими. Он ждал разноса за весь так неудачно сложившийся первый, а теперь, может, и последний полет, но Потапенко лишь коротко бросил:
— Отдыхайте. Подумайте над своими ошибками.
И направился в сторону «квадрата», обозначенного по углам скамьями и прикрытого сверху выгоревшим брезентом. Геннадий проводил взглядом инструктора, отошел к консоли и, раскинув руки, словно хотел обнять машину, бессильно опустил их на полированную поверхность крыла. «Отлетался, — думал он. — Ну что ж, поклонимся авиации и махнем в тайгу. Или еще куда-нибудь подальше. Видно, не каждый способен научиться летать на реактивном истребителе».
— Ну чего, чего ты, Гена? Оглох после полета? — Анатолий тормошил его, дергая за рукав комбинезона. — Мне лететь, скажи, как и что. Инструктор в воздухе сильно ругается?
Терзаемый обидой на самого себя, Геннадий не слышал ни оглушительных раскатов мощных двигателей, ни громких команд на заправочной линии, ни тем более голоса Анатолия. Вот так, брат! Это тебе не винтомоторный самолет «времен Очакова и покоренья Крыма», а реактивная машина. В ней шевелиться надо. И мозгами шевелить. Как это Потапенко сказал? «Отдыхайте».
— Гена! Что с тобой?
Слова донеслись издалека, словно из-под земли. Васеев невидяще посмотрел на Анатолия, провел рукой по лицу, тряхнул головой. Растягивая слова, негромко проговорил:
— Это, братцы, не самолет, а бешеный мустанг! На разбеге подхватил и понес, и понес! Я ничего не успевал делать. Аэродром потерял, куда уж дальше! Смотри в оба, иначе этот жеребец на край света унесет. — Он вяло опустил руки, задержал взгляд на Кочкине, заправлявшем топливные баки, присел на придвинутый Анатолием парашют.
— Инструктор-то как? Кричал? — не унимался Сторожев. — Ругался?
— Не-а. Спокойный он в воздухе. Инструктор — что надо.
— Вот и отлично! Чего же ты испугался?
— Не только от инструктора зависит, а и от самого. А сам-то… Да я просто не успевал за всем уследить.
Сглотнув подступивший жесткий комок, Геннадий отвернулся, долго смотрел на застывшего в раскаленном небе жаворонка. Заметив подходившего Потапенко, поднялся и отошел за высокий хвост самолета. Затем, покачиваясь, медленно пошел к зеленому кустарнику. Перешагнул канаву, раздвинул кусты, пролез между ними в глубь подступившего к аэродрому перелеска, выбрался на пахнущую мятой полянку и упал, закрыв лицо руками…
Сторожев едва отыскал его после окончания полетов, когда надо было протирать машину, мыть колеса, набивать масленки смазкой. Хорошо, техник заметил, как Васеев скрылся в кустарнике, подсказал, где искать.
— Вставай, вставай! — тормошил Анатолий друга. — Хватит киснуть. Я тоже слетал неважно. Давай лучше все обмозгуем как следует.
Геннадий нехотя поднялся, отряхнул комбинезон, и они медленно зашагали на стоянку, думая о своем первом полете на реактивном учебно-тренировочном истребителе УТИ МиГ-15.
Вечером, когда спал дневной зной, летная группа собралась в методическом городке, обсаженном со всех сторон широкопалыми кленами и густыми кустами сирени и жимолости. Здесь было тихо, говорили, чтобы не мешать другим, вполголоса. Геннадий сидел на краю скамьи и внимательно слушал неторопливый рассказ инструктора, следил за его жестами, всматривался в макет приборов, поставленный у небольшой классной доски, на которой Потапенко изобразил схему переноса внимания на взлете. Значит, вот в чем дело: нужно учиться распределять и переключать внимание. Чтобы действовать не задумываясь, автоматически. Но автоматизм — дело наживное, он дастся практикой, тренировками, полетами… Значит, еще не все потеряно?!
Вопросы Потапенко задавал редко, больше говорил сам — просто, понятно, обстоятельно.
После сигнала о завершении предварительной подготовки курсанты с инструктором направились в класс тренажеров.
Ребята не знали, что после полетов их инструктор, обдавшись холодной колодезной водой, помчался на стадион и вместо отведенного распорядком дня короткого отдыха допоздна носился с футболистами районной команды по футбольному полю. Лишь за несколько минут до разбора полетов Потапенко переоделся и побежал в класс, опоздав к началу занятий, за что получил очередное внушение от строгого командира эскадрильи подполковника Фурсы.
Торопясь в методический городок, Петр Максимович воспроизводил в памяти наблюдения и выводы, вынесенные с полетов. Разные ребята, но объема внимания не хватает у всех, нужны тренировки. Кочкин все схватывает на лету, ручку управления держит твердо, после показа разворот выполнил коряво, но самостоятельно. Машину чувствует, будто летал не раз, в воздухе держится молодцом, полет проанализировал правильно, все отклонения заметил. Подвижный, на замечания реагирует верно. С этим будет полегче. А вот с Васеевым, похоже, придется повозиться. Запуск сорвал из-за спешки. Старается чересчур. Не успевает выполнить все действия в кабине, ждет подсказки, боится ошибиться. Этому — тренироваться и тренироваться. Но не беда, справится. На земле строг, хорошо знает аэродинамику и самолет. Толя Сторожев другого склада характера. Отвечать не торопится. Медлителен, но точен в движениях. Уверен в себе и в своих возможностях. Начитан. Обидчив. На шутки Кочкина краснеет. Стесняется похвалы. Интересно, что кроме полетов связывает эту троицу?
В классе тренажеров в кабину Потапенко первым усадил Геннадия и стал рядом. Он скоро убедился, что Васеев теоретически хорошо знает порядок распределения внимания на всех этапах полета, и перешел к тренировкам.
Кочкин и Сторожев «слетали» удачно, и Потапенко разрешил им идти на спортплощадку; Васеев же долго оставался наедине с инструктором, то тренируясь в кабине, то подробно анализируя «полет» у огромной классной доски, испещренной формулами подъемной силы, тяги двигателя, рисунками взаимодействия сил на развороте.
— Не старайся охватить все сразу, — советовал Потапенко. — Раздели каждый этап полета на части и тренируй внимание последовательно, как в реальном полете. — Заметив испарину на лице курсанта, спросил: — Устал?
— Есть немного, — признался Геннадий.
— Тогда на сегодня конец! Иди на спортплощадку. — Потапенко показалось в полете, что на Васеева сильно подействовала смена перегрузок. — Потренируй вестибулярный аппарат. — Он наклонился в поясе, закрыл глаза и принялся вращаться то в одну, то в другую сторону. — Раз двадцать влево и столько же право. Понял? Довести до пятидесяти.
Геннадий согласно кивнул, выскочил из ярко освещенного класса и остановился — темнота стеной встала на пути. Дождался, пока привыкли глаза, и поспешил на спортивную площадку. Возле турника снял ремень, пилотку, унял дыхание и, подскочив, ухватился за прохладную перекладину. Яростно, на одном дыхании выполнил два комплекса подряд, соскочил на землю, наклонился в поясе и принялся раскручиваться, мысленно отсчитывая витки. Сбившись со счету, отошел и бессильно сел на мокрую от росы траву.
Николай Кочкин любил шутки, веселье, остроумные анекдоты и слыл в эскадрилье курсантов весельчаком и заводилой. Редкая встречная девушка оставалась не замеченной и не задетой им. Оставив на стадионе Геннадия и Анатолия в тот день, когда они впервые увидели инструктора Потапенко, Николай прошел вдоль трибун и задержался возле мороженщицы. Очередь двигалась медленно. Постояв несколько минут, он заметил подходившую симпатичную девушку и тут же подскочил к тележке.
— Две порции, пожалуйста, Мария Ивановна! Извините, спешу на дежурство! — выпалил Кочкин, засовывая измятые рубли в оттопыренный карман некогда белого нагрудного фартука продавщицы, имя которой случайно услышал из разговора стоявших в очереди женщин.
— Откуда вы меня знаете? — засмущалась дородная молодица, протягивая мороженое.
— Военная тайна, — прищурив глаз, шепнул Кочкин вконец сконфуженной продавщице. — Сам товарищ старшина сообщил, — на ходу соврал он, остановился рядом с девушкой и галантно протянул порцию мороженого: — Для вас! По спецзаказу из продуктов особого качества! Николай! — Кочкин сжал руку вспыхнувшей девушки и, не отводя от нее глаз, легонько подтолкнул. — Простите, не расслышал вашего имени.
— Надя, — смело ответила она. — А вы со всеми так лихо знакомитесь?
Вечером, после отбоя, когда в казарме установилась тишина, Кочкин восхищенно рассказал друзьям о своем новом знакомстве. Студентка третьего курса Ленинградского университета, будущий биолог. Приехала погостить к тетке. Красавица — глаз не отведешь. И тетка мировая. Такими варениками с вишней угостила — объедение. Две тарелки умял…
Толя Сторожев к разговору вроде бы и не прислушивался, но, когда Кочкин замолчал, попросил:
— Кочка, возьми в следующий раз меня с собой. Ужас как хочется вареников!
— Ладно, возьму, — нехотя пообещал Кочкин и затих.
Полеты начинались рано, но еще раньше поднимался стартовый наряд. Солнце еще не показывалось из-за лесопосадки, а курсанты, назначенные с вечера финишерами, стартерами и хронометражистами, стараясь не шуметь, заправляли койки, умывались, строились и шли на завтрак. Геннадий и Анатолий с завистью посмотрели на спящего Кочкина. Сторожев завидовал тому, как легко Николай знакомится с любой, даже самой неприступной девушкой, Геннадий — тому, как быстро осваивает истребитель. Ему же летная практика давалась с трудом, и Потапенко нещадно томил его на тренажах в кабине, выкраивал лишние вывозные полеты по кругу, в которых разрешал самостоятельно выполнять все элементы полета.
Усилия инструктора и учлета давали о себе знать, но не так быстро, как этого хотелось обоим. После вылетов Геннадий подходил к Потапенко, чтобы выслушать замечания, и часто видел в глазах инструктора немой укор. Уж лучше бы накричал, с тоской думал Геннадий и, заправив самолет, шел в перелесок. Потапенко смотрел ему вслед: не по возрасту ссутулившиеся плечи, тяжелая неровная походка состарившегося человека — и озабоченно чесал затылок.
Кочкин первым в летной группе успешно закончил вывозную программу и на предварительной подготовке инструктор объявил о его первом самостоятельном полете на МиГ-15. Николай долго не мог уснуть, ворочался, перешептывался с друзьями, чувствуя, как будоражит скопившаяся ожиданием радость. Зато, уснув, не слышал, как поднялся стартовый наряд, как громко заревел двигатель бортового ЗИЛа, увозившего вместе с другими Анатолия и Геннадия. Перед уходом Сторожев, поглядев на спящего Кочкина, шепнул Васееву:
— Ну и нервы у человека! Спит как сурок. Не верится, что сегодня вылетает на истребителе. Счастливец.
Кочкин проснулся оттого, что кто-то усиленно дергал за спинку его кровати.
— Вставай, Кочка! Старшина записывает — угодишь сегодня вечером картошку чистить!
Николай легко соскочил на пол, отыскал комбинезон, сунул в штанину ногу и принялся подскакивать, запутавшись в складках летного костюма. Дважды в темноте наткнулся на кого-то, получил тумак в спину и, наскоро умывшись, выскочил на улицу.
День, который еще недавно только рождался в сизом мареве, настал, и Николай ощутил приближение того Великого Мгновения, какое бывает в жизни человека один раз, когда судьба дарит ему наивысшее счастье — осуществление мечты. Правда, еще надо было пройти последнее испытание — контрольный полет с командиром эскадрильи, но Кочкин верил в себя; вылет с поверяющим не отодвигал приближение Великого Мгновения. Радость бытия охватила его, наэлектризовала каждую клеточку, и он ощутил себя бодрым и сильным. Хоть кричи на весь мир: «Люди! Как хороша жизнь! Как прекрасен мир!»
На какое-то мгновение перед глазами возник нежный овал Надиного лица, ее миндалевидные, суженные к вискам глаза, пухлые чувственные губы, и он отчетливо услышал ее приглушенный шепот: «Милый, какой же ты милый…» Когда это было? Вчера? Сто лет назад?..
Давно… Только свежесть губ и шепот оставались совсем рядом.
Вернулся грузовик, увозивший стартовый наряд, едва вместил всех курсантов и, покачиваясь на неровностях дороги, снова двинулся на аэродром. Кочкин сидел молча, думал о предстоящем вылете: мысленно «проиграл» полет от запуска до заруливания, вспоминал цифры скоростей и оборотов турбины, порядок включения тумблеров и положение рычагов.
Неожиданно с обезоруживающей ясностью Николай ощутил какую-то вину в том, что Геннадий не смог освоить расчет и посадку, и потому вылет его отодвинулся на неопределенный срок. Вчера он случайно услышал разговор Потапенко с командиром звена. Инструктор яростно отстаивал Геннадия и просил разрешения на дополнительные полеты с ним. Командир звена не соглашался и предлагал отчислить: «Нечего с ним возиться — время не ждет, надо о группе подумать, она не должна отставать от календарного плана». Потапенко сердился, спорил, пытаясь переубедить несговорчивого комзвена, но тот стоял на своем. Если об этом разговоре узнает Генка — у него руки совсем опустятся. Что же делать? Чем помочь? Попросить командира звена? Уж если он Потапенко отчитал… Какое, скажет, вам дело? Не лезьте туда, где вас не спрашивают. В учебном полку Кочкину так уже ответил раздраженный комэск, когда он попросил за Геннадия. Неужели снова все повторится?..
Подъезжая к аэродрому, Николай издалека увидел стоянку самолетов, и сразу все мысли утонули в нахлынувшем на него счастье предстоящего самостоятельного вылета.
МиГ-15 одиноко, словно редкой красоты изваяние, возвышался на левом фланге. Николай, получив разрешение комэска, спешил к нему; еще вчера здесь стояли только учебные УТИ МиГ-15, а сегодня настоящий реактивный истребитель! Кочкин шел, не чувствуя ног, из-под лихо сдвинутого назад шлемофона выпала прядка светлых волос. Он не шел, а словно летел, устремив взгляд на сверкающий в солнечных лучах самолет.
— Остынь. Успокойся. Соберись с мыслями, — последние наставления Потапенко.
Хорошенькое дело — успокойся… Легко сказать! Кто из летчиков оставался спокойным в такие минуты?
— Делай, как в вывозных полетах. Не спеши. В кабину сядешь — глубокий вдох! — Потапенко ходил рядом, поправляя лямки парашюта, помогая застегнуть шлемофон. Затем, когда Кочкин опустился в катапультное кресло, влез на приставную лесенку, проследил за его действиями в кабине. Уступая место технику, по-дружески хлопнул ладонью по плечу и соскочил на потрескавшуюся от летнего зноя рыжеватую землю.
Сквозь шум работающего на малых оборотах двигателя Кочкин не слышал людей. Видел инструктора, о чем-то разговаривавшего с Анатолием, да поднятую струей двигателя рулящего на стоянку самолета серую, медленно спадающую в безветрии полосу пыли. После широкой, просторной кабины спарки Николай ощутил себя сжатым со всех сторон теснотой окружавших его приборов, панелей включателей блоков бортового оборудования; кажущееся неудобство кабины скрашивалось тремя выкрашенными в ярко-красный цвет кнопками пушек. Вид этих кнопок заставил Николая острее ощутить особенность полета: он вылетал на настоящем истребителе, имя которого было известно всему миру со времен боев в Корее. На рулении вспомнил, что не успел как следует осмотреть самолет и, словно пытаясь исправить на ходу ошибку, глянул на открывшиеся при повороте головы скошенные крылья, задержал на мгновение взгляд на приемнике воздушного давления. Показалось, что штанга у основания ослабла и слегка покачивалась при движении самолета по неровностям. Наверное, показалось, техник обязан был осмотреть. Но обязан и летчик. Надо было все-таки самому пройти по маршруту осмотра и все, что поддается контролю, как это делает Потапенко, осмотреть, потрогать — убедиться в исправности. Конечно, внутрь фюзеляжа не залезешь, но это уже другое дело — там в ответе инженеры и техники. Деваться некуда — не заруливать же обратно на стоянку. Авось выдержит штанга один полет. Всего один полет, но какой! Первый самостоятельный…
На линии исполнительного старта Николай заметил Геннадия, стоявшего возле скамейки наблюдающих; с момента разбега машины Васеев будет неотрывно следить за его самолетом и докладывать местонахождение Кочкина инструктору. Николаю очень хотелось кивнуть другу: «Не волнуйся, все будет хорошо. Потапенко добьется своего — полетишь и ты», — но делать этого не стал — все, кто был на старте, смотрели на него.
Выждав, пока освободится для доклада эфир, Кочкин нажал кнопку передатчика и громко, словно стараясь заглушить рев двигателей всей эскадрильи, крикнул:
— Я — Сто тридцать третий! Разрешите взлет.
— Сто тридцать третий, — руководитель полетов сделал паузу, — вам взлет!
Глухо заурчал сзади двигатель — Николай двинул рычаг оборотов вперед, отпустил тормоза и почувствовал, как машина рванулась с места и помчалась по взлетной полосе. Перегрузка прижимала к спинке сиденья, но теперь натренированное полетами тело сопротивлялось ей без особых усилий. Толчки колес о неровности грунтовой полосы становились мягче; машина, словно выскочив на гладкую, выстланную отшлифованными плитами дорожку, шла ровно, без кренов и раскачивания; нагрузки на управление увеличились, будто с каждой сотней разбега кто-то навешивал на рули тяжелые камни. Кочкин тверже сжал ручку. Оторвавшись, машина повисла над землей. Краны шасси и закрылков на уборку. Один за другим послышались удары убирающихся в ниши колес, и тут же Николай ощутил, как машина, будто освободившись от земного притяжения, ринулась вверх — он инстинктивно взял ручку управления на себя. Густая небесная синь ударила в глаза, ослепила, наполнила тесную кабину, легла на приборы; казалось, что исчезли солнце и земля, и вместо них — вокруг океан, дышащий послегрозовой озоновой свежестью.
Николай беззвучно улыбался, замирая от свалившейся на него сини; в груди то холодело, то окатывало приятной теплотой. Ему захотелось запеть от радости, и он запел бы, если бы не подоспел момент первого разворота, за ним — второй, а там надо посмотреть на аэродром, проверить курс и высоту. Ах, уже и прозевал — стрелка высотомера перешагнула заданную цифру. Вот действительно мустанг! Тащит во всю силу! Он глянул вниз, отыскал аэродром. Там ребята. Смотрят. Ждут. И больше других — Генка. Переживает, мается…
Задание первого самостоятельного вылета завершалось, и Кочкин, выпустив шасси, повел машину на посадку. В лобовом стекле отчетливо виднелась среди зеленого массива хлебов темная посадочная полоса; расстояние до нее быстро сокращалось, и Николай, нажав круглую рукоятку, перевел кран щитков вниз; машина опустила нос и начала проваливаться, словно у нее уменьшились крылья. Кочкин тут же выбрал ручку на себя, увеличил обороты турбины и почувствовал удар по левой плоскости. Бросил взгляд на крыло и ужаснулся: длинная штанга приемника воздушного давления беспомощно, словно перебитая рука, раскачивалась у кромки. Он мельком взглянул на пилотажные приборы — их стрелки замерли в нулевом положении; приборы скорости и высоты, без которых не обойтись ни в одном полете, отказали. На какое-то мгновение страх сковал его, охватил руки, ног он не чувствовал.
Машина снижалась, теряла высоту, приближалась к земле, а пилот не мог одолеть страха, растерянно смотрел вниз, в край посадочной полосы. Если бы он, немного увеличив обороты двигателя, продолжал снижение, то наверняка посадил бы истребитель с небольшими отклонениями на полосу. Но даже кратковременная растерянность лишила Кочкина этой возможности, и, все еще цепенея от испуга, он инстинктивно передвинул рычаг двигателя вперед, взял ручку управления на себя. Не отрывая взгляда от земли, Кочкин увеличил обороты турбины до полных, перевел машину в набор высоты, выполнил все действия с оборудованием в кабине. И когда машина послушно легла на курс, почувствовал, как опасность бесприборного полета снова охватила его.
В любом полете летчик ориентируется в пространстве с помощью пилотажных приборов, определяя по ним скорость, высоту, снижение; в течение минуты он десятки раз считывает показания приборов и в соответствии с ними устанавливает обороты двигателя, режим полета, соблюдает меры безопасности. Лишенный связи с приборами, без опыта, Кочкин не мог определить нужные ему высоту и скорость и потому несколько секунд продолжал полет так, будто ничего не случилось, так, как учил его Потапенко. Но подсознательно он чувствовал подстерегавшую его опасность потери скорости; ему казалось, что самолет летит медленнее, чем обычно, что высота меньше заданной, и Николай непроизвольно вывел рычаг двигателя чуть ли не на полные обороты. Он понимал, что делает не совсем то, что надо, но изменить ничего не мог.
Самолет на большой скорости, с превышением заданной высоты несся к третьему расчетному развороту. Все, кто был в «квадрате», поднялись со своих мест и неотрывно следили за ним. Рядом с побледневшим руководителем полетов майором Зверевым стоял Петр Потапенко. Летчики слушали растерянный, сумбурный доклад Кочкина об отказе приборов и теперь вполголоса обсуждали необычную обстановку. Одни предлагали вывести курсанта в зону и приказать ему покинуть машину и спастись на парашюте. («В первом самостоятельном полете отказ приборов — да он убьется на посадке и с собой может кого-нибудь прихватить»); другие советовали завести на посадку и по радио помогать подсказом («Не чурбан — поймет, как действовать, если услышит по радио «подтяни» или «не снижайся»). Потапенко прислушивался к советам летчиков-инструкторов, ощущал на себе спрашивающие взгляды курсантов, негодующие — руководителя полетов (он вместе с инструктором — первые ответчики), сочувствующие — товарищей по инструкторской работе и напряженно думал о том, как спасти курсанта и самолет. Его лицо с заостренными скулами и темными полукружиями под глазами тревоги не выказывало, лишь изредка подергивался рубец шрама — след удара футбольной бутсы.
Все ждали его решающего слова, но Петр Максимович и сам не знал, что делать. Всякое бывало в его летной практике и инструкторской работе: один курсант заходил на посадку с невыпущенными шасси, другой по рассеянности терял ориентировку в зоне — и каждый раз он благополучно выводил их. Сегодня же — хоть тресни — ничего придумать не мог. Катапультироваться?.. С этим еще успеется, это оставить на последние минуты, а пока есть топливо, надо думать, как спасти машину.
— Что будем делать, Потапенко? — донесся до него визгливый голос руководителя полетов майора Зверева. РП — человек в эскадрилье новый, осторожничает, а тут — авария на носу. — Делать что будем, я спрашиваю? В молчанку играть?! Первый вылет — и на тебе! Не могли подготовить как следует! Решайте быстрее!
«Если бы я знал — что делать…» Потапенко потер писки, отошел в сторону. Затем резко повернулся, кого-то толкнул и подскочил к командиру эскадрильи подполковнику Фурсе.
— Нашел… Разрешите за ведущего? — Он вцепился взглядом в посеревшее лицо комэска, надвинул на голову шлемофон и, не дожидаясь разрешения (комэск не мог не разрешить), бросился к резервному самолету.
Надел парашют, вскочил в кабину, запустил двигатель и, рывком задвинув фонарь, вырулил на исполнительный старт.
После взлета, отыскивая самолет Кочкина, вертел головой так, что трещали мышцы шеи; яркие июньские лучи солнца до рези слепили глаза. Куда он запропастился? Не мог же потерять аэродром? И как это все нелепо получилось: осматривали самолет техник, курсанты, сам трогал трубку ПВД, а она — отломалась.
Увидев самолет Кочкина на развороте, Петр Максимович бросился ему наперерез, выскочил впереди курсанта и покачал с крыла на крыло, что означало: следуйте за мной.
— Видишь, я впереди справа?
— Вижу! — обрадовался Кочкин.
— Иди за мной. Устанавливаем скорость и высоту полета по кругу. — Уменьшил обороты, снизился до пятисот метров. — Я будут сзади, ты все будешь делать сам. Понял?
— Понял! — ответил Кочкин тоненьким голосочком, когда Потапенко остался позади.
— Выпускай шасси! — командовал Потапенко. Голос его был спокойным, будто ничего и не случилось — все, как в обычном полете. — Оборотики прибавь. Выполняй третий разворот, снижайся. Начинаем заход. Идешь хорошо. Молодец. Выпускай закрылки. Нос самолета в точку выравнивания. — Потапенко давал указания неторопливо, чтобы Кочкин успел сделать все необходимое.
— Проваливается! Самолет проваливается! Скорость потерял! — испуганно закричал Кочкин.
— Поддержи оборотиками! — требовательно передал Потапенко. — Идешь хорошо. Молодцом! Снижайся потихоньку.
Инструктор шел сзади, на расстоянии вытянутой руки до крыла самолета курсанта, и отчетливо видел, как Кочкин боролся с собой. Его лицо то бледнело, то покрывалось лиловыми пятнами, он то судорожно вертел головой, отыскивая машину инструктора, то сосредоточенно смотрел на землю.
— Я сзади. Идешь хорошо. — Потапенко вышел чуть вперед, чтобы его заметил Кочкин.
— Вижу вас! Вижу! — обрадовался Кочкин и закивал головой.
«Ну, вот и успокоился», — подумал Потапенко, пристраиваясь к машине курсанта.
— Взгляд на землю! — скомандовал он. — Скорость триста пятьдесят. Высота семьдесят. Сажай машину!
Он видел, как Кочкин, вытянув шею, устремил взгляд на землю и замер в этой, теперь уже привычной для него позе; отстал побольше и, не спуская глаз с курсанта, приготовился к выравниванию. Осторожно, как всегда, подвел машину к земле, выдержал и легко посадил у посадочного знака «Т». Впереди, поднимая пыль, бежал истребитель Кочкина.
Они зарулили на стоянку одновременно. Здесь собралась вся эскадрилья. Как только Потапенко и Кочкин вышли из кабин, их подхватили и начали качать под ликующие возгласы курсантов. Подброшенный вверх, Кочкин снова увидел яркую синь неба, и ему казалось, что он опускается в ее прохладные глубины. От полета этого захватывало дух, и сознание окутывало хмельным весельем.
Геннадий с осунувшимся и почерневшим лицом одиноко стоял возле крыла истребителя. К радости за друга, который чудом избежал опасности, посадил машину, примешивалась горечь за себя. «Почему мне все дается так трудно, почему? У Кочкина талант, факт, а я?.. Нет, полечу и я. Обязательно полечу!»
Он почувствовал на плече тяжелую руку и обернулся. Потапенко. Сопит, усмехается, мигая короткими белесыми ресницами.
— Не кисни, парень. Не вешай носа. И сырые дрова загораются! Придет и твой праздник, попомнишь мое слово.
Анатолий Сторожев вылетел самостоятельно на следующий день; спустя две недели в эскадрилье осталось четыре не вылетевших самостоятельно курсанта, и среди них Васеев. Майор Зверев на методическом совете предложил всех четверых отчислить. В план эскадрилья уложилась. Топтаться на месте из-за отстающих никто не позволит. Пора переходить к полетам в зону на пилотаж, а эти четверо будут тянуть эскадрилью назад.
Председатель методического совета комэск Сергей Степанович Фурса сидел за столом, склонив большую голову на подставленную ладонь. Из-за руки виднелся тронутый сединой висок, глубокие морщины на широком, открытом лбу. Он не хотел говорить об отчислении курсантов на сегодняшнем совете, думал обсудить эту проблему позже, через неделю. За это время можно было бы подготовить еще двух-трех человек. Но Зверев нажаловался командиру полка, и тот настоял.
Потапенко после выступления Зверева подскочил как ужаленный и принялся защищать Васеева, не обращая внимания на протестующие жесты майора.
— План выполнили! А судьба человека, который с детства мечтал о небе, вас, товарищ майор, беспокоит?
— Ведите себя как следует! — оборвал его Зверев, покосившись на командира эскадрильи. — Вам давали слово? Садитесь!
Фурса поднял голову, вскинул густые с проседью брови.
— Пусть говорит, — пробасил он. — Давайте послушаем его. Только вы, Потапенко, не кипятитесь. Спокойнее.
Потапенко перевел дыхание.
— Вы, как каждый жестокий человек, жнете, где не сеяли! — сказал он, обращаясь к Звереву.
— Ну, это уже слишком! — снова взорвался майор. — Я попрошу выбирать слова, товарищ Потапенко!
«Пора успокаивать обоих, — подумал Фурса, — иначе дела не решишь. Зверев обвинит Потапенко в нарушении субординации, тот ответит резкостью — и пойдет писать губерния. А вообще Потапенко прав — жестокость. Конечно, план есть план, но люди — это же не винтики в механизме общества, не палочки в сводном донесении за год. А может, жестоким Зверев стал недавно, после снижения в должности, когда курсант поломал на посадке самолет? Ну, сняли, а зачем обижаться на весь белый свет? И я хорош — до сих пор не выбрал времени полетать с этими четырьмя курсантами. Конечно, не каждый может стать летчиком, прав здесь Зверев, но и Потапенко прав, ему виднее. Завтра же полетаю с ними».
— Сколько дней нужно для подготовки Васеева?
— Три дня! — Голос Потапенко прозвучал звонко, почти вызывающе.
— Хорошо, — согласился Фурса. — Спланируйте мне на завтра контрольные полеты с невылетевшими курсантами! Совет окончен.
Все поднялись и направились к двери. Зверев стоял у окна и, прикуривая сигарету, ждал Фурсу. Когда остались вдвоем, спросил:
— Почему вы не поддержали меня? В добренького играете? А мне придется возиться с отстающими…
Сергей Степанович Фурса командовал эскадрильей пятый год, и за все это время никто из подчиненных не усомнился в его порядочности. Он любил летать, искал новое в методике обучения, смело шел на риск. Эскадрилья последние годы занимала ведущее место в училище, о Сергее Степановиче говорили как о перспективном, растущем командире, а начальник отдела кадров уже не раз «сватал» его на выдвижение. Начальник училища не соглашался: «Нам важнее иметь хорошего, крепкого комэска. Придет время — представим на командира полка, а пока пусть учит молодых».
— Я ни в кого не играю, товарищ Зверев, и вам советую не делать этого. — Фурса постучал костяшкам» пальцев о стол. — Остыньте от собственной обиды. Не забывайте: вы работаете с людьми, а не с оловянными солдатиками. Можно, конечно, прикрыться планом, сроками обучения, ну а с совестью как? С собственной совестью? Она ведь тоже чего-нибудь да стоит. Сломаем человеческую судьбу, отчислим курсантов — вы правы, в сроки эскадрилья уложится. А совесть? Куда ее уложить?
Зверев придавил в пепельнице окурок, взглянул на комэска и, стараясь сдержать себя, зло выдавил:
— А вам, уважаемый Сергей Степанович, не жалко лишних расходов государства на эксперименты Потапенко и ему подобных? Не хватает жилья, продуктов питания, дорог, а вы сжигаете десятки тонн высокосортного керосина, вырабатываете моторесурс дорогостоящей техники… Ради чего! Ради этих четырех слабаков. Вы… Вы обкрадываете народ!
Зверев ушел, не подав руки. Фурса удивленно смотрел ему вслед и думал о четырех курсантах, с которыми ему придется завтра летать. Взял их летные книжки, долго листал, читал характеристики. Утро вечера мудренее, подумал он и направился в методический городок, чтобы побеседовать с парнями. Ему решать их судьбы, ему отвечать за возможную ошибку. Конечно, слабаки истребительной авиации не нужны. Конечно, любого курсанта можно натаскать в полетах и выпустить, но потом, в строевой части, он или убьется, или будет мучить своих командиров до тех пор, пока не спишут в наземную службу. А кому это нужно?
Утром Фурса долго осматривал курсантов, вглядывался в их напряженные лица. Васеев понравился Фурсе — немногословный, собранный, взгляд сосредоточенный, комбинезон аккуратно отглажен, ремень затянут. Когда надел шлемофон, лицо стало почти детское, похожее на девичье, глаза следили за каждым его движением.
Комэск сел в инструкторскую кабину спарки и не выходил из нее, пока не слетал со всеми четырьмя курсантами; они выруливали и взлетали, садились и заруливали на стоянку, заправляли машину керосином и снова запускали двигатель. Потапенко попросил официантку, и та отнесла стартовый завтрак прямо в кабину. Фурса молча съел кусок отварного мяса, выпил остывший чай, вытер руки салфеткой, так ни разу и не взглянув ни на официантку, ни на курсантов, ожидавших его решения, — думал.
Завершив полеты, из кабины вылез сумрачный и хмурый; курсанты с ожиданием смотрели на него, и он отчетливо понимал, о чем они думают: на какое-то время он становился высшим судьей и для этой четверки, и для ее инструкторов. Его не пугали ни тяжелый взгляд майора Зверева, ни предстоящий отчет у командира полка о причинах затяжки с окончанием вывозных полетов. Его душу терзала мысль о том, что двое из четырех безнадежны — они не обладают своевременной, длящейся доли секунды реакцией летчика-истребителя. Они могут летать, но не на реактивных истребителях. Пусть идут в бомбардировочную или транспортную. Раз хотят быть летчиками. Там другие скорости, другая система времени. У нас — доли секунды. Доли… Интересно, а почему так спокоен Потапенко? Стоит себе в сторонке и травку перекусывает. А что ему волноваться? Васеев слетал прилично; правда, от волнения кое-что путал, но полеты как полеты, сносные полеты, особенно второй. Дать ему еще денька два-три — и готов. Васеев стоит, не шелохнется. Не дышит — ждет приговора. Волнуется больше других. Как это состояние врачи называют: эмоциональная возбудимость или вегетативная неустойчивость? К черту врачей! Из него хороший летун будет! Чистая совесть — говорит о себе и краснеет. Живет небом. Предан авиации.
Геннадий ощутил на себе взгляд комэска и поднял голову. Обо мне решает, подумал он, почувствовал, как обмерло сердце. Взгляды их встретились, и курсант разглядел притаившуюся на самом дне темных глаз комэска доброжелательность: ничего, мол, парень, не робей! Громче застучало сердце, горячая кровь ударила в лицо… Спустя три дня после удачного самостоятельного вылета Геннадий стоял возле истребителя и долго жал руку инструктору. Вспомнил вечерние бдения с Потапенко в классе тренажеров, долгие тренировки в кабине спарки перед полетами, дополнительные вывозные полеты, выпрошенные у командира эскадрильи в конце летного дня. Если бы не Потапенко… Милый вы мой Петр Максимович! Если бы можно, вот тут при всех в ноги поклонился. И не только вам, а и Фурсе, и технику самолета, и Сторожеву с Кочкиным — всем, кто поверил в меня, поддержал, помог…
Отставший от группы Васеев наверстывал полеты. Потапенко не боялся давать ему предельную норму, но, как ни старался, отставание сокращалось медленно. Не остановишь же всю группу, передав машины в распоряжение одного Васеева, есть и другие курсанты, они тоже должны летать.
Дальше других по программе вырвался Кочкин. Он закончил полеты по кругу и уже летал в зону на пилотаж. Потапенко рассказал о положении дел и развел руками: мол, сами решайте, что делать.
— Чего решать, товарищ капитан! — сказал Кочкин. — Мы пока посидим на земле, а Генка пусть летает!
— Все будут летать, а вы на земле? Не самый удачный вариант. Может, лучше по-другому. Вы будете делать по два-три полета, а Васеев — побольше. И еще, — Потапенко сорвал травинку, — давайте попросим техников, пусть попробуют сократить время заправки. Все будете делать вы, а техники — только контролировать и осматривать самолеты и двигатели. Придется поработать, но иного выхода нет. Согласны?
— Согласны.
— Пойду доложу начальству, а вы пока занимайтесь самостоятельно. — Потапенко взял планшет и вышел из методического городка.
Геннадий подошел к Кочкину и сжал его руку:
— Спасибо, Кочка! Ты — настоящий друг.
— Да чего там! — смутился Николай. — Раз надо — летай на здоровье!
Милая и родная моему сердцу беспокойная авиационная жизнь! О тебе писали романы и повести, рассказы и стихи, и каждый, кто брался описать эту бурную жизнь, не раз горевал: а зачем я связался с этой авиацией, в которой ни черта не понять? Рядовой летчик вдруг стыдит своего командира за то, что тот, боясь земли, рано вывел из пикирования машину, и пара не выполнила задания на полигоне; командир полка перед строем целует низкорослого, щуплого бедолагу — техника; эскадрилья летчиков вместе с солдатами откапывает из снега занесенные истребители; командир дивизии, генерал, был на рыбалке и, появившись на аэродроме, спрашивает инженера, которого вчера отчитывал за какие-то недостатки: «Спирт далеко? Промерз до костей, согреться надо». И чтобы понять все отличия и удивительные противоречия авиации, надо побыть в ней, и не наездом — полжизни, а лучше и всю жизнь, померзнуть на аэродроме или однажды зайти на посадку с горящим двигателем. Нигде, как в авиации, люди так не близки друг другу, понимают друг друга с одного жеста; нигде так не ругают свою службу, как в авиации, но когда дело доходит до перевода в другую пасть или в наземную службу, то человек, бывает, и слезами умоется, хоть не вспомнит даже, когда в последний раз плакал. Романтика юношества, соединенная с опасностью полета, рождает такой сплав человека и техники, который не боится ни огня, ни страха, ни врага, а сам человек так прикипает сердцем к самолету, что становится и его рабом, и его повелителем. Где он еще увидит густые разливы синевы на высоте двадцати тысяч метров или восход солнца, когда на стыке дня и ночи выходишь из облаков?..
Но кроме поэзии в авиации есть и проза.
В ночь перед Октябрьскими праздниками эскадрилью подняли по тревоге и приказали надеть комбинезоны. Васеев едва растолкал Кочкина: Николай поздно вернулся с танцев, потом долго писал ответное письмо Наде.
Подполковник Фурса стоял в темном углу и молча наблюдал, как при свете керосиновой лампы сонные курсанты, словно телята, натыкались друг на друга, сбивались в кучу, толкались, пока не включили свет и не подали команду «Смирно!». Рядом с ним, нахохлившись, словно старый воробей, стоял Зверев и зевал, обнажая белые зубы и большой розовый язык. От предложения Фурсы возглавить группу курсантов на разгрузке строительного леса и угля Зверев отказался, сославшись на болезнь жены; Фурса настаивать не стал, махнул рукой и приказал вызвать двух инструкторов: Потапенко и Хохрякова из второго звена.
На улице — проливной дождь и холодный ноябрьский ветер. В темноте долго усаживались в кузов ЗИЛа; поднимали воротники шинелей, глубже надвигали шапки, вполголоса ругали железнодорожников («Другого дня не нашлось — под самые Октябрьские праздники!»), ворчали на промозглую погоду. Всем хотелось спать.
Машина тронулась, когда оба инструктора поднялись в кузов; вокруг Потапенко собралась вся группа, ближе других сидели Васеев, Кочкин и Сторожев. Настроение — хуже некуда. Потапенко принялся рассказывать смешные истории из авиационной жизни, многие слушали неохотно, отворачивались, уткнувшись носами в спину соседа. Но постепенно слушающих становилось больше. Подъезжая к разгрузочной площадке, Фурса услышал из кузова дружный смех. «Поднялось настроение у ребят, — подумал комэск. — Молодец Потапенко! Таких вот надо выдвигать по службе — они и настроение людям поднять могут, и авторитетом пользуются. Жаль расставаться с Петром Максимовичем, а придется — опять рапорт написал. В школу испытателей рвется. А курсантов кто учить будет? Сердцем понимаю, что надо отпустить, а ребят на кого оставить?..»
Всех разделили на две группы. Потапенко с курсантами разгружал бревна. Он первым взобрался на верх полувагона, расставил и проинструктировал ребят и взялся за огромное бревно. К нему подскочили курсанты, приподняли кряж, сунули под ствол две жердины. Раз-два, взяли! Ни с места. Потапенко сам взял жердину и, кивнув курсантам, навалился на нее изо всех сил — бревно не двинулось. Кто-то осветил фонариком срез кряжа, прочитал сделанную углем надпись и расхохотался.
— Посмотрите, что написано!
— Читай!
Ночную темноту разорвал взрыв хохота; смеялся и Потапенко находчивости и юмору тех, кто грузил огромное, считай, в два обхвата, бревно.
Пришлось взять еще две жердины. Наконец стронули бревно с места, подкатили к краю полувагона, перевалили на опоры спуска и под радостные возгласы столкнули вниз. За ним второе, третье…
Потапенко расстегнул куртку, вытер лицо и осмотрел курсантов; одни тяжело дышали, широко открывая рты, другие, облокотившись на борт полувагона, безучастно смотрели в темноту. Он похвалил ребят и бодро вскочил на очередной вагон.
Усилился ветер, дождь сек лица и руки, стекал за воротник на шею, холодил спины. В темноте зловеще чернел последний полувагон, а у курсантов почти не оставалось сил; некоторые, не выдержав нагрузки, опустились на спекшийся шлак и отрешенно смотрели, как Потапенко взбирался по металлическим скобам наверх.
Поднимаясь, Потапенко оглянулся, и его охватило неприятное чувство. Он больше всего боялся, что его курсанты не пойдут за ним. Они должны подняться, чего бы это ни стоило, иначе зря отдавал он им свои знания, зря учил их. Страх за близких ему людей расслабил Петра Максимовича, он едва добрался до верха полувагона. «Нет, сам я не отступлю. Сам, если потребуется, буду сгружать до последней лесины, сдохну здесь, но выгружу. А они… Они-то как будут потом в глаза смотреть? Как мне с ними работать, если не поднимутся сейчас?!»
Курсанты сидели, словно окаменев. Потапенко почувствовал себя виноватым. «Что-то я, наверно, сделал не так. Не разглядел. Иначе встали бы, не дожидаясь приказа. Приказать — не фокус. Мне важно другое…»
Слезились глаза, подрагивали пальцы, стучало в висках. Он снова посмотрел вниз и почувствовал себя одиноким, как в ту ночь, когда после отказа управления спускался на парашюте над зловеще-темной, притихшей пустыней. Ни огонька, ни селения, ни дороги, только сыпучий песок, из которого едва вытащил ноги. Натерпелся тогда страху, намучился без воды… Вспомнил — и в горле пересохло. Открыл рот и начал жадно хватать капли дождя. Затем сел на скользкое от дождя бревно, сцепив руки, и опустил на грудь голову.
Очнулся Петр Максимович от стука подошв о железные скобы вагона. Медленно открыл глаза. Перед ним стоял Васеев, по скобам поднимались Сторожев и Кочкин. Он смотрел на них, испытывая чувство радости и облегчения. Все правильно, ребята. Я верил в вас. Я знал, что вы не подведете.
Геннадий едва держался на ногах от усталости. Болели спина и ноги, хотелось свалиться на теплый еще шлак и уснуть. Хоть на несколько минут, хотя бы присесть или просто опереться на что-то. Он не чувствовал ни холода, ни пронизывающего ветра, ни стекавших вдоль тела капель дождя; он видел рядом с собой Потапенко и знал, что не отступит, а если отступит — никогда себе этого не простит.
Никто не произнес ни слова. Вчетвером они начали сбрасывать бревна вниз, подолгу отдыхая после каждого поднятого ствола; испарина покрыла их лица и, перемешанная с дождем, слепила. Ребята внизу откатывали бревна дальше.
— Ребята, — сдавленным пересохшим голосом неожиданно прохрипел Потапенко, выпрямившись во весь рост. — Посмотрите на восток.
Курсанты и на полувагоне, и внизу одновременно повернули головы. Из-под темного небосвода виднелась узкая светло-розовая полоска; она ширилась, словно приподнимала тяжелый ночной небесный полог, свет становился гуще, набирал силу, прорывался сквозь бетонную толщу темноты и облаков.
— День настает. И какой день! 7 Ноября! — Петр Максимович потер негнущиеся руки. — Начнем штурм. Последний! Тут всего десятка два осталось. — Взял жердину, подошел к бревну, нагнулся. — Раз-два! Взяли!
Бревно легло на направляющие и скользнуло вниз. Потапенко напрягся, перехватил жердину поудобнее и двинул очередную лесину.
Построение было кратким. Фурса, промокший до нитки, измученный и уставший, опустил воротник, сдвинул козырек фуражки, приоткрыв лицо, и глухо произнес:
— Всем объявляю благодарность!
Строй колыхнулся, и над станционной утренней тишиной громко пронеслось:
— Служим Советскому Союзу!
Потапенко подошел к командиру эскадрильи, что-то сказал ему. Фурса согласно кивнул.
— Васеев, Сторожев, Кочкин — за мной!
Курсанты недоуменно переглянулись, вышли из строя и двинулись вслед за Потапенко. Вышли на улицу, свернули в переулок и долго шли в густом тумане.
Остановились возле крытого железом дома.
— Куда, товарищ капитан? — удивленно спросил Кочкин.
— Ко мне. Пить чай. Сегодня же праздник! — Потапенко открыл дверь, и курсанты один за другим вошли в дом через застекленную широкую террасу.
Их встретила сонная, в наброшенном на плечи халате жена Потапенко. Недоуменно посмотрела на мокрых, грязных ребят, на такого же мокрого и грязного мужа.
— Работу закончили. Намерзлись, устали. Готовь, Лиза, чай. Угощай ребят праздничным пирогом — теща не зря старалась.
Когда сели за стол, Петр Максимович не без гордости в голосе сказал Лизе и теще, кивнув на притихших ребят:
— Хорошо хлопцы поработали! — И подумал о трудной ночи. Себя победили. Дружнее и мужественнее стали. Теперь с каждым можно пойти в разведку, а подучатся — и на боевое задание, как в Отечественную. Надежные ведомые, наверняка прикроют в бою. Теперь — наверняка. Теперь в каждом уверен…
И кто знает, думал Потапенко, может, именно этой ночью в каждом родился гражданин, с теми нравственными качествами, которые издревле в народе называют совестью. И все в нем светилось радостью и чувством исполненного перед собственной совестью долга.
После первой встречи на стадионе Кочкин каждое воскресенье брал увольнительную и спешил на окраину станицы, где жила Надя. Он подходил к дому, ласкал мохнатого, чуть повизгивающего, доверчивого пса, помогал надиной тетке Марии Матвеевне по хозяйству. Когда Николай кончал работу, тетка усаживала его за стол и ставила полюбившиеся ему вареники. Николай не стеснялся: по курсантскому пайку вареников не готовили, больше нажимали на каши да на картошку, а тут — вареники с вишней или со свежим творогом, со сметаной. Вкуснятина!
Надя сидела рядом, вязала или рассеянно листала книгу.
Ее родители были геологами. В большой городской квартире Надя часто оставалась одна, отец и мать надолго исчезали и присылали телеграммы то из Сибири, то из Казахстана. Что они там искали, нефть или уголь, Надю не интересовало. Главное, чтобы аккуратно присылали деньги, а на деньги папа с мамой не скупились. Одной быть не хотелось. Подружки, обрадовавшись, что есть где собраться, не заставили себя долго ждать. Покупали вино, делали винегрет, включали магнитофон — веселились.
Тон в компании задавала Женя. Она была постарше, пятикурсница, с выщипанными, словно нитки, бровями. Женя уже успела выйти замуж и развестись. На жизнь смотрела легко и просто. «Живем, девчата, один раз, — любила она повторять. — Выйдем замуж, родим сына или дочку — и пошло и поехало. Пеленки, посуда, стирка, ворчливый муж («Опять сорочка не выглажена!»), коклюш, скарлатина, сумки, магазины… Да гори все это синим огнем! Повеселимся, пока молоды!» Ребята подобрались что надо, свой брат студент. Гитара, туристские песенки, шумный бестолковый трёп… Застолья участились, Черт возьми, как интересна жизнь! Мать в письмах предупреждала: того не делай, этого ве надо… Тебя, мамуля, война лишила молодости, а сейчас — мир, и мы должны жить и радоваться.
Все шло хорошо, пока один из парней не остался с Надей наедине. Пьяная была, ничего не помнила. Утром проснулась — гадко на себя в зеркало взглянуть. Словно оплеванная. Долго мылась под обжигающим душем, словно кожу с себя содрать хотела. Не сдерешь… Хорошо, каникулы начались — уехала к тетке. Скучно, конечно, после Ленинграда в глухомани. Зато забот никаких — ходи, гуляй целый день, спи сколько хочешь. А тут еще курсант этот… Николай, глядишь, и развеселит…
Когда стемнело, пошли на танцы. Надя держала Николая на расстоянии. «Недотрога, — думал Кочкин, осторожно прикасаясь ладонью к ее лопаткам. — Все красивые недотроги. Недоступные».
— Пойдем на речку, — неожиданно предложила Надя.
— Идем! — согласился Николай.
Они выбрались из толпы, взялись за руки и побежали к речке. Остановились у берега, рядом с заросшим колхозным садом. Оглушительно квакали лягушки, из сада доносился звонкий хор цикад. Над головой дырявили небо крупные, с кулак, звезды.
— Какая красотища! — не удержался Кочкин, придерживая Надю за локоть. — Речка, звезды, лягушки… Я люблю ходить на речку ловить рыбу и раков.
— Они же кусаются!
— Раки? Бери за шейку — никогда не ущипнут.
— Где ты жил? — поинтересовалась Надя.
— В Белоруссии. На Витебщине. Рек у нас, озер…
— Ясно. — Она сбросила туфли, приподняла юбку и зашлепала вдоль берега. — Хочу побродить по воде. Знаешь, не холодная. Пошли.
Кочкин разулся, засучил брюки, вошел в воду и протянул руку. Так и шли, бултыхая ногами, пока Надя не повернула к берегу.
— Постой! — Николай выскочил на траву, снял брюки. — Давай искупаемся.
— Давай! — засмеялась Надя, стаскивая через голову кофту.
Они переплыли речку. Запрокинув голову, Надя громко смеялась, брызгалась, визжала, когда Николай дотрагивался до нее.
— Ты знаешь, мне так сегодня хорошо! — сказала Надя, когда они подплыли к небольшому, заросшему высокой травой островку.
Дно было песчаное; на отмели песок за день нагрелся и еще хранил тепло. Надя легла и позвала Николая. Ей хотелось, чтобы он был рядом. Хватит, по горло сыта городскими застольями, Женькой и этим подонком с пустыми синими глазами… Насколько здесь, в станице, все проще, чище, светлее. И Николай… Ласковый, милый парень. Интересно, а если спросить его… Нет, не буду. Тот был мастер говорить о любви большой, возвышенной, а цена его разговорам… Какая она, настоящая любовь? Вздохи и ахи? К черту! Любовь — это когда человек не может и дня без другого. Когда он становится лучше, добрее. Женька говорила, что ее муж клялся в любви, а как поженились, через месяц орать начал.
Надя повернулась к Николаю. Обвила рукой шею:
— Ты… ты любишь меня?
Николай не мог от волнения говорить. Немного успокоился, когда почувствовал, что Надя отстранилась и нависла над ним копной распущенных волос.
— Не знаю. Наверно… Наверно, люб…
Надя обняла Николая и прижалась к его полуоткрытому рту…
Осколок луны вывалился из облака, высветил зеркальную гладь реки, в которой отражалась россыпь Млечного Пути, повис островком и спрятался за другое облако. Донесся хриплый, сонный лай собаки, скрип закрываемой где-то неподалеку двери, и все стихло…
Вскоре Надя уехала в город. Возвращаясь с полетов, Николай спешил к дневальному, который вручал ему очередной конверт.
— Везет тебе, Кочкин, опять письмо!
Николай широко улыбнулся: ему бы да не везло!..
Домой Геннадий вернулся в четвертом часу ночи. Его, как обычно, встретила Лида. Скрестила руки на упругой шее мужа, чмокнула в щеку.
— Что так поздно, Гена? Я уже глаза проглядела. Что случилось? Трудный вылет, да?
Геннадий обнял жену, уткнулся лицом в ее пахнущие хной темные волосы и тихо ответил:
— Не то чтобы уж очень трудный, однако… пришлось немного поволноваться.
— А дымом почему пахнешь?
— Дымом? — переспросил Геннадий.
— Ну да! Самым настоящим дымом! — Лида требовательно взглянула на потемневшее, осунувшееся лицо мужа. — Отвечай же!
— Может, потом, Лидуська? Утром, ладно?
— Нет, нет! Только сейчас, — потребовала Лида. — Я утром от других услышу.
С первых дней их совместной жизни Лида дотошно расспрашивала Геннадия о летной работе: ее глубоко волновали его радости и заботы. Лида понимала: только зная все о самом близком тебе человеке, сможешь поддержать его в трудную минуту.
Геннадий был сильным, но сильный тоже иногда нуждается в помощи, во внимании и ласке, И Лида молчала, если видела Геннадия раздосадованным, взволнованным. Зная его привязанность к сыновьям, заводила разговор не о полетах, не об аэродромной жизни, а о проказах Игоря и Олега, о милых пустяках, которые могли его отвлечь и развлечь. Лида чувствовала, что они дороги друг другу. Любовь, зародившаяся еще в курсантские годы, не тускнела от времени.
— Движок чуть-чуть подпалился, вот дыма и нанюхался, — отмахнулся Геннадий.
Лида всматривалась в усталое лицо мужа и, слушая его короткий, сдержанный рассказ о пожаре, переживала вместе с ним каждую минуту полета.
— Хороший мой, — ласково шептала она, целуя его. — Усталый… Теперь все будет хорошо. — Ты — дома, с нами…
— Дай, Лидуська, стакан молока, — попросил Геннадий.
— Пойдем на кухню. — Лида знала, что муж любит молоко, и всегда имела в запасе две-три бутылки. Слишком часто ему приходилось в полете дышать чистым кислородом, и это давало о себе знать на земле.
Геннадий пил молоко редкими, небольшими глотками, словно пробуя на вкус. Допив, посмотрел на жену. Ее обычно чуть розоватое нежное лицо поблекло, серые глаза потускнели, казалось, она вот-вот заплачет. Он взял Лиду за плечи, прижал ее голову к груди, и она впрямь заплакала, беззвучно вздрагивая всем телом.
— Ну что ты, Лидушка, зачем ты… — жалобно пробормотал Геннадий. — Успокойся, родная. Сама же сказала: я теперь дома, с вами. Не надо, прошу тебя…
Лида запрокинула голову. В потемневших глазах ее был страх.
— Я сразу даже не поняла, только теперь… Помнишь того парня? Он тоже садился на горящем самолете. Ты ведь тоже мог… не долететь, Геночка! Какой ужас…
Она снова прижалась к мужу, словно не веря, что все уже позади. Геннадий вытирал ей слезы, шептал на ухо смешные полузабытые слова, гладил жесткие волосы. Лида притихла, успокаиваясь, — ему ведь завтра снова в небо…
Они вошли в детскую и, не зажигая света, остановились у кроваток сыновей. Старший, Игорь, спал, уткнувшись лицом в подушку, младший, Олег, — свернувшись калачиком и положив кулачок под пухлую щеку. Лида осторожно высвободила кулачок, но Олег, не просыпаясь, тут же сунул его обратно.
— Упрямый растет.
— И хорошо, — усмехнулся Геннадий. — У настоящих мужчин должен быть характер.
Лида погрозила мужу пальцем и, взяв его за локоть, осторожно вывела из детской.
Геннадий открыл дверь в комнату Анатолия, постоял у входа, спросил Лиду:
— Давно улегся?
— Читал долго. Свет погас после двенадцати.
Впервые Геннадий увидел Лиду на предполетном медицинском осмотре в авиаучилище. В белом халате и такой же белой шапочке незнакомая медсестра называла фамилия курсантов и записывала в журнал.
— Васеев!
Геннадий несмело подошел к столу, опустился на стул и привычно подставил руку. Врач, измерявший давление, не поднимая головы, произнес:
— Сто двадцать на семьдесят. Пульс шестьдесят четыре.
Девушка вскинула глаза на Геннадия. Она показалась ему грустной и чем-то озабоченной, и Геннадий с удивлением почувствовал, что ему захотелось встретиться с теми, кто ее обидел, — уж он бы им задал! Он не мог оторвать от нее взгляда и стоял до тех пор, пока кто-то не подтолкнул его локтем. Так и вышел в коридор спиной вперед.
— Ты, Геныч, развернись на сто восемьдесят градусов, а то ненароком столб собьешь! — услышал он насмешливый голос Коли Кочкина, повернулся и опрометью выскочил на улицу.
Среди курсантов всегда есть любители порисоваться перед хорошенькой девушкой, поболтать с ней в свободное время, пригласить на танцы. Геннадий замечал их и возле Лиды — имя ее он узнал в тот же день, когда впервые увидел в комнате дежурного врача, — и у него всякий раз чесались кулаки. «Да что я, сторожем при ней приставлен?! — ругал он себя. — Тоже мне опекун выискался!»
Когда не было полетов, он робко заходил в медпункт, останавливаясь у самого порога. Завидев врача, торопливо кивал Лиде и тут же исчезал. Лида удивленно вскидывала темные брови, краснела и старательно прятала в глазах радость.
Однажды, получив увольнительную, Геннадий набрался смелости и предложил Лиде пойти в кино. В душе он ждал отказа, но Лида неожиданно согласилась. Договорились встретиться возле кинотеатра.
Пришел туда за добрый час до начала сеанса — надеялся, что и Лида придет хоть немного раньше. Ему очень хотелось, чтобы она пришла раньше: погуляла бы, поговорили… Мимо него неторопливо проходили пары, сновали в поисках мороженого мальчишки, стайками проскакивали чем-то озабоченные девчата. Лиды не было. Геннадий вытягивал шею и крутил головой, выглядывая в пестрой толпе знакомое нежное лицо, и постепенно мрачнел.
Лида появилась так неожиданно, что он даже вздрогнул, — будто выросла из-под земли.
— Добрый вечер. Я не опоздала?
— Нет-нет! — вырвалось у него. — Нормально.
— А вы давно здесь?
Ей очень хотелось назвать курсанта по имени, но она не решалась: вообразит еще невесть что!
— Недавно, — покривил душой Геннадий. — Минут десять — пятнадцать…
В зал они вошли, когда зрители начали усаживаться. Лида увидела подруг по школе и медучилищу и, краснея, подумала: «Видят… заметили… Когда же погаснет свет?» Ей казалось, что все смотрят только на нее, будто она в чем-то виновата. К счастью, свет начал меркнуть, и ощущение неловкости отступило. Лида искоса взглянула на Геннадия. «Сидит и не смущается. Словно деревянный. Наверно, уже не раз ходил с девчонками…»
Но Геннадий лишь казался спокойным. Он решил взять девушку за руку, как только в кинотеатре погаснет свет, и теперь это решение не давало ему покоя: а вдруг Лида рассердится, встанет и уйдет?!
В зале уже наступила темнота, а он все не мог побороть робость: осторожно протягивал руку и тут же отдергивал ее, словно касался раскаленной плиты.
Промелькнули титры фильма. Геннадий не смотрел на экран. Он слышал, как стучит его сердце, и мысленно повторял: «Еще минуту. Вот автомобиль свернет с дороги, и тогда… Нет, чуть позже…» Затем, отчаявшись, осторожно взял девушку за руку, некрепко сжал ее и почувствовал слабое ответное движение пальцев.
Лида едва заметно повернула голову, увидела ликующее лицо Геннадия, блеснувшие в темноте белки его глаз, и ей стало уютнее в этом большом темном зале.
Если бы в тот вечер их попросили рассказать, о чем был фильм, оба не смогли бы этого сделать.
По дороге домой Лида немного рассказала ему о себе. Жила она с матерью и бабушкой. Последние годы бабушка много болеет, мама часто остается в больнице на ночные дежурства, так что все хлопоты по дому достаются Лиде. Наготовить, и убрать, и дать бабушке лекарства… В кино сбегать — времени не выберешь. Дни похожи один на другой: дежурство на медпункте — магазин — кухня — сон — дежурство. Обычная жизнь, не о чем говорить…
— А мне в детстве хорошо было, — сказал Геннадий, когда Лида замолчала. — Мать на лето отвозила в деревню, а там река — чудо что за река! Иловля называется. Купались мы в ней до посинения, рыбу ловили… Бабушка пирожков напечет, молодой картошки наварит, молока принесет. Пей — не хочу. А главное — свобода. Правда, зимой было похуже. Жили трудно — на мамину зарплату и пенсию за погибшего на войне отца. Мама, бывало, усадит рядом, разложит довоенные фотографии, старые, пожелтевшие, рассказывает об отце, а сама плачет. Отец у меня тоже в авиации служил.
Он готов был рассказывать ей о себе до утра, но время увольнительной заканчивалось. Утешало одно: Лида разрешила завтра заглянуть в санчасть.
Встречались они почти каждый день. Что-то новое, светлое вошло с Лидой в жизнь Геннадия. Все ему нравилось в девушке: большие задумчивые глаза, красивые руки с неярким маникюром, нежное, тронутое румянцем лицо, по-детски пухлые губы — неброская, сдержанная красота. Лида тоже потянулась к нему — робкий, застенчивый курсант привлек ее какой-то особой сдержанностью и добродушием. Иногда Лиде казалось, что она знает его давно-давно. Как и раньше, она спешила по утрам на работу, хлопотала по дому, ухаживала за больной бабушкой, но теперь ко всему этому добавилось ожидание: завтра я его увижу! Мысль об этом наполняла ее радостью, а привычную, порядком надоевшую работу — смыслом.
Бабушка тут же заметила перемену.
— Уж не влюбилась ли ты, внученька? — как-то пошутила она. — Вон ведь не ходишь — летаешь. Парень-то хоть стоящий?
Лида жарко покраснела и смущенно отвела глаза:
— Стоящий, бабушка. Таких, может, больше на всем свете нет.
— Ну дай-то бог, — вздохнула бабушка. — То-то, я гляжу, ты прямо светишься от счастья.
Стояли первые дни осени, когда и трава, и деревья еще по-летнему зелены, а воздух, обожженный первыми утренниками, звонок и прозрачен. Геннадий и Лида медленно бродили по дальней аллее парка. Тихо там былой безлюдно. Березы согрелись за день на ярком солнце и теперь дремали, свесив длинные ветви в небольшой пруд. Геннадий рассказывал о своих друзьях, об учебных полетах, о скором выпуске. Лида молча слушала его, радовалась, что он рядом, и смутная улыбка светилась в ее глазах.
Когда зажглись фонари, она спохватилась:
— Ой, забыла! Мне надо отнести девчонкам пластинку!
— Завтра отнесешь. Такой славный вечер… Останься, — попросил он.
— До которого часа увольнительная?
— Я… Я самовольно ушел.
— Что же теперь будет? — испуганно сказала Лида. — Ох нагорит тебе…
— Ну и пусть, — мрачно ответил Геннадий. — Я не могу, понимаешь?! Не могу. Мне без тебя — как без неба…
Геннадий приблизился к Лиде, взял за плечи, с силой притянул к себе и неумело ткнулся губами в щеку.
— Что ты делаешь, сумасшедший? Пусти! — Лида попыталась вырваться, но Геннадий еще сильнее прижал девушку. Раздался хруст лопнувшей грампластинки.
— Ой! — вскрикнула Лида и почувствовала на лице его обжигающие губы. — Пусти! Задушишь!
— Ты… ты самая хорошая, — задыхаясь, шептал Геннадий. — Самая лучшая…
Потом он провожал Лиду домой. Дом был маленький, деревянный, три окна с резными наличниками и тяжелыми ставнями глядели в палисадник, густо заросший сиренью и жасмином. За домом темнел сад, посаженный еще Лидиным дедом. Яблочным духом был пропитан весь воздух.
— Слышишь, как пахнут яблоки! — Лида подвела Геннадия к раскидистому дереву и плечом прижалась к нему. Он обнял девушку и зарылся лицом в ее густые волосы.
— Не надо, — прошептала она. — Ты, Гена, иди, Потапенко ругать будет.
— Наш инструктор не из таких. Он добрый. Сам еще молодой, поймет.
— Иди. Мне боязно за тебя.
— Еще немножко, — умоляюще проговорил он. — Мне так хорошо с тобой. Я приду в воскресенье. Хорошо?
— Мы с мамой будем на огороде.
— Я вам помогу! Обязательно приду!
В воскресенье, после завтрака, Геннадий отыскал инструктора Потапенко и попросил разрешения уволиться в город.
— Сегодня очередь Сторожева.
— С Анатолием я, товарищ капитан, договорился.
— А куда пойдешь, если не секрет? — поинтересовался Потапенко.
Геннадий замялся, поправил пилотку и вздохнул:
— Секрет, товарищ капитан.
— Мне говорили, что ты увлекся Лидой из санчасти. Так? — Потапенко взял его за локоть и отвел в заросший сиренью и акацией методический городок. Сел на скамейку. — Садись.
— Спасибо, постою.
— Садись, садись, разговор не из коротких.
О своих отношениях с Лидой Геннадий никому еще не говорил. Об этом знали только его друзья, Сторожев и Кочкин.
— Рассказывай, — сказал Потапенко. — Я не из любопытства спрашиваю, сам знаешь. В твоем возрасте легко дров наломать. Если у тебя все это от сердца, помогу. Если же так, баловство одно, то не обессудь — я против.
— Нет, это не баловство, — твердо ответил Геннадий. — Я люблю ее.
— Спасибо за откровенность. Лида очень хорошая девушка. Я ее давно знаю — мать у нас в санчасти работала, только недавно перешла в больницу. Нелегко им живется. Ты уж по-мужски помоги им.
— Я вот и хотел сегодня помочь убрать подсолнух и кукурузу.
— Иди. Об увольнении я с командиром эскадрильи договорюсь. Лиде привет передай. И ее маме.
Потапенко легонько подтолкнул Геннадия, Тот благодарно посмотрел на инструктора, на ходу крикнул: «Спасибо!» — и стремглав помчался к проходной.
О том, что Геннадий пообещал прийти, Лида ни матери, ни бабушке не сказала. Встала рано, надела сарафан и широкополую соломенную шляпу, собрала узелок с харчами. Пора выходить, а Геннадия нет. Может, не отпустили?
Лида то выглядывала в окно, то выскакивала на улицу, то останавливалась перед зеркалом, чтобы поправить прическу, — даже мать заметила, что она чем-то возбуждена.
— Что это ты перед зеркалом вертишься? В поле идешь, не на танцы. Или ждешь кого?
О встречах с Геннадием Лида маме не говорила, но Елена Степановна уже давно догадывалась, что пришла дочкина пора. Спросить не решалась, ждала, когда Лида расскажет сама.
— Жду, мама. Прости, я долго не говорила… — Она подошла к матери, прижалась, отвела счастливые сияющие глаза. — У меня есть друг, мы встречаемся с ним.
— Кто он?
— Курсант.
— Как же зовут его?
— Геннадий.
— Гена, значит. — Мать вздохнула и обняла дочь. — Ну, дай бог, дай бог. Может, тебе повезет… — И вытерла глаза копчиком выцветшего платка.
В дверь постучали. Лида кинулась было открывать, но остановилась и смущенно оглянулась.
— Иди, иди, — подбодрила ее Елена Степановна. — Открывай. Наверно, твой летчик.
Лида приоткрыла дверь, шагнула в сторону. Геннадий поправил пилотку и одернул гимнастерку:
— Можно войти?
— Заходи, коли приглашен, — ответила Елена Степановна.
Геннадий пригнулся, вошел в комнату, робко поздоровался, чувствуя себя чужим, остановился возле порога.
— Ну что, пойдемте, пожалуй, — сказала Елена Степановна. — По дороге и познакомимся.
Геннадий благодарно кивнул — очень уж неловко чувствовал себя в этой тесной комнате.
Участок с кукурузой и подсолнухами, принадлежавший Елене Степановне, примыкал к небольшой, заросшей камышом степной речушке, вода в которой даже в осенние дни быстро прогревалась. «Искупаемся после работы», — обрадованно подумал Геннадий.
Вооружившись большим, оставшимся, видно, с войны тесаком, он снял пояс и набросился на высохшие стволы подсолнуха — будылья. Рубить их было легко. Изредка смахивая пот, он даже не заметил, как дошел до края делянки, где Елена Степановна и Лида обрывали спелые, успевшие пожелтеть початки кукурузы. Геннадий сложил будылья на середину делянки и принялся помогать женщинам.
Елена Степановна украдкой поглядывала на Геннадия. Дело спорилось в его крепких руках. Он обладал той, не часто теперь встречающейся мужской хваткой, которая издавна ценилась в русском человеке, умеющем и построить дом, и починить амбарный замок, и сложить печь, и осилить матерого медведя. «Работящий парень», — с радостью думала она.
Пока ждали машину, Геннадий предложил Лиде искупаться, и они, помахав матери, опрометью бросились к реке. Вода в ней была не по-осеннему теплой, и они шумно плескались, плавали наперегонки, ныряли, пока их не окликнула Елена Степановна.
Тяжелые мешки с початками кукурузы Геннадий в машину грузил сам, решительно отстранив пытавшихся помочь ему женщин. Брал мешок в обхват, приподнимал, бросал в кузов грузовика и тут же упруго наклонялся за другим. Он ощущал на себе одобрительные взгляды Елены Степановны и Лиды, и это придавало ему силы.
Усталость пришла позже, когда он после отбоя завалился на кровать и почувствовал, как ноют мышцы ног и спины. Утром по сигналу «Подъем» Геннадий долго не мог разогнуться. Пошатываясь, он вышел на улицу позже всех и, пристроившись в хвосте группы курсантов, с трудом передвигая ноги, трусцой направился на зарядку.
До знакомства с Геннадием дежурства на аэродроме изматывали Лиду. Каждый взлет реактивного самолета закладывал уши, вызывал острое желание укрыться где-нибудь в уголке от рева и шума двигателей. Теперь же она с готовностью заменяла подруг. Лида беспокойно вслушивалась в мощное пение турбин, часто выходила за порог медпункта и следила за взлетающими и садящимися машинами. Она тайком выписывала из полетной таблицы время взлета и номер самолета курсанта Васеева и затаив дыхание следила за стрелками часов.
Лида ухитрялась выспросить позывной Васеева и без труда различала среди многоголосого, нестройного говора — докладов курсантов с воздуха — его голос; радовалась, когда из динамика доносилось: «Задание выполнил. Иду на посадку». Услышав эти слова, Лида пряталась за огромным зданием ангара и следила за самолетом, на котором обычно летал Геннадий. Черная точка росла, увеличивалась, самолет снижался, касался колесами посадочной полосы. Потом машина заруливала на стоянку, и Лида видела, как Геннадий, сняв парашют и доложив о полете инструктору, заправлял ее горючим, и не переставала дивиться в душе, почему, ну почему все это ей так интересно.
Лида любила танцевать. В школе, в медицинском училище она старалась не пропускать ни одного вечера танцев. О своем увлечении Лида долго не решалась сказать Геннадию, боялась, как бы он, такой серьезный и деловой, не счел ее легкомысленной девчонкой, и все ждала, что он первым пригласит ее на танцы. А ему это и в голову не приходило. Однажды, когда Геннадий забежал к ней в медпункт между вылетами, Лида решилась.
— У меня к тебе просьба, — смущенно проговорила она.
— Какая? — удивился Геннадий: Лида впервые обращалась к нему с просьбой.
— Я хочу пойти на танцы.
— И все? — Геннадий рассмеялся.
— Не смейся, пожалуйста, — обиделась Лида. — Я хочу танцевать с тобой. Понимаешь — с тобой!
— В чем же дело? — удивился Геннадий. — Сегодня и пойдем!
Как только оркестр заиграл вальс, Лида подняла на Геннадия полные невысказанной радости глаза и потянулась к нему. «Что же ты стоишь? Я хочу с тобой танцевать! Быстрее же!» — мысленно торопила она Геннадия. Он взял ее за руку и ввел в круг.
Геннадий осторожно поддерживал Лиду, его ладонь едва касалась ее острой лопатки. Она чувствовала прикосновение его руки и, сияя от счастья, кружилась, кружилась. «Как мне хорошо! Милый, дорогой мой, спасибо тебе! Ты самый лучший на свете… Я так ждала тебя!» Танцевала она легко, чуть изогнувшись и запрокинув назад голову; видела только смуглое его лицо и густые темные волосы, и он не мог оторвать от нее восхищенных глаз.
После короткого отдыха они снова вошли в круг. Но оркестр неожиданно умолк. На площадке появилась группа парней — это по их знаку прекратилась музыка. Нагловато ухмыляясь, они двигались на танцующих, оттесняя их в угол. Впереди шествовал крепко сбитый верзила с закатанными рукавами рубашки, потрепанная кепчонка натянута до бровей.
— Пашка Гусь с ремзавода, — шепнула Лида Геннадию. — Местный заводила и хулиган. В одной школе учились.
Верзила подошел к оркестру и громко крикнул:
— Нашу давай, маэстро!
Оркестр заиграл. Парни стали полукругом и принялись петь затасканную блатную песенку о пиратах, кораблекрушениях и девицах, ожидающих моряков в далеких тавернах. Геннадий и группа курсантов направились к разгулявшимся парням. К ним присоединились несколько ребят из ремесленного училища.
— Кончайте, хватит куражиться, — сказал Геннадий. — Люди пришли танцевать, а не на вас смотреть.
Пашка сделал вид, что не услышал, и, повернувшись к оркестру, небрежно сказал:
— Маэстро! Прошу танго! — Плюнул через плечо, бросил на пол окурок и направился к скамейке, возле которой сгрудились девушки. Шел медленно, волоча ноги, смотрел исподлобья. Остановился возле Лиды. Геннадий торопливо подошел, Лида взяла его руку.
— Эй ты, летун, исчезни! — просипел Пашка.
Геннадий спокойно встретил его взгляд и промолчал.
— Чего зенки пялишь? — Пашка громко рассмеялся, оголив редкие желтые зубы. — Я не с тобой хочу иметь дело, а вот с ней.
— А больше ты ничего не хочешь?
— Ха! Ты что ж, купил ее или как?
Геннадий не ответил. Пашка схватил Лиду за руку и рванул к себе:
— Пошли!
Геннадий плечом оттер Пашку от Лиды.
К ним подошли курсанты и ремесленники. Верзила и его дружки попятились: начинать драку в открытую они не решились.
— Ша, пацаны! А ты, летун, фонарей нахватаешь! — зло прошипел Пашка и отошел в угол площадки.
— Гена, уйдем отсюда! — Лида тронула Геннадия за рукав. — Они устроят драку, Геночка!
— Нет, уходить нельзя. Эти, — он кивнул в сторону развалившихся на скамьях парней, — чувствуют силу, пока им не дали по рукам. Видишь — струсили, шуметь перестали. Ты не бойся — ничего они нам не сделают. Хороших ребят здесь больше, чем этих горлопанов.
С танцев Лида и Геннадий ушли рано. Редкие уличные фонари, высвечивали густую зелень садов, побелевшие камни мостовой, выкрашенные ярко-зеленой краской заборы. Было тихо, и Лида успокоилась. Они не заметили, как миновали базарную площадь. Неожиданно впереди, в густых кустах акации, раздался шорох и навстречу им вышли трое парней. Оглянувшись, Геннадий увидел, что сзади маячат еще двое. «Пятеро. Многовато, — пожалел он. — Если бы Кочкин был рядом…»
Он протолкнул Лиду между ринувшихся на них хулиганов и крикнул ей: «Беги!» Кто-то успел схватить ее за руку. Геннадий прыжком оказался рядом и с силой ударил по чужой руке. Увидел, как Лида бросилась в сторону базарной площади, и почувствовал тупую боль в затылке. Ударом ноги он свалил одного из хулиганов, увернулся от удара Пашки. Кто-то бросился ему под ноги, и он, сбитый сильным толчком в спину, упал на землю. Удары посыпались со всех сторон, и Геннадий, защищаясь, закрыл лицо руками.
— Братва! Девка побежала к базару, а там милиция! — услышал он чей-то голос.
— Ладно, — откликнулся Пашка. — Довольно! Будем считать, что летун отлетался! По домам!
Кто-то напоследок пнул Геннадия ногой, и он услышал топот убегающих. Приподнялся на колени, встал, опершись обеими руками о землю, подковылял к скамейке и тяжело опустился на нее. Достал из кармана платок, осторожно вытер окровавленное лицо.
— Гена, ты? — Он увидел Лиду, крадущуюся вдоль палисадника. Она бросилась к нему, обняла. — Болит? Ах сволочи — пятеро на одного! Трусы несчастные. Пошли в санчасть, я перевяжу тебя.
В санчасти Лида усадила Геннадия на стул и марлевыми тампонами вытерла разбитое, окровавленное лицо. Достала бинты, но Геннадий попросил сходить за инструктором.
Потапенко внимательно выслушал его рассказ.
— Завтра же свяжусь с милицией, надо этих мазуриков призвать к порядку. Может, на несколько дней освободить от полетов? Руки-ноги целы?
— Целы, — слабо улыбнулся Геннадий. — Ничего, товарищ капитан. Как говорила моя бабка: до свадьбы заживет. Правда, Лида?
Лида вспыхнула и отвернулась.
В тот день предстояли полеты. Курсанты и техники расчехляли истребители, подносили к ним аккумуляторы, готовились к приезду летчиков. Геннадий подошел к Анатолию Сторожеву:
— Все в сборе?
— Тебя ждем.
Геннадий раскрыл летную книжку перечитал задание и, верный своей привычке, поднялся в кабину самолета, чтобы еще раз потренироваться, мысленно воспроизвести все, что предстояло делать. Его техника пилотирования после неудач в вывозной программе и первых самостоятельных полетах заметно улучшилась, и Потапенко все чаще давал Васееву возможность подниматься в воздух.
Появился Потапенко, рассказал о метеообстановке и условиях полетов на полигон.
— Первым вылетает Васеев, за ним — Сторожев и Кочкин. Помните, что успех стрельб по наземным целям зависит от высоты и скорости. Требую строгого выполнения мер безопасности. Высота вывода из пикирования — двести метров, и ни сантиметра ниже! Васеев, в кабину!
Выйдя после взлета на заданный курс, Геннадий вспомнил Лиду и улыбнулся. Сегодня ему почему-то было особенно приятно вести легкую, послушную машину.
Над полигоном, раскинувшимся рядом с широкой поймой реки, Геннадий доложил свой позывной.
— Я — Ноль тридцать седьмой — над вами. Разрешите работу?
— Ноль тридцать седьмой. Ваши мишени третья и шестая.
— Я — Ноль тридцать седьмой. Понял, мишени третья и шестая.
Геннадий на мгновение представил обстановку на полигоне, перезарядил оружие и доложил:
— Тормозные щитки выпущены. Работаю по шестой!
Он едва услышал разрешение руководителя стрельб — все внимание было занято пилотированием машины. «Каждый метр высоты и километр скорости», — вспомнилось строгое лицо Потапенко. Едва касаясь ладонью теплой ребристой ручки управления, Геннадий вел машину строго по заданной, мысленно прочерченной в воздухе траектории полета. Истребитель шел устойчиво, не отклоняясь от нужного курса ни на градус.
Последний разворот Геннадий начал энергично, наклонив крыло к земле и устремив нос машины в центр мишени под номером шесть. Сквозь стеклянный прямоугольник прицела отчетливо виднелся зеленый ковер поймы, порыжевшая, с подпалинами от взрывов площадка полигона с меловыми силуэтами четырехмоторных бомбардировщиков и узкие, с отброшенными назад крыльями макеты истребителей.
Неожиданно ему представилось, что это не ряды мишеней, а армада гитлеровских, с крестами на крыльях бомбовозов. Мать не раз рассказывала ему о бомбежках Сталинграда в сорок втором, о закопченном от пожаров волжском небе. Теперь, в эти короткие, подобные вспышки, мгновения, Геннадий ощутил, как волной хлынула тревога, заставившая его крепче взяться за ручку управления. Он уже не видел ни зелени поймы, ни яркого василькового неба — только белые мишени с крупными цифрами по бокам. Подвел центральную метку прицела к середине шестой, неторопливо обрамил ее ромбиками и затаив дыхание стал ждать, когда силуэт бомбардировщика полностью впишется в светлое кольцо, удерживая машину от раскачки короткими предупредительными движениями рулей.
Гашетку оружия Геннадий откинул сразу после ввода в пикирование и теперь, перед тем как открыть огонь, держал поверх ее полусогнутый занемевший палец. Бомбардировщик будто замер в отражателе прицела, а потом начал увеличиваться в размерах. Пора! Он нажал гашетку и услышал, как под полом кабины раздался настойчивый металлический стук, отпустил ее. Из-под короткого носа машины вырвалась пунктирная цепочка трассы, и на фюзеляже бомбардировщика появились султаны взрывов.
Геннадий энергично потянул ручку управления на себя, вывел машину из пикирования, вписал ее в разворот и, обернувшись, отыскал взглядом вспоротую очередью мишень — над ней висели столбы известковой пыли.
Улыбнулся от радости, ввел машину в крутой, с набором высоты разворот, вышел на линию огня и снова бросился на бомбардировщик.
Азарт настоящего боя овладел им. Бросая машину на цель или выхватывая ее из пикирования, Геннадий видел себя среди огненных разрывов вражеских снарядов и свинцовых трасс «мессершмиттов». Он уклонялся от них, дерзко отворачивал, стараясь ни на секунду не выпустить из поля зрения атакованный им бомбардировщик, и так увлекся, что едва успел перед последним заходом построить маневр и поразить третью мишень — резко очерченный макет истребителя.
— Молодец! Хорошо отработал! — услышал он довольный голос руководителя стрельб. — Разрешаю идти на точку.
Геннадий развернул машину на заданный курс, установил нужную скорость и, словно освобождаясь от груза боевого напряжения, вздохнул: «Вот и все. А жалко! Сейчас бы только летать да летать!..»
Планируя на посадку, он снова подумал о Лиде. «Может, она следит за моим самолетом? Наверняка ведь узнала о моем возвращении, выбежала из своей санчасти, приложила козырьком к глазам руку, ждет! Попробуй тут подкачать…» Истребитель пронесся над границей аэродрома и легко коснулся полосы у посадочного «Т», вызвав восхищение у всех, кто следил за его посадкой.
— Пять баллов Васееву! — громко, с удовольствием произнес руководитель полетов. — Вот так летать надо!
Зарулив на заправочную линию, Геннадий выключил двигатель, открыл кабину, снял шлемофон и подшлемником вытер потное лицо. По приставной лесенке поднимался беспокойный Потапенко.
— В обе мишени попал? — спросил инструктор.
— В обе.
— Расскажи о стрельбе Сторожеву, особенно…
Договорить он не смог — заглушил висевший на столбе громкоговоритель:
— Внимание! Результаты на полигоне: Васеев — четырнадцать попаданий…
Геннадий не слышал ни фамилий других курсантов, ни их результатов. Сразу понял, что лучше не отстрелялся никто. «Это Лида мне помогла, — устало подумал он. — Лида и еще мамины рассказы о войне. Странно, а ведь я и впрямь почувствовал себя в бою…»
В тот день на стоянке среди летчиков, курсантов и техников только и разговоров было что о стрельбе Васеева на полигоне. Его поздравляли, одобрительно хлопали по плечу, по-доброму завидовали. Геннадий краснел, стыдливо отворачивался, терпеливо выслушивал поздравления и, чтобы быстрее освободиться от неожиданно свалившейся на него славы, попросил у Потапенко разрешения подменить одиноко маячившего возле посадочных знаков финишера Колю Кочкина.
Лида была свободна от дежурства, и вечером Геннадий сам рассказал ей об удачном полете.
— Это мой подарок тебе. Все четырнадцать попаданий — твои!
— Хорош подарок, — улыбнулась Лида. — Четырнадцать дырок. Шучу, шучу, — поспешно добавила она, заметив, что Геннадий насупился. — Мне еще никто никогда не делал таких необычных, таких замечательных подарков.
Она обняла Геннадия и коснулась губами его щеки.
Рука Геннадия скользила по ее плечу. Он нежно гладил оголенную шею и бессвязно повторял одни и те же слова:
— Милая моя… Ягодка ты моя…
Изнутри поднялся жар и, опалив сердце, сушил рот, обжигал губы. Геннадий не различал ни Лидиного лица, ни ее волос — лишь ее полуоткрытые, влажные губы.
— Я… Я давно хотел сказать… Я люблю тебя! Люблю! Ты слышишь… — Он глубоко вздохнул, притянул ее голову к себе.
— Говори, говори еще. Еще…
— Я люблю тебя!..
— Я тоже. Мне хорошо с тобой… Люблю…
Лида замолчала, прижалась, припала к нему.
— Я люблю тебя, — глухо повторил он. — Ты самая лучшая девушка в мире. Я люблю тебя и хочу, чтобы мы всегда были вместе!
— Спасибо, милый, — сказала Лида. — Я тоже тебя люблю. Очень, очень! Больше всех на свете. Если бы ты знал, как я ждала тебя, как искала… Мне кажется, я любила тебя всю жизнь. И когда увидела, подумала: вот это он и есть, наконец-то мы встретились. — Лида прикусила губу, и Геннадий увидел в ее глазах слезы.
— Лида, — всполошился он. — Что с тобой, Лида?
— Не обращай внимания, — слабо улыбнулась она. — От счастья тоже плачут, а я сегодня — самая счастливая…
Они поженились перед выездом Геннадия к месту службы.
Свадьба была малолюдной, но веселой. Поздравить молодых пришли инструктор Потапенко, Коля Кочкин, Анатолий Сторожев, еще несколько курсантов. Столы накрыли в саду под яблонями, далеко за полночь пели веселые и грустные песни. А уже назавтра капитан Потапенко провожал Васеевых в путь-дорогу. Прощаясь с ними, сказал:
— Хороший ты человек, Геннадий. Много через эти вот руки прошло курсантов, многих помню. Ты тоже запомнишься. И ты, и Кочкин, и Толя Сторожев. Дружбой в душу запали. Не поленись пару строк черкануть, как там твои дела небесные пойдут, очень мне это важно. — Потапенко вздохнул, полез в карман за сигаретами. — Кажется, совсем недавно, как и ты, училище окончил, мечтал попасть в строевую часть, а уже восьмой год инструктором. Но мечтаю стать испытателем, ой как мечтаю, ночами не сплю. Вот провожу ваш выпуск и очередной рапорт сяду писать. — Он в две затяжки докурил сигарету. — Лиду береги. Увозишь нашу общую любимицу, помни. Сколько курсантов перебывало в санчасти, одного тебя, черта черноголового, заприметила. И правильно сделала. Ну, бывай, Гена! Уезжаешь, а мне тяжко, словно мое сердце с собой увозишь. Стареть, видно, стал…
Потапенко крепко пожал ему руку, неловко поцеловал в щеку, обнял за плечи Анатолия и Николая. Подошел к Лиде, что-то шепнул ей на ухо, чмокнул в лоб. Затем отвернулся, вынул из кармана платок, провел им по лицу и, пока прощались остальные, стоял сгорбившись, молча, будто и вправду разом постарел на добрый десяток лет…
Надя приехала в Сосновый после свадьбы. Сыграли свадьбу на их даче, под Ленинградом. За столами было тихо, словно на поминках. Ученые, геологи, говорили длинные тосты, расхваливали родителей Нади, желали молодым счастья и успехов. От Николая приехали мать и старшая сестра, но, посаженные в дальний угол, сидели они тихо и незаметно. Мать порывалась поговорить о сыном, да не решилась: уж больно все торжественно, чопорно. Лишь назавтра спросила:
— Коль, милый, как же быть-то? Родня ждет вас, мы ведь тоже готовились.
Николай развел руками — не хочет Надя ехать в деревню, на юг, к морю ее тянет. Теперь на следующий год. Не обессудьте…
Надя получила диплом. Больше ее и Николая в Ленинграде ничто не удерживало.
Молодоженам по распоряжению Горегляда выделили однокомнатную квартиру рядом с Васеевым. До женитьбы Николая он и Анатолий занимали комнату в трехкомнатной квартире, где жили Васеевы; с уходом Кочкина Анатолий настоял на «великом переселении»: сам ушел в детскую — маленькую угловую комнатку, а сыновьям Васеевых, к их неописуемой радости, отдал большую и светлую. Пусть ребята резвятся — там хоть есть где побегать.
Лида помогала молодоженам устроиться: расставить выделенную домоуправлением казенную мебель, повесить на стены большое зеркало и две художественные миниатюры («Одну папе подарил сам Рерих, другую — Рокуэлл Кент», — похвасталась Надя). Лида советовалась с Надей:
— Может, лучше вот сюда картину повесить, тут больше света?
Та пожимала плечами, словно ей все эти домашние хлопоты были безразличны. В углу будет стоять стол или посредине — какая разница? Лиду это задевало, но она помалкивала. Наконец не выдержала:
— Тебе здесь не нравится?
— Мне говорили, что у летчиков большие квартиры, — вздохнула Надя. — Конура! Самая настоящая конура. Нам с Колей подарили на свадьбу гарнитур, вот-вот придет контейнер, а куда мы его денем?
— Расставим! — засмеялась Лида. — Не бойся, ничего не выбросим. Найдем место!
— В нем шестнадцать предметов! Лида, о чем ты говоришь!
Наде были чужды и теснота, в которой порой еще жили офицеры, и неустроенность отдаленного гарнизона, и бедноватость военторговского магазина. Когда Николай сказал, что скоро будет закончен еще один дом и им дадут квартиру побольше, Надя оборвала его:
— Будет, будет! А жить сейчас надо, сегодня.
Николай обнял жену, прижался щекой к густым распущенным волосам:
— Зачем ты так, Надя? Не надо. Все уладится. Мы ведь еще молодые, успеем. Вон ребята на гражданке годами по частным углам мыкаются, и ничего, не хнычут, и тут все-таки квартира…
Надя успокаивалась медленно, скупо отвечала на его ласки, громко вздыхала. Не нравилось ей здесь. Она была красива: стройная, гибкая фигура, живые, цвета спелой смородины глаза, вьющиеся каштановые волосы… Мужчины задерживали на ней восхищенные взгляды, и это нравилось Наде. Представление о своей исключительности постепенно разъедало ее, отчуждало от людей; все, что она делала, ей нравилось, ее мнение по любому поводу всегда казалось Наде правильным и бесспорным. Знания, полученные в университете, начитанность помогали ей спорить с мужем, Сторожевым, Васеевым, и летчикам не раз приходилось отступать: у них не было столько свободного времени, и ленинградских библиотек не было, и театров, и музеев — всего того, что так щедро украсило Надину юность. Но в Сосновом — маленьком военном городке — эти знания, эта бившая через край энергия не находили применения: сколько же можно спорить… Да и специальность у нее была редкая — биолог-эколог. Через год после приезда Надя потеряла надежду подыскать работу по душе, и это было хуже всего.
На какое-то время ее увлек драматический кружок при офицерском клубе. Она получила главную роль и так загорелась репетициями, подготовкой спектакля, что перестала замечать отсутствие мужа, пропадавшего день и ночь на аэродроме, раздражающую тесноту квартиры, вечернее одиночество. Играла она роль советской разведчицы. Публика, не избалованная приезжими знаменитостями, ладоней не жалела. Надя почувствовала себя счастливой.
Вечером после премьеры Надя возвращалась с Николаем и его друзьями домой. Они медленно шли по тихому притемненному городку, мужчины шумно обсуждали, как ловко провела Надя гестаповцев, как свободно и естественно она держалась на допросе. И ее неотступно Преследовала мысль о сцене. А что, если позвонить маме, чтобы устроила встречу с кем-нибудь из режиссеров? Пусть посмотрят, оценят. Если есть хоть капелька таланта, можно пойти на курсы или в театральную школу. А возраст? Что возраст? Рано прощаться с молодостью. Не все же пришли на сцену в двадцать лет. Зачем тогда училась в университете? Увлеклась биологией. Черт с ней, с биологией! Главное — интересно и красиво жить. Пусть об экологии, о природе и ее взаимоотношениях с человеком думают другие…
Услышав по телефону о новом Надином увлечении, мать пришла в замешательство. Столько учиться — и все бросить! Такие проблемы с бухты-барахты не решаются. Но Надя стояла на свои: «Поговори». Мать вздохнула: «Ладно, попробую. Обожжешься — пеняй на себя».
Спектакль о разведчице показали в соседнем поселке, в районном центре, на вагоноремонтном заводе, и везде Наде сопутствовали успех и аплодисменты зрителей. Это наполняло ее сердце гордостью, вселяло уверенность, что встреча с режиссером пройдет хорошо.
Николаю о своем решении Надя не говорила: знала, будет против. Получив сообщение, что ее ждут, сказала, что заболела мама, и в тот же день вылетела в Ленинград…
В театр Надя шла, не чувствуя земли. Робко, словно школьница, переступила порог служебного входа. Не помнила, как отвечала на вопросы известного режиссера. Но когда он предложил прочесть монолог из пьесы о разведчице, взяла себя в руки. Режиссер слушал и хмурился. Дал другое задание, третье. Встал, потер руки. Сухо сказал:
— У вас, извините великодушно, нет профессиональных данных. Вы не знакомы с основами сцены, с ее азами. Все, что вы показали, — самодеятельность.
— А если в школу-студию?
— Что ж, — поднял брови режиссер, — попытайтесь. Может, что-то получится. Вы кончали биофак? Почему вы не хотите работать в биологии? Это ведь так интересно…
Надя хотела ответить, но, заметив в холодных глазах режиссера равнодушие и скуку, прикусила губу.
Поскучав дома неделю, Надя взяла билет на самолет. Но вечером ей позвонила подруга по школе. Узнав, зачем Надя приезжала в Ленинград, предложила вечером встретиться. Подруга работала на киностудии.
Через несколько дней Надя написала Николаю, что снимается в художественном фильме.
Она поднималась чуть свет и тащилась через весь город на съемочную площадку; несколько часов длилась подгонка париков, костюмов, обуви, накладка грима, репетиции отдельных сцен — и все это в какой-то торопливости, в крике помрежей и распорядителей. Наде после скучной жизни в Сосновом нравилась эта суматоха. Незаметно для себя она втянулась, стала, как и все, тоже куда-то торопиться, суетиться, нервничать. Часам к двенадцати приезжал режиссер, и тут-то оказывалось, что кто-то что-то перепутал, изменил, откуда-то не прибыли лошади. Снова ругань, препирательства и угрозы. Надя стояла неподалеку от режиссера, завороженно смотрела на него, вслушивалась в его слова; они казались ей исполненными высокого смысла и значимости. Затем первые впечатления потускнели, на смену им пришла скука. Ей уже начали надоедать повторяющиеся каждый день перебранки и переносы съемок, затяжные ожидания и многократные, нудно-однообразные дубли.
Надя была занята в крохотном эпизоде. Ей предстояло в платье крестьянской девушки, с виду красивой и статной, появиться перед камерой, расплакаться и убежать в поле. Но как же трудно все это далось! То, услышав команду, замешкается, то выбежит не туда, куда следует, то не плачется, хоть убей. Режиссер со своими помощниками нещадно ругал ее, дубли следовали один за другим, но дело двигалось медленно. Она уже хотела бросить все и уехать, но удержало самолюбие: неужели не сможет справиться с этой чепухой? Справилась. Ей поручили еще несколько небольших эпизодических ролей в других фильмах.
В перерывах между съемками Надя летала в Сосновый. После Ленинграда и крымских пляжей городок казался глухим и неустроенным и вызывал желание быстрее уехать. Только Колю было жалко: Надя видела, как остро и горько он переживает ее отъезд, ее новую, чужую и непонятную ему жизнь.
Семейные дела Кочкина вызывали тревогу и у его друзей. Они видели, что Николай страдает, что все валится у него из рук. Совсем недавно веселый и непоседливый говорун и забияка, он стал мрачным и замкнутым; вернувшись с аэродрома, сидел дома; несколько раз Васеев и Сторожев замечали, что от него попахивает вином.
…Надя жила в Сосновом уже три дня. Поздно вечером она с Николаем пришла к Васеевым. Поздоровалась, расцеловалась с Лидой. Уселись пить чай. Поговорили о неудачах наших футболистов и успешных выступлениях фигуристов. Николай в разговоре почти не участвовал, сидел нахохлившись, изредка бросая взгляды на друзей и жену. Он остро завидовал Геннадию. Вот у кого жена — настоящий друг, опора, самый близкий человек. Его заботы, его служба — все ей интересно и важно. А Надя… Даже не спросила ни о полетах, ни о службе. Только о себе, о съемках, о своих новых именитых друзьях. Не было — тосковал, звонил, ждал встречи, приехала — и поговорить не о чем, словно чужая. Все эти телеграммы и коротенькие письма: «скучаю, люблю, жду встречи» — не от сердца, а так, по обязанности. Был бы ребенок, глядишь, пошло бы все по-другому, но детей уже не будет… Спросил вчера: «Может, хватит по белу свету мотаться?» Вспыхнула: «Хочешь меня, как вон ту козу, — показала в окно, — на колышек привязать?»
— Ты, Надя, меня извини, — сказал Геннадий, отставив пустую чашку. — Конечно, это дела семейные, вмешиваться не следует, но Николай нам не чужой. Он мне вместо брата, так что… Долго ты будешь мотаться по жизни? Сегодня — здесь, завтра — там. Ты — жена летчика. Посмотри, он уже извелся весь. Надо что-то делать, Надя, перед людьми неудобно.
Николай вобрал в плечи голову, сцепил руки, чуть побагровел. Он знал, что Васеев или Сторожев начнут этот разговор, ждал его и боялся. Все правильно — надо что-то делать…
— Вы меня прорабатывать пригласили? — Красивые глаза Нади сузились, вздрогнули уголки маленького рта. — Ты, Геночка, в судьи записался? Ну так слушайте! Никому ничего объяснять я не собираюсь. Поймите, мне нужна интересная работа, чтобы душа к ней лежала! Дайте мне такую работу, дайте! Молчите, друзья дорогие! Так-то вот. Прозябать здесь не собираюсь. Пусть Колю переводят в такое место, где есть и для меня дело. Не получается? Ну что ж, тогда поживем отдельно. Мама с папой тоже часто в разных геологических партиях работают. И — ничего. Любят друг друга. Жили надеждами на встречи. Поэтому и меня назвали Надеждой. Кстати, я на шее мужа не сижу — сама зарабатываю. Ты, Лида, не косись на меня. — Надя повернулась к Лиде. — У тебя одно, у меня — другое. Эмансипация родилась не сегодня. Ленин, Луначарский, Клара Цеткин не раз о ней говорили. И я — не клушка и клушкой быть не собираюсь. Я — личность… понимаете?
— Все это распрекрасно, — сказал Геннадий, — но каково ему, твоему мужу? Придет с полетов — дома пусто, унты посушить, рубашку постирать некому, словом перекинуться не с кем. От кого же нашему брату ждать ласки и заботы, внимания, если не от жены? Конечно, эмансипация… Личность… Но ведь еще и жена! Друг, помощник, спутник — так, что ли…
— Все это у него есть! — Надя обняла мужа, звонко чмокнула в щеку. — Ну пусть не каждый день, зато уж потом…
— Деток бы вам, — вздохнула Лида. — Одного, а лучше — парочку, вот как у нас. Они сразу всю болтовню об эмансипации с головы на ноги ставят. Есть семья, есть забота, ответственность. Хорошо ощущать себя личностью, но разве это мешает быть женой, хозяйкой, матерью, Наденька?! А работа… Конечно, нам, офицерским женам, с работой часто трудновато, да что делать? Кому-то надо и в Сосновом служить, и на Камчатке, и в горах, и в пустынях… Мы ведь знали, на что шли. Кстати, В школе нет учителя биологии. Сниматься в кино, наверное, интереснее, однако… И драмкружок без тебя закис…
— Ну и пусть киснет. — Надя достала из сумочки сигареты. — И в школу не пойду, чего я там не видела! А дети… Не надо об этом, Лида. Мы с Колей сами как-нибудь разберемся…
— А ты, Толич, чего помалкиваешь? — спросил Геннадий.
— Мне, старик, как-то не с руки быть советчиком, — смущенно улыбнулся Анатолий. — Надя в общем-то, по-моему, права: сами разберутся. Очень это тонкое дело, взаимоотношения в семье, тут обсуждениями да советами можно больше навредить, чем помочь. Не дети, им жить, им и решать. Только я лично так не мог бы… Ну, чтобы по три-четыре месяца не видеть жену. От тоски, наверно, спятил бы.
Николай встал и молча вышел.
— Спасибо, милые друзья, поговорили! — зло сказала Надя и решительно поднялась из-за стола.
Был еще один человек, которого глубоко тревожили взаимоотношения Николая и Нади, — Юрий Михайлович Северин. Он уже давно заметил, что с Кочкиным происходит что-то неладное: отличный в недавнем летчик быстро терял класс.
Замполит знал: не ладится семейная жизнь и у некоторых других ребят. Городок маленький, все на виду, ничего не скроешь. У одного жена томится без работы, не может устроиться по специальности. У другого никак не поймет, что военная служба — не служба в какой-нибудь конторе: почему поздно приходишь?! У третьего… А ребята молодые, на аэродром приезжают хмурые, издерганные, невыспавшиеся. Далеко ли до беды?! Реактивный истребитель — такая машина, что не прощает даже самых незначительных ошибок. Конечно, только на жен кивать — глупость, и мужья виноваты, однако что-то делать надо. Но что? Ох, если бы знать что…
Северин решил собрать женщин и сводить их на аэродром. Что они знают о работе своих мужей? Да почти ничего. Это ведь на первый взгляд и не работа даже — летать. Не на себе же самолет возят. Нажимают на кнопки, поворачивают ручки — работа!
Надя, узнав о собрании женщин, идти наотрез отказалась.
— Чего я там не видела?
— Нет, ты пойдешь! — угрюмо сказал Николай. — Я Северину обещал.
— Я не военнослужащая, и мне никто не прикажет!
— За руку отведу!
— Ах вот как! Принципиально не пойду.
После долгих препирательств, ссор и слез Надя сдалась: принарядилась, накрасила губы и отправилась в клуб.
Женщины встретили ее шумно, дружелюбно, здоровались, спрашивали о фильмах, в которых она снимается, приглашали принять участие в новом спектакле. Надя не обещала и не отказывала — скучала. Собрание… «Женщина и безопасность полетов» — обалдеть можно.
Подъехал автобус. Из него вышел Северин, показал на открытую дверь:
— Прошу.
— А собрание? — с недоумением спросила председатель женсовета.
— Будет и собрание, — весело ответил Северин, присаживаясь рядом с Надей. — Только чуть позже.
Пока ехали на аэродром, он расспрашивал Надю о житье-бытье. Она отвечала односложно, неохотно, смотрела в окно. Наверное, Генка с Лидой ему пожаловались — реагирует. Господи, как смешно и… грустно! Еще один опекун. Все знают, как мне жить, одна я почему-то ничего не знаю. Надоело, нужно быстрее уезжать».
Автобус прошуршал по взлетной полосе и остановился у крайнего истребителя. Женщины дружно выпорхнули на бетонку, окружили замполита и, перешептываясь, направились к самолету. Лида Васеева и Надя шли вместе. Из-за хвоста истребителя появился командир второй эскадрильи Сергей Редников. Широко улыбаясь, вскинул к козырьку руку.
— Новое пополнение? Очень рад. Так вот, милые дамы, на этих керосинках мы и летаем. Ежели интересуетесь, могу рассказать и показать.
«Милые дамы» заинтересовались. Редников приосанился — ну чем не профессор! — и начал рассказывать о конструкции самолета, двигателе, заправке топливом. Затем попросил Надю подняться в кабину и усадил в катапультное кресло. Вместе с Севериным и техником Муромяном помог женщинам встать на приставные лесенки-стремянки, на крылья, чтобы лучше было видно. Несметное количество приборов, кранов, выключателей, кнопок привело зрителей в изумление.
— Господи, как же их все запомнишь?
— Да еще в такой теснотище! Руки некуда положить!
— А мой Алешка со всем этим справляется? Век не подумала бы! Ну молодец…
Лида Васеева задумчиво покачала головой:
— Как же летчик успевает со всем этим хозяйством управиться?
— Так и успевает. — Северин сошел со стремянки. — Ценой огромного напряжения, тренировками, учебными полетами, занятиями. Иначе говоря, постоянным трудом и потом. Вот темп, в котором работает современный летчик: только за одну минуту его взгляд более двухсот раз обращается к пилотажным приборам. Представляете? Более двухсот раз в минуту. А кроме пилотажных еще есть приборы контроля работы двигателя, прицел. Приборов-то всевозможных три сотни с гаком. И за всеми надо не просто смотреть, но управлять машиной, вести радиообмен, отыскивать и уничтожать цель. Одним словом, работать.
Надя сидела, боясь пошевелиться: того и гляди что-нибудь заденешь, а поди узнай, что из этого получится… Надо полагать, самолет не взлетит, но все-таки…
— Что такое перегрузка? — осторожно спросила она.
— Перегрузка — это отношение подъемной силы к весу, — ответил Редников. — Другими словами — воздействие центробежной силы на организм. Например, говорят: перегрузка пятикратная. Это значит, что на данном участке полета вес человека в пять раз больше обычного. Если исходный вес семьдесят килограммов, при пятикратной перегрузке — триста пятьдесят. Значит, руки, ноги, голова, кровь — все в пять раз тяжелее. Поднимаешь руку, а она как каменная. Тяжелее сердцу, большие нагрузки на нервную систему, особенно при ведении воздушного боя. Даже изменяется состав крови, о чем тут говорить! Так-то вот, милые девочки, — пошутил Редников. — «Берегите мужчин!» — это ведь в первую очередь про нас, про летчиков-истребителей, сказано. Нас и впрямь ох как беречь надо…
Он помог Наде выйти из кабины и пригласил желающих. Женщины одна за другой садились в катапультное кресло, привязывались ремнями, рассматривали оборудование и не переставали удивляться.
Осмотрев кабину, растерянные, ошеломленные женщины молча столпились вокруг Северина. Пока Редников готовил истребитель к запуску, Юрий Михайлович рассказывал о происшествиях, которые нет-нет да и случаются, когда летчик за доли секунды обязан принять решение покинуть машину и спастись на парашюте или бороться из последних сил, чтобы посадить самолет на аэродром, как это сделал, например, Геннадий Васеев.
Услышав имя мужа, Лида зарделась, опустила глаза и поспешила спрятаться за чью-то спину. Ей было приятно и радостно, что Геннадия хвалят, но недавно пережитый страх за него снова остро кольнул сердце.
— Геннадий спас горящую машину, потому что у него прекрасная выучка и крепкие нервы. И мы глубоко убеждены, что среди тех, кто помог ему не растеряться, не допустить ошибки, были не только его инструктор по авиационному училищу, руководитель полетов, товарищи, во и Лида Васеева. Она берегла его нервы, не дергала по мелочам, заботилась о нем. — Северин подошел к Лиде, поцеловал ей руку. — Спасибо вам, Лида! От всех летчиков спасибо! — Он обвел женщин теплым взглядом, и Надя невольно съежилась, почувствовав молчаливый упрек замполита.
Двигатель недовольно заурчал и сразу вышел на обороты. Редников дал знак всем отойти в сторону и вывел турбину на полную мощность. Вокруг буйствовал взорванный воздух, больно бил по барабанным перепонкам, вызывая неприятную дрожь. Оглушенные ревом двигателя, женщины прижались друг к другу и, зажав ладонями уши, ждали, пока утихнет турбина. «От грохота никуда не укроешься, не убежишь в лес, — думала Надя, отойдя в сторону. — И для летчика это не две минуты, как сейчас, а все время, вся жизнь».
Выключив двигатели, Северин и Редников вместе с женщинами направились к «высотке». Грохот еще отдавался в ушах, и женщины молчали до тех пор, пока не вошли в зал высотного снаряжения. Их встретил полковой врач Владимир Александрович Графов. На шкафчиках были написаны знакомые фамилии: Горегляд, Северин, Брызгалин, Редников, Пургин… Надя остановилась у шкафчика мужа.
— А что там? — спросила она у Графова.
— Посмотрите. — Он открыл шкаф Кочкина и показал летные ботинки, комбинезон, шлемофон, защитный шлем. — А вот это, — Графов снял с вешалки сшитый из плотной синтетической ткани цвета хаки высотно-компенсирующий костюм, — ВКК вашего мужа. — Он подал Наде волглый, не успевший еще высохнуть после ночных полетов костюм, шлемофон с темной от пота шелковой подкладкой. Надя провела рукой по костюму — сколько же усилий приходится прилагать летчику, если ткань пропотела насквозь… Растерянно перебирая шнуровку и металлические застежки, она смотрела, как, выворачивая назад плечи и руки, с помощью Графова надевал костюм Редников, слышала, как тяжело вздыхают женщины, мысленно представлявшие своих мужей в высотных полетах, когда те, «упакованные» в ВКК и гермошлемы, не могут сделать ни одного лишнего движения, и лишь одного ей хотелось: побыстрее отсюда уйти.
Лида взяла ВКК и гермошлем Геннадия, отошла к окну. Почувствовала знакомый запах родного, близкого человека, лицом прижалась к плотной ткани. «Значит, вот что помогает тебе кометой уноситься в стратосферу, где ни капелюшечки земного воздуха, земного тепла…»
Редников в высотном костюме и гермошлеме выглядел пришельцем с другой планеты: его стянутое металлическим ободом с резиновым раструбом лицо побагровело, возле бедер с обеих сторон свисали короткие трубки с наконечниками; на спине, вдоль рук и ног бугрились шланги. Северин подключил к ВКК прибор, открыл вентиль, и все увидели, как наполненные газом шланги стянули тело комэска, а на руках и ногах у него вздулись продолговатые подушки. Неуклюжий, сгорбившийся, Редников попытался нагнуться, но сделать этого не смог. Приподняв руки, он долго смотрел на женщин, потом короткими шажками подошел к жене и попытался обнять ее, но и этого сделать ему не удалось.
— Ни обнять, ни поцеловать, — пошутил Северин. — Только работать. — Он повернул маховичок прибора, газ с шипением вышел, и Редников, облегченно вздохнув, с помощью врача начал снимать гермошлем и высотный костюм.
Эра Брызгалина, стройная, миловидная женщина, жена заместителя командира полка, смело шагнула к Северину:
— Разрешите попробовать?
— Пожалуйста! — согласился Северин и вместе с Графовым помог ей надеть ВКК и гермошлем.
— Шнуровку сзади придется отпустить, — пошутил Редников. — Кое-что не помещается.
— Товарищ Редников, у меня фигура отвечает мировым стандартам! — насмешливо отрезала Эра Брызгалина, застегивая замки-«молнии».
«Упакованная» в высотное снаряжение, она прошлась по залу, попробовала присесть. Из-за толстого лицевого щитка гермошлема напряженно глядели ее глаза. Костюм снимала торопливо.
— Ну, девочки, — Эра поправила прическу, — ни вздохнуть, ни повернуть головы! Такое ощущение, будто тело в плотном резиновом мешке. И как это в нем люди летают?
Северин стоял в дальнем углу и наблюдал. Женщины еще долго шептались между собой, подходили к Графову, спрашивали его о чем-то. «Вот и хорошо, — думал замполит. — Пусть поспрашивают, убедятся, как нелегко приходится летчикам. Может, некоторые подобрее станут, побольше будут о мужьях заботиться…»
К Северину подошла председатель женсовета.
— Юрий Михайлович, а как же собрание?
Северин улыбнулся:
— Считайте, что собрание состоялось.
Северин поблагодарил Редникова и Графова и помог женщинам сесть в автобус.
На следующий день, вернувшись с полетов, Николай увидел на столе письмо: «Коля, милый, прощай! Я не могу больше так. Завязнуть в Сосновом, всю жизнь ждать тебя с полетов — не могу! То, что я увидела на аэродроме, помогло мне все взвесить. Я недостойна тебя — это главный вывод. У тебя есть цель, я же потеряла ее, у тебя есть вера, у меня ее нет, ты живешь надеждой, я… Блажен, кто верует… Я принесла тебе немало неприятностей, и тем не менее я всю жизнь буду помнить наши первые встречи, гул самолетов, тебя, пропахшего чем-то аэродромным. Я уезжаю навсегда. Прости, если можешь, не поминай лихом… Целую, Надя».
Николай тяжело опустился на стул, обвел комнату помутневшим взглядом. Вокруг следы торопливого отъезда: открытые ящики шкафа, разбросанное на полках белье, чемодан с открытой крышкой… Вышел на кухню, достал из холодильника бутылку водки, налил полный стакан и выпил залпом; закурил, почувствовал, что пьянеет, вернулся в комнату и, не снимая куртки и летных ботинок, грохнулся на кровать…
Внешне Николай старался оставаться, как всегда, бодрым и веселым. Но однажды не выдержал: тайком ушел в соседний поселок.
Анатолий и Геннадий вернулись с ночных полетов поздно. Заметив свет в квартире Кочкиных, вошли. Николай сидел на табуретке посреди кухни в расстегнутой форменной рубашке, с сигаретой, прилипшей к нижней губе, и бросал в печку титана чьи-то письма. С каждым листком огонь усиливался, подсвечивая его вздрагивающие пальцы и впалые щеки.
— Ты что делаешь? — обеспокоенно спросили оба.
Николай поднялся, потрогал титан ладонью и ответил, едва выговаривая слова:
— Тихо, вот душ… Душ хочу принять, водичку грею. Не желаете?
Он умолк и шумно вздохнул; взгляд его стал сосредоточеннее, в глазах появилась неприкрытая тоска.
— Не желаете, други мои, согреться первой любовью? Вот этими… моими душевными признаниями… — Николай разжал руку, и на пол полетела россыпь конвертов.
Анатолий нагнулся, подобрал письма, тихо произнес:
— «Не перечитывай писем, где почерк любезной подруги! Старое тронет письмо самый незыблемый дух. Все их сложи — против воли сложи! — в горящее пламя. Вот погребальный костер страсти несчастной моей».
Николай поднялся и шало посмотрел на Анатолия.
— Сам сочинил?
— Нет. Овидий. Древний Рим, — ответил Анатолий и обнял друга за плечи.
Николай тяжело опустился на табурет и провел ладонью по лицу.
— Пытался переубедить — не вышло. А ведь любил. И еще как!.. — Он поднялся и, пошатываясь, прошел к титану. Нагнулся и подобрал несколько конвертов. — Много писал я ей. И какие слова в этих письмах! — Бросил конверты в печь. — Вот, кажется, и все. Но им, — Николай зло погрозил кулаком в темное окно, — им никогда не прощу!
— Кому это? — спросил Геннадий.
— Женщинам!
Геннадий вздохнул: перемелется, мука будет. А вот то, что Николай выпивать начал, — плохо. Ох как плохо! Даже подумать страшно, чем это может кончиться.
Шурочка Светлова работала в промтоварном отделе магазина. В гарнизоне она появилась несколько лет назад, окончив торговый техникум. Жила в небольшой комнате в одном доме со своей сестрой Леной — женой техника Муромяна. По-детски доверчивая, Шурочка отвечала вниманием каждому, кто проявлял к ней интерес. Она быстро освоилась с работой, подружилась с продавцами других отделов, стала выступать в гарнизонной художественной самодеятельности.
Первым, кто пригласил ее на танцы, был техник Федор Мажуга. Шурочка любила танцевать. Мажуга весь вечер лихо вальсировал с нею. Встречались они часто, и Шурочке казалось, что Федор по-настоящему любит ее.
В тот вечер они долго стояли на берегу небольшой реки. Вечерняя тишина, близость Федора, его ласковый, вкрадчивый голос наполняли сердце Шурочки тихим счастьем и тревогой. Федор смотрел на нее. При тусклом свете луны она различала его беспокойно блестевшие глаза, чувствовала, как тяжелеет взгляд. Взволнованный голос Мажуги перешел в шепот, на плечи легли его руки, и Шурочка вдруг ощутила себя беспомощной и обессиленной. Запоздало вскрикнув, она рванулась из его объятий и ощутила, как губы Федора впились в ее губы…
Они встречались чуть не каждый вечер, хотя Федор больше о женитьбе не заговаривал. А Шурочка и сама не знала, согласилась бы теперь выйти за него замуж или нет. Через месяц-другой она заметила, что Мажуга избегает ее. По магазину прошел шепоток, что техник завел себе новую подружку.
Как-то Мажуга пришел к Шурочке домой; обдав водочным перегаром, полез обниматься. Шурочка решительно оттолкнула его.
— Уходи! И чтоб больше твоей ноги здесь не было!
Мажуга, пошатываясь, вышел. А Шурочка перестала ходить на танцы, замкнулась, затосковала. Она и не замечала, как подолгу топчется в ее отделе Сторожев, как робко и застенчиво поглядывает на нее, не решаясь заговорить.
Заметила это Лида Васеева.
— Толя, неужели тебе не наскучило быть одному? — как-то спросила она.
— Один-то я почти и не бываю, — усмехнулся Анатолий. — Дома — Кочка и Генка, на работе, сама знаешь, меньше, чем звеном, не остаемся, в воздухе — парой…
— Парой, да не той, — вздохнула Лида. — Пора тебе иной обзаводиться…
В тот же день она уговорила Шурочку прийти на танцы в офицерский клуб.
— Хватит киснуть, — сказала Лида, — молода ты еще, чтоб старуху из себя корчить. Приходи, с парнем познакомлю. Отличный парень.
— Да ну их всех! — отмахнулась Шурочка. — Надоели.
Но в клуб, принарядившись, пришла.
На первый танец Шурочку пригласил Геннадий. Он танцевал легко, шутил, рассказывал о проказах своих сыновей. Шурочка улыбалась, удивляясь в душе тому, как быстро забыла о своих недавних огорчениях.
Музыка стихла, Геннадий поблагодарил Шурочку и проводил к свободному креслу. Туда же подошли Лида со Сторожевым. Познакомила их, ушла с Геннадием в буфет.
Анатолий Шурочке не понравился.
«И чего стоит, словно аршин проглотил? — подумала Шурочка. — И так на душе тошно, а тут еще он. Наслушался, поди, сплетен, тоже надеется на легкий успех…»
Анатолий приглашал ее на каждый танец. Танцевал он старательно, словно упражнения спортивные выполнял. С трудом дождавшись перерыва, Шурочка быстро прошла к двери, дернула массивную ручку и выскочила в темноту. И уже там заплакала громко, навзрыд.
Домой идти не хотелось: снова сиди одна, а на улице первая весенняя теплынь, люди… Зайти к сестре? Лена, наверное, спит. Да и чего заходить? У нее своих забот хватает…
Шурочка медленно побрела по улице, опустив руки. Анатолий шел за ней, то скрываясь за деревом, то уклоняясь в темноту от света редких уличных фонарей. Неожиданно он услышал ее всхлипывания. Может, подойти, спросить? А если прогонит? Какое кому дело до чужих слез? Иди своей дорогой, не лезь в душу.
Шурочка вышла на освещенную аллею, обернулась и заметила возле дерева Анатолия.
— Прячетесь-то зачем? Выходите. У вас сигарет нет? — Ей вдруг захотелось закурить. Угостили однажды на вечеринке подруги — понравилось.
— Я не курю, но сигареты сейчас принесу.
— Не надо! Поздно, где возьмете?
— Не беспокойтесь, — ответил Сторожев. — Мой друг Кочка дымит, как паровоз. У него найду. — И скрылся в темноте.
«Быстрый, — подумала Шурочка. — Не успела глазом моргнуть — и след простыл».
Анатолий примчался домой, взял со стола пачку сигарет, спички и бегом кинулся назад, в конец аллеи. Перед Шурочкой он вырос так неожиданно, что она вздрогнула. Подал сигареты и спички. Она закурила. Красный вздрагивающий огонек то и дело вырывал из темноты ее подпухшие губы, напряженные, заплаканные глаза.
— А вы в любовь верите?
Анатолий опешил. Он ожидал вопроса, но не этого. Чего это ей о любви захотелось поговорить? О любви молчат.
— Конечно, — растерянно ответил Анатолий.
— А откуда вы знаете, что она есть?
— Из книг.
— Ах из книг! — зло засмеялась она. — В книгах что хочешь придумать можно. А в жизни вы ее встречали, настоящую?
— Пока не довелось.
— То-то же. Нет сейчас настоящей любви и не будет! Увидит парень девушку — у него одна мысль: как побыстрее руки в ход пустить. И поговорить с ним не о чем. Пойдешь с таким в кино, а он до конца сеанса не может высидеть. К выходу тянет. «Пойдем ко мне, пока соседа по комнате нет…» Любовь!..
— Зачем вы так? — сокрушенно сказал Анатолий. — Неправда это. Возьмите хотя бы Васеевых, Лиду и Генку! Любят ведь друг друга, по-настоящему любят.
Шурочка ничего не ответила, круто повернулась и зашагала к своему дому. Взбежав на крыльцо, нащупала за наличником ключ, открыла дверь и вошла в темный коридор, оставив дверь открытой.
Сторожев остановился, не зная, что делать: идти ли вслед за нею или возвращаться домой. «Характерец», — подумал он и услышал голос Шурочки:
— Куда же вы?
Она стояла на крыльце с бутылкой вина и двумя стаканами.
— Держите!
Шурочка сунула ему стаканы, налила вина, поставила бутылку на перильце, достала из кармана костюма две конфеты.
— Зачем это? — строго спросил Анатолий, — Уберите.
Шурочка, казалось, не слышала его.
— Давайте выпьем за любовь! За людей, которые верят в нее! — Выпила, хрипло засмеялась. — А теперь ступайте.
— Зачем вы так? — сказал Анатолий. — Глупо это, слышите?! Не надо этого…
Шурочка поцеловала его в щеку и скрылась в темном проеме двери.
Сторожев постоял возле крыльца и медленно побрел домой. Он не ощущал наступившей ночной прохлады, зябкого весеннего ветерка, спустившегося с заснеженного темного пригорка. Радостный и возбужденный, шумно распахнул дверь квартиры и увидел Лиду и Геннадия.
— А, вот и Толич! — воскликнул Геннадий. — Молодец! Как говорит наш замполит, не оставляй любовь на старость, а воздушные бои на осень. Проходи, проходя. Мы собрались чаи погонять. С каким вареньем хочешь?
— Подожди о чае. Пусть доложит, откуда так поздно явился. Когда это было, чтобы летчик Сторожев возвращался домой в первом часу ночи? — Лида встала между Геннадием и Анатолием, глаза ее смеялись. — Лед тронулся! Какому богу помолиться? — Она одобрительно похлопала Анатолия по плечу и принялась разливать чай. — Давно бы так.
Первую чашку Лида подала Анатолию. Подвинула розетку с вареньем, сахарницу.
— Пирог пробуйте. С яблоками.
— Пирог с яблоками и крыжовенное варенье — лучшее, что есть на свете, утверждал Пушкин, — сказал Геннадий.
Анатолий попробовал пирог и засмеялся:
— Вкуснятина! Знал Александр Сергеевич толк в пирогах. Знал!
Тревога подняла людей на рассвете. Геннадий спросонья никак не мог понять, почему Лида так трясет его. Лег спать позднее обычного: долго сидели у Николая — тот снова вернулся домой навеселе. Николай оправдывался: пригласили в компанию, отказаться не мог. Обычно Лида старалась защитить Николая — горе у человека! Но теперь и она понимала, что его надо остановить, пока не поздно. Ее упреки Николай выслушал молча, густо побагровев, но в его глазах стыла тоска.
Геннадий знал цену «разговорам по душам». Нужно было что-то покрепче. Как командир звена, как друг и заместитель секретаря партбюро эскадрильи, он был обязан поставить в известность руководство полка: у Кочкина дела плохи. На этом настаивал и доктор Графов, который в тот вечер привел пьяного Николая домой.
— Гена, тянуть дольше нельзя, — сказал Графов. — Ему нужны не увещевания, а основательная встряска. Горегляд и Северин его еще остановить могут, вы, Лида и Сторожев — нет.
— Я согласен с вами, Владимир Александрович. Завтра пойду к Северину, — с горечью ответил Геннадий.
Он вспомнил об этом разговоре, когда бежал вместе с Анатолием к поджидавшему летчиков автобусу: они едва достучались до Кочкина, едва подняли его о постели. Ждать отставших комэск Пургин не стал.
Автобус остановился возле «высотки». Летчики выскакивали из него и бежали в зал высотного снаряжения переодеваться в летное обмундирование. Горегляд и Северин о чем-то переговаривались между собой; Геннадию показалось, что говорили о нем. Он переоделся и направился в класс предполетной подготовки. В дверях столкнулся с Николаем; лицо у него было припухшее, глаза слезились, веки набухли.
Когда летчики собрались, в класс вошли Горегляд, Северин и Брызгалин. Начальник штаба Тягунов подал команду «Смирно!»; Горегляд махнул рукой, и все сели. Он подошел к вывешенной на стене карте района полетов, что-то на ней отыскал. Задачу ставил кратко и сжато, поглядывая на часы.
— Звенья Пургина и Васеева наносят удар по переправе в излучине реки. — Горегляд показал на карте. — Эскадрилья Редникова прикрывает наземные войска в этом районе. Остальные — в резерве командира дивизии. Проложить маршруты, произвести расчеты. О готовности доложить. Вылет по моей команде. Пургин и Васеев — ко мне, остальные готовятся к вылетам под руководством подполковника Брызгалина.
Горегляд, Северин, Пургин и Васеев направились в соседнюю комнату. Горегляд усадил летчиков за стол, сам ходил по классу, выслушивая доклад Пургина.
Геннадий мысленно готовился к вылету. Тревога за Николая не давала покоя. Лететь он не может, хотя сам думает по-другому. Во всяком случае, об этом надо докладывать. Дальше оттягивать нельзя. Задание очень сложное, а Кочкин явно не в форме.
— Как твое звено? — услышал он голос Горегляда я поднялся. — Чего задумался?
— Звено не готово, товарищ полковник. — Геннадий знал, что сейчас начнет действовать суровый закон армии об ответственности. — Кочкин лететь не может.
— В чем дело? — посуровел Горегляд, остановившись против Васеева. Он знал о дружбе этих летчиков и потому был застигнут врасплох. — Болен Кочкин?
— Здоров. Точнее, почти здоров, — невнятно ответил Геннадий, ощутив на себе требовательные взгляды командира полка и замполита. — Кочкин в последнее время, после отъезда жены, злоупотребляет спиртным. — Сказал и замер, ожидая командирского гнева.
— Лететь не может? — переспросил Пургин, изменяясь в лице. — Почему не доложил раньше?
— Пытался сам воздействовать. — Геннадий стоял вытянувшись, не спуская глаз с Горегляда. Волнение, охватившее его, не оставляло. Он понимал свою ответственность и готов был понести наказание, понимал и трудное положение, в которое поставил Николая.
— Ну и что же? Помогало? — Горегляд в упор смотрел на Васеева, сжав кулаки и поигрывая желваками.
— Пока нет.
— Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Черт бы вас побрал! — взорвался Горегляд. — Лучшее звено в полку! — Горегляд повернулся к Северину. — Не знаем мы с тобой, комиссар, людей! Хвалим не тех, кто достоин!
— Не совсем так, — спокойно, словно сдерживая гнев командира, отозвался Северин. — Звено Васеева — действительно лучшее в полку уже два года. У Кочкина — беда, жена уехала. С ним и Васеев, и Графов, и я беседовали не раз. Летать Кочкину пока нельзя, Васеев прав! — Северин не стал уточнять подробности встреч и бесед с Кочкиным. Обстановка уже накалена, Горегляд взвинчен, на критических углах — до срыва недалеко, его понять можно. А летчикам вылетать на задание, у них нервы должны быть в порядке. — Я думаю, командир, им, — он кивнул в сторону Пургина и Васеева, — надо готовиться к заданию, а о Кочкине поговорим вечером, после полетов.
Горегляд посмотрел на Северина. Молодец, комиссар. Умеет обстановку разрядить. Не выскажись, глядишь, и с тормозов… Теперь надо о деле говорить, о вылетах.
— Задание очень сложное. — Горегляд начертил на классной доске характерный изгиб реки, нанес условные знаки, взял указку. — Танковые колонны «противника» на подходе к реке. По данным разведки, будут наведены переправы. Не исключено, что одна из них — ложная. Вылет по моей команде. Ведомым к Васееву назначьте, товарищ Пургин, резервного летчика. Старший лейтенант Васеев! — Геннадий поднялся, Горегляд махнул рукой: садись. — Ты, брат, хорошенько подготовь его, проинструктируй, проведи тренаж «пеший по-летному». Подвеска вооружения — штатная. Бомбометание с кабрирования. И еще, по секрету: в район учения на вертолете прибыла группа генералов. Глядите в оба, гуси-лебеди!
Звено Васеева вылетело вслед за четверкой Пургина. Летчики прижались к ведущему — шли в режиме полного радиомолчания и обменивались лишь скупыми жестами, покачиванием крыльев.
Геннадий изредка бросал взгляд сквозь лобовое стекло, сверяя маршрут полета на карте с местностью. За ним неотступно следил Анатолий. По мере приближения к цели четверка уменьшила высоту; под крыльями проносились островерхие верхушки сосен, лесные полянки, овраги. Пилотировать стало труднее — взгляд только на землю, а она все ближе и ближе. Главное — укрыться в складках местности от локаторов «противника», думал Геннадий. Подойти к линии «фронта» незамеченным. Еще на земле, задолго до вылета, он мысленно составил план полета: на предельно малой высоте пройти последний участок маршрута, обнаружить цель, отвлекающим маневром уйти в сторону, будто ничего не заметили, и ударить из тыла «противника». Не ошибиться бы в определении цели. Переправа с высоты — карандаш, не более. Искать танки, а от них и остальное. Танки, конечно, упрятаны на лесных дорогах. Попробуй их заметить, когда в глазах все мельтешит: деревья, перелески, речушки, холмы — сплошная желто-зеленая лента. И она — совсем рядом, крыло вот-вот чиркнет по верхушкам деревьев.
Геннадий вытягивал шею, стараясь заглянуть за горизонт, обшаривал взглядом местность, высчитывал мысленно пройденный и оставшийся путь. Спросить у Анатолия нельзя, глухая тишина, посоветоваться не с кем. Один за все в ответе. И пилотирование. И поиск цели. И безопасность полета. И штурманские расчеты. А машина в минуту проскакивает пятнадцать километров.
Где-то у горизонта блеснула фольга реки. Разворот, ребята! Машины — крыло в крыло, будто связаны невидимыми нитями. Выходим в тыл. Теперь — искать танки. До рези в глазах. Дорога и танки. Где они? Можно подняться повыше — «противник» наверняка заметил, поднимает или уже наводит перехватчики. Не прозевал бы Редников, он прикрывает. Что это? Сторожев выскочил вперед и повел группу за собой. Увидел первым — молодец, Толя! Вижу! Разомкнись в боевой порядок!
Неожиданно его охватил страх — не ложная ли переправа? А секунды летят. Взгляд словно маятник: влево — вправо, влево — вправо… Танки. Где они? Еще секунда — и в атаку… Он заметил серую полоску переправы. Но где танки? Ага — вот и макеты танков. Включил вооружение и, довернув, потянул ручку управления на себя, ввел машину в крутой угол кабрирования. На мгновение перегрузка вдавила в сиденье, не повернешь ни рук, ни головы. Не допустить крена. Машина должна идти точно — вдоль прочерченной мысленно нити, и ни на градус в сторону. Он слился с машиной и чувствовал ее каждым первом. Считал секунды, градусы крена и тангажа, выверял путь самолета. Яркий всплеск сигнальной лампы. Сброс! Кнопку вдавил до упора. Щелкнули замки держателей — бомбы пошли по определенной его полетом траектории. Раз, два, три… семь… десять… Взрывы. Правый крен, взгляд вниз. Попадание! Теперь дело за ведомыми. Снова взрывы.
Его охватил азарт боя. Еще атака — хвостатые ракеты понеслись туда, где карандаш переправы перечеркнул реку. Четверка закончила атаки, собралась и со снижением исчезла за лесом.
Ни Геннадий, ни Анатолий, ни их ведомые не знали, что внимательно наблюдавший за боем министр обороны сказал:
— Машина достойна похвалы. Летчики подготовлены отлично. Ведущему — звание досрочно, ведомым — именные часы.
Николай стоял посреди командирского кабинета, в котором собрался весь руководящий состав полка, — решалась его судьба. Он не знал, что до его прихода Горегляд выслушал Северина, Графова, Брызгалина, Пургина. Теперь слушали его. Но чем он мог оправдать свои проступки? Особенно последний — узнав, что не летит в четверке Васеева, пошел домой. Полк радовался успеху звена, он радость топил в водке. Не может он летать. К мнению Пургина присоединились Брызгалин, Северин.
Николай клялся, ловил в глазах Горегляда огонек сострадания, отворачивался — ему казалось, что полковник чувствует запах перегара.
Горегляд молчал. В душе ему хотелось, чтобы это вынужденное совещание закончилось в пользу Кочкина. Пусть останется парень в строю. Сделает выводы, друзья помогут, остепенится. Не знает, поди, дурачок, сколько прекрасных людей утонуло в водке. Надеется победить ее — завтра, послезавтра. Вот выпью последний раз и завяжу. А сил больше нет — она одолела тебя, а не ты ее. Ты уже не смотришь людям в глаза честно и открыто. Нет, как ни тяжело, а все-таки побудь на земле. Одумайся. Все взвесь. Тогда и поговорим.
— От летной работы отстраняю. Будешь назначен в наземную службу.
— Товарищ командир, я…
— Не надо! — предупреждающе, в упор посмотрел Горегляд. — Не надо заверений, ты их уже давал. Теперь у тебя будет время во всем разобраться. Иди.
Кочкин сгорбился, опустил плечи и медленно, волоча ноги, вышел.
Горегляд смотрел ему вслед. «Жестокое решение, ничего не скажешь. Но в авиации по-другому нельзя. Служба наша сурова и ошибок никому не прощает. Жаль парня. В серьезном деле эмоциями надо вдохновляться, а не руководствоваться. Только так можно удержать тебя и спасти. Одумаешься — вернем в строй. Комэск Пургин… Ведь часть и твоей вины в этом есть. Ты же опытнее их всех: Кочкина, Сторожева, Васеева… Опытнее… Так ли? Переправу не обнаружил, а Васеев нашел и уничтожил. Первую бомбу, ракету, снаряд — в цель! Теряешь, Федор, свой опыт, рано стареть начал, округлился, работать над собой перестал. Да и сам я виноват: мало требовал с Пургина, надеялся на него. Мне наука. Как говорится, век живи, век учись…»
— Друг называется! — Николай нервно ходил по комнате. Глаза его вызывающе блестели, щеки пылали нездоровым румянцем. — Ты же мог не докладывать! Слетал бы на переправу, и все было бы нормально. Ты же предал меня, предал!
— Замолчи! — крикнул Анатолий. — Старик поступил правильно! «Слетал бы…» Это еще вопрос. С пьяных глаз можно в лес идти, а не в кабину истребителя!
— Я был трезв! Чувствовал себя нормально. Перестраховщики — вот вы кто. Ну выпили с Мажугой немного. Ему — ничего, а меня… от полетов… Эх, вы!..
— С кем ты себя сравниваешь? — спросил Анатолий. — С Мажугой. Знаешь, что говорил Ювенал? «Воронам все сходит с рук, голубям — никакого прощения». Понял?
— Пошел ты со своим Ювеналом! — Николай сунул в рот сигарету, долго не мог прикурить, трясущимися пальцами ломал спички. Прикурив, сделал несколько глубоких затяжек, сел в кресло и уставился в темное окно.
— Ты был трезв… Мы тебя по тревоге еле растолкали! — горячился Анатолий. — С вечера так набрался. Стыдись, дубина стоеросовая!
Геннадий подошел к Николаю, обнял за плечи.
— Уймись, Коля. Мы с Толичем тебя знаем лучше других. Ты отличный летчик, мы все у тебя учились, но так дальше нельзя. Да, беда… Да, развалилась семья. Горько, конечно, но жизнь продолжается! — Геннадий достал из планшета конверт. — Вчера письмо от Петра Максимовича Потапенко получил. О тебе спрашивает. Что я ему отвечу?
— Напиши о себе, — зло огрызнулся Николай. — Похвастайся: капитана досрочно дали.
— Хватит! — сказал Анатолий. — Ты чего на Генку злишься? Сам себя подвел — сам и отвечай! Нечего куражиться! — Анатолий взял у Геннадия конверт, вынул письмо. — Послушай лучше: «Дорогие Лида, Геннадий, Толя и Николай, здравствуйте! У меня — радость! Вчера закончил первую самостоятельную серию испытаний! Знали бы вы, как я счастлив! Исполнилась моя давняя мечта! Теперь…»
Раздался стук в дверь. Геннадий пошел открыть. На пороге стояла Лида.
— Ребятки, баиньки пора — двенадцатый час. — Она посмотрела на всех троих и с тревогой спросила: — Что случилось?
— Достукался. — Анатолий показал на Николая. — Списали сизого голубя в наземную службу.
— Неужели? — огорчилась Лида. — Что же теперь делать?
— Посиди, — сказал Анатолий, — я дочитаю письмо Петра Максимовича. «Теперь, ребята, дело за вами. Летайте, учитесь, может, когда-нибудь в школе испытателей встретимся. Недавно почему-то вспомнил, как мы с вами разгружали вагоны с лесом. Помните, как нам не поддавалось последнее бревно? Сил нет, а надо поднять. Так и в жизни: еще одно усилие — и вот она, цель! Как наша Лида? Как сыновья? Из письма узнал, что Надя уехала… Коля, не падай духом, держись! Как у тебя идут летные дела? Ведь ты здорово летал! Жму ваши руки. Ваш Петр Потапенко».
Анатолий сложил письмо, отдал конверт Геннадию и подошел к Николаю.
— Будешь писать ответ ты. Понял?
Николай взял письмо, положил его на стол, закрыл за друзьями дверь.
Ему не спалось. Лежал и думал о полетах, как о чем-то теперь далеком и потерянном. Отоснились утренние малиновые сны. Серые остались, нудные, с осенними дождями, с грустным, одиноким осинником, покрытым хрупкой стеклянной наледью…
Вскоре Кочкина назначили штурманом наведения на командный пункт. Он долго еще не верил, что уже не летчик, и по привычке часто садился с летчиками в автобус. Спохватывался, когда подъезжали к летной столовой, выходил из автобуса и торопливо шел назад, на КП. Новую специальность осваивал неохотно, тосковал по небу, пил, таясь от друзей. Они ругали его, стыдили — с Николая все было как с гуся вода. Он хотел начать жить по-новому, но не мог…
— Возьми себя в руки, — не единожды советовал Геннадий. — Нельзя же так! Ты раскис. Но ты обязан это бремя отлучения от неба преодолеть. Трудно, но тем не менее надо! Пойми, дурья твоя голова, нынешние обязанности очень ответственны. Штурман наведения — первый помощник летчика. Тебе, летчику, больше, чем кому-либо, известны скрытые особенности перехвата, а потому ты должен наводить лучше остальных!
— Тебе легко проповеди читать! — взорвался Кочкин. — Посмотрел бы я на тебя в моей шкуре! Вы с Анатолием на полеты, а мне плакать хочется от обиды!
— Ты чего кричишь? — вмешался Анатолий. — Успокойся. Подыши по системе йогов! Старик прав, а ты выпендриваешься. Сам во всем виноват! — Анатолий в упор посмотрел на друга. — Молчишь? Так слушай, когда тебе дело говорят. Пора кончать с водкой! Сделай для себя правилом: ничего сверх меры! Алкашом можешь стать, дубина! Секретарь парткома Выставкин опять тебя видел в поселке. Говорит, ты был навеселе.
— Думаете, мне легко все это слушать? Я же хочу, хочу жить по-другому, но… — Николай развел руками. — Не получается.
— Мало просто хотеть. — Анатолий обнял друга, — Надо еще бороться!
Кочкин отвел глаза в сторону, вздохнул и подошел к окну. Из смурного, набухшего влагой обволочья неба сочился нудный, обложной дождь. Капельками оседал на деревьях, подоконнике, крышах домов, вызывая у Кочкина подавленное, гнетущее настроение…
О секретаре парткома майоре Выставкине прибывший в полк Северин узнал из рассказа начальника политотдела дивизии Сосновцева. Почти всю свою службу Выставкин провел на стоянке: был техником самолета, звена, избирали в партбюро эскадрильи, в партком полка. Человек скромный, уважительный, он пользовался в полку авторитетом. Но одно дело быть членом парткома, другое — секретарем. Выставкин так и остался «технарем»: если среди коммунистов-техников по линии парткома немало делалось, то к летчикам секретарь парткома идти опасался. Почти не занимался анализом летной работы. И не потому, что не хотел, — не мог.
А тут — летчик на крючок попался: увидел Выставкин Кочкина в поселке навеселе. Утром вызвал в партком и Кочкина, и его начальника Васеева.
— Пьянствуете, товарищ Кочкин? — Выставкин для солидности постучал карандашом по столу. — Так, так. Докатились! Живете рядом, товарищ Васеев, и не видите?
— Вижу, — холодно ответил Геннадий.
— Это же не впервой? Надо ударить побольнее.
— Уже ударили. — Васеев взглянул на Выставкина, не увидел в его глазах ни сочувствия, ни жалости, ни заботы. Словно речь шла не о человеке — о чурке. — Отстранили от летной работы.
— А выводы Кочкин сделал? Нет. Будем выносить на партком.
Геннадий не выдержал.
— Зачем вы пугаете парткомом?! Да, Кочкин виноват! И я вины с себя не снимаю. Мы помогаем ему, надеемся, что он возьмется за ум. Не надо спешить, товарищ Выставкин. С людьми ведь дело имеете, не с гайками и болтами.
— Вы… вы почему кричите? — В голосе Выставкина звучал металл. — Обоих на партком за такое поведение!
Разговор получился тяжелый, Выставкина еле успокоили. Николай встревожился не на шутку — вызов на партком ничего хорошего не сулил. Начинать нужно было с нуля: вовремя подниматься, делать зарядку, ходить на тренажи, сидеть над учебниками. Служба наведения для него, летчика, вдруг приобрела острый интерес. Не хватало времени: пока обдумает приказ, пока соберется передать его на борт — поздно.
После очередной неудачи Кочкин сидел на рабочем месте штурмана в классе и вяло листал учебник, стараясь отыскать причину срыва, когда услышал скрип открываемой двери. Вошли Васеев и Сторожев.
— Чего засиделся? Пошли домой, — предложил Анатолий, но, заметив мрачное, озабоченное лицо Кочкина, подошел ближе. — Опять хандра?
— Какая хандра! — огрызнулся Николай. — Не получается, хоть кричи! Какая-то непонятная медлительность. Боязнь ошибки.
Геннадий посмотрел на часы, снял китель и включил аппаратуру.
— Толич — на контроль с хронометром. — Стал позади Николая. — Вводная номер один: отказ генератора!
Тренировки и дежурства, дежурства и тренировки.
Постепенно Кочкин стал чувствовать, что он нужен людям в кабинах. Не раз летчики, стараясь быстрее обнаружить в темных облаках цель, просили у него помощи. Кочкин мучительно искал цель среди хаоса всплесков света, до рези в глазах вглядываясь в экран локатора. Находил едва заметную крупинку, спешил сообщить экипажу курс и высоту. И однажды в непроглядной ночной темноте, помогая молодому летчику среди плотных облаков выйти на аэродром, Николай почувствовал, что черная головка плотно прижатого к губам микрофона и небольшой, величиной с фуражку, полный сполохов экран локатора и впрямь заменили ему ручку управления в приборную доску самолета. Работать стало легче. Когда же сердце просило скорости, он шел на аэродром, находил укромное, скрытое от чужих глаз местечко в кустарнике и следил за взлетающими самолетами.
…Какое одиночество испытываешь на высоте четырех тысяч метров… И потом это чудесное товарищество внизу, на земле… У меня такие шикарные друзья, что вы даже вообразить себе не можете.
Антуан де Септ-Экзюпери
Комиссия из штаба дивизии для разбора обстоятельств пожара на самолете Васеева прилетела рано утром. Из вертолета вышел заместитель командира дивизии Вадим Павлович Махов — среднего роста, хорошо сложенный полковник. Его гладкое лицо было тщательно, до синевы, выбрито, в больших серых глазах стыло нескрываемое недовольство. Он выслушал рапорт Горегляда и молча пожал ему руку. Затем подошел к прилетевшим с ним инженерам:
— Будем начинать! Вы, как и условились, тщательно проверьте техническую документацию и осмотрите самолет. Я заслушаю доклады командования об обстоятельствах пожара, побеседую с летчиком.
Машина Васеева стояла особняком, вдали от других самолетов. От нее тянуло холодом, зловеще чернел закопченный хвост.
Когда сняли чехлы, Махов и Горегляд одновременно заглянули в зияющее чернотой огромное, почти в человеческий рост, сопло двигателя. Дивизионный инженер, пригнувшись, вошел в сопло и, не скрывая удивления, произнес:
— Вот это температурка! Металл плавится! Повезло летчику.
Васеев стоял у крыла притихший, с едва заметными пятнами на посуровевшем лице и настороженным, внимательным взглядом. Он отчетливо услышал удивленный возглас инженера и подумал: «Действительно повезло».
— Да, тяги управления могли перегореть в любую минуту, — сухо произнес Махов. Смерил взглядом Васеева: — Докладывайте.
Геннадий подошел ближе к хвосту самолета и, ощущая на себе тяжелый взгляд полковника, начал рассказывать о ночном полете. Сбиваясь, объяснил свои действия на взлете, в наборе высоты и в то мгновение, когда ощутил сильный удар в фюзеляже и увидел рубиновый всплеск лампы пожара на приборной доске.
— Почему сразу не применили спецаппаратуру? — прервал его Махов.
Геннадий растерянно посмотрел на Горегляда.
— Не волнуйтесь, Васеев, — подбодрил его Горегляд.
— Под самолетом был город, — ответил Геннадий. — Если бы я включил пожарогашение, то надо было выключать двигатель и катапультироваться. Самолет упал бы на жилые дома.
— Это еще надо доказать, Васеев. Надо доказать. — Махов любил повторять некоторые слова, произнося их с особой интонацией. — А вот если бы с машиной беда случилась, вам бы не уцелеть. Не уцелеть, Васеев. Ну и, — он обвел взглядом стоящих рядом офицеров, — ну и нам, конечно. Инструкцию надо выполнять. Тогда всегда прав будешь. Всегда. Повезло вам. Так, Дмитрий Петрович? — Махов выжидательно посмотрел на Брызгалина.
— Так точно, товарищ полковник! — ответил Брызгалин, заглядывая Махову в глаза.
Заместитель командира полка подполковник Дмитрий Петрович Брызгалин — самый опытный в полку методист. Невысокий, со следами оспы на полном лице и маленькими, скрытыми широкими надбровными дугами глазами, в потертой куртке и вылинявшей рубахе, он выглядел старше своих сорока лет. Когда-то Брызгалин был весел, полон замыслов и планов, упрямо шел по служебной лестнице, но до заветного рубежа командира полка не дошел, остановился на последней ступеньке. Характер Дмитрия Петровича стал портиться с того времени, когда при поступлении в академию дважды не набрал нужных баллов. Его товарищи, пока он готовился и сдавал экзамены, летали, повышали классность. Брызгалин, отставая от них по программе полетов, оставался в одной и той же должности. Незаметно, исподволь зародилась у него зависть к сослуживцам, а потом и к молодым летчикам-инженерам, которые быстро овладевали полетами в облаках, росли по службе. Выветрилась из его души какая-то живинка, погас в глазах огонек беспокойства и стремления сделать все как можно лучше, отмерла любовь к работе, к товарищам, к небу. Стала замечаться небрежность в исполнении обязанностей, неряшливость в подготовке таблиц полетов и документов методического совета, на котором зачастую решалась судьба молодого, с неокрепшими крыльями пилота. Он чувствовал себя обойденным, не оцененным начальниками и, замечая свои просчеты и ошибки, не казнил себя за них. У него появилось ощущение, будто жизнь прошла стороной, и теперь он, не имея надежд и цели, жил без радостей и больших разочарований, исполняя обязанности от и до. Из всех увлечений оставалось одно — рыбалка.
Однажды командира эскадрильи майора Брызгалина вызвали в отдел кадров и предложили новую должность в одном из районов Крайнего Севера.
— Вся ваша служба прошла в теплых краях. Пора и морозы испытать. А на ваше место приедет офицер, прослуживший на Севере больше десяти лет, да к тому же еще с больным ребенком.
Неожиданное предложение обескуражило Брызгалина, и он стал лихорадочно искать предлог, исключающий столь неприятное перемещение по меридиану.
— Вы получаете повышение, — продолжал офицер отдела кадров, — а это тоже немаловажно. В академию вы не смогли поступить, теперь того и гляди обойдет молодежь.
Среди хаоса беспокойных мыслей Брызгалин почти не различал чужого голоса и лихорадочно искал спасения от внезапно свалившегося на него предложения. Тогда-то он и обратился к Махову, которому год назад при содействии влиятельного тестя поспособствовал устроить сына в медицинский институт, куда тот не попадал по конкурсу.
— Не волнуйся, Дмитрий Петрович, — успокоил Махов. — Это дело мы уладим. А пока скажи кадровикам, что твоя жена по состоянию здоровья проживать на Севере не может. Запасись на всякий случай соответствующими справками.
Спустя месяц Брызгалину сообщили, что его кандидатура на перевод в северные районы снята, а еще через полгода не без участия Махова он был переведен в гарнизон Сосновый заместителем командира полка по летной подготовке.
Так в гарнизоне Сосновый появился Дмитрий Петрович Брызгалин со своей властолюбивой женой Эрой, дочкой известного ученого. Первое замужество у Эры было неудачным — ее суженый, артист московской эстрады, покинул семейное гнездо вскоре после медового месяца. Эра от обиды поплакала немного и, перекрасив волосы в цвет спелой пшеницы и сменив шиньон, махнула на прошлое рукой, пустилась в коловорот веселой, беззаботной жизни. Холеная, одетая по последней моде молодая женщина обращала на себя внимание.
Брызгалин познакомился с Эрой на юге, где отдыхал в военном санатории. Осенью, сразу после возвращения, они поженились.
В Сосновом Эра быстро заявила о себе. Единственная ее дочь росла в столице у заботливой бабушки; не обремененная домашними заботами, молодая женщина с увлечением участвовала в художественной самодеятельности, в соревнованиях по стрельбе, играла в волейбол в сборной женской команде гарнизона, ходила на курсы стенографисток, аккуратно посещала кружок политзанятий. О ней стали говорить в полку и дивизии, ставить в пример, посылать с выездными концертами самодеятельности и в конце года, к ее нескрываемой радости, избрали в женсовет полка.
Эра стала смелее и настойчивее обращаться в политотдел дивизии и даже к самому комдиву генералу Кремневу. Она затевала различные соревнования среди женщин, смотры художественной самодеятельности, выставки кулинарного искусства. Махов не упускал возможности похвалить в дивизии и округе Эру Брызгалину. Вадим Павлович не раз бывал у Брызгалиных. Завидев его, полковые остряки шутили: «Опять Дмитрий Петрович начнет форсировать свою ночную подготовку». С приездом Махова в плановой таблице против фамилии Брызгалина появлялись условные знаки ночных полетных упражнений…
Обстановка складывалась так, что с уходом командира полк могли доверить Брызгалину, и об этом уже усиленно поговаривали в штабе округа. Но командиром полка неожиданно назначили опытного, прокомандовавшего соседним полком три года Горегляда. Следом за ним прибыл и новый замполит майор Северин. Тогда-то Брызгалин и понял: конец его планам подняться еще на одну-две ступеньки вверх. Понял и отяжелел душой. Стал угрюмым и злым, часто замечал, что зря обижает людей. Офицеры боялись его. Как-то накричал на пожилого техника. Тот так посмотрел на Брызгалина, что у него от колючего взгляда неприятный осадок остался на всю неделю. «Ну за что обидел человека? — укорял себя Дмитрий Петрович. — Несправедлив я стал. Надломился сам, а зло на людях вымещаю».
Этими тревожными мыслями Брызгалин поделился с Эрой. Она вскинула голову и бросила:
— О себе надо думать, а не о технике!
И он стал думать о себе.
Перед подчиненными Брызгалин выглядел орлом: покрикивал, отдавал многочисленные распоряжения и указания, не утруждая себя проверкой их исполнения. Перед начальством же робел. Вот и теперь он мучительно старался угадать, что думает об аварии Махов, чтобы не попасть впросак. Значит, Васееву повезло?..
— Дело не столько в везении, — Северин поспешил прервать наметившееся между Маховым и Брызгалиным единство в оценке действий Васеева, — сколько в правильном и своевременном определении случившегося летчиком и руководителем полетов.
— Все это ясно, товарищ… — Махов запнулся, вспоминая ударение в фамилии замполита. Однажды начальник политотдела полковник Сосновцев уже пристыдил его: «Ударение на последней гласной — Северин. Запомните и не путайте, Вадим Павлович, — Северин», — товарищ Северин. Ясно. Но я об инструкции говорю. Ее надо выполнять. Надо! — В голосе звучала сталь.
— В инструкции невозможно все предусмотреть, — не унимался Северин. — Катапультирование над городом могло закончиться гибелью жителей.
— Понятно! — Махов решительно разрубил ладонью воздух. — Продолжим. Старший инженер полка…
— Майор Черный.
— Докладывайте.
— Самолет в день полетов был технически исправен и подготовлен к вылету. Нарушений в нормах заправки топливом, газами и смесями не обнаружено. Самолет имеет общий налет…
Черный докладывал четко и убедительно, изредка заглядывая в записную книжку. Он был уверен, что в случившемся вины инженерно-технического состава нет, и потому оставался внешне спокойным.
Горегляд слушал инженера и молчаливо радовался. Три года назад, после академии, Черный не сразу себя нашел. Знаний много, а опыта — кот наплакал. Да и откуда опыт-то: до академии Олег был техником звена, а тут масштаб — целый полк. Носился по аэродрому на газике с утра до ночи. Появится на самолете неисправность — он туда, ключи в руки и под фюзеляж; нет в эскадрилье запасного агрегата — мчится на склад; ни анализа, ни обобщений, ни рекомендаций летчикам. Инженеры эскадрилий и служб руками разводят, вслед за Черным мотаются, его ищут. Горегляд понаблюдал за ним, затем пришел на технический разбор. Переговорил с техниками звеньев, с инженерами эскадрилий, выслушал их предложения, сел в дальний угол и достал записную книжку.
Для Черного участие командира полка в разборе было неожиданным. Он смущался, робел. Но вскоре, словно позабыв о присутствии Горегляда, повел обсуждение прошедшей летной смены обычным порядком.
— Почему опоздали с подготовкой разведчика погоды? — спросил Черный у инженера эскадрильи капитана Выдрина.
Тот вскочил, замахал руками, затараторил. Выгоревший комбинезон, редкие, такие же выгоревшие волосы, складки у глаз и в уголках губ, глубоко запавшие, лихорадочно блестевшие глаза, сухие, потрескавшиеся губы — все говорило о его принадлежности к той когорте преданных авиации людей, которых издавна и любовно называют тружениками стоянки. Солдат-моторист срочной службы, механик, окончил краткосрочные офицерские курсы, стал техником самолета, звеньевым, инженером эскадрильи… Василий Выдрин и не представлял себе других обязанностей, кроме беспрерывного труда на стоянке в любую погоду, днем и ночью.
— Отказала ПК-1200, пока нашли кладовщика, пока отыскали эту самую ПК…
— Первый раз отказывает пусковая катушка? — перебил Выдрина старший инженер.
— Не первый, но разве узнаешь, когда и что откажет? Смотри да смотри. А прошлый раз СТ-45 вышел из строя, потом…
— Стоп! СТ-45 отработал ресурс, и его давно надо было снять.
— Снимешь, а запасного нет, — не унимался Выдрин, все больше распаляясь. — Если бы запасных деталей было вволю, тогда да, а так…
— Понятно. — Черный поднял руку. — Садитесь. Инженер по вооружению майор Чижков, ваше слово.
Павел Петрович Чижков слыл добряком, чаще действовал уговорами да увещеваниями. Поговаривал о выходе на пенсию. Дела по службе вооружения шли ни шатко ни валко, ЧП не было, пушек на самолетах последние десять — пятнадцать лет не ставили, а ракеты особого ухода не требовали, хранились в светлом отапливаемом помещении. Чижков в партии не состоял, общественной работы побаивался, увлекался рыбалкой во все времена года.
— Пусков ракет не было, техника работала хорошо, — сказал он и, не дожидаясь разрешения старшего инженера, опустился на скамью.
Горегляд терпеливо наблюдал, делал записи, скрипел от негодования зубами. Разве это разбор? Разве это школа обучения и воспитания? Третий час идет, а о деле — ни слова, сплошные вопросы и ответы. Ни докладов, ни анализа, ни обобщений.
Горегляд едва высидел до конца и, когда они остались вдвоем, вспылил:
— Это же сходка деревенская, а не разбор! Говорильня какая-то, базар! Это же надо: Выдрин полчаса плел черт-те что, Чижков не знает, что у него в службе вооружения делается. На ночных полетах я едва ему на ухо не наступил — спал в траве у «высотки». Кабак, а не ИАС! Никакого порядка! А вы, — у Горегляда перехватило дыхание, — словно классная дама: «Тихо, дети, тихо!» Вы — начальник! Заместитель командира полка по инженерно-авиационной службе! Распустили людей…
Успокоившись, Горегляд долго и терпеливо рассказывал старшему инженеру о том, как надо проводить технические разборы, организовывать предварительную подготовку техники к полетам.
Вечером зашел к Северину.
— Займись, комиссар, инженерной службой. Надо помочь покончить с длинными разговорами, навести порядок. Больно много он суетится, все сам хочет успеть, а куда это годится?
Северин и сам замечал неполадки в инженерно-авиационной службе, не раз уже ему доводилось выслушивать жалобы на неразбериху в ИАС.
— Хорошо, командир. Я проанализирую время и качество регламентных работ, побываю на разборе у Черного.
Спустя полмесяца Северин доложил Горзгляду:
— Первое. Время регламентных работ возросло на тридцать процентов, ухудшилось качество. Причина — неритмичная и несогласованная работа групп специалистов и несвоевременная доставка двигателей и агрегатов со склада. Второе. Технические разборы действительно обезличены. Сплошной поток цифр. Правда, доклады инженеров значительно сокращены по времени. С Черным обстоятельно поговорил.
— Как же он отнесся к разговору?
— Пытался меня убедить в том, что научно-техническая революция — это прежде всего машины, цифры, техника. НТР, мол, обязывает людей изъясняться языком цифр. Поэтому технические разборы и должны быть насыщены цифровым материалом. Олег Черный — интересный собеседник, хороший аналитик, прекрасно знает математику. Но, — Северин сделал паузу, — в своем увлечении теорией машин и механизмов, автоматической системой управления забывает о человеке. Это главный его недостаток.
— Ну что ж, раз главный недостаток известен, займись тем, чтобы побыстрее его искоренить. — Горегляд усмехнулся. — Я это и себе говорю, не только тебе.
Шли дни, а недостатки в инженерно-авиационной службе сокращались медленно. Выбрав время, Горегляд оставил Черного в своем кабинете и, терпеливо выслушав его объяснения, посоветовал:
— Нельзя решать задачи инженерного обеспечения полетов в одиночку. Инженеры служб и эскадрилий должны брать на себя все текущие заботы. Вы же опекаете их. Старший инженер полка должен заниматься решением узловых проблем и перспективных задач, внедрением наиболее прогрессивных систем подготовки авиатехники.
— Времени не хватает, — пытался пожаловаться Черный.
— И не будет хватать при такой распыленности. Вам не следует торчать у самолета, на котором произошел отказ. Этим обязаны заниматься техники и инженеры эскадрильи. Для вас важно упредить отказы, своевременно заниматься профилактикой. И не с ключами в руке, как это было с вами, когда отыскивали причину неустойчивых запусков на ноль-пятой машине, а с помощью контрольно-измерительной аппаратуры, которой у нас, слава богу, в достатке.
В тот вечер они оставались в штабе допоздна. Горегляд долго разъяснял молодому руководителю, чем заниматься в период предварительной подготовки, на полетах, в парковые дни. Черный поначалу обижался, считал, что Горегляд пересказывает общеизвестные истины. Потом, вслушиваясь в спокойно-деловую речь командира, понял: надо работать по-иному.
Черный закончил доклад о самолете и, вспомнив, как помог ему Горегляд в начале службы, благодарно взглянул на командира.
— Ваше предположение относительно причин пожара? — подчеркнуто сдержанно спросил Махов.
Черный деловито ответил:
— Сейчас, товарищ полковник, трудно делать предположения. Надо хорошенько осмотреть машину. Если судить по нескольким случаям течи топлива, то, видимо, нужно сделать вывод о дополнительном усилении трубопроводов.
— Какого же рожна! — вспылил Махов. — Вы знали об этом и сидели сложа руки! Надо принимать меры! Меры нужны!
— Мы не сидим, товарищ полковник, а работаем! — не сдержался Черный. — Все предварительные замечания по эксплуатации нового самолета высланы к вам, в штаб дивизии.
— «Высланы, высланы!» — Махов не скрывал раздражения и бросал полные упрека взгляды то на Черного, то на Горегляда. — Выслать легче всего. Исправлять надо!
По приказу командующего Махов отвечал за войсковые испытания и освоение нового типа истребителя, любые неполадки в новой машине вызывали у него вспышки гнева. Звонить и докладывать было неприятно, чаще по его настоянию это делал Горегляд.
— Я проверю, когда высланы бумаги. Проверю сам, — строго предупредил Махов инженера и махнул рукой.
Черный повернулся, отошел назад и присоединился к группе инженеров и техников.
— Врач полка. — Махов измерил взглядом седого и плотного майора медицинской службы.
— Майор Графов.
— Докладывайте.
— Отклонений в состоянии здоровья летчика Васеева накануне и в день полетов не обнаружено. Давление 125 на 75, пульс 72. — Графов выжидательно посмотрел на замкомдива и шагнул назад, туда, где стоял до начала доклада.
— Командир эскадрильи.
Майор Пургин доложил о подготовке Васеева, Федор Иванович Пургин эскадрильей командовал седьмой год. Он выделялся среди летчиков полнотой, из всех видов спорта любил подледную рыбалку. Любил вкусно и плотно поесть, о чем хорошо знали все повара и официантки. Летал много, но не любил полетов в стратосферу, когда надо надевать высотное снаряжение: пыхтел, чертыхался, обливался потом, требовал расшнуровать высотный костюм до предела. Не раз слышал незлобивые шутки летчиков о «подвесном бачке», расположенном ниже груди, но в ответ только добродушно улыбался. «Лучше большой живот, чем маленький туберкулез», — не раз говорил Федор Иванович тем, кто посмеивался над его полнотой.
Из-за закопченного, с темными подпалинами хвоста истребителя вышел инженер дивизии и протянул Махову причудливо изогнутую желтую топливную трубку.
— Лопнула на месте развальцовки, — буднично проговорил он. — Может, от вибрации, а может, от удара. Будем исследовать, изучать. Предохранительная сетка прорвана. На ней кровь и птичий пух. Скорее всего, в сопло попала большая птица.
— Птица? — удивился Махов. — А разве ночью птицы летают?
— Редко, но случается, что гуси при перелетах летят и ночью, — ответил метеоролог.
— Впервые лопнула эта трубка?
— Третий случай. И все — на вальцовке.
— А что сделано, чтобы трубки не лопались? Я вас, вас спрашиваю, товарищ инженер! Мы с вами для этого и поставлены, чтобы не было никаких случайностей!
— Могут быть, — спокойно ответил инженер. — Самолет новый, и нужно время, чтобы все системы прошли испытание на прочность. Падают ведь американские «старфайтеры», взрываются на взлете «боинги», горят в воздухе «тайчеры»… Конечно, мы не должны допускать, чтобы наши машины падали, но неисправности и отказы иногда бывают.
— Надо немедленно сообщить на завод! — не унимался Махов.
— Уже сообщили. Все наши замечания заводом приняты.
Полковник рассерженно бросил трубку на расстеленный возле самолета брезент:
— Поехали в штаб, — кивнул он Горегляду.
В кабинете Махов сел за командирский стол, снял телефонную трубку, подержал ее в руке и положил обратно.
— Кто будет докладывать командующему? Ты?
— Хорошо, — понимающе ответил Горегляд и снял трубку телефона.
— Подожди. — Махов предупреждающе поднял руку. — О чем ты будешь говорить?
— О пожаре и его причине.
— Так прямо и скажешь?
— А что?
— Так не пойдет, — досадливо махнул рукой Махов. — Давай я сам. Надо начальство подготовить, начать с другого вопроса. Учись.
Он осторожно снял трубку и назвал позывной коммутатора. Лицо Махова приняло озабоченное выражение. Короткие пухлые пальцы, лежащие на краю стола, нервно дернулись и замерли, во взгляде застыло тревожное ожидание.
— Командующего, — кого-то попросил Махов, плотно прижимая трубку к уху.
— Здравия желаю, товарищ командующий! Докладывает полковник Махов. Я от Горегляда. Обстановка здесь в основном нормальная. Войсковые испытания и освоение новой машины идут согласно графику. — Махов назвал общий налет, перечислил количество воздушных боев, вылетов на стрельбу и, услышав довольный голос командующего, бегло доложил о пожаре. — Я на месте, как приказано вами, товарищ командующий! Разобрался. Так точно! Есть! Трубочка лопнула. С промышленников потребуем! До свидания, товарищ командующий! До свидания!
Он посмотрел на трубку, бережно положил ее и облегченно вздохнул. Набухшие, отливающие краснотой веки выровнялись, опущенные уголки губ поднялись. Махов вымученно улыбнулся.
— Видишь, как надо! Издалека надо начинать, издалека! А ты хотел прямо с пожара! — укоризненно покачал он головой. — С начальством надо поаккуратнее, зря не беспокоить. Так-то вот. Присядь, Степан Тарасович, присядь. У меня к тебе есть одно предложение. Точнее, хочу с тобой посоветоваться. — Махов пристально взглянул на Горегляда. — Ты знаешь, сейчас досрочное выполнение планов в ходу. НТР набирает силу. Может, мы с тобой возьмем такой план? А? Это и будет конкретным проявлением научно-технической революции в наших условиях.
— Какой план? — недоуменно вскинул брови Горегляд.
— До окончания войсковых испытаний осталось четыре месяца. Что, если мобилизовать людей и закончить испытания досрочно, на месяц-полтора раньше? Я проинформирую руководство. Думаю, что Москва поддержит. С ответом не спеши. В твоих же интересах. Сколько можно на полку сидеть? Ну а сейчас, — Махов посмотрел на часы, — ты занимайся своими делами. Позови ко мне Брызгалина, хочу ему поручить написать доклад о первом этапе испытаний.
Горегляд вышел и повернул к Северину.
— Новость, Юрий Михайлович! Не было печали, так вот черти накачали. Махов предлагает сократить войсковые испытания на месяц-полтора.
— Как же так? — удивился Северин. — Все дни спланированы.
— Вот он и предлагает выйти со встречным планом: сократить сроки, скорректировать планы.
— Но это же предсерийный вариант истребителя!
— Не кипятись! Тут надо без эмоций. Пойдем в методический класс, пригласим начальника штаба, старшего инженера, заместителя по летной подготовке, командиров эскадрилий. Еще раз проверим все расчеты и обсудим, можно ли сократить сроки испытаний и переучивания.
— Думаешь, что-то не предусмотрели?
— Может, и так. Сам же недавно выступал с информацией о встречных планах в народном хозяйстве.
— Так то на предприятиях!
— Не шуми, Юрий Михайлович. — Горегляд взял замполита за плечи и мягко усадил на стул. — Надо все хорошенько обмозговать. Может, и в самом деле что-то не учли. Махов — человек опытный. Надо все пересчитать и проверить.
— Что считать? Чует мое сердце — не стоит овчинка выделки.
Будильник, как обычно, зазвонил в шесть. Геннадий поднялся первым и разбудил крепко спавшего Анатолия, затем вышел на площадку, постучал в квартиру Николая.
— На зарядку выходи строиться! Курсант Кочкин, подъем! Чего тянешься — накажу. В субботу рабочим по кухне!
Геннадий так удачно подражал старшине эскадрильи в училище, когда тот приходил на подъем, что обоих с постелей словно ветром сдуло.
Поеживаясь, друзья выскочили на улицу и трусцой побежали по тропинке в лес. Утренний холодок легко проникал сквозь тренировочные костюмы.
Остановились на полянке, сделали зарядку. Геннадий неожиданно подскочил к Николаю, обхватил его, приподнял над землей и, подержав в воздухе, опустил на траву. Николай схватил Геннадия за ногу и с силой дернул. Тот не ожидал подвоха и словно подкошенный повалился на землю. Друзья долго тормошили друг друга, катаясь по росистой траве, шумно дышали, пытались вырваться из крепких объятий друг друга.
— Время! — крикнул Анатолий, надевая спортивный свитер.
Геннадий и Николай поднялись, отряхнулись и направились домой.
Утро выдалось тихое и безветренное. Вершины пирамидальных тополей уже опушились клейкими зелеными листьями. Летная смена обещала быть удачной, погода безоблачная, видимость «миллион на миллион». Геннадий и Анатолий радовались погоде, и на душе у них было празднично. Николай хмурился — ему не летать. Он пообещал Геннадию и Лиде исполнить давнюю просьбу их сыновей — привести ребят на аэродром, Геннадий остановился, запрокинул голову и опытным взглядом окинул небосвод. Подернутое сизой дымкой, начавшее синеть светло-голубое небо казалось ему рыхлым и мягким, будто было отгорожено от земли тонкой, белесой вязью приподнятого тумана. Вязь плавилась и таяла на глазах, словно открывая летчикам огромные ворота в небо.
Анатолий же поглядывал на финский дом в конце аллеи — уж очень хотелось, чтобы Шурочка вышла на крыльцо и хотя бы одним только взглядом проводила его на аэродром, как это делала Лида.
— Порулили, а то опоздаем, — сказал Геннадий.
Анатолий с досадой перекинул планшет в другую руку и надвинул фуражку на брови. Неожиданно он почувствовал на себе чей-то взгляд и обернулся. Словно подслушав его мысли, на крыльце и впрямь стояла Шурочка. Он хотел было помахать ей рукой, но постеснялся — вдруг показалось, что весь городок смотрит на него. Молча кивнул и кинулся догонять друзей.
В столовой их встретила официантка, усадила за стол, предложила меню. Геннадий заказал на всех, окинул взглядом пустой зал. Официантка принесла завтрак, они торопливо поели и заспешили к автобусу, нетерпеливо пофыркивавшему за окном.
В автобусе летчики беззлобно посмеивались над болельщиками армейской футбольной команды, занявшей в прошлогоднем чемпионате страны чуть ли не последнее место.
— Слушай, Сторожев, как же так можно играть в футбол? — вопрошал комэск Федор Пургин. — Бьет твой центр нападения с пяти метров — и выше ворот! За что им хорошую зарплату выдают?! Бегают одиннадцать здоровенных бугаев полтора часа по полю, и никто ни разу не может попасть в ворота! Это же умудриться надо!
Анатолий пытался как-то оправдать промахи любимой команды, но противники заглушали его голос.
— Давай, Сторожев, договоримся так: или ты пишешь письмо футболистам и особенно другу твоему — защитнику, или я тебя не планирую на ночные полеты. Будешь ходить со вторым классом еще год. Скоро осень, тебя на первый класс готовить пора. Учти и уговор наш помни. Ежели меня немножко потренировать, даже я наверняка с пяти метров попаду в ворота, а твои мастера не попадают.
Пургина перебил командир эскадрильи майор Сергей Редников.
— Ты, Федор Иванович, — обратился он к Пургину, — не в форме, промахнешься.
— Это почему же? — возразил Пургин.
— «Подвесной бачок» помешает, жирку поднабрал, — под хохот летчиков ответил Редников.
Редников окончил академию два года назад. Высокий, по-армейски подтянутый, стройный, розовощекий, со светлыми, коротко подстриженными волосами, он выглядел, как лейтенант после выпуска. Фуражку носил с креном на левый висок, прикрывая едва заметный шрам — след первого прыжка с парашютом. Затянуло в штопор, стропы основного парашюта перепутались, одна резанула по виску, выдрав лоскут кожи и волосы. Сергей растерялся: земля наваливается, а что делать — забыл, страх память отшиб; стропы и лямки перед глазами мельтешат, в ушах воздух свистит, руки оцепенели. Так бы и падал, запутавшись в стропах, словно щука в сетке, если бы кто-то из курсантов не крикнул: «Запасной выпускай, раззява!» Рванул кольцо запасного, и опять невезение: надо было полотнище в сторону от себя отбросить — не смог. Падал и распутывал лямки да стропы. У самой земли купол наполнился. Ударился здорово, месяц лежал в госпитале. Ноги посинели, распухли, что колоды. Списать хотели — стойкое нарушение кровообращения ног. Массажи помогли, и врач полка отстоял.
Сергей любил летать. Истосковавшись в академии по полетам, он с такой жадностью набросился на них, что Горегляд и Северин ахнули: комэск планировал себе максимальную норму да еще инструкторскую программу в придачу! Быстро влетался, форму восстановил. Тут-то Горегляд с Севериным и поняли, что и Редников — прирожденный летчик, летная косточка! Первым на разведку погоды, на перехват, на маршрут с посадкой на другом аэродроме. Редников потерял счет дням. Уставший после полетов, спешил в спортзал; вдосталь наигравшись в баскетбол, шел к молодым летчикам и усаживал их в кабины тренажеров. Пургин подтрунивал: «Сергей, смотри, жена разлюбит: ночью на полетах, днем в классе тренажеров, вечером в спортзале. Чем больше энергии отдаешь, тем меньше остается». Редников улыбался: «Хватает пока!» Северин тоже поднагрузил. По его предложению членом парткома избрали, а в парткоме — заместителем секретаря. Да лекцию поручил подготовить. Наконец Редников взмолился: «Помилосердствуйте — суток не хватает». Замполит взял за локоть. «Большому кораблю большое плавание. Академия знаний дала — отрабатывай». Похвалил Редникова Горегляду. Тот потер затылок. «Хвали погоду вечером, а мужчину, когда борода вырастет».
…Когда смех над Пургиным утих, Редников обратился к Северину:
— Юрий Михайлович, сегодня ваша очередь.
По пути на аэродром по установившейся традиции летчики рассказывали об интересных, чаще смешных эпизодах.
— Раз моя, слушайте. Был у нас в селе дед Авдей, по прозвищу Сохатый. Говорили, что в молодости Авдей пошел с ружьем на лося, но то ли бык оказался матерым и хитрым, то ли стрелок никудышным, только нашли Авдея на второй день на дереве, куда загнал его раненый лось. С тех пор Авдея стали звать не иначе как Сохатый. Дед был жадным, каких свет не видывал, — зимой снега не выпросишь. Весь год в одной шапке ходил. Особенно одолевала его жадность осенью, когда сады ломились от яблок. Сохатый ни одного яблочка никому не даст. На землю падают, гниют, а он с берданкой сад сторожит.
И решили наши ребята его пугнуть — может, добрее станет. Деревенский заводила Павел Чугунов, мы звали его Пашка Дикий, слыл мастером по разрядке мин и снарядов. Их в Подмосковье в послевоенные годы в лесах, оврагах, а то и в колхозных сараях много оставалось.
Разрядил Пашка Дикий несколько мин. В поленьях отверстия просверлил, в них взрыватели вставил и положил поленья в поленницу деда Авдея. Утром Сохатый вышел на улицу, взял охапку дров. Мы залегли вдоль дощатого забора, наблюдаем в щели. Вот серый дымок над трубой показался. И вдруг как загрохочет! Выбежал на крыльцо Сохатый, лицо залеплено, с волос лапша свисает, рот раскрывает, глаза выпучил, а сказать ничего не может. Мы перепугались и деру. А Пашка ни с места. Растерялся. Сохатый как закричит не своим голосом: «Люди, ратуйте! Граждане, помогите! Бомбы в печи!» И трусцой к соседу, дедушке Митрию. Народ начал собираться. Пашке бы и уйти подобру-поздорову, а он стоит возле забора, ухмыляется. Сохатый все-то и понял.
«Ах ты, нехристь проклятая! Я тебя, сучьего сына, щас жизни решу!» И в дом. Выскакивает с берданкой, затвором клацает и дуло прямо на Пашку. Тот струхнул и в толпу. Обступили люди Сохатого, успокаивают. А он — ни в какую. «Нехристь поганая! — орет. — Собрался, опять же, лапшицы с петушком сварить. Бабка в город к дочке укатила. Дай, думаю, пока ее нет, опять же, калориев себе прибавлю, а ентот изверг…» Дед чертыхнулся, смачно сплюнул и, нащупав в волосах длинную лапшицу, со злостью рванул ее и бросил на землю.
«Авдей, а петушок куда делся? Может, пойти поискать? — язвительно улыбаясь, предложил дед Митрич. — Давно курятинки не ел. Страсть как опробовать хочется!»
«Там, Митрич, и петушок-то был с кулак, опять же. Не боле».
«Это не тот, что горло по утрам драл? Красноватый с черным хвостом?»
«Он самый».
«Так в ем весу — кила на три потянет!» — радовался дед Митрич.
«Опять же, сварить-то негде, печку надо наладить». Сохатый закинул на плечо берданку и пошел от греха в избу. А то ведь и вправду петушком делиться придется…
— Посмеялись и хватит, — раздался недовольный голос Брызгалина. Он вышел и направился к «высотке». За ним потянулись остальные.
К полковому врачу Владимиру Александровичу Графову для предполетного медицинского осмотра входили по одному: начинала сказываться возрастная и служебная субординация. Первым зашел Брызгалин. За здоровьем своим Брызгалин следил неусыпно, за что Графов не раз ставил его в пример молодежи.
— Ну как, Дмитрий Петрович, дела? Как здоровье?
— Спасибо, Владимир Александрович, не жалуюсь.
— А движок как? — Графов постучал указательным пальцем по левой стороне широкой груди Брызгалина.
— Нормально. Стучит.
— Не покалывает?
— Давно не было.
— Прекрасно, Дмитрий Петрович. Давление в норме: сто тридцать на восемьдесят. Летайте на здоровье.
— Спасибо, Владимир Александрович, будем стараться.
Брызгалин встал, надел летный костюм и довольный вышел из комнаты.
Вошел Северин, поздоровался, разделся, опустился на «прокрустов стул» — так окрестили летчики стул в кабинете врача. Графов стал измерять давление.
Давление должно быть в норме. Большое — плохо, малое — еще хуже. Если у кого-то давление «зашкаливало», приговор врача бывал суров и беспощаден: от полетов летчик отстранялся. Сердце в полете несет самую большую нагрузку, а потому и работать должно без сучка и задоринки; случись секундная задержка на пилотаже или в воздушном бою на огромной перегрузке — быть беде.
Графов быстро нажал несколько раз резиновую грушу, взглянул на прибор и удовлетворенно произнес:
— Как всегда, Юрий Михайлович, сто двадцать пять на семьдесят пять. Полковой эталон! Молодцом!
Когда перед Графовым появилось пухлое лицо Федора Пургина, врач внимательно осмотрел его и задержал взгляд на округлившемся животе.
— Пора, Федор Иванович, начинать борьбу с лишним весом. Иначе осенью врачебно-летная комиссия в медкнижку запишет. Торопитесь. Да и кровяное давление вот-вот зашкалит. На пределе давление.
Васеев и Сторожев вошли в кабинет врача одновременно и одновременно вышли, широко улыбаясь, — все в порядке, можно лететь.
Указания Горегляда на предполетной подготовке были, как всегда, коротки. После доклада метеоролога о прогнозе погоды он спросил:
— Как вы оцениваете орнитологическую обстановку?
— Благоприятная. Крупных птиц в районе аэродрома не предполагается.
— Хорошо. У кого есть еще сообщения?
Поднялся Черный:
— На шестнадцатой спарке после двух полетов оканчивается ресурс, а поэтому третий и четвертый вылеты сорвутся. Может, заменим машины?
— Никаких замен! Работаем строго по плану. Командир и инженер третьей эскадрильи живут одним днем. Вперед заглянуть недосуг, времени не хватает. Свободны!
Северин отвел в сторону замполитов, уточнил планы, поинтересовался готовностью к летному дню, узнал о заданиях партийному активу и в конце беседы, укоризненно посмотрев на пытавшегося оправдаться замполита третьей эскадрильи, резко заметил:
— Инженер занимался… Как говорится, на бога надейся, а сам не плошай! Тебе надо знать положение дел с материальной частью. Командир с инженером случайно просмотрели, ты будь начеку. Главное в политической работе — человек. Двадцать три ему или сорок семь, женатый он или холостой, коммунист или беспартийный, отличник или середняк — все его радости и заботы — твои заботы и радости. Тогда и глазами моргать не придется, как сегодня.
Из «высотки» Северин и Васеев вышли вместе — им предстояло вести маневренный воздушный бой, и оба летчика на ходу еще раз уточняли особенности вылета, жестикулируя, договаривались о начале атаки. Подходя к выстроившимся в ряд истребителям, увидели подъехавший командирский газик.
— Чуть было не забыл, — сказал Горегляд, выходя из машины. — Последний этап боя проведете над аэродромом — надо показать молодежи маневренные качества новой машины. Бой вести, как разыгрывали вчера, точно по заданию. Ниже тысячи метров не снижаться. Под занавес пройдете над аэродромом плотным строем на малой высоте. Смотрите у меня, гуси-лебеди, в азарт не входить! Голубые канты из брюк повыпарываю!
Горегляд добродушно погрозил обоим огромным кулаком и, согнувшись, полез в газик.
Геннадий подошел к самолету, поздоровался с техником. Муромян недовольно ворчал:
— Понаделали всяких служб, каждый смотрит только то, за что отвечает. Один покрутился у самолета с каким-то чемоданчиком и ушел, другой сунется в кабину и тут же спешит к следующему самолету. А ты, техник, за все в ответе. Они убежали, а ты остаешься, ты самый главный, ты летчику докладываешь, в кабину усаживаешь, глаза его последним видишь…
— Ничего не поделаешь, старина. — Геннадий положил руки на плечи техника. — Не ворчи, рано состаришься. Машина другая, сложнее, одному технику не управиться.
— Это я понимаю, командир. Но раньше было лучше. Я отвечаю, я со всех спрашивал. Теперь все проверяют, все контролируют, а отвечаю я. Иногда у некоторых для проверки и времени нет. Как говорится, на охоту ехать — собак кормить. Примчится начальник группы за пятнадцать минут до вылета — и дым коромыслом…
— Ладно, поговорим после полетов. Все готово?
— Все в норме. Можно лететь, — ответил Муромян.
Подъехав к СКП, Горегляд вспомнил предложение Махова о сроках испытаний и скривился, словно от зубной боли. Неторопливо вышел из машины, принял доклад своего помощника о готовности личного состава группы руководства полетами и поднялся на остекленную со всех сторон вышку с пультом и креслом посредине. Слева находился дежурный штурман полетов, чуть сзади — солдат-хронометражист, справа — оператор радиолокатора, в соседней крохотной комнатке — метеоролог.
Горегляд снял кожаную куртку, удобно уселся во вращающееся кресло, расправил лежащую на столе плановую таблицу полетов, сверил свои часы с хронометром и задержал взгляд на стоянке.
Он любил эти быстротечные минуты раннего утра, когда к полетам все готово. Вокруг устанавливается короткая тишина. Скоро-скоро она взорвется грохотом турбин.
Сквозь большие стекла СКП хорошо виднелась обрамленная тополями и молодыми дубками стоянка самолетов; листья на деревьях не шевелились, словно тоже ждали сигнала; небо расцвело васильковым отливом; в раскрытую форточку из леса доносилась заливистая трель соловья да далекое кукование одинокой кукушки.
Полковник постепенно отключался от внешнего мира, все глубже погружаясь в тишину; седеющая голова опустилась на грудь; широкие ладони обхватили слегка поднятое колено. Он сидел и обдумывал свои нелегкие командирские заботы.
Тишину нарушил тихий предупреждающий голос дежурного штурмана:
— Пора, товарищ командир. Время!
Горегляд раскрыл глаза, будто очнулся от короткого сна, посмотрел на хронометр и коротко бросил:
— Ракету!
Помощник нажал кнопку — с фронтона СКП сорвался зеленый шипящий комок, стремительно понесся в небесную голубизну и там с треском хлопнул, рассыпавшись на множество ярко-зеленых искр. Со стороны стоянки донеслись пронзительные завывания пусковых электроагрегатов, вслед за ними оглушающие металлические вздохи турбин.
Первыми на старт вырулили Северин и Васеев. Истребители на мгновение замерли, опустили продолговатые носы, словно стараясь перед разбегом ухватить побольше свежего воздуха, прогрохотали включенными на полную мощность форсажами и помчались вдоль взлетной, испещренной квадратами бетонных плит полосы. Машины, будто связанные невидимыми нитями, бежали рядом, крыло в крыло. Оторвавшись от бетонки, на какое-то время повисли, словно бабочки, на одной высоте над землей и, задрав носы, ринулись в бездонную слепящую синеву. Грохот мощных двигателей еще долго метался в сосняке, подбрасывая в воздух стаи вспугнутых птиц.
Горегляд обернулся к помощнику — голубоглазому лейтенанту в новенькой, скрипящей кожаной куртке, недавно прибывшему из училища, что с завистью глядел на взлетавшую пару, — и негромко произнес:
— Взлет — пять с крестом! Учитесь у этих пилотов, лейтенант! Вам в жизни еще взлетать да взлетать! Так-то вот, гуси-лебеди! — Поднес черную головку микрофона к губам, дождался запроса очередной выруливающей пары и разрешил взлет.
Машина была послушна Васееву; он не ощущал нагрузки на рулях управления при разворотах и удерживал дистанцию и интервал до ведущего майора Северина легко, коротко нажимая на податливые педали и ручку управления. Пара истребителей шла ровно, будто управлялась одним человеком.
К Геннадию это умение пришло не сразу. В училище инструктор Потапенко долго учил его так сосредоточивать внимание, чтобы в поле зрения оставался только впереди идущий самолет. Потом, когда курсанты научились определять в воздухе расстояние между самолетами до полуметра, инструктор начал тренировать их видеть не только ведущего. В бою этого мало. Нужно коротким, в доли секунды, взглядом скользнуть по приборам, осмотреть воздушное пространство и снова увидеть знакомый до каждой заклепки самолет старшего пары.
Васеев управлял машиной и непрерывно следил за воздушной обстановкой, чтобы упредить «противника», вовремя распознать задуманный им маневр и всегда быть готовым не только выйти из-под удара, но и самому успеть нанести удар. Он знал, что Северин проводит бой не по шаблону, не боясь отступить от инструкций, дерется настойчиво, старается быстро овладеть инициативой и навязать «противнику» свою волю. Короче говоря, дремать в воздухе не давал.
С Севериным любили летать все летчики полка, и особенно молодежь: замполит умел точно показать любое упражнение, будь то обыкновенный полет по кругу или ночью в облаках при «железном» минимуме погоды, когда не видно ни зги.
Обрадовался и Васеев, когда узнал, что бой ему спланировали с Севериным. К полету он готовился основательно, не раз мысленно проигрывал схему боя, изучал возможные варианты. В зоне пилотажа его охватило то самое, длящееся секунды беспокойство, которое возникает каждый раз, когда летчик приступает к наиболее сложному упражнению в воздухе, перед входом в темные, неспокойные облака или когда самолет подходит к полигону и надо изготовиться к резкому броску на мишени. Геннадий ощутил, как напряглись мышцы рук и ног, как обострилось зрение. Он затаил дыхание, сжался, будто приготовился к опасному прыжку через пропасть. Все в нем замерло, притихло, словно он копил силы, чтобы потом расходовать их не думая, пока не переведет двигатель на минимальные обороты турбины.
Голос Северина в шлемофоне был, как всегда, спокойным, но Васеев уловил в нем оттенок скрытого азарта. Замполит, начиная бой, казалось, предлагал: «Ну что, давай померяемся силушкой. Посмотрим, кто крепче, кто ловчее». И когда машина ведущего рванулась в противоположную сторону, Васеев был готов к этому и круто развернул истребитель навстречу Северину. Он нашел серебристую точку ведущего на срезе бирюзового горизонта и устремился за нею, стараясь как можно быстрее догнать круто уходящую в высоту машину.
Форсаж включился сразу, и Геннадий почувствовал сильный толчок в спину — начала расти скорость. Потянул ручку управления на себя, оказался над Севериным и по-ястребиному кинулся вниз, чтобы с близкой дистанции сразить цель.
В овальном отражателе прицела отчетливо виднелся силуэт самолета Северина. Васеев начал доворачивать истребитель, но Северин опередил его — он только и ждал этого момента. Его машина ринулась в набор высоты; ввинчиваясь в голубизну, она шла все выше и выше, забираясь, казалось, к самому солнцу, чтобы там, в его ярких и ослепительных лучах, скрыться от настырного ведомого.
Северин не ждал легкой победы в этом бою: Васеев не первогодок, и потому старался держаться подальше, выжидая той минуты, когда напарник увяжется за ним в сторону солнца. В зеркале задней полусферы он видел преследовавший его самолет. Довольный тем, что ведомый все-таки клюнул на приманку и пошел за ним вверх, Северин надеялся на скате гигантской горки резко развернуть машину и атаковать Васеева, подпустив его поближе, чтобы сбить первой очередью. Но, глянув через мгновение на то место, где только что висел самолет Васеева, он ничего не увидел. «Что за наваждение! Только что был. Не испарился же. Где-то там, в хвосте», — успокоил он себя, осматривая воздушное пространство.
Но сколько Северин ни вертел головой, сколько ни шарил глазами по всей задней полусфере, он так ничего и не увидел. Да и увидеть не мог. Васеев разгадал замысел замполита и тут же отошел в сторону. Не теряя из виду «противника», пошел вверх, чтобы там, на вершине, когда замполит начнет разворот, нажать гашетки кинопулемета.
Не зря крутил головой Северин. Не зря — хоть и шея болит, будто полопались мышцы. Он все-таки увидел подкравшегося со стороны Васеева и тут же ввел машину в крутой вираж. Васеев не пошел за ним. «Молодец», — подумал Северин и выполнил переворот.
Опрокинувшись на крыло, Васеев подтягивал ручку ближе к груди, увеличивал перегрузку до предельной. Почувствовал, как противоперегрузочный костюм сдавил икры ног, железным обручем обхватил живот; сцепил зубы, удержал машину на той же высоте, что и Северин, закручивая фигуру на спирали и надеясь, что точка прицеливания вот-вот будет наложена на кабину ведущего.
От огромной перегрузки перед глазами замельтешили белые мухи, все вокруг постепенно застилала темная пелена. Казалось, от напряжения лопнет сердце. Геннадий наклонил голову к приборной доске и, изменив положение тела, увидел самолет Северина под прицельной меткой. Дал длинную, сколько смогли выдержать онемевшие пальцы, очередь и уменьшил перегрузку. Капроновые мешки противоперегрузочного костюма спали, в ногах появилось легкое приятное покалывание — знакомые с детства ощущения, когда, «отсидев ногу», чувствуешь, как в нее вонзаются тысячи иголок. Затем накренил истребитель, посмотрел на выходящий в горизонтальный полет самолет ведущего, Он был доволен и, выжидая, пока Северин начнет бой на вертикали, улыбался, словно видел, как замполит недовольно сводит брови — Северин сводил брови каждый раз, если что-то не удавалось или кто-то омрачил его плохой вестью.
Не знал Геннадий, что Северин мог выйти из-под атаки, но не вышел, а дал возможность капитану ударить по нему очередью из кинопулемета — уж больно ловко он держался на вираже с предельным креном. Какой-то особый у него вираж на самом что ни на есть пределе машины и человека. Пусть порадуется, с другими летчиками поделится своим, не таким еще богатым опытом. Пусть. Хватка у него есть. Растет не по дням, а по часам, раньше своих сверстников первый класс получил. Летному делу учится настойчиво. А насчет того, чтобы не зазнавался, так это проще простого — на вертикали долго не продержится, тут его снять можно — ну, если не первой, то второй атакой обязательно.
— Пошли на вертикаль!
— Понял!
Голос Васеева показался Северину глуховатым, спекшимся. Видно, устал на вираже с предельной перегрузкой. Ничего. Полетает побольше — закалится.
Машины опрокинулись на спину, провалились к земле. Северин увеличил скорость и посмотрел в зеркало — сзади на большом удалении виднелась точка; она на глазах росла, приближалась, приобретая контуры знакомого самолета. Как только точка превратилась в маленький силуэт истребителя, он потянул ручку на себя, задрав нос машины почти вертикально вверх. Огромные глыбы сини, сорвавшись откуда-то сверху, сразу навалились на него, и Северин почувствовал, как камеры противоперегрузочного костюма охватили его чуть ниже груди.
Дышать стало тяжелее. Северин подумал о Васееве; там, внизу, на изломе гигантской петли, ему еще горше. И отпустил ручку. В зеркале самолет ведомого еще не появлялся. Отстал, значит, запоздал закрутить машину на вертикаль, а теперь нелегко: пока создашь угол кабрирования да пока отыщешь цель, время-то и упустишь. Вяловато начал Васеев. Растянуто. После полета напомнить надо.
Самолет напарника появился в зеркале неожиданно. Северин его еще не ждал, но, как только увидел, тут же перевел машину в боевой разворот, да такой, что с плоскостей сорвались белесые струи поджатого воздуха. Этот маневр он выполнил так четко и умело, что Васеев, не сумев мгновенно закрутить траекторию полета, оторвался и остался в стороне — больше он ничего сделать не мог. Северин довернул машину в его сторону и в тот самый момент, когда самолет Васеева на мгновение повис в центре отражателя прицела, хотел было нажать кнопку кинопулемета, но ведомый резким маневром выскочил из-под удара и, блеснув в солнечных лучах полированными консолями крыльев, вошел в пикирование. Северин удивленно сдвинул брови и, удерживаясь в хвосте машины Васеева, перевел самолет в кругов пике. «Как вышел из-под огня! Ну, право, мастерски! Молодец!»
Машины то стремительно неслись к земле, то, уткнувшись острыми носами в васильковое небо, надолго скрывались из глаз, унося с собой грохот работающих на максимальных оборотах турбин.
Горегляд следил за парой замполита, восхищенно покачивая головой. Командира радовал тактический рисунок боя этой пары. И ведущий, и ведомый не копировали поднадоевшие приемы, не ждали очередной фигуры — оба постоянно использовали те самые оттенки боя, которые на первый взгляд даже не заметны. На каком-то участке петли отходили от траектории в сторону, сорвав атаку прицелившегося «противника», на другом — внезапно уменьшали скорость в самом начале виража, и «противник», не успев среагировать, выскакивал вперед, подставляя себя под огонь бортового оружия.
Летевший по кругу молодой летчик Донцов запросил по радио посадку. Горегляд ответил недовольным скрипучим голосом — чего, мол, мешаешь любоваться боем; потом повернулся к планирующему на посадку самолету и проследил за ним, пока тот не выпустил на пробеге тормозной парашют. Донцов сел с высокого выравнивания, с «плюхом». Горегляд раздосадованно проворчал:
— Трояк с двумя хвостами за посадку! Садится — как коза на крышу мостится!
Успокаивался медленно; фамилию летчика записал в журнал нарушений. Завтра на разборе полетов надо будет подсказать пилоту или его командиру, а может, и на спарке провести по кругу. Пусть посмотрит, примерится к аэродрому, получше приноровится к расчету.
Глядишь, и схватит профиль посадки. Главное — не упустить вот сейчас…
— Ноль третий! Заканчивайте и поближе к аэродрому. Ниже тысячи метров не снижаться, — напомнил Горегляд замполиту, положил микрофон на стол и посмотрел вверх. Серебристая вязь инверсий затейливыми узорами перекинулась через всю синь неба, словно невидимый художник размашисто нанес замысловатые широкие мазки, среди которых мельтешили две яркие точки истребителей. Как раз вовремя — вся молодежь на земле. Пусть посмотрят настоящий бой, а то в училище ведь как учат — потише и повыше. Теперь надо дальше шагать, храбрости набираться. Хороший летчик быстро не рождается. Его растить надо…
— Понял! — Голос Северина прозвучал приглушенно, словно из-под земли — он в это время настиг Васеева. Сдавливаемый шестикратной перегрузкой, едва удерживая на силуэте самолета прицельную метку, он с силой нажал указательным пальцем на гашетку кинопулемета. Сказал Васееву: — Выхожу вперед. Снижаемся.
По команде Горегляда все летчики собрались на полянке возле «высотки» и ждали появления пары Северина. Многие, сняв кожаные куртки, легли на траву, другие стояли группой и вполголоса вели между собой разговор о полетах. Самые молодые пилоты окружили Анатолия Сторожева и задрали головы в поднебесье.
— Северин на первом вираже в хвосте ведомого будет, — сказал Редников.
— Васеев тоже не из робкого десятка. Не так-то легко ему в хвост зайти, — отозвался Пургин. — Пилотирует чисто, стрелки приборов не дрогнут.
— Да разве дело только в пилотаже? — возразил Редников. — Можно в зоне узоры рисовать, а в воздушном бою собьют на первом вираже.
— Хватит базарить! — прикрикнул Брызгалин и, увидев расходящиеся в разные стороны самолеты, поднял планшет и прикрыл им, словно козырьком, от солнца глаза.
Северин сначала перевел машину в вираж с небольшим креном, затем, когда Васеев удобно расположился сзади, увеличил крен до предельного, положив самолет почти на крыло. Турбины обоих истребителей издавали резкий, пронзительный звук, он то проносился стороной, то накрывал весь аэродром. Машины кружились одна за другой, и с земли трудно было разобрать, кто атакует, а кто обороняется.
Северин находился в хвосте у Васеева и беспрерывно атаковал его, вызывая восхищение у всех, кто наблюдал за боем, Васеев перевел машину на вертикаль, замысловато крутанул поворот на горке и оказался напротив самолета Северина — истребители с огромной скоростью мчались навстречу друг другу.
Смелая атака длилась недолго — истребители разминулись по высоте и снова закрутили карусель. Преимущество Северина было очевидным, и Горегляд дал команду о конце боя.
Васеев пристроился к ведущему.
— Подходим! — услышал он предупреждение Северина.
— Понял!
Васеев уставился взглядом в срез крыла ведущего и прижал машину вплотную к его фюзеляжу. Казалось, не два истребителя оглашали округу грохотом ревущих двигателей — в воздухе стремительно мчалась гигантская стрела с двумя парами коротких, острых крыльев.
Машины лихо прошли над стартом, круто взвились ввысь и, разойдясь в стороны, крутанули по две восходящие бочки, вызвав у всех наблюдавших за ними чувство восхищения.
После посадки Северин сказал Горегляду:
— Васеев здорово закручивает самолет вокруг собственного хвоста. И как это ему удается так чувствовать машину на критических углах атаки? Смело! Да и пилотирует отменно. На малой скорости так лихо изменил направление — завидки берут. Маневр запомнился сразу. Это не лихость или, как говорили во времена Чкалова, не воздушное хулиганство. Это необходимый для настоящего боя маневр. Валерия Павловича за пилотаж на малой высоте на гауптвахту отправляли, а он не унимался и снова крутил виражи да петли возле земли. Далеко смотрел великий летчик — как нужны были эти самые малые высоты нашим штурмовикам в годы войны! Только не малыми высотами их надо называть. Чкаловские высоты они, а никакие не малые.
— Уж не хочешь ли ты сказать, что почерк Васеева похож на чкаловский? — усмехнулся Горегляд.
— А что ж, и скажу. Не ему ведь говорю — тебе. Его манера выполнять форсированные виражи, закрутить машину так, чтобы тут же оказаться в хвосте… Может, и она когда-нибудь станет оружием в воздушных боях, как пилотаж Чкалова на малой высоте…
К аэродрому Кочкин с детьми Васеева Игорем и Олегом подходил в тот момент, когда пара Северина зашла на посадку. На стоянке возле истребителей суетились техники и механики. Покачиваясь из стороны в сторону, грозно рыча моторами, неуклюже двигались серые керосинозаправщики. Между самолетами сновали юркие Газики и машины с кислородом. Изредка из висевшего на столбе громкоговорителя раздавались команды дежурного инженера. Группы механиков подвешивали длинные, похожие на сигары матовые ракеты под плоскости боевых машин.
Игорь и Олег в страхе жались к летчику. Ребята не успевали следить ни за людьми, ни за автомобилями. Когда большущая машина, с грохотом выбрасывая из-под колес клубы черного дыма, попятилась назад, в их сторону, младший, Олег, обхватил Кочкина за колени и громко заревел; Игорь попытался успокоить брата, но тот и смотреть не стал в его сторону. Кочкин взял Олега на руки, легонько подтолкнул Игоря и пошел к высотному домику. Олег доверчиво обхватил загорелую мускулистую шею Кочкина, отыскал глазами брата и успокоился.
У «высотки» было потише: сюда почти не доносился рев керосинозаправщиков и тягачей. На зеленом пригорке в окружении чапыжника и жимолости сидели летчики, рядом беспорядочно лежали вороха летного обмундирования: шлемофоны, высотно-компенсирующие костюмы, белые металлические защитные шлемы.
Кочкин поздоровался с летчиками, закурил, сел рядом с Анатолием и усадил ребят, которые получили в руки по шлемофону и тут же начали примерять их.
— Куда летал?
— На высоту с ведомым.
— Вижу, что кислородом надышался вдоволь, аж губы побелели. — Потрогав высотный костюм, посочувствовал: — Насквозь вымок. Видать, досталось: в кабине жарко, а за бортом минус пятьдесят шесть?
— На четыре градуса выше, — ответил Анатолий.
— Куда летишь?
— На полигон. По упражнению — ракетные пуски и стрельба из пушки. А вот и Геннадий. — Сторожев кивнул в сторону подъехавшего газика, откуда выходил Васеев. Игорь и Олег мигом бросились навстречу отцу. Васеев поцеловал сыновей, подошел к друзьям и присел возле Кочкина и Сторожева.
— Ну, что командир сказал? — спросил Анатолий. — Как оценил бой?
— Нормально. А вызвал меня вот зачем. — Он достал из летного комбинезона наколенный планшет и прочитал: — «Приказом командующего от двенадцатого июня номер сто шестьдесят четыре капитан Васеев назначен заместителем командира авиаэскадрильи».
— Ну, дружище, поощрения на тебя сыплются, как золотой дождь на Данаю: и звание досрочно, и должность! — Анатолий приподнялся и обнял Геннадия.
Николай оттер друга и крепко сжал руку Геннадия:
— Поздравляю, Гена! Давай двигай до маршала авиации!
— Тихо! Горегляд на построении полка приказ объявит, а пока никому ни-ни. Поняли?
— Подождем? — Кочкин подмигнул Сторожеву.
— Придется подготовить напиток Зевса, — согласился Анатолий.
— Кое-что уже припасено, — не удержался Геннадий.
— Хоть ты теперь и замкомэска, а не знаешь, что напиток Зевса — это всего лишь смесь козьего молока с медом. Им угощали победителей, чтобы не испортила слава.
— Спасибо, что просвещаешь нас. Теперь об одном деле хочу с вами посоветоваться. Я предложил Горегляду провести тренировки в работе с прицелом по вертолету. Помнишь, мы весной пробовали?
— Ну и что?
— Прошу помочь.
— Готов хоть сейчас!
— Я тоже подрулю, — откликнулся Кочкин.
— После полетов подходите к газовочной площадке. Ну а теперь надо показать самолет будущим пилотам.
Геннадий подвел сыновей к самолету с бортовым номером «тридцать семь». Покрепче приладил приставную лесенку, помог Игорю подняться в кабину, усадил на парашют и пристегнул подвесной системой. Младший, Олег, пытался взобраться сам, но Кочкин ухватил его и посадил на полированную раковину фонаря — оттуда была видна кабина.
Игорь осторожно трогал черную, с множеством кнопок ручку управления, восторженно смотрел на приборы.
— Ну, сынок, хватит. Дай побыть в кабине и Олегу, — сказал Геннадий.
Игорь поднялся с неохотой, долго рассматривал через толстое стекло кабины серые бетонные плиты. Ему не хотелось вылезать из кабины.
— Пап, пусть Олежка там и сидит, а я еще посмотрю приборы! А? Пап?!
— Хорошего понемножку, Олежке тоже хочется посидеть в кабине.
— Ну как? — спросил Кочкин Игоря. — Будешь летчиком?
— Конечно! — ответил тот, вылезая из кабины. — И буду летать высоко-высоко. До самых звезд. Или хотя бы до Луны.
Олегу кабина не понравилась: тесно, непонятно. Он тут же допросился на землю.
В ожидании вылета летчики, среди которых были комэски Федор Пургин и Редников, говорили о современном воздушном бое. Увлечение так называемыми типовыми атаками, когда цель идет ровно, не меняя курса, и ее легко сбить ракетой, привело к тому, что маневренный воздушный бой, которым широко пользовались наши летчики в годы Великой Отечественной войны, оказался незаслуженно забытым. Этому во многом способствовали статьи известного авиационного деятеля о необходимости усиления ракетного вооружения за счет обычного, пушечного. Считалось, что самолетам придется вести лишь дальний бой с помощью ракет. Однако это было неправильно. И когда появился новый истребитель, вооруженный ракетами и многоствольной скорострельной пушкой, летчики обрадовались.
— Хотелось бы мне посмотреть на того деятеля, который предложил строить истребители без пушек, в тот момент, когда ракеты выпущены, а цель летит, — возмущался Федор Пургин. — Бессильным себя чувствуешь! Хоть из рогатки стреляй! Интересно, о чем он сейчас пишет?
— О необходимости комплексного вооружения истребителей, — засмеялся Редников. — Одного не пойму: погорел на ракетных симфониях, молчать бы ему теперь ан нет! Жив курилка! Снова его фамилия на страницах журнала.
— Теперь пусть пишет, — отмахнулся Пургин. — Лишь бы машину быстрее запускали в серию.
— Не согласен! — возразил Редников. — Нечего спешить с серией. Машину надо хорошенько испытать, погонять ее на всех режимах, а уж потом — в серию.
— Ну вот, опять будем тянуть кота за хвост! — возмутился Пургин. — Истребитель удачный, а отдельные недоделки можно устранить и позже, в эксплуатации.
— Коротка у тебя память, Федор Иванович! Забыл, как маялись с первым сверхзвуковым? Забыл, конечно. Майор Выставкин наверняка помнит — техником был. — Редников посмотрел на секретаря парткома. — Сколько неожиданностей нас подстерегало чуть не на каждом шагу, сколько сложностей! А все объяснялось лишь одним — спешкой. Тогда это можно было оправдать — первый сверхзвуковой, время неспокойное… А теперь спешка ничего, кроме вреда, не принесет.
Пургин поднял с травы высотный костюм, придирчиво осмотрел его и попросил Кочкина помочь надеть.
— Подсох чуток, а после полета — хоть выжимай.
— Воды, Федор Иванович, пьете много, оттого и потеете в стратосфере.
— Что вода, Кочкин. Тело противится этому проклятому капрону-нейлону, не дышит тело в скафандре. Сидишь, как в резиновом чехле, от шеи до пят мокрый.
— Похудеть тебе надо, — посоветовал Редников.
— Мой знакомый говорит так: «Запас карман не тянет».
— Карман, может, и не тянет, а вот в костюм скоро не поместишься.
— Поместимся, не беспокойся, Сергей Иванович, — бросил Пургин, окидывая взглядом худощавого рослого Редникова.
Сидевшие на траве Игорь и Олег не спускали глаз с одевающегося Пургина; только что он был, как и все летчики, в обычном комбинезоне, а теперь стал похож на пришельца с другой планеты. Длинные зеленые шнурки начинались от плеч и тянулись до самых пяток; из боковых карманов торчали изогнутые трубки с металлическими наконечниками.
Пургин нагнулся за гермошлемом.
— Надеть бы конструктору на голову этот чугунный котелок. Пусть бы поносил часа два-три, почувствовал бы, что это такое. Неужели нельзя сделать гермошлем легким, удобным? Думать не хотят. Разве это нормально, что высотно-компенсирующий костюм надевать трудно, теряешь время…
— Последователи Сен-Симона, — вмешался молчавший до сих пор Сторожев, — носили специальные жилеты, которые нельзя было ни надеть, ни снять без посторонней помощи. Эти жилеты напоминали о необходимости постоянной взаимопомощи, взаимовыручки.
— Твой Сен-Симон в тех жилетах не летал, — пробурчал Пургин.
Кочкин взял металлический обод с длинной резиновой юбкой, натянул на голову Пургину, надел сверху каску, пристегнул замки и подал лицевой щиток.
— Опять же щиток! — не унимался Пургин. — Днем еще более-менее, а ночью — дает блики.
Он громко кряхтел, шумно дышал, нагибаясь, чтобы поправить камеры противоперегрузочного костюма; лицо его, стянутое резиновой маской гермошлема, покраснело. В стратосферу Пургин летал ровно столько, сколько предписывал курс подготовки, и всякий раз долго ругал высотное обмундирование.
Подошел лейтенант Донцов, ведомый Васеева.
— Как летается, лейтенант? — спросил Кочкин.
Донцов застеснялся, вопросительно поглядел на Васеева.
— Пилотирует в воздухе неплохо, — сказал Васеев. — Только профиль посадки пока не постоянен: то подведет машину к земле тютелька в тютельку, то подвесит метра на два. Вот и решили с комэском проверить технику пилотирования в зоне и провести по кругу на двухместном. Покажу на спарке распределение внимания на посадке, правильный профиль, а потом сам выполнит парочку полетов по кругу. Так, Донцов?
— Так точно, товарищ капитан, — ответил Донцов.
Махнув на прощание сыновьям шлемофоном, Васеев направился к спарке. За ним пошел Донцов. Неожиданно Геннадий остановился и запрокинул голову — в синеве заметил жаворонка. Птица то медленно опускалась к земле, то устремлялась вверх, то зависала на одной высоте. Сверху лились ее звонкие серебристые переливы. Геннадий послушал, полюбовался и, обращаясь к Донцову, тихо проговорил:
— Один жаворонок, а целый мир музыки!
После ухода отца Игорь и Олег пошли к кустарнику, откуда доносился беспокойный птичий писк. Игорь раздвинул кусты и полез в заросли; там было прохладнее и тише.
Писк стал громче, будто птичка была совсем рядом. Затаив дыхание, Игорь раздвинул густую высокую траву. Птичий крик донесся откуда-то сверху. На сухой ветке сидела небольшая пичуга, заметив мальчика, она затревожилась еще больше. Игорь никак не мог понять, почему она так беспокойно себя вела. Сбоку снова раздался писк. Пищала не одна птичка, а две или даже три. Приглядевшись, Игорь заметил небольшое, похожее на круглую серую корзиночку гнездо. В нем, раскрывая желтоватые клювики и прижимаясь друг к другу, сидели пушистые черноглазые птенцы. Игорь хотел было высокими стеблями прикрыть гнездо от чужих глаз, но раздумал: в любое время в эти кусты могут случайно заехать похожие на чудовищ автомобили с большущими черными колесами и раздавить птичий домик.
Что же делать?
Кочкин, вызвавшийся присмотреть за мальчишками, подошел поближе.
— Гнездо? — удивился он. — Вот так фокус! И угораздило же мамашу вывести птенцов в таком неудачном месте!
— Может, отнести в лес? — предложил Игорь.
— Пока не надо. Оставим на месте. Отнесем, когда птенцы подрастут, оперятся.
— А через сколько дней они вырастут?
— Дней через десять — двенадцать.
Их разговор услышали отдыхавшие на полянке летчики и один за другим, вытягивая шеи, вошли в кустарник.
— Осторожно! — остановил их Кочкин, предостерегающе подняв руку. — Здесь птенцы.
— Не уцелеет семейка, — произнес кто-то из молодых летчиков, с жалостью глядя на гнездо.
Подошел замполит.
— Чего это вы в кустах потеряли?
— Там, товарищ майор, Кочкин гнездо птичье обнаружил.
Северин пролез сквозь кусты. Летчики расступились, и он присел над гнездом.
— Совсем маленькие, — удрученно покачал головой Северин. — Тут же их могут запросто раздавить керосинозаправщики. Шоферы сдают назад без опаски, что им кусты! Надо вот что сделать. — Он подозвал дежурного по стоянке: — Предупредите шоферов, чтобы никто дальше линии кустов не заезжал. Скажите, что там гнездо.
— А может, лучше это место оградить заборчиком? — предложил Кочкин.
— Дельная мысль! Сегодня же поручу ребятам из батальона обеспечения это сделать. — Северин помолчал, усмехнулся каким-то своим мыслям. — Ну разве это не чудо? Грохочут моторы, снуют машины, ходят люди, а птица свила гнездо и вывела малышей, хотя вон какие леса рядом стоят. Каждое живое существо к человеку тянется. Зима тяжелая была, снежная, птицам негде было кормиться, и они летели туда, где человек. А зимой здесь стояла теплушка для обогрева. Тут же механики и ужинали. Ребята хлеб клали на крышу теплушки, тем и спасли птиц от бескормицы. Вот и стало для них это место родным. Тут доброту человеческую они почувствовали.
Кочкин согласно кивнул, посмотрел на часы и заспешил:
— Через пять минут вылет Васеева. Хочу показать ребятам их папу на взлете.
Он повел братьев к высотному домику, откуда хорошо просматривалась взлетная полоса.
Игорь и Олег взялись за руки и впились глазами в начало взлетной полосы. Они впервые видели так близко взлетающий самолет, и этим самолетом управлял их папа. Самолет бежал ровно, устремив длинный острый нос в голубой небосвод, слегка покачиваясь с крыла на крыло, и ребятам показалось, что вот-вот кончится аэродром, а их папа останется на земле. Но, грохоча на всю округу, самолет побежал быстрее, блеснул в лучах солнца и повис в воздухе. Ребята обрадованно запрыгали, замахали руками.
— Ура! Папка взлетел! Папка взлетел! Ура!..
Машина Васеева легко отошла от земли, незаметно подобрала под себя лапки-шасси и, словно сбросив тяжелый груз, стремительно рванулась вперед. Она быстро растаяла в ослепительной голубизне, вызвав восхищение и у детей, и у Кочкина.
Кочкин усадил Олега на плечи, взял Игоря за руку и осторожно спустился к рулежной дорожке, от которой начиналась тропинка в сторону жилого городка.
— Вот и все, ребята. Пошли домой.
Окончание полетов Горегляд, как всегда, обозначил серией красных ракет. Долго провожал их изогнутые рубиновые дуги усталым взглядом и, когда ракеты с хлопком рассыпались на ярко-красные шарики, облегченно вздохнул.
Наступили не столь частые в жизни командира полка минуты, когда можно закрыть глаза и спокойно посидеть. Люди знают свои места и свои обязанности, и им не следует мешать. Пусть каждый трудится, не оглядываясь и не ожидая новых распоряжений. Хуже нет — без толку дергать человека.
На столе лежала пачка сигарет и подаренная другом — пилотом гражданской авиации — импортная газовая зажигалка с миниатюрным, вделанным в прозрачный корпус портретом красивой женщины. Горегляд полюбовался ею, повертел в руках, щелкнул и прикурил сигарету. Сделав несколько затяжек, откинулся на спинку вращающегося кресла, вытянул затекшие ноги и подумал: «Ведь и не летал, сидел на одном месте, а усталость во всем теле, словно вел воздушный бой с большими перегрузками. Отчего бы, а?»
Докурив, он оценил работу всех служб обеспечения, группы руководства полетами и спустился с вышки к машине. Шофер, молоденький солдат-первогодок, разомлел от жары и, положив голову на руль, дремал плотно прикрыв глаза. Степан Тарасович пожалел шофера и будить не стал — пусть поспит, поднялись с ним рано, вот сон и сморил. Он осторожно прикрыл дверцу газика, посмотрел еще раз на спящего шофера и, застегнув куртку, направился в сторону «высотки».
Идти было приятно, под ногами стлалась густая трава, воздух свежий, жара спала, вокруг стояла редкая для аэродрома тишина.
У высотного домика, возле «стартовки» толпились молодые пилоты. Одни о чем-то говорили, яростно жестикулируя, другие отрешенно молчали, сцепив руки на ремешках целлулоидных летных планшетов.
В классе сидели его заместители, политработники, командиры эскадрилий, инженеры. Увидев входящего командира полка, офицеры задвигали стульями и дружно встали.
— Прошу садиться. Докладывает командир первой эскадрильи.
Пургин поднялся и, поглядев на часы, коротко доложил результаты полетов и план на следующий день. За ним поднялся комэск-два Сергей Редников. В конце летучки подвел итоги партийно-политической работы майор Северин.
Горегляд слушал внимательно, делал короткие заметки в записной книжке, разглядывал сидевших в классе офицеров, иногда поглядывал в окно. Оживился он, когда Северин, закончив доклад, сел на свое место. Степан Тарасович о полетах знал все, но ему хотелось услышать оценку летного дня от подчиненных, тех, кто организует всю работу в подразделениях. Он ждал от них вопросов. Поднялся замполит первой эскадрильи капитан Валерий Бут.
— Капитан Васеев предложил провести тренаж с использованием вертолета.
— Слышал. Попробуйте, если получится, будем внедрять в другие подразделения. — Степан Тарасович поднялся, посмотрел на Брызгалина, тот недовольно повел плечами. — Вам, Дмитрий Петрович, оказать помощь Васееву.
Брызгалин собирался поехать на вечернюю рыбалку — на дальнем озере лещ клевать начал. «Вечно этот выскочка выдумывает что-то, — недовольно подумал он. — То предложил класс аэродинамики в учебной базе переделать. Теперь вот тренажи по вертолету…»
Брызгалин нехотя поднялся, опершись руками о стол.
— А я думаю, товарищ командир, затея Васеева ни к чему. До него летали с радиолокационным прицелом — и ничего, научились перехватывать…
— Вам лично, — перебил его Горегляд, — такой тренаж, может быть, и не нужен, опыт у вас немалый. А вот молодежи он просто необходим.
— Все это — детская игра. В реальном полете надо летчиков учить, что мы и делаем.
— А экономия ресурса самолета и двигателя? — сказал капитан Бут. — На тренаже летчик поймет динамику перехвата, научится управлять прицелом, а в реальном полете останется только закрепить это и идти дальше!
— Далеко мы уйдем… — хмуро обронил Брызгалин. — Я, товарищ командир, считаю это предложение технически неграмотным.
— На рыбалку укатить не терпится? — Горегляд в сердцах повысил голос. — Конечно, и рыбалка и охота нужны, но только не в ущерб делу. Как-то еду с дальнего привода, смотрю, навстречу старший лейтенант Мажуга на велосипеде. Куда, спрашиваю. Спокойно отвечает: на рыбалку. А было это в три часа дня. Что, ему делать на стоянке нечего, старший инженер полка?
— Разберусь, товарищ командир, — ответил Черный.
— Как у Мажуги с выпивками?
Черный пожал плечами:
— Это лучше знает замполит эскадрильи, товарищ командир. Разве я усмотрю за каждым техником?
— Так что, товарищ Буг, с Мажугой?
— Выпивает Мажуга, товарищ командир. С ним неоднократно беседовали, но он никаких выводов пока не делает.
— Что же думают в эскадрилье по этому поводу? — Горегляд перевел взгляд на Пургина, но тот сделал вид, что взгляда не заметил. — Мнение командира эскадрильи?
— Поговорим еще раз.
— Поговорить можно, товарищ Пургин, но иногда полезно и власть употребить, чтобы речей не тратить по-пустому.
— Ясно, товарищ полковник!
— Прошу остаться заместителей командира полка и секретаря парткома.
Офицеры вышли. В классе остались Горегляд, Северин, начальник штаба Тягунов, Черный, Брызгалин, секретарь парткома Выставкин. Наступила неловкая тишина. Что задумал полковник, вроде бы все обговорено?
Степан Тарасович оперся руками о спинку стула, подтянул вверх застежку-«молнию», словно собирался на ответственное задание, где нужно быть одетым по всей форме.
— Я бы хотел продолжить начатый разговор. Первое — о дисциплине. До каких пор, товарищ Черный, вы будете относиться к дисциплине, как к чему-то второстепенному? Я на эту тему с вами говорил, а вы снова за свое. Мажуга опять пить начал, а в ИАС никакого беспокойства.
Черный поднялся и опустил взгляд.
— Видимо, товарищ Выставкин, надо подготовить партсобрание и обсудить среди коммунистов управления полка вопрос о повышении ответственности за состояние воинской дисциплины.
— Понял.
— Докладчиком буду я, если партком не возражает. Второе — о тренаже. Мне кажется, что товарищ Брызгалин, как заместитель командира полка по летной подготовке, недооценивает этот вид учебы. Вместо того чтобы самому быть инициатором в этих вопросах и поддерживать добрые начинания, он, наоборот, даже дельные предложения летчиков отметает, как говорят, с порога.
Горегляд вспомнил, как однажды он случайно услышал разговор летчиков: «…интересная мысль». «Сходи к Брызгалину», — сказал один. «К кому? Это же огнетушитель! Тушит любое дельное предложение», — ответил другой.
Горегляд улыбнулся: «Огнетушитель? Метко!»
— Позовите сюда, товарищ Черный, Васеева. Послушаем его.
Черный вышел, окликнул летчика и тут же вернулся. Вслед за ним вошел Геннадий.
— Товарищ Васеев, расскажите нам суть вашего предложения по организации тренажа с использованием вертолета, — предложил Горегляд.
Геннадий подошел к классной доске, взял мел и начал рисовать схему работы прицела при тренаже летчика по вертолету.
— На больших скоростях полета у молодых и неопытных летчиков не хватает внимания, чтобы уследить и за пилотажными приборами, и за работой двигателя, одновременно управлять самолетом и радиолокационным прицелом. Требуется немало дополнительных полетов. Зря, значит, расходуются моторесурс и топливо. В нашем звене, — Геннадий взял указку и показал схему тренажа, — опробованы тренажи на земле по вертолету. Летчики садятся в кабины истребителей, включают прицелы и производят поиск. Вертолет в это время выполняет полет в заданном секторе. Летчики на экране бортовой радиолокационной станции обнаруживают его, «захватывают» цель и производят учебный пуск ракет. Одновременно ведут тренаж четыре летчика. Количество контрольных полетов, само собой, сокращается. Таким образом, одно из самых сложных упражнений расчленяется на составляющие, а наиболее ответственный элемент отрабатывается сначала на земле. Это ускоряет усвоение обучающимися всего процесса перехвата в воздухе.
Васеев рассчитал потребности обеспечения специальной наземной техникой и расход моторесурса вертолета. Для большей убедительности сравнил расход моточасов при обучении летчиков в реальном полете пары истребителей. Горегляд одобрительно кивал лобастой головой с всклокоченными седыми волосами и мельком посматривал на Брызгалина, а тот сидел нахохлившись, что-то чертил, видимо, готовился возразить Васееву, часто вытирал наметившуюся спереди залысину платком и на командира старался не глядеть.
Когда Васеев закончил доклад, полковник спросил, есть ли вопросы. Вопросов не было. Командир поблагодарил летчика и разрешил ему выйти.
Васеев направился к двери, но его настиг хрипловатый голос Брызгалина:
— Одну минуту, товарищ капитан. Вы учли все, кроме одного — вреда, который будет нанесен экипажу вертолета при облучении его высокой частотой радиолокационного прицела.
В классе повисла тишина: замечание серьезное.
— Разрешите, товарищ полковник? — Васеев взглянул на командира полка. Тот кивнул. — Расстояние между прицелом и вертолетом…
Васеев написал цифру и начал рассчитывать по формуле степень высокочастотного облучения экипажа. Писал он торопливо, иногда называя полученные результаты вслух, и, когда вся доска оказалась исписанной, вынул из планшета логарифмическую линейку и продолжал считать на ней. Его большой лоб покрылся испариной, жестче обозначились скулы, движения стали резкими и решительными.
— Таким образом, суммарная доза облучения высокой частотой не превышает дозы, получаемой экипажем самолета-цели при обычном перехвате в воздухе, а она, как известно, так же незначительна, как, например, воздействие телевизора, и никакой биологической опасности для экипажа вертолета не представляет. Если и эти доказательства вызывают опасение, то можно проводить тренаж из кабины истребителя не по летящему вертолету, а по уголковым отражателям, установленным на двадцатиметровой мачте. К сожалению, изготовить мачту в полку сложно.
— Ясно, — сказал Горегляд, — свободны.
Выйдя на улицу, Геннадий остановился. «Почему Брызгалин против тренажа? — с сожалением подумал он. — Я многим ему обязан: он готовил меня на первый класс, помог стать инструктором. Он мой учитель, я его ученик… Может, я в чем-то не прав?»
Горегляд посмотрел вслед ушедшему Васееву — ему нравились умные, энергичные люди, работавшие с огоньком и задором, умеющие поспорить с начальством и отстоять свои взгляды. Были в полку и другие исполнители. Они не спорили, не кидались в драку, а молча выполняли все, что им поручали, как говорится, от и до. Были и третьи — равнодушные. Таких, правда, мало, но коль они есть, значит, ты, полковник, командуешь плохо.
— Я думаю, товарищи, — встал Горегляд, — все ясно. Ваше упрямство, товарищ Брызгалин, просто поражает.
— Говоришь прямо, а выходит боком, — буркнул Брызгалин, но Горегляд, казалось, не услышал.
— Мы убедились, как логичны, доказательны и, я бы сказал, последовательны предложения Васеева, а на вас и это не подействовало. Капитан Васеев — самостоятельный офицер, много работает над собой, имеет свою точку зрения, не терпит недостатков в себе и окружающих. Мне стыдно за вас, товарищ Брызгалин, вы должны быть летчикам родным отцом, а что получается на самом деле? Они сторонятся вас, избегают летать с вами, потому что после полета вы доброго слова никому никогда не скажете. Буркнете что-то под нос — и след простыл. А летчик от вас подробного разбора ждет, соучастия в его успехе или неудаче…
Горегляд медленно ходил по классу. Действительно — огнетушитель. Гасит любую искру новизны. Ему был неприятен весь этот разговор, но по-другому он поступить не мог. Его давно тревожило отношение Брызгалина к людям. Надеялся, что спохватится, подобреет, но время шло, а перемен не наступало. Сегодня не выдержал — взорвался.
Шагая по неровным половицам, он заметил, что на него смотрит Северин.
— У тебя есть что-нибудь, Юрий Михайлович?
— Да, Степан Тарасович.
Северин поднялся из-за стола, посмотрел на Брызгалина.
— Брызгалин начал утрачивать качества воспитателя. В его поведении появилось плохо скрытое безразличие к службе. Разборы полетов проводятся однообразно и скучно. Летчики не раз жаловались на его безучастие при неудачах и ошибках. Равнодушие, говорил кто-то, первый признак профессиональной непригодности. Мне представляется, что Дмитрий Петрович заражен вирусом недоброжелательности и не хочет исцеляться от давнего, застарелого недуга — тщеславия и гордыни.
Северин говорил взволнованно, испытывая некоторую неловкость оттого, что внушение приходилось делать не безусому лейтенанту, а опытному, умудренному жизнью человеку.
— А что думает партком? — обратился Горегляд к майору Выставкину, когда Северин сел на место.
Выставкин не ожидал вопроса. Брызгалин — фигура в летном деле авторитетная, в дивизии о заместителе по летной подготовке высокого мнения, и не ему, бывшему технику, вступать в схватку. Но коль командир предоставил слово, придется высказаться.
— Мы в парткоме советовались по вопросу взаимоотношений в нашем коллективе, — бойко начал Выставкин, — и пришли к единому мнению, что это с принципиальных позиций не совсем верно. Нам надо со всей решительностью бороться даже с отдельными фактами грубости и недисциплинированности. Мы еще раз постараемся вернуться к этому вопросу с принципиальных позиций.
Горегляд сморщился, словно уксуса хлебнул. «С принципиальных позиций…» Растерял, брат, ты свои «принципиальные позиции» вот и боишься высказать в глаза правду-матку. Был бы на месте Брызгалина кто-то рангом пониже, ты бы навалился на него — будь здоров!
— Я вас, товарищ Выставкин, просил высказаться о Брызгалине, а не о работе парткома.
Выставкин отвернулся под его тяжелым взглядом и едва слышно проговорил:
— Я, как и все… Конечно, грубить нехорошо.
— Можете садиться, товарищ Выставкин. Кто еще желает высказаться? — Степан Тарасович знал, что больше говорить некому — старший инженер в их взаимоотношения встревать не станет, начальник штаба еще не освоился. — Будем закругляться, товарищи. Хотелось бы предупредить подполковника Брызгалина, что, если он и впредь не изменит своего отношения к службе, и в первую очередь к людям, я вынужден буду делать оргвыводы. И последнее. Через день, как условились, каждому быть готовым доложить о возможном сокращении срока испытаний. Звонил полковник Махов, обещал прибыть лично. Вопросов нет? Свободны!
Выставкин, Тягунов, Черный вышли из класса. Брызгалин долго застегивал планшет, топтался возле стола, шумно втягивая носом воздух, исподлобья поглядывал на командира. Увидев, что Северин не уходит, вышел сам, ссутулив плечи. Ждал, что Горегляд окликнет его, остановит у порога, но тот молчал.
— Характерец! — Северин подошел к окну, посмотрел на прикуривающих Брызгалина и Выставкина. — Как ты думаешь, сделает Брызгалин выводы?
Горегляд не ответил. Какое-то время он смотрел сквозь окно в спины уходящим офицерам, потом достал сигарету, закурил и присел на угол стола. Он все еще находился под впечатлением этого трудного для него разговора; ему хотелось побыть в тишине, успокоиться. Заметив это, Северин хотел было уйти, но полковник остановил его, жестом пригласил сесть. Северин сел, вынул из лежащей на столе пачки сигарету. Горегляд протянул ему дымящийся окурок.
— Ты же, Юрий Михайлович, не куришь.
— Закуришь после таких бесед.
— Да-а… К сожалению, есть еще такие вот, как он! Равнодушен до беспредельности. Скажешь — сделает, не скажешь — пройдет мимо. А в последнее время и поручения не все выполняет. Характер у него действительно упрямый. Я ведь его давно знаю, с комэска…
Степан Тарасович подошел к исчерченной Васеевым доске, постучал согнутыми пальцами по раме.
— Васеев-то каков! Рассчитал все за несколько минут и посадил Брызгалина на мель.
— Я, Степан Тарасович, внимательно наблюдаю за Васеевым, — сказал Северин, — и вижу, что парень он головастый, можно сказать, талантливый. Образ мышления, умение выделить в работе главное — не по возрасту. Со временем, если получит академическую подготовку, вырастет в большого командира!
— Согласен, Юрий Михайлович. Тебя прошу и себе приказываю: давай поможем ему. Есть в нем летная косточка, и командирская есть. Ты не думал, почему Брызгалин к Васееву относится предвзято, с недоверием, что ли?
— Думал, — ответил Северин. — Может, завидует, а может, старое помнит.
— Что между ними произошло?
— Васеев, Сторожев и Кочкин после окончания высшего училища прибыли в соседний полк. Встретил их Брызгалин — он в то время был командиром эскадрильи. Спросил о налете, о боевых стрельбах. Видимо, остался недовольным. Вот и сказал: «А что, получше не могли прислать?» Это обидело лейтенантов, и Васеев, не долго думая, выпалил: «Лучших к лучшему, а нас… к вам».
— Вот это здорово! — улыбнулся Горегляд.
— Их потом в наш полк перевели, а чуть позже и Брызгалина.
Раздался звонок телефона. Горегляд взял трубку. Северин кивнул и вышел. Он направился по петлявшей среди зеленого кустарника тропинке в штаб, но потом свернул к площадке, на которой Васеев собирался проводить тренаж. Еще издалека увидел одинокий самолет с подключенным электропитанием, вокруг которого толпились летчики. Вспомнил, что организацию тренажа командир полка возложил на Брызгалина. Не утерпишь, чтобы не вмешаться, а как это расценит Брызгалин? Завтра же скажет, что не доверяют, дергают… Нет уж, пусть лучше делает сам, а с Васеевым поговорить можно попозже. Подозвал дежурного по стоянке и попросил передать Васееву, чтобы тот после окончания занятий зашел в штаб.
Васеев пришел в сумерки, когда Северин, решив служебные дела, засел за подготовку лекции. Выступать перед летчиками он любил и каждый раз перед тем, как выйти на трибуну, готовился основательно. Вид у капитана был усталый.
— Что вздыхаешь?
— Сорвался тренаж. — Не выдержав взгляда замполита, Васеев отвел глаза в сторону и, угнетенный неудачей, замолк; неприятно было говорить об этом человеку, который везде и во всем верил ему.
Северин выжидал, когда Васеев немного успокоится и расскажет все по порядку.
— Сначала тренаж шел хорошо, потом отказал преобразователь на агрегате аэродромного электропитания…
— А что, агрегат один? — прервал Геннадия Северин.
— Больше не дали. Пока нашли инженера эскадрильи Выдрина, пока исправили — сумерки наступили, а у экипажа вертолета большой перерыв в полетах ночью, Летают пока больше днем. Так и сорвался тренаж, — удрученно закончил Геннадий.
— Все сам, и только сам, — вздохнул Северин. — Это в воздушном бою нужна в первую очередь самостоятельность. Другое дело — организация занятий. Надо было пригласить инженеров, поговорить с командиром вертолета о характере предстоящего задания. А так что получилось? Отказал преобразователь, начали искать инженера эскадрильи. Исправили прицел — вышло стартовое время экипажа вертолета. Тебе, заместителю командира эскадрильи, задачи решать следует иначе, привлекая специалистов, детально распределяя обязанности. Ты же все хлопоты взвалил на себя. Кстати. Брызгалин был?
— Пришел, когда два летчика уже потренировались.
— Что же он делал?
— Наблюдал со стороны.
— А когда в тренаже сбой вышел?
— Походил вокруг самолета и ушел.
Северин раздосадованно чертыхнулся.
— Надо было мне все-таки наведаться! Что ты решил?
— Сегодня все тщательно спланируем, распределим обязанности. Завтра выведем не один, а два самолета. Только вот, Юрий Михайлович, нужна команда на подъем вертолета.
— Вертолет будет. Еще что?
— Спасибо. Остальные вопросы решим сами.
— Или — сам?
— Я сказал — сами.
— Хорошо.
Васеев вынул из кармана носовой платок, вытер лицо. Хотел и не мог начать неприятный разговор о человеке, который еще вчера был для него непререкаемым авторитетом в летном деле, а сегодня так равнодушно оттолкнул его.
Несколько дней назад Брызгалин летал с Васеевым и показывал пилотаж в зоне на малой высоте. Фигуры пилотажа подполковник выполнял легко и красиво. Васеев считал его мастером высокого класса, умеющим даже в самой сложной воздушной обстановке пилотировать без ошибок, изящно и точно, не теряться в замысловатых ситуациях, когда отказывал какой-нибудь прибор или резко ухудшалась погода. «Нет, надо разобраться. Может, Брызгалин прав — тренаж в самом деле не представляет интереса? Но расчеты показывают, что он в несколько раз экономичнее, проще, чем обычные тренировки. Почему Брызгалин в последнее время словно рукой на все махнул? Доложили ему об опоздании с подготовкой самолета на разведку погоды, пожал плечами: идите, мол, к инженеру; попросили молодые летчики после полетов рассказать об особенностях перехвата, сослался на занятость. Как же так? Может, возраст сказывается? Излетался, устал? — думал Геннадий. — А, была не была, все, как есть, расскажу».
Северин выслушал Васеева, молча походил по кабинету.
— Это хорошо, что ты чувствуешь себя учеником Брызгалина. Он ведь и впрямь многому тебя научил. И не только тебя. А что с ним происходит сейчас… на этот вопрос ответить не так просто. Подумаем, разберемся… Главное для тебя сейчас — наладить тренаж, помочь молодым летчикам. Не хмурься — все будет хорошо.
Проводив Васеева, Северин снова открыл конспекты. Зазвонил телефон.
— Домой не собираешься? — Голос Горегляда был глуховатым то ли от усталости, то ли от курения.
— Пока нет. Завтра лекцию читаю перед офицерами, сижу, готовлюсь.
— Ну а я поехал. Да, как прошел тренаж?
— Сейчас зайду — не телефонный разговор.
Северин положил трубку.
Кабинет Горегляда был в самом конце длинного коридора. Степан Тарасович стоял возле графика летной подготовки. Обернувшись, спросил:
— Так что же с тренажем, Юрий Михайлович?
Северин рассказал.
— Сидел, видел, как мучился Васеев, но чтобы помочь — и пальцем не пошевелил. Мог же распорядиться о привлечении к тренажу инженеров полка.
— Узнаю себя в Васееве, — вздохнул Горегляд. — Тоже все сам пытался сделать, пока шишек не набил. Это полезно для начинающего командира. А вот Брызгалин… Будем думать, Юрий Михайлович. По поводу завтрашнего тренажа дам указания и начштаба, и инженеру. Кстати, тебе инженеры на меня не жаловались?
— Нет, а что?
— Поругал их сегодня. Знаешь, как иногда бывает: испортят людям наверху настроение, а они — нам, и пошла цепная реакция порчи нервов сверху донизу. И сколько воли нужно, чтобы ее прервать, остановить. Сегодня не смог, сорвался. А настроение — штука серьезная. Она, брат, на службу ох как влияет. Плохое настроение у человека — ему и служба в тягость. Не тот боец, когда нервы взвинчены.
— Да, — согласился Северин. — Жаль только, что не все это учитывают. А за что влетело инженерам?
— Отчеты по эксплуатации некоторых новых агрегатов не представили вовремя, а завод ждет их не дождется.
— Между прочим, не первый случай. Может, обсудить вопросы исполнительности на парткоме?
— Поздно.
— Думаю, нет. Разговор пойдет не только об этом промахе, а о стиле всей нашей работы.
— Думаешь, поможет?
— Несомненно!
— Не переоцениваешь ли ты наши заседания?
— Нет! — твердо ответил Северин. — Другое дело, что результаты не сразу видны, но это не беда. Если хорошо делать дело — это проявится. Через месяц, через год, но обязательно проявится.
— Убедил, — сказал Горегляд. — Готовь заседание парткома. Пусть Выставкин ко мне зайдет, обговорим. Может, он докладчиком будет? Материал для доклада у меня есть.
— Ну и договорились!
Возле штаба на выструганной и покрашенной скамейке сидели Сторожев и Кочкин — ждали задержавшегося у замполита Васеева. Все дневные события были обсуждены, казалось, говорить больше не о чем. Кочкин после основательной встряски заметно изменился: освоил обязанности штурмана наведения, часто бывал на аэродроме, участвовал в разборе полетов. Постоянно ощущая внимание и заботу друзей, заметно повеселел. Он все еще тосковал по Наде, но тоску свою в вине не топил. Васеев и Сторожев радовались этому больше всего.
Вышел Геннадий. Анатолий и Николай вскочили и заспешили ему навстречу.
— Ну как, старик?
— Нормально! Замполит обещал помочь. Пошли домой.
Едва они отошли от штаба, Анатолий, посмотрев на часы, зашагал быстрее.
— Опаздываешь, Толик? — покосился Кочкин. — Не торопись, подождет. Давно хочу тебе сказать, что ты ходишь с правым креном. Эмоции сильнее логики. На жизнь надо смотреть трезво.
— Тоже мне нашелся трезвенник! — усмехнулся Анатолий. — Вот уж правда: чужую беду руками разведу.
Возле вывороченной ветром сосны, чудом державшейся на каменистом скате, к ним с криком выскочили Игорь и Олег. Следом на дорожке показалась Лида. Игорь по привычке взобрался на плечи к Николаю. Олег — к отцу.
— Ребята, внимание — новость! — Лида достала из сумочки газету. — «Еще один мировой рекорд! Летчик Петр Потапенко достиг небывалой скорости — две тысячи девятьсот восемьдесят пять километров в час!» — Она протянула газету Геннадию.
— Вот это скорость! — воскликнул Николай. — Молодец, Петр Максимович! — Он достал из нагрудного кармана письмо. — Вчера получил. О полетах — ни слова. Зато мне по шее накостылял…
— Что заслужил, то и получил, — проговорил Анатолий.
Лида взяла Геннадия под руку:
— Ребята весь детский сад переполошили рассказами про самолет. Фантазировали вовсю, особенно Игорь. Заведующая жаловалась: дневной сон сорвали. За Игорем дети ходили, как за космонавтом. Тебе, Коля, спасибо, намучился, поди, с ними?
— Да ну, — усмехнулся Кочкин. — Наоборот, отдохнул. Мировые пацаны!
Анатолий шел впереди. В конце тополиной аллеи ждала Шурочка. Он увидел ее издали, кивнул друзьям, поправил фуражку и торопливо зашагал навстречу, на его спине парусом надулась форменная рубашка.
Знакомая тропинка привела их к речушке. Сколько раз Анатолий глядел на нее с высоты после взлета, бродил по ее заросшему кустарником берегу, но только сегодня, шагая рядом с Шурочкой, увидел, как здесь красиво. Ему стали близки и огромные глыбы камней, возле которых они сейчас стояли, — камни источали припасенное за день тепло, это было ее тепло, — и кусты бересклета — она трогала его тонкие ветки, — и стройная, одинокая сосна — Шурочка останавливалась возле нее…
Шли медленно. Шурочке в новых туфлях-лодочках, которые особенно нравились Анатолию, идти было неудобно — острые каблучки утопали в мшистом ковре. Анатолий старался поддержать ее, но, едва она поворачивала голову, боязливо опускал руки. Спросил о книге — дал ей неделю назад, и теперь ему не терпелось узнать ее мнение об этой, как ему казалось, очень интересной повести. Книга Шурочке понравилась, особенно про любовь сбитого немцами русского летчика и польки Ирены.
Шурочка остановилась возле сосны:
— Сниму-ка я лучше туфли, в них неудобно идти.
— А вы не простудитесь?
— Я закаленная! В детстве босиком в деревне до самых морозов бегала. Да и земля теплая.
Домой возвращались поздно. Месяц рогами уткнулся в облачный у горизонта срез, окна многих квартир были темными. На освещенной тополиной аллее виднелись редкие прохожие. Остановились возле ее дома. Шурочка осторожно поднялась на ступеньки, достала ключ, открыла дверь и поманила его рукой. Анатолий вошел. Она закрыла дверь на крючок. В темноте коридорчика он смутно различал ее лицо, слышал дыхание.
Он вдруг ощутил, как качнулся пол под его ногами. Задержав дыхание, рывком обнял Шурочку, прижался к ее полураскрытым горячим губам. Она не отстранилась, и Анатолий еще крепче сжал ее.
Задыхаясь, Шурочка отпрянула, шепнула в самое ухо:
— Задушишь, сумасшедший!
Он снова прижался к ее влажным губам…
Они стояли долго, затем Шурочка вырвалась и глуха прошептала:
— Уходи! Слышишь! Прошу тебя, Толик, милый, уходи.
Анатолий, чувствуя, что теряет голову, нащупал дверной крючок, осторожно приподнял его и выскочил на крыльцо. Сырой ночной воздух ударил ему в лицо, но холода он не ощутил. Снял галстук, расстегнул воротник рубашки и подставил грудь свежему ночному ветру.
После ухода Анатолия Васеевы и Николай долго смотрели ему вслед.
— Вышел на боевой курс, — шумно вздохнул Кочкин и взял Олега за руку. — Порулили-ка в наш пилотский ангар.
Дома Игорь и Олег выпили по стакану молока и начали готовить столярный инструмент: маленькие пилки, рубаночки, стамески, молоточки, деревянные бруски.
Геннадий вынул из шкафа свой инструмент, развел столярный клей и поставил баночку на электроплитку.
Он любил в свободное время мастерить незатейливые полочки, шкафчики, стулья для сыновей. В детстве ему приходилось не раз ремонтировать простую домашнюю мебель, уцелевшую после бомбежек и пожаров. Став взрослее, он смастерил кухонный стол. Мама радовалась: в отца пошел! Тот тоже любил столярничать, почитай, чуть не всю мебель смастерил сам.
— Что у нас в заделе, мальчишки? — спросил Геннадий, раскладывая тщательно выструганные и отшлифованные шкуркой заготовки из тонких дощечек и многослойной фанеры. — Ага, ясно. Продолжаем готовить бруски для обувной полки. Игорь, давай сюда твои заготовки. Попробуй из них и вот из этих полочек сложить левую половину. — Сам взял разогретый дымящийся клей, густо смазал им угольники в пазах и плотно соединил.
Игорь и Олег так увлеклись работой, что их трудно было уложить в постель. Геннадий помог сыновьям собрать инструмент в специально сделанные ящички, пообещал в выходной день снова поработать с ними.
Лида готовила вечерний чай. Николай помогал ей. Вечера, свободные от дежурств, он проводил у Васеевых.
— Тут письмо Толе, — сказала Лида и положила на стол конверт.
Николай отодвинул пустую чашку.
— Чего так быстро отстрелялся? — спросил Геннадий.
— Завтра мое дежурство — надо выспаться.
Он вышел из-за стола, тайком задержал взгляд на Лиде и направился в свою квартиру.
— Как леталось, Гена?
Лида подошла к мужу, обняла. Она знала, что Геннадия иногда сердят такие вопросы, но не спрашивать его о полетах не могла. Когда дежурила на аэродроме, все новости узнавала из настольного динамика в высотном домике, в свободные дни томилась от неизвестности. Геннадий прижал ее руку к губам и тихо ответил:
— Хорошо полетали, особенно молодежь.
— А почему это ты такой сумрачный?
— Есть причина…
Геннадий рассказал Лиде о стычке с Брызгалиным, о неудавшемся тренаже. Лида слушала внимательно. В ее представлении Геннадий был хорошим летчиком, каких в полку немало. Ну и служил бы себе тихонько, так нет же… Шутка сказать: схватиться с самим Брызгалиным…
Неожиданно приоткрылась дверь, и в ней показалась взлохмаченная голова Кочкина.
— Ох, черт, забыл! Лида, поздравь старика — его замкомэском назначили. С него причитается!
— И ты, Гена, молчишь? Как ты можешь? — Лида прижалась к мужу: — Поздравляю!
Он встал и бережно обнял жену. Они стояли, прижавшись друг к другу, счастливые, и в Лидиных глазах блестели слезы.
Открыв дверь, Анатолий увидел Геннадия и Лиду, Он почувствовал себя неловко — надо было побродить еще часок… Нерешительно остановился в дверном проеме.
— Проходи, проходи. — Лида подвинула стул. — Пей молоко. Тебе письмо.
Анатолий удивленно посмотрел на незнакомый почерк, повертел конверт в руках и положил на стол.
Знала бы Лида, что в этом помятом синем конверте, она бы никогда его не отдала.
Анатолий пил молоко, косясь на письмо. Дурное предчувствие холодком шевельнулось в груди. Поставив стакан, он надорвал конверт и вынул вчетверо сложенный лист бумаги. «Дорогой друг! Нам жалко вас, и потому мы пишем вам. Посмотрите повнимательнее на ту, с которой вы не стесняетесь ходить по гарнизону. Вашу подругу знают многие мужчины, у нее бывал и стар и млад. Она…» Потом подробно описывались встречи Шурочки с техником Мажугой и прочие гадости.
Дочитав, Анатолий сложил письмо и сунул в конверт. Лида и Геннадий видели, как он побледнел, и поняли — письмо неприятное. А он встал, подошел к кухонному окну и долго смотрел в ночную темноту. Говорили же, говорили люди о ней, нет, не поверил, а теперь… Да, она что-то рассказывала про Мажугу, но он не придал этому значения. Значит, она пыталась на всякий случай оправдаться. «Я же тебе, помнишь, рассказывала…»
Ну нет, это не совсем так. Это не может быть так! Не может быть, чтобы все было так гнусно, как в письме. Ведь она добрая, чистая! Надо идти к ней!
Он схватил письмо, накинул на плечи кожаную куртку и выскочил на улицу. Не заметил, как оказался возле ее окна. Громко стукнул в закрытую ставню.
Шурочка не спала. Услышав стук, она вскочила с постели.
— Кто это?
— Я. Выйди, пожалуйста.
Шурочка узнала голос Анатолия. Наспех накинула ситцевый халат и выскочила на крыльцо. Ей показалось, что Анатолий пришел навсегда. Вот сейчас он кинется навстречу, вот сейчас…
Анатолий стоял неподвижно.
— Что случилось, Толик? Заходи.
Он не двигался, молча смотрел себе под ноги; голос Шурочки доносился откуда-то издалека, словно из-за стены. Рука мяла в кармане письмо. Отдать ей? А если это неправда? Кому поверил, спросит? Нет, нет! Сам должен убедиться, незачем посвящать ее в эту грязь.
— Почему ты молчишь? Что случилось? — У Шурочки дрогнул и осекся голос, будто она задохнулась.
— В другой раз. — Анатолий повернулся и, опустив плечи, понуро зашагал в темноту. «В другой раз. В другой раз…» Слова молоточками стучали в висках, сдавливали сердце. Он услышал, как застучали по порожку ее каблучки, как захлопнулась дверь и звякнул крючок, и остановился. Вот и все, и кончилось счастье, которого он так давно ждал. Он постоял, вслушиваясь в каждый звук, но тихо было вокруг, лишь ветер посвистывал в ветвях деревьев.
Геннадий и Лида еще не ложились. Встревоженные его неожиданным исчезновением, они ждали Анатолия и, когда услышали его шаги, настороженно притихли.
— Что случилось? На тебе лица нет! — Лида подошла к нему, взяла за руку. — Почему ты молчишь, Толя?
Анатолий отрешенно смотрел на Васеевых, словно видел их впервые. Разжал руку, показал измятый клочок бумаги. Геннадий взял его, положил на стол, осторожно разгладил и начал читать. Чем больше он углублялся в чтение, тем резче становились на его лице морщины, темнели от еле сдерживаемого бешенства глаза.
— И ты поверил этой гадости?! Поверил?
Анатолий опустил глаза.
— Пусть прочтет Лида.
— Нет, этого письма я ей не дам. Незачем ей копаться в этой грязи. Да ты спятил, друг мой. Поверить этой мерзости?! Как тебе не стыдно! Мы знаем Шуру Светлову не один год. Я бывал у Муромянов. Это — хорошие люди, прекрасная семья.
— Я прошу тебя, старик, пусть Лида прочтет письмо.
— Дай, — потребовала Лида.
Геннадий нерешительно протянул ей письмо. Прочитав первую страничку, Лида долго и укоризненно глядела на Анатолия. Она знала, что на свете есть еще злые, недобрые люди, которые все готовы очернить и оплевать, сталкивалась с ними, когда начинала дружить с Васеевым, но не верила им. А Толик поверил! Добрый, сердечный парень поддался секундному порыву и поверил подлецам, которым поперек горла чужая радость! Неужели он показал эту писанину Шурочке? Она может бог знает что натворить! Мог, мог же показать им это письмо, прежде чем бежать к ней. Мог посоветоваться, спросить — не чужие ведь.
— Ты сейчас же пойдешь и извинишься перед Шурочкой! — Лида разорвала измятый листок, скомкала и бросила в печь. — Понял, Сторожев? Иди и проси прощения! — Она набросила на плечи кофточку. — Боишься один — пойдем все втроем.
Набычившись, Анатолий отрицательно покачал головой. Лида взглянула на мужа. Тот накинул на плечи летную куртку, взял жену за руку, вывел в коридор. «Не пойдет он, — шепнул, — не пойдет. Такой характер: мучиться будет, а не пойдет».
— Тогда пойдем мы с тобой, Гена! — сказала Лида. — Я боюсь за Шурочку.
…Шурочка долго сидела на кровати. Слезы душили ее. «Что случилось? Совсем недавно расстались, и оба были счастливы. Что случилось за те полчаса, пока его не было? Господи, с какой ненавистью, с каким презрением он на меня смотрел! Кто-то успел наговорить ему на меня. Но кто? И что?..»
Снова послышался стук. Неужели Анатолий?
Она подхватилась с кровати, смахнула ладонью слезы, выскочила в коридор, рывком открыла дверь и оторопела: на крыльце стояли Васеевы. Какое-то мгновение не могла понять, почему они здесь, затем сникла и отвернулась.
— Гена, побудь здесь, я сейчас, — сказала Лида, обняла Шурочку, и они скрылись в темноте коридора.
Стояла прохладная ночь; вдали чернел лес, ярко блестели звезды. Лишь на востоке, у самого горизонта, над которым светилась узкая розовато-светлая полоска, они уже начали тускнеть. Где-то возле дубовой рощи робко свистнула лесная пичуга, но, почувствовав себя в одиночестве, умолкла. Геннадий отыскал знакомый ковш Большой Медведицы, а от него — созвездие Кассиопеи. Возвращаясь после дальнего маршрута на аэродром, он обычно брал курс на это созвездие и уж потом, сориентировавшись по приборам, уточнял его, доворачивая машину на приводную радиостанцию. Геннадию иногда казалось, что Кассиопея — это всеми забытая красивая женщина. Она живет в ледяном дворце и ждет от людей тепла. И он спешил, чтобы согреть ее, но, чем больше увеличивал скорость, тем дальше отступала Кассиопея; она будто зазывала его к себе, в свои далекие ледяные тайники…
Лида вышла не скоро — на востоке полоска стала шире и приобрела розовато-голубые оттенки. Лида молча взяла мужа под руку, и они направились домой.
— Успокоила?
— Да. К счастью, письма ей он не показал.
На стоянку Геннадий и Анатолий пришли раньше обычного — решили проверить, как идет подготовка к тренажу. Муромян с Борткевичем расчехляли самолет. Летчики поздоровались, помогли свернуть огромные выгоревшие чехлы.
На дороге показались спецавтомашины. Если вчера Геннадию пришлось «выбивать» каждый автомобиль, то сегодня, после вмешательства Горегляда и Северина, вся заявка батальоном обеспечения выполнялась полностью.
В свежем утреннем воздухе послышался глухой рокот прогреваемого мотора: экипаж готовил вертолет. Васеев снова благодарно вспомнил командира и замполита. Ведь заняты по горло, а вот смогли же выкроить время. Только бы не капризничали прицел и вооружение.
Ему очень хотелось, чтобы сегодня все прошло без сучка и задоринки.
Позже всех на стоянке появился старший лейтенант Мажуга. Он подозвал к себе механиков, что-то объяснил им, вяло показывая на пальцах, и, закурив, уселся на самолетные чехлы.
Механики разошлись. Вскоре появился Миша Борткевич, держа в руках продолговатый цилиндр. Осторожно положил его на чехол. Подошел и другой механик.
— Помогите, товарищ старший лейтенант! — попросил Борткевич Мажугу, когда они вдвоем начали прилаживать серебристый цилиндр — имитатор ракеты — под плоскостью.
Мажуга словно не слышал просьбы и продолжал курить, уставившись покрасневшими глазами в одну точку.
— Ладно, сами справимся! — удрученно проговорил Борткевич, видя, как техника разморило утреннее солнце.
Оба механика старались подстыковать учебную ракету, приставляя ее к несущей балке, но что-то у них не ладилось. Согнувшись, они снова и снова двигали цилиндр вдоль балки, но зацепа не происходило.
Анатолий первым заметил бесплодные старания механиков и подошел к дремавшему Мажуге.
— Товарищ Мажуга, — строго произнес он, — механики не могут подвесить имитатор. Помогите им.
Мажуга вяло поднялся, протер глаза и, увидев Анатолия, снова уселся на брезент.
— Вы слышали? — спросил летчик.
— Слышал, слышал, — отмахнулся Мажуга. — А тебе больше всех надо?
— Не мне, а всем надо — тренаж задержится!
— Иди, Сторожев. Не мешай. Чего привязался?
— Как это «привязался»! Нам с Васеевым поручено провести тренаж, а вы… — Сторожев не смог подыскать нужного слова, — вы отлыниваете от задания.
Мажуга недобро прищурился:
— Шел бы ты своей дорогой. Чего командуешь? Или мстишь за Шурку Светлову? Не поддается? А ты смелей, смелей действуй. По себе знаю. Чего глаза таращишь? Сладки были пеночки… Ух, сладки!
— Замолчи! — Анатолий с трудом сдержал желание ударить Мажугу в лицо. — Ах ты, скотина! — Он сжал кулаки, постоял какое-то время, потом опустил голову на грудь и медленно пошел за хвост самолета…
Муромян услышал голос Сторожева, спустился с крыла, нащупал подвесной крюк на учебной ракете и кивнул механикам. Поняв замысел техника, они подняли цилиндр и осторожно подвели его к балке.
Послышался резкий щелчок, и ракета повисла под крылом.
— Поднять стопор в тот момент, когда крюк коснется балки, и все, — пояснил Муромян.
— Спасибо. — Борткевич вытер с лица пот. — Пригодится.
— И не раз.
Муромян легонько подтолкнул сержанта и, заметив подошедшего Васеева, доложил о полной готовности самолета к тренажу. Геннадий поднялся по приставной лесенке, осторожно ступил на лежащий в чаше сиденья парашют и опустился в кабину истребителя. Тумблеры прицела, электропитания и гидросистем включил одним движением и, дожидаясь, пока аппаратура прогреется, посмотрел на экран прицела. Вертолет еще стоял на земле, и зеленовато-голубой экран был пуст.
Все готово. Геннадий, облегченно вздохнул, вышел из кабины. К самолету шла первая группа летчиков. «Как часы, — обрадованно подумал он, — точно по плану».
Первым подошел Анатолий. Васеев взглянул на друга. Лицо хмурое, фуражка надвинута по самые глаза. Есть отчего быть хмурым… Жестокий Мажуга. Жестокий!
— Давай, старик, начинать. Что не ясно, спросишь. Я буду у второй машины.
Он направился к другому самолету, но его остановил инженер эскадрильи капитан Выдрин. Василия Степановича Выдрина за полноту и добрый характер прозвали «колобком». На прозвище он не обижался, нравится людям — пусть называют. Конечно, можно запретить, а что изменится? Важно, чтобы работа шла, чтобы техники и механики смотрели за самолетами в оба, чтобы первая эскадрилья была лучшей в полку. Законы инженерно-авиационной службы Выдрин соблюдал от корки до корки; самолет знал до последней гаечки, неплохо разбирался в электронике; всем этим он гордился несказанно. Его любили, который год избирали в партком полка, называли лучшим инженером эскадрильи в дивизии. Но один грешок за ним водился, вполне извинительный грешок: любил иногда прихвастнуть.
— Я вот о чем, Геннадий Александрович, хотел спросить, — сказал Выдрин. — Скоро механики будут сдавать зачеты на повышение классности, и меня очень беспокоит это дело. Вот у вас, у летчиков, все по порядку: приезжает комиссия, принимает теоретические экзамены, потом выполняются контрольные полеты на спарке, и жди приказа. А у нас, в инженерно-авиационной службе, непорядок: подготовишь группу на повышение класса и ждешь комиссию неделю, две, а то и три. То члены комиссии разъехались по частям, то другие служебные дела решают, а мы ждем. Вы как секретарь партийной организации подсобили бы через Северина, а?
— Хорошо, Василий Степанович, попробую. Но ведь сами вы — член парткома полка, вот и ставьте этот вопрос на обсуждение. Или начальство тревожить не решаетесь?
По тому, как побагровел «колобок», Васеев понял, что попал в цель. Ответить Выдрин не успел — подбежал посыльный.
— Товарищ капитан! Вам приказано позвонить товарищу майору Северину!
— Спасибо, иду! — ответил Васеев.
Солнце уже поднялось над горизонтом, высвечивая густые пятна леса, темные прогалины на косогоре, поле с ярко-зеленым разливом озимой ржи. Вплотную к аэродрому подходила степь в зарослях серых, сухих будыльев и прошлогодней, выжженной палом сухой травы. Геннадий радовался бурной, рвущейся вверх зелени, и редкой для аэродрома тишине, и душистому настою густой, в полевых цветах травы. Воздух был по-особому свеж и, казалось, звенел от чистоты и прозрачности. И от всего этого на душе у него было светло и радостно, и все неприятности последних дней таяли, растворялись где-то в дальнем далеке.
Взяв телефонную трубку и услышав в ней знакомый голос замполита, Геннадий бодро доложил, что дело спорится, тренаж идет без сбоя и вчерашних огорчений.
Северин вопросами не перебивал. Довольный, повторял одно слово: хорошо. Видно, и ему было приятно, что сегодня у Васеева все идет хорошо.
Северин положил трубку, но тут же снова поднял ее — просил зайти Горегляд. Юрий Михайлович окинул взглядом стол, взял часть бумаг, положил их в сейф и вышел в коридор.
Горегляд, не поднимая головы, предложил сесть и продолжал читать; по зеленой коленкоровой обложке Северин догадался, что на столе командира чье-то личное дело.
— Как на стоянке? — Горегляд курил, дымящаяся сигарета прилипла к нижней губе.
— Нормально. Вертолет в воздухе, оба прицела работают хорошо.
— Брызгалин там?
— Был на стоянке, хотя в дела и не вмешивался. Человек со стороны…
— Пусть. На следующей неделе поручу ему провести тренаж по вертолету с летчиками других эскадрилий. Вот о чем, Юрий Михайлович, хотел посоветоваться. — Горегляд захлопнул личное дело, погасил сигарету. — Кого бы ты предложил командиром звена вместо Васеева?
Северин вопроса не ожидал и удивленно посмотрел на командира. У Горегляда, конечно, есть кандидатура, но он, видно, считает, что и у замполита она должна быть. Если мнения не разойдутся — все, значит, в порядке, с правильной меркой подходят к оценке труда офицеров.
— Сторожева ставить надо, Степан Тарасович. Поразворотливее стал. Летает надежно.
— А не староват для командира звена?
— Да что ты… Они с Васеевым ровесники.
— Васеева три года назад назначили. А Сторожева — теперь. Разница… Ты же знаешь, кого кадровики требуют! Молодых давай! Главное для них — возраст. Когда кого-то выдвигаешь, прежде всего спрашивают: «А годков ему сколько?» Вон как дела поворачиваются. Вместо того чтобы впрягать в одну упряжку молодежь с опытными кадрами, им давай только эти самые годки. Сейчас кто помоложе да кто академию окончил, обречен на выдвижение. Обречен! Говорят, диалектика. Так-то вот, комиссар. Глядишь, скоро Редников командиром полка станет.
— А что Редников? — удивился Северин. — Отличный из него командир полка получится, сам знаешь. Летает — позавидуешь, организатор неплохой, может людей увлечь. Интеллигент…
— Вот именно — интеллигент! А командир должен быть твердым! Когда надо, проявить требовательность, волю.
— Будет Редников, если понадобится, и волевым и требовательным. Уверяю тебя, будет!
— А не придется ли ему готовить три конверта? — хитровато прищурясь, спросил Горегляд. — Знаешь одну старую командирскую притчу?
— Какую?
— Молодой командир принимает полк. Его предшественник оставил ему три конверта и посоветовал поочередно вскрывать их при неприятностях. Не прошло и месяца — ЧП! Вскрыл первый конверт и прочитал: «Вали все на меня». Прошло полгода — снова неприятность. Вскрыл второй конверт: «Вали на свою молодость». Через год — снова происшествие. Командир вскрыл третий конверт. «Готовь три конверта». — Горегляд рассмеялся: — Диалектика!..
Степан Тарасович откинулся на спинку кресла, положил руки на подлокотники — кресло было со списанного пассажирского самолета, с откидывающейся спинкой и удобным полумягким сиденьем. Он любил окружать себя предметами авиационного обихода: пепельница — поршень от авиадвигателя; карандаши — в латунной гильзе от авиапушки; цветы на подоконнике стояли на алюминиевой полочке, служившей раньше подставкой для бортовой радиостанции; даже вешалка и та была сделана в авиационных мастерских из профилей, используемых при ремонте фюзеляжей.
— Вернемся к Сторожеву. Ты-то кого предлагаешь? — полюбопытствовал в свою очередь Северин.
— Если не пройдет Сторожев, то Подшибякина — его ведомого. Паренек пытливый, настырный, много хорошего перенял у своего ведущего и у Васеева. Кстати, это ведь ты его когда-то отстоял?
— И я. И Васеев. А главное — ты, Степан Тарасович. Подшибякин прибыл в полк вскоре после Северина.
Он был первым, в чью судьбу замполит решительно вмешался.
В одну из осенних ночей молодой летчик допустил на посадке грубую ошибку: выровнял высоко, и машина так ударилась передней стойкой шасси о бетон, что стойка осталась на полосе. Руководивший полетами Брызгалин потребовал отстранить офицера от летной работы и списать его в наземные части. Все доводы и просьбы Сторожева и Васеева, командира звена, Брызгалин решительно отклонил.
— С такими способностями ему не место в истребительной авиации! — сказал подполковник на методическом совете. — Благодарите судьбу: этот летун мог разбить машину и убиться. А вы, Васеев, говорите о его чистой технике пилотирования в зоне. Что толку от пилотажа, если он сажать самолет не обучен?!
— Дадим провозку на спарке, посидит в тренажере, повторим аэродинамику, — не сдавался Васеев.
— Аэродинамика! — передразнил Брызгалин. — Он земли на посадке не видит! Аэродинамика!..
Геннадий так и не смог убедить Брызгалина и пошел к Северину.
— Помогите, товарищ майор! Потеряем летчика. Он же еще молод, навыки только начали сформироваться.
Северин внимательно выслушал Васеева, поговорил со Сторожевым и с Подшибякиным, изучил его летную книжку, побывал на стоянке, где попросил техников побыстрее восстановить машину, долго беседовал с Брызгалиным. Несколько дней замполит ходил возбужденный и взвинченный. Затем доложил Горегляду.
Ох как не хотелось тогда Степану Тарасовичу портить отношения с Брызгалиным! Долго уламывал его Северин — уломал. Вышли из штаба усталые, не сказав друг другу ни слова, остановились на крыльце. Северин чувствовал, что командир им недоволен, что в душе он на стороне Брызгалина — и правда, тяжело доверить истребитель летчику, который не научился как следует сажать его. Полк не училище, здесь исправлять такие пробелы трудно.
Васеев ждал замполита на улице. Горегляд смерил его жестким, холодным взглядом и молча прошел к командирскому газику.
— Садись, Юрий Михайлович, — предложил он Северину. Тот поблагодарил и отказался, сославшись на дела.
— Ну, как знаешь, — буркнул Горегляд, сел в машину и громко хлопнул дверцей. Газик взревел мотором и исчез в темноте.
— Такие вот дела, товарищ Васеев, — сказал Северин. — Будет летать ваш Подшибякин. Будет! Только займитесь им основательно.
С тех пор, когда тревога за человека свела их, Северин и Васеев дорожили взаимным уважением. Доверие друг к другу, прямота в суждениях и порядочность в поступках были у них в крови, и это роднило их, делало похожими друг на друга.
…Горегляд встал, подошел к стене, раздвинул занавес графика летной подготовки и щелкнул по строчке, начинавшейся с фамилии Васеева:
— Полюбуйся: что в плане, то и наяву. Диалектика. А вот его соседи: один летчик вырвался далеко вперед, другой плетется в хвосте.
— Прости, Степан Тарасович, но в том, что некоторые пилоты подолгу топчутся на месте, повинны и мы с тобой.
— Что ж мы… Планируют в эскадрилье. Каждый комэск обязан следить за этим.
— Все это верно. Вот ты показал на отставшего от программы летчика. А разве это от него одного зависит? Нет. Сегодня полетик, через неделю еще один. Вот и ждут летчики полетов, как манны небесной. Как же им расти, набираться опыта?
Северин отошел в глубь кабинета, остановился возле классной доски, взял мел и нарисовал клетку с птицей.
— Однажды в детстве мы поймали синицу и посадили в клетку. Берегли, ухаживали, кормили с утра до вечера. Синица за зиму стала пухлой и, когда мы весной выпустили ее, летать не смогла. Отяжелели крылья, и стала она добычей дворового кота. Так и летчик: чем дольше не летает, тем тяжелее его крылья. Держим летчиков на земле месяцами, как синицу в клетке; глядишь, полнеть начали ребята, и в воздухе им неуютно, на землю тянет.
Насупившись, Горегляд долго рассматривал график, недовольно сопел и, наконец сев за стол, написал в рабочей тетради несколько фамилий летчиков. Это Брызгалину и комэскам так просто не пройдет, молча гневался Горегляд. Им будет выдано сполна! Их долг следить за подготовкой летчиков, Брызгалина первейшая обязанность! А увидел все это кто? Замполит! Ну получат они вечером чертей! Долго будут помнить… И чтобы отвлечь внимание Северина, тут же заговорил о Выставкине.
— Кстати, Юрий Михайлович, ты говорил о Брызгалине с секретарем парткома?
— Говорил. Надо понять его, Степан Тарасович. Выставкин много лет был у Брызгалина в подчинении. Брызгалин комэск — Выставкин у него техником звена.
Брызгалин — заместитель по летной подготовке, Выставкин — инженер эскадрильи… Сложно все это. И принципиальность прояви, и товарищем останься — вместе на стоянке руки морозили. В принципиальности тоже гибкость нужна. Этого у Выставкина не всегда хватает. И по характеру осторожный, и должность требует осмотрительности. Нам с тобой в этом отношении легче.
Горегляд бросил короткий взгляд на замполита:
— Может, подберем пожестче, потребовательнее? А?
Северин не ожидал такого поворота и поначалу растерялся. Склонил набок голову и напряженно думал о предложении командира. Конечно, заменить можно, но мнение коммунистов полка уважать надо. Выставкина избирают почти единогласно. А характер в такие годы менять трудно.
— Не будем этого делать! Лучше синица в руке, чем журавль в небе, — решительно ответил Северин. — Будем почаще подсказывать и учить.
— Тебе виднее, — ответил Горегляд, сел за стол и углубился в бумаги.
— У меня еще один вопрос. О нашем воскресном лектории. Мне стала известно, что ты неодобрительно отозвался о нем.
— Просто удивился, что лекции по искусству и литературе читают летчики: то Сторожев, теперь вот Бут. Они всю неделю загружены по завязку, на форсаже работают, а ты им еще задания даешь. Пригласи учителей из школы, они такие лекции по литературе прочтут — куда там Сторожеву! Так или нет?
— Не совсем так, — заметил Северин. — И вот почему. Сторожев увлекается древней историей и литературой. Это его личное дело.
— Личное-то личное, но оно требует времени, Юрий Михайлович, энергии, а времени у нас — в обрез. Не в ущерб ли основному делу эти увлечения? Вот о чем я пекусь — о нагрузке летчиков.
— Степан Тарасович! Часто ли мы впрямь собираемся, чтобы поговорить о произведениях литературы и живописи, о последнем фильме? Даже на семейных вечерах больше говорим о службе, чем об искусстве, о книгах, об открытиях ученых. Оттого, что в свободное время Сторожев изучает литературу и искусство, а Бут пишет пейзажи, их летная подготовка хуже не станет. Известны примеры, когда увлечения великих считали чуть ли не чудачеством. Так некоторые полагали, что Альберт Эйнштейн, играя на скрипке, делал это в ущерб своей основной работе.
— Сравнил! Летчик не открыватель теории относительности. Ему сложнейшую технику знать надо, как свои пять пальцев! Перегрузки переносить, вырабатывать в себе бойца, а не лектора или ученого. Диалектика!
— Не согласен, командир! Если изо дня в день, с утра и до вечера вас будут пичкать формулами, различными параметрами полета, данными по вооружению, уверяю — у вас появится отвращение к подобным занятиям. Летчик испытывает большие психологические, а зачастую и физические нагрузки. После полетов человек должен остыть, отключиться от грохота турбин, от всего этого урагана полета, вернуться к тишине, к выработанному веками обычному ритму жизни, к земле-матушке. Надо уметь снимать нагрузки. Обязательно! А вот как? Это каждый решает для себя. Один рисует, другой собирает магнитофон, третий участвует в самодеятельности, четвертый, как Сторожев, изучает искусство и литературу древних народов, пятый рыбачит. К сожалению, у нас есть еще деятели, только делают вид, что работают. Слышал анекдот? Звонит начальник подчиненному: «Петров, ты что делаешь?» — «Ничего». — «А что будешь делать?» — «Пока ничего». — «Ну давай! Только побыстрее!»
Горегляд рассмеялся.
— Ей-богу, хорошо! Значит, давай побыстрее! Диалектика! Вот гуси-лебеди! Здорово! Сегодня же расскажу своим замам и комэскам! Да, чуть не забыл: ты готов доложить свои соображения по сокращению сроков испытаний?
— Готов хоть сейчас. Мнение у меня с тобой единое.
Северин вышел и увидел стоявшего у двери своего кабинета капитана Ваганова.
— Заходи, Дима, — предложил он и открыл дверь, — Что у тебя? Докладывай.
По заведенному Севериным порядку в конце каждого дня политработники подразделений, секретари парткома и комсомольского комитета докладывали ему о проделанной за день работе и планах на следующий день. Ваганов рассказал о почине комсомольцев эскадрильи Пургина:
— Они, Юрий Михайлович, решили каждый вылет обслуживать только на «хорошо» и «отлично»!
— Постой, постой. — Северин задумался, вспоминая одно из комсомольских собраний полка. — Мы же уже принимали подобное решение: «Каждому полету — отличную подготовку».
— То было весной, и многие уже забыли. Теперь что-то поновее надо.
— Плохо, Дима! — Северин бросил исподлобья негодующий взгляд. — Плохо! Взяли обязательства, новый почин и, вместо того чтобы изо дня в день бороться за его выполнение, показывать лучших, вскрывать недостатки, через полгода о нем забыли. Давай новый! Я против таких «новшеств»! Надо поднять тот, что весной принимали, хорошенько проверить ход выполнения, обсудить на бюро, чтобы действительно каждому полету предшествовала отличная подготовка.
— Понял вас, — застыдился Ваганов, не зная куда глаза деть. Черт дернул вылезти с почином! И это еще не все. — Неприятность у Бута — двое комсомольцев были в самовольной отлучке.
— Плохо и это. Ну что ж, пусть в эскадрилье разбираются, наказывают, если надо.
— В том-то и дело, Юрий Михайлович, что наказывать-то нельзя.
— Это почему же?
— Эскадрилья борется за звание отличной, и вдруг — грубое нарушение дисциплины! Оба нарушителя — отличники. Придать этому факту значение — значит сократить число отличников.
— Что же ты предлагаешь? — Северин выжидающе посмотрел на Ваганова.
— Может, промолчать? Пройдет неделя, и о нарушителях забудут. Скоро комсомольцы эскадрильи рапорт должны писать о выполнении обязательств, а тут… — Ваганов запнулся, заметив, как Северин нахмурился.
— Извини меня, Дима, но то, что ты предлагаешь, несовместимо с нашей работой. Не нужны нам липовые отличники и дутые цифры обязательств! Мы — армия, а не артель игрушек! Если мы, добившись успеха, промолчим, беды не будет. А если скроем нарушение, упрячем плохое — никудышные мы с тобой коммунисты! Тебе, секретарю комитета, молодому парню, еще расти да расти, и мой тебе совет: никогда не иди на сделку с совестью! Иначе не будет тебе места в авиации, запомни мои слова.
— Запомню, — хрипло сказал Ваганов. — Разрешите идти?
Северин кивнул. В глазах его стыла горечь: «Эх, Дима, Дима, и где ты только этому научился?..»
Махов приземлился на вертолете в разгар летной смены. Горегляд руководил полетами, Брызгалин был в воздухе. Полковника встретил только что вернувшийся из зоны пилотажа Северин. Одетый в песочного цвета летный костюм и высотные широконосые ботинки, Северин стоял подчеркнуто вытянувшись, левой рукой держал вывернутый наизнанку влажный шлемофон, правой — кислородную маску и матовый защитный шлем. С осунувшимся лицом и глубоко запавшими глазами замполит молча слушал упреки Махова: чем больше говорил Махов, тем тускнее становился взгляд Северина.
— Да, да, товарищ Северин, повторяю: полк работает не в полную силу. Люди нагрузки не чувствуют. Нет, не чувствуют. Как мы раньше работали? Если уж вышли на полеты, то все крутилось, аж дым коромыслом стоял! У вас же на аэродроме — тишина, задремать можно. Задремать! — Махов говорил вкрадчивым, приглушенным голосом, надеясь увидеть в глазах не в меру строптивого Северина покорную исполнительность. — Звено Васеева зарулило на стоянку час назад, а вылетать летчики и не думают. Вы, товарищ Северин, заместитель командира полка по политической части, вам эти вещи надо бы заострить и кое-кого за ушко да на солнышко. За ушко! Мы в дивизии знаем вас как хорошего, настойчивого работника, надеемся на вас. Почему бы вам не поддержать предложение о сокращении сроков войсковых испытаний? Это вызовет ответную реакцию. О вас заговорят и в округе, и в Москве. В Москве! А? Возьмите-ка и проявите инициативу. Новый почин: «Поточный метод полетов». В духе времени!
Махову очень хотелось расположить Северина, увлечь его предложением о сокращении сроков испытаний. Замполит — натура увлекающаяся. А тут — новое дело. Оно захватит его. С таким союзником легче и на Горегляда нажать.
Махов посмотрел на Северина и удивился: взгляд неподвижный, отсутствующий… Майор, казалось, не слушал его.
— Я, товарищ полковник, предпочитаю выяснять истину с помощью диалога, а не монолога. Поэтому, прошу выслушать меня.
Махов насторожился, снял солнцезащитные очки и удивленно поднял брови. Поначитались черт-те чего! Диалог! Монолог! Распустил Горегляд своих людей…
— Вы предлагаете, чтобы на старте дым коромыслом стоял. А нужно ли это в наши дни, когда общество стремится организовать труд с помощью науки? Темп нашей работы заранее закладывается в плановую таблицу полетов. Этот темп мы долго искали, взяли на вооружение оптимальный вариант. В полку ведется борьба за четкое выполнение всех полетов и каждого в отдельности. Счет идет на минуты. Общий налет за смену возрос, работа стала ритмичнее и эффективнее. Беготня, на наш взгляд, вредна. Спешка в авиации никогда не приводила к хорошим результатам. Люди работают с напряжением. Звено Васеева летало в стратосферу, перерыв между вылетами по наставлению положен больше обычного. Отдохнуть летчикам надо как следует.
— Отдыхают дома, а не на аэродроме. Здесь работать надо, работать, — изменившимся голосом прервал Северина Махов. — Полк переучивается, проводит испытания. Отдыхать некогда. Сроки надо сократить, сроки. Авиация ждет новый истребитель, и чем быстрее мы закончим испытания, тем раньше он поступит на вооружение…
Воспитанный суровым укладом армейской жизни в духе исполнительности и точности, Северин не представлял, что можно так легко изменить данное совсем недавно распоряжение о сроках испытаний и переучивания. О них говорили и на партийных собраниях, и на политических информациях, и на служебных совещаниях. В полку не было ни одного человека, который не подчинил бы всю свою жизнь исполнению особого задания, кто не думал бы о сроках. Сколько времени и усилий ушло на планирование, перестройку подготовки летчиков! И весь этот большой труд может обратиться в прах… Что людям скажешь? Поверят ли летчики и техники тому, что есть необходимость лишать их воскресного отдыха, отпусков, возможности хоть раз в неделю побыть с детьми. Ведь сроки и без того очень сжаты и требуют почти предельных нагрузок. Нет больше резерва времени. Нет, кроме выходных дней, которые и при нынешнем графике не всем достаются…
— Изменить сроки можно только за счет сокращения программы испытаний, — сказал Северин, — других неиспользованных резервов в полку нет.
— Значит, надо сократить количество вылетов на испытание! — рубанул воздух ребром руки Махов.
Северин побледнел.
— Решение таких вопросов, товарищ полковник, не входит в мою компетенцию. У меня через пятнадцать минут вылет. Можно быть свободным?
— Не задерживаю. Увидите Брызгалина, пришлите ко мне, — сухо произнес Махов.
Северин рывком открыл дверь «высотки», быстро прошел в угол большой светлой комнаты, уставленной вдоль стен шкафчиками с летным снаряжением, снял с вешалки высотный костюм. Васеев, уже одетый, уточнял со своим звеном особенности полета на высоту. Летчики из других звеньев сверяли заученные частоты приводных радиостанций запасных аэродромов с данными наколенных, похожих на записную книжку планшетов, играли в шахматы, отдыхали, расположившись в удобных, с подлокотниками креслах. С появлением Северина офицеры дружно встали.
Северин надел гермошлем и присел на стул. Он все еще находился под впечатлением разговора с Маховым. «Ох трудненько придется. Однако — выдюжим. Люди в полку хорошие…» От мысли о хороших людях Северину стало спокойнее и легче. Предстоял полет, а в воздухе ни о чем постороннем думать некогда.
В комнату шумно вошел Брызгалин, в летном комбинезоне и сдвинутом на висок шлемофоне. Разговоры в комнате стихли: Брызгалин был строг и придирчив. При его появлении люди становились молчаливыми, хмурыми, словно он приносил с собой самые неприятные вести. Проходя мимо одевающихся летчиков, Брызгалин задел скамью с уложенными на ней гермошлемами, они с грохотом упали на пол.
— Понабрасывали — пройти невозможно! У каждого свой шкафчик, а вещи кладут где попало! Это чей ГШ? — Брызгалин поднял с пола шлем. — Чей, спрашиваю?
— Там фамилия должна быть написана, — робко произнес кто-то из противоположного угла комнаты.
Брызгалин повернул гермошлем и громко прочитал:
— «Редников». Где комэск?
— Был здесь, товарищ подполковник, — ответил Васеев.
— Был, был! Куда же он подевался?
Васеев подошел к прикрепленной на стене раме с копией таблицы полетов и, взглянув на часы, негромко произнес:
— В воздухе комэск. Летчиков по кругу вывозит.
— Тоже к порядку не приучен! Слетал, убери высотное обмундирование на место! — Брызгалин подошел к своему шкафчику, аккуратно положил на полку шлемофон, вынул выцветшую фуражку, надел ее и направился к выходу.
— Вас, Дмитрий Петрович, ждет полковник Махов, — сказал Северин.
Брызгалин остановился:
— Где он?
— Был возле второй рулежки.
Брызгалин пнул ногой дверь и торопливо вышел на улицу.
Махова он заметил еще издали и ускорил шаг. Он ждал встреч с Вадимом Павловичем и старался удовлетворить любопытного гостя, описывая полковую жизнь в «ярких картинах». А Махова интересовало все: и как прошло совещание у командира полка, и что говорилось на инструктаже партийного актива у Северина, и за чьими столиками побывали командир и замполит на праздничном ужине в офицерском клубе…
Они поздоровались.
— Как жизнь? — спросил Махов.
— Живем. Летаем потихоньку. Начальство не торопится, а нам сам всевышний велел не ослушиваться. Все по распорядочку, все по полочкам. Так сказать, на научной основе.
— Не торопятся… Ну что ж — что посеешь, то и пожнешь. Ты — тоже начальство. Смотрю на ваши полеты и удивляюсь. Много можно найти резервов для увеличения налета, а значит, и для сокращения сроков. Кстати, как идет переучивание молодых летчиков у Редникова?
— Летают. Сам комэск тоже попал под влияние сетевых графиков и логарифмических линеек. Парень он башковитый, академию не зря кончал, но работает с оглядкой на Горегляда. Возится с молодыми летчиками, словно нянька. Из тренажеров не выпускает, гоняет до седьмого пота.
— Это же хорошо!
— Хорошо-то, хорошо, но разве летчика научишь летать на земле? Ему, как птице, воздух нужен.
— Разберемся. Тут тоже что-то не так. Перестраховщиков в полку развелось — хоть пруд пруди.
— Это точно. Многовато.
— Вот бы и поднял свой голос против них.
— Много раз говорил Горегляду, выступал на партийном собрании. Но у нашего командира один советчик — Северин.
— Доложил бы по-умному командиру дивизии.
— Докладывал.
— Ну и что?
— Генерал Кремнев сказал, чтобы мы с Гореглядом разобрались на месте и выработали общую платформу.
— Значит, комдив ушел в сторону.
— Получается… — развел руки Брызгалин.
«Надо бы проинформировать кое-кого, — подумал Махов. — Пусть знают. А то все Кремнев да Кремнев. Больно много с ним носятся…»
— А что, Дмитрий Петрович, думаешь о том, чтобы поправить положение и сократить сроки?
— Собрать людей, поставить задачи, принять повышенные обязательства и трудиться от зари до зари — вот и вся проблема. Рывок сделать надо, как в прошлые годы, когда мы с вами с винтомоторных на реактивные переучивались.
— Хорошо, хорошо, Дмитрий Петрович. Молодцом. Учтем.
Махов достал из кармана блокнот, что-то записал. Вынул сигареты, Брызгалин щелкнул зажигалкой. Жадно затягиваясь дымом, он не сводил взгляда с Махова, который еще весной пообещал ему перевод на инспекторскую должность. Глаза полковника были неподвижны. Брызгалин спрашивать о переводе не решился: уж больно сумрачен был полковник.
Полеты закончились, и с балкона, выкрашенного в шахматные клетки, дугами взвились три красные ракеты. Махов кивнул Брызгалину, и они зашагали в сторону СКП.
После окончания полетов Горегляд по привычке еще долго оставался на своем месте руководителя полетов, положив сжатые кулаки на испещренную плановую таблицу полетов. Он думал о том, шагнул ли полк вперед за этот день или протоптался на месте, что предпринять, чтобы ускорить испытания нового самолета, побыстрее переучить на него летчиков эскадрильи Редникова. Какую программу заложить в план полетов следующей летной смены…
Какое-то время его не покидало чувство неудовлетворенности проделанной работой и самим собой, словно он один был повинен во всем, в чем обвиняет полк заместитель командира дивизии Махов.
Горегляд обладал удивительной работоспособностью. Случалось, он работал по восемнадцать часов в сутки. Иногда сомнения овладевали им: так ли делается главное дело? Может, есть лучший путь? Он мучил себя поисками этого незримого пути, размышлениями о скрытых возможностях, которые позволили бы решать главные задачи полка быстрее и лучше. Горегляд постоянно вникал во все большие и малые дела. И делал это не потому, что не доверял другим, а лишь потому, что хотел в полной мере использовать весь свой богатый опыт, который он накопил по крохам с тех пор, когда в числе первых переучился с обычных винтомоторных «лавочкиных» на реактивные «миги». Он сам комплектовал группы инженеров и техников, направлявшихся на завод, где строили новые истребители, инструктировал летчиков, которые уезжали на переподготовку, внимательно следил за каждым полетом.
Почувствовав, как окрепли руководители полка, особенно замполит Северин, инженер Черный, командиры эскадрилий Пургин и Редников, Степан Тарасович стал все чаще доверять им решать свои дела самостоятельно, проявлять инициативу, настойчивость, характер. «За широкой командирской спиной весь век не схоронишься», — посмеивался Горегляд. Он никому не уступил, хотя просили многие, своего права первым взлетать на новом истребителе. Сделал два полета над аэродромом, позвал Северина. Объяснил особенности поведения машины на взлете и посадке, помог усесться, проверил включение тумблеров, закрыл кабину и приветливо махнул рукой: «Давай, комиссар, повнимательнее! Высоко не выравнивай — иди на оборотиках…»
Оба, и командир и замполит, летали с каким-то особым увлечением, словно курсанты-первогодки. Поднимались чуть свет, с аэродрома уходили в темноте. Раньше других, досрочно закончили первый этап переучивания и вернулись в Сосновый — учить летчиков. В самые сжатые сроки. А теперь Махов и их предлагает сократить…
Сердито насупившись, Горегляд встал, насвистывая, прошел вдоль столов с множеством пультов. Все ли учтено? Может, на самом деле есть еще какая-то возможность ужаться?
Спускаясь по крутой винтовой лестнице СКП, Горегляд твердо решил: «Идем правильно, на том стоять будем!» Вышел, огляделся, увидел идущих к СКП Махова и Брызгалина и снова почувствовал, как мгновенно испортилось настроение.
Ко всем прибывающим в полк командированным Горегляд относился двояко. Обычных контролеров старался побыстрее сплавить заместителям, если приезжал думающий, опытный офицер, у которого есть чему поучиться, сам водил его по стоянкам самолетов, знакомил с людьми, с гордостью показывал учебную базу и казарму, подробно рассказывал о полковых делах, записывал советы и рекомендации.
Увидев Махова, Горегляд приложил руку к околышу фуражки и сдержанно доложил:
— Товарищ полковник! Полк занимается по распорядку дня!
— Здравствуй, здравствуй, Степан Тарасович! Не берут тебя годы. Только вот седины многовато.
— Ровно столько, сколько посадок при ночном минимуме погоды, — сердито отозвался Горегляд.
Махов похлопал Горегляда по широкой спине и протянул раскрытую, в красивой целлофановой обертке пачку сигарет.
— «Филипп Морис». Бери, не стесняйся.
Горегляд достал из куртки помятую пачку «Орбиты», вынул сигарету и прикурил от собственной зажигалки.
— С какими, разрешите узнать, товарищ полковник, целями прибыли в полк?
— Ты уж так, Степан Тарасович, официально, будто с инспектором дело имеешь. Мы же с тобой не первый год вместе работаем. Не первый! Может, сначала пообедаем?
— Можно и пообедать, — согласился Горегляд и жестом пригласил гостя в кабину газика.
Полковник Махов Горегляду был обязан жизнью. Это случилось много лет назад, но не забывалось. Вылетели вместе: самолет капитана Горегляда служил целью, капитан Махов должен был перехватить его в ночных облаках. Удалившись от аэродрома на значительное расстояние, Горегляд почему-то перестал слышать Махова. Запросил по радио — ни звука. Штурман наведения сказал, что тоже не слышит и не видит. Экран — сплошное молоко, то ли помехи, то ли какое-то возмущение ионосферы. Что делать? Внизу толстый пирог облачности. Вокруг — ни зги, темнота — хоть глаз коли. Иголку в стоге сена легче найти. Пробил облачность вверх и ходил галсами, пока был запас топлива. Когда керосина осталось на обратный путь, стал разворачиваться и тут словно подтолкнул кто-то: посмотри влево. Взглянул — бортовые огни, зеленый и красный. Глазам не поверил. Подошел ближе, закричал от радости, уловив в темноте знакомые контуры самолета. Вышел вперед, помигал бортовыми огнями, пристроил к себе, привел на аэродром. Оказалось, на самолете Махова вышел из строя энергоузел, не работали ни радиостанция, ни компас…
По аэродрому ехали молча: рев опробуемого техниками двигателя заглушал голоса. Выехав на асфальтированную дорогу, Махов оживился и, полуобернувшись, покачал головой:
— Красочка на заборе выцвела. Пора, пора, уважаемые, подновить, а то, не дай бог, начальство нагрянет. Ох, нагрянет! Сам собирался побывать у вас. Будет вам на орехи! Вы уж подкрасьте, а то и мне из-за вас перепадет под горячую руку. Скажет: был, а порядка не навел.
— Видим, — неохотно отозвался Горегляд. — Краски нет. Звонил в тыл, говорят, нет.
— Нет уж, Степан Тарасович! — повысил голос Махов. — Считай, что получил указание. Краску доставай где хочешь, меня это не касается. Подбери по вкусу самого. Он в последнее время к светло-зеленой тяготеет.
Горегляд сидел молча. «До забора ли нам сейчас? Нашел о чем говорить, черт лысый! Побеспокоился бы лучше о двигателях и запасных блоках для прицела».
Из машины Махов вышел первым и, сняв фуражку, заспешил к открытой двери. Летная столовая светилась белизной накрахмаленных скатертей на столах и чехлов на стульях. Посредине зала возвышался огромный фикус с большими густо-зелеными листьями. На стене висела копия картины Репина «Запорожцы пишут письмо турецкому султану», окрещенная кем-то из полковых остряков: «Махов подписывает плановую таблицу».
— Девочки, здравствуйте! — пропел Махов, увидев вышедших навстречу заведующую столовой и официантку. — Как живете, красавицы? Хорошеете! Цветете, как малина по весне.
Польщенные любезностью и вниманием гостя, смущенные его приторно-ласковым голосом, заведующая и официантка прыснули и исчезли за перегородкой. Оттуда торопливо вышел командир батальона обеспечения подполковник Колодешников. Поздоровался, широким жестом пригласил к накрытому столу.
— Богато живете! — Махов кивнул на тарелки со снедью.
— Стараемся, Вадим Павлович. Люди не обижаются.
— От таких закусок летчика в стратосферу не потянет! Вы уж не очень их пичкайте.
— Летчиков они так не потчуют, — заметил Горегляд и подумал: «Овощей на полях полно, а в столовой огурцы только появились. Надо Колодешникову шею намылить. Ишь, как для начальства постарался… Обо всех бы так думал!»
Махов ел медленно, подкладывая в тарелку длинные перья зеленого лука, краснобокую редиску, куски залитой сметаной курицы. Он наслаждался едой, его гладкое лицо порозовело, а спрятанные в щелках глаза округлились и заблестели.
— Молодец, комбат! — хвалил Махов Колодешникова, вытирая салфеткой рот. — Молодец! Вот, Степан Тарасович, как пишут журналисты, пример нестареющей молодости. Скоро пятьдесят, а работает, как юноша. У тебя есть к батальону претензии? — неожиданно спросил он.
— К личному составу батальона претензий нет, — ответил Горегляд. — Люди старательные, добросовестные, себя не жалеют. А вот к командованию замечания бывают и сейчас есть. О них я доложу на совещании.
Махов сморщился, но тут же его лицо снова разгладила улыбка.
— Хорошо, Колодешников, кормишь. Не забывай старую истицу: «Чем длиннее стол, тем короче акт». — Довольный своей шуткой, он громко расхохотался.
— Кстати, — Горегляд обернулся к Колодешникову, — накормили ли прилетевших с полковником инженеров?
— Мне никто заявок не давал, — поспешно ответил подполковник.
— Заявки! Двух человек накормить — заявки! — возмутился Горегляд. — Пошлите машину на аэродром, пусть они пообедают вместе с нами.
Колодешников встал, но его остановил Махов:
— Сиди. Ничего с ними не случится, до ужина осталось с гулькин нос. Потерпят.
Горегляд недовольно отодвинул тарелку, залпом выпил компот и поднялся из-за стола вместе с Севериным.
— Прошу позволения покурить на улице.
Махов разрешил кивком головы и принялся за сочный бифштекс.
После ухода Горегляда и Северина Колодешников осведомился:
— На ужин, товарищ полковник, что пожелаете?
— Я в еде нетребовательный, полагаюсь на вас.
Махов поблагодарил за обед и в сопровождении Брызгалина и Колодешникова вышел на улицу.
Руководящий состав полка собрался в методическом классе, ожидая Махова: начальник штаба майор Тягунов раздвинул шторы на календарных планах, схемах выполнения задач и упражнений курса, сетевых графиках войсковых испытаний.
Заметив появившегося в дверях Махова, подал команду.
Махов выслушал рапорт и прошел за покрытый зеленым сукном стол.
— Прошу вас сюда. — Вадим Павлович пригласил к столу Горегляда, Северина, Тягунова и Брызгалина. — Кто отсутствует?
— Майор Пургин в краткосрочном отпуске из-за тяжелого состояния матери, — доложил Тягунов.
— Кто за него?
— Капитан Васеев.
— Не нравится мне, уважаемые товарищи, как вы работаете, — раздраженно начал Махов. — Все-то у вас течет ровненько и гладко. Полеты через день, нагрузка на самолеты неполная, часть из них простаивает. Не все скрытые резервы используете. Не все! Такой темп, честно вам говорю, нас не устраивает. Войсковые испытания нового истребителя в эскадрилье Пургина и переучивание эскадрильи Редникова надо закончить на полтора-два месяца раньше установленного срока!
Сидевшие в классе офицеры растерянно переглянулись. Редников требовательно посмотрел на Горегляда. «Почему молчишь, командир? Это же удар в солнечное сплетение. Все графики и календарные планы, над которыми столько трудились, утверждены, а теперь все это коту под хвост?..»
— Я понимаю вас: надо многое изменить, перестроить. Легче всего сказать: «Не можем». Я лично руководствуюсь, — Махов заглянул в бумажку, — известным принципом: «Кто хочет сделать, тот находит средство. Кто не хочет — находит причину».
Северин слушал и удивлялся тому, как изменился голос Махова: исчезла тихая вкрадчивость, появилась нескрываемая властность. Это был голос человека, чувствующего свое превосходство над окружающими его людьми, свое право приказывать.
— Вы должны понять, — говорил Махов, — что обстановка требует от нас новых усилий! Завод должен приступить к серийному выпуску нового истребителя на два-три месяца раньше намеченного срока. Вашему полку доверено провести войсковые испытания новейшего истребителя. Вам доверено опытное переучивание молодых летчиков на новой машине. С вас мы и спросим! Да, да, спросим! Если мы досрочно не закончим испытаний, заводу придется перейти на выпуск кастрюль! Эскадрилья Редникова к ночной подготовке не приступала. Летаете только днем, зря керосин жжете. Учтите, я отвечаю за ваш полк перед самим командующим и перед Москвой и не позволю ползти по-черепашьи! — Махов оглядел офицеров и несколько умерил пыл: — Мы собрались, чтобы узнать ваше мнение. Регламента устанавливать не будем. Разрешаю в процессе выступлений задавать вопросы. Чувствуйте себя свободно, мы прибыли посоветоваться с вами. Предлагаемый метод работы — его я называю «поточный метод полетов» — ПМП — выносится на обсуждение. Думайте. Предлагайте. Послушаем командира первой эскадрильи.
Васеев поднялся из-за стола, подошел к графику и, взяв указку, начал доклад. Говорил он не спеша, назвал количество оставшихся вылетов на испытания различных систем, распределение их по самолетам и летчикам.
— Таким образом, — в заключение сказал Васеев, — сокращение сроков войсковых испытаний машины может быть достигнуто только за счет резкого уменьшения количества вылетов. Если завод так спешит, видимо, надо пойти на уменьшение объема испытаний.
— Молодец, товарищ Васеев, хорошо выступил. Кстати, — Махов вынул из кармана продолговатую коробочку, — за смелые и решительные действия при пожаре в воздухе командующий наградил капитана Васеева наручными часами. — Он подошел к Геннадию, вручил часы и под аплодисменты собравшихся долго тряс его руку. Невольно подумал: «К месту и ко времени, Васеев должен оценить заботу. Пусть летчики знают, что я не только ругать, хвалить умею. Наш теперь Васеев. Наш…»
— А как же все-таки быть с программой испытаний? — глухо спросил Горегляд.
— Программа не догма, — ответил Махов. — Прав товарищ Васеев. Обстоятельства требуют кое-что сократить.
— Как же можно сократить? — встал Редников. — Сократить количество вылетов — значит не испытать машину на каком-то режиме или не проверить как следует какую-то систему. Так получается?
— Испытатели КБ и завода проверяли машину не раз, — повысил голос Махов. — Они специалисты не хуже нас. Я встречался с одним из испытателей, с Потапенко. Так он, товарищ Редников, на таких режимах машину испытывал, что нам и во сне не приснится. Это же ас! А мы рядовые летчики. Понимать надо разницу.
— Петр Максимович Потапенко, товарищ полковник, в прошлом мой инструктор в училище! — вырвалось у Геннадия. — Летчик сильный!
— Испытания в КБ и войсковые испытания — это разные вещи, — резко сказал Черный. — Мы должны проверить самолет при эксплуатации в полевых условиях, выявить все его достоинства и недостатки. И если мы сократим объем испытаний, не обнаружим слабых мест истребителя, он может пойти в серию с некоторыми недоделками. А это недопустимо.
— Поймите же вы наконец, — снова начал сердиться Махов, — машину ждут рабочие завода, летчики строевых частей! Тысячи людей ее ждут! Да, ждут! Она необходима для обороны страны.
— Тем более, товарищ полковник, — не удержался Северин, — тут спешка вредна. Не долетаем — поставим на конвейер заведомо недоработанную машину. А этого нам никто не простит! Ведь мы уже в КБ несколько рекламаций послали, и они приняты с благодарностью. Могут появиться и другие.
— У вас всё? — раздраженно спросил Махов.
— Всё.
— Садитесь. Командир второй эскадрильи.
Сергей Редников остановился у сетевого графика своей эскадрильи и, кратко доложив о ходе переучивания, перешел к классной, насухо вытертой черной доске.
— Вы критиковали нас за то, что эскадрилья летает через день и только днем, а к ночной подготовке еще не приступала. Вроде бы тут и таятся скрытые резервы. Но тщательный анализ показывает, что это не совсем так. Допустим, что летать, как это определено ПМП, мы будем каждый день. Таким образом, в месяц мы будем иметь энное количество дней. — Редников взял мел и написал на доске формулу. — Из этого числа вычитаем парковые дни, дни лабораторных исследований техники, наземную подготовку. Получается вот такая цифра. Умножаем на количество самолетов и налет на каждую летную смену. Казалось бы, налет должен радовать. А регламентные работы по самолету и двигателю? Пропускная способность технико-эксплуатационной части полка почта вдвое меньше, чем потребуется.
— Пусть ТЭЧ работает в две смены!
— А они и работают в две смены с января, — пробасил Горегляд. — Без выходных. Вместимость ангара не позволяет одновременно проводить и регламентные работы, и заводские доработки.
— Раньше, на МиГ-15, делали регламентные работы на стоянке силами техсостава эскадрильи. Так, подполковник Брызгалин?
— Так точно! — громко ответил Брызгалин.
— На МиГ-15, — пояснил Горегляд, — перечень регламентных работ был вчетверо меньше. Если на МиГ-15 регламентные работы проводились методом осмотра, то теперь контроль осуществляется с помощью подвижных лабораторий. На предполетной подготовке каждый самолет проверяется дотошно и придирчиво, до последней мелочи.
— Пусть в конце концов проверяют быстрее! — взорвался Махов.
— Не позволяет машинное время. Если гироскоп раскручивается за пять минут, то его за минуту не раскрутишь.
— Продолжайте, Редников, — сказал Махов.
— Перехожу к ночной подготовке. — Редников написал новую формулу и рядом фамилии летчиков эскадрильи. — Через две недели эскадрилья может перейти на ночь. Точнее, уже сегодня три летчика могут начинать ночную подготовку.
— Вот видите — могут начинать. А почему не начинаете?
— Докладываю. — Редников держался спокойно и независимо, будто не было перед ним ни длинного стола с зеленым сукном, ни гневного взора приехавшего начальника. Еще в академии он выработал в себе умение и выдержку отвечать преподавателям четко, с достоинством, строго на заданные вопросы. — Если мы начнем ночную подготовку сегодня, то эскадрилья должна работать днем в простых метеоусловиях, днем в сложных и ночью в простых. Такое распыление усилий командно-инструкторского состава эскадрильи ничем не оправдано и значительно ослабит контроль за подготовкой летчиков, особенно молодых, к полетам. Мы предлагаем…
— Кто это «мы»? — прервал Редникова Махов.
— Руководители эскадрильи.
— В эскадрилье один руководитель — командир. Надо говорить: «Я предлагаю. Я решил…»
— Я предлагаю, — деловито продолжал Редников, — переход к ночным полетам провести группой летчиков, окончивших дневную программу. Эту группу возглавлю я сам, остальных будет готовить мой заместитель. Ночную программу начнем через две недели. Переучивание эскадрильи закончим в установленный приказом срок. Если нам дадут еще две спарки, то сроки переучивания сократятся на месяц-полтора.
— Спарок пока нет, — сердито буркнул Махов. — Обходитесь теми, что есть.
Редников отошел от доски.
— Хотел бы высказать свои предложения по поводу сроков войсковых испытаний. Я не согласен с капитаном Васеевым. Сокращать программу испытаний нельзя. Новый самолет может быть запущен в серию лишь после окончания полной программы испытаний. Эксплуатация машины выявила немало слабых мест, в том числе и в аэродинамике. Нужны новые дополнительные испытания. И второе: ПМП принесет суматоху, и ничего другого. Доклад окончен.
— А что по этому вопросу скажет старший инженер полка? — Махов спрашивающе посмотрел на Черного.
Олег Федорович подошел к исчерченной Редниковым классной доске.
— Эти расчеты, — он кивнул в сторону доски, — производились нами совместно. ТЭЧ работает на пределе своих технологических возможностей. Что касается «узких мест» новой машины, то кроме указанных Редниковым недостатков при пилотировании на больших числах М ряд самолетных и двигательных систем требует, как и у любой новой машины, дополнительных исследований и устранения конструктивных недостатков. Речь идет прежде всего о повышении надежности работы самых различных систем самолета. Вот и все, о чем я могу доложить.
Махов кивнул, давая понять, что Редников и Черный могут сесть на свои места. Раздосадованный их выступлениями, он нервно постукивал пальцами по столу. «Что же делать? Я пообещал командующему… — думал Махов. — Выпустить на трибуну Брызгалина? Последний шанс. Нет, последний шанс — это разговор с Гореглядом. Но это потом. А пока попробуем бросить в бой надежного человека. Посмотрим, на что ты, Дмитрий Петрович, способен».
— Подполковник Брызгалин, — не поднимая головы, Махов жестом пригласил заместителя по летной подготовке к трибуне и против его фамилии в списке поставил жирный вопросительный знак.
Если Редников и Черный к совещанию готовились основательно, то у Брызгалина не было ни расчетов, ни выводов. И он решил действовать излюбленным способом: отмести расчеты Редникова и Черного, нажать на высокий моральный подъем личного состава, предложить взять повышенные обязательства, работать без выходных дней, программу испытаний сократить.
— За расчетами и цифрами предыдущие выступающие не увидели наших замечательных людей, которые могут работать еще больше, — сказал Брызгалин. — Графики и календарные планы составлены на основе средних показателей, а мы можем и должны работать с большей эффективностью и подъемом. В эпоху НТР…
— НТР, — перебил Брызгалина Горегляд, — это прежде всего строгая плановость и точность во всем. Надежность. Точность. Ритмичность. Вот что такое для нас НТР. Прошу прощения. — Горегляд насупил брови и отвернулся.
— Продолжайте, Дмитрий Петрович. — Махов укоризненно посмотрел на Горегляда.
— За основу надо взять не средние, а наши высшие результаты, работу лучших техников, групп, звеньев. Наши люди способны увеличить налет и ускорить регламентные работы. Я — за «поточный метод полетов».
— Как говорят в Одессе: «А что мы будем с этого иметь?» — снова не сдержался Горегляд, хотя дал себе зарок больше не перебивать своего заместителя.
— Как что? — удивился Брызгалин. — Сокращение сроков испытаний и переучивания.
— На сколько?
— Я не рассчитывал, но думаю, что на полтора-два месяца.
— Потрудились бы рассчитать! — едко бросил Горегляд. — Вы — заместитель по летной подготовке, вам эти расчеты следовало бы знать, как таблицу умножения.
— Чего там считать! — Махов, словно подброшенный пружиной, вскочил со стула. — Брызгалин прав: Редников и Черный ориентируются на средние показатели, а не на максимальные. Поручаю вам, — Махов перешел на официальный тон, — товарищ Горегляд, произвести расчеты и доложить.
— Планы войсковых испытаний в первой эскадрилье, — глухо произнес Горегляд, — и освоение нового истребителя летчиками Редникова оптимальны, и сокращение сроков, как здесь уже правильно говорилось, может идти только за счет уменьшения объема задач.
— Все ясно. — Махов предупредительно поднял руку. — Будем заканчивать. Заканчивать будем! Я хочу, — голос его снова стал тихим и вкрадчивым, — присутствующим здесь молодым руководителям Редникову, Черному и другим напомнить о том, как мы переучивались на первые реактивные «миги». Вот он, — Махов бросил колючий взгляд на Горегляда, — он знает. Построились на бетонке, вынесли полковое знамя, оркестр сыграл авиационный марш, провели митинг и начали полеты. Работали от темна до темна. Да, да, от темна до темна. Летали каждый божий день. Порыв был у людей. Желание поскорее освоить реактивные машины заставляло нас работать сутками… А вы…
— У нас в полку за одну летную смену летчик делает по три-четыре вылета! — встал Горегляд. — К тому же в то время, о котором вы говорите, летчики были поопытнее. Половина — фронтовики! А сейчас — неоперившаяся молодежь. Так-то вот, товарищ полковник! Прошу прощения.
— Пожалуйста, летайте хоть раз в неделю — воля ваша. Но я вас, — Махов обратился к собравшимся, — учу на практике тех лет. Не надо забывать опыта прошлого! Опыт войны и первого переучивания на реактивные самолеты Яковлева, Лавочкина, Микояна для нас, авиаторов, — святая святых. Беречь этот опыт, использовать его — наш долг! Долг! Я вам не приказываю. Я советую, как лучше использовать систему переучивания в ваших же интересах. — Заложив руки за спину, Махов прошелся вдоль класса, остановился возле одного из графиков, скользнул по нему взглядом: — Думаете, в нем все учтено?
— Так точно! — уверенно ответил начштаба Тягунов.
— Не вас спрашиваю, а его, — кивнул Махов на Горегляда.
— По сусекам скребли, по амбарам мели, как в сказке говорится. Все, что было в резерве, все учли и использовали.
— Нет, не все!
— По-вашему, хоть яловый, а телись! Так, что ли?
— Значит, вы расписываетесь в неумении решать новые, более сложные задачи. Это не украшает командира. Не украшает. А есть в вашем полку люди, которые считают задачу сокращения сроков вполне реальной. Надо внедрить ПМП, мобилизовать личный состав, принять повышенные обязательства и заверить вышестоящие инстанции в том, что полк выполнит новые задачи! Я призываю вас еще раз все взвесить, отыскать скрытые резервы и, как это сейчас принято, выйти с предложениями по сокращению сроков. — Махов сделал паузу. — Командиру и замполиту остаться. Остальным действовать по распорядку дня.
Офицеры поднялись, задвигали стульями и молча вышли.
— Может, перейдем ко мне? — холодно предложил Горегляд. — Не курили целых два часа.
— Что ж, пошли к командиру, — И Махов первым направился к двери.
В кабинете было прохладно. Пахло хвоей — на подоконнике в большой керамической вазе стояла разлапистая сосновая ветка.
— Курите, у кого уши опухли, — с неохотой предложил Махов.
Выходя из методического класса, Махов подумал: «Выступи Редников по-другому, поддержи он Васеева — глядишь, могло дело иначе обернуться. Вылез с недостатками в аэродинамике: путевая устойчивость недостаточная… самовращение самолета… Черти его за язык тянули».
Неприязнь к Редникову родилась у него сразу, едва комэск начал доклад, и теперь, когда Махов снова вспомнил о нем, усилилась.
— Как Редников работает? Не зарывается? Звание присвоили, эскадрилью отличной определили. Не рано ли?
— Редников — отличный летчик. — Горегляд затянулся сигаретой, прошел к окну. — Мыслит творчески, разумно пользуется правами и властью, советуется с людьми, тверд в убеждениях и непреклонен при достижении цели. Все это ставит его в ряд перспективных и, я бы сказал, талантливых командиров.
— Аналитический ум, — добавил Северин. — Пока не просчитает все варианты, решения не принимает. Активный общественник, хороший семьянин.
— Все ясно. Перейдем к делу, — заторопился Махов. — Что ты, Степан Тарасович, скажешь?
Горегляд вынул из кармана куртки сложенный гармошкой график летной подготовки и, развернув, положил на стол перед Маховым.
— Опять, командир, непорядок — служебные графики в кармане таскаешь. — Махов укоризненно качал головой. — Нехорошо, нехорошо. Дурной пример подчиненным показываешь.
— Тут так все закодировано — ни один шпион не разберется. А без графика в нашем деле сейчас ни шагу. Так вот, у нас распланирован каждый день и каждое упражнение программы курса. Давайте вместе еще раз пройдемся по календарю и графику. Может, и отыщем эти самые скрытые резервы. — И Горегляд подробно рассказал о принципе подготовки летчиков и планировании летных смен.
Махов слушал без желания, часто смотрел по сторонам, делая вид, что все это ему давно знакомо и известно. Горегляд это заметил и, подавляя в себе раздражение, закончил:
— Вы, товарищ полковник, предлагаете объявить аврал вместо четко спланированной, ритмичной работы, а это…
— В полку какое-то болезненное пристрастие к бумажкам! — Махов багровел от гнева. — Все только и долдонят о схемах, планах, графиках. — Но тут же понял, что допустил оплошность. — Мы, конечно, тоже за планы и графики, но за такие, где учтены максимальные возможности!
Молча слушавший разговор командиров Северин поднялся и подошел к столу. Сердце его билось громко и напряженно.
— Нельзя добиваться хороших, больших целей негодными средствами, товарищ полковник, ничего, кроме вреда, они не принесут. В полку каждый летчик и техник знают весь объем задач. Если сегодня часть испытаний сократить, офицеры просто перестанут нам верить. Мы их обманем.
— Вы кончили? — нахмурив брови, спросил Махов.
— Да, — ответил Северин.
— Я вас не задерживаю.
Оставшись вдвоем с Гореглядом, Махов принялся ходить по кабинету, изредка поглядывая в сторону стоявшего у окна командира полка.
— Значит, отказываешь, Степан Тарасович? — дрогнувшим голосом спросил он, остановившись рядом с Гореглядом.
— Не можем мы пойти против совести. Не можем, и все тут.
— По-твоему, я иду против совести? А Васеев вот понял обстановку. У него, по-твоему, тоже нелады с совестью?
Горегляд не ответил.
— Петлю мне на шею хочешь набросить? Петлю. А я на тебя так надеялся. И когда с Москвой говорил — тебя называл, и когда в штабе округа докладывал. Вышел бы с предложением о сокращении сроков, глядишь, заметили бы. Да, заметили… Сколько можно по гарнизонам скитаться? Пора и о постоянном жительстве подумать. Мы с тобой командующими уже не станем — устарели, а вот в столичном управлении еще бы потрудились.
За долгие годы работы в полку Горегляду приходилось встречаться с разными людьми, и он всегда был готов принять решение. Сейчас же, услыхав льстиво-приторные слова Махова, растерялся.
— Вы о чем, Вадим Павлович? Как вы можете?
— Не шуми, Степан Тарасович. Воля твоя. Я считал своим долгом подсказать, посоветовать, а уж решать будешь ты сам. Только учти — у руководства есть мнение сроки сократить! — В голосе Махова звучала угроза. — Может, пока я тут вас убеждал, телеграмма подписана.
— Получу — буду выполнять.
— Как бы поздно не было.
— Тогда прикажите сейчас. Только в письменной форме.
Махов, вымученно улыбнувшись, замахал руками:
— Что ты, Степан Тарасович, бог с тобой. Я тебе такого приказа не отдам. Решай сам — ты командир.
За свою службу в штабе приказов по боевой подготовке Махов никому не отдавал, и не потому, что не имел на это права. Его приказ мог пойти в разрез с мнением более высоких начальников, а об этом Вадим Павлович даже думать боялся. «Надо посоветоваться, — решил он. — Позвоню в штаб округа, прощупаю, что и как. А что я им скажу? Они ждут предложений с места, из полка. А где они, эти предложения? Что ж, начнем действовать другими путями».
— У меня, Степан Тарасович, все. Подумай еще. Не торопись.
Махов вышел. Горегляд взял со стола зажигалку, щелкнул, посмотрел на дрожащий язычок пламени.
«Согласиться с Маховым? Допустим, что я сокращу на два-три месяца сроки… К черту все эти дневные, ночные полеты, эти недостатки в подготовке техники, самоволки, разборы и методические совещания — тяжеленный воз, который везу уже сколько лет. Москва, размеренная работа в управлении, персональная машина, уютная квартира возле Измайловского парка… Просто так Махов не стал бы начинать всю эту баталию за сокращение сроков. За его спиной стоят другие, облеченные властью. Они и защитят в случае чего…» Огонек погас. Горегляд бросил зажигалку на стол и грустно усмехнулся.
«Эх ты, Степан! Стареть, брат, начал, к легкой жизни потянуло. Ты же всегда был честным и порядочным человеком. Всего себя отдавал любимому делу, не шел на сделку с совестью, был бойцом, партийцем. Чего это ты раскис? Подтянись! Ты же не можешь изменить самому себе, ребятам, с которыми летаешь, авиации… Никогда!» Упрямо встряхнув головой, он взял планшет и вышел.
В небольшой, заставленной стульями и книжными полками комнате замполита Горегляд сел возле стола и выжидательно посмотрел на Северина.
— Что делать будем, Юрий Михайлович? Если принять маховскую систему, а правильнее сказать, «свистему», все пойдет кувырком. И твой Васеев поддался на крючок Махова. Не хватило у него… Ну, в общем, у человека должен быть запас высоты, мудрости житейской, что ли. Не хватило у Васеева запаса высоты сегодня.
— Я с ним уже поговорил. Человек он впечатлительный, поспешил. Думаю, поймет. А предложение Махова — шаг назад, — сказал Северин. — Принимаем бой! Будем отстаивать наши позиции!
— Знаешь, чего бы я хотел? — Горегляд задумался. — Вот чего. Чтобы некоторые начальники чаще бывали на аэродроме, в поле. И не только в роли проверяющих. Чтоб солнце их лица опалило, а ветер мозги сквознячком продул. Тогда, глядишь, не стали б они придираться к каждой мелочи и вынашивать нереальные планы, а жили бы людскими заботами. Полк — это мартен, в котором отделяется людская сталь от шлака. Здесь рождается и настоящий летчик, и настоящий командир, и настоящий человек. В полках решаются судьбы всех наших больших и малых планов. К сожалению, кое-кто этого не понимает. — Горегляд всмотрелся в лицо Северина. — Чего это ты раскраснелся?
Северин смутился, потрогал щеки.
— За людей обидно! Чуть не в бездельники Махов нас зачислил. Стыдно слушать его упреки.
— Не стыдись — наша совесть чиста. Говорят, Цезарь брал в свое войско только тех, кто краснел. Краснеют порядочные люди, честные и храбрые воины. Так-то вот, гуси-лебеди. Давай-ка завтра доложим командиру дивизии о затее Махова.
Услышав звонок, генерал Кремнев предупредительно поднял руку. Офицеры сначала перешли на шепот, а потом, поглядывая на командира дивизии, совсем умолкли.
— Горегляд, — прикрыв ладонью микрофон трубки, негромко произнес он.
Кремпев настойчиво приучал командиров полков к самостоятельности: они редко обращались непосредственно к нему, и поэтому каждый звонок вызывал у генерала внимание и сосредоточенность. Забот у командиров полков много, по своему опыту знал, и уж если комполка обращается к комдиву, — значит, есть в этом острая необходимость: по мелочи не позвонят, цену командирского времени хорошо знают.
— Что у тебя стряслось, Степан Тарасович? — Кремнев взял карандаш и приготовился записывать.
Горегляд рассказал о предложении Махова, о том, что менять план испытаний и переучивания не собирается, если, разумеется, не будет приказа.
— С ситуацией, Степан Тарасович, я в общих чертах знаком, — ответил Кремнев, — Звонили из округа, и Махов докладывал. Однако подключиться не смогу: приказано убыть председателем выпускной госкомиссии в училище. Понимаешь, тут дело с заводом связано: конвейер пускать надо. Вы на месте с Вадимом Павловичем разберитесь. Если, как он утверждает, резервы для сокращения сроков испытаний и переучивания есть, используйте их, если нет — работайте по утвержденному плану.
— Понял. Спасибо. У меня все.
— С тобой начальник политотдела хочет поговорить. Будь здоров. — Кремнев передал трубку полковнику Сосновцеву.
— Здравствуйте, Степан Тарасович, — сказал Сосновцев. — Я вот по какому вопросу. Политотдел готовит собрание партийного актива. Мы б хотели, чтобы от вашего полка выступили вы и командир лучшей эскадрильи Пургин.
— Пургин в краткосрочном отпуске.
— А кто за него?
— Капитан Васеев.
— Хороший командир. Вы и Васеев готовьтесь к выступлению. Договорились?
У Виктора Васильевича Сосновцева два года назад начало «зашкаливать» давление. С полетами пришлось расстаться. Отлучение от неба он переживал тяжело: отдал авиации тридцать лучших лет жизни: поди отрежь связывающую тебя с небом пуповину… Ночами мучила бессонница, днем от боли саднило затылок. Все это действовало на него угнетающе. Сосновцев стал раздражительным и легко возбуждался.
Кремнев, как мог, успокаивал начальника политотдела. Советовал заняться в свободные часы рыбалкой, теннисом. Он занялся и — увлекся, вечера напролет пропадал на озере или на корте. Сбросил в весе, стал подтянутым, чуть полноватое лицо порозовело, в карих глазах появился радостный блеск. Потом это увлечение снова сменилось глухой тоской. Сосновцев стал чаще выезжать в полки, молча наблюдал за предполетной, знакомой до боли в висках аэродромной суетой, присутствовал на указаниях командира летчикам перед началом полетов, потом уходил на СКП. Отсюда как на ладони было видно, как взлетали и садились летчики, слышны их доклады с воздуха. Своими наблюдениями Виктор Васильевич делился с Кремневым, рассказывал о них работникам политотдела, подробно разбирал итоги полетов с командирами и замполитами полков.
Иной раз он оставался на стоянке, беседовал с техниками и возвратившимися из полета летчиками, с секретарями партийных и комсомольских организаций. Он делал это и раньше, когда летал, но, случалось, в спешке, в непрерывном ожидании команды на взлет. Теперь спешить было некуда — ни готовиться к полетам, ни летать, — и Сосновцев не инструктировал и выслушивал доклады, а щедро делился опытом, рассказывал о воздушных боях в годы войны, размышлял вслух о нелегкой летной работе.
Летчик Сосновцев встретил войну возле Кобрина, на полевом аэродроме, куда накануне их эскадрилья перелетела из-под Минска, где оставил жену с грудной дочерью. Их дальнейшая судьба стала ему известна лишь три года спустя, во время Белорусской операции, когда в госпитале встретил однополчанина, авиационного техника, который и рассказал, как гитлеровцы под Борисовом разбомбили эшелон с семьями командиров. Слушал, мысленно представляя себе все, что рассказывал однополчанин. Взрывы бомб, рев самолетов, стук авиационных пушек, крики людей…
— Нет, браток, не могу я тебе рассказать всего, что видел. Сил нет. Видишь, поседел. В тот самый день… Когда ползли в лес и мертвых детей с собой тащили, а они — из пулеметов, из пулеметов… На бреющем. И детские пеленки видели, сволочи, и платки женщин. Все там полегли, почти никто не уцелел. Ты — летчик, у тебя больше возможности отомстить за всех женщин и детей полка — вот и мсти. Выпишешься из госпиталя — и мсти.
Не мог Сосновцев больше оставаться в госпитале, уговорил врачей выписать на фронт. Ожесточился до конца войны. Товарищи не узнавали его: стал молчаливым, замкнулся, смотрел исподлобья. На самые трудные задания напрашивался. Механик самолета инженеру полка жаловался: то на концах винта зазубрины, а то и вовсе лопасти загнуты от ударов…
Новой семьей Сосновцев так и не обзавелся. Гибель жены и дочки надломила в нем что-то, в каждой женщине он видел Ирину с развороченным осколком животом… Потом сестра с двумя детьми у него поселилась — муж погиб в геологоразведочной экспедиции на Севере. Так и жил, помогал племянниц растить да учить — одна врачом стала, другая учительницей в деревне. Летал. Учился в академии. Полеты и люди. Люди и полеты. Вот и вся беспокойная, полная тревог и забот жизнь комиссара…
…Горегляд долго дышал в трубку, недовольно сопел и наконец ответил Сосновцеву:
— Нам пока особенно и говорить-то не о чем, Виктор Васильевич. Испытание и переучивание идут трудно. Да и критикуют нас со всех сторон. Сегодня полковник Махов под орех разделал.
— Ничего, выдержите, народ вы крепкий. Так как насчет выступления?
— Прошу поручить это дело Северину и… — Горегляд на мгновение замолчал, вспомнил, как легко поддался Васеев на призыв Махова, — и кому-нибудь из командиров эскадрилий. Можно Васееву.
— На том и порешим. Северину прошу сообщить. До свидания. — Сосновцев положил трубку на рычаг и потер виски.
— Надо кому-то к Горегляду подлететь и детально разобраться в предложениях Махова. Как бы он дров не наломал.
— Может, сам возьмешься? — предложил Кремнев. — Штаб загружен, учения готовит. А тебе сподручнее: партактив будет в Сосновом. Вот и поработаешь денька три-четыре над докладом и заодно вникнешь в суть предложения Махова. Посмотри повнимательнее ход испытаний и переучивания, поговори с командирами и политработниками эскадрилий. В случае чего позвонишь.
— Что ж, будем смотреть на месте, — решительно произнес Сосновцев. — А ты в училище не задерживайся. Тут, как мне представляется, жареным попахивает. Махов-то, видно, через нашу голову наобещал руководству сократить сроки, вот теперь и старается…
В полк Горегляда Сосновцев прилетел рано утром. Поблагодарив экипаж вертолета, бодро сошел на землю и, придерживая фуражку от вихря вращающихся лопастей, выслушал рапорт Горегляда, поздоровался с ним, Севериным, Тягуновым, Черным.
Вертолет повис над землей, опустил нос и, словно вспарывая им воздух, ушел с набором высоты.
Наступили редкие минуты затишья, когда на аэродроме стали слышны голоса птиц. Полеты начинались позже, к ним все было готово; набегавшись при подготовке самолетов, техники в последний раз осматривали кабины, проверяли заправку топливом и газами; летчики ждали вернувшегося с разведки погоды командира полка.
Сосновцев постоял, полюбовался голубым небом, буйной зеленью кустарника и густой высокой травой на опушке леса. Ненадолго, словно стесняясь тех, кто стоял рядом, перевел взгляд на ряд готовых к вылету истребителей, на горбившуюся инструкторской кабиной спарку и с грустью подумал: «Хоть бы на двухместном полетать, душу отвести в зоне пилотажа…»
— Как дела, Степан Тарасович? — Сосновцев обернулся к Горегляду.
— Туговато, Виктор Васильевич. Между двух огней. И мы вроде бы правы, и полковник Махов тоже вроде бы о деле печется. Вспомнил один случай из своей биографии. Был я тогда заместителем командира полка. Руковожу полетами на грунтовом аэродроме. Полоса — что спина верблюда. Прилетает контролирующий из дивизии и ко мне. «Сколько лет в авиации?» — спрашивает. Отвечаю: двадцать. «Какого же черта посадочные знаки положили на бугре? Садишься, как на пупок. Того и гляди колесами за бугор заденешь. Переложи «Т».
Переложил «Т» в ложбинку. На следующий день прилетает контролирующий из округа и тоже, значит, ко мне: «Сколько лет в авиации?» — «Двадцать». — «Какого черта «Т» положил в ложбинке? Не видно посадочных знаков. Садишься, как в яму!» Пришлось «Т» перетаскивать на старое место. Так и сейчас: то ли на бугор, то ли в яму…
— Подробнее об этом поговорим после полетов. Не возражаете?
— Согласен.
— Ну и хорошо. Предполетные указания когда по плану? — спросил Сосновцев, заметив, что Горегляд косит глазами на ручные часы.
— Через пять минут, Виктор Васильевич.
— Тогда пошли в класс, — предложил начподив.
Махов приехал на аэродром перед началом полетов. Узнав о прилете начальника политотдела, поспешил к нему.
— Извините, Виктор Васильевич, на утрянке порыбачил, запоздал, — словно оправдываясь, проговорил полковник, пожимая Сосновцеву руку.
Предполетные указания Горегляда были, как всегда, краткими. Сосновцев и Махов сидели рядом. На них то и дело поглядывали летчики. Это нервировало Горегляда: невнимательно слушают указания метеоролога и инженера. Будто не их касается. Надо после полетов об этом поговорить.
Полеты начались, и Махов поспешил продолжить с Сосновцевым разговор о необходимости сокращения сроков испытаний.
— Сроки растянуты, летают в основном днем. Люди не мобилизованы…
— Ваши замечания мне доложил Северин, — прервал Сосновцев. — У вас есть претензии к политработникам?
— Что вы, что вы, Виктор Васильевич! Я лишь порекомендовал Северину быть более требовательным к тем, кто не осознал необходимости переучивания в самые сжатые сроки.
— А как вы находите Северина? — Вопрос был задан неожиданно, и Махов даже опешил.
— Спросите, Виктор Васильевич, о чем-нибудь полегче. Ваш человек, вам виднее. Да-да, виднее…
— Конечно, у политотдела дивизии есть свое мнение о Северине, но мне бы хотелось услышать от вас, опытного авиатора, оценку деятельности замполита. Вы бываете в других частях, и вам не трудно сравнить Северина с другими замполитами.
— Хороший работник. Только вот характер… — Махов развел руки. — Характерец трудный. Больно резкий он человек. Что с техником говорит, что с начальником — никакой разницы. А где субординация? Так нельзя. От одних его предложений голова кругом идет. То летать два спаренных дня подряд по одной плановой таблице, то смешанная смена днем с переходом на ночь, то не один парковый день, а два.
— Разве это плохо, что люди ищут, стараются выбрать оптимальный вариант в работе?
— Хорошо-то хорошо. А каково нам? Нам каково? Есть же директивы и наставления, которые нарушать нельзя. Если каждый начнет выдумывать, то, извините, кабак получится, а не полеты.
— Насколько мне известно, предложения Горегляда, Северина и других направлены не в разрез с наставлениями и указаниями, а на их развитие. Почему бы нам, в дивизии, не собрать все предложения вместе и не отправить в округ и Москву на рассмотрение? Может, кое-что уже подустарело?
— Не согласен, Виктор Васильевич. Если из всех частей и соединений начнут предложения давать, то, честно вам говорю, завалят вышестоящий штаб ворохами бумаг. А там — люди думающие, опытные. Они, как говорится, и сами с усами.
— На местах-то виднее. Ну ладно. Позиция ваша ясна. А что еще вы можете сказать о Северине?
— Уверен в себе чересчур. И потом эта его критика. Она у всех на зубах. Недавно на партсобрании критиковал коммунистов инженерного отдела округа. Опять же не за свое дело взялся. Не его забота о полетах и двигателях. Его дело — лекции читать, партийные дела, самодеятельность, женсовет. А о двигателях другие позаботятся. Я его пытался переубедить — он в бутылку полез. «Полеты — это моя партийная работа! Главное направление, средоточие усилий коммунистов полка».
— Правильно Северин сказал. Полеты, подготовка летчиков и техники, воспитание личного состава — это основные направления в нашей работе. А вы предпочли бы, чтоб каждый сверчок знал свой шесток?
— Нет, конечно. Но замполит, как мне думается, больше воспитательной работой заниматься должен.
— Точно. Я-то думал, что у вас к Северину есть другие претензии: летает мало, ошибок — короб, неквалифицированно помогает командиру в организации летной подготовки. По поводу служебных обязанностей у нас к нему замечаний нет. Настоящий воспитатель не тот, кто старается воспитывать, а тот, у кого воспитываются. Северин и есть настоящий воспитатель. — Прислушался к характерному, свистящему звуку идущего на посадку самолета. — Кстати, политотдел дивизии через два дня проводит собрание партактива дивизии.
— Я могу выступить?
— Разумеется, — ответил Сосновцев и, попрощавшись, направился в сторону СКП. Он пообещал Горегляду быть там после окончания полетов и поговорить с командиром о делах полка.
Собрание партийного актива дивизии открыл начальник политотдела. О том, что выступать придется в числе первых, Геннадий узнал в перерыве после доклада Сосновцева и, как только раздался звонок, быстро прошел на свое место. Еще и еще раз просмотрел исписанные листки. Только бы не сбиться! Не забыть сказать о главном: о напряженной работе личного состава и меняющихся сроках освоения новой техники.
Выступил Геннадий неудачно. Он так волновался, что перепутал несколько цифр налета эскадрильи. В зале раздались редкие смешки. Махов укоризненно покачал головой. Лишь в конце выступления Геннадий стал уверенней и толково рассказал о наболевшем.
Он чувствовал себя виноватым и долго не мог успокоиться. «Подвел эскадрилью… Не смог доложить как следует». Не помог даже добродушный шепот сидевшего неподалеку Северина:
— Не переживай. Научишься. Не это главное.
Постепенно выступающие начали повторяться, говорить примерно одно и то же, называя лишь другие фамилии. Сидевшие в зале и президиуме перешептывались, заглядывали в только что купленные в фойе книги, шелестели газетами. Но когда Сосновцев объявил о выступлении полковника Махова, в зале снова установилась тишина.
Махов шел к трибуне тяжело, сгорбившись, будто предложения, которыми он собирался поделиться с партактивом дивизии, давили на его плечи. Его пухлое серое лицо казалось задумчивым и усталым, словно полковника обременяли непосильные и важные заботы. Это была поза, хорошо знакомая всем, кто служил с полковником, она уже давно вызывала у офицеров насмешливые улыбки.
Поднявшись на трибуну, Махов неторопливо обвел взглядом зал, оперся локтями на борта и негромко произнес: «Товарищи!» Снова сделал паузу, накаляя внимание участников собрания. Махов умел говорить. Он начал с международной обстановки, рассказал о военных блоках империализма, об опасности новой войны… Каждое его слово камнем падало в зал. Тишина в паузах звенела. Кратко коснувшись дел в дивизии, он обрушился на полк Горегляда:
— Год назад полк занимал ведущее место в дивизии. Теперь же он может утратить завоеванные позиции. Нам поручили испытания. Мы надеялись, что коммунисты-руководители товарищи Горегляд, Северин, Черный, Пургин, Редников и другие горячо возьмутся за дело и решат задачи досрочно, но этого не случилось, сроки испытаний и переучивания растянуты. Да-да, растянуты! Вы не оправдали доверия командующего!
Махов отпил глоток чая и принялся рассказывать о недостатках и упущениях, имевших, по его мнению, место в полку. Время выступления Махова истекло, Сосновцев нажал кнопку установленного на трибуне светового табло: «Осталась одна минута». Махов заметил сигнал, но вида не подал и спокойно продолжал говорить: был уверен, что никто не посмеет прервать.
Напряжение в зале начало падать, когда Махов, раскритиковав полк Горегляда, снова вернулся к международной обстановке. Люди переговаривались, скрипели стульями, шелестели газетами. Сосновцев снова поднялся, остановил взгляд на Махове, негромко постучал карандашом по графину, посмотрел на часы. Из зала донесся протестующий возглас: «Время!» Голос словно подстегнул Сосновцева.
— Ваше время кончилось. Сколько вам потребуется еще? — спросил он.
— Три минуты! — резко бросил Махов.
— Как будем решать, товарищи? — спросил председатель.
— Дать, — нестройно ответили несколько человек, среди которых выделялся голос Брызгалина.
— Пожалуйста, продолжайте.
Прошло три минуты. Махов невозмутимо говорил о необходимости всемерного повышения боевой готовности. Сосновцев встал:
— Все, Вадим Павлович. Дополнительное время тоже истекло.
Махов торопливо закончил речь, собрал листы бумаги, сошел с трибуны и, вздохнув, тяжело опустился на стул. Он не слушал выступающих: переполняла обида на тех, кто мешал ему говорить. За годы работы в аппарате он привык к тому, что его никто, кроме руководства, не прерывал и не торопил. Сегодня же осмелились оборвать на полуслове, а из зала неслись недовольные возгласы. «Наверняка воспитанники Горегляда и Северина — другие не посмели бы», — думал он, чувствуя, как в нем растет неприязнь к этим людям.
— Слово предоставляется товарищу Северину, — донеслось до Махова, и он машинально повернул голову в сторону трибуны.
Северин держался уверенно. Смотрел прямо в зал. Узнавал среди внимательно слушавших его людей коммунистов полка: Черного, Редникова, Васеева, Муромяна… Понимал, как волнует их все, о чем он говорит.
— Задачи, поставленные на завершение переучивания и испытаний, коммунисты полка и весь личный состав выполняют. Люди настроены по-боевому и трудятся напряженно. Примером может служить прошедшая неделя, когда личный состав ТЭЧ работал круглосуточно, чтобы подготовить все самолеты. Летчики на новых машинах налетывают больше, чем до переучивания. Этому способствуют и труд авиаторов, и тактико-технические возможности наших замечательных машин, вобравших в себя новейшие достижения авиационной науки и техники. Во всех партийных организациях обсуждены задачи по освоению нового самолета, развернуто соревнование. Но, товарищи, сроки испытания и переучивания менялись уже дважды. Это с беспокойством отмечал в выступлении товарищ Васеев. Разговоры о плановости в работе, о научной организации труда останутся разговорами, если не будут созданы условия для ритмичной работы. Выступающий здесь товарищ Махов призывает нас к отброшенному жизнью лозунгу: «Налет любой ценой». Действительно, «поточный метод полетов» увеличит общий налет, но нам нужен не только налет, а и выполнение упражнений для испытаний самолета, повышение уровня подготовки каждого летчика. При «поточном методе» средний налет возрастет, но молодые летчики от этого ничего не выиграют: «вал» дадут наиболее опытные, хорошо подготовленные пилоты.
Северин перевел дыхание.
— Нам нужна помощь, но пока мы ее получаем в основном в виде лавины бумаг. Вот только один пример. — Он достал из кармана служебный бланк телеграммы и прочитал: — «От всего личного состава примите зачет по мерам безопасности при работе с циркулярными пилами».
В зале грохнул дружный смех. Северин дождался тишины и продолжал:
— Подобных бумаг немало. Их шлют по любому поводу, все они отвлекают людей от работы. Нас часто проверяют. И хотя все проверяющие заверяют нас, что прибыли оказать нам помощь и не будут мешать нашей работе, в действительности же проверки выбивают нас из графика. Так, за пять месяцев этого года в полку побывали три группы: из Москвы, из округа и из дивизии. Разве можно нормально работать в таких условиях?! Конечно, контроль и проверки необходимы, но не слишком ли часто они отвлекают людей от главного дела?!
— Что я вам, уважаемый Виктор Васильевич, говорил? — наседал Махов на Сосновцева по пути в гарнизонную гостиницу. — Критикан ваш Северин! Все ему не нравится! Сами с усами! Была бы моя власть, за такие выступления врезал бы по первое число. Распустили мы людей…
Сосновцев шел молча. Спорить с Маховым не хотелось. Ну, резковато выступил Северин. Можно бы погибче, не так прямолинейно. А по существу — прав. Не о себе думает — о деле. Смелый, прямой, тверд в убеждениях. Конечно, Махову больше нравятся тихие и послушные. Те, что помалкивают да посапывают! Те, что тлеют, но не горят! Ему лично нравятся такие, как Северин. Для дела он больше полезен, чем те, кто соглашается со всем, кто в рот начальнику заглядывает.
— Вадим Павлович, вы читали когда-нибудь, что писал Суворов об офицере?
Махов раздраженно пожал плечами: ему про Фому, а он про Ерему.
Сосновцев вынул из кителя записную книжку.
— Послушайте, очень любопытно. По Суворову, офицер должен быть:
«Весьма смел, но без запальчивости.
Скор без опрометчивости.
Деятелен без легкомыслия.
Подчинен без униженности.
Благороден без горделивости.
Непринужден без лукавства.
Тверд без упрямства.
Скромен без притворства.
Основателен без педантства.
Приятен без ветрености.
Благорасположен без коварства.
Проницателен без пронырства.
Услужлив без корыстолюбия». —
Сосновцев закрыл записную книжку. — Уверяю вас, Северин обладает этими качествами. Из него вырастает хороший, опытный руководитель. Сколько у замполита свободного времени? Кот наплакал. А он каждую минуту использует на свое внутреннее оснащение, на то, чтобы узнать о последних достижениях науки, о новинках литературы и искусства. Присмотритесь к нему повнимательнее. Современный интеллигентный офицер. Правда, горячеват…
— Мне больше нравятся холодные головы, — сухо сказал Махов.
— Мне тоже, но — голова, не сердце. Когда у человека холодная голова и холодное сердце, пользы от него не жди. Будет суетиться, шуметь, пускать пыль в глаза — создавать видимость работы, имитировать кипучую деятельность.
— Таких имитаторов сейчас уже мало, — возразил Махов. — А излишняя горячность… от нее ведь детством попахивает, инфантильностью. Вчера иду мимо стадиона, Северин с летчиками в футбол играет. Полк осваивает новую технику, а замполит мяч катает! Мяч! Мальчишка! Вот вам и современный интеллигентный руководитель!
Сосновцев усмехнулся:
— Не вижу ничего плохого в том, что замполит во время физзанятий играет в футбол. Он ведь действительно еще молод.
— У него, Виктор Васильевич, есть дела поважнее, — Не сдавался Махов. — Сегодня мне доложили, что в гарнизоне по инициативе Северина собираются чуть ли не свою «Третьяковку» открывать. Одни летчики рисуют картины, другие изучают древнюю историю — на кой черт, извините за выражение, она нужна?! Третьи занимаются цветной фотографией… Не полк, а академия изящных искусств. Это надо запретить! Мы не искусствоведов готовим, воздушных бойцов! Да-да, бойцов! А в бойце нужно воспитывать стойкость, верность Родине, готовность выполнить любой приказ командира. Северин же их в розовом сиропчике купает. В сиропчике…
Сосновцев подошел к крыльцу гостиницы и посмотрел в темное, усыпанное светлячками звезд небо.
— Ночь-то какая! И тишина. — Он снял фуражку и пригладил ладонью волосы. — Думаю, полковая «Третьяковка» не помешает нашим летчикам. Мы должны знать, что защищаем, что бережем. Кстати, Вадим Павлович, теперь мне стало ясно: полк Горегляда с предложениями о сокращении сроков испытаний и переучивания выходить не будет. И политотдел дивизии мнение руководства полка разделяет полностью.
— Очень жаль! — пробормотал Махов. — Очень жаль…
День начался, как обычно, предварительной подготовкой. Летчики изучали полетные задания, инструкции, вычерчивали маршруты, вносили в планшеты изменения радиочастот и позывных соседних аэродромов.
В конце занятий Васеева вызвали к телефону. Звонил Северин.
— Как освободишься, зайди ко мне.
Васеев ответил, что через час обязательно будет.
Северин встретил Геннадия, как всегда, приветливо, предложил стул.
— Подвел я вас, Юрий Михайлович, — чувствуя неловкость, сказал Васеев. — Плохо выступил.
— Точнее, не совсем хорошо. В этом деле, как и в любом, не всегда бывают удачи. Еще один урок: во всем нужна тщательная подготовка. Теперь у тебя есть хоть и небольшой, но свой опыт.
Они долго оставались вдвоем. Северин рассказывал о том, как он сам готовится к выступлениям, а потом разговор пошел об эскадрилье, об испытаниях.
— Махов говорил, что одна из первых серийных сверхзвуковых машин была запущена в производство после недолгих войсковых испытаний, — сказал Геннадий.
— Тогда, в условиях «холодной войны», этого властно требовали суровые обстоятельства. Первый сверхзвуковой! Машину потом долго доводили. Сейчас этого делать нельзя!
— Но Махов не новичок в авиации. Кстати, он приказал письменно изложить мое мнение о сокращении сроков испытаний.
— Вон как!
— А что, Юрий Михайлович? — удивленно спросил Геннадий.
— Нет, ничего. — Северин постучал пальцами по столу. «Втягивает Васеева. Еще бы, лучший летчик полка, член парткома».
— Я вот о чем хотел попросить тебя, Геннадий. — Северин решил перевести разговор на другую тему. — Звонил секретарь парткома вагоноремонтного завода Стукалов. У наших шефов праздник, переходящее знамя им вручают. Может ваша эскадрилья дать небольшой концерт самодеятельности?
— Можем, Юрий Михайлович. Минут на сорок.
— Достаточно. Вторая часть их просьбы требует уточнения на месте, и тебе, как члену парткома, поручается детально разобраться. Заодно переговори о мачтах для твоего тренажера. Завод большой, помогут.
— Обязательно переговорю! — обрадовался Геннадий. — Мачты нам позарез нужны!
— Когда возвращается замполит Бут?
— Врачебную комиссию прошел полностью. Пишет, что приедет со дня на день.
— Вот и прекрасно! С ним полегче будет. А то ведь и за себя, и за замполита. — Северин обнял Геннадия за плечи.
— Трудно. Лида обижается — сыновей почти не вижу. Да и не успеваю всего охватить.
— Научишься. Не боги горшки обжигают.
Резко зазвонил телефон. Северин взял трубку и насторожился.
— По плану у вас политические занятия завтра, переносить их незачем. Да, я буду присутствовать. До свидания! — Он положил трубку и, кивнув в сторону телефона, проговорил: — Узнали, что мы с секретарем парткома решили побывать у них на политзанятиях, вот и хотят взять отсрочку, чтобы получше подготовить группу. И когда у нас переведутся любители показухи? Ну, будь здоров!
Дорога к шефам была неблизкой, и, пока газик резво накручивал километры, Васеев думал о тренажере. Тренаж по вертолету потребовал большого расхода моторесурса. Вот тогда он и предложил вместо вертолета поднять на двадцатиметровую высоту металлический макет самолета. И не один, а два. Суть предложения Васеева состояла в том, чтобы на земле летчик из кабины при включенном радиолокационном прицеле отыскал на экране цель — макет самолета, поднятый на мачты, — и произвел ее захват. Упражнение завершалось имитацией пуска ракеты.
Свою идею Васеев вынашивал с тех пор, как начал летать на новом истребителе. Много времени ушло на расчеты и выкладки, и вот теперь, когда молодые летчики приступили к учебным перехватам, целесообразность таких тренировок стала очевидной. Северин это понял сразу и доложил командиру полка. Тетрадь в коричневой обложке с расчетами заинтересовала Горегляда. Он просмотрел записи и передал подполковнику Брызгалину. Брызгалин пообещал Северину изучить предложения Васеева, но с окончательным ответом не торопился.
Васеев несколько раз напоминал подполковнику о тренажере, но тот все отмахивался от него.
— У нас нет ни средств, ни металла, чтобы сделать двадцатиметровые мачты и макеты самолетов.
Теперь, когда Северин послал Васеева к шефам, у Геннадия снова разгорелся огонек надежды: должны помочь!
У проходной завода Васеева встретил секретарь парткома Владимир Иванович Стукалов. Они не были близко знакомы, и оба долго прощупывали взглядами друг друга.
— Посмотрим наш главный цех, — предложил Стукалов, когда Васеев признался, что на заводе был с экскурсией года три назад. — Недавно мы завершили его реконструкцию, там есть что посмотреть.
Стукалов предложил сигарету. Васеев отказался:
— Спасибо. Не курю.
— Тогда прямо в цех.
Три года назад, когда Геннадий был на заводе, на него обрушился грохот кузнечных молотов, шум работающих станков, пронзительные сигналы передвижного крана. Теперь, войдя в цех, он ничего этого не услышал. Бросились в глаза светлые тона заново выкрашенных стен, цветники у окон, чистота покрытого масляной краской ровного, без выбоин бетонного пола. Но больше всего его удивил воздух. Копоти не было, дышалось легко, хотя запахи краски и ощущались. Там, где раньше высились станины кузнечных молотов, стояли выкрашенные в салатовый цвет станки. Над ними склонились рабочие.
Геннадия удивила малолюдность; все, кто находился в цеху, были заняты делом.
Стукалов и Васеев прошли середину пролета цеха и остановились возле поблескивающих свежей краской пассажирских вагонов.
— Почти готовы, — сказал Стукалов.
— Почему «почти»? — спросил Ваееев.
— Поставили под покраску, да закавыка получилась…
Какая получилась «закавыка», рассказать он не успел — подошел высокий, с густыми, седыми волосами мужчина лет пятидесяти, одетый в аккуратно подогнанный комбинезон.
— Устякин Иван Макарович.
Геннадий представился, едва не ойкнув от боли — Устякин до хруста сдавил его пальцы шероховатой широкой ладонью.
— Наш лучший бригадир. Фронтовик, — не без гордости сказал Стукалов.
Устякин засмущался:
— Ладно уж, Владимир Иванович, к чему это ты… Я же по делу.
Устякин взял Васеева за локоть.
— Помогли бы нам, браток. В позапрошлом году, когда нам показывали «миги», я заприметил на аэродроме интересную штуковину: пылесос для уборки взлетной полосы. Пришлите нам его денька на два. Понимаешь, какое дело: надо сдавать пять вагонов, а они еще не покрашены изнутри. Вот зайди, посмотри.
В разговор вмешался Стукалов:
— Смотрите, а я в литейный схожу.
Устякин подтолкнул Васеева к лестнице, и они вошли в вагон. На полу, возле окон, в купе — повсюду виднелась стружка, обрывки дерматина, клочья ветоши, металлические обрезки.
— Раньше красили вручную, — пояснял Устякин, — и этот хлам успевали с горем пополам убирать. Теперь же, после реконструкции завода, ремонт вагонов поставлен чуть ли не на конвейер. Только успевай крутиться, план увеличили. А мы не успеваем. Понял, для чего нужен ваш пылесос?
— Понял, Иван Макарович, понял, — сказал Геннадий. — Только как же вы его используете? Заборники у него между колес.
— Все продумано. Сделаем переходники.
— На пару дней пылесос, наверное, дадут. Эти вагоны сдадите в срок. А дальше как же?
Устякин усмехнулся:
— Пока пылесос будет у нас, мы изучим его и потом сделаем свой. Поменьше, конечно, вашего, но зато — собственный. Хватит силенок — сделаем получше вашего. Двухскоростной. Наподобие нагнетателя на моторе АМ-34, что стоял на штурмовике Ил-2.
Васеев удивился:
— Откуда у вас такое знание авиации?
— Я в войну авиационным механиком служил, — ответил Устякин. — Три года на фронте. Когда к нам приезжают из вашего полка или сами к вам на встречи ездим, у меня сердце быстрее колотиться начинает… — Устякин отвернулся, вздохнул. — Я в юности мечтал летчиком стать. Война началась — направили в авиашколу. Обрадовался. Приехал — ан нет, механиков готовят. Я к начальнику: отпустите учиться на летчика. Тот ни в какую. Рапорт мой порвал и отправил на занятия.
К ним подошли рабочие, обступили плотным кольцом. Устякин заметил, запнулся на полуслове:
— Что это я о себе разговорился?! Ты, браток, расскажи лучше о ваших делах. У вас там обстановка посложнее.
Васеев рассказал о своем ведомом лейтенанте Подшибякине, об Анатолии Сторожеве, о технике Муромяне, которые недавно отличились на учении, об особенностях полетов на сверхзвуковой скорости, о ночных вылетах. Он видел, чувствовал: слушают с огромным интересом — и радовался этому. Затем смущенно попросил:
— Вы бы, Иван Макарович, рассказали о фронтовых делах. Много, поди, увидеть довелось…
— Довелось, — согласился Устякин. — Недавно у школьников был. Ну, обычная встреча, сам знаешь. А один пацан мне и говорит: «Расскажите о самом памятном для вас дне во время войны». Подумал я и вспомнил, как уже в конце войны на наш авиационный полк немцы напали. Ночью, когда мы с Сашкой-оружейником после вылетов в ангаре ленты набивали патронами. Прижали они нас, как говорится, к стенке. Кругом стрельба, огонь, грохот. Глядь, вбегает молодой летчик Кремнев. В руках знамя держит. Помогли мы с Сашкой ему накрутить полотнище на грудь, под гимнастерку, а сами — к «лавочкину». Парашют приготовили — Кремневу лямки на плечи. А стрельба идет вовсю. Лейтенант мой вырулил и — на взлет. Немцы огонь усилили. Тут-то рядом снаряд разорвался. Сашку наповал, а меня шибануло о стенку ангара. Год, считай, лежал к койке пристегнутый — позвоночник осколком повредило. Встал на ноги — и домой по чистой. Хотел было свой полк отыскать, письма писал, но ответа не дождался. После войны много частей расформировали. Так-то браток, и кончилась для меня авиация…
— Как звали Кремнева? — спросил Васеев.
— Кремнева? Володькой. А почему ты спросил?
— Нашей дивизией командует генерал Кремнев Владимир Петрович. Фронтовик.
— Какой с виду?
— Высокий, подтянутый. Лицо смуглое. Строгий…
— Володька выше меня был. Худой, волосы черные.
— У генерала Кремнева седые.
— Могли поседеть за эти годы. Летать — не по земле ходить. В общем, браток, поспрашивай у вашего генерала о знамени. Может, и меня помнит. Скажешь, Устякин привет передавал. И про ангар скажи.
— Непременно, Иван Макарович, расспрошу.
— Пошли? — воспользовавшись паузой, предложил подошедший Стукалов.
— У меня одна просьба есть, — сказал Васеев.
— Говори, не стесняйся, — пробасил Устякин. — Чем можем, тем поможем.
Геннадий вынул из планшета чертеж с расчетом приспособления для тренажера. Стукалов и Устякин наклонились над листом полуватмана, углубились в расчеты. Минут пятнадцать они разглядывали чертеж. И какими же долгими показались Геннадию эти минуты!
— Как, Иван Макарович? — наконец спросил Стукалов.
— Подумать надо, Владимир Иванович, — ответил Устякин. — Штанги, макеты и растяжки сделаем, а вот лебедки у нас нет.
— Лебедку и трос выпросим во втором цехе или из неликвидов возьмем. А где ты мачты таких размеров достанешь?
— Сварим из наших, семиметровых.
— Тогда договорились! — обрадовался Стукалов.
— Спасибо вам, Иван Макарович, — обрадованный Васеев пожал бригадиру руку. — Этот тренажер нам очень нужен! Сроки освоения сократим!
— У вас тоже и планы и сроки есть? — поинтересовался Устякин.
— Есть. И еще какие! — сдержанно ответил Геннадий.
Пока Васеев говорил с секретарем парткома о предстоящем концерте, Устякин не сводил с него глаз. Васеев и раньше то и дело ловил на себе его пристальный взгляд, но не придавал значения; теперь это заметил и Стукалов.
— Чего это ты, Иван Макарович, с летчика глаз не сводишь?
— Уж больно похож на Сашку-оружейника. Смотрю и удивляюсь. И брови, и нос, и особенно глаза…
Слова Устякина отозвались в сердце Геннадия непонятной тревогой.
— Фамилия-то его как?
— Фамилия? Сашка… Сашка… Сколько лет прошло… — Устякин тер подбородок, морщил лоб, пытаясь вспомнить фамилию однополчанина. — Постой, постой, вспомнил. Саша Васеев! Точно! Васеев!
Пол под Геннадием качнулся и поплыл в сторону. Мир сжался до портрета отца в маленькой комнате матери. Геннадий словно стоял напротив отца и так отчетливо видел его глаза, чуть прикрытые в легком прищуре, что хотелось крикнуть от боли. Никогда в жизни он не видел отца вот так отчетливо.
— Что с тобой, браток? — Устякин поддержал Геннадия. — На тебе лица нет.
— Ничего, ничего, спасибо. — Геннадий шумно выдохнул и взглянул на Устякина: — Моя фамилия Васеев. Геннадий Александрович. — Какое-то время от напряжения он не мог говорить и стоял молча, чувствуя, как сохнут губы.
— Вон оно что! — Устякин вскинул густые брови. — Сынок, значит, Сашкин. Не ошибся я: уж больно ты на отца похож. Вот так встреча!
Их оставили вдвоем. Поначалу Геннадий говорить не мог, сидел молча, погруженный в свои думы. «Отец, отец… Сколько раз звал на помощь! Как хотелось посидеть на твоих коленях, как это делал сосед-мальчишка! Я ждал тебя каждый день, ждал твоего возвращения с работы, как ждали другие ребята с нашей улицы. Я долго не мог смириться с мыслью, что тебя нет; мне казалось, что ты далеко-далеко и скоро вернешься к нам с мамой…» До него едва доносился глухой говор Устякина, он слышал лишь отдельные слова, но за этими словами вставал отец.
Выйдя из проходной завода, Васеев сел в газик, кивнул водителю и погрузился в свои думы. Снова всплыло лицо отца, а в ушах загудел басовитый голос бригадира, вернувший его на какое-то время в грозное военное лихолетье.
Погруженный в свои мысли, опасность он все-таки заметил первым: справа, со стороны развилки, не замечая их газика, мчался груженный кирпичом многотонный МАЗ. Успел крикнуть шоферу:
— МАЗ справа! Тормози!
Расстояние между машинами быстро сокращалось, и водитель, избегая удара, начал выворачивать руль влево, на встречную полосу, по которой шел «Москвич».
— Куда ты? Там же люди! — закричал Геннадий, ухватившись за скобу кабины газика. — Крути вправо! Вправо!
Он отчетливо представлял себе всю опасность этой команды — газик подставлял бок МАЗу. Но иного выхода не было — встречный «Москвич» уже затормозить не успел бы.
Удар пришелся по переднему колесу и правому сиденью. Геннадий услышал пронзительный визг тормозов, резкий скрежет металла. Боль в правой ноге он ощутил лишь после того, как, выскочив из перевернувшейся машины, попытался вытащить прижатого рулем водителя. Дернул его за руки, но нога подломилась, и Геннадий упал.
Геннадий с трудом открыл глаза и увидел яркую белизну потолка. Хотел повернуть голову и посмотреть вокруг, но почувствовал, как все тело отозвалось резкой, пронизывающей болью. «Где я? — недоуменно подумал он. — Почему так болит нога?» Тревога наполнила его, и он, напрягая память, начал вспоминать.
— Не волнуйтесь, Геннадий Александрович, нога цела, — тихо проговорил врач. — В гипсе нога. В общем, все, кажется, обошлось.
— А летать… летать буду? — спросил Геннадий срывающимся голосом.
— Думаю, что будете.
— Спасибо, доктор! Спасибо…
— Благодарить еще рано — многое будет зависеть от вас. Судя по первым впечатлениям, вы человек волевой, боль при операции перенесли удовлетворительно. Оперировать-то пришлось без наркоза. Теперь дело за вами. Гимнастика для вас — больше, чем хлеб.
В дверь постучали. Врач поднялся.
— Войдите.
На пороге показались Горегляд и Северин.
— С разрешения начальника госпиталя на десять минут, — доложил Северин.
Врач согласно кивнул и вышел.
— Что же это ты, товарищ Васеев, себя не уберег? — Горегляд присел на стул и поглядел на Геннадия. — В воздухе с пожаром справился и машину спас, а на земле чуть не погиб. Мы с Юрием Михайловичем как узнали, не сговариваясь, — в штаб. Пока полковой врач до госпиталя дозвонился…
— Да, — вступил в разговор Северин, — задал ты тревоги всему полку. Летчики не ушли домой, пока не узнали о твоем состоянии. А друзья твои — Кочкин и Сторожев едва из гарнизона к тебе не убежали. Командир вернул с проходной — на водовозке устроились. Ну ладно! Хватит о вчерашнем дне. Самочувствие-то твое как?
Геннадий подтянулся на локтях, лег поудобнее, положил руки поверх одеяла и ощутил на себе настороженные взгляды командира и замполита. Говорил медленно. Часто поглядывал на упрятанную в гипс ногу. Только когда коснулся встречи с Устякиным и обещания помочь сделать тренажер, лицо его порозовело, глаза наполнились блеском и весь он взбодрился.
— Жаль, что дело теперь застопорится.
— Почему застопорится? — не согласился Горегляд. — Поручим твоему дружку Сторожеву. Соорудит, как требуется! Главное, не залеживайся здесь. Чуть нога окрепнет, давай в полк. По себе знаю — полежишь месячишко и начнешь клекнуть. Встанешь с кровати — из стороны в сторону словно ветром качает. Физкультурой займись. — Горегляд поднялся со стула и взял руку Васеева: — Носа не вешать! Побольше бодрости. Пошли, Юрий Михайлович! — кивнул он Северину. — Надо к водителю зайти. У него, говорят, дела получше — царапинами отделался.
— Товарищ командир! — негромко произнес Васеев, обращаясь к Горегляду. — Вопрос разрешите?
Тот кивнул.
— Вам не приходилось слышать о подвиге лейтенанта Кремнева? Он, говорил бывший авиамеханик Устякин, знамя полка спас. Не наш ли это генерал?
— Не слышал. Может, однофамилец?
— По рассказу Устякина, лейтенант Кремнев похож на нашего комдива.
— При встрече спрошу. Ну, Васеев, выздоравливай! — Полковник поправил халат и вышел в коридор. Северин кивнул лежавшим на соседних кроватях больным и осторожно вышел за ним.
— Интересные в авиации начальники, — позавидовал сосед по палате, лейтенант-танкист. — Беда только случилась, а они тут как тут.
— Точно, — откликнулся Васеев. — Внимательные. И о деле беспокоятся. И людей любят.
После возвращения из длительной командировки Кремнев на следующий день вместе с Сосновцевым вылетел в полк Горегляда.
Две недели назад, после получения директивы о переходе на новый метод полетов, Степан Тарасович весь день был сумрачным и неразговорчивым; Северин дважды заходил к нему, предлагал собрать руководство полка и эскадрилий, но Горегляд молчал. И только к вечеру, когда заканчивался тренаж летчиков, зашел к Северину.
— Сердцем чувствую, что ПМП — это ошибка, — тихо проговорил он. — Но что делать… Надо начинать перестройку…
И теперь, докладывая генералу Кремневу о ходе испытаний и летной подготовке, он едва сдерживался, чтобы не высказаться о всей накопившейся в нем горечи.
Кремнев и Сосновцев беседовали с Севериным, Тягуновым, Брызгалиным, Черным, Выставкиным, заслушали командиров эскадрилий и начальника ТЭЧ, побывали на стоянках самолетов, встречались с летчиками и техниками, анализировали планы-графики и плановые таблицы полетов.
Вечером, уставшие и озабоченные, направились к гостинице, расположенной в одном из жилых домов возле сосняка.
— А Горегляд далеко видит, — похвалил Кремнев. — В отличие от Махова руководствуется принципом: «Готовь сани летом, а телегу зимой». И находчивости ему не занимать.
— Кстати о находчивости. Как-то Горегляд рассказывал мне, — усмехнулся Сосновцев, — об экзамене по тактике, который он сдавал в академии. «Виды ударов авиации по объектам противника?» — спросил преподаватель. А у него эти самые удары из головы вылетели. Молчит.
Экзаменатор пытается наводящими вопросами помочь. «Так каким же ударом: массированным или…» Горегляд сообразил: «Сокрушительным!»
— Узнаю Степана! — Кремпев рассмеялся. Снял фуражку и свернул на идущую в лес тропинку. — Пройдемся, подышим озоном. Не возражаешь?
— С удовольствием! — ответил Сосновцев.
Начался сосновый бор. Высокие, стройные сосны стояли стеной, их верхушки медленно покачивались. Пахло хвоей, разогретой смолой, воздух был чист и прозрачен, дышалось легко. Кремнев и Сосновцев шли не спеша, останавливались, запрокинув головы, смотрели вверх.
— Какая силища! — не удержался Кремпев. — Одно слово — природа.
— Этот уголок леса, — заметил Сосновцев, — очень напоминает одну из картин капитана Бута. Кстати, в гарнизоне собираются открыть свою «Третьяковку». Уже начали готовиться. Полковой вернисаж! Молодцы!
— И много картин?
— Что-то около двух десятков, да почти полсотни художественных фотографий. Приглашают нас с тобой на открытие.
— Хорошо. Прилетим обязательно, — пообещал Кремнев. — Да, отвыкаем от матушки-природы, не находим времени дружить с ней, а вредим, где только можем. Видел, когда летели на вертолете, коричневые разливы на реке — химзавод отходы сбрасывает. Сколько погублено рыбы, растений! Кое-кто живет, как бабочка, одним днем, а что будет завтра, не интересует. Дай ему налет в этом месяце, а что перерасходуем моторесурс и горючее — наплевать. Главное — перевыполнить планы, доложить начальству. Тоже из племени ИКД — имитаторов кипучей деятельности, как ты любишь говорить.
Кремнев достал пачку сигарет, вынул зажигалку, но тут же, почувствовав осуждающий взгляд Сосновцева, спрятал сигареты.
— Виноват, Виктор Васильевич, виноват. Договорились не курить — и точка. Надо подышать как следует, легкие от городской пыли прочистить.
Они долго бродили по лесу, говорили о службе, о людях дивизии, вспоминали войну. Откровенность в их отношениях установилась давно, и они берегли ее и дорожили ею. Дружба командира и начподива была у всех на глазах, их видели не только на службе, но и дома, на рыбалке, в не столь частые часы отдыха, в дни торжеств и юбилеев. Они не тратили время и силы на улаживание отношений между собой, и если кто-то не соглашался с доводами другого, то всегда старался понять их, эти доводы, найти решение, которое шло бы на пользу делу.
— К какому выводу пришел? — спросил Сосновцев.
— Надо подумать. Поговорю со штабом округа, еще раз посоветуемся. Пока, — Кремнев наморщил лоб, — я на позициях Горегляда. А ты так думаешь?
— Я поддерживаю руководство полка.
— А что имел в виду Махов, когда называл фамилии Брызгалина и Васеева? Ну, позиции Брызгалина ясны, а как оказался Васеев на одной с ним ветке?
— Молодой, горячий… Больше от чувства, чем от разума. Клюнул, видно, на громкие слова. Как же: быстрее дать авиации новый истребитель…
— Похоже, — вздохнул Кремнев. — Оно и надо быстрее. Но какой ценой?..
Вернувшись из командировки, генерал Кремнев заслушал доклады своих заместителей и начальников служб о положении дел в дивизии. Махов с присущей ему твердостью в голосе и жестах доложил о ходе летной подготовки в частях дивизии, подчеркнув, что полк Горегляда с получением директивы из штаба округа работает по новому плану с учетом сокращения сроков испытаний на два месяца. Люди мобилизованы, нацелены, решение на месте поддержано. Товарищи Брызгалин, Васеев и другие, правильно оценив создавшуюся обстановку в полку и на заводе, активно высказались за сокращение сроков. Махов не раз упомянул эти две фамилии: ему важно было представить дело так, словно инициатива исходила от коллектива полка.
Кремнев слушал Махова озабоченно, часто бросал в его сторону короткие, спрашивающие взгляды, много записывал. После доклада Махова наступила непривычная тишина. Кремнев вчитывался в свои записи, другие офицеры выжидательно смотрели на командира дивизии. Наконец Кремнев поднял брови и негромко спросил:
— Сами-то вы каких позиций сейчас придерживаетесь?
Махов вскинул голову:
— Сокращение сроков — объективная необходимость!
— Необходимость? — тяжело обронил Сосновцев, — Необходимость, которая может пойти во вред делу.
— И вы уверены, что полк уложится в новые сроки? — жестко произнес Кремнев.
— Уверен, товарищ командир! — ответил Махов. — Люди выполнят поставленные задачи!
— Неоправданный оптимизм! — не удержался Сосновцев. — Только одна деталь: эскадрилья Редникова без дополнительной спарки не решит задач переучивания молодых летчиков.
— Спарку ждем со дня на день. Погода на маршруте плохая. — Кремнев посмотрел на Сосновцева и тут же, словно вспомнив что-то, перенес взгляд на Махова. — А Москва о переходе на новые сроки знает?
— Видимо, знает.
— Как отнесся Горегляд?
— А что Горегляд? Ему, конечно, легче держаться старых сроков. Что ему прикажут, то и должен делать.
— Горегляд — опытнейший командир, он у самого господа бога заместителем по авиации может работать! Я не считаю зазорным посоветоваться с ним. К этому вопросу мы еще вернемся.
После заместителей и офицеров различных служб выступил Сосновцев.
— Считаю необходимым для уточнения вопроса о сокращении сроков послушать Горегляда. И последнее. Во время вашего отсутствия произошла автомобильная авария, в результате которой капитан Васеев получил серьезную травму.
— Как его самочувствие? — обеспокоенный случившимся, глухо спросил Кремнев.
— Нога в гипсе. — Сосновцев снял очки. — Есть опасения, что полежать ему придется довольно долго.
— Куда же смотрел шофер МАЗа? Пьян был? Таких в тюрьму сажать надо! — Кремнев остановился посреди комнаты. — Какого летчика чуть не загубил! Кстати, а куда ездил Васеев?
— К шефам, — поспешил ответить Махов. — Надо, товарищ командир, подобные поездки ограничить. Меньше будут ездить — меньше аварий.
— Железная логика, — сказал Сосновцев. — Поставим машины на прикол, пусть пешком ходят. Медленно, но спокойно.
— Не иронизируйте, уважаемый Виктор Васильевич. — Махов повернулся к Сосновцеву. — Должен быть и в этом деле порядок. Да, порядок! А в полках и батальонах привыкли к другому: кто куда захотел, тот туда и катит. Надо каленым железом выжигать эту безалаберщину!
— Позволю себе заметить, Вадим Павлович, что разговоры о каленом железе уже изрядно надоели. К сожалению, недостатков в соблюдении уставного порядка еще не мало, не изжиты и происшествия. Но жизнь запретами не остановишь. А вы чуть что — запрет! Выпил солдат в городском отпуске — запрет на увольнение всего личного состава. Случилась неприятность на дороге — автомашины во всей дивизии под замок…
— У тебя все? — Кремнев посмотрел на Сосновцева.
— Все.
— Начальнику автослужбы проверить организацию контроля в частях и подразделениях за выходящими из парков автомашинами и тщательным инструктажем водителей. А о нарушениях правил движения я в ближайшее время проинформирую обком партии. — Достав платок, он вытер лицо. — Завтра летим к Горегляду. Вопросы есть? Махова и Сосновцева прошу остаться, остальным действовать по своим планам.
Назавтра утром в палату ворвалась Лида. Подбежала к кровати, обняла Геннадия, заплакала:
— Гена, родной! Господи! Как же так!
— Не надо, Лида! Не надо. Нога скоро заживет, — бормотал он, целуя ее маленькие крепкие руки. — Небольшая трещинка в кости, растяжение мышц. Экая беда…
Сосед-танкист вышел, плотно прикрыв за собой дверь. Васеев приподнялся на кровати, обнял жену, замер.
— Ну, о чем говорить? Видишь: жив. Значит, все будет хорошо.
Оглушенная свалившимся несчастьем, Лида беззвучно плакала. Казалось, она постарела на несколько лет: вдрагивающие губы, безвольно опущенные уголки рта, напряженный, неверящий взгляд… Ну, как же это, как?.. Еще вчера он был здоров, играл вечером с детьми, утром бегал на зарядку, а сегодня — здесь, на госпитальной койке. «Трещинка… растяжение… Неправда ведь, сердцем чую — неправда. И сегодня, и завтра, и еще много дней тебя не выпустят отсюда…»
Геннадий спросил о детях. Лида не услышала: словно завороженная, смотрела на толстую гипсовую повязку.
— Ах, ты о ребятах, — спохватилась она. — Шалят, как всегда. Я им не сказала о тебе.
— Скажи. Ведь на самом деле ничего страшного не случилось.
— Хорошо, хорошо, — поспешила успокоить мужа Лида. — Не волнуйся. Поправляйся побыстрей — вот что главное. Врачей слушайся, что прикажут — все-все выполняй.
— Ладно, — согласился Геннадий, поглаживая руку Лиды. — Все выполню, лишь бы быстрее подняться.
Лида всхлипнула и отвернулась.
— Не сердись, больше не буду. Погоди, миленький, я за сумкой спущусь, я тебе там всякой снеди привезла.
— Не надо, — засмеялся он. — Лучше посиди… пока не вытурили. У нас тут знаешь какие сестрички строгие.
— Не вытурят, — слабо улыбнулась Лида. — Я ведь тоже медик. Как-нибудь договоримся. — И осторожно, как слепая, провела руками по его лицу.
После того как у Васеева сняли гипс, начальник отделения привел в палату невысокого коренастого мужчину. Госпитальный халат не сходился у гостя на мощной груди.
— Пришлось обратиться за помощью в спортобщество, — сказал начальник отделения. — Вот прислали товарища. В прошлом боксер — теперь массажист. Специалист экстракласса. Задача сложная, Валентин. Как можно быстрее поставьте капитана на ноги, а то меня звонками замучили: Горегляд из полка, Кремнев из дивизии….
— А он что, — массажист прищурил глаз, — позвонковый?
— Как?
— Позвонковый. По звонкам, значит. Ну со связями.
— Нет! — улыбнулся врач. — Летчик он. Какие в авиации связи! Летать ему надо. Ну, знакомьтесь, у меня еще дел невпроворот.
— Ну, летчик, — массажист протянул Геннадию руку, — давай знакомиться. Валентин.
— Геннадий.
— Договоримся так. Я буду ходить через день. Утром и вечером будешь массажировать сам. Как — покажу. Начнем?
Валентин, засучив рукава халата, вынул из чемоданчика баночку с тальком, потряс ею над порозовевшей, нежной кожей и принялся растирать распухшую ступню.
— Ой! — вскрикнул от резкой боли Геннадий. — Вы уж, Валентин, чуть потише — больно.
— Хорошо, Гена, учту.
Пальцы массажиста едва касались ноги, движения стали плавнее и мягче. Особенно осторожными они становились возле маленькой ранки у щиколотки.
— Не заживает?
— Течет, — с трудом выдавил Геннадий и отвернулся.
— Плоховато.
— Не то слово, Валентин. Боюсь, совсем плохо.
— Не отчаивайся! — пытался успокоить массажист. — Врачи разберутся, найдут средство. Потерпи. — Он мягко похлопал по распухшей ноге и накрыл ее простыней. — На сегодня хватит. Отдохни и давай потихоньку ковыляй. Ходишь?
— Хожу. Правда, пока с костылем.
— Где это тебя? — Валентин перевел взгляд на ногу.
— С МАЗом поцеловался, — глухо ответил Геннадий.
— Так это тебя стукнули на повороте к кирпичному заводу? Вот оно что! Шофера я знаю, в одной школе учились. Лихач и за воротник заложить любит. Судить, говорят, будут. Ну, бывай! — Валентин пожал руку Геннадию, попрощался с танкистом и вышел.
Увидев, как изменилось лицо соседа, танкист спросил:
— Болит?
— Колет и жжет, будто раскаленная гайка внутри катается. Это бы все еще можно вытерпеть, а вот с нею что делать? — Геннадий поглядел на ранку у щиколотки, повернулся на спину и уставился в потолок неподвижным отсутствующим взглядом. Так он лежал уже много дней. На редкие вопросы танкиста отвечал нехотя и односложно. Вместо положенных сорока минут физкультурой занимался по часу, утром и вечером. После прогулки, усталый, молча и упорно массажировал припухшую ступню.
О чем бы ни думал Геннадий: об эскадрильских делах, о Кочкине и Сторожеве, о Лиде и детях — все сводилось к кабине летящего самолета. Мысли о полетах вытеснили все остальные, и, чем дольше он находился в госпитале, тем тяжелей и неотвязчивей они становились.
Кочкин и Сторожев приехали вместе с Лидой. Они принесли в палату кусочек такой беззаботной с виду аэродромной жизни, от которой у Геннадия защемило в груди.
— Знаешь, старик, — спешил выговориться Коля Кочкин, — мачты твоего тренажера уже установили. Теперь макеты самолетов и лебедку осталось приделать. Северин сам руководит. Толич у него в помощниках. Через неделю, видно, закончат. Так, Толич?
— Сварочный аппарат вышел из строя, — сказал Сторожев. — Ты-то как? Чего молчишь?
«Зачем мне теперь все это? — отрешенно думал Геннадий, слушая друзей. — Тренажер, мачты, макеты… Не будет теперь для меня места в небе. Пьяная сволочь перечеркнула мою летную книжку…»
— Так себе, — неохотно ответил он. — Как говорят, средне. Между плохо и очень плохо.
— Ранка? — спросила Лида. — Течет?
— Она самая.
В палате стало тихо. Кочкин и Сторожев отводили глаза в сторону, словно стыдились, что вот они здоровы, а их друг…
— Горегляд говорил: начальник госпиталя обещал консилиум созвать, городских врачей пригласить, — осторожно сказал Кочкин.
— Был консилиум. Утром.
— Что сказали?
— Щупали. Спрашивали у врача о лечении. Совещались у начальника госпиталя. — Геннадий посмотрел на часы. — Пошли, на автобус опоздаете. — Тяжело поднялся и, опираясь на палку, зашагал к двери.
Лида и ребята уехали. Геннадий на ужин не пошел. Лежал с закрытыми глазами, и горькие мысли теснились в голове. «Неужели все? Отлетался? Неужели никогда больше не взлечу, не услышу в шлемофоне знакомого голоса Горегляда: «Посадку разрешаю. Проверь заход».
Словно затем, чтобы ему вольготнее было думать, приползла бессонница. Считал до ста, до тысячи, мысленно повторял чьи-то советы, убеждал себя: «Мне тепло, уютно… я засыпаю. Я сплю. Отяжелели веки… Слипаются глаза». Но глаза не слипались — сон отступил куда-то, его сменила гнетущая пустота. Геннадий не хотел говорить об этом, но, промучившись несколько ночей, сдался. Врач выписал пилюли. Снотворное действовало два-три часа, потом сон исчезал.
Однажды под утро Геннадий непроизвольно смежил веки и почувствовал, что засыпает. Приятная истома охватила тело, исчезла боль в ноге, стало хорошо и покойно. Но где это он? На аэродроме. Садится в кабину, надевает парашют, пристегивает кислородную маску, запускает двигатель и выруливает на взлетную полосу. Слышит голос Горегляда: «Взлет разрешаю». Самолет начинает разбег и — о, ужас! Он хочет подвернуть машину, пытается нажать на педаль, но чувствует, что у него нет правой ноги. Меховой унт пуст. Щупает штанину комбинезона — ничего нет… Слышит в шлемофоне испуганный голос врача: «Куда же вы? У вас же ампутирована нога!..» Хочет прекратить взлет, тянет рычаг двигателя на себя, но обороты турбины не уменьшаются, и самолет мчится на лес. Снова слышится голос Горегляда: «Отсекай двигатель! Отворачивай вправо!» Он пытается доложить, что отвернуть не может — нет правой ноги, и кричит: «Не могу! Не могу!»
Геннадий проснулся в холодном поту. Рядом стоял сосед и тряс его за плечи.
— Генка, проснись! Что с тобой! Чего ты так громко стонешь?
— Извини. Сон такой страшный…
После завтрака пришел массажист. Рассказал о городских новостях, вымыл руки, принялся за работу.
— Много ходишь?
— Много.
— Пора и бегать. Мышцы стали упругими, как у спринтера. Как говорят, мавр сделал свое дело, мавр может уходить. Мне здесь делать больше нечего. — Посмотрев на покрасневшую ранку, удрученно покачал головой. — На этом участке фронта без перемен. Но ничего, Гена, до свадьбы заживет.
— До чьей свадьбы, Валя!
— До моей. Скоро женюсь! Приглашаю обоих.
— Спасибо. Говоришь, бегать пора?
— Конечно! Сначала трусцой по аллее, а как выпишут — на стадион.
Геннадий проводил массажиста до ворот, попрощался, постоял, затем побежал по усыпанной ракушкой аллее. Боли он почти не чувствовал и бежал с удовольствием, стараясь сохранить ритм. Дважды пробежав по аллее, прихрамывая, направился в палату.
— Ну, как дела? — поинтересовался танкист. — Бегал?
— Бегал, но недолго. Болит.
— Лиха беда начало. Дальше лучше будет.
Геннадий присел на кровать. Снял тапочку, посмотрел внутрь и с досадой бросил на пол.
— Снова? — спросил танкист.
— Да, — глухо уронил Геннадий и повалился на кровать.
В тот день он, словно в воду опущенный, безотлучно сидел у окна и смотрел на север, в сторону, где находились аэродром и его родной полк. Опоясанное перламутровыми лентами самолетных инверсий небо светилось голубизной. «В такую погоду наши обычно летают в две смены, — подумал Геннадий. — Спешат. Последний месяц лета».
Неожиданно до его слуха донесся характерный свистящий звук — так бывает, когда самолет летит на малой высоте. Геннадий поднялся со стула, вытянул шею, стараясь заглянуть туда, откуда неслись знакомые звуки, и увидел силуэт снижающейся машины. Машина выровнялась и, покачав крыльями, стрелой ринулась в небо. «Испытательные полеты на малой высоте, — подумал Геннадий. — Кто-то выбрал маршрут в сторону города».
Свистящий звук постепенно растаял — самолет скрылся из виду, а в голове Геннадия все еще стоял неумолчный, призывный гул реактивного двигателя. «Ему там, в кабине, хорошо, — позавидовал он. — Рука на ручке управления, ноги на педалях…»
Мысль о ноге внезапно ударила изнутри, и он почувствовал, как отхлынула от лица кровь, побледнели и вмиг отяжелели руки. Вместо сини неба увидел серое, расплывшееся пятно больших, с переплетами окон. Привстал, тяжело качнулся, не сдержавшись, с силой ударил палкой о спинку кровати и зло закричал:
— Не можете вылечить! Медицина хваленая! К черту ваши обещания! Я летать хочу! — Бросил на пол обломок палки, обхватил руками голову и словно подкошенный рухнул на кровать — его душили слезы.
Танкист растерянно тронул его за плечо:
— Ты что психуешь? Не сможешь летать — найдут тебе другую работу.
— Да что ты несешь?! Замолчи!
— Хватит! — крикнул танкист. Он выскочил в коридор и вскоре вернулся с начальником отделения.
— Что с вами, Геннадий Александрович? — спросил тот.
— Надоело, доктор, глотать пилюли и дырявить кожу уколами. Бесполезно все это. И вы знаете, что бесполезно. Знаете… И продолжаете назначать. Зачем?
— Маресьев полгода терпел и тренировался, — отрезал врач.
— Маресьев знал, что у него нет ног. Знал! А ни я, ни вы не знаете, что сделать, чтобы не гноилась ранка. Не знаете ведь? Чего глаза отводите? Вот так-то, доктор! Хвастаться успехами медики горазды. А где эти успехи? Ранку величиной с гривенник не можете одолеть! — Геннадий вытер платком покрытый испариной лоб и, заметив, как потемнело лицо майора медслужбы, негромко произнес: — Извините, — и отвернулся.
— Что ж, я вас понимаю, — помолчав, сказал начальник отделения. — Ранка превратилась в свищ, закрывается он трудно, а терпения у вас маловато. Но мы применили самые новые антибиотики.
— Что же мне делать дальше? — настороженно спросил Геннадий.
— Лечиться. Попробуем применить облепиховое масло. Правда, его и взять-то негде, но мне позвонил Сосновцев, сказал, что генерал Кремнев пообещал раздобыть флакон через друзей. Обождем денек-другой…
Облепиховое масло не помогло: из ранки по-прежнему сочился гной. Настроение у Геннадия ухудшалось с каждым днем. Он все реже и реже выходил на улицу, перестал бегать по утрам; ему казалось, что медицина и в самом деле бессильна. Книг почти не читал — не хотелось…
В госпитале генерал Кремнев и полковник Сосновцев появились сразу после обхода врачей.
Услышав знакомый голос, Геннадий насторожился. У входа в палату стояли командир дивизии и начальник политотдела. Их приезд был для него полной неожиданностью. Как только Кремнев и Сосновцев вошли в комнату, он попытался встать, выпростав из-под одеяла здоровую ногу, но тут же услышал предостерегающий голос генерала:
— Лежите, лежите!
Кремнев подошел к кровати, наклонился над Васеевым и осторожно пожал ему руку.
— Ну, теперь здравствуйте!
Поздоровался и Сосновцев. Оба присели.
Геннадий снова, в который раз, рассказал об аварии.
Комдив дотошно выспрашивал подробности. Он отвечал, а сам с нетерпением ждал паузы, чтобы начать разговор о весне сорок пятого. Ждал и боялся: а вдруг ошибка? А вдруг не тот Кремнев?
— Товарищ генерал, — волнуясь, спросил он. — Вам знакома такая фамилия: Устякин? Устякин Иван Макарович?
Геннадий выжидательно посмотрел на Кремнева. Заметил, как сузились глаза генерала, словно тот напряг память.
— Постой, постой, — потирая виски, проговорил Кремнев. — Устякин… Устякин… Да, да, припоминаю. Был у нас в полку механик Устякин. Ходил всегда в начищенных до блеска сапогах. Да, помню его отчетливо. Ванюшей звали, точно. А откуда вам Устякин известен?
— Извините, товарищ генерал, но я боялся ошибиться. Вы же знамя спасли! — Геннадий приподнялся на локтях, всматриваясь в сосредоточенное лицо комдива. — Я был у шефов на вагоноремонтном заводе и встретил там бригадира Устякина. Он рассказал мне о том, как лейтенант Кремнев спас знамя полка.
Лицо Кремнева начало розоветь. В глазах вспыхнули искорки. Медленно, словно превозмогая боль, он встал и подошел к окну.
— Давно это было.
— Что же это ты, Владимир Петрович, так? Столько лет вместе работаем, а не рассказал! — Сосновцев подошел к Кремневу. — Нехорошо. Ей-ей, нехорошо.
— Стоит ли ворошить то, что пережил? В том ночном бою я столько товарищей потерял…
…Война вступила на территорию Германии. Наши войска, взломав сильно укрепленную оборону немцев, частью сил вырвались далеко вперед. Среди передовых дивизий оказался гвардейский истребительный полк.
О том, что полк был на острие клина, рвавшего глубоко эшелонированные укрепления врага, знали немногие, и командир укрепил БАО — батальон аэродромного обеспечения — сводным отрядом механиков, мотористов и оружейников, собранных из эскадрилий. Днем рыли траншеи, восстанавливали блиндажи, ночью несли охрану аэродрома, стоянок самолетов, штаба и казарм.
Рядом с командиром полка неотступно находился лейтенант Владимир Кремнев — в ту далекую пору совсем еще юноша, с ямочками на щеках и застенчивым взглядом. В полк Володя прибыл недавно, но уже дважды награждался орденами за сбитые в воздухе гитлеровские самолеты. Своей дерзостью и решительностью в бою Кремнев быстро завоевал среди летчиков авторитет, и командир взял его к себе ведомым.
В тот день после четырех вылетов на прикрытие наземных войск летчики отправились на отдых. На стоянках остались механики. Они заправляли машины бензином, укладывали боеприпасы в патронные ящики, проверяли оружие, когда внезапно, ведя суматошную стрельбу, на аэродром ворвались два гитлеровских бронетранспортера. Как потом выяснилось, это была разведка пробивавшихся из окружения немцев. Дивизия при танках и бронетранспортерах рвалась на соединение с войсками, оборонявшими дальние подступы к Берлину.
Истребительный полк и БАО подняли по тревоге. Техники, механики, шоферы заняли круговую оборону. Винтовки, несколько автоматов, два станковых пулемета, гранаты — вот и все, чем они были вооружены.
Мало кто мог предположить, что трем сотням людей придется принять бой с механизированной, хорошо вооруженной частью противника. Обычно авиационные полки дислоцировались позади линии фронта, и у авиаторов постепенно сложилось мнение, что воевать с наземными частями противника им не придется, а потому к стрелковому оружию особого уважения они не испытывали. Да и по-настоящему организовать наземный бой никто из авиационных командиров не мог — они свои задачи решали в воздухе.
После полуночи немцы подошли к аэродрому основными силами и завязали перестрелку, чтобы выяснить, что представляет собой русская часть. Они обошли дальний край аэродрома, перерезали окаймляющую его с одной стороны шоссейную дорогу, подожгли временный бензосклад и, осветив посадочную полосу ракетами, атаковали стоянку. Вспыхнул крайний «лавочкин». Огненные трассы, яркие ракеты, сполохи огня горевшего бензосклада рвали ночное небо. Летчики были в ярости. В воздухе уцелели, а на земле погибнут от пули немецкого автоматчика…
Руководил боем командир полка. Он приказал поставить самолеты на козелки. Когда на бетонку выползли танки и бронетранспортеры, летчики открыли огонь прямой наводкой из бортовых пушек и пулеметов. Техники вручную разворачивали самолеты в нужную сторону.
Рез моторов, стук авиационных пушек, выстрелы орудий немецких танков, очереди автоматов, крики раненых — все слилось в сплошной гул. Командир видел, как отчаянно бьются его люди, как гибнут возле истребителей, как неумело бросают гранаты под надвигающиеся танки и бронетранспортеры, и чувствовал, что опасность приближается к штабу. А главное в штабе — знамя полка и документы. Документы можно сжечь, и он уже дал команду начальнику штаба. Но знамя…
— Лейтенанта Кремнева ко мне. Срочно!
Лейтенант вбежал, вскинул руку к фуражке.
— Отставить! Плохи, Володя, наши дела. Слушай задание! Бери знамя полка, — командир протянул лейтенанту свернутое вчетверо полотнище, — бегом на стоянку, садись в самолет и жди зеленой ракеты из окна штаба. Может, до рассвета продержимся. Знаю, ты ночью не летал… После взлета иди на соседний аэродром, побарражируй до рассвета, сядешь там и расскажешь о случившемся. — Командир обнял лейтенанта. — Иди!
На стоянке механики помогли спрятать на груди знамя, усадили в самолет.
На востоке заалела тонкая полоска зари. Вспыхнула и рассыпалась по темному небосводу зеленая ракета. «Взлечу!» — облегченно подумал Кремнев и запустил мотор.
На большой скорости он вырулил на взлетную полосу и дал полный газ. Привычных дневных ориентиров не было видно, и в начавшей сереть темноте лейтенант едва удержал на полосе рвущийся «лавочкин». Машина могла соскочить с бетонки, скапотировать, и он до боли в глазах всматривался в узкую полоску горизонта, мгновенно исправляя малейшее отклонение.
Стук шасси о бетонку становился мягче — крылья обретали подъемную силу. Кремнев поддержал ручку управления на себя и ощутил, как машина, будто оставив лишний груз на земле, стала легче и послушнее. Оторвавшись, Кремнев убрал шасси, потянул ручку управления на себя, стараясь быстрее набрать высоту и уйти из зоны обстрела.
На высоте было светлее. Кремнев обрадовался — стало легче ориентироваться в пространстве. «Теперь все в порядке, — облегченно подумал он. — Возьму курс на аэродром соседей, пока долечу — рассветет. Тогда и на посадку заходить можно». Подумал и тут же почувствовал резкую обжигающую боль в боку и ноге. Левой рукой потрогал бок. Пальцы коснулись повлажневшей гимнастерки. С тревогой подумал: «Ранен. В сапоге тоже кровь. Смогу ли управлять?» Попытался нажать на педаль — нога не слушалась, боль стала резче. Здоровую ногу засунул поглубже, под самый обрез ремешка педали руля поворота. Пока летел, думал только об одном: скорее бы добраться до соседей. Ведь в любую секунду может выскочить неожиданно «мессер» или «фоккер» и ударить из всех точек. Вспыхнут бензобаки — успей за борт, иначе огненный ком — и все.
За свою недолгую службу в авиации лейтенант Кремнев нередко видел и еще больше слышал о подвигах летчиков, которые выполняли боевые задания на пределе возможностей человека и техники. Еще в авиашколе он узнал о летчике, который сел в тылу противника и спас командира, совершившего вынужденную посадку на подбитом самолете. Полгода назад на его глазах раненый летчик на изуродованной противником полууправляемой машине тянул изо всех сил на свой аэродром. Дотянул… Дотянет и он.
Кремнев отстегнул привязные ремни, потрогал знамя, словно убеждаясь, что оно, как и раньше, на груди, и огляделся. В разреженной скупым утренним светом темноте самолетов не было видно. Осмелев, он принялся отыскивать взглядом аэродром соседей.
Серая полоска бетонки не появлялась. Кремнев почувствовал, что даже малейшее движение вызывает нестерпимую боль. Крови в сапоге прибывало. Он ощутил озноб и, чтобы унять дрожь, сцепил зубы. Стало страшно — а вдруг потеряет сознание? Надо держать себя в руках. Не распускаться. Думать о полете.
Слабость все больше овладевала им. В кабине почему-то стало теплее, и от этого тепла хотелось забыться и уснуть. Глаза медленно заволакивало пеленой тумана. Угасал звук мотора, словно мотор не только тянул самолет, но и поддерживал в нем, лейтенанте Кремневе, жизнь.
Уже теряя сознание, он увидел, как перед капотом появилась серая полоска бетонки. Сбавил обороты мотора, выпустил шасси и посадочные щитки и направил самолет в торец посадочной полосы. «Не потерять из виду, держаться за бетонку взглядом!» — потребовал он от себя, теряя ненужную теперь высоту. Кто-то запрашивал его по радио, но он почти не слышал голоса, будто шлемофон начисто поглощал все звуки.
Земля надвигалась большим темным пятном. Кремнев следил за ее приближением и медленно выравнивал машину. Ручку управления подбирал к груди осторожно, едва заметными движениями. Услышав толчок шасси о бетонку, обессиленно закрыл глаза…
— Вот, пожалуй, и все, — со вздохом проговорил Кремнев. — Многих летчиков и механиков полк потерял. Мне потом рассказывали, что с рассветом в воздух поднялись два полка наших штурмовиков и буквально в считанные минуты сожгли почти все танки и бронетранспортеры и разогнали гитлеровскую мотопехоту. — Он помолчал какое-то время и глухо произнес: — Так и закончилась для меня война. Тем самым полетом. А к Устякину обязательно съездим. Вдвоем с вами. Как только выздоровеете.
Васеев хотел было про отца сказать, да постеснялся. Вот поедут на завод, тогда все и прояснится. Спросил о переучивании:
— Как в полку дела, товарищ генерал? Ребята пишут, на новую систему перешли.
— Перешли, — уклончиво ответил Кремнев. — Будем еще думать над этим. Мне говорили, что вы за сокращение сроков, так?
— Полковник Махов убедительно рассказал о необходимости быстрее провести испытания, и я высказался «за». А что? — Геннадий замялся. — Обо мне говорили?
— Нет-нет! — успокоил его Кремнев. — Это я для себя, чтобы знать ваше мнение. Выздоравливайте и — на аэродром.
— Гимнастикой побольше занимайтесь, — наклонился над кроватью Сосновцев, — не давайте ослабнуть мышцам. О ранке не думайте, закроется, никуда не денется… Желаю быстрого выздоровления!
— Вот это генерал! — восхищенно сказал танкист, когда Кремнев и Сосновцев вышли из палаты. — Скромность-то какая! Нет, ты только подумай: на глазах у немцев взлетел! Под огнем!
— Ночью, — добавил Васеев. — Сейчас, прежде чем вылететь ночью, на учебной машине обучают, а он впервые в жизни на истребителе смог взлететь. Он и сейчас летает в любую погоду, — с гордостью произнес Васеев. — В воздушном бою в хвост с первой атаки заходит. Осенью проверял у меня технику пилотирования.
— Ну и как?
— Нормально. Пять баллов. Но я не об оценке. Комдив крутанул боевой разворот по-фронтовому, через плечо, на предельных углах. Окажись в воздухе противник, мы бы тут же вышли на рубеж атаки.
В дверь постучали. Вошла дежурная сестра, сказала, что танкиста вызывает начальник отделения. Васеев остался один. Лежал, закрыв глаза, пытаясь воссоздать услышанную от командира дивизии картину необычного ночного боя. Техники разворачивали поднятые на козелки «лавочкины»… Гитлеровские танки ползли по аэродрому… Летчики вели огонь прямой наводкой из бортового оружия… «А ведь они были не старше, чем я, — подумал он. — Отцу было всего двадцать два… Погибли — и победили! И я должен победить, иначе грош мне цена в базарный день. Иначе не летчик я, не истребитель, а так… одно недоразумение…»
Вечером приехал Северин, договорился с врачами и забрал Васеева в полк.
Рано утром Геннадий и Анатолий направились на стоянку, в конце которой возле опушки леса виднелись высокие металлические мачты. Геннадий шел бодро, едва прихрамывая. О ноге не думал, торопился быстрее увидеть тренажер.
Мачты стояли прочно, на бетонном основании. Двое механиков устанавливали лебедку.
— Задержка вышла, — стараясь смягчить ошибки в расчетах Геннадия, пояснил Сторожев. — По твоим чертежам и схемам можно было обойтись ручной лебедкой, но, когда ее смонтировали и начали пробные тренажи, выяснилось, что много времени уходит на подъем. Нужна электрическая лебедка с дистанционным управлением: нажал кнопку — и макет предельной дальности опустится на землю, а макет зоны захвата поднимается наверх.
Геннадий слушал и радостно глядел на тренажер. «Добротно все сделано, — думал он. — И ферма прочно сварена, и мачты будто вросли в бетон. Не раз спасибо Устякину скажешь и Анатолию тоже».
— Спасибо, Толич. Не думал, что так хорошо получится. Молодцы.
Геннадий по-хозяйски ходил вокруг площадки, рассматривал крепления макетов и лебедки к металлическим опорам, трогал густо покрытые смазкой стальные тросы.
Ему нравилась и чистая работа сварщиков — швы тонкие, словно по линейке, и слесарей — болты и гайки большого диаметра, с хорошим подходом, ослабнут — сразу заметно будет, подходи и затягивай.
— Когда же ты успевал и летать, и летчиков звена готовить, и эту махину ставить? — спросил Геннадий.
— Успевал, — уклончиво ответил Анатолий. — Вечерами и в выходные дни. Тут и Северин не раз бывал, а он, знаешь, один не приходит: то слесарей приведет, то сварщиков, а когда монтаж начал, начальника ТЭЧ прислал.
— Что же теперь не ладится?
— Вибрация появилась. Особенно наверху.
— Не выяснили причину?
— Инженеры говорят, из-за больших оборотов электромотора лебедки. Вот и пришлось ставить редуктор. — Анатолий вынул из планшета тетрадь в коричневом переплете и отдал ее Геннадию. — Держи свое творение. Черный удивлялся: неужели, говорит, это все Васеев рассчитал и вычертил? Правда, кое-что пришлось уточнить, особенно когда ручную лебедку заменили электрической. Теперь сам командуй.
Мимо проехал на велосипеде Мажуга и, не поздоровавшись, свернул по дороге в ТЭЧ.
— Чего это он косится? — спросил Геннадий, глядя в спину техника.
— Было дело, поговорили. Я тогда не стал тебе рассказывать.
— Когда?
— В день тренажера по вертолету.
— Не тяни, Толич! О чем разговор был?
Анатолий тихо проговорил:
— О Шуре.
В первые дни Анатолию казалось, что боль в сердце утихла и Шурочка отодвинулась куда-то вдаль. Но прошла неделя, и тоска по ней разгорелась еще сильнее. Спасали полеты, служебные хлопоты и площадка тренажера.
— Говори! — попросил Геннадий.
— Зачем? Не знаешь ты эту сволочь? Ну, вывернул он на нее ведро помоев… так я ж ничего иного не ждал. Военная служба — и по морде не надаешь. — Анатолии вздохнул.
— Не отчаивайся, Толич. Собака лает — ветер носит. Действуй так, как велит сердце. — Геннадий обнял друга и, усадив его на пустой ящик, лег рядом в густую, пахучую траву. Какое-то время молчал, но, заметив на лице Сторожева озабоченность и грусть, повел разговор о том, что больше всего волновало обоих, — о полетах.
Вместе с механиками с утра и до темноты Геннадий трудился на тренажере. Работа по отладке подъемника захватила его. О больной ноге вспоминал, когда взлетающие самолеты с грохотом проносились над головой. Тогда тоска по небу снова охватывала его. И еще он думал о незаживающей ранке, когда поздним вечером возвращался домой, снимал ботинок и мокрый от сукровицы носок…
В конце недели были закончены наладочные работы, и Геннадий вместе с инженером Черным несколько раз опробовал подъем и спуск макетов. Тренажер действовал надежно.
— На таком тренажере, старик, медведя перехвату научить можно! — разглагольствовал Кочкин, вылезая из кабины. — Все ясно и понятно. Главное — как в реальном полете, дальность меняется. Поднял макет размером побольше — сблизился, значит, цель виднее. Поздравляю, старик! В тебе что-то от инженера-конструктора есть.
Николай пожал Геннадию руку и непроизвольно вытянулся — из подъехавшего газика вышли генерал Кремнев, Горегляд, Северин и Брызгалин. Стоявшие возле самолета летчики и техники приложили руки к околышам фуражек. Кремнев поздоровался с каждым, задержал руку Геннадия.
— Показывайте свое творение, товарищ Васеев. Говорят, вы сконструировали чудо века. — Он взглянул на Северина и улыбнулся.
— Садитесь, товарищ генерал, в кабину, — предложил Геннадий и поднялся на стремянку.
Кремнев удобно уселся в катапультном кресле, осмотрел кабину, включил прицел и наклонился к экрану. Вращая ручку антенны, отыскал цель, отрегулировал яркость и, как только Васеев поднял большой макет, без особого труда произвел захват, а вслед за ним и учебное уничтожение цели.
— Отличный тренажер! Пять баллов! — одобрительно сказал Кремнев. — Молодому пилоту все будет ясно и понятно после двух-трех тренировок. — Генерал вылез из кабины и пожал руку Васееву. — Замечательно! Может, ошибаюсь? Попросим заместителя по летной подготовке проверить.
Брызгалин степенно сел в кабину, включил прицел, дважды произвел обнаружения и захваты, подолгу выдерживая аппаратуру на максимальном режиме работы. Тренажер действовал безотказно. Брызгалин выключил электропитание и сошел на землю.
— Ну как? — поинтересовался Кремнев.
— В общем-то работает. Но обнаружение и захват производится в упрощенных условиях, товарищ генерал. Все очень статично. В полете другая обстановка, — сказал Брызгалин.
— Тренаж происходит действительно несколько статично, в одном из вариантов перехвата, — пояснил Геннадий. — Но на самом сложном этапе.
— А почему вы отказались от применения вертолета?
— Хлопотно, товарищ командир, — ответил Горегляд. — Ресурсом вертолета мы ограничены, а здесь, — он показал рукой в сторону мачт и подвешенного макета, — почти никаких затрат: ни моторесурса, ни топлива, и экипаж лишний раз не поднимаем в воздух.
— А мачты, макеты, лебедка?
— Неликвиды у шефов стоят недорого.
— Хорошо. А что, если во время оперирования, — Кремнев постучал по коку прицела, — помехи ввести?
— Мы с майором Черным уже думали, товарищ генерал. — Геннадий бросил взгляд на старшего инженера полка. — Он дал задание разработать имитатор помех.
— И отлично! — Кремнев повернулся к Брызгалину. — Запускай двигатели, включай помехи — вот вам конец статики и начало динамики! Пять баллов! Как, Степан Тарасович?
— Согласен. Самая настоящая имитация перехвата в сложных условиях, — ответил Горегляд.
— Подводим итог. Тренажер утверждается. Приступайте к тренировкам. — Взял Геннадия за локоть, отвел в сторону: — Я обещал подъехать к Устякину. Вы проводите?
— Поеду.
— Тогда в машину!
Кремнев попрощался с офицерами, напомнил Горегляду о предстоящем разговоре со штабом округа и открыл дверцу газика.
— Садитесь.
Васеев не знал, что, прилетев в полк и покончив с делами, Кремнев долго расспрашивал Горегляда и Северина о его здоровье, что и поездка к Устякину была затеяна, чтобы помочь ему встряхнуться, обрести веру в себя.
Контроль за выполнением директивы о переходе на «поточный метод полетов» был возложен на Махова. Он собрал руководителей полка, начертил на классной доске схему распределения летных смен между эскадрильями и подробно объяснил суть нововведения:
— В понедельник и вторник летает днем эскадрилья Пургина, ночью — Редников, среда — Пургин переходит на ночь, четверг — Редников летает днем, Пургин идет на ночь и так далее. В субботу предварительная подготовка людей и техники, в воскресенье доделываете то, что не успели за неделю. ПМП дает возможность полностью использовать самолеты и особенно спарки, которые работают пять летных дней. — На слове «полностью» Махов сделал акцент, выдержал паузу. — От техники мы берем все ее возможности!
— А когда же проводить политическую подготовку, занятия по тактике и технике, партийные и комсомольские собрания, углубленные осмотры самолетов и двигателей? — недоумевая, спросил Редников.
— А пристрелку пушек и списывание девиации?
— Люди тоже не железные…
Махов поднял руку:
— Я ждал этих вопросов. Отвечаю: время для всего этого изыскивайте сами! Главное — полеты! А полеты — это налет часов. А налет — это сокращение сроков испытаний — задача государственной важности.
По классу пополз недовольный шепот, люди задвигали стульями, зашевелились, доставая из планшетов рабочие тетради с вычерченными графиками и расчетами.
— Хватит базарить! В конце концов это — приказ! — крикнул Махов и с укоризной посмотрел на Горегляда: «Вот оно, твое воспитание. Цыганский торг, а не служебное совещание!» Пусть пошумят. Теперь никуда не денутся. Директиву надо выполнять. Хотят или не хотят — теперь это не имеет значения.
Горегляд сидел молча, обхватив голову руками. Это же настоящий аврал. Люди видят. Нельзя же их, опытных командиров, политработников, инженеров, считать за дошколят: сделай или в угол пойдешь.
— Раз приказ, будем выполнять, не о чем гово… — Горегляд осекся на полуслове. — Начнем планирование.
Махов всматривался в лица сидевших в классе людей, въедливо прощупывал их глазами, ждал, пока стихает встревоживший его недовольный шумок в классе. Уверенность, с которой он вошел в класс, медленно, словно песок сквозь пальцы, просачивалась куда-то, оставляя его один на один с тяжелыми взглядами людей. Им уже не владела долго вызревавшая в нем скрытая сила; все вроде бы оставалось на месте, а бодрость и сила таяли.
Нельзя расслабляться, потребовал он от себя, иначе все, конец. Люди сразу заметят. Держаться уверенно, жать до последнего. На карту поставлено все твое будущее. Может, теперь и рад был бы отступить, да некуда. Значит, надо идти до конца.
Первые же смены «поточного метода полетов» дали большой налет. ПМП внедрялся во все подразделения. Над аэродромом висел непрерывный гул и днем и ночью; тяжелые керосинозаправщики, подвижные агрегаты запуска, кислородные машины, полевые проверочные лаборатории беспрерывно сновали по стоянкам; перекачивающая станция едва успевала подавать топливо на заправочную. Учебно-боевые самолеты — спарки летали все смены подряд, и их техники от усталости валились с ног. Горегляд был вынужден за каждой спаркой закрепить по два техника, остановив боевые машины. Командир батальона обеспечения Колодешников жаловался Горегляду на то, что водители заправщиков и спецмашин спят по три-четыре часа, технические осмотры автомобилей проводить некогда. Горегляд посоветовал доложить об этом Махову, но Колодешников лишь испуганно замахал руками. Ничего не добьешься, а обругает на чем свет стоит.
К концу недели половина спарок выработала межрегламентный ресурс, и по приказу Махова учебные машины отбуксировали в ТЭЧ. Начальник технико-эксплуатационной части доложил Черному. Тот пошел к Махову.
— Не умеете работать! — встретил Махов инженера полка. — Ваш начальник ТЭЧ ищет лазейки! Я сам займусь ТЭЧ, если вы не можете навести там порядка!
Махов и Черный направились к высокому зданию. В ангаре были три машины с раскрытыми люками и расстыкованными фюзеляжами. Возле ангара на газовочной площадке стояли, ожидая очереди, еще два истребителя. Обойдя машины и бегло осмотрев ангар, Махов выговаривал начальнику ТЭЧ:
— Не умеете работать! Люди копошатся, как сонные мухи!
— Регламентные работы проводим в точно установленные сроки, — оправдывался начальник ТЭЧ.
— Везде перекрывают сроки!
— Опыта у людей еще недостаточно — машина новая.
— Опыт, опыт… — недовольно ворчал Махов. — Ищите новые методы регламентных работ!
— Возможности ТЭЧ используются в полном объеме, — попытался сгладить накалившуюся атмосферу Черный.
— Нет! — прервал его Махов. — Возможности гораздо больше!
— Мы работаем в две смены и ускорить время регламентных работ можно только за счет качества, — пояснил начальник ТЭЧ.
— Работайте хоть в три смены, а я не, позволю, чтобы образовалась стоянка небоеготовых машин! Спарки сделать к понедельнику! — потребовал Махов и сел в газик.
Начальники групп вместе с Черным двое суток не уходили со стоянки, но завершить регламентные работы в срок не смогли.
В понедельник примчался Махов и устроил разгон:
— Вы не выполнили моих указаний! Начальнику ТЭЧ объявляю строгий выговор! Если он и дальше не будет справляться, снимем с должности! А вы, товарищ Черный, — он зло зыркнул глазами на инженера полка, — вы, если не отладите работу ТЭЧ, будете строго наказаны.
— Я еще раз вам докладываю, — угрюмо сказал Черный, — что ПМП требует увеличения штатной численности ТЭЧ, создания второго комплекта.
— Я не главный штаб! — оборвал Черного Махов. — И штатами не занимаюсь! Надо обходиться тем, что есть! Люди должны напрячь все силы. Все будут поощрены после окончания испытаний!
Сосновцев появился в полку, когда Махов был в воздухе, а Горегляд руководил полетами. Северину о его приезде дежурный по стоянке доложил после того, как машина начальника политотдела остановилась у ТЭЧ. Сосновцев выслушал доклады начальников групп регламентных работ, обошел расстыкованные машины, побеседовал с техниками и механиками, ознакомился с технологическими картами, подробно расспросил о расстановке людей. Самым узким местом оставались спецслужбы, никакие рывки и авралы здесь помочь не могли. Нужны новые группы, нужен второй комплект специалистов. А их нет и взять неоткуда. Горегляд усилил группы за счет личного состава эскадрилий. Одни дыры латаем, другие оголяем. Работа организована в две смены, а спецслужб — даже в три, с коротким перерывом на сон. «Поточный метод полетов» выматывал людей. В авиации авралы никому пользы не приносили. Северин прав: ТЭЧ — на пределе. Все держится на тонкой нитке. Она может лопнуть в любую минуту. Где-то недосмотрят, что-то проверят кое-как — и все.
Вечером Сосновцев встретился с Маховым. Разговор был долгий и крутой. Налет часов вскружил Махову голову. ПМП — это достижение, это прогресс. А недостатки, так они есть везде. «Поточный метод полетов» уже дает положительные результаты. Это факт.
— Но налет превратился в самоцель…
— Согласен, — кивал Махов. — На какое-то время — да. Потом все вернется на круги своя. Главное — вырвать два-три месяца.
— Слишком дорого они нам могут обойтись. — Сосновцев остановился возле методического городка. — Почему вы, Вадим Павлович, не любите людей? Грубы с ними?
— Жалуются? — не без удивления спросил Махов. — Я это, честно вам говорю, отношу к высокой требовательности. Никому не нравится, когда с него строго спрашивают. Проблема резкого увеличения налета — это крепость, и ее можно взять лишь с помощью высокой требовательности.
— Любую крепость взять можно. Но мудрый полководец, прежде чем дать команду на штурм, людей выслушает, все рассчитает, выберет лучший вариант и лишь после этого определит направление главного удара. Другой же ради быстрой победы и громкого рапорта будет брать крепость с ходу, невзирая ни на что. Сейчас настало время точного расчета, анализа и научного предвидения. Современный руководитель должен уметь считать все: от снаряда и ракеты, морального духа людей до количества топлива на операцию. Все должно быть учтено. Тот, кто умеет считать, тот и добьется победы. К сожалению, этого-то еще многие не поняли и к научной организации труда относятся скептически. «Это не для армии, — заявляют они. — Пусть НОТ внедряют на производстве». А теперь вернемся к тому, с чего начался разговор. О человеческом отношении к людям. Вместо того чтобы посоветоваться — совещание с разносом. Коллектив в полку крепкий, с ним можно горы свернуть. К сожалению, вы этого так и не поняли, решаете сложные задачи наскоком, силой данной вам власти. Хороший руководитель остается во главе коллектива, а не возвышается над ним. Вы увлеклись администрированием, обвешали офицеров взысканиями. У начальника ТЭЧ — хорошего, честного партийца — от вас два взыскания. Накалить обстановку нетрудно, а сделать ее рабочей сможет не каждый. Люди работают очень много, Вадим Павлович, к ним надо быть подобрее, позаботливее.
О своих намерениях Сосновцев сказал только замполиту эскадрильи Буту; тот организовал материальное обеспечение задуманной «операции». «Заговорщики» действовали скрытно, и, когда полковник Горегляд доложил Сосновцеву о служебном совещании в воскресенье, начальник политотдела сказал:
— Совещание переносится на шестнадцать ноль-ноль. Вам, Степан Тарасович, и Северину быть в пять ноль-ноль возле гостиницы. Форма одежды — комбинезоны. Прошу не опаздывать.
Горегляд переглянулся с Севериным. Тот пожал плечами и удивленно поднял брови.
Утро выдалось тихое и росистое; из соснового бора неслись неумолчные птичьи хоры; с голубой высоты на землю падали милым перезвоном песни жаворонка; от озера тянуло прохладой и свежим запахом скошенного тростника. И необыкновенная тишина, нависшая на вершинах бронзовоствольных сосен, и птичьи голоса, и шелест вымахавшего в человеческий рост камыша, и прозрачный, звонкий воздух — все это кипение и утверждение жизни наполняло грудь стоявшего у порожка Сосновцева. Он запрокидывал голову, стремясь отыскать сквозь редкую крону хвои трепыхавшийся в васильковом мареве неугомонный серый комочек жаворонка, вслушивался в шелест ножевидных листьев камыша, вглядывался в подернутую тонкой кисеей тумана озерную даль и радовался всему этому, скупо улыбался, беззвучно шевеля губами.
Подошли Горегляд и Северин, поздоровались, настороженно глядя на начподива. Горегляд предполагал, что предстоит внезапная проверка всей караульной службы (вахта с четырех до семи утра недаром называется «собачьей» — больно в это время спать хочется, часовым трудно преодолеть желание сомкнуть глаза). Северин думал, что Сосновцев зря людей дергать не будет, раз вызвал, — значит, в этом есть острая необходимость. Оба стояли навытяжку, в отглаженных комбинезонах и начищенных ботинках, ждали очередного срочного задания. Но полковник словно не замечал их и продолжал всматриваться в небесную голубизну, восхищенно цокая и покачивая головой. Наконец отвлекся, окинул взглядом Горегляда и Северина:
— Задание будет следующим. Достаньте карты.
Горегляд и Северин щелкнули кнопками планшетов, вынули карты.
— В квадрате 3460, — официально и сухо продолжал Сосновцев, — находится спецобъект.
— Так это же озеро! — вырвалось у Северина.
— Точно так. Начинаем выдвижение в квадрат 3460.
Втроем двинулись по тропке в сторону озера. Шли молча, вытянувшись в цепочку. «Что надумал начподив? — Может, Северин знает, но помалкивает? Нет же. Спрашивал, когда шли к гостинице. Подвох какой-то. Спецобъект. Карты. Тут что-то не так, — думал Горегляд. — Сосновцев неспроста держит все в секрете».
Приближаясь к озеру, почувствовали прохладу, услышали звонкий комариный писк, пронзительный свист проносившихся над головами стрижей. На берегу озера остановились.
— Теперь карты убрать. Планшеты снять, — предложил Сосновцев. — Докладываю обстановку. Ввиду более чем двухмесячной работы без выходных есть решение, — он заговорщически подмигнул обоим, — сегодня выйти на рыбалку и отдохнуть!
— Ну, Виктор Васильевич, — Горегляд облегченно вздохнул, — гора с плеч! Шел и мучил себя: а что, что задумал полковник Сосновцев? Спецобъект, карты, квадрат…
— Разве вас, чертей упрямых, вытащишь на рыбалку обычным путем? Нет! Вы и командующему пожалуетесь, что вас отрывают от работы. Пришлось таким вот манером. Извините, если нечаянно заставил поволноваться.
Сосновцев свистнул. Из-за скалы вышел капитан Валерий Бут. В руках снасти, свертки, противокомариные сетки.
— И ты, Бут! — засмеялся Северин. — Заговорщики! Все в глубокой тайне. Я тебе покажу! — шутливо пригрозил он замполиту эскадрильи.
Сосновцев и Бут сели на весла, Горегляд и Северин — на корму лодок. На берегу остался радист с переносной радиостанцией и ракетницей: в случае необходимости подаст сигнал.
Встав на якорь, огляделись, размотали лески, нацепили червяков, закинули снасти. Горегляд следил за поплавками, изредка бросая беспокойный взгляд в сторону берега — не появились ли над камышами яркие дуги сигнальных ракет.
Рыбалка удалась на славу. Клев был все утро, и донья обеих лодок были устланы серебром плотвиц, зелеными спинами окуней, оранжевыми плавниками красноперок. Пока из лодок выбирали рыбу, Бут, по просьбе Северина, сбегал в жилой городок. Вскоре появились жены Горегляда, Северина и Бута. Женщины принялись готовить завтрак.
Уху готовила Рая Северина — она слыла мастерицей в этом деле; рыбу на становище чистили все; потом жена Бута мыла ее в озерной воде. Горегляды готовили специи по заданию Раи; сам Северин вместе с Бутом налаживали костер, подвешивали огромную черную кастрюлю, с треском ломали пересохший хворост.
Мужчины завершили свои хозяйственные дела и, отмахиваясь от наседавшего комарья, уселись в густую прибрежную траву; потянуло дымком разведенного Бутом костерка. Дым пощипывал глаза, отгонял стаи комаров, сизой кисеей стлался вдоль берега, нависал на кустах бузины и свесившихся к воде ветках плакучей ивы.
— До чего же хорошо у вас! — Сосновцев окинул взглядом начавшую блестеть в лучах поднявшегося солнца озерную даль. — Не гарнизон, а райские кущи! У бога за пазухой живете!
— Некогда радоваться всему этому, Виктор Васильевич! — устало пробасил улегшийся на траву Горегляд. — Почаще к нам приезжайте и, как сегодня, вытаскивайте нас на природу.
— Непременно буду! — пообещал Сосновцев и вслед за Гореглядом улегся на зеленый ковер. — Душой отдыхаю у вас. Человеку иногда покой необходим. Для разрядки.
От костра вместе с дымком аппетитно потянуло запахом вареной рыбы. Бут сходил к лодкам, вернулся с сеткой пивных бутылок. Сосновцев открыл бутылки, разлил пиво.
— Хорошее пиво. Свежее. Угощайтесь.
Пили не спеша, наслаждаясь вкусным, прохладным напитком.
— Посоветовал бы, Юрий Михайлович, Мажуге пользоваться пивом вместо водки.
— Черт бы побрал этого Ма… — Горегляд поперхнулся и долго откашливался, багровея лицом. — Чего только ему ни советовали, чего ни говорили, да толку нет! От него все отскакивает, как горох от стенки.
Помянули Мажугу недобрым словом и Северин с Бутом. В семье алкоголиков вырос парень. Дед и отец пьяницы, и мать выпивала. Пьянство — это беда не только самих пьяниц, но и последующих поколений, беда общества. Сколько сил и времени оно тратит на таких, как Мажуга…
Рая помешивала вкусно пахнувшее варево и вслушивалась в мужской разговор. Вот всегда так, соберутся и о своих служебных заботах. Есть же и другие темы: книги, воспитание детей, искусство. Нет — полеты, дисциплина, люди, политработа. Сыновья и те порой спрашивают отца: чего грустный такой, опять самоволки? Особенно старший. Любит Юрия, может, и догадывается, что не родной, но молчит, никогда ни слова. «Папочка, папка, папуля».
— Товарищи мужчины! — наконец позвала она. — Мойте руки и готовьте тарелки! Кто раньше — тому погуще!
Первым отведал ухи Сосновцев. Похвалил:
— Ну и ушица! Давно такой не едал! Янтарная уха, скажу вам, друзья-товарищи! Высший сорт!
Уха понравилась всем, все охотно подставляли миски для добавки, хвалили поварих. Рая краснела, отмахивалась: чего уж там, уха как уха. Взглянув на Сосновцева, сказала:
— Беру обязательство в следующее воскресенье приготовить уху еще вкуснее! Приезжайте, Виктор Васильевич, не пожалеете!
— Спасибо за приглашение! — отозвался Сосновцев. — Непременно буду. И Кремнева приглашу.
После короткого отдыха принялись мыть посуду, укладывать снасти, собирать одежду.
Вечером после совещания, усаживаясь в «Волгу», Сосновцев сказал Горегляду:
— Следующее воскресенье объявите выходным днем. Пусть люди отдохнут, побудут с семьями в лесу, пособирают грибы, половят рыбу.
— Махов сказал, что в воскресенье будет день технической подготовки.
— С Маховым я улажу. А вы с Севериным планируйте отдых.
У поворота, где МАЗ ударил газик, Кремнев попросил остановить машину.
— Здесь?
— На этом месте, — ответил Васеев. Напоминание об аварии тут же отозвалось в ноге тупой болью.
Приехали на завод. Северин скрылся в проходной. Вернулся с секретарем парткома Стукаловым.
— Знакомьтесь.
Кремнев и Стукалов обменялись рукопожатиями.
— Как ваши подшефные? — поинтересовался Кремнев. — Не обременяют вас?
— Что вы, Владимир Петрович! — ответил Стукалов. — Они нам больше помогают, чем мы им.
Вчетвером направились к последнему, стоявшему на отшибе возле железнодорожных путей зданию из бетона с высокой застекленной крышей.
Кремнев шел первым твердой, уверенной походкой. Возле цеха остановился, одернул китель. Медленно открыл массивную дверь. Перед ним простирался длинный пролет цеха с прямой линией станков. Отовсюду доносился ровный металлический гул. Оглядевшись, Кремнев направился вдоль станков. И тут же увидел, как из залитой светом глубины цеха ему навстречу вразвалку, широко расставляя ноги, идет высокий, плечистый, о копной темных волос мужчина. Так размашисто в полку шагал только один человек — механик Иван Устякин. Кремнев отчетливо видел его продолговатое, с редкими, круглыми оспинами лицо, расширенные, полные удивления глаза, приоткрытый рот. Ну конечно же, это он при ярких вспышках разрывов бережно укладывал под куртку Кремнева свернутое знамя полка!
Устякин узнал Кремнева, едва тот вошел в цех. Перед ним стояла его юность, словно воскресшая из прошлого, шагнувшая к нему прямо с войны. Иван Макарович заспешил, едва не побежал на встречу с самим собой, помолодевшим сразу на четверть века…
— Володя! — осипшим от волнения голосом крикнул Устякин и шагнул в распахнутые руки Кремнева. — Володька! Ты ли это? — Он тормошил генерала, крепко сдавливал его в своих объятиях.
— Ваня! — охрипшим от волнения голосом произнес Кремнев.
Они обнялись и притихли, сдерживая неровное дыхание.
Люди молча смотрели на них потеплевшими глазами. Никто не разговаривал; те, что постарше, неловко прятали глаза, вздыхали, вспоминая друзей и товарищей, не вернувшихся с войны.
— Радость-то какая для нашего Макарыча! — нарушил тишину Стукалов.
— Повезло Устякину, — ответил стоявший рядом рабочий. — Считай, в свой полк попал. Есть что вспомнить. И как это пересеклись их пути-дороги? Столько лет не виделись, а тут судьба свела.
Вокруг фронтовиков начали собираться рабочие.
Стукалов обеспокоенно посмотрел на часы — конец смены. «Можно и гуртоваться», — облегченно подумал он и жестом пригласил остальных, выжидательно смотревших на Кремнева и Устякина.
— Ты совсем не изменился, — говорил Устякин. — Сними генеральские погоны, надень лейтенантские — и прямо в полк, на левый фланг. Туда, где новичков в войну ставили.
— А седина? — потер виски Кремнев. — Ее, как погоны, не снимешь. Она тоже — пять баллов.
— Тут ты прав. Седину не спрячешь.
— Давай, Ваня, рассказывай по порядку. Что произошло после вылета? — попросил Кремнев. — Тебя долго искали, но не нашли.
— И не могли найти. Как только ты пошел на взлет, гитлеровцы перенесли огонь на ангар. Наверное, думали, что из него и другие самолеты взлетать будут. Вокруг взрывы, вспышки, свист снарядов. Куда податься?
Позвонил в штаб — молчат: наверно, провод перебило. Смотрю, писари ящик тащат. Командир полка, говорят, приказал под твою ответственность и охрану штабные документы. Сами обратно к штабу. И вдруг рядом разрыв. Обожгло ногу. Подполз ближе к стене, ящик подтащил, кое-как сделал перевязку. — Устякин отдышался, положил руку на колено Кремневу. — На рассвете пришли наши штурмовики. Ну, думаю, это Володя Кремнев долетел и сообщил кому надо. «Горбатые» за полчаса так прочесали опушку леса, где укрылись гитлеровцы, что там живого места не осталось. Со стороны шоссе пехота наша появилась. Поднялся я, хотел было ящик с документами подальше в ангар затащить. Тут-то меня как ахнет взрывной волной о ворота! Очнулся — весь в гипсе. Как в колоде деревянной, год лежал. Потом отпустила контузия, на поправку пошел. Уволился по чистой. В полк писал не раз, но ответа так и не получил. Видно, в другое место перелетели. Ну что ж, молодость свое взяла — стал на ноги. Теперь вот на заводе. Сын в армии действительную служит. На здоровье особенно не жалуюсь, работаю в полную силу. В прошлом году орденом наградили. — Он оглядел собравшихся, словно спрашивал подтверждения. — Ты-то как тогда долетел? Я на земле, а ты в воздухе, там тяжелее.
— Долетел… — Кремнев посмотрел на фронтового товарища, на парней в спецовках, обступивших их, и сказал: — Смотрю на нашу молодежь и завидую ей. Жизнь вокруг такая интересная. Мне другие ребята вспомнились. Те, кого война обожгла. Было это в сорок четвертом. Наш полк тогда базировался в Белоруссии, на окраине деревни. Самой деревни не было — гитлеровцы дотла спалили ее при отступлении. Оставшиеся в живых жители ютились в землянках, пухли от голода. Летчики и техники часть пайка детям отдавали. — Кремнев потер виски, сузил глаза, лицо его потемнело. — В тот день погода с утра установилась нелетная: плотный туман. Собрали нас возле стоянки истребителей. Задачу сам командир корпуса поставил. Ты, Ваня, — Кремнев повернулся к Устякину, — помнить тот день должен.
— Как не помнить! Генерал тогда два вылета на моей машине сделал.
— Так вот, сидим, ждем, пока распогодится. Слышим, замполит о концерте объявляет. Полуторка с опущенными бортами подкатила, сцена готова. Сначала наши доморощенные артисты: кто с баяном, кто с гитарой, кто стихи читает. И вдруг появился на сцене парнишка лет четырнадцати, худой — кожа да кости, на ногах разбитые, обмотанные проволокой ботинки. С ним сестренка — заморыш, лет десяти. Щеки ввалились, ручонки тонкие, бледные. Притихли все, замерли. Мальчик читал «Мцыри» Лермонтова:
Я ждал, схватив рогатый сук,
Минуту битвы — сердце вдруг
Зажглося жаждою борьбы
И крови… Да! рука судьбы
Меня вела иным путем…
Но ныне я уверен в том,
Что быть бы мог в краю отцов
Не из последних удальцов.
Он звал на борьбу с другим зверем — фашистским, и мы чувствовали, как каждое слово мальчика отзывалось в наших сердцах. Гляжу, командир корпуса подзывает интенданта и что-то шепчет ему. Тот вскоре вернулся. А девочка петь начала. Голос тоненький, протяжный. «Во поле березонька стояла… Во поле кудрявая стояла…» А у ребят слезы на глазах закипают.
Концерт окончился. Генерал поднялся на сцену, подошел к мальчику: «Разувайся!» Парнишка не понял, испуганно поглядел на генерала.
«Снимай, говорю!»
Сел он на пол грузовичка, раскрутил проволоку, стащил с ног развалившиеся парусиновые полуботинки, размотал мокрые рваные портянки.
«Держи, сынок, новую обувку, — протянул ему генерал армейские ботинки самого малого размера. И портянки дал. — Только одну пару нашли, — развел руками. — Все обыскали. Хотели и сестренку твою обуть. Дадим ей сладкого. А ну, хлопцы, — генерал обратился к нам, — давайте свои запасы сюда!»
Мы шарили по карманам, в полевых сумках, вытаскивали куски сахара, дольки шоколада, галеты, несли к грузовику. Девочка пряталась за спину брата, зверьком смотрела на нас. «Бери, бери!» — генерал подал ей кулек.
Она доверчиво протянула сухонькие ручонки и бережно взяла кулек, а следом и остальное, что собрали летчики.
«Спасибо! — шептала она бескровными губами. — Спасибо!» Генерал поднял руку и показал на голубые окна в облачности. Все притихли.
«Мать этих детей гитлеровцы повесили за связь с партизанами. Фашисты жгут города и села. Сейчас мы пойдем в бой. За детей наших! За слезы матерей! И пусть каждый помнит этих сирот!»
«По самолетам!» — крикнул командир полка. Бросились мы к машинам и — на взлет. Как сейчас, помню те вылеты. Восемь «юнкерсов» и три «мессершмитта» сбили в тот день. Держишь в сетке прицела хвост бомбардировщика, а сирот — парнишку с сестренкой — с собой рядом видишь. Ни один бомбардировщик в тот день не прорвался на нашем участке к линии фронта, ни одна бомба не упала на наши войска… Товарищей своих в боях терял, — продолжал Кремнев. — Дым пожарищ до слез глаза разъедал — горько смотреть на печные трубы и остывшие головешки. Но видеть страдания детей, их слезы, распухшие от голода лица и просящие глаза — пытка, хуже не придумаешь.
— Так-то, — поднялся Устякин. — Слушайте и запоминайте. Не дай бог, как говорится, увидеть и десятой доли того, что мы пережили. — Он наклонился к Кремневу и предложил: — Пойдем — цех покажу.
Кремнев попрощался с рабочими и, взяв Устякина под руку, пошел вдоль цеха.
— А ты, Володя, о себе ничего не сказал. Как дальше служба твоя шла?
— Долетел я тогда едва-едва. Ранили после отрыва. Крови много потерял. Отлежался в госпитале. За тот полет орденом Красного Знамени наградили. Потом летал. Реактивные машины освоил, академию окончил. Теперь на дивизии. Сын тоже летчиком стал — на Севере служит. Вот и вся биография.
Они шли по цеху вдвоем, рабочий и генерал: оба ладные, рослые, со смуглыми, порозовевшими лицами, тронутыми сединой висками. Люди смотрели на них и радовались вместе с ними счастью встречи. Тяжелые военные испытания породнили их, судьба раскидала в разные стороны, но время не затронуло в них главного — верности фронтовой дружбе.
— Сейчас-то как наша авиация? — нарушив затянувшееся молчание, спросил Устякин.
— Считай, вровень идем. Машины новые получаем, знаешь. Читал, наверное, мировые рекорды на них установили.
— Сам-то как? Летаешь, говорят?
— Летаю, Ваня. Но земных забот много. Хожу иной раз по аэродрому и спрашиваю себя: «А все ли мы сделали, чтобы дивизия крепче стала? Чтобы каждый летчик настоящим бойцом стал?» Этим, брат и живу.
Устякин поднялся по ступенькам готового к отправке вагона и потянул за собой Кремнева.
— Как? — спросил он.
— Красиво.
— Кстати, люди из твоего полка помогли нам усовершенствовать очистку вагонов перед покраской. Пылесос аэродромный дали на время. Теперь мы свой сделали. Твой Васеев помог. Хороший, скажу тебе, парень. Очень тонко он нашим ребятам о летной работе рассказал и об армии в целом, какие она задачи решает. Да, — спохватился Устякин, — мы должны его отблагодарить за нашу с тобой встречу. Он нас свел. Оказывается, твой Васеев — сын Сашки-оружейника.
— Какого оружейника? — спросил Кремнев.
— Из нашего полка.
— Запамятовал, Ваня.
— Летчики больше дружили с механиками, а Сашка — оружейник. Чернявый такой. Оружие знал назубок. В том последнем бою помогал нам.
Они вышли из вагона. Кремнев задумался, мельком бросил взгляд на Васеева и, словно спохватившись, обрадованно воскликнул:
— Вспомнил! Глаза, как антрацит, черные с блеском. Его глаза! — Он кивнул на Геннадия. — А где… — Кремнев хотел было спросить о Васееве-старшем, но Устякин опередил его:
— Погиб в том ночном бою.
В наступившей тишине слышалось лишь мерное гудение электромоторов да дыхание людей. Кремнев обвел взглядом стоявших рядом, положил руки на плечи Устякина и Васеева и тихо сказал:
— Давайте вспомним всех, кто не вернулся с войны. Почтим их память.
Стукалов вскинул голову:
— Остановите моторы!
Один за другим утихли электромоторы сушильных агрегатов, станков, вентиляторов, и в цехе установилась редкая для завода тишина. Люди окружили Кремнева и Устякина и вместе с ними стояли молча. Стукалов снял трубку заводского телефона, набрал номер.
— Дайте гудок! — сказал срывающимся голосом.
В ту же минуту в воздухе разнесся могучий протяжный голос ревуна.
Когда вышли из цеха, Устякин предложил:
— Зайдем ко мне. Посидим, повспоминаем.
— В другой раз, Ваня, извини, — отозвался Кремнев. — Мне с высоким начальством разговор через час предстоит. А может, ты со мной в гарнизон поедешь? А?
— Ловок ты! Я тебя первым пригласил в гости, а ты меня к себе зовешь. Нехорошо, Володя, ей-ей, нехорошо.
— Не обижайся, Ваня. Мы с тобой еще на рыбалке должны побывать, по лесу побродить. Надо, пойми, надо ехать немедля.
— А что все-таки произошло? Что тебя гонит, если не секрет?
— Понимаешь, Ваня, есть еще люди, которые ради своего благополучия, ради славы или карьеры готовы на все. Кто из нас на фронте думал о своем благополучии? Никто. Если и попадались одиночки, то жизнь их отбрасывала в сторону. Помнишь одного младшего лейтенанта, как он бросил звено и вернулся на аэродром. «Мотор барахлит». Проверили — все нормально. Суд и — рядовым в штрафбат. Вот так было на фронте. А теперь сложнее… Ну, Ваня, — Кремнев обнял Устякина, — я очень рад нашей встрече. Поговорил с тобой, ровно в родном полку побывал.
Они подошли к Васееву.
— Спасибо тебе, Геннадий, за нашу встречу, от души спасибо. — Устякин расцеловал Васеева, пожал ему руку. — Выздоравливай побыстрее.
Геннадий покраснел и смущенно опустил глаза:
— Не за что меня благодарить. Так уж получилось…
— Есть за что! — улыбнулся Кремнев. — Должники твои мы с Ваней. Ты нам такой подарок преподнес, вовек не забудем. Спасибо.
На обратном пути Кремнев спросил Геннадия:
— Что теперь вы думаете, товарищ Васеев, по поводу сокращения сроков испытаний?
— Обстановка изменилась. «Поточный метод полетов» не дал того, чего от него ждали. Сократили объем испытаний, ТЭЧ забита самолетами. Единственное, что улучшилось, это налет. Вал вырос. Получилось не так, как предполагал полковник Махов. Настаивая на сокращении сроков, я, видимо, ошибся.
Кремнев молчал. Да, получилась элементарная показуха. Теперь всем ясно, что ПМП при современной сложнейшей технике не пригоден. Надо добиваться, пока не поздно, отмены директивы. А это сложно. Решение принято, и его вряд ли без боя отменят.
— Связь хорошая? — озабоченно спросил Кремнев у Горегляда, переступив порог его кабинета.
— Нормальная, — успокоил его Горегляд и подал трубку телефона.
— Прошу командующего, — сказал Кремнев, усаживаясь за стол.
Кремнев волновался: разговор с командующим предстоял нелегкий. По опыту он знал, что нет ничего труднее, как убеждать начальство. Чувствуешь, что ты прав, однако противоположная сторона стоит на своем. Хорошо, если начальник выслушает, отступит, поняв, что ошибался, но бывают такие, что хоть лбом бейся о стену — ничего не докажешь, стоит на своем.
В трубке щелкнуло. Кремнев насторожился, сузив заблестевшие глаза и наморщив от напряжения лоб.
— Здравия желаю, товарищ командующий! Докладывает генерал Кремнев.
— Подожди, Кремнев, Москва на проводе.
— Понял. Жду.
— Что там у тебя? — через несколько минут устало пробасил командующий.
— Я по поводу сроков у Горегляда.
Он подробно рассказал обо всем, что волновало его и других, — о трудностях в связи с резко сократившимся запасом моторесурсов, о симптомах штурмовщины.
— Где же ты был раньше, когда директивные указания по этому вопросу готовили? — недовольно спросил командующий. — Натрепались, наобещали Москве, а теперь на попятную? Не пойдет, дорогой мой, не пойдет!
— Я был в командировке по вашему приказу. Здесь оставался Махов. Он-то и ввел вас и Москву в заблуждение. Я бы не допус…
— Что ты оправдываешься? — перебил его генерал. — Разберись со своим Маховым и накажи, если надо, но передокладывать в Москву я не буду! — В голосе командующего зазвучало плохо скрытое раздражение. — Наделали дел и разбирайтесь сами! Махов говорил, что его идею в полку поддерживают.
— Кое-кто поддержал…
— Вот видишь… Да… Шумим, братцы, шумим. Заварили кашу. Слушай, Кремнев, у меня не один полк Горегляда. Разберись сам с ним.
— Я разобрался, — уверенно ответил Кремнев. — Докладываю, что допущена ошибка и необходимо вернуться к срокам, которые были установлены в начало года.
— Если Москва согласится, я не возражаю.
— Разрешите слетать самому?
— Лети. Потом доложишь. А Махову шею надо намылить! Кстати, на него запросили характеристики для нового назначения. Подбирай себе заместителя.
— Как же можно, товарищ командующий? Махов здесь без меня за месяц наворочал столько, что никак не разберусь. Пусть сначала дело поправит, а потом убывает.
— Не знаю, не знаю. Его не повышают в должности, а переводят в центр. У тебя все?
— Все.
— До свидания.
Кремнев подержал трубку в руке и положил на телефон. Дверь открылась, на пороге показался Северин.
— Заходи, Юрий Михайлович, — пригласил Кремнев.
Северин вошел и, спросив разрешения, сел рядом с Гореглядом.
— Слышал? — Кремнев взглянул на Горегляда.
— Слышал, — нахмурившись, ответил Горегляд. — Что же вы собираетесь предпринять?
— Лететь завтра в Москву. Как говорится, со щитом иль на щите.
— Завтра воскресенье.
— Вечерним рейсом улечу. В понедельник позвоню на завод, а потом пойду убеждать. Вот так, Юрий Михайлович, разговор состоялся.
— Кое-что удалось?
— Именно «кое-что».
Северин положил на стол бланк телеграммы.
— Что это? — спросил Кремнев.
— В понедельник Васееву в Москву на прием к профессору.
— Значит, полетим вместе. Я тебя попрошу, Степан Тарасович, подготовить справочные материалы. Там, где я буду, словам не верят — надо доказать документально. Пусть штаб и инженеры сравнят основные параметры летной подготовки до прихода директивы и после. К утру вся документация должна быть готова.
Геннадий вошел в просторный холл института точно в назначенное время и, предъявив в окошко направление и телеграмму, огляделся. Стены и потолок светились белизной, вокруг столиков с журналами и газетами удобные кресла, у окон керамические плошки с цветами. Людей на приеме было мало.
Он сел в кресло и взял первый попавшийся под руку журнал. Пошелестев страницами, положил обратно — не читалось. Поймал себя на мысли, что думает только о предстоящей встрече с профессором. Все другое отодвинулось куда-то в глубь сознания и растворилось там.
— Товарищ Васеев, — донесся до него женский голос. — Входите.
Он вскочил с кресла.
— Налево, — подсказала женщина.
— Спасибо, — робко произнес Геннадий и постучал в плотно закрытую дверь. Ответа он не расслышал и хотел было постучать снова, но дверь неожиданно открылась, и перед ним выросла высокая фигура мужчины в белом халате, с крупной седой головой и зоркими прищуренными глазами.
— Здравствуйте, товарищ профессор, — негромко произнес Геннадий и вошел в светлый кабинет, залитый солнцем.
— Здравствуй, летун, здравствуй! — проговорил профессор глухим грудным голосом. — Ну-с, что у тебя? Садись и показывай свою болячку.
Профессор полистал медицинскую книжку Геннадия, вынул из конверта рентгеновский снимок и долго рассматривал его. Положив снимок, он повернулся к Геннадию:
— Где это тебя угораздило?
Геннадий рассказал.
— Пьяный шофер? Развелось у нас пьяниц! М-да…
Профессор долго ощупывал ногу, изредка спрашивая: «Не больно?» Возле незаживающей ранки надавил сильнее. Геннадий непроизвольно отдернул ногу.
— М-да, голубчик, не повезло тебе, не повезло. Но ничего, — успокоил он. — Попробуем.
Поднялся, тщательно вымыл руки, сел за стол и начал снова листать медицинскую книжку.
— Чем же лечили? Так, так. Примочки, антибиотики, УФО, массаж. Хорошо… Теперь многое зависит от тебя… — Профессор закрыл медкнижку и, надев очки, прочитал на обложке фамилию: — Товарищ Васеев. Крыльев не складывать! Бодрости побольше. Зарядка и все такое прочее. — Профессор что-то написал в истории болезни, поднялся из-за стола и, дождавшись, пока Геннадий наденет повязку и ботинок, подошел к нему. — Будем лечить, летчик! Будем! И ты нам помоги. Через три дня мне покажешься. Пока поживи у нас. Милости прошу. — Он открыл дверь, попрощался с Геннадием и, вызвав дежурного врача, сказал ему: — В третью палату. К нашему дальневосточнику. Он ему расскажет, каким был и каким стал. В мою группу.
— У вас уже больше нормы, Сергей Сергеевич.
— Ничего, ничего. Летчик же. Летает на сверхзвуковых истребителях. Звонили из Политуправления, рассказали, что парень тяжело переживает. Почаще с ним беседуйте. К нему пускать всех, кто бы ни пришел, и в любое время суток. Он не должен замыкаться! Не должен.
Геннадия поместили в третью палату. Большое трехстворчатое окно выходило в уютный сквер, с цветниками и рядами молодых лип и кленов; в углу комнаты стоял телевизор, ближе к двери — небольшой холодильник, по обеим сторонам, возле стен, две деревянные кровати. Сосед Геннадия — пожилой, с продолговатыми залысинами и редкими седыми волосами инженер-портовик то и дело вскакивал с кресла и помогал Геннадию. Он обрадовался его приходу и старался услужить ему — видно, устал от одиночества.
— Тут, у Сергея Сергеевича, почувствовал, что еще поживу, — не скрывая радости, рассказывал он Геннадию, когда тот разложил вещи, туалетные принадлежности и книги. — Чуть не зарезали в райбольнице. Не заживает шов — хоть плачь. Полгода мучился. Исхудал, нервным стал. Привезли сюда, ходить не мог, обессилел. Профессор — цены ему нет, золотые руки — вылечил, на ноги поставил, к жизни, можно сказать, вернул. А мне еще пожить надо, внуков вырастить. Какие у меня внуки, если бы вы знали! — Глаза у инженера стали мечтательными. — Красавцы! Двойнята! Крепкие, как дальневосточные дубки, а уж умные — представить себе трудно. Дочка у меня ученая, специалист по морским животным, рыбам, ну, в общем, по всему, кто в воде живет.
Геннадий слушал сначала рассеянно, подолгу задерживал тоскующий взгляд на выходящем в сквер окне, в котором виднелось светло-голубое небо, мысленно возвращался в полк и видел взлетающие машины. Когда же дальневосточник начал восторженно рассказывать о том, как профессор вылечил его, Геннадий насторожился и сосредоточился. Спустя полчаса он уже думал только о надежде на благополучный исход, так взбодрил его рассказ соседа. Счастье светилось в начавших выцветать глазах портовика; оно звенело в его помолодевшем голосе, улавливалось в уверенных скупых жестах топких, перевитых синеватыми венами рук. Геннадий почувствовал, как постепенно приобщается к этому счастью, как оно перетекает из переполненного сердца дальневосточника в его, Геннадия, размякшую от обиды душу, растапливая лед тоски по небу.
Геннадий не знал, что профессор умышленно поселил его с дальневосточником, который успешно прошел курс лечения и теперь готовился отбыть в свой родной край. Сергей Сергеевич давно, еще с тех пор, как впервые, в годы войны, встретился с Маресьевым, был твердо убежден в правоте древнего мыслителя — врача, который утверждал, что лечить надо не только болезнь, но и душу больного. Каждый раз, заходя в третью палату, он усаживался рядом с Геннадием, клал свою широкую мягкую ладонь на его плечо и громко спрашивал:
— Ну-с, как дела, молодой человек? Как твоя нога? — Сам снимал повязку, отбрасывал ее в подставленный сестрой тазик, принимался ощупывать припухлость и сам же отмечал: — Хорошо, хорошо идут дела! Красноты поубавилось. Витаминчиков ему не жалейте!
Геннадий заглядывал через плечо профессора, стараясь увидеть то место, где «красноты поубавилось», но не находил — припухлость и краснота по-прежнему виднелись от щиколотки до пальцев.
Как-то сестра меняла Геннадию в перевязочной повязку. Вошел Сергей Сергеевич.
— Что вы ему, сестричка, прикладываете? — поинтересовался он и, прочитав название мази, сказал пришедшему с ним главврачу: — Принесите-ка тот тюбик с красивой этикеткой!
Главврач вскинул брови:
— Последний наш резерв. Самому Всеволоду Семеновичу оставили.
Сергей Сергеевич резко повернулся к главврачу и крикнул:
— Сам найдет, если надо будет! Привыкли мы с вами, черт бы нас всех побрал, самое лучшее — начальникам! А надо ему вот, летчику, — в первую очередь! Он летать еще будет и нас с вами охранять! Послушал бы ваш Всеволод Семенович, узнал бы, в каких передрягах уже побывал этот молодой человек, он бы сам ему отдал тюбик. Советую и вам, милейший, выбрать время и поговорить с ним. Знаете, на каких машинах он летает? Мне показывали одну такую штуковину. Посмотрел в кабину — в глазах рябит, свободного места нет. Кругом приборы, рычаги, стрелки. Я и подумал тогда: какими способностями надо обладать, чтоб все это знать, и какой выдержкой, чтобы летать вдвое быстрее звука! А вы, милейший, тюбика для него пожалели!
Профессор принялся шагать по перевязочной, бросая взгляды на главврача. Тот бесшумно вышел и вскоре вернулся с тюбиком в руках. Сестра выдавила желтоватую мазь на марлевую повязку и, приложив ее к ранке, принялась бинтовать ногу. Она не заметила, как к ней подошел профессор.
— Снимите повязку! — потребовал профессор и нагнулся над забинтованной ногой Васеева. Увидев полоску мази на марле, он взорвался: — Вы видите, как выполняют мои и ваши указания? Я же потребовал втирать мазь, а не просто прикладывать! Втирать! А она, — он указал на медсестру, — боится поцарапать ранку своими огромными когтями и делает по-своему! Наказать и объявить всему персоналу! А летчика готовьте к барокамере. Начнем применять гипербарическую оксигенацию.
Профессор с силой толкнул дверь и, тяжело дыша, вышел в коридор. За ним поспешил и главврач.
Ранка после применения нового лекарства начала затягиваться, припухлость и краснота уменьшились, и Геннадий воспрянул духом. Вечерами, когда на город опускалась темнота, он делал небольшие пробежки в дальнем углу сквера: зарядку начинал с приседаний, число которых ежедневно увеличивал. Боли становились приглушеннее, и он часто не замечал их. Утром спешил к киоску, набирал множество газет и журналов, усаживался на скамейку и, стараясь не пропустить ни одного интересного события, читал до тех пор, пока не наступало время перевязки.
Во время одной из перевязок Геннадий неожиданно увидел, что краснота вокруг свища стала гуще и угрожающе расползлась по всей ступне. Он спрашивающе посмотрел на медсестру:
— Что это? Припухлость появилась.
Медсестра растерянно развела руками:
— Не знаю…
Геннадий слышал от полкового врача Графова, что гангрена ног начинается с красноты и припухлости. При виде распухшей ступни ужас холодком пополз по телу, и он, не в силах сопротивляться ему, сжался. Что-то саднящее застряло в голове и мешало думать. Он не слышал, как медсестра позвонила главврачу. Тот явился тут же, приподнял ногу Геннадия и, покачивая головой, долго щупал ее. Затем бросил сестре:
— Начинайте вводить антибиотики. Назначение я запишу в историю болезни.
В глазах главврача Геннадий заметил беспокойство и, стряхнув с себя оцепенение, глухо спросил:
— Что это, доктор?
Занятый историей болезни, тот не ответил.
— Что случилось? — переспросил Геннадий.
— Ничего особенного, — успокоил его врач, не поднимая глаз. — Небольшое обострение.
— Я вас спрашиваю, доктор, что произошло? Я же вижу…
Главврач поднялся из-за стола, закрыл историю болезни и подошел к Васееву.
— Инфекция, Геннадий Александрович, — глухим, упавшим голосом произнес он и виновато развел руками.
— Откуда же она взялась? — хрипло спросил Геннадий. — У вас в клинике стерильная чистота.
— Может, шприцы плохо прокипятили, а может, при втирании мазей. Вы не волнуйтесь, — попытался успокоить Геннадия главврач, видя, как потемнело его лицо, — это мы устраним быстро. — Кивнул и вышел из перевязочной.
Геннадий присел на стул и сдержанно попросил сестру:
— Наложите, пожалуйста, повязку, и я пойду.
Сестра втерла мазь в ранку, забинтовала стопу и, увидев, что Васеев собрался уходить, настороженно спросила:
— А уколы?
Голоса сестры Геннадий не услышал.
Выйдя в коридор, Геннадий повернул к лестнице, оперся о перила и, хватая воздух пересохшими губами, шагнул на ступеньку. Шагал неуверенно, не выпуская из рук перил. Ему хотелось быстрее добраться до палаты.
«Вылечили, нечего сказать, — горько думал он. — Занесли инфекцию. Теперь все — прощай, небо. Хваленая медицина… Лучшие врачи…»
Палата была пуста. Геннадий отрешенно постоял возле тумбочки и, не удержав слез, упал на кровать…
Через полчаса он поднялся, надел спортивный костюм, вышел из здания и направился к дальнему забору, где больные проделали лаз и пользовались им при случае. Шел с единственной мыслью — хоть на час забыться после всего, что произошло в перевязочной. Оставаться в палате он больше не мог. Все, что связывало его с клиникой, оборвалось сразу, как только прошло озлобление.
Вернулся через час выпившим. В палате снял спортивный костюм, надел байковые брюки и куртку и подошел к окну. Неожиданно, впервые за последнее время, почувствовал голод. Хоть бы ломоть хлеба! Вынул из тумбочки пакет с яблоками и принялся есть.
В дверь постучали, и на пороге выросла дежурная медсестра.
— Вас просит главврач.
— Врач? — спросил Геннадий и посмотрел на сестру.
Не прошло и минуты, как вошел главврач, нагнулся над сидевшим на кровати Геннадием.
— Что это такое, Васеев? — чуть не выкрикнул он. — Вы где находитесь? В клинике или в кабаке?
— В-вот именно, д-доктор, — заикаясь, ответил Геннадий. — Где я нахожусь? — Держась за спинку кровати, он медленно поднялся и подступил к врачу. — Вы меня с-спрашиваете, а я вас.
— Прекратите разговоры! Я сейчас же напишу докладную директору института, и вас завтра же уберут отсюда. Что за распущенность!
Лицо Геннадия покрылось алыми пятнами, выгоревшие брови опустились и прикрыли неподвижные пустые глаза. Пошатываясь, он держался за спинку кровати.
— Р-распущенность? А как называется, доктор, то, что сказали вы утром? Что мне в свищ занесли инфекцию? И где? В известной на всю страну клинике! Да, я не сдержался… Обида, понимаете! Я почувствовал себя бессильным после всего, что произошло со мной здесь, в клинике. Скажите, вы верите, что я вылечусь?
— Вас ведет сам Сергей Сергеевич, этот вопрос поставьте перед ним.
— Что ж, и поставлю. — Он сел на кровать, провел рукой по лицу. — Я летать хочу, летать…
Оставив Васеева, главврач тотчас направился к профессору. Тот выслушал его и рассмеялся.
— Правильно сделал этот летчик! На его месте, коллега, может, и я бы так поступил. Лечение идет медленно, надежд особых нет. Палец поранишь и то подчас гундишь. А то нога! Да у кого? У летчика, для которого полеты — это жизнь. Я имел счастье в конце войны быть врачом авиационного полка. Сколько среди летчиков я увидел удивительно цельных, чистых, преданных своему делу людей! Отчаянная, скажу вам, публика. Представьте себе картину: в землянке живут четверо. Утром вместе поднимались, брились, шли в столовую, бежали по тревоге к самолетам — и вдруг двоих нет… Койки пустые. А наутро снова вылеты. Так-то вот, коллега. А дружили как пилоты — позавидуешь. За всю жизнь не встречал дружбы крепче.
Профессор встал из-за стола, снял очки и принялся ходить по кабинету. Неожиданно он улыбнулся:
— Смешная история приключилась в те дни. — Профессор остановился возле кресла, постоял, подумал, взглянул на часы. — Так и быть, расскажу. Были мы уже в Германии, и наш авиационный полк базировался на аэродроме рядом с небольшим аккуратным городком, Кто-то из офицеров раздобыл фляжку спирта. Погода стояла нелетная — туман, вылетов не предвиделось, и ребята решили выпить. Налили в стаканы — запах не тот, подозрительный. Решили попробовать жидкость на собаке. Была в полку дворняга по кличке Шарик. Макнули хлеб в спирт, дали. Та понюхала, съела. Дали еще. Опять съела, помахала хвостом и выскочила из землянки. Решили пить. Выпили, закусили, начали переодеваться, подворотнички пришивать. Один из летчиков предложил зайти в столовую. Вышли из землянки и обмерли — Шарик бездыханно распластался на земле. Самый младший из пилотов — девятнадцатилетний Костя Ярцев струхнул и бегом в санчасть. Остальные за ним. Вбежали и прямо ко мне: — «Шарик сдох! Помогите! Мы, наверное, выпили какую-то дрянь». Я тоже перепугался. Шутка ли — отравились четыре боевых летчика! Каждому по графину марганцовки приготовил, клизмы очистительные, как положено при отравлениях… У самого зуб на зуб не попадает. Что мне было — чуть больше лет, чем летчикам. Решил доложить командиру полка. Тот услышал и тотчас же явился. Бледный, глаза таращит, кулаком грозит. Пилоты лежат молча, ждут смерти. Позвонил я врачу дивизии. Тот тоже перепугался. Трибуналом попахивает. Приказал сделать им уколы адреналина для улучшения работы сердца, а сам выехал к нам. Младший лейтенант Костя Ярцев сел писать прощальное письмо матери. Слезы, конечно. Сестры с ног сбились, плачут, с обреченных глаз не сводят.
Светать стало — всю ночь глаз не сомкнули. Решил на улицу выйти, свежим воздухом подышать. Выхожу и вижу — что б вы думали?
— Дивизионного врача, наверное.
Профессор рассмеялся:
— Какого там врача! Шарик под ноги мне кинулся. Я от удивления и радости шага сделать не могу. Кричу командиру:
— Шарик-то цел!
— Какой Шарик? — удивился командир.
Я подхватил собаку и влетел в санчасть.
— Вот он! Жив курилка! — закричал я и принялся тормошить летчиков. Те глазам своим не верят, оторопели. Ярцев бросился ко мне, целовать начал.
— Я-то, говорю, при чем! Ты Шарика благодари!
Главврач расхохотался. Профессор взглянул на него и тоже рассмеялся.
— Хороший народ летчики! И воевали храбро, и друзей теряли, а без юмора жить не могли…
С того дня главврач ходил в перевязочную каждый раз, когда Геннадию делали уколы или накладывали на свищ повязку. Вскоре опухоль начала уменьшаться.
— Пора в барокамеру, — сказал главврач, — начнем новый курс лечения.
— Барокамера? — недоуменно спросил Геннадий. — А это зачем? Я столько раз бывал в ней во время медосмотров…
— Дело в том, что при сепсисе — заражении крови — микробы, попадая через ранки или свищи, бурно размножаются в организме. В борьбе с ними помогали антибиотики, но стафилококки освоились в антибиотиковой среде. Вот тут-то на помощь пришел метод гипербарической оксигенации, применение кислорода под давлением. Он особенно помогает при гнойных инфекциях. Весь курс проводится параллельно с медикаментозным лечением. Эх, — со вздохом произнес врач, — если бы во время войны были такие установки! Тысячи людей были бы спасены…
Он рассказал о порядке лечения, о поведении больного во время процедуры.
— Лечение длительное, — предупредил врач.
— А нельзя ли еще увеличить давление в барокамере, чтобы кислород быстрее проникал в организм?
— Не торопитесь, Васеев. Всему свое время. Избыток кислорода может нанести вред. Лечение строго индивидуально. Посмотрим, как вы будете переносить оксигенацию. Начнем с завтрашнего дня.
Утром Геннадий не без опаски подошел к установке, прочитал инструкцию, выслушал рекомендации врачей я, вздохнув, шагнул к люку. Пахло озоном и свежестью. Сел, вытянул ногу и положил ее на аппарат…
После нескольких процедур он почувствовал себя лучше. Бегал каждое утро, приседал, прыгал, увеличивая нагрузку на больную ногу.
Геннадий приобщился к небольшой, но шумной группе болельщиков и часто подолгу сидел возле телевизора в холле второго этажа. Он не пропускал ни одной трансляции матча армейской команды, восстановил таблицу розыгрыша, которую не заполнял, оказавшись в госпитале.
В один из дней позвонил генерал Кремнев:
— Прибыл на очередную медицинскую комиссию. Дела в полку пошли лучше. Ждут тебя. Да, чуть не забыл. Твой тренажер в управлении боевой подготовки хвалили. Предложили чертежи и расчеты выслать в Москву. Короче, побыстрее лечись и — в полк! Летать тебе надо! Лечись на пять баллов!
Свищ постепенно закрывался, ткань порозовела — кислород делал свое дело. Геннадий стал еще больше заниматься физкультурой. Вспотевший, усталый, валился на кровать. Сосед нахваливал его:
— Молодец, Гена, молодец! Болезнь — она духа человеческого боится. Чем крепче дух, тем быстрее болезнь сдастся. По себе знаю. Гони ее, проклятую, из себя, гони, Гена!
Отдохнув, Геннадий снова отправлялся в сквер и подолгу ходил по притемненным аллеям: после больших нагрузок расхаживал ногу спокойной ритмичной ходьбой до самого отбоя.
Месяц спустя Геннадия вызвали в кабинет Сергея Сергеевича. Накануне выписали соседа-дальневосточника — его тоже приглашали на беседу с профессором, и потому Геннадий подумал, что скоро выпишут и его. Он шел к профессору с какой-то скрытой тревожной радостью — там, за массивными дубовыми дверями, решится его судьба. Боялся одного — записи в медкнижке об ограничении в летной работе. Возьмет ли профессор на себя смелость без переосвидетельствования центральной военно-медицинской комиссии допустить его к полетам? Запишет или нет? Всякое может в воздухе случиться — поди потом докажи, что больная нога ни при чем. Был в институте, лечился, имел травму. По всем параметрам выходило так, что профессор вряд ли решится поставить свою подпись о его годности к летной работе без военно-врачебной комиссии. Стоял в нерешительности, долго переминаясь с ноги на ногу, пока из-за двери не услышал зычного профессорского голоса:
— Где этот летун? Найти не можете?
Геннадий открыл дверь.
— Входи, летун, входи живей! — Не поднимаясь, профессор протянул пухлую руку и кивком указал на кресло. — Как настроение? Как нога? Ну-ка, покажи… Что ж, все идет хорошо. Правда, медленно. — Он выпрямился, вымыл руки и, напевая какой-то бодрый марш, сел за стол. Геннадий поднял глаза и встретился с его взглядом. — Осталось немного. Надо вот что сделать. Сколько лежал в госпитале?
— Почти месяц, Сергей Сергеевич.
— Да у нас столько же. Так… так… — Он поднялся, прошел по кабинету и остановился против вытянувшегося Васеева. — Медицина сделала свое дело. Теперь ей нужна помощь. Что вы улыбаетесь? Да, да, именно помощь. Нет ли у тебя чего-то такого, что бы могло встряхнуть, испугать, что ли? Другими словами, нужен положительный стресс. А?
Геннадий не ожидал подобного вопроса и стоял, не спуская с профессора глаз и недоуменно пожимая плечами.
— Ну, может, пойти на охоту и убить кого-нибудь?
— Зайца? — поспешил уточнить Геннадий.
— При чем тут заяц? — Профессор недовольно сдвинул брови. — Медведя или кабана!
— Я, к сожалению, не охотник, да и у нас там нет ни медведей, ни кабанов. А что, если прыжок с парашютом? — спросил, довольный неожиданной находкой, Геннадий.
— А нога? — Профессор посмотрел на пол. — Нога выдержит? Не разлетится на кусочки? Не пойдет! Какие занятия приносят наибольшее удовлетворение?
— Полеты, конечно! — заулыбался Геннадий.
— Вот и прекрасно! Садитесь на самый маленький самолет и летайте пониже и потише. Вам надо встряхнуть организм! На какой-то участок нервной системы, если так можно выразиться, произвести направленный взрыв! Понимаете? Как говорил древний мудрец: «Исцелися сам».
Геннадий согласно кивнул. Профессор еще что-то говорил, но он не слушал. Оглушенный радостью, он безмолвно, широко раскрытыми глазами смотрел на Сергея Сергеевича, а видел крохотный взлетающий самолет и улыбающееся лицо Лиды. «Не запишет! Не запишет в медкнижку!»
После ухода Васеева профессор долго ходил по кабинету и нервно теребил пуговицу белоснежного халата.
— Не помогли, коллега, мы парню! — укоризненно сказал он главврачу. — Не помогли… Теперь вся надежда только на него самого. Не победит — инвалидом может остаться.
Геннадий вернулся в полк в том же бодром, радостном настроении, с желанием как можно скорее подняться в воздух, в каком вышел из кабинета Сергея Сергеевича. Лида, Анатолий и Николай заметили это сразу: в глазах — знакомый живой блеск, уверенные движения, твердый голос. Они слушали его и радовались вместе с ним.
Когда речь зашла о полетах, осторожный Анатолий заметил:
— Кто ж тебя без врачебной комиссии пустит?
— В том и дело, Толич, надо, чтобы пустили. Очень надо!
— Тогда иди к замполиту.
Северин тоже обрадовался встрече и, взяв под руку, повел Геннадия в кабинет.
— Как тебя исцелили столичные медики? Выглядишь неплохо, правда, загару поубавилось, но солнце эти потери быстро восстановит. Рассказывай все по порядку.
Геннадий подробно рассказал о встречах с Сергеем Сергеевичем, о его советах и рекомендациях.
— Летать, говоришь, надо! Мудрое решение! Видно, психолог твой профессор отменный. Давай сначала посоветуемся с врачом, а уж потом — к командиру. — Северин снял трубку. — Графова прошу. — Что-то написал в настольном календаре и плотнее прижал трубку. — Владимир Александрович, здравствуйте. Зайдите, пожалуйста, ко мне.
Войдя к замполиту, Графов увидел Васеева, шагнул к нему, обнял крепко, по-мужски.
— Ну, как дела? Здоров?
— Почти, — дрогнувшим голосом ответил Геннадий.
— Что такое? — Графов насторожился, листая медицинскую книжку летчика.
Потом попросил Васеева разуться. Внимательно осмотрел ногу.
— Профессор, возможно, прав насчет резкой смены обстановки, но авария, госпиталь… — Графов взлохматил густые волосы, прищурил умные, внимательные глаза. — Ладно, я — за полеты! Пошли к командиру!
Горегляд выслушал Графова и Северина, нашел в медицинской книжке Васеева страницы с последними записями в госпитале и в институте.
— У тебя когда срок ВЛК истекает? — спросил, не поднимая головы.
— В конце декабря, — ответил Васеев.
— Осталось три месяца?
— Точно так.
— Может, поедешь на ВЛК, а потом летать? — с несвойственной ему вкрадчивостью, словно упрашивай, предложил Горегляд.
Геннадий заметил, как потяжелели, набухли веки полковника, и внутренне сжался.
— Ладно, ты пока иди, — сказал Горегляд, — а мы посоветуемся. С Брызгалиным поговорим.
Услышав фамилию заместителя по летной подготовке, Геннадий расслабленно опустил плечи: этот завалит наверняка.
— Брызгалина ко мне! — распорядился по селектору Горегляд.
Заместитель по летной подготовке вошел без стука и стал у двери.
— Присаживайтесь, — предложил ему Горегляд. — Такая вот диалектика: направо пойдешь — коня потеряешь, налево, сами знаете, — головы не сносить. Послушаем, что скажет заместитель по политической части.
Юрий Михайлович рассказал о ходе лечения Васеева, о рекомендации профессора допустить его к полетам. Графов поддержал замполита:
— Полеты на спарке психологически нужны Васееву. Как воздух нужны! Ему надо поверить в себя, чтобы вступили в действие скрытые силы человека. Они-то и помогут одолеть болезнь.
Горегляд прсмотрел на Брызгалина. Тот закрыл медкнижку Васеева и положил ее перед полковником:
— Тут все написано! — Отчужденно обвел взглядом сидевших. — После аварии госпитализирован, лечился в специальном институте… Какие могут быть полеты без ВЛК! Его могут сейчас списать, если попадет на комиссию, а мы ему — летать! Юрий Михайлович — человек впечатлительный, ему можно простить такую поспешность, но наш милый доктор меня удивил. Ему, стражу законов медицины, не к лицу вставать на защиту, прямо скажу, авантюрной просьбы Васеева. Не ожидал! — Брызгалин картинно сдвинул брови и поднял подбородок. — Далеко же мы зашли, если не пускаем в самолет летчика с насморком, а разрешаем полеты чуть ли не инвалиду. Он же костыль недавно бросил, а вы — летать должен. Я категорически против!
— Понятно, — хмуро бросил Горегляд. — Сытый голодного не разумеет. — Он принялся тихонько насвистывать — старая привычка успокаивать нервы. Не было подобного случая в его жизни, и сейчас он мучительно спрашивал себя, на чью сторону стать. Как быть? Надо помочь Васееву добить болезнь. Надо! Но Брызгалин прав — с насморком в полет не пускаем. Что же делать?
— Начнем со спарки. — Горегляд исподлобья взглянул на Брызгалина, — Полетает, окрепнет, а потом посмотрим. Как?
— Нельзя! Нарушим требования, регламентирующие летную работу! — отрезал Брызгалин.
— Вы только и видите кругом одни нарушения!
— Я и поставлен, чтобы соблюдать законы летной службы! — с нескрываемым раздражением сказал Брызгалин.
— А мы, — Горегляд показал на присутствующих, — по-твоему, только и знаем, что нарушаем? Почему же на прошлых ночных полетах вы, товарищ Брызгалин, спланировали молодому пилоту три вылета в зону подряд!
— Согласно курсу. Общий налет не превышал нормы.
— «Нормы, нормы»! — все больше сердился Горегляд. — Нормы для всех определены, а у нас с вами кроме Редникова, Васеева, Горегляда и Брызгалина есть невперившаяся молодежь — лейтенанты. За ними надо побольше смотреть, товарищ Брызгалин! И вам, и мне, и всем остальным! Наверное, если бы сам руководил полетами, этих норм, как слепой стены, не придерживался бы? А тут полетами руководит командир, пусть ребусы решает. — Горегляд выпрямился за столом — он делал это каждый раз, когда принимал важное решение. Все поднялись. — Васееву планировать полеты на спарке, на УТИ МиГ-15 со мной. Один полет по кругу и два в зону!
— Очередными полетами руковожу я, товарищ полковник, — Брызгалин перешел на официальный тон, — и в воздух вас с Васеевым не выпущу!
— Испугался? Ладно. В таком случае полетами руководить буду сам, вылеты Васеева спланировать с Севериным! Вы, Брызгалин, летаете инструктором у Редникова. Это вас устраивает?
— Плановую таблицу я не подпишу! — громко произнес Брызгалин, всем своим видом показывая, что решения на полеты Васеева он не поддержит.
— Не вы один подписываете — подпишут другие! Утверждать таблицу полетов доверено командиру полка. За буквой не видите человека! Не хотите взять на себя самую малую толику ответственности, чтобы кому-то помочь. Когда надо было выпускать в первый самостоятельный полет молодых пилотов, сразу: «Товарищ командир, я поруковожу полетами, а вы полетайте с молодежью, наверное, надоело сидеть на СКП». Подломай кто-нибудь из лейтенантов на посадке машину — Брызгалин в стороне. Так и сейчас: а вдруг что-то случится… Человеку помочь крылья обрести после госпиталя — не положено!
Черствая душа — других слов для Брызгалина не подберу. — Горегляд придвинул чистый бланк таблицы полетов и, взяв цветные карандаши, наскоро вычертил на нем условные знаки вылетов по кругу и в зону.
— Полетишь с Васеевым, — обратился он к Северину. — Один полет по кругу и два в зону. На первый раз достаточно. Летал парень устойчиво, вынужденный перерыв не должен сильно сказаться на его технике пилотирования.
Северин взял бланк таблицы полетов, посмотрел на синие кружочки полетов и благодарно улыбнулся Горегляду.
— Вот обрадуется Васеев! Спасибо, Степан Тарасович!
— Чего уж там! — отмахнулся Горегляд. — Таблицу отдай Редникову — он планирует полеты на спарках.
В день полетов Геннадий поднялся раньше обычного. Лида и дети еще спали. Он сменил повязку на ноге, надел тренировочный костюм и вышел на пустынную улицу. Вскоре он оказался на опушке леса, вдававшегося в широкое, не занятое посевами поле. В глаза ударила яркая белизна ромашек. Полевые цветы густо, огромным ковром простирались до самого горизонта. Ромашки стояли ровно, не шелохнувшись, как в тот день далекого детства, когда он с мамой, выйдя к волжскому плесу, впервые в жизни увидел их. Тогда ему казалось, что поле ромашек и речная гладь слились воедино, а отколовшаяся часть солнца распалась на бесчисленное множество маленьких желтых солнышек, которые рассыпались на белые лепестки ромашек и прозрачные речные струи. Он подхватился, вырвал руку из мягкой маминой ладони и побежал вдоль поля, стараясь на ходу ухватить желтые солнышки и белые лепестки ромашек. Мама тоже бежала, что-то кричала ему вслед, а когда догнала, вскинула над головой, отчего у него зашлось сердце и перехватило дыхание. Оттуда, с огромной, как ему казалось, высоты солнышки стали еще меньше. Мама смеялась вместе с ним, целовала, потом они прятались друг от друга среди ромашек, бегали наперегонки… Ему было так хорошо, что, охваченный небывалым счастьем, он не хотел уходить домой.
Потом, сразу после взлета с Севериным, Геннадий снова увидел это поле ромашек, а вслед за ними — на полированных крыльях самолета — густую россыпь солнышек; желтоватые солнышки дробились и в прозрачном фонаре кабины, и в стеклах многочисленных приборов, и в зеркале задней полусферы. И он ощутил, как к нему возвратилась радость полета. Пилотировал он, как и всегда, легко и точно, его захлестнуло не раз испытанное им чувство неразрывной слитности с самолетом, делавшее его сильным, а машину послушной и невесомой. Хотелось петь, и он запел бы, если бы в самолете был один.
Сделав круг над аэродромом, Геннадий выпустил шасси, доложил на СКП и запросил заход на посадку. Горегляд отозвался сразу же и в свою очередь спросил:
— Не забыл?
За него ответил Северин:
— Нет! Все хорошо!
Оценка замполита подхлестнула Геннадия, и он, выполнив последний разворот, перевел машину на снижение. Он управлял спаркой мелкими незаметными движениями рулей, непрерывно соизмеряя скорость и высоту полета с расстоянием до посадочной полосы. Ему очень хотелось, чтобы посадка получилась самой лучшей из всех, какие он выполнял за свою короткую летную жизнь. Эта посадка открывала ему дорогу в небо, давала право на самолет, и поэтому он вел машину так, словно в воздухе существовал узкий коридор, в котором даже малейшее отклонение неминуемо грозит катастрофой. Ошибиться — значит потерять все. Геннадий не ощутил касания шасси о шероховатые плиты посадочной полосы. Услышал в шлемофоне довольный возглас Северина:
— Молодец!
И вслед за ним густой бас Горегляда:
— Хорошо!
После заправки они снова поднялись в воздух. На этот раз Геннадий вел самолет в дальнюю зону пилотажа. Предчувствуя, как на него навалятся огромные перегрузки, вспомнил недавние размышления профессора: «Встрясочку вам бы порядочную! Чтобы нервы загудели, чтобы мышцы от нагрузки трещали!» Улыбнулся: «Будут трещать, Сергей Сергеевич! Ох как будут!»
Он вышел в центр зоны и ввел спарку в вираж. Увеличивая крен, Геннадий ощутил, как потяжелели плечи, а немыслимая тяжесть ртутью разлилась по всему телу. Он умышленно долго выполнял глубокие виражи, а вслед за ними и вертикальные фигуры с большими перегрузками, чтобы удостовериться в себе и своих возможностях. Начиная петлю, Геннадий потянул ручку управления на себя. Перед глазами появилась темная пелена с огненными вспышками — он перестал видеть приборную доску и все, что было вокруг, будто его одним махом упрятали в плотный черный меток и навалили на плечи пудовые камни. Дышать стало труднее.
— Отпусти немного — крылья согнешь, — услышал Геннадий добродушно-ворчливый голос Северина и тут же уменьшил перегрузку. Впереди начало светлеть, и вскоре он увидел синь неба, переплеты фонаря, корпус компаса, а вслед за тем и ровную полоску горизонта. Он пилотировал с каким-то необычным воодушевлением, стараясь выжать из машины все, на что она была способна, проверяя себя на всех режимах пилотажа. Горки сменялись почти отвесным пикированием, замедленные бочки следовали одна за другой — фигуры пилотажа Геннадий выполнял в таком темпе, который требовал быстрой реакции и большого напряжения.
Северин в управление не вмешивался. Молча наблюдал за действиями Васеева, изредка следил за скоростями ввода и вывода из фигур, предоставив летчику полную свободу. Пусть все делает сам, решил он после того, как Васеев безукоризненно произвел взлет и посадку. Навыки не утрачены, машину чувствует хорошо, пусть до отвала усладится пилотажем. Это то, что ему необходимо, как кислород в высотном полете.
— Как самочувствие? — спросил Северин, снимая шлемофон, когда спарка после посадки остановилась и они вышли из кабин.
— Спасибо, Юрий Михайлович, — едва слышно произнес Геннадий, — за вашу доброту, за ваше сердце спасибо… — Он хотел сказать еще что-то теплое, хорошее, но не смог.
После окончания полетов, когда Горегляд докуривая на СКП последнюю сигарету, раздался звонок телефона.
— Послушай, — сказал он дежурному штурману.
Тот взял трубку и тут же передал ее Горегляду:
— Вас спрашивают, товарищ командир.
Горегляд взял трубку нехотя, придавил в пепельнице окурок.
— Слушаю. — Он сразу догадался, о чем предстоит разговор, и потому слушал невнимательно, давая знать остальным, что они свободны и могут покинуть СКП. — Никакого нарушения нет. Васеева после того случая от полетов не отстраняли. Сегодня летает он пока на спарке. Поймите же вы, ему эти полеты нужны как воздух, — начал сердиться Горегляд. — Человеку надо почувствовать себя летчиком, понюхать неба! А вы опять за свое — нарушение да нарушение! Нарушили — наказывайте! — крикнул Горегляд в трубку и в сердцах бросил ее на телефон. — Психологию и педагогику в академии, наверно, изучал! Типы характеров. Индивидуальный подход. Конспекты вел. А в жизни ни черта не смыслит! Нарушение узрел, чертов законник, разрази тебя гром!
Северин вошел на СКП, когда Горегляд бросил трубку и шарил в полупустой пачке сигарет. К кому относилась последняя фраза, замполит не понял.
— Успел Брызгалин нажаловаться! — сверкнул глазами Горегляд. — Завтра жди телеграмму из штаба. Ну и пусть! Васеева планировать на следующую смену! Кстати, как он с тобой слетал?
— У меня такое впечатление, Степан Тарасович, особенно после полета в зону, что он только вчера летал сам. Сначала движения были размашистые, как обычно после перерыва, а потом все пошло как по маслу.
— Добро. Пусть летает! Я Кремневу позвоню…
На следующий день Геннадий снова летал с Севериным. Соскучившись по небу, он безжалостно растрачивал энергию на перегрузках, выкладываясь в каждом вылете до седьмого пота.
В конце недели в полк пришла телеграмма: «Капитана Васеева допустить к контрольным и тренировочным полетам после углубленного медицинского осмотра врачами соединения. Результаты анализов и объективные данные представить в медотдел округа».
— Держи, защитник больных и страждущих. — Горегляд протянул Северину бланк телеграммы.
— Степан Тарасович, разговор с комдивом?
— Было дело. Кремнев до командующего дошел.
— Ну, командир, спасибо за хорошую весточку! — Северин крепко пожал тяжелую, мускулистую руку Горегляда и поспешил обрадовать Васеева.
После внезапной размолвки Шурочка долго не видела Анатолия, хотя не раз, надеясь встретить его, вечерами подолгу прогуливалась с племянницей по тополиной аллее городка. В случившемся своей вины не видела, но сердцем чувствовала, что в их отношения вмешался кто-то и этот «кто-то» действует хитро и подло. Ощущение радости, которое охватывало ее каждый раз, когда она шла на встречу с Анатолием, постепенно тускнело, она вновь чувствовала себя одинокой, как до того удивительного вечера, когда впервые осталась с ним.
Когда становилось невмоготу, Шурочка уводила в свою комнату трехлетнюю дочь сестры, ласкала ее, кормила, укладывала спать в свою кровать. Засыпая, прижимала худенькое теплое тельце девочки к себе, целовала ее льняные волосы, шептала ласковые, нежные слова и думала: «Волосы, как у Толика, такие же мягкие и пушистые».
От Лиды Васеевой узнала о возвращении Геннадия. Спустя несколько дней увидела его и не выдержала, поспешила навстречу.
— С возвращением вас! — смущенно произнесла она и протянула руку.
— Спасибо, Шурочка! — Геннадий пожал ее теплую нежную руку и, заговорщически подмигивая, сказал: — У меня, Шурочка, сегодня удачный день! Праздник! Мне сегодня обнимать всех хочется! Приглашаю вас на танцы. Первый вальс с вами! Приходите! Хорошо?
Шурочка, не сдержав подступившей радости, воскликнула:
— Ой, спасибо! Приду! Обязательно приду!
У Геннадия и в самом деле на душе было праздничное настроение — впервые после долгого перерыва в этот день он дважды поднялся самостоятельно на новой машине и успешно выполнил задание. После посадки он долго тискал в объятиях техника Муромяна, благодарно жал руку Борткевичу, поцеловал Графова, не помня себя от радости, до хруста сдавил широкую ладонь Северина.
— Вечером идем в клуб — танцевать хочется, — сказал он прилетевшему с перехвата Анатолию.
Васеевы, Сторожев и Кочкин вошли в зал, когда оркестр играл первый вальс. Лида украдкой взглянула на мужа и пригласила Анатолия; Геннадий ответил едва заметным кивком и направился к стоявшей в углу Шурочке. Они кружились, почти не останавливаясь: радость первых после длительного перерыва самостоятельных полетов на новом истребителе, возвращение в строй кружили голову. Все несущественное, мелкое отступило, а на смену пришло все важное, значительное, чем полна неспокойная жизнь летчика.
— Вы так легко танцуете, что мы вот-вот взовьемся в воздух, — едва слышно произнесла Шурочка. — Вам хорошо?
— Очень! Я готов обнять весь мир!
— Если не секрет, что произошло?
— Секрет, Шурочка! Но вам я его открою — сегодня я вновь летал на новой машине! Вы представить себе не можете, какое это счастье — летать! Извините, я увлекся…
Музыка оборвалась, и они растерянно остановились посередине зала. Геннадий взял Шурочку под руку, поблагодарил и повел к своим друзьям. Увидев издали Анатолия, она вдруг почувствовала неловкость: «Я иду к нему первой». Ей стало стыдно от этой мысли, и она попыталась задержаться, но тут же ощутила, как Геннадий легко и незаметно подтолкнул ее.
— Добрый вечер, друзья! Знакомьтесь: Шурочка Светлова! — пошутил Геннадий. — Лучшая исполнительница вальса.
— Здравствуйте, Шурочка! — Лида взяла руку девушки, пожала ее.
Шурочка поздоровалась с Анатолием. Тот сердито взглянул на Геннадия.
— Выйдем! — кивнул Анатолий Геннадию и двинулся к выходу. За ним Лида.
Кочкин заметил это и поспешил пригласить Шурочку. Из-за его плеча она видела, как вышли из зала Геннадий, Анатолий и Лида, и снова испытала неловкость. «Из-за меня, наверное, — подумала она. — Зачем я пришла?»
На улице Анатолий, сдерживая себя, спросил:
— Что все это значит? Вы специально подстроили эту встречу?
— Не кипятись, Толич! — Геннадий положил руку ему на плечо. — Не шуми! Выключи форсаж, остынь. Хватит мучить себя и других.
— Я никого не мучаю! Вас же прошу не вмешиваться в мою личную жизнь! Перестаньте меня поучать, я не маленький!
— Хватит! — резко прервал его Геннадий. — Довольно истерик. Она же нравится тебе. Успокойся, пожалуйста, и пойдем в клуб. Там нас ждут. Очень ждут, дружище! — Геннадий подмигнул Лиде: давай, мол, теперь пришло и твое время.
Та догадливо приблизилась к Анатолию:
— Толич, ведь ты нам всем как брат. Мы хотим тебе только хорошего. Счастья тебе желаем. Да, мы с Геной устроили эту встречу. Можешь ругать нас. Но сделали это ради вас с Шурочкой. Прав Гена: ты извелся после того гадкого письма… Поговорите, выясните все, что мешает вашей дружбе. Ты должен первым это сделать.
— Ты бы послушала, что о ней говорят — уши вянут! Не девушка, а…
— Высказался? — спросил Геннадий. — Кого ты слушаешь? Этого выпивоху и бездельника Мажугу? Она же тебе нравится. Ты ведь не можешь без нее! Молчишь? Не можешь? — повторил Геннадий и взглянул в глаза Анатолию.
Тот взгляда не отвел, ответил чуть слышно:
— Не могу, старик…
— Чего же ты стоишь? Иди к ней!
Повернувшись, Анатолий быстро вошел в клуб.
Шурочка сидела в кресле. Она не прислушивалась к тому, о чем говорили подруги, не видела ни новых платьев гарнизонных модниц, ни высоких броских причесок двух молодых женщин, недавно приехавших в полк с мужьями, окончившими училище, она была поглощена ожиданием возвращения Анатолия. Сердцем чувствовала, что на улице, пока она танцевала с Кочкиным, случилось что-то важное, и боялась одного: он ее придет. «Господи, — шептала она, — верни его, верни его. Знал бы он, как я хочу его видеть…»
Оркестр играл вальс — ее любимый танец; к ней кто-то подходил, приглашал, но она сидела, будто вокруг не было людей, и только музыка да ослепительный свет люстры удерживали ее в зале. Чем дальше отодвигалось начало вечера, тем грустнее становилось ей. «Зачем я жду?» — спрашивала она себя, готовая расплакаться.
Когда Анатолий вошел в клуб, Шурочка вздрогнула, сцепила пальцы и замерла. Почувствовала, что он идет к ней, рванулась навстречу и замерла перед ним, когда взгляды их встретились. «Что с тобой случилось, милый? — говорили ее глаза. — Как хорошо, что ты пришел! Как хорошо!»
Анатолий кивком пригласил ее к танцу, она положила руку на его плечо и увидела совсем рядом смуглое лицо, пухлую нижнюю губу, округлость подбородка. «Господи, как же мне хорошо с тобой, милый… Да, да, я люблю тебя, — шептала она беззвучно. — Не могу без тебя — ты должен знать это. И ты меня любишь, правда?»
…Не отпуская рук, они шли по тропинке к своей заветной поляне с огромной сосной посредине, натыкаясь на мокрые ветки кустарника, спотыкаясь о выступавшие из земли корни деревьев. На поляне было тихо. Анатолий прислонился спиной к сосне, расстегнул пиджак, робко и нерешительно потянул к себе Шурочку. Полы пиджака не сошлись — не закрыли плечи Шурочки. Осторожно, едва касаясь, он провел по ним рукой — плечи были мокрыми. Анатолий рывком стянул полы пиджака. Шурочка припала к нему.
— Прости, прости, пожалуйста, — шептал он. — Я виноват перед тобой… прости. Больше я никогда, никогда не обижу тебя!
Васеев первое время делал по одному-два полета в день. Горегляд сам выпускал его в воздух, придирчиво проверял полетную документацию, строго спрашивал с инженера за подготовку к вылету самолета.
Как и в клинике, Геннадий начинал рабочий день рано, будил своих друзей, бежал с ними на зарядку по тропинке в лес; вечером с Лидой, которая не хотела оставлять его одного, шел на стадион, на беговую дорожку. «Вам нужно больше бегать, — сказал профессор. — Бег и приседания восстановят эластичность и подвижность мышц и суставов», И он бегал…
Нога окрепла, и Геннадий был уверен, что это связано с полетами. С особой тщательностью выполнял он виражи один за другим. Это требовало больших усилий и напряжения, и Геннадий радовался нагрузкам. Они держали его в постоянной готовности, делали сильнее.
После очередного врачебного осмотра Графов позвонил Горегляду:
— Товарищ командир, по-моему, пора. Ранка затянулась, кожа розоватая. Можно на перегрузки.
— Выдержит?
— Вполне.
— Отлично.
Положив трубку, Горегляд сказал по селектору Северину:
— Твой крестник планируется в зону, хватит его на привязи держать. Графов говорит, что дела у Васеева идут нормально. Чего молчишь?
— Слушаю внимательно, — ответил Северин. — Слушаю и радуюсь.
— Проследишь подготовку Васеева и оба вылета.
— Понял, Степан Тарасович.
О вылетах на сложный пилотаж Геннадий узнал от Пургина. Федор Иванович не без гордости заявил:
— Ну, Геннадий, добились-таки разрешения! Приказано спланировать два полета на сложный пилотаж. Готовься.
Геннадий засел за вычерчивание схемы полета в зону. С особым удовольствием выводил он цветными карандашами глубокие виражи, перевороты, петли, боевые развороты…
В зоне пилотажа он осмотрелся, наметил ориентиры, доложил по радио и ввел самолет в глубокий вираж. Перегрузку почувствовал сразу. Машина шла устойчиво, скорость выдерживала заданную, носа не опускала. Геннадий опасался, не будет ли трудно поврежденной ногой удерживать самолет по горизонту, и обрадовался, когда почувствовал, что нога не утратила плавности движений и действует как здоровая.
Оставалось испытать себя на больших перегрузках. Не лопнет ли тоненькая пленка на ранке от прилива крови? Не сдвинутся ли с места отколовшиеся при ударе косточки? Геннадий об этом не думал. Как и каждый летчик, изготовившись, он думал о пилотаже. Ну а если что и случится, то об этом узнаешь после посадки…
Перед вводом в переворот Геннадий посмотрел вниз, на ориентир. Под ним лежала огромная географическая карта местности с извилистой лентой реки посредине, темно-зелеными массивами леса, прямыми серыми линиями дорог.
На большой высоте очень легко ощутить себя одиноким и слабым. Тогда не замечаешь ни ослепительного, с оттенками густого аквамарина небосвода, ни прозрачного воздуха, ни расплавленного солнцем сизого горизонта. И спешишь расстаться с высотой и вернуться на землю.
Васеев же действовал неторопливо, вглядываясь во все, что окружало его. Чувство приподнятости и гордости наполняло его — он ощущал себя хозяином этой высоты. Огромное пространство делало его сильным и мужественным. Васеев выждал, пока уменьшится скорость, сгруппировался и, как только стрелка прибора коснулась заданного штриха на циферблате, осторожно двинул ручкой и педалью. Многотонная машина легко опрокинулась на спину, опустила нос и понеслась к земле. Он увидел, как навстречу ринулось огромное поле с яркими красками, и, повинуясь выработанным множеством полетов навыкам, начал подтягивать ручку. Желание испытать себя на больших перегрузках подхлестнуло его, и Геннадий потянул ручку энергичнее, круто изломав траекторию движения машины. На приборе перегрузок кончик стрелки замер на цифре «6». Шестикратная перегрузка вдавила в сиденье, сковала мышцы рук и ног, бросила кровь сверху вниз, туда, где была та самая тонкая пленочка раны.
Фигуры сложного пилотажа он выполнял в едином темпе, не давая себе ни секунды отдыха. Истосковавшись по пилотажу, Геннадий то бросал машину на желто-зеленый земной ковер, то вздыбливал на «мертвую петлю», увеличивая с каждой фигурой перегрузки.
Пока Муромян с Борткевичем готовили машину к следующему вылету, Геннадий сходил к Графову и доложил о самочувствии:
— Пять баллов, как говорит командир! — И поднял вверх руку с растопыренными пальцами.
— Садись, посмотрим. — Графов измерил кровяное давление, посчитал пульс. — После второго полета — углубленный осмотр, как договорились.
— Из кабины — прямо в ваши руки!
Второй полет на сложный пилотаж Геннадий выполнял с еще большими нагрузками. Он, казалось, рассердился на машину и выжимал из нее все, что она могла дать. И только раз, когда пришлось двинуть поврежденной ногой резко и до отказа, почувствовал острую боль, словно его кто-то уколол иглой.
Войдя к Графову, он снял летный костюм, разулся и лег на кушетку. Графов присел рядом, осмотрел ногу — на розоватой коже, на месте свища, виднелись две крохотные капельки крови.
— Прекрасно, Геннадий! Экзамен твоя нога сдала хорошо. Поздравляю! Теперь летай себе на здоровье! — Графов легонько хлопнул Геннадия по плечу.
— Спасибо, Владимир Александрович, за помощь, за доброту вашу. — Геннадий благодарно посмотрел на врача. — Если бы тогда, после клиники, не ваша поддержка, не летать бы мне…
— Считай, что ты сам одолел свой недуг.
Геннадий вышел от врача, постоял, вспомнил совет профессора: «Исцелися сам» — и улыбнулся.
После полетов Геннадий, Николай Кочкин и Сторожев направились домой. Узкая, выложенная прямоугольниками бутового камня дорожка пролегала между кустов жимолости и рядов пирамидальных тополей, посаженных летчиками.
Толя Сторожев притронулся к листочкам вскинувшегося вверх тополька.
— Здравствуй, племя младое, незнакомое! — Он поднял руку, но до вершины не дотянулся. — Вот растет, ребята, не по дням, а по часам. Как в сказке.
Дорожка оборвалась, за ней начиналась тополиная аллея, в конце которой виднелся огромный дуб с широкой, похожей на шар развесистой кроной. Тополиная аллея служила местом прогулок жителей городка, там даже в самые жаркие июльские дни было прохладно. Вечерами сюда приходили жены, дети и матери — встретить возвращающихся со службы летчиков и вместе, пока не наступит темнота, погулять по главной улице городка, побродить по леску.
День догорал. Опустившееся за гряды облаков солнце еще высвечивало на западе небосвод, но краски постепенно блекли, и на смену голубоватым и золотым сверху наплывали свинцово-серые. Сторожев несколько раз оборочивался и наконец не выдержал:
— Посмотрите на закат!
Кочкин и Васеев остановились, молча посмотрели. Кочкин подтолкнул Анатолия в плечо:
— В который раз говорю, что тебе, Толич, надо было идти не в летное училище, а в академию художеств!
Сторожев не ответил и продолжал смотреть на запад. Васеев и Кочкин перемигнулись и пошли в городок.
Кочкин еще издали увидел Лиду с детьми и зашагал было быстрее, но сдержал себя.
— Смотри, старик, твой экипаж в сборе. Готовь встречный марш!
Пятилетний черноволосый Игорь рванулся к отцу. За ним с визгом побежал младший — белоголовый крепыш Олег. Геннадий подхватил Игоря и усадил на плечи, Олега взял на руки Кочкин.
— Что-то вы сегодня задержались? — спросила Лида. Геннадий наклонился, поцеловал ее.
— А нам с Олегом можно? — спросил Кочкин.
— Чур, не сейчас, — засмеялась Лида.
— И счастлив тот, кто разом все обрубит, уйдет, чтоб не вернуться никогда! — произнес Кочкин.
Лида улыбнулась, обнажив белые ровные зубы. Шерстяная, василькового цвета кофта и серая короткая юбка плотно облегали ее красивую фигуру.
Кочкин глядел на нее и не узнавал — Лида хорошела с каждым годом. Дети приносили ей не только хлопоты, но и то удовлетворение, от которого человек крепнет и расцветает. С тех пор как он впервые увидел Лиду, прошло шесть лет. Мог бы и он тогда дружить с ней… Почувствовал, как воспоминание отозвалось в сердце щемящей болью.
Васеев попросил:
— Давайте-ка нашу потихоньку. Ей-богу, на песню потянуло.
— Э-э, нет. Пойдем домой, там нам Лида разрешит по маленькой с рижским бальзамом, вот тогда можно и песню спеть.
— Не разрешу, — отрезала Лида. — Завтра полеты.
— Она права, Кочка.
Стараясь не привлекать внимания прохожих, Васеев начал любимую свою песню. Игорь и Олег тихонько подхватили знакомые слова.
Небо голубое, ставшее для летчика судьбою.
Небо доброе и злое, голубое, грозовое,
Стало ты моей судьбою,
Я и бог твой, и подданный твой.
— Завидую я вам, Васеевы, — вполголоса сказал Кочкин Лиде. — Вы, наверное, самая счастливая семья на земле! Гляньте, а Толич-то наш… В атаку пошел.
Лида обернулась и увидела в конце аллеи Шурочку. Анатолий поспешил ей навстречу.
— Типичный прием истребителя: скорость — маневр — пуск! — засмеялся Кочкин. — Это ты их помирила, Лида?
Сразу после прибытия в Москву Кремнев направился в управление. Получив пропуск, вошел в многоэтажное, облицованное серым гранитом здание и поспешил в указанный на пропуске кабинет. Его слушали, долго расспрашивали о ПМП, уточняли налет, сроки проведения регламентных работ, укоризненно качали головами, словно упрекая его в том, что вся эта заваруха с ПМП произошла по его, Кремнева, вине, а коли так, то докладывать начальнику управления будет сам Кремнев. Что ж, думал Кремнев, семь бед — один ответ. И ответ придется держать по всей форме. Пусть накажут, но ошибку исправлять надо незамедлительно.
Из управления Кремнев вышел поздним вечером, не спеша добрался до сквера, сел, вытянул ноги и глубоко вздохнул. Вроде бы камни не ворочал, дрова не пилил, землю не пахал, а устал так, как будто весь день был в борозде или на лесосеке. Действительно, нервное напряжение порой сильнее физических нагрузок. Хорошо, что начальник управления не канцелярист, в прошлом тоже летчик. Выслушал внимательно, долго рассматривал сетевые графики летной подготовки и наконец сказал:
— Плохо, что есть любители показухи, но хорошо, что вовремя хватились и высказали правду о ПМП. Грешен, но я тоже поверил доводам в пользу ПМП. Спасибо, что помогли разобраться, а то бы этот «почин» подняли на щит — и пошла писать губерния. Желаю успехов, товарищ Кремнев!
Сидел на скамье и снова подумал о начальнике управления. Хорошо, что земля рождает таких людей: ни чванливости, ни отчужденности. Прост в обращении. Поговорил с ним — и на душе светлее стало…
Вернувшись из Москвы, в тот же день вылетел в Сосновый.
— Ну, Степан Тарасович, — обратился Кремнев к Горегляду, — твоя взяла! Переходи на сетевые графики полетов. Москва — «за»!
Северин встретился с Васеевым у самолетов:
— Как летчики относятся к тренажу?
— Отбоя нет. Особенно от молодежи — они теперь перехваты осваивают.
Северин обошел машины, поздоровался с людьми. Он любил бывать на стоянке. Во время полетов времени на беседы не оставалось, а вот в дни наземной подготовки, когда никуда не торопишься, с человеком можно поговорить подольше, узнать обо всем, что представляет для замполита интерес. В такой обстановке человек не постесняется высказать и личную просьбу, и дельное предложение.
Чуть в сторонке, присев на самолетные чехлы, о чем-то беседовали Сторожев и Бут. Северин подошел к ним сзади и заглянул через плечо замполита эскадрильи: на раскрытом планшете лежали репродукции знакомых ему картин.
— Здравствуйте, товарищи! — приветствовал их Северин. — Чем занимаетесь?
— В воскресенье лекцию в гарнизонном университете культуры собираюсь читать, — сказал Бут, — вот и решил кое о чем посоветоваться с Анатолием.
— А как с открытием «Третьяковки»? — поинтересовался Северин. — Репродукций уже собралось много, рамки сделали?
— Рамки готовы, осталось доделать кое-что, да времени в обрез.
— Надо найти время, — сказал Северин. — На выставке и лекцию прочитаете о живописи.
Северин отошел к Васееву:
— Как дела у Сторожева?
— Теперь все улажено. Нежная у него душа, грубое слово ранит. Не только слово — взгляд…
— Это хорошо, Геннадий, что у человека такая душа! Хорошо. Хуже, когда иной так зачерствеет, что его ничем не проймешь.
— Да, — спохватился Васеев, — у меня другого характера просьба.
— Выкладывай, пока есть время.
— Ко мне обратился инженер Выдрин по поводу сдачи механиками зачетов на повышение классности. Опять, Юрий Михайлович, заминка — комиссия дивизии никак не соберется к нам. Помните, весной такая же карусель была?
— Конечно помню! Сегодня же доложу начальнику политотдела дивизии.
— Спасибо. Вопросов больше нет! — Васеев улыбнулся и подумал: «Почему бывает так — с одним человеком поговоришь — работать хочется, от другого же уйдешь — руки опускаются. Все норовит преподнести в корительном падеже. Эх, больше бы таких, как Северин…»
— Встречаемся в семнадцать часов. Пришли, пожалуйста, ко мне майора Чижкова.
Васеев кивнул и направился к группе инженеров и техников, среди которых, выделяясь высоким ростом, стоял Чижков. Голову Павел Петрович держал так, словно все время кого-то высматривал. Считался он добрейшим человеком. Хлопот по службе у майора было немного, пушек на самолетах последние десять — пятнадцать лет не ставили. И когда на новом истребителе появилась скорострельная пушка, Чижков со вздохом сказал: «Этого еще не хватало! Теперь хлебнем горюшка!»
Чижков был беспартийным, общественной работы побаивался и при малейшей возможности избегал. Исключение составляли выборы в местные Советы, когда он, представляя беспартийную массу, гордо заседал во всяких больших и малых комиссиях. После завершения выборной кампании Павел Петрович получал отгул за переработанные на дежурстве часы и немедля отправлялся на рыбалку, которой увлекался во все времена года.
Васеев подошел к инженерам, отозвал Чижкова:
— Вас, товарищ майор, вызывает замполит.
Чижков испуганно выхватил из плотно сжатых губ окурок и наклонился к Васееву:
— Что-нибудь случилось? Мажуга опять подзалетел?
— Не знаю, — ответил Васеев.
Чижков поправил помятый комбинезон и направился к Северину. Вытянулся. Пожал протянутую руку.
— Как дела?
— Нормально! — выпалил Чижков.
— Нормально, говорите? Что сделано по дополнительной пристрелке пушек тех машин, экипажи которых скоро заступят на дежурство?
— На двух машинах пушки проверены, а на остальных проверим на следующей неделе. То одно, то другое. — Эти слова Чижков повторял чаще других.
— А к какому сроку было приказано командиром полка?
Чижков промолчал, переминаясь с ноги на ногу, выжидающе посмотрел на замполита. В срок служба вооружения не уложилась, хотя Горегляд недавно и напомнил о пристрелке пушек. О чем теперь говорить…
— Докладываю вам, товарищ Чижков, — резко сказал замполит, — срок исполнения закончился три дня назад. Что вы на это скажете?
Отмалчиваться было неудобно.
— Что тут говорить, — вздохнул Чижков. — То агрегаты электропитания опоздают, то тир отдадут для проведения стрельб из личного оружия. Вот так: то одно, то другое.
— «То одно, то другое»… Эх, Павел Петрович! Вы же полковой руководитель, а жалуетесь, что тир кто-то занял.
Северин почувствовал, что пройдет еще минута-другая — и он взорвется. Он умел управлять собой в воздухе, в самых острых ситуациях, и лишь однажды, при полете в темных, ночных облаках, когда его наводили на цель над морем и не сообщили курса на аэродром, помимо воли бросил в эфир короткую резкую фразу. «Конечно, в воздухе, — подумал он, — сам себе хозяин, и если борешься, то со своими нервами, о непогодой. А тут люди — они сложнее любой погоды. Что ни человек, то характер, и к каждому нужен особый подход, своя единственная тропочка, что ведет к сердцу. Вот и взорвись…»
— Вы же лучший рационализатор. О ваших рацпредложениях говорят в округе, а приспособления для подвески ракет главкому показывали. Значит, можете. А тут пушки пристрелять настойчивости не хватило. Не думаю, чтобы это несложное дело нельзя было решить вовремя. Наверное, передоверили кому-то, а проверить… проверить забыли.
— То одно, то другое… Закрутился, да и подвели…
Чижков огляделся по сторонам, словно убеждаясь в том, что его не подслушивают, потрогал покрытый пылью козырек фуражки и, чувствуя вину, почти шепотом произнес:
— Подвели меня. Работнички. Доверить ничего нельзя.
— На то и щука в реке, чтобы карась не дремал, — сказал Северин. — Кому поручали?
— Ей, этой самой Мажуге! Чтоб ему лихо! Он у меня в печенках сидит!
— А почему же старшему инженеру полка Черному не доложили?
— Только вот перед вашим приходом и узнал.
— Давайте, Павел Петрович на этом закончим. Но смотрите, чтобы пушки были пристреляны. Доложите Черному, а тот — командиру полка!
— Разрешите быть свободным? — Чижков неловко повернулся и пошел, уныло опустив руки.
Северин проводил инструктаж в классе предполетной подготовки — сюда меньше доносился шум работающих на проверке двигателей. Предстоял парковый день на технике — самое время поговорить с секретарями парторганизаций и замполитами эскадрилий. Особое внимание замполит обращал на работу с каждым авиатором. Современный самолет — оружие коллективное, и от того, как поработает тот или иной механик, техник или другой специалист, зависит успех выполнения полетного задания. Затем Северин заговорил о том, что занимало его больше всего: о дисциплине, о непрерывности политико-воспитательной работы.
— Ни один человек, повторяю, ни один не должен оставаться вне нашего внимания. Прошу провести анализ дисциплины и работы по ее укреплению и обсудить его на заседаниях партбюро эскадрилий и ТЭЧ. С докладами пусть выступят командиры подразделений, на комсомольских бюро — замполиты. Поймите правильно — это не должно вылиться в очередную кампанию. Не ослабляя усилий в летной работе, улучшить дисциплину — вот что главное для всех нас!
Васеев, сидевший за первым столом, внимательно слушал Северина, делал в рабочей тетради пометки. За каждым из намечаемых мероприятий он видел людей, которые их будут выполнять: комэска Федора Пургина, техника Эдуарда Муромяна, механика Михаила Борткевича, замполита Валерия Бута, инженера эскадрильи Василия Выдрина — всех, с кем ему довелось служить бок о бок, вместе делить радости и невзгоды такой нелегкой авиационной службы.
К «высотке» почти бесшумно подошел зеленый автобус, Северин, взглянув на часы, недовольно покачал головой:
— Разговорились сегодня. По распорядку дня ужин. — Он вложил в летный планшет записную книжку, взял со стола фуражку и вышел на улицу. За ним потянулись и остальные. У дверцы автобуса задержал Васеева.
— Пушки-то не все повторно пристреляны! И все тихо-мирно. Как говорится, на Шипке все спокойно. Завтра же Выдрина за бока! Поняли?
Васеев кивнул и жестом предложил Северину войти в автобус.
— Спасибо. Мне в штаб нужно зайти.
Автобус тяжело зарычал, обдал Северина густым едким дымом и покатился по дороге.
В штабе было многолюдно: менялись караул у полкового знамени, посыльный и дежурный. Северин подождал у входа, посмотрел смену часовых, вспомнил, как курсантом нес службу в карауле, делая зарубки на самолетном ящике после каждых проведенных на посту суток. Таких зарубок за курсантские годы накопилось больше двухсот…
Горегляд с порога встретил его вопросом:
— Как дела на стоянке?
Северин снял фуражку, подошел к столу, сел, окинул взглядом целую гору бумаг, лежавших перед командиром полка.
— Чего молчишь? А… это, — кивнул Горегляд на папки. — Все это перекочует на твой стол. Начни хотя бы с самой толстой. — Он придвинул к Северину синюю папку и похлопал по ней ладонью. — За три дня пятьдесят входящих! Не успеваю резолюции накладывать. Большинство дельные, а есть и для галочки, на всякий случай. Ну да аллах с ними, с бумагами. Как там на нашей линии фронта?
— На стоянке все в порядке. Тренажер Васеева действует с большой нагрузкой. Подготовка к парковому дню прошла, на мой взгляд, хорошо. Я проинструктировал партактив, поговорил с секретарями и замполитами подразделений.
Северин вздохнул, отвел взгляд в сторону.
— Чего замолчал? Что-то не так?
— Указания о пристрелке пушек, которое вы дали, не выполнены.
— Как не выполнены! Срок прошел!
— Вот именно. Чижков обвиняет Мажугу.
— А Чижков где был?
— Видно, просмотрел. К Мажуге пора принять самые строгие меры. Может, рассмотреть на офицерском суде?
Горегляд вскочил и нажал кнопку селекторной связи:
— Тягунов, зайдите ко мне!
— Есть!
— Выставкин, прошу ко мне!
— Понял!
— Это дело я так не оставлю! — гремел Горегляд. Он возбужденно ходил из угла в угол. Взглянул на Северина, остановился, потер затылок. — А может, подождем с судом? Объявим взыскание, а? Как ты думаешь? Полк заканчивает учебный год с хорошими показателями, а тут — суд. Что о нас скажут? Как вы думаете, товарищ Выставкин?
— Вы правы, товарищ командир. Суд сейчас не ко времени. По всем показателям мы вроде бы впереди других, а тут — суд.
— Хорошо, секретарь.
— Так оно и бывает, — сказал Северян. — То конец года, то перед праздником, то инспекция едет. Потом, попозже. А попозже — острота не та, карающая рука добреет. А нарушитель порядка все это видит. «Давайте катите телегу! Вам же хуже будет. В этом полку суд, а в другом нет, — значит, там и дела получше». Так и порождаем безответственность, создаем обстановку всепрощения. — Северин резко поднялся, одернул куртку и посмотрел в лицо Горегляду. — Поведение Мажуги надо рассмотреть на офицерском суде. Взысканий у него — хоть пруд пруди. Записывать некуда, вся карточка исписана. Представляете себе, Георгий Николаевич, — Северин обратился к Тягунову, — что ни поручи Мажуге — завалит любое дело. Получил указание о пристрелке пушек. Пристрелял на нескольких машинах, руки в карманы — и в город с дружками. Там набезобразничал. Кстати, Степан Тарасович, у некоторых наших начальников явно притупленно внимание к воспитательной работе. Мы-де летаем много, остальное приложится. В эскадрилье Пургина две самоволки. Надо завтра в конце дня обязательно обсудить этот вопрос с командирами подразделений.
— Согласен, — кивнул Горегляд. — А насчет Мажуги пишите приказ, начштаба!
Тягунов присел к столу и торопливо записывал вес, что говорил полковник. Он еще не успел изучить все тонкости штабной работы в приграничном авиационном полку и внимательно прислушивался и приглядывался ко всему, что делалось вокруг. Вначале его изумляла неотступная требовательность Горегляда и Северина, но вскоре он убедился, что по-другому здесь нельзя: малейшее отступление от установленных правил и порядка могло привести к тяжелым последствиям.
— За невыполнение в срок моих указаний о пристрелке пушек, халатность и безответственность должностных лиц, — диктовал Горегляд, — приказываю: старшего лейтенанта Мажугу арестовать на пять суток, майору Чижкову — выговор, майору Черному — замечание. Все. Завтра на полковом построении приказ объявите офицерам. А насчет суда — спешить не будем, Юрий Михайлович. Успеем еще.
— Зря. Время потеряем, — не сдавался Северин. — Пользы не будет.
— Арест тоже действует. Не шутка.
Тягунов поднялся:
— Я могу быть свободен, товарищ командир?
— Побудьте пока. — Горегляд знаком показал на стул, взял сигарету, закурил, потер затылок. — Что-то побаливает. — Подошел к столу, поворошил бумаги, вынул из папки серый бланк телеграммы.
— Теперь поинтереснее тема, — сказал он. — Юрий Михайлович, вот приказ, поздравляю тебя с присвоением очередного воинского звания — подполковник. — Горегляд подошел к Северину, обнял его.
— Спасибо, Степан Тарасович, за приятную новость!
— Примите и мои поздравления, Юрий Михайлович! — Тягунов крепко пожал руку Северину. — От всего, как говорится, сердца!
— С вас, как принято, причитается, товарищ подполковник. — Горегляд демонстративно потер руки.
— Прошу сегодня ко мне.
— Шучу. До этого ли нам сейчас? Как-нибудь попозже.
Северин и Выставкин вышли. Начштаба проводил их взглядом.
— У вас есть ко мне что-то? — спросил полковник.
— Я бы хотел летчикам лекцию по тактике завтра прочитать. Вы не возражаете?
— Лекцию лучше прочитать попозже. Сейчас главная ваша задача — боевое управление и командный пункт. С этого начинайте свой рабочий день и этим заканчивайте. Вы — один из немногих, кто знает автоматизированную систему управления, а потому учите других, прежде всего своих заместителей и офицеров. Правда, старший лейтенант Кочкин переучился на АСУ, но он ждет не дождется конца года — ему на медицинскую комиссию ехать надо. Парень о небе день и ночь думает. Наказание пошло впрок, придется отпустить. Пока же используйте его на всю мощь. Что еще?
— Лекция как раз об использовании АСУ в войсках.
— Ах, вон оно что! Хорошо, лекцию прочтете и — на КП!
— Зачем же мне быть на КП? Там мой заместитель. В строительстве не хуже меня разбирается. Другое дело, когда оборудование начнут монтировать, тогда мне почаще бывать придется. Какой смысл на одном объекте толкаться двум офицерам штаба? Да и заместитель подумает, что ему не доверяю, обидится.
Горегляд взглянул на часы:
— Делайте как знаете, но чтобы к установленному сроку командный пункт был готов!
Тягунов вышел, направился по коридору к себе, но передумал, зашел к замполиту:
— Я не помешал, Юрий Михайлович?
— Что за вопрос! Давайте уговоримся: и я к вам, и вы ко мне — в любое время! Присаживайтесь.
Тягунов пересказал разговор с командиром. Северин слушал внимательно, подперев голову рукой. Хороший человек Степан Тарасович, а нет-нет да и выкинет какой-нибудь иммельман на земле. Зачем противопоставлять лекцию строительству командного пункта? Ведь говорили же на эту тему не раз — вроде бы и соглашался, ан нет…
— Вы правильно сделали, что настояли на своем. Скажу вам по секрету: почаще проявляйте характер и смелее отстаивайте свою точку зрения, если убеждены, что правы. Всегда можете рассчитывать на мою поддержку.
Их разговор прервал телефонный звонок. Северин поднял трубку и улыбнулся.
— Жена, — тихо проговорил он, зажав микрофон ладонью.
Тягунов поспешно вышел из комнаты.
— Не жди меня, — мягко сказал Северин: жена опять обижалась на него за позднее возвращение.
— В половине девятого интересный фильм. Может, вырвешься, Юра? Опять не можешь… — в трубке послышался ее усталый вздох.
— Фильм я посмотрю в воскресенье с солдатами. Кстати, поговори, пожалуйста, на педсовете о том, чтобы учителя школы приняли участие в чтении лекций по литературе, истории, биологии. Мы тут на такой университет культуры размахнулись, что без вашей помощи нам не обойтись. И еще новость — открываем свою «Третьяковку».
Он слышал в трубке ее сдержанное дыхание. Но Рая молчала.
— Скажи что-нибудь, — попросил Северин. — Пожалуйста, не молчи.
— Когда ты хоть раз придешь домой, как все остальные, ну хоть бы в восемь? — сказала жена, и он почувствовал в ее голосе нескрываемое раздражение. — Сыновья тебя совсем не видят: уходишь — они еще спят, приходишь — уже спят. Ждем с ними воскресенья, а ты спешишь к солдатам. Вот и университет опять придумал. Помнишь наш разговор о дочке?..
В ее голосе зазвучала робкая усмешка, от которой Северину стало легче, — уж если Рая улыбнулась, значит, обида скоро пройдет.
— Валерик спит, дверь я не закрываю, пока в кино буду. Если придешь раньше меня, перенеси его в кроватку — он опять уснул на твоей, сказал, что будет ждать папу. Все. Бегу! Целую!
В трубке щелкнуло, и в комнате установилась тишина. «Действительно, права она — дома, как гость: несколько часов ночью, а если спланированы ночные полеты, то и ночью семья без мужа и отца. Ну ничего, скоро будет полегче — окончим переучивание, молодые замполиты эскадрилий опыт приобрели — на них теперь много возложить можно».
Только тщетно тешил себя замполит Северин надеждами на то, что его служба будет полегче. Не успел полк окончить программу переучивания, как уже пришла телеграмма о подготовке к учению, за ней — другая — об итоговой проверке, а там не за горами и отчеты в партийных организациях, а за ними — выборы в комсомоле. Не было и не будет у замполита ни свободного вечера, ни выходного дня, чтобы он мог побыть с семьей, побродить в воскресенье по лесу с сыновьями и женой, порыбачить ранним утром на той дальней степной речушке, где царствует тишина, о которой он давно мечтает. Не будет у него ни тишины, ни рыбалки, а будет — денно и нощно — люди, с заботами и тревогами, радостью и горем, просьбами и советами. Люди будут идти к нему и в штаб, и на стоянку, и даже домой, в короткие минуты перед сном, когда он, включив приемник, слушает последние известия…
Быть человеком — это значит чувствовать, что ты за все в ответе.
Антуан де Сект-Экзюпери
До начала открытого партийного собрания эскадрильи Пургина оставалось более получаса, а ленинская комната была полна людей — бюро пригласило беспартийных офицеров и прапорщиков.
Васеев нетерпеливо ждал появления Северина. Это было первое открытое партийное собрание в его секретарской должности, которую ему доверили, когда секретарь партбюро, а им был заместитель командира эскадрильи, с повышением уехал в другую часть.
Горегляд и Северин, встреченные у подъезда Выставкиным и Бутом, вошли в ленкомнату и поздоровались. Говор в комнате постепенно стих.
— Пора за красную скатерть, товарищ секретарь, — негромко произнес Северин.
Васеев поднялся, подошел к столу, окинул взглядом собравшихся и объявил о начале собрания.
Президиум коммунисты избрали единогласно, и к Васееву присоединились Горегляд, Северин и Муромян.
Выступал Северин. И каждый мысленно представлял себе незримую, прочерченную в воздухе границу, за которую он в ответе перед всем народом. Об этом и говорил Северин, вглядываясь в лица своих товарищей, стараясь донести до каждого личную, непосредственную ответственность за нашу границу.
— Как же можно говорить о завершении переучивания и испытаний, о подготовке к учению и заступлению на боевое дежурство, когда некоторые машины оказались до сегодняшнего дня непристреляпными? Кто виноват? Коммунист Выдрин и офицер Мажуга. Кстати, о товарище Мажуге. Он здесь присутствует. У него провалы и в работе, и в поведении. Очередная выпивка в городе, снова комендатура. Неужели коллектив эскадрильи не может помочь своему товарищу, спросить с него?!
— Какая ему помощь нужна? — не выдержал Муромян. — Совесть Мажуга потерял!
— Помощь? Ремнем пониже поясницы!
— Зальет глаза — к самолету боязно подпускать!
Реплики раздавались одна за другой, и Васеев на какое-то время растерялся — мешают докладчику. Но тот молчит, улыбается. Может, радуется тому, что попал в цель?
Северин дождался тишины и продолжал:
— Медленно идет ввод в строй молодых летчиков. Зачастую страдает планирование: топчемся на месте, повторяем одни и те же упражнения. Партийное собрание не может снять ответственности с коммунистов. В этом есть вина и наша — полковых руководителей.
Выступая, Юрий Михайлович изредка поглядывал в сторону Горегляда. Казалось, что полковник не имеет никакого отношения к тому, о чем говорил замполит. Глаза полузакрыты, тяжелые веки опущены, морщины на лбу выровнялись. Но вот лицо передернулось: услышал о полковых руководителях; глаза — нараспашку, густые брови сошлись к переносице. Наверное, подумал, стоило ли на открытом собрании эскадрильи говорить об упущениях руководства полка. Другое дело, если бы полковое собрание…
Горегляд и впрямь подумал об этом. И о том, что теперь выступать надо. Тут еще Мажуга рядом — с ним надо поговорить…
Первым попросил слова инженер эскадрильи Выдрин. Геннадий мельком взглянул на замполита: Северин, слегка наклонив голову, что-то писал в тетради. Лицо его, как всегда, было сосредоточенным и задумчивым. Васеев даже почувствовал себя увереннее, словно завидное спокойствие Северина передалось ему.
— Что ж получается, товарищи? — возмущенно вопрошал Выдрин. Глаза его блестели, слипшиеся темные волосы свисали на изрезанный морщинами покатый лоб. — Слушая доклад, можно подумать, что в эскадрилье ничего хорошего и нет: там недоделали, там не успели, там пушки не пристреляны! А эскадрилья летает и днем и ночью и по праву занимает первое место в полку. Имеются, конечно, у нас недостатки, но, как говорится, на солнце и то пятна есть. У кого нет недостатков? У того, кто не работает. А мы, — Выдрин взглядом поискал поддержки среди присутствующих, — мы вкалываем порой по шестнадцать часов в сутки. Наш секретарь, — он повернулся к Васееву, — не даст соврать, он с нами всю дорогу вместе. В этом году эскадрилья налетала больше, чем другие подразделения, технический состав полностью обеспечил этот налет. Только одних двигателей совместно с ТЭЧ полка сколько заменили да регламентных работ наберется изрядно.
— Почему о Мажуге ни слова? — спросил кто-то из присутствующих. — Покрываете его пьянки.
Выдрин не ожидал вопроса и какое-то время, словно загипнотизированный, смотрел в текст выступления. Когда же понял смысл вопроса, замялся, покрутил головой. Что отвечать? Разобрались, говорили, стыдили, а он опять за свое.
— Мажугой мы занимаемся, — неопределенно ответил он, выждал мгновение и с достоинством вышел из-за трибуны, но ощутил на себе взгляд замполита и тут же обернулся.
— А все-таки, товарищ Выдрин, что конкретно сделано по подготовке к учению? — спросил Северин.
В комнате наступило оживление: Выдрин растерялся. Все, что у него было припасено для собрания, он высказал. Говорить больше не о чем. Вот подзалетел так подзалетел!
— Я отвечу. — Он поперхнулся, закашлялся и, проходя между рядами, едва слышно добавил: — Отвечу попозже.
Васееву стало досадно за нелепое хвастовство Выдрина. Ему казалось, что все смотрят только на него, обвиняя его, секретаря парторганизации, в том, что первое же выступление на его первом собрании оказалось бестолковым, что во всем случившемся виноват он, Васеев.
Васеев увидел, как вскинул руку командир эскадрильи, и ему захотелось, чтобы Пургин выступил остро и задиристо, как это он часто делал в прошлом.
Пургин шел к трибуне медленно, вперевалочку. Увалень, мог бы побыстрее, подумал Васеев, глядя на комэска. Выступление пора бы начать, а он в своих листочках разбирается да на зал посматривает. Начинать же пора, чего тянуть! Комэск поначалу говорил бойко, не отрываясь от написанного заранее текста. В комнате вновь начали шушукаться, шелестеть лежащими на столах подшивками газет.
Геннадий досадливо отвернулся. И этот туда же: все хорошо, основные задачи решены. Неужели надо было собирать столько людей, чтобы лишний раз побахвалиться? Пора говорить о боевом дежурстве, об учении, о тех, по чьей вине еще есть недостатки. Ну, вроде бы дошло…
Пургин поднял голову, сложил бумажки.
— Подготовка летчиков почти завершена. В ближайшие дни выполним оставшиеся упражнения, и эскадрилья будет готова заступить на боевое дежурство.
— А молодежь?
Горегляд не сдержался, хотя обещал себе реплик не подавать. Да и попробуй сдержаться, если комэск уходит от главного: как добиться, чтобы молодежь летала не хуже опытных летчиков?!
Пургин сконфуженно мялся возле трибуны:
— С подготовкой молодежи к учению туго, товарищ полковник.
— Вы, товарищ Пургин, не мне, а партийному собранию докладывайте.
Горегляд ожег сердитым взглядом комэска и отвернулся.
Из всех выступлений Северину понравилось два — Васеева и Муромяна. Васеев говорил о более тщательном планировании подготовки каждого летчика, особенно молодежи; Муромян резко критиковал организацию работы на стоянке.
Из-за стола встал Горегляд:
— Товарищи! Я должен проинформировать вас о всей работе по подготовке к учению и заступлению на боевое дежурство. Сегодня командование полка рассмотрело этот вопрос, и я принял меры по ускорению подготовки молодых летчиков, переоборудованию командного пункта, подготовки помещений.
Горегляд был озабочен той легкостью, с какой некоторые давали обещания. Он принял часть вины на себя, не искал оправдания ни себе, ни другим.
— Надо сегодня же, завтра подробно разобраться с подготовкой каждого летчика, самолета, прицела, призвать на помощь комсомольцев, всю нашу молодежь.
Я прошу вас и в то же время обещаю, что командование полка окажет вам всяческую поддержку!
Расходились медленно, группами. Раздосадованный Пургин увел за собой командиров звеньев и инженера. Выставкин попросил остаться в ленкомнате членов партбюро. Горегляд, пригласив с собой Мажугу, вышел на улицу, под фонарь, закурил, обвел довольным взглядом усеянное яркими звездами темное небо. Погода, хоть и осень наступила, установилась хорошая: бабье лето — летай да летай. Летай, если бы не такие вот Мажуги. С ним, что с малым дитем, возятся, а он, сукин сын… Нет такого права, а то снял бы штаны да крапивой… Вот ведь человек — и глазом не моргнет. Наобещает — на словах хоть выспись, а назавтра — вновь за старое.
Пока полковник курил, Мажуга поправил фуражку, привел в порядок комбинезон, застегнул пуговицы. Как только командир бросил окурок в урну, приблизился к нему, опустил руки и в ожидании вопросов замер.
— Что вы опять натворили?
Мажуга путано и торопливо рассказал о пристрелке самолетов, о занятости тира, о капризах новых пушек. Горегляд слушал внимательно, не перебивал, но, когда Мажуга начал ловчить, взорвался и дал волю расходившимся нервам.
— Вы не выполнили приказа командира! Понимаете, о чем идет речь? Если не хватило времени или не было выделено достаточного количества спецаппаратуры, вы обязаны были немедленно доложить майору Чижкову! Так, я вас спрашиваю?
— Так, — согласился Мажуга.
— Поднимут эскадрилью по тровоге — и в бой… Тогда что вы скажете, если хоть один самолет не будет пристрелян? Молчите? Сказать нечего. А почему слова своего не сдержали? В комендатуре оказались… Почему, я вас спрашиваю?
Мажуга стоял с опущенной головой. Оправдываться не имело смысла — он уже не раз давал командиру обещания.
— Виноват, — выдавил он из себя. — Пригласили ребята, поехал в город…
— Вас, как телка, куда ведут, туда вы и идете! Плохо служите, Мажуга! Очень плохо! Посмотрите на себя — лицо желтое, помятое, руки дрожат. Вам же чуть больше тридцати, а выглядите хуже шестидесятилетнего. Не я ваш отец, а то задал бы вам трепку…
Горегляд заметил, что голос его стал слишком громким, и подумал: «Зря, наверное, ругаюсь — кожа у него толстая, голосом не пробьешь. А может, и не зря…»
Полковник смерил техника суровым взглядом, громко, чтобы и другие слышали, сказал:
— Судить вас будем! Судом офицерской чести…
Северин у тумбочки дневального задержался, снял с аппарата трубку и позвонил домой. Рая ответила тихим сонным голосом. Валерик едва заснул, ждал папу. И она ждет. Скоро ли придет домой? Ужинал ли? Северин, прикрыв трубку ладонью, отвернулся к стене и шепотом проговорил:
— Я сейчас приду. Мы выходим. Жди! — Положил трубку и мельком посмотрел на дневального: слышал ли тот? У дневального каменное лицо — не слышал; ну и хорошо. Вышел на улицу и остановился у порога. После яркого электрического света он не видел людей, а только слышал их голоса, среди которых выделялся командирский бас. Постепенно зрение вернулось к нему, и Северин различил Горегляда и стоявшего навытяжку Мажугу. Затем Мажуга вяло повернулся и зашагал в темноту. Замполит приблизился.
— Чем закончился разговор с Мажугой, Степан Тарасович?
— Все тем же… Расплакался, прощения просил. Обещаний целый короб надавал, веры ему нет.
— Какое же вы приняли решение?
— «Решение, решение»!.. — все больше раздражался полковник.
— Из дивизии звонили, — вмешался Выставкин.
— Они что предлагают? — спросил Северин.
— Повременить, говорят, надо. Конец года, предварительные итоги уже доложены, а вы с этим судом чести.
— Звонок — звонком, Степан Тарасович, а отвечать за боеготовность и дисциплину руководству полка в первую голову.
Из темноты вынырнул газик и, заскрипев тормозами, остановился. Горегляд направился к автомобилю, но услышал голос замполита:
— Может, пройдемся, Степан Тарасович, пешочком?
Погода преотличная, да и врачи утверждают, что надо больше ходить.
— Согласен. — Он приказал шоферу ехать в гараж. Прикурив очередную сигарету, подошел к Северину. Тот, запрокинув голову, рассматривал звезды. — Что ты, Юрий Михайлович, там увидел?
— Гляжу на звезды и удивляюсь масштабности Вселенной. Человек вроде бы песчинка во всем мироздании, и в то же время от него многое зависит.
— О чем это ты?
— О нашей повседневности. Один трудится в поте лица, другой — вполсилы, третий — в четверть… А за всем этим — интересы эскадрильи, полка. Не удалось нам пока поднять уровень ответственности. Чтобы каждый чувствовал себя за все в ответе.
— Сложновато… — мотнул головой Горегляд.
— И еще. От уровня сознательности зависит самокритичность.
— Это ты о выступлении Выдрина?
— Не только. Самодовольство и бахвальство некоторых одолевают. А надо, чтобы люди постоянно испытывали неудовлетворенность.
— Ты предлагаешь видеть только недостатки?
— Нет! — резко ответил Северин. — Мы иногда ограничиваемся полумерами, не требуем полного выполнения приказов. Полумеры разлагают людей. Надо же так, как говорил поэт: «И защищать по-русски правду. И бить по-русски в морду ложь». Надо, чтобы человек чаще чувствовал себя неудовлетворенным и искал причину этой неудовлетворенности у себя и у других.
— Надо… — проворчал командир. — Ладно, пошли.
Голубое, перепоясанное из конца в конец снежной тесьмой инверсий небо нежно светилось; ночью оно раскалывалось от грохота взлетавших истребителей, плавилось, обжигаемое хвостатым пламенем работающих на форсаже двигателей, а сейчас, ранним утром, казалось, отдыхало. Из подступившего к стоянкам редколесья доносились птичьи голоса; где-то на противоположном конце аэродрома проурчал мотор автомобиля, и все стихло.
У связного самолета на расстеленном выгоревшем чехле сидели Горегляд и Северин. Их вызвали в штаб дивизии, но вылета пока не разрешали. Рядом присел на корточки с блокнотом в руках начальник штаба Тягунов. Полковник перед отлетом давал указания на тот случай, если он с замполитом вернется поздно.
— Группе анализа закончить обработку материалов перехвата. Отдыхать до двенадцати ноль-ноль. Потом обед и предварительная подготовка к полетам. Завтра ночью летает только молодежь. Поставьте задачу Редникову. Нам нужно за три-четыре ночи, — Горегляд посмотрел на пепельное от надвигающихся издалека облаков небо, — благо «сложняк» на подходе, закончить подготовку молодых летчиков. Тренажи системы Васеева продолжать.
Тягунов записывал и одобрительно кивал. Ему нравилась манера командира полка скрупулезно, словно взвешивая, отбирать фразы и слова, отчего его указания походили на параграфы приказов. Уточнив возможные варианты предстоящих полетов, Тягунов ушел.
— Скажи, будь ласка: как тебе удается узнавать о семейных делах в полку? — спросил неожиданно Горегляд у Северина. — Не успеет кто-то из пилотов с женой повздорить, как ты уже там. Или среди женщин у тебя приближенные есть?
— Есть. Женсовет. А иногда и сам узнаю. Информации от людей немало, и она порой отнюдь не бесспорна. Надо проверять самому, и тем не менее я ею пользуюсь.
— Что же, к тебе прямо обидчик или обидчица так и идут?
— Случается, идут. Чаще идут обиженные.
Горегляд вздохнул, повернулся на бок и закрыл глаза:
— Что-то нам в дивизии скажут, как ты думаешь?
Северин не ответил: он тоже не раз возвращался в мыслях к этому же вопросу.
— Чего молчишь?
— Думаю.
— Ну думай. А может, подремлешь? До вылета полтора часа.
— С удовольствием.
Поднявшееся солнце разморило Северина. Обрадованный неожиданным предложением полковника, он закрыл глаза и вскоре уснул. Задремал и Горегляд.
Разбудил их перед вылетом дежурный метеоролог, принес метеобюллетень. Горегляд открыл кабину самолета, уселся на правое сиденье, кивнул Северину:
— Веди эту агрегатину, а я подумаю о докладе в дивизии. С мыслями собраться надо.
Северин запустил мотор, вырулил на взлетную полосу, проверил показания приборов при пробе двигателя и отпустил тормоза. Самолет быстро разбежался и повис в воздухе. Воздух успел прогреться, и восходящие потоки то и дело подбрасывали легкокрылый самолет. Чтобы отвлечься от воздушной болтанки, Северин и Горегляд продолжали начатый на земле разговор о предстоящей «встрече в верхах». Но и эта тема скоро наскучила, и тогда Северин, поглядывая на пакеты, которые сунул им начштаба для передачи в дивизию, начал рассказывать:
— Был у нас в училище инструктор по фамилии Варанов. Флегматик, каких на свете не сыщешь, да к тому же холостяковал долго. Однажды уехал он на море отдыхать. Только устроился — извещение: доплатная бандероль. Идет, ног под собой не чует: что это может быть? Разорвал обертку, видит — стопка книг и брошюр: «Пьянству — бой!», «Телефонная книга города Калуги», «Пособие по уходу за пылесосом», «Лечение чесотки у животных» в двух томах. Разозлился наш Баранов — дальше некуда! Проходит неделя — еще одна доплатная бандероль. Набор книг по уходу за пчелами. И пошло и поехало — что ни бандероль, то дороже и объемистей…
Горегляд хохотал, сотрясая легкий перкалевый самолетик то смехом, то надрывным хриплым кашлем.
Болтанка не утихала. Самолетик то проваливался в невидимую яму, то неожиданно взмывал. Из фюзеляжа и крыла доносилось похожее на стон поскрипывание узлов: натянутые, как тетива лука, расчалки словно жаловались на усталость. Скрип усиливался, когда восходящий поток нагретого воздуха приподнимал машину на броском, а постепенно, словно выдавливая ее из себя, отчего расположенное козырьком над головой крыло заметно изгибалось.
— Рассказать, как я курсантом чуть в ящик не сыграл? — усмехнувшись, спросил Северин.
Горегляд заворочался в кресле, устраиваясь поудобнее.
— Расскажи…
В одном из самостоятельных полетов на самолете Северина не вышло шасси. Стояла июльская жара. На небе ни облачка. В кабине — под шестьдесят градусов. Северин несколько раз ставил кран шасси на выпуск, но безрезультатно — давление в гидросистеме ноль: лопнула трубка, и гидросмесь выбило наружу. Надежда на аварийную систему. Вообще-то ничего опасного, в аварийной давление пятьдесят. Отвернуть вентиль, и сжатый воздух выдавит поршень цилиндра выпуска шасси. Внизу, под крылом, «квадрат». Сквозь остекление кабины видно, как летчики, техники и курсанты, задрав головы, смотрят в небо. «Ладно, смотрите, сейчас покажу…»
Северин вывел машину на прямую, чтобы выпустить шасси в горизонтальном полете над стартом. Кран вниз на выпуск. Теперь открыть вентиль. Потная рука скользнула по металлу. Сдавил сильнее. Еще! В ладонь впились ребристые выступы вентиля. Пот застилал глаза. Завернутый крепкой рукой техника вентиль не поддавался, может, вибрация затянула до предела. Ответил по радио причину задержки. «У вас сил нет?» Есть, конечно, но вентиль словно вварен в металл. Командир эскадрильи отдал приказ наземным службам готовиться к катапультированию. Санитарная машина, врач, группа поиска… А Северин вновь зашел над стартом. Сорвана с ладони кожа, не разгибаются пальцы. Взгляд на прибор — топлива осталось маловато. Что делать? Запросил посадку на живот, без шасси. Ответ отрицательный. Готов ли к катапультированию? Готов. А машина?! Новенький МиГ-15бис — что от него останется?.. Чем бы стукнуть по вентилю? Попробовал кулаком. Не помогло. Сбил окровавленную руку. А если сапог? Тяжелый кирзовый сапог. Ручку управления придержал коленями. Никогда не думал, что так трудно снять сапог в кабине. Не повернешься. Отстегнул привязные ремни, пяткой уперся за выступ, рукой придержал носок. А, черт! Машина клюнула и понеслась вниз — ручку случайно отклонил коленкой. Вытер рукавом пот. Сапог в руке. Удар. Вентиль ни с места! Еще!
Он бил долго, с остервенением, сбивая о металл ногти, срывая кожу. Земля снова требует готовиться к катапультированию. Люди беспокоятся. Их можно понять: главное — жизнь человека, машину можно сделать и другую.
С упорством дятла Северин долбил сапогом вентиль, пока не заметил, как дрогнула стрелка манометра: сжатый воздух ринулся в цилиндр, выпуская шасси; под полом кабины стукнули замки выпущенного положения стоек.
После посадки вырулил на стоянку, выключил двигатель, открыл фонарь. Выйти не смог — все силы остались там, в воздухе. Осмотрел кабину. На панели лежал кирзовый сапог с отбитым каблуком и следами крови…
— История… — помолчав, сказал Горегляд. — Юрий Михайлович, а знаешь ли ты, кто первым узнает о неудачных перехватах?
— Конечно, фотолаборант. Проявил пленку — и все как на ладони.
— Нет! — засмеялся Горегляд. — Повар, вот кто!
— При чем здесь повар, Степан Тарасович?
— При том. Не удались перехваты — настроение у пилотов скверное. Ходят чернее тучи. А раз настроение плохое, аппетит и того хуже. Поковыряются в тарелках, выпьют чай или компот — конец завтраку или обеду. Не замечал сам-то?
— То, что некоторые летчики иногда плохо едят, замечал, а вот причины видел разные.
— Будешь теперь знать. Я часто таким манером определяю качество полетов.
— А сегодня как?
— Не успел до столовой добраться, к телефону поспешил. Потом с тобой встретился, о вызове в дивизию стал больше думать — не заметил.
В штабе дивизии их встретил дежурный и сразу же повел в кабинет командира, где уже собралось все руководство. Из приоткрытой двери доносился негромкий голос комдива, разговаривающего с кем-то по телефону. Когда Горегляд в Северин вошли, генерал Кремнев положил трубку, шагнул им навстречу, пожал руки:
— Прошу садиться.
Сели они у окна, рядом со столом комдива, но сидеть долго не пришлось — генерал предложил доложить о делах полка по переучиванию, о подготовке к учению. Поднялись оба, хотя говорил один Горегляд. Его доклад длился недолго, доводы были убедительными, и Степан Тарасович обрадованно подумал: «Отстрелялся с первого захода». Но облегченно вздохнуть так и не успел — из угла напротив раздался голос Махова:
— Что же это ты, Горегляд, с ночной подготовкой молодежи у Редникова затянул? Учения приближаются, каждый летчик на счету будет.
Горегляд нахмурился и, выдвинув тяжелый подбородок, ответил:
— В нашем распоряжении месяц. Думаю, что ночную подготовку у Редникова подтянем. Что касается эскадрильи Пургина, то я уже говорил: испытания будут закончены в срок или даже на недельку раньше.
— Почему же налет идет в основном в простых метеоусловиях? Чему летчиков учишь?
— Летчиков в полку готовят для боя, — сказал Горегляд. — Они должны самолетом и оружием владеть играючи, легко и в то же время умно. Овладеют в простых условиях, а мы на пороге этого, пойдут в облака, ночью, при самом минимуме погоды. «Сложняк» на подходе, долго ждать не придется.
— Сколько времени, — поднялся из-за стола Кремнев, — необходимо для завершения подготовки остальных летчиков и окончания войсковых испытаний?
— Две-три недели.
— Мы вас сюда пригласили, чтобы, во-первых, послушать о ваших делах и, во-вторых, объявить о том, что полк скоро будет нести боевое дежурство на новых машинах. Готов?
Комдив и Горегляд посмотрели друг на друга, словно оценивая, и оба оценкой остались довольны. Генерал знал Горегляда давно и не раз предлагал назначить его своим заместителем, но поначалу командир полка не приглянулся высокому начальству из-за резкого, чересчур прямолинейного характера, а потом отказали по возрасту — устарел… Жаль Степана. Хорошо бы с ним работалось. Теперь будут такие вот ретивые, как Махов, жилы из него тянуть, пока сам не положит рапорт на стол.
— Когда заступать, товарищ командир?
— Через месяц, Степан Тарасович. Успеешь подготовиться?
— Спасибо за высокое доверие! Заверяю вас, что полк будет готов.
Кремнев подошел к Горегляду и тихо сказал:
— Спасибо, Степан! Я так и доложил командующему. Погода портится, на маршруте повнимательнее. На рожон не лезьте. В случае чего — возвращайтесь.
Горегляд и Северин надели фуражки и, попрощавшись, торопливо вышли из кабинета командира дивизии.
На обратном пути самолет вел Горегляд. По дороге на аэродром в черной генеральской «Волге» он мурлыкал какой-то мотив, стучал в такт толстыми пальцами по панели машины, вертел головой, рассматривал аккуратные, выкрашенные яркими красками домики местных жителей. В воздухе он продолжал напевать вполголоса песенку из кинофильма о летчиках: «Земля не может, не может не вращаться, пилот не может, не может не летать!», постукивая ногой по педали управления, поглаживая топорщившиеся волосы.
— Знаешь о чем я сейчас подумал? — набрав высоту, обернулся он к Северину. — О счастье.
— О счастье? Рад послушать.
Горегляд достал сигарету:
— Хоть понюхать, коли курить нельзя. Вот агрегатина — кругом бензином так и тянет. Я считаю, что самые счастливые люди на земле — это мы, летчики. Знаешь почему? Вот сейчас небо темное, свинцовое. Облака чуть не до земли, солнца не видно. И такая хмарь может стоять неделю, месяц и больше, и на земле люди все это время не видят солнца, не чувствуют его тепла. А мы, летчики, пробьем облака — и вот оно, родное! Как-то снял перчатку, пощупал, щека горячая — сквозь остекление кабины солнце пригрело. Небо голубое-голубое. И так — всю жизнь! Жизнь рядом с солнцем и небом! Чего же еще можно человеку пожелать? Ничего! Потому-то мы и есть самые счастливые люди на земле. Диалектика!
— К счастью, говорят, привыкают.
— Это так. Привыкают. Счастье поначалу заметно, а потом с ним роднишься и не замечаешь. Вот горе — другое дело. К горю не привыкнешь. В одиночку с ним бороться трудно. Помощь нужна, чтобы друг был рядом.
В кабине было относительно тихо: по-стариковски глухо стрекотал мотор да содрогалась от тряски металлическая ферма фюзеляжа, вызывая еле слышные поющие звуки. Небо темнело. Облака бились о высоко торчащий хвост самолета. Свежий воздух врывался сквозь открытую форточку, неся в тесную кабину желанную прохладу.
Чем ближе становился аэродром, тем ниже стлались сумрачные облака.
— Все, как по заказу: нам нужен «сложняк» — вот он и пожаловал! — От удовольствия Горегляд громко причмокнул. — Хлопцы в облаках полетают вдоволь!.
— А инструкторов на вывозку хватит?
— Брызгалина руководить полетами усажу, два комэска, Васеев и мы с тобой.
— А спарки?
— Вот о них только подумал. Сегодня полдня, ночь, завтра полдня — успеем на двух машинах двигатели заменить. Весь техсостав поднимем на ноги! Объявим ударными эти дни. Люди нас поймут. Как думаешь?
— Хорошие в полку люди! Мажуга и два-три его дружка не в счет.
Горегляд глянул вперед, поверх капота, вытянул по-гусиному шею, заметил узкую серую полоску бетонки и перевел самолет на снижение.
Проводив Горегляда и Северина, Кремнев подошел к сейфу и вынул из него бланк телеграммы.
— Ознакомься, Виктор Васильевич.
Сосновцев взял телеграмму и прочитал вслух:
— «Полковника Махова откомандировать Москву распоряжение начальника управления».
— Каково? — раздраженно спросил Кремнев. — Делает «увильман» товарищ Махов.
Сосновцев положил телеграмму на стол.
— Значит, перемещается… Вроде бы и не выдвигали. — Постоял молча. — А может, к лучшему: от личного состава подальше. Не станет дергать людей, заниматься показухой.
— Он и на новом месте начнет пускать пыль в глаза.
— Партийную характеристику прочтут — узнают ему цену.
— До сих пор полк Горегляда выправляет его «новшества». Зато о почине где надо услышали и автора заметили. А он теперь умывает руки. Так-то вот…
— Махов знает о телеграмме?
— Еще нет. — Кремнев нажал кнопку, в дверях неслышно появился дежурный. — Пригласите полковника Махова.
Махов вошел в кабинет, вытянувшись, застыл возле стола командира. Кремнев поднялся:
— Хочу сообщить вам приятную новость. Возможно, вы о ней уже наслышаны.
— Какую новость?
— О вашем переводе.
— А, — улыбнулся Махов, — слышал. Ребята позвонили. Спасибо за доверие и поддержку, товарищ генерал!
— Я тут ни при чем… — Кремнев принялся разглядывать что-то в окне. — Бог с ним, с переводом, не будем об этом. Я бы хотел перед отъездом высказать вам некоторые свои соображения. Может, и начальник политотдела добавит. Один товарищ, узнав о вашем отъезде, сказал: «От радости летчики тепловоз целовать будут».
Махов стиснул зубы, отвел холодные глаза. Хотел в ответ произнести что-нибудь резкое, но сдержался. Конечно, Кремнев ему теперь не начальник, но все же… А вдруг позвонит кому-нибудь! Нет уж, лучше стерпеть.
— Вы, Махов, — продолжал Кремнев, — не чувствуете вины в том, что ваш «поточный метод полетов» дорого обошелся людям. Полк едва-едва выбрался из того омута, куда вы его толкнули. Конечно, заманчиво наскоком решить сложнейшие задачи, но вы-то знали, что ваши наскоки приносят только вред. Разве вы не замечали, как неприязненно относятся к вам люди? Можно обмануть одного, двух, даже десять человек, но остальные-то рано или поздно разберутся…
— Я никого не обманывал! — побледнел Махов. — Я заботился об интересах дела. Требовал в интересах дела.
— Слишком часто заботами об «интересах дела» прикрываются карьеризм и показуха, — жестко сказал Сосновцев. — Каждый из нас почаще должен себя спрашивать: «Кто я? Зачем я? Что останется после меня? Все ли я сделал для других, во имя других?» Мой вам совет, — Сосновцев смерил Махова продолжительным взглядом, — какой бы вы пост ни занимали, помните: все мы служим людям, и все наши заботы о них. Люди решают и судьбу наших планов, и судьбу приказа, и судьбу войны.
Кремнев и Сосновцев сухо попрощались с Маховым, и он вышел на освещенную улицу. «Умники! Воспитывать вздумали. Видали мы таких воспитателей! — зло подумал он. — Скорее, скорее уехать отсюда, не слышать и не видеть их. Я еще покажу себя! Я вам еще припомню этот разговор…» Он сел в машину, откинулся на спинку и, кивнув шоферу, закурил. Облегчения не наступило. Махову казалось, что Кремнев и Сосновцев рядом. Он даже слышал их голоса. Впервые в жизни он ощутил себя одиноким, брошенным кем-то в пути, и это одиночество, рожденное ощущением чьей-то неправоты, перехватывало дыхание, не давало отвлечься ни на минуту.
Отъехав от штаба, Махов посмотрел на часы. Жены еще дома нет. Одному в квартире делать нечего. Давно не был у директора совхоза. Тот всегда рад встрече. Вместе служили, был инженером эскадрильи до шестидесятого года, уволили при сокращении. Парень волевой, сельхозинститут окончил… Посидим, поговорим…
— В совхоз давай! — бросил водителю Махов.
Водитель молча принялся выкручивать руль в противоположную сторону.
— Останови. — Махов вышел из газика. — Сядь на правое сиденье. Сам поведу.
— Нельзя, товарищ полковник! — возразил водитель. — Нас предупреждали…
— У меня права есть, — оборвал его Махов. — Ты же знаешь. — И сел за руль.
Промелькнула последняя освещенная улица города, и они выехали на уходящее в темноту шоссе.
Через полчаса Махов, сокращая путь, свернул на проселочную, хорошо укатанную дорогу. Он любил быструю езду и, несмотря на небольшие неровности, скорости не снижал, лихо крутил руль на поворотах.
Притихший водитель вдруг завертел головой, вытянул шею, словно отыскивая что-то в темноте.
— Под «кирпич» проскочили! — выкрикнул он и схватился за поручень.
— Тут и раньше знак стоял, — пробурчал Махов, не сбавляя скорости.
— Не было раньше знака, товарищ полковник! — не успокаивался водитель. — Давайте остановимся. Впереди река!
Привыкший командовать, Махов редко прислушивался к чьим-то советам…
Из темноты неожиданно выросли два столба с тонким шлагбаумом и знаком запрета движения. Махов хорошо знал эту дорогу и даже не думал, что здесь могут быть какие-то ограничения и запреты. До него донесся треск, звон разбитых стекол фар. Водитель закричал: «Стойте!» Рывком открыл дверцу и вывалился в темноту.
Махов успел нажать на педаль тормоза, но газик, рыча мотором, рухнул вниз, с обрыва, ударился левой дверцей о бетонный столб и медленно погрузился в темную воду…
Махов не знал, что несколько дней назад мост через реку разобрали для ремонта.
Горегляда и Северина встречали Тягунов, Черный и Выставкин. Выслушав доклады о проделанной работе и ходе предварительной подготовки, Горегляд спросил инженера полка:
— Двигатели к спаркам подвезли?
— Звонил начальник техснабжения, к обеду обещал доставить на склад.
— Какой склад? О чем, Олег Федорович, вы говорите? Со станции прямо в ТЭЧ! А вас прошу создать две бригады, укрепить их техниками и механиками эскадрилий и, не откладывая ни на минуту, начать замену двигателей. Срок — сутки!
— Сутки? — удивился Черный.
— И ни часа больше! Завтра ночью обе спарки должны летать!
Инженер надвинул фуражку на самые брови. Он не раз сталкивался со сжатыми сроками, но чтобы за сутки заменить два двигателя, опробовать все системы, облетать самолеты и выдать их на плановые полеты — такого еще не было. Черный чувствовал, что сделать это необходимо, но представлял и все трудности, а главное — всю опасность спешки. Сроки почти нереальные, неизбежны ошибки и огрехи. Нельзя так! Надо немедленно и решительно отказаться.
— Никак нельзя за сутки, товарищ командир! Снять старые и поставить новые двигатели, опробовать их на земле и в воздухе… Никак. Это же не МиГ-17.
Он сгорбился, приготовившись, в который раз, испытать силу командирского гнева.
— И тем не менее — надо! Понимаешь, друг ты мой любезный, надо! — Горегляд обнял Черного за плечи, усадил на густую траву и сам сел рядом. — Надо!
Голос у командира был негромкий, добрый, уважительный. Черный удивился: ждал разноса, а тут — просьба. Непривычно… Он вздохнул. Конечно, можно попробовать, отчего ж… Раз надо…
Чем больше говорил Горегляд, убеждая его в крайней необходимости заменить двигатели за сутки, тем бодрее и решительнее становился главный инженер полка.
— Убедили, товарищ командир!
— Прекрасно! Прошу тебя, Олег Федорович, немедля отправляйся в ТЭЧ и готовь бригады. Из эскадрилий возьми лучших техников и механиков. Не забудь о ночном освещении. Мы с замполитом перекусим и подъедем к тебе, поговорим с людьми, попросим их.
Черный поднялся и заспешил к ангару, мысленно прикидывая план работ.
Из столовой Горегляд и Северин отправились в ТЭЧ. Подъезжая, они увидели перед ангаром две группы одетых в комбинезоны людей. Черный заканчивал инструктаж.
Завидев командира и замполита, он негромко подал команду «Смирно!» и доложил Горегляду.
Горегляд заговорил неторопливо и рассудительно, расхаживая вдоль строя и сцепив руки. Казалось, в нем ничего не было от начальника, и даже ровные шеренги строя выгнулись, образовав полукруг. Горегляд не учил Стоявших перед ним людей, как лучше организовать работу, это они знали сами; он просто надеялся на всех, он был уверен, что каждый сегодня, когда усложнилась обстановка, поработает за двоих, и от этой его уверенности у механиков и техников светлели глаза.
— Товарищ полковник, мы все поняли. Хочу сказать вам, что каждый потрудится на совесть. — Муромян еще что-то хотел добавить, но не смог. Досадуя на себя, виновато заморгал глазами, ссутулился и шагнул на свое место, во вторую шеренгу.
— На таких вот, как Муромян, готов во всем положиться, — произнес Горегляд, полуобернувшись к замполиту. — С ними не только двигатели за одну ночь сменишь — горы свернуть можно!
Северин утвердительно кивнул.
Черный подошел к Горегляду:
— Будем начинать?
Тот, казалось, не слышал. Потом, будто очнувшись, заторопился:
— Да, да, Олег Федорович, начинайте!
Подготовку к летной смене Горегляд и Северин завершили поздно, когда над гарнизоном повисла темная ночь. Выйдя из штаба, оба уселись в газик и, растолкав уснувшего шофера, двинулись к ангару. По дороге на стоянку оба молчали и заговорили лишь после того, как вышли из машины и Горегляду доложили оба руководителя бригад.
В ангаре было светло, люди не суетились, работали молча и сосредоточенно. Во всем чувствовался порядок, Горегляд обошел обе машины, заглянул в кабины и, довольный тем, что увидел, вышел на улицу, в темноту.
— Надо бы чайком погреть людей. Лучше бы приварок какой, да где его взять? Пусть подвезут хлеба и по куску сала, — вслух подумал он, прикуривая сигарету, — Как думаешь, комиссар?
— Дельное предложение.
— Давай-ка вместе позвоним комбату — пусть своего начпрода заставит ночь побыть здесь, в ТЭЧ. Да чтобы приехал не с пустыми руками.
Степан Тарасович подошел к висевшему на стене ангара телефону, попросил соединить его с квартирой командира батальона обеспечения Колодешникова.
— Не спишь? Спал? Рано ложишься, комбат. А мы с Севериным звоним тебе из ТЭЧ. Что случилось? Ничего особенного. Просто сотня людей рядом с нами трудится. Пора заканчивать, говоришь? Рано. Им всю ноченьку вкалывать придется. Ты нам не нужен, отдыхай. Пришли лучше, будь ласка, своего начпрода с харчами. Где взять? А летчики на ужине редко бывают, да и у тебя в загашнике кое-что есть, сам недавно хвалился. Так мы ждем. Сколько людей? — Горегляд вопросительно посмотрел на Черного, тот тихо ответил: «Сто пять человек». — Сто пять, понял? Ну, спокойной тебе ночи! — Положив трубку телефона, Горегляд ухмыльнулся. — Уговорил комбата, покормит. — И, обращаясь к Черному, предложил: — А может, ночью двухсменку ввести: одни работают, другие часика три пусть поспят?
— Разумно, товарищ командир. Сейчас мы со старшими бригад распределим людей по сменам.
— Ну и добро! Есть еще ко мне вопросы? Нет. Тогда мы с комиссаром поедем домой. Завтра всю ночь летать, надо хорошенько выспаться.
Он пожал офицерам руки, сел в газик. Сказал шоферу:
— Домой. Устал как черт. Только не спеши, полегоньку. Надо мозгами поворочать, чтоб завтра легче работалось.
Машина катилась ровно, без подскоков и рывков, и Горегляд, откинувшись на спинку сиденья, молчал. А думал он о днях, которые остались в его распоряжении до того часа, когда он перед строем полка доложит командиру дивизии о готовности к боевому дежурству. Он придирчиво взвешивал все ресурсы полка и мучительно искал скрытые резервы, которые надо немедля пустить в дело. Надо еще разок проверить технику, засадить людей за изучение материальной части самолета, двигателя и оборудования. Без знания техники далеко не улетишь. До первого крутого поворота. Техника, техника…
С этой мыслью он попрощался с замполитом и лег спать, с ней же и проснулся рано утром и, как только увидел Северина, поспешил поделиться с ним своими задумками:
— Дадим задание составить в эскадрильях расписания занятий по изучению техники. Начинать рабочий день и завершать изучением самолета. Сегодня, перед тем как сесть в инструкторскую кабину, начну беседу с летчиком проверкой его знаний по технике; закончу полет — снова вопрос по самолету. Тебе тоже советую. Объявляем в полку декаду техники! А тебя прошу позаботиться о гласности и наглядности. Смелее показывай лучших и отстающих. Соревнование развернуть…
— Короче, десять дней, которые потрясут полк… по технике!
— Правильно! Именно потрясут!
Горегляд взялся за дело горячо. По полку пополз слух, что он поставил низкую оценку по знанию систем самолета даже Брызгалину. Летчики и техники, подготовившись к полетам, спешили в учебную базу, где работал консультационный пункт, дежурили инженеры, с утра и до позднего вечера работала техническая библиотека.
После той памятной ночи, когда в ТЭЧ за сутки были заменены двигатели на спарках, утром к Горегляду в кабинет зашел Брызгалин. Горегляд не знал, что недавно Эра Брызгалина категорически заявила мужу:
— В этой дыре я больше жить не собираюсь! Твой Махов — болтун. Поеду к папе, он нам поможет.
Брызгалин пытался успокоить жену, но ему это не удалось. Спал плохо, и когда появился перед Гореглядом, тот окинул его внимательным взглядом.
— Спарки облетывать под облаками нельзя! — решительно произнес Брызгалин.
— Вы правы, но мы и не собираемся на этих спарках летать выше пяти тысяч метров. Установится погода, сразу же облетаем.
— Это нарушение, — упрямо твердил Брызгалин.
— Мы вынуждены пойти на облет по неполной программе, ибо ждать белых мух не можем! Нам скоро заступать на боевое дежурство. Формально вы правы, а по существу — нет. Неужели вас не волнуют интересы полка?
— Волнуют, Но волнуют и недостатки. Вы сегодня дали указание проводить одну предварительную подготовку к двум спаренным летным дням. Это опять нарушение существующей методики.
— Вы читаете газеты и журналы? Читаете. Хорошо. В одном из номеров авиационного журнала опубликована статья с изложением опыта более чем годовой работы полка по новой методике: одна предварительная подготовка на два летных дня. Экономия времени?
— Журнал — еще не официальный документ. Это во-первых. А во-вторых, вы-то сами представляете всю опасность такого новшества?
— Никакой опасности не вижу! — отрезал Горегляд.
— Техсостав раньше готовил самолеты каждый день, а по вашей методике — один раз на два дня сразу. Отлетали, залили топливо, зачехлили и — по домам. Утром сбросили чехлы — летите, голуби! Что случится, голову снимут!
— Мне в первую очередь и вот ему, — Горегляд кивнул в сторону Северина, — во вторую, а может, обоим одновременно. По поводу того, что отлетали, залили топливо — и домой, не правы. После полетов инженеры и техники проведут тщательный осмотр самолетов. — Он подробно объяснял новый метод подготовки техники и людей, но чувствовал, что Брызгалин не слушает. «А, черт с тобой! — раздраженно подумал Горегляд. — Хоть на голове кол теши, а ты все свое. Не переубедишь. Лишь бы ответственности поменьше…»
После ухода Брызгалина какое-то время оба молчали.
Горегляд ходил по комнате, насвистывал мотив старинного вальса, закурил, разгоняя рукой клубы дыма. Северин смотрел в окно на удаляющегося подполковника.
Первым нарушил молчание Горегляд:
— Помощничек, разрази его гром! Только и знает, палки в колеса ставить! И главное: формально прав. Вот в чем вся загвоздка! Всего нового боится, а вроде бы прав…
— Ничего она не стоит, его правота, — сказал Северин. — Гавнодушие к делам и заботам полка за нею, душевный холод. О чем он заботится? О своем покое. К чему идти на риск из-за трех-четырех молодых летчиков… Хорошо они будут летать, плохо — его не волнует. А нас не может не волновать, вот в чем дело.
Офицеры по команде начштаба майора Тягунова дружно поднялись и, глядя на раскрывающего красную папку командира, притихли. Горегляд махнул рукой: «Вольно, садитесь!» Подошел к трибуне. Говорить долго он не любил, совещания устраивал редко и по самым неотложным делам, чем заслужил у офицеров полка особое уважение.
— Послушайте указание! В тетрадях записей не делать!
Горегляд читал медленно, делал паузы после каждого предложения, отчего смысл прочитанного легко запоминался.
— «За последнее время участились случаи полетов иностранных разведывательных самолетов в сторону нашей границы. Военный совет обращает внимание командиров, политорганов, штабов на строгое соблюдение бдительности, сохранение военной тайны, усиление дежурных сил и средств…» — Он дочитал и закрыл папку. — Наш полк должен быть готов заступить на боевое дежурство! Это важнейшая и сложная для нас задача. Уверен, что мы с нею справимся. И — смотреть в оба, гуси-лебеди! — Степан Тарасович оглядел всех собравшихся, остановил взгляд на начальнике КП. — На командном пункте пересмотреть возможные варианты наведения для новой машины. Товарищ Кочкин здесь?
— Так точно! — Николай встал, вытянувшись, готовый отвечать на вопросы командира.
— Вам на курсах дали новые приемы наведения?
— Изучали, товарищ полковник!
— Вот и добро! Помогите начальнику КП переделать схемы, произвести новые расчеты. У вас есть что сказать? — Горегляд обратился к сидевшему за первым столом Северину.
Тот поднялся:
— Политработников, секретарей и членов партбюро прошу остаться.
Северин оглядел сидевших и произнес:
— Какие же выводы следует сделать партийному активу? На мой взгляд, необходимо эту вот обеспокоенность Военного совета фактами попыток нарушения государственной границы довести до каждого коммуниста, до всего личного состава, обсудить на заседаниях бюро задачи, непосредственно стоящие перед подразделениями. Парткому начать подготовку партийного собрания полка. Вам, Игорь Дмитриевич, — обратился Северин к поднявшемуся из-за стола Выставкину, — надлежит вместе с другими членами комитета оказать помощь парторганизациям, и прежде всего эскадрилье товарища Пургина — она первой заступает дежурить.
— Я вот что думаю, — сказал Сторожев, когда все трое вышли из штаба. — Чего это вдруг нас переводят на дежурство? В мире вроде бы грозой не пахнет, а мы — дежурить. Как вы-то думаете?
— Спроси, Толич, о чем-нибудь полегче, — ответил Кочкин. — Тут вопросы большой политики. Нам, рядовым служителям неба, их не вспахать и наружу не вывернуть. Не наше это дело разбираться отчего и почему. Наше дело выполнять задачу.
— Не согласен я с тобой, Кочка, — возразил Васеев. — Наше это дело понять обстановку, разобраться в ней, сделать для себя правильные выводы. Недавно я летал на учебную разведку и увидел в горах новую стройку, ту самую, о которой год назад говорили прилетавшие из центра инженеры.
— Ну и что? — пожал плечами Кочкин.
— Так вот, стройка, видимо, завершена — подъемные краны убраны, площадка обезлюдела, поток машин на дороге заметно уменьшился. Может, эта точка имеет особо важное значение? — загадочно произнес Васеев, хитровато сощурив карие, чуточку суженные к переносице глаза. — Может, именно она привлекает внимание чужих самолетов? — Сам-то он догадывался, что скрывается за словом «точка», но говорить о своих догадках не стал.
— Я где-то читал, — сказал Сторожев, — что есть научные открытия, которые человечество ставит себе на службу лишь спустя много лет. Резерфорд открыл деление ядра, но вряд ли он предполагал, что его работа станет не только открытием века, но и угрозой человечеству. Земной шар в недалеком будущем будет остро нуждаться в источнике электроэнергии. Уже сейчас ученые работают над этой проблемой. Помните, академик Курчатов выступал со статьей об управлении термоядерной реакцией и принципе создания МГД — магнитогидродинамического генератора?
— Уж не думаешь ли ты, Толич, что в горах поставили этот самый МГД? — воспользовался паузой Кочкин.
— А почему бы и нет? — откликнулся Анатолий. — Зачем рыть и бетонировать огромные котлованы, устраивать биологическую защиту — здесь все это есть. Выдолби в скале определенного диаметра отверстие, ставь туда технический объект, запускай и наблюдай по дистанционным приборам за его работой.
— Что ни говори, Толич, а ты у нас голова! Ну прямо Кибальчич, Бернулли, Циолковский, Курчатов — все вместе. — Кочкин улыбнулся. — А спутники зачем? — Большие серые глаза его расширились, толстые, розоватые ноздри хищно зашевелились.
— Ты мне, Коля, друг, но…
— Но истина дороже, — перебил Сторожева Кочкин. — Правда, недавно я другой афоризм слышал: «Истина мне дороже, но Платон — мой начальник».
Все трое рассмеялись.
— Я не о том, Кочка. Я удивляюсь твоей неосведомленности — разве можно со спутников разглядеть все до булавочной головки.
— Тоже мне нашел булавочную головку. Генка котлован видел, а не булавку.
— В данном случае спутник бессилен — нужна сверхчувствительная аппаратура для записи на пленку проникающей сквозь скалы, но сильно ослабленной энергии. Она-то и устанавливается на самолетах-разведчиках. Кроме того — пробы воздуха, по ним можно определить степень радиации, напряженность магнитного поля. А частоты радиолокационных станций? Теперь-то понял? — Сторожев вопросительно посмотрел на Кочкина.
— Да уж, понял, — обиделся тот, ища сочувствия у молчавшего Геннадия. — И откуда ты все это знаешь? Книги вроде бы читаем одни и те же, а знаний у тебя — хоть пруд пруди. Быть тебе ученым. Собирайся, брат, в академию, с твоей-то головой грех тут загорать.
— Вот на следующий год Генку проводим, а уж потом и мы с тобой об учебе подумаем. Ты куда?
— На КП. А вы?
— Сдавать зачеты по технике Горегляду.
— Погоняет он вас.
— Для дела, — отозвался Васеев.
Близящееся окончание испытаний и подготовка к дежурству увлекли всех настолько, что никто не помышлял ни об отдыхе, ни о рыбалке, ни о поездке в город. Полеты чередовались с предварительной подготовкой или занятиями в учебной базе. Техники и механики ТЭЧ трудились в две смены, еду им привозили прямо на стоянку; на аэродром, по указанию Северина, переехала и библиотека с радиоузлом; газеты из почтового отделения доставляли в эскадрильские домики, в «высотку», на СКП, на пункт управления инженера. Заседания парткома полка и партбюро эскадрилий проводились на аэродроме, выступления коммунистов были сжатыми, решения — краткими и конкретными.
Горегляд, осунувшийся и почерневший, носился на запыленном газике от штаба на стоянку, сам вникал во все мелочи. Утром, после ночной смены, его видели в офицерской рубашке; на занятиях по изучению самолета — в техническом костюме; к вечеру, когда начинались полеты, — в летной куртке. Его энергия и трудолюбие подбадривали всех. Он старался сохранить напряженный ритм работы, улавливая чутьем и многолетним своим опытом короткие, неожиданные сбои в большом коллективе, которые нет-нет да и давали о себе знать. Больше всего он боялся бестолковщины и зряшной траты бесценного времени и прилагал все силы к тому, чтобы ни одна минута не прошла даром, ни один человек не ждал задания, ни одна машина, выведенная на полеты, не простаивала на заправке. За каждое нарушение ритма и графика работы виновника распекал беспощадно. И чем меньше дней оставалось до назначенного комдивом срока, тем жестче становился Горегляд, тем непримиримее был он к таким, кто допускал ошибки или работал не в полную силу.
Возвращаясь из ТЭЧ, Горегляд заметил, что на площадке списывания девиации магнитных компасов одновременно стоят два самолета. Техники и механики сидели на порыжелой траве и о чем-то разговаривали.
Горегляд вышел из газика, громко хлопнул дверцей, и, насупив брови, подошел к техникам. Те вскочили.
— В чем дело? — грозно спросил Горегляд, уставившись на одного из техников эскадрильи Пургина. — Почему на площадке две машины?
— Мне приказали отбуксировать к шестнадцати ноль-ноль, — ответил техник первой машины.
— А вам?
— Мне к пятнадцати ноль-ноль.
— Какого же черта вы здесь вылеживаетесь? — загремел командирский бас. — Кто должен списывать девиацию?
— Капитан Васеев.
— Где он?
— Не знаем, — дружно ответили техники.
— Кто-нибудь из вас удосужился позвонить в штаб эскадрильи и узнать?
Техники молчали.
— Сейчас же позвоните, выясните причину задержки и вечером доложите мне. Поняли?
— Так точно!
Сев в кабину газика, Горегляд бросил шоферу:
— К Пургину!
Он почувствовал себя усталым. «Да, да, последние две недели как в аду, — подумал он. — Ни дня ни ночи. Надо успеть закончить все дела к сроку. Люди тоже устали. Вот и Васеев. Тоже сдавать начал. Забыл. Завертелся в суматохе. Все равно спрошу по всей строгости…» Сжатая внутри злость постепенно, как пружина давно не заводимых часов, слабела, и он почувствовал облегчение. Какое-то время не слушал шума работающего мотора газика, не ощущал толчков, не видел серых плит бетонки. Очнулся, когда газик остановился возле штаба эскадрильи. «Задремал. Спать на ходу стал. Устал, Степан, устал. Осталось немного. Заступим на дежурство, завершим переучивание — отдохнем трошки. Эх, на рыбалку бы махнуть! Что-то Сосновцев не показывается. И у него хватает забот. Не одни мы».
Пургин сидел в маленькой, увешанной схемами и графиками комнате и записывал в летной книжке оценки вчерашнего полета со Сторожевым. Увидев командира полка, он поднялся.
— Где Васеев? — спросил Горегляд.
— Проводит занятия с летчиками. Изучает инструкцию.
— Хорошо, — едва сдерживая себя, произнес Горегляд. — А кто должен списывать девиацию на двух машинах?
— Васеев, — ответил Пургин, догадываясь о приближающейся грозе.
— В чем дело? Почему две машины ждут одного человека, разрази вас гром!
— Неувязка вышла, — виновато ответил Пургии.
— Когда кончатся эти неувязки? Обе машины спланированы на полеты, а их подготовка почти сорвана. Что это за безобразие? — Горегляд терял власть над собой, голос его становился громче, жесты размашистее, а взгляд суровее и жестче. — Что у вас за порядки в эскадрилье? Один человек в одно и то же время и занятия проводит, и девиацию списывает… Что за безалаберность? У вас есть расписание занятий?
— Вот оно, — Пургин кивнул в сторону висевшего в рамке расписания.
Неожиданно открылась дверь, и на пороге показался Васеев. Спросил разрешения, медленно вошел в комнату и остановился, скользнув взглядом по покрасневшему Пургину и мрачно-строгому Горегляду.
— Явление Христа народу! — пробурчал Горегляд, разглядывая насторожившегося Васеева. — Почему простаивают две машины на площадке списывания девиации?
Геннадий помнил о времени прибытия на списывание девиации, но, вернувшись из столовой, Пургин дал ему новое указание: заняться изучением инструкций. Это сразу вытеснило из его головы все остальное. Он поспешил в штаб за учебными пособиями, потом, пока летчики были в столовой, листал тонкую брошюру, восстанавливая в памяти порядок подготовки и несения боевого дежурства.
— Говорим об исполнительности, о порядке, о высокой организованности, а сами допускаем вопиющую неорганизованность! — сверлил взглядом Пургина и Васеева Горегляд. — Кто виноват?
— Я! — вскинул голову Васеев в ожидании упрека или наказания.
— Тем хуже. Почему это произошло?
— Виноват. Закрутился.
Горегляд, едва сдерживая гнев, сказал Пургину:
— А вы где были? Занят Васеев, пошлите другого летчика.
— Забыли. Занялись летными книжками — оформляем допуск к дежурству, — робко пытался оправдаться Пургин, которого мучило сознание собственной вины, «Я же послал Васеева, я приказал проводить занятия с летчиками. Может, сказать об этом? Васеев всю вину взял на себя, а я… Теперь поздно».
— Немедленно отправляйтесь на площадку! — сказал Горегляд Васееву. — Возьмите мою машину.
Геннадий рванулся к двери, но его остановил окрик полковника:
— И предупреждаю в последний раз! Буду наказывать за спячку и неорганизованность! Строго наказывать!
На исходе третьей недели после совещания в дивизии в кабинете Горегляда собрались командиры эскадрилий, Северин, Тягунов, Брызгалин, Черный, Выставкин, командир батальона обеспечения Колодешников, секретарь комитета комсомола Ваганов. Каждый доложил о готовности к дежурству.
Горегляд ходил по кабинету легко, какой-то особой, пружинистой походкой, и весь его вид выказывал собравшимся, что настроение у полковника праздничное, дела в полку идут хорошо и главные задачи решены в срок. Что и говорить, приятно сознавать победу, которая далась нелегко. Степан Тарасович остановился возле стола и оглядел собравшихся. Усталость проглядывала в глазах у многих, лица потемнели, у Северина и Черного заострились скулы. Много пришлось поработать. Много. Но никто не пожаловался на чрезмерную нагрузку, а командиры эскадрилий Федя Пургин и Сергей Редников вчера даже предложили для полетов с молодежью использовать сегодняшнюю ночь, оставленную на отдых. Скажи сейчас им, сидевшим в притемненном кабинете, всему личному составу части, что поступила новая команда, — все до единого пойдут за своими командирами и будут трудиться столько, сколько нужно.
Из штаба Горегляд и Северин шли пешком, обсуждая все то, что сегодня особенно волновало их обоих, — завершение войсковых испытаний и переучивания, совпавшее с заступлением на боевое дежурство. Несколько раз Горегляд повторял одни и те же слова: «Успели. Полеты». И довольно потирал руки.
О полетах Горегляд говорил как о самых счастливых событиях в своей жизни. Летчик красен полетом. Уверенно летает, красив почерк — и человек хорош. В полет он вкладывает свою душу, это его работа, как плавка у сталевара. С душой человек у печи работает — и сталь светится, нет в ней ни примесей, ни пережога; спустя рукава — и сталь холодная, шершавая, в язвах. Человек в любое дело должен душу вкладывать, только тогда оно будет прекрасно.
— Завтра, как условились, подведем итоги испытаний и переучивания в полку, а послезавтра — снова на вахту. — Горегляд тяжело вздохнул — ни дня на передышку.
Неожиданно в вечерней темноте раздались тревожные завывания. Ревун долго сотрясал тугой, напоенный осенней влагой воздух. И тут же громко захлопали двери домов. Летчики, техники, механики торопливо выскакивали на улицу и бежали в сторону аэродрома.
— Видно, начало учений, — сказал Северин.
— Давненько не тревожили, — глухо ответил Горегляд и взглянул вверх. Звезд на небе стало меньше, с юга-запада подползали темные облака. — И погода против нас: вечером простые метеоусловия, а сейчас «сложняк». Правда, теперь и он не помеха: справимся!
Возле казармы остановились и увидели, как в темноте запрыгали яркие лучи фар мчавшегося газика. Шофер заметил их, резко затормозил, лихо развернулся и, остановив машину, открыл дверцы. Газик рванулся в темноту, и, пока он, подпрыгивая на неровностях дороги, мчался на аэродром, полковник молчал — мысленно представляя себе, кто и в какой очередности уйдет в воздух. «Теперь силенок хватит, — думал он. — Успели молодежь подготовить. Полк — в строю! Да и новые машины удачные: и ракеты есть, и пушка…»
Газик выскочил на рулежку. Внезапно в свете фар вырос часовой с автоматом.
— Вот те раз! — сказал полковник, открывая дверцу. — Горегляд я, сынок. Полковник Горегляд!
— Кругом! Здесь пост, товарищ полковник. Не могу! — Часовой упрямо стоял перед капотом газика, давая понять, что на пост он никого не пустит.
— Я выйду, Степан Тарасович. — Северин щелкнул ручкой и открыл дверцу.
— Добро, Юрий Михайлович. Я — на командный пункт, а ты останешься здесь, на стоянке. Уточню задачу, вернусь на СКП. На всякий случай готовься в воздух.
Северин выскочил из машины и захлопнул дверцу. Газик, сердито рыкнув, помчался обратно и тут же исчез.
«Все вроде бы предусмотрено и отработано, — подумал Северин, — а вот одновременно с сигналом тревоги снять с поста часовых и выставить дежурного по стоянке забыли. Надо Тягунову подсказать». Он постоял в темноте, поежился от прохлады, поглубже надвинул фуражку и зашагал к караульному помещению.
Первым на перехват вылетел майор Сергей Редников. Когда он садился в самолет, к нему подошел Северин и хотел было спросить о дочери, но раздумал. Несколько дней назад жена и пятилетняя дочь Редникова вернулись из Евпатории. И надо же такому случиться, — думал Северин, — отец и мать вон какие крепыши, а девочка больна. До сих пор еще не ходит — ножки не держат. Куда только ее не возили: и в Москву, и в Ленинград, каким только ученым не показывали, а результата нет. Может, перерастет, говорят одни; другие советуют операцию. На операцию Редниковы не соглашались, боялись худшего.
Северин помог Сергею надеть привязные ремни, подал кислородную маску, посоветовал:
— За молодежью присмотри — в азарт боя войдут, не остановишь.
Редников согласно кивнул и включил тумблеры радиостанции. В воздух его поднимали первым: он и цель раньше других обнаруживал, и тактический маневр «противника» разгадывал быстро. Хороший пилот, думал Северин. Садился не раз в таком «сложняке», что другие летчики с завистью и одобрением головами покачивали: рваные облака чуть ли не до земли, а он на расчетной глиссаде идет, словно по тополиной аллее. Судьба испытывала его не единожды, но Сергей одолевал ее. Дважды ему вручали ценные подарки от командующего и даже от самого главнокомандующего, а их за красивые глаза не дают. И эскадрилья подобралась — все летчики один к одному, все с высшим образованием. Правда, Брызгалин на них косится, посмеивается. Однажды написал на классной доске: «летчик — инженер», а прочитал: «летчик минус инженер». Мастер обижать людей, особенно молодых, Редникова, Васеева, Сторожева. То ли их молодости завидует, то ли добротной подготовке? А может, побаивается? Глядишь, обгонят… Высшее училище открыло перед ними широкие пути-дороги. Кто знает, может, со временем ребята станут полками командовать, дивизиями, а он, Брызгалин, дальше заместителя командира полка уже не вырастет.
Северин проводил взглядом взлетевшую машину Сергея Редникова и пошел вдоль стоянки.
Редников шел на перехват цели на сверхзвуковой скорости и не слышал, как за его самолетом неслись звуковые скачки, похожие на выстрелы из орудия большого калибра. На земле они походили на раскаты грома, и люди, выглядывая в окна, думали о грозе, с которой обычно приходили и шумные ливни.
Самолет шел ровно, точно мчался поверх речной глади, едва касаясь своим днищем полированной поверхности воды. Сергей почти не видел приборов — он смотрел только на экран бортовой радиолокационной станции, стараясь быстрее отыскать среди светящихся всплесков отметку цели, но увидеть светлую крупинку не мог. Отворачивал машину то в одну, то в другую сторону, надеясь, что бортовой локатор зацепит цель своими электронными щупальцами, однако время шло, а цель на экране не появлялась.
К его радости, в наушниках зазвучал голос штурмана наведения Кочкина. «Наконец-то, — облегченно подумал Редников. — Новый курс и высота цели известны, будем искать. Экран сильно засвечен — то ли облака, то ли помехи. Крупинка, словно спичечная головка, где она?.. В левом углу нет, возле засветки не видно. Скорость увеличить. Теперь сближение быстрое. Так и есть: спичечная головка, высветилась. Довернем чуть-чуть. Атака! Захват! Пуск!»
После атаки Редников получил новое указание, развернулся и впился взглядом в силуэт самолетика авиагоризонта: вокруг кабины висела кромешная облачная тьма, пилотирование шло только по приборам. Почувствовал, как под рубашкой и кожаной курткой мокнут лопатки…
Экипаж второй цели, видно, заметил на экране бортового локатора атаку истребителя и повел бомбардировщик круто вверх с изменением курса. Редников, увлекшись пилотированием, увидел маневр цели поздно. Другой бы, может, и не смог исправить такой ошибки, Редников же, не спуская глаз с приборов, крутанул такую восходящую спираль, что видевший-перевидевший летчик бомбардировщика ахнул: перехватчик в одно мгновение оказался в задней полусфере и тут же атаковал.
Горегляд, получив задачу от командира дивизии, вбежал на СКП, схватил микрофон и начал выпуск истребителей в воздух. Он едва успевал давать разрешение летчикам на взлет. Командование потребовало поднять в воздух весь полк. Летчиков группы Васеева вслед за Редниковым полковник направил на перехват. Получили боевые задачи и другие эскадрильи. Через несколько минут аэродром огласился ревом двигателей. Самолеты один за другим стали выруливать на взлетную полосу. Не отрывая взгляда от планшета воздушной обстановки, Горегляд держал микрофон возле рта.
Постепенно шумный говор в эфире затухал.
Редников, а вслед за ним и остальные летчики, перехватив цели и закончив барражирование, подходили к аэродрому. Напряжение боя пошло на спад, и Горегляд позволил себе отвлечься до первого доклада из эфира. Через несколько минут летчики, будто по сигналу, один за другим начали заходить на посадку. Самолеты вываливались из облаков, с грохотом врывались в луч прожектора, касались бетонки и скрывались в темноте.
Редников сел последним. Горегляд положил микрофон на стол и откинулся на спинку вращающегося кресла.
— Можно, не сходя со своих мест, немножко отдохнуть. Открыть форточки. Курящим разрешаю сжечь по одной цигарке.
Поднялся, подошел к небольшому вертикальному планшету с нанесенной на нем границей ответственности полка и задумался. На СКП установилась непривычная тишина. Приемники радиостанций молчали, уставшие люди притихли, и даже метеорологи, которые обычно назойливо «выколачивали» по телефону погоду с соседних метеостанций, сейчас молча наносили на карты синоптическую обстановку.
Полковник долго водил взглядом по схеме района полетов, запускал пальцы в густые волосы и потирал затылок. Стоявший рядом начальник связи подумал: «Как командир выдерживает — шестнадцать часов без отдыха…»
— Погоду на час ночи! — потребовал Горегляд.
— Нижний край облачности, — доложил метеоролог, — шестьсот метров, верхний — две с половиной тысячи. Видимость шесть километров. Влажность воздуха восемьдесят восемь процентов. Температура двенадцать градусов. Ветер под шестьдесят градусов, скорость пять метров в секунду.
— Хорошо, — кивнул Горегляд и подумал о новом налете «противника». Проиграл варианты подъема в воздух истребителей ночью. Надо испытать молодежь, если очередной налет будет на рассвете. Надо лейтенантам дать проверить себя на учении, в обстановке, когда цели идут со всех сторон, а эфир забит десятками команд. Пусть каждый ощутит напряжение боя. Ночь есть ночь, думал Степан Тарасович. По себе знал, как растет уверенность в своих силах, когда во время учения ему, двадцатилетнему пилоту, доверили барражирование над аэродромом при вылете полка по тревоге.
Надо поднять, решал он. Только посоветоваться с Брызгалиным, Севериным, Редниковым и Пургиным: что они скажут? Может, рано?
— Соедините меня со стоянкой, пусть позовут к телефону Северина, Редникова, Пургина и подполковника Брызгалина.
Он назвал заместителя по летной подготовке по званию — тому не нравилось, когда его, единственного в полку подполковника, называли, просто по фамилии. «Теперь и замполит в том же звании ходит, — подумал Горегляд. — Но Северин — человек не обидчивый, а Брызгалин чуть что — не так назвали его светлость, не так обратились…»
— Подполковник Брызгалин у телефона. — Телефонист протянул Горегляду трубку и отошел в сторону.
Степан Тарасович рассказал о своей задумке и плотно прижал трубку. Брызгалин длинно и нудно объяснял, когда можно выпускать молодых летчиков, а когда нет. Это злило Горегляда. Понял, что от него поддержки не дождешься. «Без тебя этой азбуки не знаю, — зло подумал он. — С этим ясно… Что скажет замполит?»
Северин, как всегда, говорил звонко и уверенно. Сам называл фамилии лейтенантов, давал каждому короткую характеристику, завершая ее одним и тем же словом: «справится». Редников с радостью поддержал предложение командира. Пургин долго колебался, но в конце концов согласился и он.
— Хорошо. Передайте: всем, кроме дежурных, спать! Поняли?
— Поняли! — раздался в ответ довольный голос Пургина.
Горегляд повернулся к расчету СКП:
— Можно отдыхать на своих местах.
Он расправил плановую таблицу, взял карандаш и начал вычерчивать условные знаки. «Поднять-то поднимем, — думал он. — А как сажать будем, если «железный» минимум придет? Погода подвести может. Одно дело, когда лейтенанты летают в облаках по одному, по известной схеме захода на посадку. И другое, когда в воздухе много машин. Да… Уравнение со многими неизвестными. — Горегляд растирал затылок, всматривался в знакомые фамилии молодых летчиков и мысленно представлял каждого из них в кабине истребителя. — Этот справится. Летал с ним в зону… Этот молчун летает хорошо… Дальше, Донцов. Пилотирует аккуратно. Подшибякин. Робкий с виду, застенчивый. Кажется, с ним недавно летал Северин. Хвалил…»
За свою долголетнюю летную практику Степан Тарасович многим молодым летчикам дал путевку в небо. Случалось, и огорчался, когда ошибался в летных качествах человека. Без риска в этом деле нельзя. Как без риска воздушного бойца воспитать? В тепличных условиях крепкого дерева не вырастишь.
Решение поднять в воздух молодых летчиков Горегляд принял перед рассветом и сразу сообщил об этом по селектору начальнику штаба.
— Командирам эскадрилий готовить вариант номер два: на перехваты пойдет и молодежь!
За толстыми стеклами СКП постепенно прояснялась и ширилась у горизонта светлая полоса. Сквозь посветлевшие облака пробивались первые лучи света. Хотелось вздремнуть. Горегляд поднял голову. В молчавшей радиостанции вдруг послышался шорох, и в комнату управления полетами ворвался голос оперативного дежурного дивизии:
— Первой эскадрилье — готовность…
«Началось», — облегченно подумал Горегляд. Летчики истомились ожиданием. Хуже нет, если всю ночь ждешь подъема в воздух, а к утру вдруг отбой.
Спустя несколько минут на экранах локаторов появились цели.
— Паре Васеева — воздух! — скомандовал Горегляд.
Вылетали попарно. Ведомыми шли лейтенанты. Довольно потирая покрытый легкой испариной лоб, Горегляд следил, как пара в тесном боевом порядке утыкалась носами в облака и исчезала в сером мареве.
В воздух ушли все, кроме резерва.
Взлетавшие летчики переходили на другие каналы радиостанций, устанавливая связь с командным пунктом. Сюда же, на СКП, медленно вползала тревожная тишина. Горегляд увеличил громкость приемника радиостанции, работающей на частоте КП, приложил щеку к холодному металлу корпуса динамика и жадно ловил каждое слово; там, в воздухе, разыгрывалось маленькое сражение, которое он готовил не один месяц. В эти минуты повлиять на исход этого сражения он уже не мог — летчиками управляли командные пункты полка и дивизии. Он же теперь мог только слушать, запоминать и представлять себе отрывочные картинки боя, чтобы после вылета подробно разобрать каждый перехват. Степан Тарасович с досадой хлопал себя по колену, узнав, что летчик не смог добиться победы и докладывает о висящем на его хвосте «противнике»; когда же кто-то из пилотов сообщал об успешной атаке, он молча улыбался: «Хорошего пилота вырастили. Не зря керосин жгли».
Первыми на посадку заходили молодые летчики. Руководитель полетов зорко следил за каждым, помогал выйти на глиссаду снижения, слушал команды офицера радиотехнической системы посадки, подсказывал ему, когда тот, замешкавшись, медлил.
Облака темнели и медленно опускались над аэродромом.
— Метеоролог! Нижний край? — спросил Горегляд.
— Триста метров.
— РСП! Внимательнее следите за Сто тридцать четвертым — у него малый остаток топлива! — И подумал: «Сжег керосин на форсаже — долго гонялся за целью. Теперь лоб мокрый от напряжения». Перед глазами выплыло чуть бледноватое лицо юноши с большой родинкой на щеке. Его так летчики и звали — Родимый.
— Сто тридцать четвертый! Идете нормально, — подбодрил Горегляд пилота, не спуская взгляда с экрана локатора. — Снижайтесь. Вертикальная десять.
— Понял. Я — Сто тридцать четвертый.
— Метеоролог! Как с ветерком? — спросил Горегляд, наблюдая, как светящаяся точка самолета медленно сползает с посадочного курса.
— Ветер справа под шестьдесят! Пять метров в секунду.
— Сто тридцать четвертый, ветерок справа. Довернитесь!
— Доворот вправо десять. Сто тридцать четвертый! — потребовал офицер РСП.
— Выполняю. — Голос молодого летчика прозвучал глухо.
«Волноваться начал, — подумал Горегляд. — Успокоить надо».
— Сто тридцать четвертый! Снижение вертикальная семь. Ветерок справа.
— Еще вправо десять! — тут же раздался в динамике голос офицера РСП.
— Понял.
«Не тот голос, бодрость и уверенность растерял, — подумал Горегляд. — Стрелки приборов разбежались после доворота, вот и волноваться начал». Много приходилось летчику держать в голове цифр и указаний. И надо уметь сосредоточиться, разложить их по разным местам. Здесь цифры скоростей, дальше — высоты, в углу — все, что касается двигателя: обороты турбины, давление масла и топлива, температура выходящих газов; глубже — данные навигационных расчетов: курс, снос, упреждения, довороты. И все это великое царство цифр надо отчетливо представлять, согласовывать заданные с реальными, непрерывно вести пересчеты и уточнения. Конечно, руководитель полетов на земле, но и ему дел хватает. Попробуй удержи в памяти все самолеты. Два на посадочном курсе, третий ждет очереди в зоне, четвертый на подходе, у пятого — горючего в обрез, и его надо сразу же завести на посадку. А куда его воткнуть? Все места заняты. Кого-то надо угнать снова в зону. Кого? У кого нервы крепче, выдержка посильнее.
Горегляд, занятый управлением полетами, вслушиваясь в неугомонный говор эфира, по интонации голосов определял состояние летчиков при пробивании облаков или на пилотаже в зоне, результаты перехвата и стрельб на полигоне. И как только замечал, что в голосе исчезала бодрость, спешил на помощь — тут же отыскивал летчика в эфире и вел разговор только с ним до тех пор, пока тот не выходил на аэродром и не производил посадку. Не было в его жизни случая, когда бы он не распознал состояние летчика, попавшего в особо усложненную обстановку.
— Высота Сто тридцать четвертого? — не оборачиваясь, спросил Горегляд офицера посадки.
— Шестьсот! — услышал он в ответ.
Еще успеет выправить курс, лишь бы не растерялся.
— Облачность?
— Двести восемьдесят, — уточнил метеоролог.
Сидевший слева от Горегляда помощник руководителя полетов посмотрел наверх. Нерешительно предложил:
— Может, на второй круг Родимого?
Горегляд резко бросил:
— А про горючее забыли?
— Товарищ полковник! — раздался из динамика голос офицера РСП. — Пора Сто тридцать четвертого подворачивать на посадочный курс.
— Управляйте смелее! — отозвался Горегляд.
— Сто тридцать четвертый! Доворот влево до курса сто шестьдесят!
— Крен не более пятнадцати! — не удержался Горегляд и не без опасения подумал: «Шасси и щитки выпущены, аэродинамическое качество уменьшилось. Не заметит увеличения крена и заскользит к матушке-земле».
К его удивлению, летчик отозвался без задержки:
— Понял. Крен пятнадцать, курс сто шестьдесят.
Остались самые трудные метры. Горегляд поднялся со стула и посмотрел в ту сторону, где в облаках молодой лейтенант боролся со сносом и своими нервами. Выдержит сейчас — еще один хороший летчик родится. Главное в летном деле — не дать нервам взять власть над человеком, не допустить растерянности. Потеряет летчик в воздухе уверенность, растеряется, уйдет на второй круг и будет с малым остатком топлива спешить зайти на посадку. А спешить ему никак нельзя. Хотелось подбодрить парня, напомнить о высоте, но удержался. Теперь это лишнее. Должен видеть сам. Вспомнил, как два года назад садился с невыпущенной ногой шасси. Что только тогда в зоне не делал: и бочки крутил, и в пикирование загонял машину, и предельные перегрузки создавал, чтобы сорвать стойку шасси с замка. Самый безопасный путь — ноги на подножки кресла, голову к бронезаголовнику, рычаг катапульты вверх и — за борт. Но машина? Она же — в куски при ударе о землю. Как ее бросишь? Надо садиться без ноги. Не разрешают: возможен пожар от трения о каменистый грунт. По радио убеждал руководителя полетов Брызгалина до хрипоты. По инструкции не положено.
Снова в зону ушел, и опять перегрузки. Кости трещали, металл скрежетал от перегрузок, а нога шасси на месте, словно ее автогеном приварили. Взмок так, что соль от пота на кожаной куртке выступила. Спасибо дежурному: доложил Кремневу и тот разрешил посадку. На планировании увидел сбоку полосы пожарную машину и санитарную, на всякий случай Брызгалин выставил. Выровнял, подвел к земле и подумал о пожаре. На себя надеялся — самое главное, уменьшить скорость до минимальной. А это от летчика зависит. Держать машину на ручке управления. Пусть летит, пока скорость не упадет до предела. Сердца своего не слышал, только — чирк по грунту. Держал, пока рули действовали, двигатель выключил на выравнивании. Машина проползла на животе и замерла. Царапинами отделалась, летала через два дня. Кремнев прилетел на вертолете, прямо к кабине, помог выйти и расцеловал при всех… Так что, товарищ пилот, на бога надейся, а сам не плошай. Подгребай к посадочной посмелей, нервы в кулак и — садись. Садись, будь ласка…
На СКП все смотрели туда, где снижался в облаках самолет. Слышались лишь стук хронометра да редкие щелчки контактов радиоаппаратуры.
Все, кто был в воздухе, сразу почувствовали скопившееся в эфире и на СКП напряжение. Каждый шестым чувством догадывался о большом сносе, облаках, опустивших свою непомерную тяжесть на ветви деревьев, и о том, что баки самолета молодого пилота вот-вот станут пусты.
— Высота? — негромко произнес Горегляд.
Все посмотрели на оператора. Тот от неожиданности втянул голову в плечи и часто заморгал.
— Двести пятьдесят, — едва слышно ответил оператор и уткнулся в экран локатора.
Горегляд, готовый дать любую команду, прижал раструб микрофона к лицу и замер; глаза его были неподвижны, бескровные, побелевшие губы сжаты в одну линию; рука, сжимавшая микрофон, бугрилась потемневшими венами.
— Дальний прошел, — прохрипел динамик.
— Идете хорошо. Потихоньку снижайтесь. — Горегляд не видел самолета, но по молчанию офицера РСП и своему помимо его воли начавшему уменьшаться беспокойству определил, что летчик вот-вот вынырнет из облаков.
— Полосу вижу! — Радостный голос летчика разнесся по СКП.
Горегляд молча достал сигарету из пачки и тяжело опустился в кресло.
— РСП! Заводите экипажи на посадку! — Он прикурил от зажигалки, взял микрофон в руку и, потирая затылок, снова вслушивался в короткие спокойные доклады летчиков…
После заруливания на стоянку последнего самолета Горегляд объявил по селектору об отбое тревоги, приказал выключить локаторы и приводные радиостанции, положил голову на руки и устало смежил веки.
Спустя полчаса Северин поднялся на СКП, увидел спящего командира, пригрозил расчету пальцем и шепотом произнес:
— Не будите — пусть поспит полчасика. Телефоны переключите на КП.
Осторожно, стараясь не шуметь, он спустился в комнату дежурных пилотов, снял трубку телефона прямой связи с КП дивизии и доложил Кремневу:
— Товарищ генерал! Все летчики на земле. Начинаем послеполетную подготовку самолетов и обработку материалов перехватов.
— А где Горегляд? — спросил Кремнев.
— Уснул прямо в кресле, — тихо ответил Северин.
— Пусть отдохнет. Вашему полку отбой по учению. Будем воевать без вас. Людей зря на стоянках не держите. Какой распорядок дальше?
— Заправим самолеты, быстренько поспим и на подведение итогов.
— Начало подведения?
— Шестнадцать ноль-ноль.
— Мы с начальником политотдела будем у вас, если закончатся учения.
— Понял.
— Хорошо ты, Степан Тарасович, итоги подвел! Хорошо! — довольно произнес Кремнев, выходя из штаба. — И о трудностях не забыл, и о настойчивости в освоении и испытании машины, а главное, доброе слово людям сказал. — Он остановился и посмотрел на Тягунова: — Подготовьте проект приказа о поощрении. Часть личного состава поощрит командир полка, других — командир дивизии.
Кремнев подошел к большой, врытой в землю, удобной скамье и предложил сесть.
— А самых достойных, — продолжал он, — представим для поощрения командующему округом. И первым — тебя, Степан Тарасович. Перед всеми скажу: не каждый смог бы справиться в этой сложной обстановке. Не каждый.
Горегляд смутился и неловко поднялся.
— Садись, садись. — Кремнев потянул его за рукав. — И ему, — кивнул на Северина, — спасибо сказать хочется. Молодец, комиссар! И с людьми поработал, и сам на перехват слетал.
Северин встал и почувствовал, как кровь ударила в лицо.
— Садись, Юрий Михайлович. Знали бы ваши дети, какие у них замечательные отцы… К сожалению, редко мы об этом говорим. По случаю дня рождения… За заботами времени не хватает. Только и слышишь: «И то надо сделать. И это успеть!» Так и ваш полк: все сделали, все успели. Молодцы! Спасибо вам, друзья дорогие!
Поборов внезапно подступившую расслабленность, Кремнев еще долго сидел молча. Ему хотелось говорить хорошее о каждом, кто сидел рядом, и о тех, кого здесь не было.
— Спасибо. Если вопросов нет, свободны, — глухо произнес Кремнев. Все дружно поднялись. — Ты, Степан Тарасович, останься. И Северин тоже.
Горегляд и Северин встали. Встал и Кремпев.
— Я хотел посоветоваться с вами. Люди много и хорошо работали, и их надо поощрить. Как думаешь, Степан Тарасович, кого из руководства полка?
Горегляд ответил не сразу. Какое-то время он шумно вздыхал, поправлял фуражку.
— Ты не согласен?
— Согласен. Только у меня на этот счет другое мнение имеется. Разрешите?
— Говори, — вскинул брови Кремнев.
— Вот вы, товарищ командир, только что нас поблагодарили. Спасибо вам. Не часто командира полка благодарят, чаще стружку снимают. Но я не о себе. Конечно, полк трудился много и напряженно, как ни один год. Всем досталось. Вы, я так понял, считаете, что поощрить надо чуть ли не всех. А я, Владимир Петрович, по-другому мыслю. Что-то мы в последние годы уж больно много поощряем. Подходит праздник — приказ о поощрении, провели учение — снова приказ, слетали на другие аэродромы — жди благодарности. Недавно я был в соседнем совхозе на торжественном собрании. Гляжу из президиума — глазам не верю. У многих на груди по два-три ордена. Спрашиваю директора о плане, а он головой качает: «Еле вытянули». А прошлый год как с животноводством? «Убыточно», — отвечает. Я это к чему, Владимир Петрович. — Горегляд откашлялся. — Курить хочется. Разрешите?
— Кури.
— Так вот я к чему. Не увлеклись ли мы награждениями и грамотами? Наш комсомольский секретарь Ваганов, — Горегляд взглянул на Сосновцева, — в прошлом году получил пять грамот и подарков. Хороший он парень, ничего плохого сказать не могу. Много работает, и помощь его ощущается. Вы и меня хвалили. «Хорошо работал». А я по-другому не могу работать. И Северин тоже. Это норма для коммуниста. С каких это пор за то, что человек нормально исполняет свои обязанности, ему благодарности и премии? Хвалят многих без удержу. Я так думаю, — Горегляд откашлялся, — хорошо работать — это наш долг, наша честь. И уж если поощрять, то самых лучших — отличившихся не в один день, а постоянно работающих с огоньком и с особым усердием. Так я думаю. Горегляд редко выступал на собраниях и совещаниях, не спешил вносить предложения в беседах с вышестоящими командирами, но, когда речь шла о людях и боеготовности полка, он не молчал и не раз своими вопросами и советами ставил в затруднительное положение тех, к кому обращался.
— Прав ты, Степан Тарасович, но не во всем, — отозвался Кремнев. — Порой много поощряем за то, что должно делаться хорошо по служебным обязанностям, согласен. Но разве нормально, когда ты, командир полка, летавший почти на всех типах истребителей и летающий на самом новом, не имеешь даже медали «За отвагу»? Не раз попадал в такие передряги, что можно было, согласно инструкции, катапультироваться, а ты спасал машину и приводил ее на аэродром. Сколько ты народных денег спас?! Достоин ты ордена?
Горегляд потер затылок:
— Раз не награжден, значит — нет.
Кремнев покачал головой:
— Ладно, мы с начальником политотдела этот вопрос обсудим где надо. — И подумал: «А я тоже виноват — не добился в свое время. Застряло где-то представление». — А сейчас идите отдыхать, завтра у вас трудный день.
— Ты спроси, а были ли у них легкие дни? — Сосновцев посмотрел на Горегляда. — Не было и не будет!
Кремнев улыбнулся:
— Это точно, легче им не будет. Труднее — наверняка.
Северин воспользовался паузой и обратился к Кремневу:
— Разрешите, товарищ командир?
— Что у тебя?
— Вы обещали побывать в нашей «Третьяковке». Приглашаем.
Кремнев посмотрел на Сосновцева:
— Как ты смотришь на это приглашение?
— Думаю, что побывать надо. Первый гарнизонный вернисаж.
— Тогда не будем терять времени. Пошли.
У входа в клуб Кремнев остановился, заложил руки за спину и принялся рассматривать портреты Героев Советского Союза — воспитанников полка. Он переходил от портрета к портрету, всматриваясь в лица изображенных на холсте молодых летчиков, разглядывал награды Героев, изредка покачивал головой, читая короткие пояснительные тексты.
— Пашкову — двадцать один год, Гражданинову двадцать три, Исаеву — двадцать два. И другим примерно столько же. В такие годы становились Героями. — Кремнев обернулся, спросил Северина: — Юрий Михайлович, все знают о подвигах летчиков полка в годы войны?
— На этой площадке, товарищ генерал, проводим полковые вечерние поверки, тут принимают присягу молодые воины. Тут же и пионеры собираются. Недавно с ветеранами полка встречались.
Вышел начальник клуба, доложил:
— Товарищ генерал! В клубе демонстрируется кинофильм. Экскурсия школьников осматривает художественную выставку!
— Выставку и мы посмотрим.
— У нас есть специалист, товарищ генерал, энтузиаст своего дела, капитан Бут. Сам рисует. Организатор вернисажа.
В фойе клуба их встретил Валерий Бут, представился.
— Наша выставка довольно скромная. На ней представлено около двадцати работ офицеров, прапорщиков и солдат: картины, цветные и черно-белые фотографии, чеканка, модели самолетов. Остальное — репродукции и копии картин известных художников.
Северин подошел к небольшой картине.
— Это полотно, — сказал он, — написано Валерием Бутом. Оно и вот это, соседнее, отобраны на областную выставку.
Кремнев и Сосновцев одновременно повернулись и посмотрели на сконфуженного Бута.
— Как точно схвачен момент! — не удержался Сосновцев, когда они с Кремневым отошли назад и всмотрелись в полотно. — Решительный, сосредоточенный взгляд, выдвинутый вперед подбородок, напряженное лицо… Летчик внешне сдержан, и в то же время ощущаешь, как он волнуется в момент ночного пуска ракеты.
— Верно, — согласился Кремнев. — И вот что интересно: общий тон картины темный — ночной полет, а лицо летчика будто озарено светом. Так мог изобразить только летчик — сам испытал, сам видел.
Кремнев подошел к Буту, поздравил с успехом.
— Признаюсь, не знал, что вы так здорово владеете кистью. Эта картина производит впечатление. Спасибо!
— И кистью, и ручкой управления владеет капитан, — улыбнулся Северин. — Летает хорошо, инструктор во всех условиях.
— Я в искусстве дилетант, — признался Кремнев, — но, когда видишь хорошее полотно или удачную чеканку, — он показал на отливающий медью прямоугольник, — хочется постоять, посмотреть, подумать. Скажите, — Кремнев обратился к Буту, — ваше увлечение, или, как сейчас говорят, хобби, не мешает летной работе?
Бут ждал этого вопроса и сразу ответил:
— Нет, товарищ генерал. Искусство, литература, общение с природой помогают мне отдыхать, восстанавливать силы. Моя мать — художница. В детстве она брала меня с собой на этюды, учила видеть прекрасное в обыденном…
— А почему вы не стали профессиональным художником, как ваша мать? — поинтересовался Сосповцев.
— Брат мамы в войну был летчиком, он часто рассказывал мне о воздушных боях, о дружбе летчиков, о радости, которую испытывает человек, поднявшись в небо. Вы сами знаете, как действуют такие рассказы на мальчишек. А когда полетал, понял, что главное для меня — авиация.
— Кроме вас в полку есть еще любители живописи? — спросил Кремнев, разглядывая Бута.
— Еще трое — два летчика и техник.
— Молодцы.
Кремнев, а за ним и остальные двинулись вдоль стены. Возле полотна, на котором были изображены горы и самолеты над ними, Кремнев остановился, прочитал: «А. Ильин. В стратосферу» — и задумчиво сказал:
— Здесь небо удивительного цвета. Таким оно бывает ранним утром, когда вылетаешь перед самым рассветом.
— Верно, — согласился Бут. — Ильин рассказывал, что этим оттенкам он учился, глядя на полотна Рериха. Ему долго не удавалось их воспроизвести. Видел на высоте, когда шел в стратосферу, а положить на холст не мог. Раз десять переписывал, а все-таки нашел.
После осмотра выставки Сосновцев сделал запись в книге посетителей и вслед за Кремневым вышел на улицу. Он, как и комдив, был обрадован увиденным и не скрывал этого.
— Хорошее дело сделали, товарищи. Спасибо вам.
— Ты, Виктор Васильевич, — посоветовал Кремнев, — прибереги эмоции до очередного совещания, расскажешь остальным командирам и политработникам. А может, осенние сборы проведем на базе Соснового? Тут и покажем им полковую «Третьяковку».
— Очень хорошо! — одобрительно отозвался Сосновцев. — Пусть посмотрят. Может, и у них есть свои Буты да Ильины.
— А ты, Степан, что-то все молчишь? Или не согласен с чем? — спросил Кремнев. — Вернисаж-то удался!
— Может, и нужное это дело, только времени оно много забирает.
— Не жалей, Степан Тарасович, на это дело времени, — сказал Сосновцев, — не жалей. Оно сторицей окупится. Командир прав: не роботов готовим, которым только на кнопки нажимать, людей, воинов, патриотов. Человек, ощутивший, как прекрасна земля, на которой он родился и вырос, как бесценны сокровища, которые нам оставили Пушкин и Толстой, Чайковский и Мусоргский, Репин и Рерих, будет драться за них до последнего дыхания.
На прокаленной, выгоревшей за долгое лето рулежной дорожке с развернутым знаменем выстроился весь полк. Рядом со знаменем, между ассистентом и командованием полка, облаченные в высотные костюмы с герметическими шлемами в руках стояли Васеев и Сторожев, Донцов, Подшибякин и другие — им первым заступать на боевое дежурство. До начала построения, пока они шли от высотного домика к месту, где обозначился правый фланг, друзья и товарищи встречали их крепкими рукопожатиями, поздравляли, одобрительно постукивали летчиков по матовым каскам гермошлемов. Они отвечали кивками, улыбались, жали руки.
Когда оркестр заиграл авиационный марш, Васеев остановился, посмотрел на сверкающие трубы, поднял глаза вверх, на светло-голубое, по-осеннему подернутое едва заметной дымкой небо, и у него потеплело в груди от мысли, что это небо — его, что ему первому доверили стать на страже этого неба.
Он смотрел на выцветшую далекую синь и видел, как на ней уже и там кудрявились светло-серые облака; далеко на юго-западе из за лохматившихся огромных белых скал свисали темные завесы дождя. Что ж, летали и в облаках, и в дождь — не страшно.
— Полк, ра-а-вняйсь! Смирно! Равнение налево!
Горегляд бегло осмотрел шеренги выстроившихся летчиков, техников, механиков и, приложив руку к околышу фуражки, двинулся навстречу выходившим из машины Кремневу и Сосновцеву.
— Товарищ генерал! Гвардейский истребительный авиационный полк для заступления на боевое дежурство построен! Командир полка полковник Горегляд!
Кремнев и Сосновцев молча пожали ему руку и прошли на середину. Окинув взглядом стоявших перед ним авиаторов, генерал поздоровался:
— Здравствуйте, товарищи гвардейцы!
— Здравия желаем, товарищ генерал! — дружно ответил строй.
— Вольно!
Шеренги зашевелились, задвигались, изломав линию темнеющих на светлых бетонных плитах сапог и ботинок. Начался митинг. Выступал Северин:
— Вам, лучшим людям полка, доверено первым заступить на боевое дежурство. На ваши плечи легла вся тяжесть ответственности за жизнь и мирный труд советских людей.
Потом из строя вышел лейтенант Донцов.
— Нам с Подшибякиным, — смущенно кашлянув, сказал он, — доверили вместе с опытными летчиками нести боевое дежурство. Для нас это — огромная честь. Обещаем, что не подведем вас, что честно исполним свой долг. Обещаем так нести дежурство, как это делали раньше наши старшие товарищи. А вам всем, боевые друзья, большое спасибо за доверие! Мы оправдаем его!
— Начальник штаба, объявите приказ! — строго произнес Горегляд.
Тягунов читал медленно, четко называя фамилии летчиков, техников, время, когда заступают и сменяются боевые расчеты, ответственных за выпуск дежурных истребителей. Приказ оканчивался торжественно:
— «Названному личному составу на боевое дежурство заступить»!
Тягунов закрыл папку и выжидательно посмотрел на генерала. Тот кивнул Горегляду:
— Действуй, Степан Тарасович, действуй! Сегодня ты именинник.
Горегляд отдал команду на прохождение торжественным маршем. Оркестр заиграл марш, и подразделения, строго сохраняя равнение, начали выходить ближе к взлетной полосе, чтобы оттуда, выровняв ряды на последней прямой, строевым шагом пройти мимо командования дивизии и полка. Впереди, увитое орденскими лентами, развевалось гвардейское полковое знамя.
Придерживая гермошлем, Васеев глядел на алый стяг с изображением Ильича. Он слышал шелест полотнища на ветру и чувствовал особую причастность ко всему тому, что происходило в эти минуты на рулежной дорожке. Ему казалось, что он заступает охранять не только определенный участок границы, но и всю страну, это вечное голубое небо, необозримые поля, могучие деревья, реки и тот самый звонкий ручеек, по берегу которого он столько раз бродил с Лидой и сыновьями. И за все, за все это он в ответе перед своими товарищами, перед всем народом.
После торжественного прохождения дежурные направились на СКП, где на первом этаже оборудовали комнаты отдыха летчиков, техников и механиков, душевую, небольшую столовую. В домике было прохладно. На журнальных столиках лежали газеты, журналы и шахматные доски. Вокруг стояли удобные кресла, обтянутые ворсистой ярко-зеленой тканью. В углу темнел радиоприемник, из которого лилась негромкая музыка. Стены были покрашены в светло-серые с голубизной тона, отчего комната наполнялась каким-то особым мягким светом.
Васеев подошел к книжной полке, выбрал книгу и сел в кресло, но читать не мог: мешало волнение. В домик вошли Кремнев, Сосновцев в сопровождении Горегляда, Северина и Колодешникова. Кремнев и Сосновцев осмотрели комнаты, полистали книги из библиотечки и подсели к летчикам. Генерал подробно расспросил о полетах. Тепло попрощавшись с летчиками, Кремнев предложил Горегляду.
— Показывайте учебную базу! А за дежурный домик — спасибо! Уютно, как в квартире. Так, товарищ Васеев?
— Так точно! Хорошо сделали, спасибо товарищам из батальона, — сдержанно ответил Геннадий. — Можно сказать, на отлично.
— Ну не совсем на отлично, — подметил генерал. — Электросамовара нет, а в соседнем полку не только самовар, но и сухарики, сахар, хлеб. Наскучит летчикам ночью сидеть, чайком побаловаться можно.
— Поняли, товарищ генерал! — сказал Колодешников. — Завтра самовар и все остальное будет!
— Вот и договорились. До свидания, товарищи!
Комдив любил ходить пешком, и потому Горегляд машин не вызывал.
— Какой у вас чистый, прозрачный воздух! — восхищенно произнес генерал, вдруг остановившись. — Так легко дышится! Однако, похоже, к вечеру погода испортится.
Как и предполагал Кремнев, к вечеру небо нахмурилось. Ветер, прижав густые, мохнатые облака к высоким холмам, выдавливал из серого мглистого месива тонкие паутинки дождя, оседавшие на листьях тополей и кустарника. Небо потемнело и набухло влагой.
Васеев стоял в раскрытой двери дежурного домика. В комнате было жарко. Плотно облегавший высотный костюм холодил тело, и в первые минуты Васеев испытывал удовольствие от прохлады, но затем почувствовал, что зябнет. Надел свою любимую кожаную куртку, застегнул «молнию». Высотный костюм сгибал тело в нужное для кабины положение, но он старался держаться прямо. Затем расстегнул куртку, сунул под нее руку, нащупал застежку и чуть-чуть опустил ее вниз. В плечах стало немного посвободнее.
Выйдя на улицу, он направился к стоявшим на бетонном пятачке истребителям. В темноте белели наброшенные на кабины байковые чехлы, виднелись подвешенные под крыльями матовые сигары ракет, по бетону змеей тянулся жгут электропитания. Невдалеке, на противоположном конце пятачка, рядом с опушкой леса, ходил часовой. Вокруг стояла вечерняя тишина, изредка прерываемая лаем одиноких собак да шумом мотора автомобиля, доносившимися из соседнего поселка.
Начал накрапывать мелкий нудный дождь. «Погодка осенняя, как у нас на Волге в октябре, — подумал Геннадий. — Так же сеет дождик, только тут почти безветрие, а у нас — с ветерком». Он прошел возле самолетов, постучал ладонью по обтекателю выдвинутой из-под крыла ракеты, поднялся на лесенку и, приподняв край волглого чехла, заглянул в кабину: приборы светились в темноте цифрами, значками, указателями. Бережно накрыл кабину чехлом, спустился на бетонку, проверил соединения электрожгута с бортовым разъемом — все было в порядке, в самом что ни на есть боеготовном состоянии. Довольный, поеживаясь от холода, направился к домику.
— Как дела на стоянке? — Сторожев прикрыл книгу и выжидательно посмотрел на Геннадия.
— Дождь начинается. Остальное в порядке.
— Небесная канцелярия уготовила нам на первый день дежурства погодку — и холод подступил сразу, и дождь.
— Пора. Осень пришла.
Васеев поудобнее уселся в кресло, развернул газету:
— Смотри, Толич, Потапенко!
Сторожев потянулся за газетой.
— Нет, слушай! «Взлет по вертикали! Два мировых рекорда советского летчика! Летчик Петр Потапенко достиг высоты двадцать пять километров за три минуты двенадцать секунд и тридцать километров за четыре минуты и три секунды! Это новые мировые рекорды скороподъемности!» Ай да молодец наш инструктор!
Сторожев взял газету, пробежал глазами по строчкам сообщения.
— Что ж, на учителей нам с тобой везло. Жаль, снимок темноват…
— Это верно, везло! — Васеев возбужденно ходил по комнате. — Давай-ка, брат, телеграмму отстучим завтра после смены с дежурства! Согласен? А то давно от него не было писем. Ты подумай: двадцать пять километров за три минуты! Вот это машина! Мечта пилота! Позвоню Лиде — пусть и она порадуется.
Васеев подошел к телефону:
— Лидушка, не спишь? Тогда возьми газету и посмотри последнюю страницу. Видишь? — Прижав ладонью микрофон трубки, Геннадий шепнул Анатолию: — «Ура» кричит! Побежала к Кочке.
На другом конце провода долго не отвечали, и Васеев хотел было положить трубку, но тут же услышал голос Кочкина.
— Ребята! Поздравляю! У вас — сухой закон, а мы с Лидой сейчас в честь этого дела по стопочке пропустим, Не возражаете? Привет ночной страже!
— Привет, привет, — засмеялся Геннадий и положил трубку.
— Ты о чем задумался, Толич?
— О превратностях жизни. Помнишь, сколько Потапенко преодолел препятствий, сколько написал рапортов, прежде чем попасть в школу испытателей? Почему человек должен все время что-то преодолевать? Зачем это нужно? Почему этот же Потапенко к своей мечте не мог идти ровно, без жизненных барьеров? Кто-то говорил, что самый производительный труд — это любимый труд. Разве нельзя сделать так, чтобы каждый трудился там, где нравится, занимался тем, к чему лежит душа?..
Дверь из комнаты механиков открылась, и на пороге показался Северин. Снял фуражку, стряхнул с нее капли дождя и спросил:
— О чем вы тут спорите? Хотел было с механиками поговорить — слышу ваши голоса.
Васеев рассказал Северину об их разговоре.
— Если бы мы уже сегодня смогли подобрать каждому работу по душе, мы бы шагнули на десятилетия вперед, — сказал Северин. — К сожалению, еще есть много участков, работа на которых долго не станет любимой. А делать-то ее надо. Со временем любой труд станет творческим, каждый сможет заниматься любимым делом. Ну, а что касается препятствий, то ведь именно в борьбе с ними закаляется человек. Диалектика, как любит говорить наш командир.
— Один закаляется, а другой ломается, — сказал Сторожев. — Нет, я понимаю: есть трудности, так сказать, объективные. Но есть ведь и субъективные. Когда оговорят кого-то, подставят ножку, наплюют в душу…
— Есть, — согласился Северин. — И болтуны есть, и карьеристы, и сплетники. Переделать человека — на это время нужно, друзья мои дорогие. Возьмите-ка Мажугу — сколько мы с ним возимся! И надоело, и устали, а деваться некуда. Потому что, если мы от него отвернемся, на дно человек пойдет. А с нами, может, и выпрямится. Не сегодня, не завтра, но выпрямится. За людей будущего бороться надо сегодня, банально, но факт. Нашим образом жизни бороться.
Васеев задумчиво потер виски. Он с детства столкнулся с такими трудностями, какие и во сне не снились ни Сторожеву, ни Кочкину, — те оба выросли в семьях, где были отцы, вернувшиеся с фронта, и о куске хлеба не думали, а он… Хватил горюшка, нечего сказать. Так было трудно, что даже вспоминать не хочется. А трудности — они человека рано заставляют задумываться да задачи решать. Жизнь мудрости обучает без отрыва от производства…
— Жизнь сложна, — продолжал Северин, — и надо быть достаточно мужественным, чтобы видеть ее такой, какая она есть на самом деле. Смешно думать, что жизнь состоит из одной только радости. К сожалению, есть и горе, и разочарование, и плохие люди, мешающие другим жить счастливо. Говорят, мужчину делают счастливым любимое дело, друзья и любимая женщина. Но за счастье надо бороться; счастье по своей природе требует борьбы, а не ожидания. Борьбы! И веры! Веры в доброе, хорошее, ибо счастье — в нас самих, в наших сердцах.
Сторожев подумал о Шурочке. Бороться и верить… Слова. Добрые, умные, но — слова. А письмо то подлое сердце точит. И хотел бы забыть — не забывается. И насмешливый, с издевочкой голос Мажуги…
Северин взглянул на часы и удивленно покачал головой:
— Засиделся! Отдыхайте. А я загляну к механикам. Спокойной ночи.
Часы показывали полночь, когда Анатолий, заметив на лице друга следы усталости, предложил:
— Пойди, Гена, поспи.
— А ты?
— Потерплю. Днем немножко отдохнул, а ты с утра на ногах.
— Разбуди через два часа.
— Спи до утра, если ничего не случится. Я отосплюсь после дежурства.
Геннадий вошел в комнату отдыха, погасил настольный светильник, расстегнул «молнии» ВКК и прилег на койку, покрытую суконным одеялом с встроченной полоской дерматина для ног. Лежать было неудобно, жали ботинки. Шнуровка высотного костюма, когда он поворачивался на бок, давила, словно тело было плотно спеленуто. Он лег на спину, но ощущение неудобства не покидало. Смирившись с этим, Геннадий устало закрыл глаза. Заснуть не мог: ворочался с боку на бок; под тяжестью тела скрипели пружины кровати.
— Бочки крутишь? — спросил Анатолий, заглянув в комнату отдыха.
— Что-то не улягусь о непривычки.
— Привыкнешь. Спи. Хороших снов.
— Спасибо.
Геннадий полежал на спине с закрытыми глазами и почувствовал, как постепенно тело становилось невесомым. «Надо расслабиться и заставить себя поспать», — подумал он и сделал глубокий выдох. Вскоре он уже не ощущал вытянутых ног и согнутых для удобства в локтях рук; негромкие разговоры механиков, скрип дверей, звуки музыки за тонкой перегородкой стали отдаляться, отдаляться… По телу разлилась приятная истома, словно он опустился в теплую ванну. Но едва скрипнула боковая дверь, в которую летчики при объявлении готовности выбегают к самолетам, и громче стали шорохи дежурного радиоприемника, он неожиданно для себя почувствовал, что не спит. Все тело отдыхало, а какие-то клеточки мозга, словно стражи, бодрствовали, несли, как и он сам, дежурство и отзывались лишь на те звуки, которые были связаны с предстоящим вылетом.
Из динамика дежурной рации раздался тревожный голос дежурного:
— Капитану Васееву — готовность… Васееву — готовность…
Когда Васеев вернулся из полета, в комнате отдыха так же ярко горели светильники, и он, прикрыв ладонью глаза, зажмурился после темноты, постоял возле порожка и с разрешения командира сел в кресло. Северин подошел к тумбочке и снял трубку телефона, соединенного с командным пунктом.
— Подполковник Северин. Как со Сторожевым? Не думаете из кабины высаживать? Нет? Подскажите, пожалуйста, дежурному КП дивизии — он больше часа в самолете, а у него еще ночь впереди. Как узнаете, позвоните, пожалуйста, сюда. Да, командир здесь.
— Чего они Сторожева в готовности держат? — Горегляд покосился на телефон.
— С командного пункта дивизии приказали, как только Васеев взлетел.
— Зачем же зря из летчиков соль выжимать? Им и так достается!
— Передал. Будут звонить в дивизию.
Северин подошел к Васееву, взял из его рук шевретовую куртку, вывернул ее.
— Только один перехват, а вся мокрая!
— Жаль, что об этом иногда забывают. Звание присвоить — проблема. Федя Пургин в майорах шестой год ходит. Ну да ладно плакаться! — Горегляд досадливо махнул рукой и разрешил Васееву пойти проверить подготовку самолета к вылету.
Северин был согласен с Гореглядом. Не раз он тревожил вопросами о более бережном отношении к летчикам политотдел дивизии. В самом деле, разве это нормально, когда летчик, освоивший дорогостоящую сверхзвуковую машину, ходит в одном звании много лет? Скупимся порой дать недельку отдыха, чтобы сохранить здоровье. Жадничаем. И работают они, бедолаги, порой без выходных дней. Чего далеко ходить: сменится утром после дежурства Васеев и — в штаб. Плановые таблицы на полеты составлять надо, летчиков готовить, да самим хоть бы часок посидеть над авиационными букварями.
— О чем задумался, комиссар?
— О труде летчиков. Сколько мы расходуем сил и средств, чтобы после отпускного перерыва ввести летчика в строй боеготовых пилотов?
— Достаточно много.
— А не лучше ли было бы, если бы перерывы в полетах не создавать?
— А с отдыхом как быть?
— Разделить на две половины: первая — в санатории, пусть отдохнет и подлечится, а через пять-шесть месяцев — при части или в профилактории.
Горегляд слушал внимательно, изредка поводя смоляными бровями; он был во всем согласен с замполитом, самого не раз мучили подобные думки, да только вот как о них сказать кому надо? Бумагу послать? Сколько инстанций ей пройти надо, пока попадет к тем, кто решение принимает…
— Верно говоришь, в самую точку, а вот как сдвинуть все это?
— Мы в прошлом году докладывали. К сожалению, результатов не дождались. Как говорится: все течет, но ничего не меняется. Некоторые руководящие работники мыслят иначе, чем летчик на аэродромных стоянках.
— То, что в штабах иногда думают иначе, чем в полках, точно, — подтвердил Горегляд. — Но, несмотря на это, мы должны свое мнение отстаивать. Не откладывая в долгий ящик.
Он посмотрел на вошедшего в комнату Васеева и попросил рассказать о перехвате. Васеев говорил, поясняя свои маневры при атаке понятными для летчиков жестами. Все трое не заметили, как в комнату вошел Сторожев, прислушался к разговору. Его крутой лоб, слегка побледневшие щеки и небольшой подбородок пересекал розовый, похожий на витой шнурок след от врезавшегося в лицо гермошлема, Анатолий растирал след пальцами.
Наконец Горегляд оглянулся:
— Сколько продержали в кабине?
— Час сорок минут.
— Многовато.
— Ждать, товарищ полковник, да догонять — хуже нет. Уж лучше бы подняли в воздух — все польза, в облаках полетал бы.
— Учтем в следующий раз. Ну, на сегодня хватит. Пошли, комиссар. Быстренько поспим — и за работу.
Прощаясь, Горегляд задержал в своей широкой ладони крепкую руку Анатолия.
— Когда свадьба? Чего ждешь? Смотри, Сторожев. Если до Нового года не женишься — в отпуск в феврале выпровожу. Холостяки у меня в печенках сидят! Бери пример с Васеева. Приятно видеть его с женой, с сыновьями. Как? Договорились? — Горегляд отпустил руку покрасневшего Анатолия. — Летчик хороший, а на земле нерешительный. Твой друг, Васеев, так что и твоя вина. Учти…
— Нет, Лида, рекорды нашего Потапенко мы не можем не отметить. Ребята дежурят, а нам с тобой никак нельзя пройти мимо такого выдающегося исторического факта!
Кочкин держал в руке телефонную трубку, все еще не веря услышанному, — никак не мог представить себе их бесшабашного и лихого инструктора мировым рекордсменом. Положив трубку, он сходил к себе, достал из секретера бутылку коньяка и вернулся.
— Вот, Лида, держи! Давай помогу стол накрыть.
Николай привычно выдвинул из стола ящик, вынул ножи и вилки.
Чествование Потапенко длилось недолго. Лида торопилась уложить сыновей. Николай сам убрал со стола, вымыл и вытер посуду; делал он это неторопливо, тайком посматривая на Лиду, которая то входила на кухню, то скрывалась за дверью ванной, где шумно плескались Игорь и Олег. Наконец все убрал, дольше на кухне оставаться было неудобно. Николай попрощался, ушел к себе, вынул из планшета дневник, раскрыл его и начал писать.
«Дорогая Лида! Вот уже сколько лет мы рядом. Я отчетливо представляю себе всю наивность моего к тебе отношения, но поверь, не могу по-другому… Сколько раз я перебирал в памяти дни, когда впервые увидел тебя в маленькой комнате медсестры на аэродроме нашего училища! Многое уже начало стираться из памяти, но навсегда осталась в ней твоя улыбка. Ты редко дарила ее нам, курсантам, но когда ты улыбалась, то становилось так светло и солнечно, что я закрывал от счастья глаза. Твоя улыбка не похожа на улыбки других — она сдержанная и тихая, будто ты остерегаешься смутить тех, кто смотрит на тебя… Я любовался твоей улыбкой, когда ты стала женой моего друга; твоя улыбка стала открытой, яркой, и вся ты словно озарилась светом радости и счастья. Потом в мою жизнь вошла Надя. Я иногда ловлю себя на мысли, что женился на ней от тоски по тебе, утраченной навсегда, от одиночества. Не потому ли так легко, словно карточный домик, все у нас развалилось? «Была без радости любовь — разлука будет без печали…» Неправда, печали было с избытком, это она меня загнала из кабины истребителя за пульт штурмана, а если бы не ребята и Северин, загнала бы куда дальше. Так далеко, что мне об этом теперь даже подумать страшно. Они меня спасли — и еще ты. Да, да, ты: ужасно не хотелось выглядеть в твоих глазах человеком безвольным и жалким.
Сегодня мы с тобой вспоминали Потапенко, а я думал только о тебе; ты вспомнила, как в тот вечер, когда хулиганы избили Генку, Потапенко всю ночь просидел возле его койки, а наутро пошел к командиру полка и защитил его от обычных в таких случаях неприятностей, а я представил, как горько было тебе перевязывать его…»
С того далекого дня, когда Лида вышла замуж за Васеева, Николай завел дневник. Вынужденный тщательно скрывать свои чувства, он стал разговаривать с Лидой на страницах тетрадки.
«Милый Лидок! Вот и сегодня здесь, в свободную минутку, я снова пытаюсь говорить с тобой, но ты молчишь. Ты рядом со мной, и я специально для тебя поставил стул. Мне теплее от твоего присутствия. Ты согреваешь меня, когда к ночи у нас становится не так многолюдно. Ты рядом на фотокарточке — помнишь, мы все сфотографировались в первый день после выпуска из училища? Среди страшно серьезных перед фотоаппаратом лейтенантов ты улыбаешься, будто ты одна желала этого солнечного дня — окончания училища и исполнения нашей общей мечты. Я гляжу на эту фотографию порой всю длинную-предлинную ночь и вижу тебя. Мы с Геной и Толей вроде бы мужаем, а ты все такая же, как на фотокарточке, почти девочка, хрупкая и беззащитная, какой мы впервые увидели тебя в белом халатике на аэродроме. Мы полюбили тебя почти одновременно и когда сказали об этом друг другу — я уступил. И вот уже долгие годы не могу себе этого простить…»
Ночные дежурства позволяли Кочкину подолгу оставаться одному со своими размышлениями; одиночество, с которым он почти не встречался раньше, на летной работе, теперь стало его постоянным спутником, и он, случалось, радовался, когда дежурство выпадало на Ночь, когда остаешься один на один с черными телефонами да с микрофоном умолкнувших после окончания полетов связных радиостанций.
О чем бы ни думал он в часы, когда день борется с ночью, независимо от своего сознания он возвращался к образу Лиды; ее глаза были всегда рядом, и достаточно было сомкнуть веки, как тут же возникали то ее густые волосы, то ее маленькие, неяркие губы…
И он начинал разговаривать с нею, стараясь услышать ее голос; голос словно приходил издалека, из-за толстых стен КП; он не мог разобрать, о чем она говорила, видел только ее раскрытые губы, звуки не долетали.
Когда-то, еще в ту пору, когда Николай жил со Сторожевым в квартире Васеевых, он записал на магнитофон Лидин голос: после завтрака она собирала Игоря и Олега в детский сад, помогала им одеться, убеждала освободить карманы от всевозможных железок, камней, цветных стеклышек; ребята, как могли, сопротивлялись, увертывались из ее рук, с визгом выскакивали в коридор; Лида снова возвращала их в кухню… Вся эта веселая возня длилась чуть не полчаса, и Николай бережно хранил пленку.
Однажды, собравшись на дежурство, он взял с собой завернутый в целлофан ролик. Поздно ночью, когда остался один, включил служебный магнитофон, плотно прикрыл двери, уселся в кресло… Лида будто наяву вошла к нему в огромный, притемненный на ночь зал. Николай вслушивался в ее мягкий грудной голос, в звонкие голоса детей — словно у чужого костра грелся украдкой…
Темная осенняя ночь близилась к концу. Из открытой форточки тянуло холодом. Васеев закрыл ее и накинул на плечи куртку с пушистым меховым воротником. В кресле, прикрыв глаза, полулежал Анатолий — он еще с вечера, услышав прогноз метеоролога о заморозках, оделся потеплее.
Хотелось спать. Васеев взглянул на часы и вышел на улицу. По давней привычке посмотрел сначала вверх — над головой угрожающе стлались потемневшие облака; затем перевел взгляд на землю — холодный ветер волнами гнал вдоль стоянок самолетов ворохи жухлых листьев, выстилая ими рулежные дорожки и узкие, ведущие в гарнизон тропки. Облизывая высокие островерхие тополя, на аэродром с холмов медленно сползал промозглый туман. Под ногами ходившего по стоянке часового похрустывал первый тонкий ледок. Васеев по-хозяйски обошел дежурные истребители, поправил чехол ракеты, осмотрел шасси, словно убеждаясь в готовности боевых машин, — таким маршрутом летчики осматривают самолеты перед вылетом.
Зябко передернув плечами, он вернулся в домик. Здесь было тепло и уютно. Подошел к столу, налил из термоса горячего чаю, уселся в кресло и принялся отхлебывать маленькими глотками. Чай бодрил, отгонял утренний сон, приятно согревал. Геннадий предложил чаю Анатолию:
— Погрейся!
— Спасибо. Я так хорошо устроился, что и шевелиться неохота.
— Осталось немного — через десять минут смена подъедет. Полежи.
В дверь постучали, и на пороге появился сержант Борткевич с раскрасневшимся встревоженным лицом.
— Товарищ капитан! Мы ехали из столовой, везли завтрак. На посадочной полосе — утки! Много-много! А их бьют! Старший лейтенант Мажута и еще двое!
— Дежурную машину быстро!
— Есть!
— Толя, будь здесь, я съезжу посмотрю.
Васеев торопливо вышел на улицу, вскочил в кабину, и тягач двинулся с места. Борткевич вскочил в кузов.
Выехав на посадочную полосу, Васеев забеспокоился — тягач шел неровно. Его заносило то в одну, то в другую сторону. Водитель, молодой солдат, усердно крутил баранку, но удержать машину на прямой не мог.
— Юзит, — виновато произнес он, почувствовав на себе укоряющий взгляд Васеева.
Шоферы батальона обслуживания относились к летчикам с особым уважением. Когда в кабине оказывался кто-нибудь из пилотов, старались вести машину не спеша и аккуратно. А тут крути не крути баранку — машина будто не на полосе, а на льду, того и гляди перевернется.
— Притормозите! — попросил Васеев. Солдат выжал сцепление и нажал на педаль тормоза. Машину резко занесло. Васеев вышел из кабины и удивленно присвистнул: серый бетон покрылся тонкой пленкой льда: ночью прошел дождь, а под утро резко похолодало. «Хорошо, что не было вылета, а то пришлось бы покрутиться на полосе», — подумал он и снова сел в машину.
Вторая половина аэродрома выглядела еще хуже — здесь, видно, был настоящий ливень — и посадочная полоса, и прилегающая к ней земля с пожухлой травой издалека были похожи на разлившееся озеро.
В самом конце бетонки в белесом тумане неясно различались силуэты людей. Васеев увидел впереди копошащихся на полосе темно-серых уток. Одни беспорядочно били крыльями, стараясь подняться в воздух, другие, прихрамывая и истошно крякая, пытались сползти с бетона на траву, третьи, с примерзшими к полосе лапами, безжизненно распластались на льду.
Геннадий выскочил из кабины. За ним спрыгнул Борткевич. Вдвоем они принялись ловить перепуганных уток и укладывать их под брезент в кузов тягача. У многих птиц были сломаны лапы, разбиты крылья и клювы.
— Я тут сам управлюсь, товарищ капитан. Вы бы шли вон к тем, — Борткевич махнул рукой в сторону, где виднелись суетившиеся фигуры.
— Добро! Только поаккуратнее, Миша.
Васеев побежал. «Откуда здесь, на полосе, взялись утки? Что привело их сюда?» — думал он. Бежать было трудно, ноги скользили, разъезжались, стоило немало усилий, чтобы не упасть. Подбежав ближе, он увидел Мажугу. Техник с дружками ловил разбегавшихся обессиленных уток, глушил их палкой, хватал за крылья и бил головками о бетон. Перепуганные, ошалелые от страха утки отчаянно кричали; в воздухе вился серый птичий пух. Возле опрокинутых велосипедов лежала куча безжизненных тушек с красными растопыренными лапками и окровавленными перьями.
— Стойте! — закричал Васеев. — Остановитесь! Что вы делаете?!
Он кинулся к Мажуге, но тот, казалось, не слышал его и продолжал гоняться за утками. Его дружки тоже не обратили на Васеева внимания — спешили спрятать тушки убитых уток в рыбацкие рюкзаки.
Геннадий схватил Мажугу за руку:
— Остановись! Что вы делаете?
— Отойди! — рванул руку Мажуга. — Тебе больше всех надо?! Ты их растил? Нет! Тогда иди своей дорогой! Мне утятинки захотелось. Как говорят, без кайфа нет лайфа. Понял?
Васеев обескураженно стоял перед ними и не знал, что делать дальше. На какое-то мгновение он почувствовал себя бессильным. В ушах стоял истошный утиный крик; ему казалось, что его зовут на помощь, что он, только он один может спасти попавших в беду.
— Прекратите, приказываю! Стрелять буду! — Он рывком расстегнул карман кожаной куртки, вынул показавшийся ему тяжелым пистолет и поднял его над головой. — Стойте! Стреляю!
Мажуга и двое из поселка — теперь Геннадий узнал их — испуганно вытянулись и, тараща глаза, замерли; один, державший палку, зло швырнул ее в кусты и прижал руки к бедрам. Изрядно струхнувшие, они робко начали пятиться к лесу, но Васеев остановил их.
— Что же вы делаете? Разве вы люди? Убиваете беззащитных птиц! Храбрецы! Как же вы детям своим после этого в глаза смотреть будете? А? Молчите? Вы, Мажуга, ответите перед всем полком! А вы, — Геннадий приблизился к мужчинам из поселка, — вы перед советским судом ответ держать будете!
Говорить ему становилось труднее — злость, скопившаяся в груди, рвалась наружу.
Он подошел к Мажуге, взял трепыхавшуюся утку с переломанной лапкой, поднес к его лицу. Тот отшатнулся: одна глазница у утки была пуста, видно, глаз вытек при ударе, другим — похожим на черную бусинку, полным испуга — утка смотрела на людей. Осторожно придерживая ее серую головку, Васеев яростно крикнул:
— Видите птичьи слезы? Не видите? Смотрите лучше! — Спрятал пистолет в карман. — Держите, Аника-воин! Всех до одной собрать и — в тягач! Поняли? И вы тоже! — обернулся он к его дружкам. — Чего стоите? Действуйте.
Мажуга расслабленно повел плечами.
Тягач подъехал ближе. Из кузова на землю спрыгнул Муромян.
— Поглядите, что натворили эти рыбаки! — сказал Васеев, показывая на кучку убитых уток.
Муромян медленно подошел к мертвым птицам, бережно потрогал их, укоризненно покачал головой.
— Ах, сукины дети! Как же это они! Один селезень, а остальные — женского полу. Они по весне столько бы утят вывели! А, товарищ капитан? Уже которую осень охота запрещена. Я ж охотник. И ружье вон дома висит без действия. Это ж совсем озвереть надо — беззащитных бить…
На полосе показался газик. Затормозил возле тягача. Из кабины вышли Горегляд и Северин.
— Что случилось, Васеев? — полковник недоуменно оглядел всех, задержал взгляд на кузове машины, оттуда раздавался приглушенный утиный крик.
Васеев рассказал. Лицо Горегляда потемнело.
— А как они сюда попали? — спросил он.
— Видно, с рыбалки ехали. Вон их снасти валяются. — Васеев показал на лежащие удочки.
— Нет, я не о них. Как утки оказались здесь, на аэродроме?
Васеев поглядел на Муромяна: ты, мол, охотник, давай поясни.
— Сейчас идет перелет птиц на юг, — сказал техник. — Наверное, на рассвете птицы потеряли в тумане ориентировку. Приняли заледенелую бетонку за реку и начали усаживаться. Утка, она как малый ребенок — к воде тянется, а тут вокруг лед. О бетонку шлеп, ножка, глядь, поломана. А те, что уселись благополучно, поприморозили лапки к бетону. Крыльями машут, головой бьются, а ни с места. Тут «охотнички» появились и ну палками молотить. — Муромян взял убитую утку: — Били головами о бетонку, стервецы!
Горегляд задохнулся от ярости. Долго молча смотрел на «охотников». Мажуга с дружками стоял не шелохнувшись.
— Составьте акт, товарищ Муромян! Я подпишу и отправим в область. Пусть Советская власть карает этих браконьеров!
Выживших уток поместили в длинный самолетный ящик, и вскоре «утиная ферма» стала местом паломничества всего полка. Миша Борткевич, назначенный ответственным за птиц, не успевал принимать и выпроваживать гостей. Заглянул на «ферму» и Брызгалин. С перевязанными лапками, крыльями, утки тихо сидели в дальнем углу, сбившись в кучу, поблескивая черными внимательными глазками.
— Сколько же их тут? — спросил подполковник у Борткевича, выходя из самолетного ящика.
— Сорок две.
— Восемьдесят четыре утиные ножки! — Брызгалин улыбнулся. — Как думаешь, сержант? Не отказался бы?
— Пусть лучше живут.
— И ты туда же, — хмыкнул Брызгалин. — Хранители природы!..
К вечеру пожаловали школьники — их привела розовощекая Лена Муромян. В самолетный ящик ребятишки вошли тихо, стараясь не спугнуть присмиревших птиц молча подсовывали им кусочки хлеба, сахар и даже конфеты в обертках. Пообвыкнув, утки доверчиво вытягивали широкие клювы, брали с ребячьих ладоней угощение.
Днем в Сосновом только и разговоров было что об утках и их спасителях — Васееве и Борткевиче. А вечером Васеева вызвал Северин.
— Идем к командиру.
Они вошли к Горегляду, когда он распекал кого-то за срыв графика регламентных работ.
— В последний раз предупреждаю! Еще один срыв и — в приказ. Времени не хватило? Ночью работайте! Утром доложите! — Полковник положил трубку и кивнул: — Присаживайтесь. Мы посовещались и решили: на единственное по разнарядке место в академию на следующий год рекомендовать тебя, гвардии капитан Васеев. Не скрою, жалко отпускать. Будем надеяться, что вернешься после академии в полк. Так? — Горегляд поднял брови.
— Спасибо, товарищ командир, за доверие. Если поступлю, то после окончания академии буду проситься в родной полк.
— Поступишь. У тебя голова светлая, человек ты разумный, рассудительный. Впереди времени много, успеешь подготовиться, — Горегляд взглянул на лежащий перед ним сетевой график и щелкнул по нему. — Опять ТЭЧ не управилась, — обратился он к Северину. — Отстает от графика на две машины, а Черный нас успокаивает. Ритм надо поддерживать, чего бы это ни стоило. У некоторых появилось желание работать с меньшим напряжением. Испытания-то окончены, можно привал сделать. Никаких перерывов — надо молодежь до высшей кондиции в технике пилотирования доводить. На следующей неделе соберемся и обсудим на методическом совете план ночной подготовки в сложных условиях. Задумка есть — полк сделать первоклассным! Всех летчиков довести до первого класса! Вот какие задачи, Васеев, будем скоро решать!
Зазвонил телефон. Горегляд взял трубку:
— Слушаю, Горегляд. — Он слушал чей-то голос и делал записи. — Спасибо за хорошие вести. — Положил трубку, усмехнулся Васееву: — Радуйся, твой дружок Сторожев в звании повышен.
— Вот спасибо! — не удержался Геннадий.
— Не мне — звания командующим присвоены. Поздравь Сторожева и от нас с замполитом. — Обращаясь к Северину, сказал: — Пятерым офицерам очередные звания присвоены: Сторожеву, Подшибякину, Донцову и еще двум летчикам эскадрильи Редникова.
Васеев поднялся и, спросив разрешения, вышел из кабинета. Ему очень хотелось поздравить друга первым.
Из штаба он возвратился поздно. Лида на кухне кормила детей. Кочкин был у Сторожева, оба тут же вышли, услышав его голос. Но первым атаковал отца Игорь:
— А почему ты не принес утенка домой? Мы с Олежкой стали бы за ним ухаживать. А, пап?
— Нельзя, Игореша. Утки больные, уставшие, им надо отдохнуть. Они летели с самого Севера и обессилели. Завтра вас повезут на аэродром, и ты их увидишь.
Игорь успокоился и поспешил забраться отцу на плечи. Олег протянул руки Кочкину, Николай поднял его и усадил на свои.
— Ну как, утиные защитники, дежурилось? По себе знаю: утром туговато. Спать хотелось?
— Нам с Толичем скучать не пришлось: сначала готовность дали, потом вылет, под утро — утиная тревога… Ну а вечером — новость. — Геннадий ссадил Игоря, подошел к Сторожеву и обнял его: — Поздравляю, Толич! Тебе капитана присвоили!
Сторожев удивленно посмотрел на Геннадия:
— Сегодня не первое апреля?
— Нет, нет! — крикнула Лида и тоже обняла Сторожева. — Поздравляю, товарищ капитан! — И звонко чмокнула в щеку.
Николай засмеялся:
— Ну, братцы, этого оставить так нельзя! Вы как хотите, а я…
— Не торопись, Кочка. — Геннадий остановил друга. — Есть еще одна новость — меня зачислили кандидатом в военно-воздушную академию.
Лида всплеснула руками. Глаза ее сияли.
— Ох, Гена… — проговорила она. — Теперь мне остается спросить: сегодня, случайно, не первое апреля?
Николай и Анатолий пожали Геннадию руку, наградив такими шлепками по спине, что он жалобно сморщился:
— Братцы, пощадите!
Лида достала из холодильника бутылку сухого вина. Кочкин жалобно вздохнул. Она посмотрела на него и погрозила пальцем:
— Все остальное — в субботу.
— Если не доведется дежурить, — добавил Анатолий.
Разошлись не скоро. Вспоминали Потапенко, говорили о службе. Лида уложила детей, легла сама, а они все еще сидели на кухне, возле недопитой бутылки, не от вина хмельные — от молодости, от дружбы, от радости жить, любить, летать… И если к радости той у Кочкина подмешивалась горечь, то не только потому, что друзья явно обгоняли его, шагая по ступенькам служебной лестницы…
Комэск Пургин уехал в отпуск. Заменить его был назначен Васеев. Забот прибавилось. Поднимался раньше обычного, шел в казарму. Наметанный глаз быстро подмечал недостатки. Механики ходили неопрятно одетые, с закатанными рукавами комбинезонов, в нечищенных сапогах; внутренний наряд исполнял обязанности кое-как… Чувствовалось, что командиры звеньев, инженеры и техники воспитанием своих подчиненных занимались мало, от случая к случаю.
Геннадий поговорил с руководителями служб. Слушали, обещали разобраться, навести порядок.
Не сразу далось Васееву и планирование полетов. Не шла таблица из-за неточных формулировок в двух различных документах. Согласно первому, молодой летчик Подшибякин мог летать в составе звена на воздушный бой, а в другом ему это запрещалось. Как тут поступить? Может, заместитель по летной подготовке подскажет?
Брызгалин сидел в своем кабинете и на стук в дверь не откликнулся. Васеев вошел, стал против стола. Какое-то время он выжидал, но, видя, что Брызгалин не собирается оторвать взгляда от бумаг, кашлянул и негромко произнес:
— Товарищ подполковник, разрешите обратиться? Как вы посоветуете поступить в этом случае?
Брызгалин выслушал Васеева и недовольно наморщил лоб:
— Раз нельзя, пусть не летит.
— Но один из документов разрешает такое комплексирование упражнений.
— Тогда пусть летит. — Брызгалин снова углубился в чтение, давая понять, что разговор окончен.
— Что же делать?
— Решайте сами, на то вы и командир, — отрезал подполковник.
Васеев вышел от Брызгалина расстроенный. Вот ведь бука! По служебному долгу обязан вникнуть в противоречивое толкование документов и принять решение, а он…
Посоветовавшись с Редниковым, Васеев спланировал Подшибякину групповой воздушный бой в составе звена.
«Рискну ради дела», — решительно подумал он, складывая плановую таблицу.
Вечером, когда Горегляду докладывали план полетов, полковник, разглядывая таблицу, обратился к Брызгалину.
— Вы согласны с этим вылетом? — спросил он, ткнув карандашом в фамилию Подшибякина. — Не слишком ли мы усложняем задание молодому летчику?
Брызгалин ждал вопроса:
— Не совсем. Я говорил об этом Васееву.
— Тогда почему же спланировали этот вылет?
— Васеев планировал.
— А вы почему не поправили? Не дело дегтем щи белить, на то есть сметана! Вы не посторонний наблюдатель.
— Я же вам говорю: указывал я Васееву, а он и ухом не повел.
— Вы поставлены на это дело — вы и спрашивать должны, к единым требованиям приучать людей. А что получается на самом деле? У всякого Мирона свои приемы. Так нельзя.
Когда вошел Васеев, Горегляд недовольно спросил:
— Почему Подшибякину спланирован комплексный вылет на групповой воздушный бой?
Васеев вынул из планшета два томика в серой и синей обложках, раскрыл нужные страницы и вслух прочитал содержание параграфов.
— Таким образом, — закончил он, — этот вылет можно планировать.
Горегляд полистал обе книжки, бросил короткий недовольный взгляд на Брызгалина. Повернулся к Васееву:
— По-вашему, здесь нет нарушений соответствующих требований?
— Нет. Учитывая хорошую подготовку летчика Подшибякина, его налет, упражнение спланировано законно. Этот вылет окрылит молодого пилота, придаст ему уверенность в собственных силах!
— А если завалится на «косой петле»? Будет тогда «уверенность»?! — не удержался Брызгалин, заметив, что доводы у Васеева основательные и Горегляд готов с ними согласиться.
— Подшибякин справится о заданием. Я уверен!
Голос Васеева был твердым и настойчивым. Горегляд понимал его стремление дать молодым летчикам возможность больше летать, и не просто «утюжить воздух», а оттачивать технику пилотирования, но в решении Васеева был и определенный риск. С этим тоже нельзя не считаться. Конечно, в авиации без риска не обойдешься. С одной стороны, хорошо, что молодежь растет не в тепличных условиях, а с другой — смотреть надо и определять, где эта самая грань, после которой риск становится ненужным и опасным. Попробуй выбери золотую середину. Подсказать может только вера в человека, а для этого надо быть с ним рядом, видеть его в деле. В авиации не скажешь: «Стой! Отставить! На исходное положение — марш!» Здесь после взлета любая ошибка может стать первой и последней. Кто бы ни допустил ее: будь то безусый лейтенант или маршал авиации. Здесь и спрос — самый строгий. Иначе нельзя — жизнь человеческая у нас бесценна…
Васеев к летчикам был ближе других, и потому Горегляд решил поддержать его. Принимать решение полковнику пришлось в той самой неопределенной ситуации, когда «можно» и «нельзя» оказалось поровну. Если все пройдет нормально, об этом вылете забудут на следующий день, а если молодой летчик с заданием не справится, первый же прибывший инспектор спросит: «А почему выпустил в воздух? Не лучше ли было его оставить на земле до тех времен, когда «можно» значительно превысит «нельзя».
В кабинет вошел Северин. Горегляд обрадовался.
— Хотел позвать — сам пришел. Телепатия у нас с тобой. — Вызвал по селектору Редникова и развернул плановую таблицу эскадрильи Васеева: — Вот что, товарищи! Летом молодые пилоты летали регулярно, а сейчас их стали придерживать. Это вредно! Иногда некоторые руководители, опасаясь происшествий в воздухе, идут по самому легкому пути: начинают плодить бумаги, перестраховывают себя на всякий случай, и мы начинаем прятаться за эти бумаги. Летчик, вместо того чтобы побольше побыть в кабине и тренажере, поупражняться в работе с прицелом, сидит и заполняет рабочую тетрадь жеваными-пережеванными параграфами, внося в нее «откровения» наподобие: «взлетаешь — смотри вперед». Я требую подготовку молодых летчиков на первый класс у Редникова и Васеева не сворачивать! Вам, товарищ Брызгалин, взять этот вопрос под контроль. Командирам эскадрилий докладывать мне о ходе подготовки в пятницу на летучке. Всё. Свободны.
Предварительная подготовка летчиков первой эскадрильи началась необычно: офицеры во главе с Васеевым отправились на аэродром. Каждый летчик садился в кабину истребителя, получал от командира звена вводные и решал их тут же, в самолете. После этого шел в класс тренажеров и лишь потом садился за оформление документации, вычерчивание схем вылетов. Васеев смело пошел против прежней, утвержденной Брызгалиным методики, когда летчик самое лучшее время отводил бумаге и лишь к вечеру получал возможность побывать на тренажере и в кабине самолета.
Узнав об этом, Брызгалин отменил распорядок, установленный Васеевым. Васеев не согласился с ним и доложил Горегляду.
— Да, я сознательно пошел на это, — твердо заявил Геннадий командиру полка. — С утра все усваивается лучше. Люди в сборе, техники работают старательнее — машина готовится к полетам с участием командира экипажа. По старой же методике в тренаже участвует лишь часть летчиков. Да и тренажеров не хватает: до обеда бездействуют, а к вечеру — максимальная нагрузка.
Горегляд, нахмурившись, слушал Васеева, изредка косился на Брызгалина. Устало обронил:
— Можете идти, Васеев. Ваше решение утверждаю. Геннадий вышел. Горегляд повернулся к заместителю.
— Его доводы основательны. Что вам в них не понравилось?
Брызгалин сидел молча и, казалось, безразлично смотрел в окно. Сжатые в кулаки руки лежали поверх летного планшета, на них синевато бугрились набухшие вены. Лицо страдальчески морщилось.
— Сегодня Васеев изменил методику предварительной подготовки, завтра это сделает Редников, — наконец глухо произнес он. — Что же получится? Полк один, а в нем каждый комэск со своим уставом?
— Может, это и хорошо, Дмитрий Петрович. — Горегляд намеренно назвал Брызгалина по имени-отчеству. — Пусть молодежь ищет новое. Видимо, устарела методика предварительной подготовки, и надо изменить. Редников поддержал Васеева. Значит, нам надо это дело изучить, обсудить на методическом совете и внедрить. — Ему почему-то стало жалко своего заместителя.
«Выработался, — подумал он, глядя на Брызгалина. — Ничего нового признавать не хочет. Стареем потихоньку. Когда тебе за сорок — за собой смотри и смотри. Не расслабляйся. Не распускай нервы. Не будь брюзгой и ворчуном…»
Вылет звеном прошел успешно, и Подшибякин, выйдя из кабины, с восторгом рассказывал молодым летчикам:
— Ну и дела, братцы, ну и полет! Я летел ведомым у Сторожева справа, а тут же, рядом со мной, — пара нашего звена. Ни влево, ни вправо — зажат с двух сторон. Ох и повертел головой! Шея от напряжения болит. Как черт в рукомойнике — ни туда ни сюда! А когда перешли на вертикаль — совсем невмоготу стало: и цель не упусти, и за ведущим смотри, чтобы в него не вмазать…
Подшибякин долго делился с товарищами впечатлениями от только что проведенного группового воздушного боя. «Это хорошо, — размышлял Васеев. — Сам покрепче станет, да и другие на его опыте быстрее уверенность обретут. А в нашем деле вера в свои силы — половина успеха».
Возле «высотки» собрались почти все летчики полка — ждали задержавшегося где-то автобуса. Поначалу разговор шел о сегодняшних полетах; особенно усердствовала молодежь — как и Подшибякин, все, кто участвовал в групповом воздушном бою, были переполнены впечатлениями. Особняком держались пилоты постарше — в разговор не вмешивались, но слушать слушали.
Листая авиационный журнал, Сторожев заметил заголовок: «Еще раз о таране», громко прочел его. Стоящие рядом заинтересовались, и Сторожев начал читать статью вслух. Вскоре все, кто был возле «высотки», прервав разговор, сгрудились поплотнее вокруг капитана.
Северин подошел к летчикам, когда Анатолий закончил чтение.
— Что интересного? — спросил он.
— «Специалисты» по тарану появились, — сказал Сторожев. — Один автор ссылается на то, что журналист Лисовский в годы войны беседовал с маршалом авиации Новиковым о таране. Маршал будто бы заявил ему, что таран, как прием боя, устарел, это удел одиночек и о нем вроде бы пора забыть. А вот ответ маршала Новикова: он никогда о таране с журналистами не беседовал.
— Что же это получается? — возмутился старший лейтенант Донцов. — Форменная липа, а!
Замполит молча взял журнал, бегло просмотрел статью и, подняв глаза, негромко ответил:
— Действительно, липа…
Между молодыми летчиками разгорелся спор, каким крылом сподручнее бить: левым или правым. Вмешался Васеев:
— Поспорьте лучше, откуда ближе до созвездия Пегаса: от Калуги или от Алма-Аты… Смотря как сложится ситуация. Удобно бить левым — бей левым. Вот что надо: успеть сократить скорость сближения до минимальной.
— Крыло не выдержит, — возразил Редников. — Тонкое, как бритва.
— Все зависит от условий. Главное — уничтожить врага, — твердо сказал Васеев.
Скрипнув тормозами, к высотному домику подкатил автобус. Разговор о таране угас сам собой. При выходе из автобуса Северин сказал Васееву:
— Наконец-то пришел вызов из училища на сержанта Борткевича.
Геннадий вспомнил, как замполит показывал ему письмо в Москву. Экзамены Борткевич сдал неплохо, но недобрал два балла. Конечно, у тех, кто поступал в училище прямо после окончания средней школы, знания посвежее, у них и балл повыше, чем у солдат и сержантов. Вот и откомандировали Борткевича обратно в свою часть. Переживал Михаил, людей стыдился. Замполит написал письмо главкому.
— Прекрасно! — обрадовался Геннадий. — Борткевич знает?
— Еще нет. Ты с Бутом хорошенько продумай, как будем провожать его из полка. Лучший механик. Я Ваганова на помощь пришлю.
Из штаба Васеев возвращался поздно. Возле дома к нему подошел старший лейтенант Мажуга. Поначалу в темноте Геннадий не узнал его, а узнав, удивился:
— Вы ко мне?
— К вам.
— Что-нибудь случилось?
— Разрешите в воскресенье отлучиться из гарнизона? Дела личные имеются, надо уладить.
— Пургин не раз уже отпускал вас для этих самых личных дел.
— Не все довел до конца.
Васеев стоял в нерешительности: с одной стороны, с Мажугой возились и комэск, и замполит, и сам Горегляд, а с другой — может, и в самом деле ему очень нужно? Северин как-то говорил, что у него новое увлечение. Может, остепенится?..
— Ну а все-таки, какие это личные дела? Не жениться ли надумал, а?
— Вроде бы что-то наклевывается.
— Пора.
— Рад бы в рай, да грехи не пускают.
— Вид-то у вас больно затрапезный — невеста не узнает.
Мажуга не ответил.
— Предупреждаю о спиртном, товарищ Мажуга.
— Ясно-понятно. По одной, не больше. Без кайфа нет лайфа. Разрешите идти?
— Приедете из города, доложите мне по телефону.
Мажуга исчез в темноте сразу, будто провалился, и Геннадий ощутил едва заметное чувство тревоги. Нельзя не верить человеку — слово дал, успокоил он себя.
Прежде чем войти в подъезд, он долго стоял и смотрел на звезды. Как на картине Ван Гога «Звездная ночь». Такие же ослепительные и большие, на небе будто свободного места нет — везде звезды. Красота. И — тишина. Только верхушки сосен между собой перешептываются.
Лида, услышав скрип двери, поднялась навстречу, чмокнула мужа в щеку, помогла раздеться.
— Тебя Анатолий заждался, у него новость.
— Мажуга возле дома перехватил. В город просится.
— Отпустил? — Анатолий отодвинул чашку с недопитым чаем. — Напрасно. Подведет.
— Пообещал.
— Нашел кому верить! Обещаний воз может надавать. У него один принцип: без кайфа нет лайфа.
— Поверим еще раз. — Геннадий сел за стол, залпом выпил стакан остывшего чаю. — Какая у тебя новость?
— Завтра Шурочка отмечает день рождения. Вы все приглашены на семнадцать ноль-ноль.
— У меня в это время инструктаж суточного наряда, — с сожалением сказал Геннадий. — Тем не менее приду. Лида, как насчет подарка?
— Уже сообразила от всего нашего экипажа. Приемник. Вернее, радиола.
Анатолий встал:
— Доброй ночи.
— Доброй ночи, — ответили Геннадий и Лида.
— Трудный день? — участливо спросила Лида, положив руки на плечи мужа, когда они остались на кухне вдвоем.
— Очень! А главное, завтра легче не будет. Тяжела шапка Мономаха! Ох тяжела…
Лида обняла мужа и прижалась лицом к его щеке.
— Колючий ты, — прошептала она. — Родной мой. Я тебе сейчас молочка дам. — Взяла с полки термос, налила молока в стакан. Геннадий обхватил стакан ладонями, подержал его и начал пить редкими небольшими глотками. Лида, не отрываясь, смотрела на мужа. Она видела, как постепенно менялось строгое, застывшее лицо его, светлели большие глаза, розовела смуглая кожа, выравнивались темные морщины на открытом лбу.
Геннадий отдыхал. Близость Лиды, ее мягкие, добрые руки, стакан теплого молока вернули ему силы, душевное спокойствие. Он наслаждался вечерней тишиной и домашним уютом.
Около полуночи зазвонил телефон. Геннадий взял трубку, выслушал доклад дежурного. «Как можно! — с горечью думал он. — Ни стыда, ни совести. Слово давал…»
— Что случилось? — сонно спросила Лида.
— Мажуга снова напился и попал в комендатуру.
Чествование именинницы началось ровно в пять. Муромян предложил подождать Геннадия, но Николай, назначенный Шурочкой тамадой, объявил:
— Старик просил не ждать. Он будет через полчаса. С Мажугой разбирается. Садитесь, дорогие гости. В тесноте — не в обиде. Уплотняйтесь, притирайтесь, усаживайтесь. — Кочкин подождал, пока приглашенные усядутся и утихнут. — Прошу наполнить бокалы. Шампанское, как видите, по спецзаказу, с медалькой, дамы могут принять участие в дегустации этого редкого напитка. Не вижу «пепси-колы»! А, вот оно что! В последний момент «пепси-кола» заменена местным лимонадом под названием «Рябина красная».
Он посмотрел на Шурочку. Ее большие глаза искрились радостью, на щеках алел румянец. Легкое нежно-голубое платье (любимый цвет Анатолия!) с золотой бабочкой красиво облегало ее стройную фигуру.
— Дорогая Шурочка! — торжественно сказал Николай. — Наш домашний авиагарнизон поздравляет тебя в день твоего появления на свет и желает тебе всего светлого, радостного, много счастья и любви, эскадрилью детишек, крепкого здоровья, хороших и верных друзей!
Все поднялись. Шурочка протягивала свой бокал, чокалась и благодарно наклоняла голову. «Да, да… — безмолвно говорила она. — Спасибо! Я счастлива! Я очень счастлива! И впереди у нас с Толей только счастье, огромное и яркое, как солнце…» Анатолий, сдавленный с двух сторон, смущался, краснел и молчал. Он чувствовал плечо Шурочки, каждое ее движение.
Николай умело руководил застольем: развлекал гостей, предлагал произносить тосты. Когда очередь дошла до Сторожева, Анатолий сказал:
— Говорят, Каин убил своего брата Авеля за длинные тосты и старые анекдоты. Опасаясь своего друга, — он кивнул в сторону Кочкина, — я буду краток. Философ и поэт Эмерсон говорил: «Единственный способ иметь друзей — это самому быть другом». За дружбу!
Все дружно захлопали в ладоши.
— Мы еще не раз столкнемся с мудростью моего друга, — засмеялся Кочкин, — поэтому, дорогие женщины, приберегите часть своих восторгов на будущее.
— Есть предложение потанцевать, — предложил Муромян.
Мужчины осторожно отодвинули стол к стене — образовалась маленькая площадка, на которой могли уместиться лишь две-три пары.
— Опробуем новую радиолу! — Николай поставил пластинку. После короткого вступления послышался знакомый голос: «А где мне взять такую песню и о любви, и о судьбе? Но чтоб никто не догадался, что эта песня о тебе…»
Диск вращался медленно, так же медленно разливалась по комнате песня. Николай какое-то время стоял, не шелохнувшись, но, когда Анатолий и Шурочка вышли на пятачок, поспешил к Лиде.
Лида стояла в стороне, о чем-то разговаривала с Леной Муромян. Увидела Николая, протянувшего руки, радостно шагнула навстречу. Он держал ее бережно, едва касаясь. Танцевал медленно, почти не двигаясь; ему хотелось просто стоять рядом с Лидой и слышать ее дыхание, чувствовать в своей ладони ее руку.
Диск остановился. Николай хотел было поставить пластинку еще раз, но в дверь постучали, и на пороге показался Геннадий. Он был в черном костюме и в рубашке стального цвета. Раскланявшись, вручил Шурочке букет ярко-красных роз, поцеловал в щеку.
— Давайте — и воздастся вам! — пошутил Николай. — Лида, ты на всякий, случай бдительности не теряй! А ты, старик, не забывай древнего мудреца: «Мужчина прощает и забывает, женщина только прощает».
— Умная женщина не будет долго сердиться, Кочка, — ответил Геннадий, проходя к столу.
— Мне бы хотелось предложить тост вот за что. Здесь, в родном полку, мы стали летчиками. Здесь, на земле и в воздухе, мы обрели настоящих друзей. Здесь мы мужали, закаляли волю, вырабатывали характер. За родной гвардейский полк! За дружбу! — Геннадий поднял бокал с шампанским, чокнулся и выпил. Поманил к себе Николая. Тот подошел и наклонил голову. — Радуйся! Только что пришло разрешение отправить тебя на медицинскую комиссию в Москву.
Николай резко выпрямился, ошалело поглядел на Геннадия, обнял его:
— Ну, старик, за такую новость…
— Перестань. Спиртному конец. Понял?
— За всю осень — два бокала сухого вина.
— Ну и молодец! Давай веди вечер — тебя ждут!
Николай выпрямился, обвел всех взглядом, полным радости, и громко произнес:
— Прошу наполнить бокалы. Были тосты за именинницу, за ее друзей. Теперь предлагается авиационный тост. — И, дождавшись тишины, запел на знакомый мотив:
Давайте выпьем мы горилки
За то, чтоб век наш устранил
Все катастрофы, предпосылки,
Да чтоб порядок в небе был,
Да чтоб никто не заикался
Об аварийности и зле
И чтобы каждый взлет кончался
Посадкой мягкой на земле!
Все засмеялись, зааплодировали. Николай снял со стены гитару:
— Слова известного поэта, музыка собственная! Поем все!
Николай начал тихо, едва перебирая струны:
Мне бы успокоиться, молча посидеть,
Мне бы в чисто полюшко долго поглядеть,
Затаив дыхание посреди веков
Последить за таяньем белых облаков.
Подпевали только Геннадий и Анатолий: они стояли рядом с Кочкиным, остальные, видимо, не знали слов.
Самым тихим голосом мне бы не спугнуть
Сонный шепот колоса, что решил вздремнуть.
Мне бы вспомнить пройденный путь, что невелик.
Снова в слове «Родина» услыхать родник.
А в безмолвном пении малых родников
Услыхать кипение будущих веков.
Вот и чисто полюшко — ясный синий цвет.
Мне бы успокоиться, да без неба — нет.
…В окнах потемнело — на гарнизон опустился вечер. Все отправились в офицерский клуб. Тополиная аллея была полна людей: одни спешили на осенний бал, другие на прогулку, третьи возвращались со службы.
Шурочка шла об руку со Сторожевым. Прохожие посматривали на нее и будто не узнавали. Ее румяное лицо было чистым и ясным, плавные линии платья подчеркивали статную женственную фигуру. Что-то новое появилось во взгляде: в нем плескалась радость.
Спустя два дня провожали Кочкина. Николай выглядел, как всегда, бодрым и веселым, шутил, вызывая взрывы смеха.
— Ну Кочка, возвращайся побыстрее с одним диагнозом: здоров!
— Постараюсь, старик! А вы готовьте спарку — год неба не нюхал! По ручке ух как соскучился!
— Приготовим, не сомневайся.
— Ох, братцы, и летать хочется! Никогда в жизни так не тянуло в кабину! Нет, наверное, горшего наказания, чем лишить летчика неба. Первая любовь! А первая любовь не ржавеет.
Лида стояла молча, прислушиваясь к разговору. Когда он заговорил о небе, подошла поближе, тихо проговорила:
— В дороге старайся не думать о медкомиссии. Когда много о чем-то думаешь, невольно начинаешь волноваться.
— Спасибо, Лида, за совет. А что ты мне пожелаешь?
— Господи, ну конечно: «Годен без ограничения», как пишут в летных медкнижках.
— Спасибо!
Николай попрощался с друзьями, сел у окна и, пока автобус медленно отходил, махал рукой.
В новые обязанности Васеев вживался медленно. Не так быстро, как ему хотелось, приобретались в будничной текучке уверенность в своих действиях и опыт. Однако — приобретались. Особенно хорошо шли дела, когда актив помогал. И партийный и комсомольский. Постигая мудреную командирскую науку, он не раз обращался к Северину и всегда уносил от него дружеские и нужные для дела советы. Учись, говорил ему Северин, хорошо мыслить, хорошо говорить, хорошо поступать. Прежде чем принять решение, посоветуйся, поговори, создай должный настрой у людей, а уж потом отдавай приказ. Учись слушать людей, не давай повода думать, что ты умнее других. Будь снисходителен к подчиненным. Снисходительность — сестра доброты. Это не означает, что в отношениях к людям ты должен быть только добрым. Нужна и требовательность, без нее нельзя руководить воинским коллективом.
Все шло хорошо, если бы не новый проступок Мажуги.
Узнав о нем, Горегляд не мог сдержать раздражения.
— Хватит с меня! Прав был замполит: судить этого гуляку давно надо было! Я тогда, дурень, не соглашался! Да еще эти защитнички! — Степан Тарасович покосился на телефон. — Полк, видите, им жалко — на первое место выходит! А вы, Васеев, почему отпустили Мажугу в город? На каком основании, доложите!
Васеев стоял вытянувшись, с бледным и осунувшимся лицом.
— Он сказал, что для решения личных дел. Я даже подумал, уж не собрался ли жениться.
Горегляд стукнул кулаком по столу.
— Святая простота! Сколько я в полку, столько Мажуга собирается жениться! Он обвел вас вокруг пальца!
— Возможно, — согласился Васеев. — Но какие у меня были причины для отказа? Никаких. Мне верят, и я привык верить людям.
— Это хорошо, что вы верите людям, — сказал Северин. — Но Мажуга всем нам так часто лгал…
— Хватит. Довольно о Мажуге! — Горегляд тяжело хлопнул ладонью по столу. — Решение такое: судить. Начштаба, подготовьте приказ! А вам, Черный, как председателю суда офицерской чести — к производству. Срок — пять дней!
Офицерский товарищеский суд чести собрался на свое заседание в клубе. Возле сцены, за длинным, покрытым зеленым сукном столом сели судьи: Черный, Редников, Выдрин, Муромян. На отдельной скамье, между рядом и столом суда, понуро опустив плечи и склонив голову, сидел Мажуга. Передние ряды заняла ветераны, опытные, много лет прослужившие в части офицеры, позади них расположилась молодежь. Лейтенанты сидели кучно, настороженно — на суде первый раз в жизни.
В зале была тишина: никто не перешептывался, не скрипел стульями — все выжидательно смотрели на Мажугу. Давно суд чести не собирался — поводов не было.
Черный встал, постучал карандашом по графину. Задержал взгляд на Мажуге:
— У вас к составу суда отводы есть?
Мажуга вскочил, вытянул руки, негромко ответил «нет» и продолжал стоять по стойке «смирно». Его редко видели аккуратно одетым и подтянутым, сегодня же он пришел в тщательно отутюженных брюках, новой рубашке и новом кителе. Галстук тоже был неношеный. Весь его вид, казалось, утверждал, что с прошлым покончено и он готов измениться к лучшему. Для него это не просто собрание офицеров. Доверят, простят — всех дружков в сторону, за дело — по-настоящему…
— Согласно решению командира полка, — начал Черный, — на рассмотрение офицерского товарищеского суда чести выносится дело о проступке начальника группы обслуживания старшего лейтенанта Мажуги Федора Николаевича. Обстоятельства следующие: офицер Мажуга получил разрешение на выезд из части у исполняющего обязанности командира эскадрильи капитана Васеева…
Услышав свою фамилию, Геннадий от неожиданности вздрогнул. Ему вдруг показалось, что в случившемся виноват и он: не отпусти в тот вечер техника в город, ничего, возможно, и не произошло бы. Он почувствовал на себе осуждающие взгляды десятков людей, и от этих взглядов его бросило в жар. Щеки и уши вспыхнули, высокий открытый лоб покрылся испариной. Дела-а…
Председательствующий подробно перечислил нарушения дисциплины, совершенные Мажугой до последнего проступка, назвал взыскания, наложенные на него за последние годы. Голос его звучал громко и осуждающе. Вспомнил и «утиную охоту».
Мажуга стоял не шевелясь. Какое-то время он держался прямо, но чем больше нарушений перечислял Черный, тем большим грузом они ложились на его плечи.
— Состав суда предлагает перейти к заслушиванию объяснений офицера Мажуги.
Черный посмотрел на техника подчеркнуто официально. Мажуга торопливо и испуганно поднялся.
Он говорил тихо и неразборчиво.
— Погромче! — потребовал Черный.
Мажуга откашлялся, голос его зазвучал отчетливее, хотя говорил он путаясь и сбиваясь. И говорить-то не о чем. Все сказано-пересказано. Сам виноват. Прилипла эта проклятая бутылка, весь свет застила. Отец, мать… Все это верно. С них, может, все и началось: Федька — в магазин, Федька — по маленькой… В училище отучили. И здесь в полку все шло хорошо: звание дали, начальником группы назначили. А потом — эти дружки из поселка. Не устоял. Начались неурядицы на работе, посыпались замечания, выговоры… А остановиться уже не мог — не хватало воли.
Он не оправдывался. Говорил словно не о себе — о постороннем, уныло глядя под ноги. Все уже привыкли к его покаянным речам и знали им цену, но сейчас чувствовали, что это не то, что решается судьба офицера; было трудно, неловко, словно все вместе были в ответе за нелепую, никчемную его жизнь.
Первым выступил Выдрин. За Мажугу Выдрину доставалось особенно часто: даже взыскание от командира полка получил, когда пушки своевременно не пристреляли.
— В наше время в авиации резко возросла роль каждого человека, — сказал Выдрин. — Значит, увеличилась и ответственность каждого за общее дело. А что же получается у Мажуги? За ним смотри да смотри. Скажешь — сделает, не сказал — будет на чехлах сидеть весь день да табак смолить.
Мажуга слушал выступавших офицеров, и вместе с чувством вины у него росла обида. Все говорили только о его проступках, а неужели не было ничего хорошего в его службе? Было, да только никто не замечал. Как не замечали? А звание? А должность? Значит, замечали.
— Есть люди, которым кажется, что они живут сами по себе и коллектив их не касается. — Черный с горечью посмотрел на Мажугу и поправил галстук. — Их не интересуют заботы и дела эскадрильи, трудности коллектива. Они равнодушно смотрят на техников самолетов, у которых часто не хватает времени даже на обед. Они не торопятся, когда надо поехать на склад и привезти исправный агрегат, ждут, что за них это сделает дядя. Речь не только о Мажуге — он у меня давно в печенках сидит, а и о других таких же равнодушных и беспечных. А беспечность в нашей работе — сестра преступления. Мало таких, единицы, и тем не менее они в нашем коллективе есть…
Мажуга почувствовал, как у него стали потными руки, и полез в карман за платком. Ну что ж, давайте топчите до конца, чего уж тут… Говорите что хотите и что хотите делайте, только поскорей бы все кончилось.
Но тут Черный вспомнил, как он, Мажуга, трудился на полевом аэродроме, и Федор поднял голову. Да, было времечко! Один, оставаясь за инженера эскадрильи, с горсткой механиков, готовил машины к вылетам на полигон с боевыми стрельбами. Где там поесть — покурить некогда было. Муромян небось тоже помнит, вместе пахали! О чем это он? А-а, все о том же! Хороших людей сторонишься, связался с пьянчужками… Будто я сам этого не знаю. Знаю, да ничего изменить не могу. Или — не мог?..
К Муромяну Федор относился с уважением. Главным в его жизни была работа, к каждому полету он готовил машину так, будто она шла выполнять самое сложное задание. Все в ней выверит, осмотрит до винтика, пощупает каждый агрегат. Он любит свою работу, а работа любит его — не потому ли так уверенно и спокойно звучит его голос? Ну а ты? Ты любишь свою работу? Конечно, люблю. Да, у меня до черта накладок, промахов, но забери у меня эту работу — и что от меня останется? Как, чем жить?..
Он посмотрел в зал и увидел сосредоточенные лица офицеров. Не презрение — обида была в их взглядах: ты ведь и нас подвел. И Мажуге стало легче — все-таки не сторонятся, не отталкивают, добра желают. Спасибо и за это. А взыскание — уж как решат. Видно, строго накажут, ну да поделом… И эта мысль о товарищах по полку была ему приятна. Все-таки хорошо, что полк такой дружный, что такие в нем люди: беспокойные и добрые.
— Суд удаляется на совещание.
Черный встал, за ним поднялись остальные члены суда, закрыв папки, вышли из зала.
Объявили перерыв. Офицеры дружно двинулись к выходу. Федор продолжал сидеть. Тревога все больше и больше заполняла его. Что решит суд? Только бы не выгнали из армии, только бы не выгнали… Куда тогда? Кто поможет, кто от беды отведет? На гражданке сопьюсь, тут есть присмотр, а там? Надо бросать пьянки, а как? Сам понимал, что водка к добру не приведет. Надо что-то делать… А что? Что с собой сделать?
— И вы подышите свежим воздухом, — услышал Мажуга голос Северина. Встал, вытянулся, затем вновь опустился на скамью. Выходить не хотелось, вообще ничего не хотелось. В постель бы — и заснуть. Проспать часов двадцать, встать бодрым, веселым, словно ничего не было, и — на аэродром, работать. До ломоты в костях, до испарины — работать!
— Встать! Суд идет!
В зале снова установилась напряженная тишина. Приговор суда офицеры слушали стоя.
Федор вскинул глаза на Черного. Он старался стоять ровно, и поначалу ему это удавалось, но когда зазвучал ледяной голос старшего инженера, Мажуга прикусил губу и ссутулился. Ноги не слушались, спину согнуло, лицо стало землисто-серым.
Офицерский товарищеский суд чести постановил возбудить ходатайство о снижении техника Мажуги в воинском звании на одну ступень.
После суда чести Северин, Бут и Васеев долго ходили с Мажугой и говорили о его жизни. Они ждали, что Федор назовет хотя бы одного близкого, товарища, которому можно было бы поручить помочь ему, но друзей у него не оказалось. С тех пор, как он начал частенько выпивать, от него отшатнулись даже те, кто раньше разделял с ним редкие свободные вечера.
— Скучно стало мне жить, — пожаловался Мажуга. — Все дни один на другой похожи. Серые, как облака осенью. Пропал интерес к службе. Невезучий я…
— Насчет «невезучий» вы зря, — заметил Северин. — Да и по поводу счастья… Счастье от самого человека зависит. К сожалению, порой мы не замечаем его. А ведь все просто: блеснул солнечный луч, засмеялся ребенок, получилось какое-то дело, над которым ты долго ломал голову, — и все это счастье. Пусть маленькое, а ведь счастье… — Северин остановился и задумался, припоминая что-то. — В детстве я просыпался и думал: а что интересного сегодня ждет меня? Встреча с любимой учительницей, поход в лес с ребятами, интересная книга. Попробуйте начать с этого. Восстановите душевное равновесие. Кончился день — мысленно переберите его, остановитесь на тех минутах, когда вы испытали радость от выполнения какой-то работы, от интересного разговора с товарищами, от прочитанной книги. Ощутите себя счастливым. Кому-то вы помогли, кому-то сделали хорошее, кто-то помог вам… Без всего этого человеку не прожить.
Мажуга угрюмо молчал. Обычные, давно приевшиеся слова сегодня почему-то задевали за живое. Спросив разрешения, он козырнул и ушел в темноту — хотелось побыть одному.
После ухода Мажуги Северин сказал:
— Трудно с ним. Многое упущено. Плохо, что не было и нет у него друга настоящего.
— «Не добро быти человеку едину», — сказал творец и создал Еву. А у Мажуги и Евы, к сожалению, нет, — горько пошутил Васеев.
— А кто же та, к которой он в город ездит?
— Некто в сером, как говорится, — ответил Бут.
— Побывать у нее надо! Поговорить. Женщина в такой ситуации куда больше нас может сделать. Поручим-ка эту операцию товарищу Буту. Так?
Тот согласно кивнул.
— Ох, братцы, хлебнем мы еще с этим Мажугой горя.
— Встряску он сегодня получил хорошую, — сказал Васеев. — Задумается. Не мальчишка же…
— Не мальчишка. Но одной встряски мало. Ты пригляди за ним, Геннадий. Не дергай, не опекай — пригляди. Не скупись на доброе слово, на внимание, оно ему сейчас всего нужнее. То, что с ним случилось, — и наша общая беда.
— Товарищи, а я знаю человека, который может помочь Федору, — сказал Бут. — Это Муромян. Они ведь все время вместе, и Мажуга с ним вон как считается, хотя и старший по должности. К тому же у Муромяна семья хорошая. Может, он возле них душой отогреется, а?
— Хорошая мысль, — согласился Северин. — Ну что ж, будем жать всем миром, авось парень и выпрямится…
Васеев давно намеревался пойти в эскадрилью Сергея Редникова и расспросить его обо всем, с чем столкнулся в должности комэска и что, словно айсберг из тумана, каждый день вырастало перед ним. Встретиться с опытным командиром ему не раз советовали Горегляд и Северин, но он никак не мог выкроить для этого времени.
Поняв, что со временем и впредь будет туго, Геннадий отложил все дела и отправился в штаб второй эскадрильи.
— Ты и до академии командиром звена был, и с эскадрильей хорошо управляешься, — сказал он Сергею, — опыт у тебя большой.
— Не то чтобы большой, — уточнил Редников, — но, как говорится, кое-что есть. Что тебя интересует?
Высокого роста, светловолосый, он чем-то напоминал Геннадию инструктора Потапенко, и эта схожесть как-то сразу сблизила его с майором, расположила к откровенности. Он старался уловить в рассказе опытного комэска те приемы, которыми Редников пользовался в самом начале своей командирской деятельности, когда у него, как у Васеева, еще не было четкого представления о каждодневных обязанностях.
— Тону в текучке. Уже по грудь. Так и тянет за ноги.
— Ясно. И меня тоже когда-то тянула. — Редников выдвинул ящик стола и вынул сложенный вчетверо лист. — Этот «Кодекс» висел в приемной Совнаркома. Послушай: «Никогда не делай того сам, что могут сделать твои подчиненные. Если ты будешь хвататься за детали дела, то не сумеешь обозреть всего дела… Благороднее и полезнее подобрать и воспитать умелого подчиненного, способного самостоятельно решать вопросы его компетенции. Доверяй своим подчиненным. Это повышает их сознательность и чувство ответственности за дело». Каково? Мудро! Будто для нас с тобой написано. Слушай дальше. «Никогда не используй власть до тех пор, пока не убедишься, что все остальные средства воздействия не эффективны».
Геннадий достал тетрадь и принялся делать записи. Редников остановил его.
— Не надо, я дам на время — перепишешь. Смотри, как толково сказано: «Без особой надобности не делай подчиненному замечаний в присутствии третьего лица, чтобы его не унизить». А сколько раз мы видели, как Махов распекал перед личным составом Горегляда, Черного, Северина… Или вот еще: «Если ты пришел к выводу, что отдал подчиненному ошибочное распоряжение, признай перед ним свою ошибку, и вместо недоброжелателя ты приобретешь друга». Часто ли мы слышим подобные признания? Нет. Сами мы признаемся в своих ошибках перед подчиненными? Не приучены, а надо бы.
Беседовали они до позднего вечера, и Сергей предложил вместе пройти до летной столовой и по пути продолжить разговор. Васеев согласился, и оба летчика поспешили покинуть штаб.
— Смелее доверяй решать многие вопросы командирам звеньев. Ничто так не окрыляет человека, как доверие. Только от одной мысли, что ты сам решил какой-то вопрос, сразу силы прибавляются. Распределили между ними эскадрильские заботы. Сторожеву — дежурных, начальнику штаба — казарму и службу войск. Замполит у тебя опытный, и ему не забывай ставить задачи, а уж работать с людьми он может не хуже нас. И еще — ты больно часто разъясняешь простые, понятные вещи. Придерживайся главного, на мелочи себя не растрачивай. Вот, к примеру, работа на тренажере, или, как теперь говорят, на «тренажере Васеева». — Редников подтолкнул Геннадия локтем. — Чего краснеешь? Хороший тренажер, сам убедился. Так вот. Раньше я организовывал тренаж сам, теперь — командиры звеньев.
Почувствовав на себе испытующий взгляд Редникова, Геннадий улыбнулся.
— Чему это ты радуешься?
— Вспоминаю, как первые дни распределял механиков по самолетам. Теперь-то знаю, что это дело инженера. А тогда мне казалось, что без меня не справятся, не поделят по справедливости.
В столовой к Васееву подошла официантка:
— Вас вызывают к телефону!
Васеев удивленно пожал плечами и снял трубку. Телефонистка соединила его с Гореглядом.
— Завтра к нам приезжают соседи. Командир танковой дивизии проводит сборы. Нам приказано ознакомить их с техникой и учебной базой. На вас возлагается показ дежурства. Встретить гостей как положено. Хорошенько все продумайте и утречком мне доложите. Лады?
— Ясно.
— Не было заботы, — пожаловался Васеев Редникову. — Гидом батя назначил. Танкисты приезжают завтра.
— С чем и поздравляю! — засмеялся Редников. — Давай ужинать, что-то я проголодался.
Серое, мглистое утро еще висело над аэродромом и из похожих на парусину облаков, повисших над взгорьем, тянуло прохладой, когда к дежурному домику подъехали зеленые автобусы. Из раскрытых дверей вышли танкисты, закурили. Васеев направился к старшему по званию — коренастому, с моложавым лицом полковнику, но из-за угла домика вынырнула черная «Волга» и, резко затормозив, остановилась между ним и прибывшими офицерами. Из «Волги» вышли генерал-танкист, Горегляд и Северин. Выслушав доклад Васеева, они поздоровались. Горегляд взял под локоть генерала и подвел к Геннадию.
— Оставляю вас на попечение вот этого красавца. Он у нас сейчас в трех лицах: исполняет обязанности командира эскадрильи, и исполняет их, смею доложить, неплохо, секретарь парторганизации и капитан волейбольной команды. В прошлое воскресенье вручил ему переходящий приз. А меня, — Горегляд показал на часы, — прошу извинить — у нас завтра полеты. Если будут вопросы, их решит наш комиссар.
Северин что-то вполголоса сказал Горегляду, и тот, откозыряв танкистам, сел в машину.
— Начинайте. — Северин слегка подтолкнул Васеева и отступил назад, оставив его в центре образовавшегося полукруга.
Геннадий поправил куртку, взял указку и подошел к расчехленному истребителю. Он рассказал об устройстве и конструкции самолета, назвал скорости и высоты полета, ознакомил с бортовым вооружением. Танкисты слушали его с нескрываемым любопытством, часто задавали вопросы, интересовались самочувствием летчика при полете на сверхзвуковой скорости.
— Основное оружие — ракеты. Я так понял? — спросил коренастый полковник.
— Точно. Но для ведения маневренного воздушного боя и атак наземных целей имеется пушечное вооружение.
— А в воздушном… как это вы сказали?
— Маневренном…
— Да, в маневренном бою ракеты применять трудно?
— Нелегко. Особенно на больших перегрузках.
— А для чего на самолете пушка, если есть такое грозное оружие, как ракеты?
— Любое новое оружие какое-то время остается неуязвимым, но потом на всякий яд находят противоядие, — усмехнулся Васеев. — Поначалу ракеты и впрямь были неуязвимы и эффективны: что ни пуск — прямое попадание. Но затем появилось то, что назвали «радиоэлектронными помехами». В луч наведения пущенной ракеты врывается чужое магнитное поле, оно мешает ракете, уводит ее в сторону. Противоракетный маневр самолетов также оказался довольно эффективным средством. Поэтому вернулись к пушкам.
Полковника ответ удовлетворил, и он, спросив разрешения, поднялся в кабину.
— Садитесь, садитесь! — радушно предложил Васеев.
— А катапульта? Не выстрелит?
Все рассмеялись.
— Не выстрелит. Катапульта имеет три вида блокировки, случайность исключена, — пояснил Васеев и стал рядом на приставной лесенке. По бокам кабины на специальных стремянках разместились остальные.
— Мать моя родная! — удивился полковник. — А что творится в кабине! Приборов — руки негде положить! Надо наших орлов сюда привезти. А то ленятся как следует изучить полтора десятка приборов и рычагов!
Согласно плану занятий Васеев усадил в кабину старшего лейтенанта Донцова, и тот начал готовить машину к опробованию двигателя и систем.
— К запуску! — Голос молодого летчика прозвучал резко и требовательно.
— Есть, к запуску! — ответил техник Муромян.
Еще до запуска Васеев, объяснявший порядок контроля работы двигателя и систем, показал офицерам низенькую, стального цвета машину, от которой к самолету тянулся толстый, покрытый пленкой жгут.
— Это наша подвижная испытательная лаборатория. С ее помощью техник проверяет работу двигателя и всех систем самолета. Вот сюда, — он протянул указку к боковой панели лаборатории, — на эти приборы выдаются основные параметры работы двигателя и самолетных систем. Кроме того, здесь же происходит запись этих параметров на специальную пленку, которая тут же обрабатывается и подшивается как документ к журналу подготовки самолета. Ошибся человек, недоглядел — аппаратура все запишет и выдаст на сигнализацию.
Рев двигателя нарастал. Офицеры сгрудились вокруг Муромяна и с интересом рассматривали показания многочисленных приборов.
Донцов выключил двигатель.
— А можно запустить двигатель от бортового аккумулятора? — спросил полковник.
— Можно, — ответил Муромян.
— И зимой?
— В любое время.
— А где же вы храните аккумуляторы? Если электролит в них замерзнет, они не дадут стартовой мощности.
— Аккумуляторы стоят на борту самолета и обогревают сами себя. Вот посмотрите.
Муромян предусмотрительно открыл люк и показал укутанные стеганым зеленым чехлом аккумуляторы.
— В чехлах — тонкая, подогреваемая током спираль. Расход энергии незначительный, и аккумулятор быстро подзаряжается при работающем генераторе.
— Нам бы зимой такие аккумуляторы! — мечтательно произнес полковник. — Сколько бы времени сэкономили, когда надо привести полк в боевую готовность!
— Будут, будут и у вас скоро такие аккумуляторы, — успокоил стоявший рядом генерал.
Неожиданно послышался сигнал боевой тревоги.
— Паре капитана Сторожева — готовность…
Из дежурного домика, поправляя на бегу высотные костюмы и придерживая лицевые щитки гермошлемов, выбежали Сторожев и Подшибякин. Вскочили в кабины, пристегнули привязные ремни. Сторожев запустил двигатель. Истребитель вырулил на взлетную полосу, опустил нос и, взревев, помчался по бетонке.
Васеев смотрел на часы.
— Уложился? — полюбопытствовал генерал.
— Сократил на 15 секунд, — не без удовлетворения ответил Васеев.
— Вы слышите, товарищи офицеры? — обратился генерал к танкистам. — Сократил на 15 секунд! Секундами авиация время измеряет. Секундами!
Васеев предложил войти в домик дежурных, и группа направилась к открытой двери. В комнате было тихо, лишь из приемника изредка доносились голоса взлетевшего капитана Сторожева и штурмана наведения.
Возле шкафов с летным обмундированием танкисты задержались. Они трогали высотные костюмы, рассматривали металлические защитные шлемы и кислородные маски.
Зазвонил телефон. Северин снял трубку, выслушал доклад штурмана наведения и объявил:
— Сторожев приближается к аэродрому. Предлагаю посмотреть посадку.
Танкисты заспешили к выходу.
Из посветлевших облаков плавно вынырнул истребитель. Он увеличивался в размерах и сначала походил на распластавшуюся птицу, но чем ближе, тем яснее угадывались его строгие, резко обозначенные стремительные формы.
Обдав аэродром грохотом ревущего двигателя, машина взмыла вверх, крутанулась через крыло и тут же исчезла в облаках.
— Вот это истребитель! — восхищались танкисты, пока Сторожев в облаках строил маневр для захода на посадку.
На посадку самолет снижался медленно; машина теряла высоту плавно и величаво, слегка покачиваясь с крыла на крыло. Над срезом бетонки она выровнялась, незаметно подняла нос и, выпустив из-под колес облачко сизого дыма, легко опустилась на полосу. Позади машины вспыхнул огромный бутон тормозного парашюта.
Подъехал Горегляд. Взял Северина за локоть, отвел в сторону:
— Новость, комиссар. Точнее, две. Первая: командирам эскадрилий и их заместителям повысили штатные категории. Теперь Федя Пургин подполковника получит.
— Прекрасно! — не удержался Северин. — Не зря, значит, мы столько писали об этом.
— Не зря. Вторая новость — сватают на новую должность.
— Куда, Степан Тарасович?
— Туда, где мы с тобой переучивались.
— Интересная работа. Новая техника, новая тактика.
— Советуешь? — Горегляд спрашивающе посмотрел на Северина.
— По-моему, надо соглашаться.
— С полком жалко расставаться. Столько труда вложено…
— Рано или поздно приходится расставаться с полком. Закон отрицания отрицания.
— Диалектика! Да и подустал я на полку за шесть с лишним лет. На много ли хватит? — Горегляд закурил. — Конечно, там тоже не малина, но все-таки не будет каждодневной нервотрепки. Значит, поддерживаешь?
— Конечно.
— А командиром кого предложишь? — поинтересовался Горегляд.
— Редникова. Мы с тобой на эту тему говорили как-то.
— Редникова… — Горегляд добродушно улыбнулся. — Влюблен ты в него! Тебе же трудно будет. Сегодня он твой подчиненный, а завтра — командир.
— Думаю, что мы поймем друг друга.
Заметив направившегося в их сторону генерала, оба замолчали.
— Спасибо, Степан Тарасович. Дежурство мы посмотрели. Здорово! Теперь учебную базу покажите. Много интересного мои танкисты увидели, будет что рассказать личному составу. — Генерал взглянул на часы: — Ну, что ж, пора прощаться. Большинство наших офицеров впервые у вас, для них это посещение особенно ценно. Спасибо вам, товарищи! Прямо скажу: нелегкий у летчиков хлеб.
Кочкин появился в Сосновом неожиданно, как снег на голову, и Горегляд, встречая прилетевшую заводскую бригаду, удивился:
— А ты как здесь оказался?
— Попутным рейсом. Позвонил утром в штаб, попросил, и мне разрешили. В полк спешил, товарищ полковник!
— Как здоровье?
— Годен без ограничений!
— Молодцом! Добился своего, уломал врачей! И правильно сделал: небо — оно, как магнитом, тянет. — Он похлопал по спине Кочкина и подтолкнул его к Северину: — Держи, комиссар, еще одного летуна!
Северин обнял Кочкина:
— От души поздравляю! Рад, очень рад!
Из самолета выходили заводские рабочие, усаживались в автобус. С ними прилетел инженер, и Горегляд, отведя его в сторону, спросил:
— Сколько времени потребуется на доработки под новые ракеты?
— Многое будет зависеть от вас — помощь ваша нужна.
— Опять помощь!
— А как вы думали! Эти доработки вам же нужны, а не… — Он запнулся.
— Вы хотели сказать: «а не нам»? Здорово мыслите! Эти ракеты нужны всем нам, нашей обороне!
— Знаете что, полковник, вы мне политграмоту не читайте! У меня — план, и в этот план заложено оказание помощи. Не будет помощи — будем сидеть до весны.
— А где я возьму людей? У меня тоже план, мне летать надо! — горячился Горегляд. — Отдам вам техника, машина будет стоять. Помощнички! — Он сердито посмотрел на собеседника и открыл дверцу газика: — Садитесь!
Инженер молча уселся рядом с Севериным и Черным, и машина покатила по рулежной дорожке.
— Вот, Олег Федорович, — обернулся Горегляд к старшему инженеру полка, — полюбуйтесь! И им помощники нужны. Где людей возьмешь?
— Придется ставить на прикол три самолета, а техников и механиков к нему в бригаду.
— Ну нет! Так не пойдет! У нас план летной подготовки. Мне летчиков на первый класс готовить надо.
Молчавший Северин наклонился к Горегляду и негромко произнес:
— Пусть пока инженер полка прикинет наши возможности, а вечерком мы обсудим.
Черный резко обернулся в сторону замполита:
— Легко сказать: «прикинуть»! Вы не хуже меня знаете наши возможности.
Горегляд сдвинул брови:
— Думайте. В восемнадцать ноль-ноль слушаем ваши предложения!
Васеев сидел за составлением плановых таблиц, когда в комнату вошел Кочкин. Геннадий не обратил на него внимания — думал, как уплотнить таблицу, чтобы выкроить еще несколько вылетов для молодых летчиков.
— Заработался, комэск! Людей перестал замечать!
— Николай? Здравствуй, дружище, здравствуй! — Они крепко обнялись. — Появился! По глазам вижу, что все хорошо! Так?
— Докладываю, товарищ командир эскадрильи! Прибыл в ваше распоряжение для дальнейшего прохождения службы! Годен без ограничений! Кончилось мое штурманское сидение на земле. Как твои дела, старик?
— В трудах и заботах. В общем-то с помощью товарищей освоился. Теперь хоть знаю, где главное, а где второстепенное. В людях стал лучше разбираться. Вот видишь, — Геннадий кивнул на лежащую перед ним книгу, — психологию изучаю. Собираюсь перед офицерами на эту тему выступить.
— Ну-ну! Постигай тайны педагогики и психологии. Они тебе нужны.
— Тебе тоже скоро понадобятся. Влетаешься — звено доверят.
— Домой скоро?
— Часа через два. Ты топай — Лиду порадуешь доброй вестью.
Лицо Кочкина вспыхнуло, но он сразу же взял себя в руки.
— А Толич где?
— На стоянке проводит тренаж.
— Как его сердечные дела?
— По-моему, все идет хорошо. Шурочка расцвела, да и Толича не узнать: глаза повеселели, настроение хорошее…
— Вот и славно! — Кочкин улыбнулся, кивнул другу и вышел на улицу.
В последние дни осени погода все чаще оставляла летчиков на земле; из провисших сумрачных облаков, словно из сита, сочились тонкие холодные струи дождя; облака стлались над самыми верхушками радиомачт и антенн локаторов. Стояла та самая пора, которую летчики окрестили как «великое сидение». Занятия в классах продолжались с утра и до вечера. Даже техники, которые после беспрерывных полетов летом обычно не прочь сменить стоянку самолетов на учебные классы, с досадой поглядывали на серое неприветливое небо.
Осиротела тополиная аллея — люди спешили укрыться от непогоды в теплых квартирах; почерневшие, с голыми ветками, деревья сиротливо покачивались; порывистый ветер срывал с дуба чудом уцелевшие жухлые листья.
В связи с предстоящим назначением Горегляда вызвали на беседу в Москву. Заменявший его Брызгалин полеты планировал только при устойчивой, надежной погоде. Редников и Васеев несколько раз заходили к нему, убеждали, что летать необходимо регулярно, в любую погоду, но был подполковник неумолим.
— Главное — безопасность, рисковать не будем.
— Летчики дисквалифицируются! — возмущался Редников. — Чем больше летчик летает, тем дольше летает — это же авиационная истина.
— Придет хорошая погода — налетаемся, — стоял на своем Брызгалин. — На боевое дежурство посылать самых опытных. Молодежь пусть на земле сидит.
Скорее бы Горегляд вернулся, думал Редников. Перестраховка до добра не доведет. Летчик, как и спортсмен, должен быть в форме. Иначе он теряет и навык, и быстроту реакции. Знает же это все Брызгалин, а делает по-своему.
В конце дня Сторожев доложил Васееву:
— Предварительная подготовка проведена. К полетам звено готово!
— А еще какие новости?
— Так себе, мелочи, — пожимая плечами, неопределенно ответил Анатолий. — Напоминаю: завтра пятница, а в субботу… В субботу в загс!
— Уж об этом-то я не забыл! Можешь не сомневаться. Кстати, Горегляд в субботу прилетает.
— Отлично! Попросим быть посаженым отцом.
Анатолий вышел из штаба эскадрильи и направился к кабинету замполита. Постучал.
— Да, заходите. А, это вы, Сторожев. Садитесь, — предложил Северин.
— Я ненадолго. В субботу у нас с Шурочкой праздник: приглашаем вас с женой.
— Спасибо! Сейчас дадим вводную. — Северин снял трубку. — Квартиру прошу. Рая, что у нас по плану в субботу? Ах, ты не забыла! И подарок готов? Дважды молодец. Тогда обнимаю! Привет! — Он положил трубку и подмигнул: — Там все в порядке! Женщины собираются у Васеевых.
О предстоящей свадьбе Шуры Светловой и Анатолия Сторожева в гарнизоне узнали в день, когда Шурочка с Анатолием отвезли в загс заявление. Завмаг поспешила поделиться новостью с продавцами, а вскоре об этом знал весь городок.
По вечерам Рая Северина, Шурочка и Лида собирались у Васеевых, обсуждали, кого пригласить на свадьбу, готовили праздничный стол, платье для невесты.
— Хороший у тебя будет муж, — улыбалась Лида. — Спокойный, заботливый. Легко тебе будет с ним.
Рая Северина задумчиво покачала головой.
— Не так уж и легко, Лида. Разве нам с тобой легко, когда мы ждем мужей с полетов? Это с виду летчики такие спокойные. Придет мой Северин после полетов, разденется — и в кресло. Закроет глаза и сидит: то ли думает о чем-то, то ли дремлет. «Это из меня усталость нервная выходит», — как-то раз сказал он. Трудная у них работа и опасная, чего уж тут говорить. А наша доля? Где только я не была с Севериным? На Севере были, Дальний Восток исколесили. А сколько я овдовевших жен летчиков видела… — Рая умолкла, отвернулась и посмотрела в окно, выходящее в сторону аэродрома. — Иногда о нас, офицерских женах, судят как о бездельницах, белоручках. А мы порой годами о работе по специальности лишь мечтаем, на любую идем. И наряды наши в чемоданах стареют. Даже в таком гарнизоне, как наш… А есть же и меньшие… И работаем мы, и детишек растим, и дом ведем, и за мужей своих переживаем — мало ли нам достается… — Рая поднялась, подошла к Шурочке и обняла ее. — Ну, а в общем-то мы счастливые, что у нас такие мужья. Их тревогами живем, их радостями и заботами. Скучать не приходится. Одно скажу, Шурочка: о детях сразу подумайте. Нельзя нам, женам летчиков, без малышей. А вообще-то счастливая ты…
— А вы? — спросила Шура, посмотрев на Лиду и Раю.
— Мы тоже счастливые! — ответила Рая и улыбнулась.
С утра погода не улучшилась — облачная шуга по-прежнему когтисто цеплялась за радиомачты, плотно укрывала высокий холм и, медленно двигаясь на восток, сыпала мелкими дробинками дождя. Прохождение теплого фронта ожидалось к вечеру, и Брызгалин, отменив дневные полеты, принял решение летать только ночью.
Опять предстоял день с нелетной погодой. Офицеры поспешили на волейбольную площадку. Геннадий же надел высотный костюм и, не спуская взгляда с мяча, сел на чехол дежурного самолета.
Мажуга лежал возле волейбольной площадки и нехотя следил за ходом игры. Ни спорт его не интересует, ни книги. Не горит, а тлеет, подумал Геннадий о Мажуге. Недавно снова долго говорили с ним: по вине Мажуги пушка на полигоне у Подшибякина отказала…
Геннадий не заметил, как Мажуга поднялся и направился к лесу.
…Он ощутил тревогу еще в те доли секунды, когда сигнал с КП только начал свой стремительный бег по проводам. Его словно ударило током, и он беспокойно привстал. Над входом в домик дежурных пилотов рубином заалел сигнал «Готовность…». С помощью подбежавшего механика Геннадий надел гермошлем, взбежал по приставной лесенке в кабину, включил нужные тумблеры, нажал кнопку запуска; пока турбина набирала обороты, пристегнул подвесную систему и привязные ремни. Перед носом самолета мелькали фигуры людей, надсадно выл агрегат запуска, кто-то звал Мажугу… В шлемофоне услышал голос Кочкина:
— Ноль-сороковой! Вам взлет! Цель реальная!
С получением команды на взлет Геннадий сразу почувствовал, как все земное в один миг отодвинулось куда-то, словно и не было его: ни осиротевшего осеннего леса, ни голосов людей на волейбольной площадке, ни счастливых лиц Шурочки и Анатолия, у которых завтра свадьба.
Медицинское заключение из госпиталя пришло неделю назад, и Горегляду в штабе дивизии пообещали поскорее прислать офицера, который заменит Кочкина. Николай с неохотой воспринял весть о дежурстве. Все свободное время он проводил на стоянке, готовился к сдаче зачетов по технике, в классе, штудируя инструкции и наставления. Суточное дежурство на КП отрывало от самолета, и он с горечью в голосе попросил начальника штаба не назначать его.
Тягунов выслушал Кочкина и сказал:
— Заступаете в последний раз.
«Если бы в последний…» — досадовал Николай.
Вернулся домой поздно. Дверь в квартиру, к его удивлению, оказалась незапертой. Кто мог открыть? Ключ только у Васеевых. Может, Лида? Она иногда заходит помочь убрать, приготовить ужин. Почему-то сильнее заколотилось сердце…
Войдя в комнату, Николай включил свет и обмер! Надя! Ни одного письма. Столько времени прошло…
— Коля, милый! — Надя обвила его шею, прижалась к груди, коснулась мокрым от слез лицом щеки. — Прости. Я не могу без тебя. Я столько пережила… Ты — самый лучший на свете. Ты добрый, родной… прости. — Она бессильно опустилась на пол, обняла его колени.
— Что ты, Надя?! Поднимись! — Николай взял ее, обмякшую, податливую, под руки, усадил на стул. Стоял, все еще не веря увиденному. Надя, Надя… Что же ты наделала? Ты ведь всю мою жизнь поломала, чуть удержался… Столько с тех пор воды утекло, опустело мое сердце, ожесточилось. Зачем ты приехала? Поздно…
Он схватил с вешалки куртку и выскочил на улицу…
Приняв дежурство, Николай придвинул стул ближе к индикатору радиолокационной станции, оценил воздушную обстановку, задержав взгляд на нанесенном стеклографом извилистом шнурке государственной границы. Время тянулось медленно; из головы не выходила Надя и все, что было связано с нею. Он так задумался, что не сразу услышал тревожный голос оператора:
— Внимание! Цель! Азимут… Удаление… Скорость семьсот.
Николай вскинул голову и заметил, как в правом углу экрана появилась крупинка света. Она медленно скатывалась к металлическому обрамлению индикатора. Привычным движением нажал педаль запроса. Цель не ответила. «Нарушитель!» — пронзила тревога, и он крикнул в микрофон:
— Капитану Васееву — воздух!
Схватил трубку телефона и кратко доложил обстоятельства нарушения границы.
— Нарушителя перехватить! — тут же последовал приказ оперативного дежурного дивизии.
— Есть! — ответил Кочкин и нажал кнопку селекторной связи с командиром полка.
— Поднимаю на реальную цель!
— Вас понял! — услышал он голос Брызгалина. — Выезжаю на КП. Второму экипажу готовность…
— Капитану Сторожеву — готовность…
Спустя некоторое время отметка самолета Васеева появилась на экране локатора.
— Ноль-сороковой! Разворот до курса сто десять!
— Я — Ноль-сорокевой! Выполняю!
— Ноль-сороковой! Цель реальная! Высота шесть!
— Понял!
Каждый полет летчика-истребителя невидимыми нитями связан с командным пунктом. Управляют экипажами штурман-первогодок или седой офицер, любая команда на борт истребителя воспринимается как приказ, не подлежащий ни обсуждению, ни тем более изменению. Летчики верят офицерам КП, как никому, знают, что в Их распоряжении мощные локаторы и другая надежная техника и что их данные точнее и надежнее, чем самые тщательные расчеты, какие можно провести в кабине. В облаках не видны ни извивающаяся вдоль границы большая река, ни серая тесьма узкой дороги. На экране локатора штурман безошибочно определяет местоположение самолета и помогает летчику выйти в заданный район.
— Ноль-сороковой! Курс сто двадцать!
— Выполняю! Скорость цели?
— Скорость девятьсот пятьдесят!
— Понял!
— Цель впереди по курсу!
Николай не сводил глаз с экрана локатора, на котором среди отсветов облаков тускло виднелась дужка цели и неяркая, похожая на серебряную капельку отметка самолета. Надо точнее подвести перехватчик к нарушителю, обеспечить Геннадию удобный тактический маневр, а уж он-то не промахнется. Ракеты свое дело сделают. И пушка не подведет. Недолго осталось чужому самолету коптить небо, далеко не уйдет.
Самолет пробил облака, и Геннадий увидел яркую синь неба. Но любоваться ею было некогда. Стараясь быстрее отыскать нарушителя, он не отрывал глаз от экрана локатора. Николай сказал: «Цель реальная!» Реальная! Значит — враг.
«Скорее, скорее! — торопил он себя. — Где нарушитель? Не проскочить бы…»
— Я — Ноль-сороковой! Удаление от цели? — спросил он Кочкина.
— Впереди по курсу. Гляди внимательней. Нашел?
Геннадий нажал кнопку передатчика, чтобы ответить «нет», и в то же мгновение заметил на экране отметку цели.
— Вижу! Цель вижу! — крикнул он, доворачивая машину, и заметил, что нарушитель начал изменять курс.
Чем меньше расстояния оставалось до цели, тем беспокойнее становилось Васееву. Особая значимость предстоящей атаки, ответственность за ее завершение подхлестывали его. Машина неслась с огромной скоростью. Двигатель работал на пределе, но он не слышал гула бешено вращающейся турбины. Для него наступил тот самый момент высшего слияния с истребителем, когда летчик не ощущает ни себя, ни машины.
— Ноль-сороковой! Уничтожить цель!
Голос Николая прозвучал решительно и твердо.
— Выполняю!
Самолет-нарушитель, пытаясь уйти, ринулся вверх. Васеев тут же бросил машину в глубокий крен и, стараясь не отрываться от цели, потянул ручку управления на себя. Истребитель легко вышел на предельный радиус виража.
Серебристая вязь инверсий затейливыми узорами перекинулась через синь неба, словно невидимый художник размашисто нанес на него замысловатые широкие мазки. Среди них мельтешили две яркие точки самолетов.
В какое-то мгновение Муромяну показалось, что среди множества людей, готовивших самолет Васеева к вылету — сдергивавших чехлы с ракет, убиравших из-под колес колодки, включавших агрегат запуска, — нет Мажуги. Поверить в это было трудно, почти невозможно, и Муромян решил, что ошибся. Ну конечно, ошибся, Мажуга где-то здесь…
Истребитель, набирая скорость, с ревом побежал по взлетной полосе. И только тогда Муромян увидел Мажугу. Сонный, мятый, он выбежал из перелеска:
— Куда его черти понесли?
Муромян побледнел.
— Ты что… проспал? Он же по тревоге…
— По какой тревоге? — Мажуга дернул кадыком, сглотнув слюну и обдав Муромяна водочным перегаром. — Ведь я предохранительные чеки… Стопора с ракет и пушки не снял.
Муромян схватился за голову:
— Чеки! Стопора! Ах ты сволочь, что ж ты наделал! — Он толкнул растерянного, ошеломленного Мажугу и побежал к телефону. Ноги едва слушались его, ему казалось, что он вот-вот упадет. Добежал, схватил телефонную трубку, задыхаясь, крикнул:
— Брызгалина! Выехал на КП? Дайте дежурного! — Услышав знакомый голос Кочкина, с хрипом выдохнул: — Мажуга чеки с оружия не снял!
— Как не снял?! — гневно крикнул Кочкин. — Куда же вы все смотрели, черт бы вас побрал! Капитану Сторожеву — запуск и взлет немедленно!
На экране бортовой радиолокационной станции Геннадий отчетливо увидел метку цели, произвел захват и кинул взгляд на табло разрешения пуска ракет. Сигнал ПР — пуск разрешен — не зажегся. В чем дело? Дальность нормальная, нарушитель отчетливо виден…
Пока он думал, почему отказало оружие, нарушитель увеличил скорость и со снижением понесся к границе. Геннадий заметил это и увеличил обороты двигателя. Что делать? Цель вот-вот достигнет границы и безнаказанно уйдет. Нажал кнопку пуска ракет. Знал, что впустую: раз ПР не высвечивается, ракеты не сойдут. Доложил на КП:
— Отказ ракет!
— Перезаряжай пушку! — Кочкин еще надеялся на то, что стопора не сняли только с ракет.
Васеев включил тумблер и нажал кнопку перезарядки пушки. Обычно под полом кабины при перезарядке слышался резкий металлический стук отходящих в заднее положение частей; на этот раз стука не было.
На какое-то время Геннадий оцепенел. Он не видел ничего: ни массивных переплетов кабины, ни василькового разлива неба. Только черный крест силуэта самолета-нарушителя. Не пошли ракеты, отказала пушка… Как, что случилось? Да, за исправность оружия отвечают оружейники. Но это и твоя вина! Не смог поставить дело так, чтобы в эскадрилье все, кто имеет отношение к боевой машине, сердцем болели за каждый ее агрегат. Подвел эскадрилью, полк. Всю страну подвел…
Скользнул взглядом вниз, под крыло. Мелькнула серая лента реки, зеленью перелились поля озимых, уползла большая, наполненная сизым дымом лощина. Снова бросил взгляд в сторону нарушителя. Разведчик. Точнее, разведывательный вариант знакомого по фотографиям иностранного истребителя. Вместо оружия хорошо видны контейнеры с разведывательной аппаратурой. Может, уносит снимки особых объектов? Или определил электромагнитное поле в районе «точки ноль-три»? Записал на пленку частоты новых локаторов?
В шлемофоне раздался голос Кочкина:
— До «стены» двадцать пять!
«Стена» — это граница.
Двадцать пять километров.
Чуть больше минуты полета.
— Бей из пушки! — торопил Кочкин.
— Отказала! — отрешенно ответил Васеев и отпустил кнопку передатчика.
Решение пришло в тот самый момент, когда просчитал оставшиеся в его распоряжении секунды. Сторожев не успеет. Цель уходит. Надо сбивать. Он удивился появившемуся вдруг облегчению.
— Я — Ноль-сороковой! Иду на таран!
Кочкину показалось, что в бункере вспыхнула молния. В ушах звенел голос Геннадия, и он непроизвольно закрыл глаза. «Таран! Таран! Таран!» Подняв веки, Николай убедился, что на КП, как и прежде, стоял полумрак, а перед глазами светился все тот же желтовато-зеленый экран локатора. Обе отметки — самолета Васеева и нарушителя — находились совсем близко друг от друга: дробинка васеевской машины вот-вот накатится на дужку цели. Кочкин почувствовал страх. Страх за Васеева. Штурман был обязан после доклада летчика дать соответствующую команду; он должен был или согласиться с ним или запретить ему идти на таран.
Таран. Еще никто из летчиков на реактивном самолете не испытал таранного удара. Геннадий — первый. Чем бить? Раньше воздушным винтом — теперь винта нет. Вместо стоящего на винтовых машинах впереди кабины мощного мотора — радиолокационный прицел, прикрытый тонким полированным коком.
— Иди на таран! — Кочкин хотел еще что-то сказать, не официальное, уставное, а идущее от сердца, но не смог — перехватило горло. Он, Кочкин, подав команду, становился соучастником всего, что произойдет там, в небе, в двадцати километрах от границы, становился ответственным и за судьбу летчика, и за уничтожение нарушителя.
— Бей крылом по стабилизатору!
— Понял тебя!
Кочкин почувствовал, как громко застучало в висках от твердого, уверенного голоса Геннадия. Он обрадовался своему предложению ударить крылом; если крыло и не выдержит, то еще есть катапульта. Эта мысль обнадежила его, и он вспомнил, что, докладывая, Геннадий после установленного «понял» по-домашнему безмятежно добавил «тебя». Будто был совсем рядом, в соседней комнате.
«Бей крылом по стабилизатору». Голос Кочкина вызвал у Геннадия еще большую уверенность в том, что он решит боевую задачу. Он резко довернул машину и направил ее к хвосту чужого самолета.
Высокий, похожий на крест хвост самолета-нарушителя становился все ближе; Геннадий отчетливо различал ровную строчку заклепок и продолговатые царапины на гладком руле высоты. Хвост вырастал быстро, дыбился на фоне неба задранным килем. Заметив стремительное сближение с нарушителем, Васеев подумал о том, что ради безопасности надо бы уравнять скорости, но тут же отогнал эту мысль — затянется атака и нарушитель безнаказанно уйдет за границу.
По корпусу машины ударила вырывавшаяся из широкого зева двигателя струя раскаленных газов; ее шлепки били по фонарю кабины и плоскостям, вызывая редкие подрагивания рулей, и чем ближе подходил перехватчик, тем сильнее струя отбрасывала его в сторону. Геннадий держал управление цепко и, как только машина, отбрасываемая струей, начинала сползать в сторону, тут же выравнивал ее, вводя в створ высокого, столбом торчащего хвоста. Бороться со струей становилось тяжелее, и он, едва удерживая перехватчик на курсе сближения, сильнее навалился на ручку управления, из последних сил довернул машину и нажал педаль. Раздался резкий удар, послышался скрежет раздираемого металла, и самолет, задрав нос, опрокинулся набок. Геннадий почувствовал сильный удар в голову. В глазах рассыпались огненные искры. Он увидел, как висевшая над ним яркая синь вдруг раскололась на огромные куски. Разорванное взрывом небо темнело и пучилось желто-красными бутонами, весь небосвод словно рушился, разваливался на части и, выкрашенный в одно мгновение в огненно-черные тона, вместе с ним медленно опускался к земле. Грохот взрыва какое-то время звоном отдавался в голове, висел в воздухе, потом унесся вдаль, и все стихло…
Отметка цели и перехватчика на экране локатора слились в одно светлое пятно. Кочкин привстал со стула, оперся рукой о блок станции и, плотно прижав микрофон к губам, затаил дыхание.
Он ждал доклада Васеева.
Стук хронометра стал необычно громким, он отдавался во всем теле, ухал в голове. Николай понял: случилась беда. Пятнышко васеевского самолета скатывалось с экрана вместе с целью.
Не веря свершившемуся, он поспешно крикнул в микрофон:
— Ноль-сороковой! На связь!
В дежурных приемниках сухо потрескивали атмосферные помехи, эфир был пуст. Сторожев еще только подходил к приграничной зоне — все это время он мчался на форсажном режиме, но выйти наперерез нарушителю не успевал. Кочкия отчетливо видел отметку его машины и, как только Сторожев оказался в районе, где Геннадий пошел на таран, тут же запросил его по радио:
— Сто сорок второй! Посмотри вниз — что видишь?
Он все еще надеялся на благополучный исход: Геннадий мог катапультироваться.
В бункере установилась тишина: не жужжали моторы вентиляторов, не зуммерили рации, перестали щелкать реле.
Стало так тихо, что Николай услышал дыхание сидевших у экранов операторов.
— Костер, — глухо и безнадежно ответил Анатолий.
Николай огляделся по сторонам — вокруг висел густой, плотный мрак — и, не сдержавшись, заплакал…
Кочкин не слышал, как открылась массивная металлическая дверь и в светлом ее проеме показались Брызгалин и Северин.
— Где Васеев? — строго спросил Брызгалян с порога. После дневного света он не различал в темноте одиноко стоявшего Кочкина и шел наугад, пока не натолкнулся на него.
— Где Васеев? Я вас спрашиваю?
Кочкин ухватился обеими руками за стойку станции и, ее поворачивая головы, крикнул в темноту:
— Нет больше Васеева! Нет…
Николай расслабленно приник к стойке. Правой рукой он все еще крепко сжимал теплую рукоятку микрофона, словно микрофон продолжал связывать его с Геннадием. Ему казалось, что стоит разжать пальцы, как эта невиданная связь оборвется.
Брызгалин потряс Кочкина за плечи. Из разжатой руки микрофон выпал на экран, громко стукнулся о металлическое обрамление и покатился по полу, отдаваясь в помутневшем сознании Николая тяжелыми, ухающими ударами…
Северин усадил Николая на стул, дождался, пока тот немного успокоился.
— Сколько минут нарушитель был над нашей территорией?
— Около семи минут, — не задумываясь, ответил Николай.
— Откуда же он появился? — с недоумением в голосе спросил Северин, рассматривая оставленные Кочкивым на экране отметки цели.
— Видимо, на бреющем проскочил по лощиле.
— До «точки ноль-три» не дошел?
— Немного. Когда подняли перехватчик, сразу развернулся к границе.
Семь минут. Много это или мало? Северин пытался воспроизвести в мыслях все, что произошло в воздухе. С подъемом истребителя не опоздали, вывели точно на цель. Васеев обнаружил нарушителя. Оставалось пустить ракеты…
— Что случилось у Васеева с оружием?
Рассказ Кочкина Северин выслушал молча: чувство горькой потери и собственной вины душило его, словно это он, он, а не Мажуга не снял предохранители с оружия. Потерять такого парня… Из-за кого? Подонок и негодяй Мажуга! Вот цена твоей доброте и сердечности, твоей вере в то, что эти доброта и сердечность могут помочь подонку стать человеком. А ведь в народе не зря говорят: горбатого могила исправит, ох не зря. Поверил обещаниям. Его гнать надо было из авиации, давно гнать, а ты поверил… Теперь отвечай перед всем народом, перед всей страной за свою мягкотелость. Добром воспитывают, правильно, добро — штука сильная. Но — не для таких, как Мажуга. Не много ли мы занимаемся уговорами? Не растеряли ли революционную требовательность?.. Пьяницы, шкурники, рвачи, тунеядцы — судить их по всей строгости закона, а мы нянчимся, уговариваем, воспитываем и перевоспитываем… Доколе?!
Брызгалин вышел в соседнюю комнату и позвонил в штаб.
— Тягунова срочно! — крикнул в телефонную трубку. Услышав голос начальника штаба, приказал: — Замените Кочкина. Пленки радиопереговоров, полетную документацию — в сейф и опечатать.
Николая сменили под вечер. Он отказался от предложения ехать в гарнизон на машине и пошел пешком. Шел медленно, чуть переставляя ноги. Увидев одинокий пенек на опушке леса, присел, ослабил галстук, снял фуражку. В голове стоял глухой перезвон, словно рядом кто-то непрерывно барабанил по пустой железной бочке. Потом стуки прекратились. Все. Нет Геннадия. Погиб. Это ты послал его на гибель. Ты приказал идти на таран. Ты… И теперь его нет.
Есть Лида, есть ребятишки, ты есть и Толя Сторожев, а Геннадия нет…
Возле освещенного подъезда их дома стояла толпа женщин. Подойдя к ним, Кочкин остановился. Женщины расступились и, образовав узкий проход, разом умолкли. Николай вошел в подъезд и начал подниматься по лестнице. До него донесся чей-то раздраженный голос: «Осиротил детей! Ему-то что…» Вздрогнув от неожиданности, он обернулся. Женщина на лестничной площадке смотрела на него злобно и вызывающе. Он сразу понял, какое тяжелое, несправедливое обвинение взвалено на него. Он не знал, что телефонистка, услышав доклад Брызгалина командиру дивизии, по-своему оценила его слова и тут же разнесла зловещую весть: в гибели Васеева виноват Кочкин.
У знакомой, обитой дерматином двери (дверь обивал Геннадий) Николай остановился, укротил сбившееся дыхание, но почувствовал, что переступить порожек квартиры не может — там, за дверью, Лида и дети. Что он скажет им? Вернуться? А куда? Теперь, куда ни пойди, хоть на край света — везде будет плохо. Здесь же по крайней мере самые близкие люди. Они нужны ему, и он нужен им.
Собравшись с духом, он толкнул дверь.
В квартире было тихо, только из комнат Васеевых доносился чей-то приглушенный голос. Николай вошел. Лида с бледным, обескровленным лицом лежала на кушетке, рядом сидели Северин, его жена Рая, Шурочка и одетый в белый халат Графов.
Услышав скрип двери, Лида открыла глаза, увидела Кочкина и вздрогнула. Силясь подняться, оперлась руками о спинку кушетки.
— Как же это, Коля? — Она хотела еще что-то сказать, но, прикусив губу, умолкла, продолжая смотреть на него спрашивающим отчужденным взглядом.
«Неужели и она поверила? — спросил себя Николай. — Не могла. Она просто не знает. Надо рассказать все, как было…» Николай в отчаянии молчал. За него все рассказал Северин.
…Потом Лида не раз прослушивала магнитофонные записи. На том самом месте, где Геннадий произносил звучащие, словно выстрел, слова «Иду на таран!», закрывала лицо руками, упиралась острыми локтями в колени и, кусая губы, беззвучно плакала.
В большой, устланный ковром кабинет неслышно вошел дежурный генерал и, приблизившись к столу, за которым сидел министр, положил сверху стопки бумаг еще одну — с ярко-красным словом в углу листа: «срочная». Повернулся и вышел, плотно прикрыв за собой массивную светлую дверь. В пришторенные высокие окна, выходящие на небольшую, шумную от потока машин улицу, сочился по-осеннему сумеречный свет. Настольная лампа освещала спокойное, волевое лицо маршала, его руки и белые листы бумаг.
Тишину в кабинете нарушил негромкий звонок телефона.
Министр полуобернулся, снял трубку:
— Слушаю.
— В тринадцать часов пятнадцать минут летчик капитан Васеев Геннадий Александрович таранным ударом сбил самолет-нарушитель.
Главком был возбужден и встревожен; обычно он докладывал неторопливо и спокойно, сейчас же в его голосе заметно звучали и гордость за летчика, совершившего героический подвиг, и глубоко затаенная боль.
— А бортовое оружие? — недовольно нахмурившись, спросил министр.
Главком подробно рассказал о происшествии у границы. Министр выслушал, снял очки, положил их на стопку бумаг и откинулся на спинку кресла. Какое-то время на соединяющей их телефонной линии установилось безмолвие; главком отчетливо слышал дыхание министра и настороженно ждал вопросов, но проходили секунды, а их не было.
— Этому летчику, товарищ министр, — нарушил затянувшуюся паузу главком, — вы досрочно присвоили звание. Тогда на учениях вы похвалили летчиков за дерзость и меткий огонь — переправа была уничтожена с первого захода.
Главком умолк, и снова на линии установилась тишина.
Министр молчал. За всю его долгую, насыщенную историческими событиями, войнами и сражениями жизнь ему доводилось сталкиваться с сотнями подвигов советских людей, о которых потом говорил удивленный мир. Подвиг, о котором он услышал сейчас, был совершен в мирные дни, когда, может, и не следовало рисковать жизнью даже одного человека. Была ли необходимость в столь дерзком и суровом решении? Почему летчик добровольно пошел на самые крайние меры?
Министр понимал, что необходимость в столь жестоком решении у летчика была, что вызвали ее не порыв, не ребяческая лихость, а глубоко осознанная необходимость выполнить приказ. И хотя никто не приказывал ему идти на таран, никто не скомандовал ему бить своим самолетом нарушителя, приказ все-таки был — с тех самых секунд, когда он узнал о нарушении границы. Здесь, как в военном деле часто, на первый план выходила та самая глубоко скрытая, невидимая внутренняя сила, которая многие века удесятеряла жизненную стойкость русского человека. Эта сила и велела летчику ринуться в свою последнюю атаку…
— Сколько лет Васееву?
— Двадцать восемь.
В трубке снова послышалось тяжелое дыхание; главкому показалось, что оно стало чаще.
— Семья есть?
Главком рассказал о матери Васеева и его семье и, закончив, тихо, дрогнувшим голосом добавил:
— Тяжело матери, жене, детям. Нам, — главком произнес последние слова едва слышно, — нам тоже…
— Как собираетесь наказать того, по чьей вине отказало оружие? — неожиданно спросил министр.
— Командование полка ходатайствует о предании суду военного трибунала.
— Ваше мнение?
— Надо судить! — твердо ответил главком. — Поведение Мажуги уже рассматривалось на суде офицерской чести. Много за ним грехов…
— Ясно. Ну что ж, потом доложите. До свидания!
Министр поднялся из-за стола и принялся ходить по длинному кабинету. В двери показался генерал для особых поручений.
— К вам из управления внешних сношений, — доложил он и стал у двери.
— Пусть подождут.
Он ходил по кабинету широким неторопливым шагом, глядя себе под ноги. Из потока дел, которые ему довелось решить сегодня до звонка главкома, министр цепко держал в памяти те, которые требовали дополнительных исследований и обобщений и которые следовало в ближайшее время обсудить на коллегии, — они не терпели отлагательств. Но после доклада главкома все большие и малые дела отошли в тень, их место властно занял подвиг летчика.
— Пожалуйста, передайте семье товарища Васеева наши соболезнования. — Министр остановился против генерала: — И еще вот что: подготовьте приказ о зачислении Васеева навечно в списки части, — Подошел к окну, посмотрел на голые, потемневшие от частых дождей ветки, на свинцово-холодное небо и обернулся: — Подготовьте представление на присвоение товарищу Васееву звания Героя Советского Союза посмертно.
Со стороны холмов медленно, словно нехотя, сползала огромная иссиня-черная туча; она нависла над гарнизоном, постояла, брызнула мелким дождем и двинулась дальше, закрывая собой последний лоскуток бледно-голубого неба.
Вокруг все почернело: и верхушки оголенных деревьев, и густо-зеленая озимь у возвышенности, и дома.
Мать Геннадия Васеева, повязанная черным платком, стояла по-старчески сгорбившись, опираясь на палку; наполненными скорбью глазами она безмолвно смотрела на го место, где лежал ее сын, не различая ни черной тучи, ни притихших молчаливых людей; ее поддерживала Рая Северина. Рядом, запрокинув голову, с широко открытыми, невидящими глазами стояла Лида.
Ни мать, ни Лида не слышали того, что говорили генерал Кремнев, Северин, Сторожев, секретарь парткома завода Стукалов, бригадир Устякин, Муромян, — обе они, выплакав все слезы, отрешенно смотрели на гроб и думали о Геннадии, каждая по-своему вспоминая его. Матери он виделся маленьким, в серых штанишках, шагающим рядом с отцом; Лиде — с телефонной трубкой в тот момент, когда она звонила на аэродром. «Шурочке передавай привет. Как ее свадебное платье, готово?» Это были последние слова его, которые она услышала в тот день, и слова эти неотступно преследовали ее.
Она никого не слышала — только его голос, его последние слова…
Мать нагнулась и попыталась приподнять крышку гроба, но Северин отвел ее назад, и она, не сопротивляясь, покорно отступила. Наши матери, думал Северин, глядя на мать Васеева. Где на земле есть еще такие матери, судьба которых была бы схожа с их судьбой, где бы смерть так часто вырывала из их жизней выношенных под самым сердцем сынов… Сколько лет прошло, как кончилась самая большая война; заросли бурьяном могилы тех, кто посягнул на свободу великого народа, запаханы блиндажи и окопы на полях, поднялись новые леса взамен искалеченных осколками… И только в сердцах матерей воина все еще тяжело ворошится, всплывая то голубыми глазами, то мягкими льняными волосами, то звонкими голосами не вернувшихся с войны сыночков. Сыночков, навсегда оставшихся для матерей маленькими, в коротких штанишках и стоптанных, на босу ногу сандалиях…
Когда воздух троекратно рванули ружейные залпы, мать вздрогнула и увидела, как в свежем земном провале исчезло все, что связывало ее с сыном. Она робко попыталась подступиться к могиле, чтобы в последний раз взглянуть на гроб, но почувствовала, что не может сделать и шага. Нагнулась, набрала в руку земли, придвинулась к краю могилы и медленно разжала ладонь…
С кладбища шли группами. Поравнявшись с бетонкой, все остановились. Шурочка, Сторожев и Кочкин вышли на взлетную полосу и на том месте, откуда Геннадий начал свой последний взлет, положили на бетонные плиты ярко-красные розы.
Серой, сужающейся лентой бетонка уходила в небо и таяла в пепельном мареве низких свинцовых облаков.
Письмо было длинное, написанное ровным стремительным почерком, и Северин, сняв летную куртку, углубился в чтение. Горегляд подробно описывал новую службу, вспоминал родной полк и звал замполита к себе. «Наш начальник политотдела, — сообщал он, — по здоровью списывается. Иди, Юрий Михайлович, к нам. Тут интересная для тебя работа. А какие здесь люди, знал бы ты! Как в нашем полку. Скажу по секрету: не могу без тебя. Привык к тебе. Прошу тебя, приезжай! Если дашь «добро», я обращусь к начальнику политуправления…»
Северин поднялся и подошел к окну. Здесь, возле подоконника, они с Гореглядом не раз стояли и вместе обдумывали неотложные и трудные полковые дела…
Дверь бесшумно открылась, и на порожке показался одетый в летное обмундирование командир полка подполковник Сергей Редников.
— Здоровы, Юрий Михайлович? — участливо спросил Редников, заметив на лице замполита красные пятна. — Что-то…
— Здоров. — Северин подошел к столу и, дождавшись, пока Редников ответит на телефонный звонок, рассказал о письме Горегляда.
— Отвечать будете — привет от всех нас. Напишите, пусть о Сторожеве и Кочкине не беспокоятся. Анатолий второй год командует эскадрильей, ждет сына, а Кочкин принял звено, в ребятишках и Лиде души не чает. О себе-то что пишет?
— Работа пришлась по душе. Только вот, — Северин свернул письмо, засунул в карман, — скучает. По полку скучает. Ну и, — он отвел глаза к окну, — меня к себе зовет.
Редников встрепенулся, поднял брови и, застегивая куртку, настороженно спросил:
— И что вы решили?
Северин не ответил. Постучал по стеклу наручных часов:
— Пора. Скоро вылет.
Они вышли из штаба и сели в газик. Оба долго молчали. Возле спарки газик остановился, и они вышли из машины. Подбежал техник самолета — молоденький розовощекий лейтенант, доложил о готовности машины. Рядом с ним стоял Муромян. Редников и Северин поздоровались с ними, с метеорологом, с Черным, подошли к крылу, на котором лежала синоптическая карта.
Доклад о метеоусловиях выслушали, как всегда, внимательно, спросили о грозах и, осмотрев спарку, поочередно поднялись по лесенке в кабины.
Спарка вырулила на взлетную полосу, взревела двигателем и, набирая скорость, помчалась по бетонке. Оторвавшись и убрав шасси, летчики накренили машину и посмотрели вниз. От штаба на стоянку, вдоль тропинки, тянулась ровная линия пирамидальных, с густой темно-зеленой кроной тополей, посаженных три года назад Васеевым и ребятами из его звена; ветер ласково шевелил мелкими, с белым подбоем листьями, отчего сами тополя казались белыми.
Возле стоянки самолетов ряд тополей обрывался; тропинка бежала вдоль границы летного поля, петляла в кустарнике и поднималась на пригорок, увенчанный крылом самолета над могилой Васеева.
Голубовато светилось подернутое дымкой огромное небо. Там, в солнечной дали, плескались теплые волны ветров, беззвучно били по крыльям самолета лучи солнца. Здесь, на земле, буйно полыхала густая озимь, отовсюду неслись птичьи голоса, шелестела ринувшаяся вверх после дождей придорожная трава — вокруг неумолчно бурлила жизнь…