Владимир Алексеевич РЫБИН РАССКАЖИТЕ МНЕ О МЕЦАМОРЕ


Над горными вершинами висела багровая тяжесть туч. Черные тени ущелий были как траурная кайма. Печаль сжимала сердце, и слезы душили, горькие слезы неизбежного расставания.

— Мы разлучаемся! — возвещал чей-то громовой голос. — Но мы встретимся, встретимся, встретимся!..

Толпа шумела, расслаивалась на две колонны. И они, эти две колонны, уходили в разные стороны. И багровые тучи переваливали через горы, текли вслед за людьми, затмевая долину.

— Мы встретимся, встретимся! — гудел голос. — И в единстве будем неодолимы!..

Я видел все это со стороны, и я был в этой толпе, и, как всегда бывает во сне, не понимал, где и что я, и не удивлялся своему непониманию…

— Черви козыри, черви, а не крести! — донесся из-за двери сердитый голос соседки тети Нюры.

Я открыл глаза и первое, что увидел, — цветную панораму гор, приколотую надо мной к пестрым обоям. Это была моя самая любимая картинка из всех, висевших в комнате. Я вырезал ее из какого-то заграничного журнала и каждый раз, ложась спать, любовался величественным видом.

Горы были моей слабостью. Каждую весну я мечтал махнуть на Кавказ с какой-нибудь туристской группой. Но каждый раз мечта оставалась мечтой, поскольку летом надо было ехать в поле с очередной геологической экспедицией. И наш шеф, профессор Костерин, еще с зимы начинал внушать молодым и нетерпеливым аксиому: геолог, уезжающий летом в отпуск, — это не геолог…

— Вот ведь лежит и даже погулять не сходит, — сказала мама тете Нюре, с которой играла в карты в соседней комнате, громко сказала, явно в расчете на то, чтобы я услышал.

— Некогда! — крикнул я через закрытую дверь.

— Тридцать лет ведь мужику, жениться пора, а ему все некогда, завела мама свою привычную пластинку.

Я молчал, разглядывая горные долины, ущелья, густо-коричневые срывы скал. Почему меня тянет в горы? Вырос в Москве, сроду не видел никаких гор, кроме Крымских, да и то в детстве, когда мама еще могла не ограничиваться уговорами и увозила меня на лето к морю.

— …Этак ведь и умру, не дождусь внучонка покачать…

Я знал: если и теперь промолчать, то мама, чего доброго, заплачет. Горько ей, одиноко со мной одним. Полгода в экспедициях, полгода дома за книжками. И поговорить некогда. В прошлом году мама завела кошку. Но что кошка? Ластится, когда ей надо, а когда не надо — уходит, не сыщешь. Теперь вот тетя Нюра выручает. Одинокая она, и время ей девать некуда. Да только ведь от телевизора да от игры в «дурака» и одуреть можно.

— Невесты на дорогах не валяются! — крикнул я.

— Конечно, не валяются, — обрадовалась мама уже тому, что я заговорил. — Что за невеста, которая валяется. Хорошие невесты делом занимаются, ходят. Или, по крайней мере, стоят, как вон та, у магазина. Ню-ур! — позвала она так, чтобы я расслышал. — Поди-ка погляди. Ну есть же такие красавицы!..

Это было что-то новое, и я встал, вышел в соседнюю комнату. Мама и тетя Нюра и в самом деле стояли у окна, глядели на улицу.

— Ты погляди, ты только погляди! — обрадовалась мама, увидев меня.

— На всех глядеть — гляделок не хватит, — демонстративно зевая, сказал я. Однако подошел к окну, выглянул. Девушка и в самом деле была необыкновенно хороша. Это я понял сразу, даже не разглядев как следует ее лица с высоты нашего пятого этажа. Она стояла возле широкой витрины магазина и читала книжку. Она не выделялась ничем ярким — скромный костюмчик, длинные, но в общем-то обычные волосы на плечах. Только было в ее фигуре, в осанке что-то заставляющее глядеть и глядеть.

Забыв о том, что мама наблюдает за мной, я кинулся в свою комнату, принес бинокль. Глянул и обомлел: девушка была поистине красавицей. Но что удивительней всего — она показалась мне знакомой.

— Кто это? — спросил я.

— Пойди да узнай, — сказала мама.

Легко сказать! Я смотрел в бинокль, разглядывал каждую черточку ее строгого, чуть холодного, какого-то восточного лица, млел от неведомого мне восторга и не смел даже подумать о том, чтобы подойти к такой заговорить.

И тут к ней подступили три длинноволосых оболтуса из тех, что слоняются по улицам не менее, чем по трое, и пристают к людям от тоски и безделья. Девушка попыталась уйти, но они загородили ей дорогу. Даже издали было видно, что разговор был отнюдь не джентльменский. Они прижали ее к стене, тянули к ней лапы, а она все беспомощно искала кого-то через их головы. И вдруг заплакала. В бинокль я ясно увидел блеснувшую слезинку на щеке.

Эта слезинка что-то перевернула во мне. Неожиданные для меня горечь и ненависть петлей захлестнули горло, и я кинулся по лестнице вниз.

— Вы чего пристали?! — крикнул, подбегая к парням, не сводя глаз с девушки.

— Иди, дядя, иди, — беззлобно сказал один из них.

Не было бы девушки, я бы на это «дядя» не обратил внимания. А тут просто взбесился.

— Ишь, племянник выискался! — заорал я. — А ну отойди!..

При этом, как потом выяснилось, я схватил парня за руку, тот, недолго думая, ударил меня по рукам. Тогда я ткнул его в плечо, на что тот ответил ударом под дых, да, видно, не попал, поскольку я врезал-таки ему в ухо.

А дальше я не помню. Очнулся от того, что кто-то коснулся моей щеки горячей, прямо-таки раскаленной ладошкой. Открыл глаза, увидел, что лежу в своей комнате, а надо мной — глаза этой девушки. Было в них столько сострадания, что мне стало жаль ее. И я дернулся, стараясь привстать.

И вдруг эти глаза распахнулись широко, наполнились страхом. Да, да, страхом, даже ужасом, это я точно понял и сам испугался за девушку, заметался глазами, стараясь понять, что могло так испугать ее. Рядом стояли заплаканная мама, тетя Нюра с мокрым полотенцем в руках и еще какой-то парень, красивый, темный лицом, чернявый. Но все это я заметил лишь мельком, потому что снова перевел глаза на девушку. Почему-то я боялся, что она исчезнет. Теперь девушка смотрела на меня совсем по-другому, без страха, но с таким неистовым любопытством, словно я был по меньшей мере киноактером Бельмондо. Было ей года двадцать два, никак не больше. Я поморщился, подумав о своих тридцати годах, сразу понял: старик в ее глазах. Тут подскочила мама, оттеснила девушку, принялась поправлять что-то мокрое у меня на голове, запричитала слезливо:

— Хулиганы проклятые… На улицу не выйдешь… Разве можно человека по голове…

— Извините, что так вышло, — сказал парень, наклоняясь ко мне. — Это все я виноват. Не надо было оставлять сестру одну…

"Сестру", — отметил я про себя и улыбнулся обрадованно, привстал.

— Лежи, лежи, веселого мало, — всполошилась мама. — Сейчас доктор придет, что еще скажет.

Я отстранил от лица мамины руки, и девушка поняла, чего я хочу, снова наклонилась ко мне.

— Я вас где-то видел, — сказал я, мучительно напрягая память.

— И я вас… видела. — Она вопросительно посмотрела на брата. Тот опустил глаза.

— Я серьезно говорю.

— И я… серьезно, — оказала она, с удивлением рассматривая мое лицо.

Мне показалось, что она что-то знает и чего-то недоговаривает.

— Где вы живете?

— Из Еревана мы, дорогой, из Еревана, — решительно вмешался парень. Ануш никогда не была в Москве. Первый раз ее привез столицу показать.

— Показал, — тотчас съязвила тетя Нюра.

— Вы Ануш? Аня, значит? Можно, я вас так буду называть?

Девушка кивнула и покраснела, отчего ее смуглое лицо, потемнев, стало еще красивее. И я понял, почему она покраснела: потому что своим "так буду называть" я как бы назначал ей свидание.

— А меня зовут Виктор…

Тут пришел врач — строгая пожилая женщина, — и она принялась бесцеремонно крутить мою голову в сильных сухих ладонях.

— Тут болит? Голова кружится? Тошнота есть? — сыпала она вопросы.

Затем села к столу, с завидной уверенностью выписала рецепт и ушла, кивнув с порога:

— День-два покоя. Если что — к участковому.

И исчезла, оставив в комнате ощущение покоя. Так бывает после грозы, когда уже отбушевали вихри и над землей растекается облегчающая расслабленность.

— Извините, нам пора, — сказал парень.

— Вы где остановились? — выдохнул я.

— У знакомых.

— У знакомых? Зачем же у знакомых? Оставайтесь у нас…

— Витя! — Мама с испугом посмотрела на меня.

— Мы сегодня на поезд, — понимающе улыбнулся парень. — Приезжайте лучше вы к нам. Горы, как видно, любите? — кивнул он на картинку на стене и протянул руку. — Меня зовут Гукас. Адрес я оставил.

— Приезжайте, — тихо сказала девушка, опустив глаза. И тут же вскинула ресницы, снова уставилась на меня своим испуганно-удивленным взглядом.

Она вдруг торопливо полезла в сумочку, вынула небольшую красную книжицу, положила на стол.

— Это… на память…

— Спасибо. Я провожу вас…

Мне не дали договорить. Все, и даже Ануш, так горячо запротестовали, что я растерялся…

И снова уютная тишина была в моей комнате. Я гладил пальцами подаренную книгу, сотый раз рассматривал золотое тиснение на обложке "Песни и легенды Древней Армении". За приоткрытой дверью бубнил телевизор и, не обращая на него внимания, разговаривали мама и тетя Нюра, обсуждали случившееся.

— А как она на него смотрела!..

— Ты видела?

— А он тоже с нее глаз не сводил. Вот тебе и невестка.

— Она же нерусская! — ревниво воскликнула мама.

— А не все ли равно. Детки-то и у нерусских рождаются.

— Да ты что! Чужое семя.

— А-а! — Слышно было, как тетя Нюра сердито бросила на стол колоду карт. — Если разобраться, так все мы из одного семени.

— Ты об Адаме и Еве, что ли? Так я неверующая.

— А и без Адама и Евы все мы из одного корня…

Почему-то мне было приятно слушать их.

— Тише ты, — сказала мама, — Витю разбудишь.

Она встала и плотнее прикрыла дверь. А я все лежал с книгой на груди, смотрел на горную гряду, приколотую к стене, и слушал, как звенит что-то во мне, как потягивается, медленно переворачивается сердце в сладкой истоме. И прикидывал, как получше сказать шефу, что этим летом я не смогу поехать с экспедицией, никак не смогу.

А потом раскрыл наугад книгу. "Оровел, Оровел… Вот восток зарозовел…" — прочел в попавшейся на глаза песне пахаря, и мне было приятно, что армянское «оровел» похоже на старорусское «оратай» — пахарь. Я начал искать другие похожести и обрадовался, узнав, что «возлюбленная» по-армянски — «яр» — перекликается с русским «яркий», «ярило-солнышко». А кислое молоко — «мацун» показалось мне родственным нашему «мацуха-мацоха-мачеха». Прочел в одном месте: "Божьей волей плуг спустился. С неба в поле вдруг спустился…" И вспомнил древнеславянскую легенду о том, как плуг упал с неба… Трепетные ниточки, связывающие меня с Ануш, я находил чуть ли не на каждой странице. Понимал: чего не найдешь, когда очень хочешь найти. И все же радовался каждой похожести.

Потом перевернул сразу несколько страниц и стал читать легенду: "Над горными вершинами висела багровая тяжесть туч. Черные тени ущелий были как траурная кайма. Печаль сжимала сердце, и слезы душили, горькие слезы неизбежного расставания. Толпа шумела, растекаясь на две колонны, уходила по двум темным ущельям в разные стороны.

— Мы разлучаемся, — громко провозгласил вождь. — Но мы встретимся и в единстве нашем будем неодолимы…"

Я не сразу осознал, что происходит. Первая мысль была: сплю и снова вижу тот же сон. Встал, выглянул в окно. За окном над городскими крышами тлел неяркий закат. Небо было чистое, обещавшее назавтра хорошую погоду. С улицы донесся шум проходящего трамвая, похожий на порыв ветра. За стенкой ликовал по телевизору очередной музыкальный ансамбль и слышались голоса мамы и тети Нюры, как всегда равнодушных к телевизионным восторгам. Все было на своих местах. Но ведь даже если снится черт-те что, мы уверены: так и надо. Как проверить, что не сплю, не свихнулся и вообще, что все в порядке?

— Ма-ам! — крикнул я, ложась на свою тахту.

Она вошла сразу, словно ждала, что я позову. И тетя Нюра появилась в дверях с ожидающим, тревожным, как у мамы, лицом.

— Что случилось? Тебе плохо?

— Н-нет, хорошо.

— Еще бы нехорошо! Такая девушка, — сразу вмешалась тетя Нюра.

— Что ты болтаешь?! — напустилась на нее мама. — У мальчика сотрясение мозга.

— Сотрясение сердца у него, али не видишь?

Мама возмущенно замахала руками, не зная, что и сказать на такое, вытолкала тетю Нюру из комнаты и закрыла дверь.

— Мам, а она что, тебе не понравилась? — спросил я. — Ты же сама ее приметила.

— Мало ли что приметила! Почем я знала, что она бог знает откуда.

— Что ты, мама! Она такой же советский человек, как и мы.

— Мало ли что советский. Там и говорят-то не по-нашему, и делают все не так.

— Как это "не так"?

— Очень просто. Далеко больно…

Мне было смешно слушать такое: сама все уши прожужжала, чтобы женился, а когда наконец-то нашлась девушка, которая мне понравилась, мама — на попятную. Ох уж эта материнская ревность: как же, ее тридцатилетний птенчик, чего доброго, вылетит из гнезда. Мне было смешно, но я готов был слушать и говорить, говорить об Ануш. Мама, как видно, поняв это, заторопилась, пощупала мне лоб, поправила плед, накинутый на ноги, и вышла, тихо притворив дверь.

А я снова принялся читать поразившие меня строки. Все было написано точно так, как мне приснилось. Дальше в легенде говорилось о том, как воины разделились на два отряда, чтобы сопровождать уходившее по горным ущельям население. Все понимали: сила в единстве. Но враг был намного сильнее даже объединенного войска. Не велика честь геройски пасть на поле боя, если народ останется беззащитным. И решено было не принимать последнего боя, а разделиться и уходить по разным дорогам. За кем ринется враг, никто не знал, но каждый готов был пожертвовать собой, чтобы спасти другого.

"…Два воина стояли перед вождем, два его любимых военачальника, два родных брата. Город лежал у их ног, непривычно тихий, опустевший.

— Буду я или не буду, все это, все драгоценные камни — ваши. Когда снова встретитесь — владейте. — Он простер руки, и небо вспыхнуло на севере, и небо вспыхнуло на юге, куда уходили люди…"

Вот этого последнего я в своем сне не видел. Может, забыл, как забываются сны с пробуждением. Но остальное помнил очень хорошо. Было даже странно оттого, что все так совпадало. Что это? Откуда взялись во мне эти видения народа, уходившего по двум разным дорогам? Может, читал когда? Я напрягал память и не мог вспомнить. И почему это приснилось мне именно сегодня, в тот самый момент, когда Ануш уже стояла под моим окном и читала книжку с этой легендой, повторяющей мой сон? Точнее сказать, сон повторял легенду, которую читала Ануш. Да, конечно, Ануш читала именно легенду — в чем я уже не сомневался, — и это каким-то образом передалось мне.

Но почему передалось? Совпадение? Случайность? Как мне не хотелось в тот момент, чтобы это было случайностью! И я лежал и размышлял о закономерностях, пронизывающих все на свете.

А существуют ли вообще случайности? Случайно ли взгляд Ньютона остановился на падающем яблоке? Случайно ли Менделееву приснилась его знаменитая таблица? Они все время думали об этом? Но теперь мне казалось, что и я думал о своем. Не случайно же повесил у себя над кроватью вид гор. Не потому ли мы верим в существование случайностей, что пытаемся измерить нечто бесконечно большое крохотными мерами наших представлений? Так маленький паучок-водомерка стал бы измерять ширину прибрежной струи и по направлению ее делать вывод о течении реки. Откуда паучку знать, что в зависимости от ветра, от рельефа дна отдельные струи, особенно возле берегов, могут течь и поперек реки, и даже в обратном направлении.

Не так ли и судьбы наши вплетены в общий поток великой реки времени? А мы, закрутившиеся в местных водоворотах, запутавшиеся в мелких струях, сталкивающиеся на перекатах, замутившиеся до неузнаваемости, все забываем, что являемся частицами великого потока, что устремленность вперед каждого из нас, всех вместе, составляет общее течение. Недаром философы считают, что случайность — лишь форма проявления необходимости. Необходимости!..

Это моя мама верит в случайности и вот уже второй год пытается обыграть в «дурачка» нашу соседку. Она берется за карты каждый раз, когда на телеэкране начинается очередная скукота, и нетерпеливо сдает, упорно надеясь, что именно теперь случай пошлет одни козыри. Но случай подыгрывает одинаково и маме, и тете Нюре. В этом непостоянстве он поразительно постоянен, не давая никому взять решительный перевес. Сейчас счет — 565 на 568 в пользу мамы. Но я уже совершенно точно знаю: завтра или послезавтра счет будет в пользу тети Нюры. Казалось бы, где еще и господствовать случайности, как не в игре в карты? А и там в конце концов все подчинено закономерности: при большом числе раскладок карт козыри ложатся поровну — налево и направо. Был бы верующим, сказал бы: так диктует закон высшей необходимости, целесообразности, справедливости, наконец…

Удивительно, как охотно подгоняем мы наши убеждения под наши потребности. Мы куда быстрее верим тому, чему хотим верить, что нам больше нравится. Разговоры о чистом объективизме и абсолютной истине, по-моему, миф. Человек не волен отрешиться от человеческого, сверхчеловеков нет. И кто знает, может, от этой эмоциональности разума и зависит все наше величие?..

И вдруг я увидел себя внизу, возле магазина. На том самом месте, где стояла Ануш, топтался теперь какой-то тип, похожий на кого-то, очень хорошо мне знакомого. Я шагнул к нему, дернулся и едва не свалился со своей тахты. Книжка валялась на полу, а в комнате было совсем уж сумрачно. Вот ведь сам не заметил, как заснул и развел во сне философию. Никогда такого не замечал за собой. Но теперь это меня не удивило: после всего случившегося недалеко и до видений.

Однако мне очень даже нравилась мысль, что встреча с Ануш никакая не случайность. Я убеждал себя: случилось то, что должно было случиться. И из этого убеждения очень скоро вывел интересующее меня продолжение: судьбе не следует противиться и надо поскорее ехать в Ереван.

Я вскочил, прошелся по комнате, готовый мчаться туда хоть сейчас и остро жалея, что поддался уговорам и не поехал провожать. А с другой стороны, чего бы я помчался следом за Ануш? Посторонний ведь. Что бы она подумала? Что бы подумал ее брат?

Я снова лег и раскрыл книгу. И каждая строчка была для меня откровением, песнопением сладостным:

Милая, ты в благодатном саду

Тонкими пальцами гроздья срываешь,

Взглядом случайным мне сердце пронзаешь…

О господи! Я кинулся к своим книжным полкам. Хотелось немедленно, сейчас же найти что-нибудь об Армении, о Ереване. И к моему удивлению, нашел. Не только обширные статьи в энциклопедии, но и разные краеведческие книжонки, которые неизвестно зачем покупал когда-то, но до сегодняшнего дня ни разу не брал в руки.

Армения! Крохотная, самая маленькая из наших национальных республик. И в то же время страна одной из самых древних культур. Не веками тысячелетиями измеряется возраст уцелевших до наших дней исторических памятников. Армения, перед величием которой многие снимали шапки.

Я с удовольствием выписывал из книг свидетельства этого преклонения. Байрон говорил, что страна армян навсегда останется одной из наиболее насыщенных чудесами стран на земном шаре. Ему вторил Рокуэлл Кент: "Если бы меня спросили, где на нашей планете можно больше всего встретить чудес, я назвал бы Армению. Невольно удивляешься, как можно на таком небольшом участке земного шара встретить столько крупных шедевров". "Средневековая армянская лирика есть одна из замечательнейших побед человеческого духа, какие только знает летопись всего мира" — так заверял Валерий Брюсов. В V веке Мовсес Хоренаци уже пишет двухтомную "Историю Армении". Тогда же Месроп Маштоц создает армянскую письменность. А до этого народы, живущие на Армянском нагорье, знали клинописное письмо. А еще раньше иероглифическое. Это добрых две тысячи лет до нашей эры. А еще и раньше писали какими-то пиктограммами. Прямо страх берет от такой бездны времен. И крупнейший-то металлургический центр древности найден в Армении. И сам Ереван чуть ли не старейший город мира: без шума, без бума отпраздновал, оказывается, 2750-летие. И еще и еще что-то самое-самое, о чем я забывал, но что все больше переполняло благоговением мое и без того привязанное к Армении сердце…

Недели две я не вылезал из библиотеки. Потом поостыл. Только что-то сладко ныло в душе моей каждый раз, как выглядывал из окна, или брал в руки подаренную книжку, или видел на улице девушку, чем-то похожую на Ануш. Прежде не верил в любовь с первого взгляда, а теперь радовался каждой возможности рассказать о случившемся со мной и даже не обижался, когда приятели посмеивались. Я словно бы ждал чего-то, все время ждал.

И дождался.

Вечер был в тот раз тихий и теплый, совсем летний. Весной, когда выпадают такие теплые вечера, что-то меняется в людях. Добреют они, что ли? А может, окончательно спадает наконец зимняя тоска по теплу? На улицах тогда полно людей, и никому не хочется домой. И мне тоже не хотелось идти домой, стоял возле магазина на том самом месте, где когда-то стояла Ануш, и вспоминал ее. Люди шли мимо, оглядывались на меня. Я не придавал этому значения, привык за последние две недели. Видно, появилось в моем лице что-то блаженное, привлекающее внимание.

И тут я заметил, что за мной пристально наблюдает какой-то тип кавказской наружности — смуглое сухощавое лицо, небольшие усики, напряженный взгляд быстрых черных глаз. Раз он прошел мимо, посмотрел искоса. В другой раз уставился с любопытством, как на музейную достопримечательность. А потом и вовсе остановился напротив. И было в его глазах что-то особенное — изумление, даже ужас, как тогда у Ануш.

— Чего надо? — спросил я беззлобно.

— Вы… Виктор? — неожиданно спросил он.

— Допустим.

— Вас нельзя не узнать.

— Это почему же?

— Поразительно. Ануш говорила, но я не верил…

Ануш! Это было для меня как пароль.

Через пять минут я уже представлял этого человека моей маме:

— Сорен Алазян, геофизик, кандидат наук, знает Ануш…

А еще через четверть часа мы изливали друг другу душу, как старые добрые друзья.

— Не понимают, — жаловался он на кого-то, — а многие не хотят понимать. Привыкли считать, что разделение труда, давшее такой сильный толчок общественному развитию, порождено рабством. И будто бы без рабства человек не мог додуматься до общественного единения. Откуда такое неверие в человека? Почему не допустить, что племена могли добровольно объединяться, а люди добровольно подчиняться старшим? "Рабство неизбежный этап общественного развития!" — передразнил он кого-то. — А в Индии рабов вообще никогда не было, только домашние слуги. И многие народы миновали стадию так называемого классического рабства…

Я слушал, глупо улыбаясь, и ничего не понимал. Но не перебивал.

— Рабство привело не к разделению труда, а к его разобщению и развращению. Захваченные в рабство люди делали у купившего их рабовладельца чаще всего то же, что и на свободе, только из-под палки. Недаром во время войн сохраняли жизнь ремесленникам. Рабство создавало безумную концентрацию средств в одних руках. И эти средства обращались, как правило, на разрушение, а не на созидание, на содержание захватнического войска. Если что и сооружалось, то лишь помпезное, вроде пирамид — этих памятников человеческой глупости…

— Пирамиды величественны, — возразил я.

— Вот, вот, мы еще несем в себе эту заразу рабства. Нелепое считаем величественным, как и хотели того рабовладельцы-фараоны. А зачем они, пирамиды? Зачем такая безумная трата человеческого труда?

— Но ведь красиво…

— Да?! — воскликнул он прямо-таки с восточной страстью. — А что, если бы мы перестали строить школы и заводы, сажать леса и рыть каналы, а всем народом начали сооружать памятник величиной с Арарат! Красиво же. Чтоб удивить потомков.

Я попытался направить разговор в интересующее меня русло.

— Как там Гукас, Ануш?..

— А что? Все хорошо. Ануш-то и рассказала мне о вас. А я и без того в Москву собирался. Надо было повидаться тут кое с кем, поговорить насчет Мецамора.

— Чего? — неосторожно спросил я.

— Мецамора. Он-то как раз и доказывает: было разделение труда в дорабовладельческую эпоху.

— Кто?

— Да Мецамор же. Вы не знаете о Мецаморе?! — воскликнул он с такой энергией, что мама испуганно заглянула в мою комнату — не буянит ли. Мецамор — это… это… — Он вскочил, заметался по комнате. — Мы считаем себя цивилизованными людьми и убеждены: все, что было до нас, — никакая не цивилизация, а так, дикость, первобытный строй. Мы ведем свою цивилизацию от первых рабовладельческих государств и тем расписываемся: наша цивилизация — рабовладельческая. И это верно. Чем капиталистический строй отличается от рабовладельческого? По существу, ничем — то же отчуждение труда от человека, человека от труда… Но это особый разговор. Сейчас мне хочется сказать, что цивилизаций в истории человечества было немало: индийская, китайская, арийская, наконец, во многом загадочная, великая, оставившая много такого, без чего мы поныне обойтись не можем…

— Ну как же, — перебил я его, не понимая, зачем он мне все это рассказывает. — Цивилизация есть цивилизация. Самолеты, например…

— И баллистические ракеты, — вставил он.

— Искусственные материалы, успехи химии…

— Отравленные реки, экологический кризис…

— Электроника! — выкрикнул я. — Атомная энергетика! Освоение космоса!..

Он оперся о стол, наклонился ко мне и прошипел угрожающе, словно я был в чем-то виноват:

— И ядерные бомбы, готовые смести, выжечь не только породившую их цивилизацию, но и вообще человечество!..

Это было уже скучно слушать. Сколько можно?! Радио об этом говорит, газеты пишут, неужели еще и за столом?..

— Неинтересно? — догадался Алазян. — Все правильно. Равнодушие и усталость — верный признак вашей чудо-цивилизации, точнее, ее заката.

— Чего вы хотите? — взмолился я.

Он долго смотрел на меня, сожалеюще смотрел, с какой-то глубокой печалью в глазах.

— Вам надо поехать в Ереван, — сказал наконец.

— Прямо сейчас? — усмехнулся я.

— Прямо сейчас. Нерешительность, бездеятельность, откладывание на завтра — это тоже признаки вашей цивилизации…

Он так и сказал «вашей», словно сам был из другой.

— …Там вы поймете, зачем я вам все это говорю.

— А зачем вы мне все это говорите?

— Вам это должно быть интересно.

— Мецамор?

— Не только, — ответил он. — Мецамор — важнейший аргумент. Это вам и Ануш скажет.

— Ануш? Она-то при чем?

— Вот тебе на! Да она же первый энтузиаст Мецамора.

Теперь это слово — Мецамор — звучало для меня, как небесная музыка. Я готов был без конца его повторять, петь, наконец. Теперь я хотел знать о Мецаморе все. Но Алазян вдруг начал говорить совсем о другом — о великой цивилизации, развившейся в бог весть какие давние времена на юго-востоке Европы и своей высокой культурой оказавшей огромное влияние на многие народы.

— Как они сами называли себя — никто не знает, — горячо говорил Алазян, — но сейчас мы их зовем ариями, или арьями. От них остался язык. Да, наш с вами. Армянский и русский, все славянские, фригийский, фракийский, греческий, персидский, латинский, испанский, немецкий, французский, итальянский, румынский — да разве все перечислишь! санскрит, наконец, — все от индоевропейского праязыка. Недаром индийские лингвисты, приезжающие в Москву, уверяют, что русские говорят на какой-то из форм санскрита. Ни более, ни менее. А можно сказать и наоборот: в Индии говорят на видоизмененном русском языке. И это тоже будет правильно. Но ведь язык не переселялся сам собой, его несли люди. А как они должны были идти из Юго-Восточной Европы в Индию? Только обтекая Черное море с юга или с востока. А на пути что? Армянское нагорье. Хоть с севера на юг иди, хоть с запада на восток — не миновать наших гор. Они на перекрестке всех переселений народов. И естественно: культура народа, жившего там, обогащалась всем лучшим. Так можно объяснить, что возник Мецамор…

— Да что это такое? — воскликнул я. Очень уж не терпелось узнать, чем таким увлечена Ануш.

— Мецамор — это недалеко от Еревана. Там найдены материальные остатки высокой цивилизации, существовавшей за три-четыре тысячелетия до нашей эры.

Сказал он это торжественно. Выжидающе посмотрел на меня и спросил:

— Вы скажете, что переселение ариев на восток происходило во втором тысячелетии до нашей эры?

Я ничего такого говорить не собирался, но на всякий случай кивнул.

— Правильно, во втором. Но это доказывает лишь то, что местные народы до прихода ариев тоже имели высокую культуру. И это доказывает, что арии пришли как добрые соседи — не уничтожать и захватывать, а делиться тем, что имели, что знали. Центр древней металлургии, найденный на Мецаморе, не прекращал свою работу.

— Интересно, — сказал я. Просто так сказал, чтобы согласием своим умерить лекционное рвение Алазяна. Но только подлил масла в огонь. Положительно нельзя было понять, как себя вести: что бы ни сказал «интересно» или «неинтересно», — все вызывало эмоциональные взрывы у этого человека.

— Вы еще не так заинтересуетесь, когда все лучше узнаете. А пока запомните одно: еще до прихода ариев было на Армянском нагорье государство. Называлось оно Хайаса. Это была колыбель армянского народа.

— Ну хорошо, хорошо, — попытался я его успокоить. Меня не слишком волновал вопрос: была Хайаса или не было ее.

— Нет, вы запомните. Чтобы потом не говорили.

— Когда потом?

— Когда приедете в Армению.

— Вы меня прямо-таки интригуете.

— Так что, едем? — сразу предложил он.

— Когда? — спросил я, замирая сердцем от так реально представившейся мне возможности увидеть Ануш.

— Прямо сейчас. Зачем откладывать?

— Надо же отпуск оформить.

— Тогда завтра. Утром оформите отпуск, а вечером вылетим. Идет?

— Еще надо билеты достать.

— Это я беру на себя. Вот что, — сказал он решительно. — Я заночую у вас. Чтобы вы не передумали…

Утро, как и полагается, оказалось мудренее вечера. Все получилось просто и хорошо. Мой шеф, профессор Костерин, даже обрадовался, когда я попросил очередной отпуск: до полевого сезона оставался месяц, и я к нему как раз успевал. О билетах вообще беспокоиться не пришлось: каким-то таинственным образом Алазян быстро раздобыл их. Только мама расплакалась, ни в какую не желая меня отпускать, предчувствуя, как она говорила, недоброе. А я даже не утешал ее, совсем потеряв голову от мыслей о близкой встрече с Ануш.

В самолете Алазян был необычно молчалив, только время от времени искоса поглядывал на меня, и в этих его взглядах я порой улавливал какой-то затаенный страх. Потом мне надоело ловить его взгляды, я закрыл глаза и… снова увидел тот же сон: гул толпы, распадавшейся на два потока, на утесе группу воинов, с мечами и копьями, черные горы и кровавое тревожное небо над ними. Гул толпы то затихал, то нарастал, резью отдаваясь в ушах. Тоска больно сдавливала грудь. Я с усилием глотал слезы, чтобы унять эту боль, и все тянул голову, стараясь отыскать в толпе Ануш. Но ее нигде не было.

И вдруг один из тех, что стояли на утесе, выступил вперед. И я узнал его: это был тот самый человек, что привиделся мне во сне, когда я валялся на своей тахте. Только тогда он был в джинсах и рубашке-безрукавке и стоял возле магазина у меня под окнами. Сейчас же не было ничего летне-легкомысленного ни в его облике, ни в одежде. Сейчас это был суровый воин, умеющий и жить достойно, и умирать без страха. Он вскинул руки и выкрикнул протяжно уже знакомое: "В единстве необоримость!" — и повернулся, чтобы затеряться в толпе. Но оглянулся и сказал неожиданное: "Наш самолет пошел на снижение. Пристегните, пожалуйста, ремни…"

Алазян смотрел на меня восторженными, сияющими глазами.

— Вам что-то снилось? — спросил он.

— Как вы узнали?

— По лицу.

— Мне этот сон уже второй раз снится.

— Первый раз — после встречи с Гукасом и Ануш?

— До встречи.

— Да?! — разочарованно произнес он.

— Как раз перед встречей.

Я начал рассказывать ему, когда и как это было, а он слушал с таким жадным вниманием, что мне казалось: того гляди потеряет сознание от страшного напряжения.

— А что… что вам снилось?

Я рассказал.

— Где-то я слышал подобное.

— Легенда такая есть.

— Ах да, легенда. — Он снова был до того разочарован, что мне стало жаль его. — Значит, приснилось прочитанное.

— Легенду я прочитал после.

— После? Вы не ошибаетесь?

— Книжку-то мне Ануш дала. Знаете, что я думаю? Когда я спал, она стояла внизу у магазина и читала. Я думаю, она как раз эту легенду и читала, а мне передалось. Близко же, флюиды какие-нибудь. Или случайное совпадение? — спросил я неуверенно, так не хотелось мне, чтобы это было случайным совпадением.

Алазян решительно покачал головой.

— Нет, это не совпадение. Я знаю.

— Знаете?!

— Близость Ануш пробудила в вас…

— Что? — выдохнул я.

— Ну… не знаю что, — ушел он от ответа.

Удовлетворенный, я отвалился на сиденье. И вовремя. Самолет сильно ударился колесами и затрясся, покатившись по земле. Мне не надо было ответа. В тот момент, мне казалось, я хорошо знал, что пробудила во мне близость Ануш…

В аэропорту нас, оказывается, встречали. Было достаточно светло, и я еще издали хорошо видел напряженные лица, удивление, восторг, непонятный страх в глазах встречавших. Я оглянулся на Алазяна. Тот шел, высоко подняв голову, и, кажется, был чем-то бесконечно горд.

— Профессор Загарян, — представлял встречавших Алазян. — Архитектор Тетросян…

Меня разглядывали, как заморскую диковину, мне почтительно жали руки. Я ответно жал руки и все тянул голову, оглядывался, искал Ануш. Но ее не было. И восторженное мое состояние все больше переходило в апатию, в горькую обиду. Зачем было ехать, если Ануш безразличен мой приезд? Потом, когда мы уже сидели в машине, одной из трех, на которых разместились встречавшие, до меня вдруг дошло, что Ереван — не Москва, тут свои традиции. Недаром среди встречавших — одни мужчины. И я уже с веселым недоумением оглядывался на эскорт машин, гадая, кто же такой Алазян, что за шишка, если его так встречают?

Передо мной, таинственная в вечерних сумерках, расстилалась земля Армении, розовая в отсветах зари, черная в провалах теней. Цвета были почти такие же, как в моем сне. Я еще не видел ни одного памятника древности, но меня не оставляло ощущение, что все тут сплошной музей. И вдруг мелькнул в стороне характерный конус армянской церкви. И вдруг справа на розовых столбах распростер крылья орел, символ глубокой древности. И вдруг вспомнилось мне, что сам аэропорт — новейший и современнейший — носит имя старейшего — IV века — христианского храма Звартноц…

Все более громкий разговор на заднем сиденье привлек мое внимание. Я оглянулся, разглядел в сумраке почему-то виноватые глаза Алазяна.

— Мы тут спорим, где вам остановиться, — сказал он.

— Да вы не беспокойтесь. Найду же место. Высадите меня у какой-нибудь гостиницы…

В первый миг я подумал, что мы на кого-то наехали, так дружно все закричали. Даже шофер, бросив руль, замахал руками.

— Нельзя обижать людей, — когда все поутихли, сказал Алазян. — Вы наш дорогой гость. Каждый счастлив принять вас у себя дома.

— Зачем же стеснять?..

Снова оглушил взрыв возмущенных голосов. И тут впервые подумалось мне, что все эти люди приехали в аэропорт вовсе не ради Алазяна и сам он появился в Москве совсем не для того, чтобы встречаться с кем-то другим. "Что все это могло значить? Может, это нечто вроде смотрин по просьбе Ануш?" — мелькнула тщеславная мысль. Я побоялся задохнуться — так сдавило горло. И машина словно бы полетела, оторвавшись от земли. И голоса расплылись, удалились, затихли.

— Нет, нет, — сказал я, заставив себя думать о том, что тут какая-то ошибка. "Вероятней всего, они принимают меня за кого-то другого". И только что млевший в сладкой истоме, я вдруг покрылся холодным потом. Совсем не хотелось мне оказаться тут в роли Хлестакова.

— Почему нет? — воскликнул Алазян, по-своему поняв мои слова. — Не надо так говорить. Мы поедем ко мне. Хорошо?

Я неопределенно кивнул.

— Вот и хорошо. У меня вам будет удобнее. — Он оглянулся на своих соседей, давая понять, что дело решено. — Да им и не до гостей. Один завтра целый день в своей мастерской, другой уезжает к Ануш…

— Кто… уезжает? — вырвалось у меня.

— Тетросян. Не так уезжает, как уходит, — засмеялся Алазян. — По горам не поездишь. Да ему не привыкать…

— Почему уезжает?

Вопрос был нелеп — это я понимал, но не знал, как еще спросить, чтобы узнать об Ануш.

— Хочу дочку навестить.

— Дочку?! — изумился я, только теперь сообразив, что у Ануш и у этого серьезного человека, сидящего за моей спиной, одинаковые фамилии. И еще я понял, что дал маху. Вот к кому надо было напроситься на постой, к Тетросяну.

— Ну да, — спокойно сказал Алазян. Кажется, он до сих пор ничего не понимал, целиком увлеченный какой-то своей идеей, в которой мне явно отводилась немаловажная роль. — Ануш работает на раскопках, а у товарища Тетросяна завтра выходной, вот он и хочет посмотреть, как она там. Что такого?

— Тем более что товарищ Тетросян все свои выходные проводит в горах, — вставил шофер.

— Возьмите меня, а? — взмолился я. — Это же прекрасно — побродить по горам!

— Вы же Еревана не видели.

— Еще увижу.

Я был искренен. Город он город и есть. А меня сейчас тянуло, именно тянуло, прямо-таки нестерпимо хотелось в горы.

Они опять заспорили по-своему на заднем сиденье, и я снова задумался о том, за какие заслуги мне такая честь? Что все это значит? Решил: так уж у них принято, у армян, — оказывать гостеприимство на полную катушку.

Они вдруг замолчали сразу все и объявили решение: ехать мне к Алазяну, а завтра утром Тетросян за мной заедет.

За обочинами дороги расстилалось что-то щемяще-знакомое. Картинок насмотрелся за последнее время или это Ануш так на меня подействовала, только все вокруг не воспринималось мною как чужое. Даже розоватый конус Арарата, светивший из своего заграничного плена, был не просто очередной красивой достопримечательностью, а чем-то до боли родным и близким. А потом пошло и совсем знакомое — белые девятиэтажки, как две капли воды похожие на те, что кольцом обступили за последние годы нашу старую Москву.

Дома у Алазяна уже был накрыт стол и ждали гости. Начались долгие церемониальные представления. После суматошного дня и шумного самолета хотелось тишины и уединения. К тому же Ануш все время стояла перед глазами, и мне хотелось просто помечтать, подышать этим воздухом, попереживать. И я удивлялся, как это люди умеют слушать только самих себя. Гостеприимство — прекрасно, если оно для гостя. Но, как видно, даже гостеприимство, если оно для чьего-то самоутверждения, может превратиться в пытку.

Так думал я, слушая пространные тосты. Чаще всего их произносили в мою честь, что меня не переставало удивлять. Произносили тосты и в честь вечной дружбы армян и русских, и в честь каких-то совместных вековых традиций, и в честь исследователей Мецамора. И скоро никакой пытки я уже не чувствовал, сам что-то говорил, видел, что меня слушают с особым вниманием, и снова говорил.

Я не заметил, как по одному разошлись гости. Мы с Алазяном вышли на широкий балкон, сели в уютные кресла-качалки и стали с высоты рассматривать россыпь огней. Видно, я задремал, потому что вдруг подумал: передо мной в ночи пылают костры врагов, обступивших наш дом, нашу крепость. Не счесть их, огней, и завтра, когда взойдет солнце и погасит костры, враги подступят под стены и снова кинутся на штурм. Они и сейчас там, под стенами, стучат и стучат, долбят камень…

Я очнулся от этого стука. Алазян бил кулаком по перилам, ритмично, словно вколачивая слова:

— …Разница между народами не так велика, как мы воображаем. Это говорил Джавахарлал Неру. Он же высказывал предположение, что пять тысячелетий назад во всей Азии, от Египта до Китая, существовала общая цивилизация, различные центры которой не были изолированы. Цивилизация с развитыми земледелием, животноводством, культурой. Эта единая цивилизация потом уж разделилась на самостоятельные — египетскую, месопотамскую, индийскую, китайскую… И была цивилизация ариев, может быть, самая великая…

Тут я перебил его и задал бестактный вопрос:

— Вы же физик. Что вам за нужда копаться в прошлом?

Он с удивлением уставился на меня и смотрел долго и пристально.

— Я человек, — весомо сказал наконец. — Я хочу знать, откуда добро и откуда зло.

Но во мне уже сидел бес противоречия. Все мысли мои были возле Ануш, а он, вместо того чтобы рассказывать о ней, второй день мучил меня рассуждениями о бог весть каких давних временах.

— Прошлое умерло. Зачем беспокоить мертвецов. Надо думать о будущем.

И снова он долго глядел на меня, с болью глядел и состраданием, как на тяжелобольного. Затем выговорил устало:

— Прошлое не умирает. — Еще помолчал и добавил: — Не будь вы тем, кто есть, я бы вас перестал уважать.

Наступила тягостная тишина. Снизу доносился шум улицы, но он словно бы и не нарушал тишины. Из чьего-то раскрытого окна слышались магнитофонные ритмы, где-то перекликались разлученные этажами горожане. Небо гасло над дальними горами, быстро гасло, словно там опускался занавес.

— Мы как космонавты, оторвавшиеся от своего Солнца, породившего нас и согревавшего от сотворения. Межзвездная темень вокруг и наше Солнце уже едва проглядывается в черной дали, — медленно заговорил Алазян странно бесстрастным, чужим голосом. — Но как бы далеко мы ни улетали, тонкая нить тяготения Родины не рвется, потому что только на нее настроено наше сердце, потому что Родина — в нас. И мы легко находим во тьме пятнышко нашего Солнца и сами светлеем душой. Нельзя жить, забыв о Родине, потеряв ее притяжение. Есть люди, дорвавшиеся до штурманских кресел, ищут другие ориентиры, сеют сомнение в целесообразности оглядываться на родные лучи, делают вид, будто они совсем уже потеряны в чужих звездных просторах. Можно бы сказать: простим им, они не ведают, что творят. Но прощать опасно. Прощение равнозначно забытью, и мы можем не узнать родного, когда придется возвращаться. Все возвращается на круги своя. Каким бы далеким ни был полет, это полет не по удаляющейся прямой. Ничто в мироздании не движется по прямой, всякое движение — по кругу, по эллипсу, по спирали. Мы, как кометы, все время стремимся удалиться. Но наступает час, и мы проходим апогей, и начинаем возвращаться, и Родина оказывается уже не позади, а впереди нас, не в прошлом, а в будущем. И мы начинаем осознавать, что никогда не удалялись, а все время стремились к своей прародине. Так все время падают кометы на центры притяжения. И, возвращаясь, как бы мы, позабывшие о Родине, не испугались приближения к ней, не приняли ее за неведомую опасность. Комете, будь она живой, тоже, наверное, было бы страшно падать на приближающуюся твердь. Но, обогнув ее, комета получает новое ускорение. Так и нам возвращение к прародине дает силы для нового дальнего полета…

Он умолк, и я снова услышал шум улицы. Открыл глаза и поразился: Алазяна на балконе не было. Кто же говорил со мной? Не сам же я произнес такой монолог. И снова, как тогда, в Москве, мне стало страшно. Когда начинает слышаться бог знает что, человеку остается одна дорога — к психиатру. Это только в средние да древние века верили в голоса… Впрочем, сейчас тоже вроде бы начинают верить. Ходят разговоры о мировой материально-энергетической среде, о Голосе, который слышат немногие, о существовании языка «мудрых»…

Приоткрыв балконную дверь, я увидел Алазяна сидящим за столом над грудой книг.

— Вы давно тут сидите? — спросил я.

Он пожал плечами и сказал, не поднимая головы:

— Устали же, ложитесь спать.

— А вы?

— Я еще поработаю. Ложитесь, там постелено. — Он кивнул на соседнюю комнату и, спохватившись, вскочил, пошел показывать мое место.

Я действительно чувствовал себя совершенно разбитым. Сразу же лег и как провалился. На этот раз мне не снилось ничего.

Утро было такое солнечное и тихое, что поневоле верилось: день будет необыкновенным. И настроение у меня было необыкновенным: ведь предстояла встреча с Ануш.

За завтраком я попытался заговорить о вчерашнем — об апогее удаления и обязательности возвращения, но Алазян не поддержал разговора. То ли не хотел больше говорить на эту тему, то ли и в самом деле не знал, о чем речь. Он был молчалив, думал, как видно, о том, о чем недодумал этой ночью. А может, ему тоже был Голос? Может, ему, наоборот, почудился мой монолог и он, как и я, стесняется спросить? Может, ночь сегодня такая чудная? Я уж так смирился со множеством необыкновенных совпадений, что верил и в это.

— Сегодня, после вашего возвращения, нам предстоит очень важное дело, — сказал он многозначительно.

— Разве ехать близко?

— Час на машине да час пешком. Обратно столько же. К обеду должны вернуться, что вам там делать?

Я даже рассмеялся: как это, что делать? Да если Ануш…

— В три часа я буду ждать на шоссе. Тетросян знает где. По пути пообедаем, а потом поедем в одно место.

Мне никогда не нравилось вождение за ручку. Может, мамина опека и заставила после школы пойти в геологоразведочный. Чтобы попутешествовать самостоятельно. И вот снова за меня решают, где мне быть и что делать. Не гостеприимство, а насилие какое-то.

— Я хотел бы сам решить, сколько пробыть там…

Он понял, потянулся через стол, дотронулся пальцами до моей руки. Были его пальцы холодны, как у покойника.

— Желание гостя — закон. Но я прошу вас… Это очень важно… Вы поймете.

Я не стал спорить, подумал: посмотрю на Ануш и сам решу, как быть. Он принял мое молчание за согласие, сразу повеселел, вскочил, принес груду фотографий, начал раскладывать их передо мной. На фотографиях были изображены камни с еле различимым хаосом царапин и выбоин на них.

— Пока Тетросян не приехал, я вам расскажу, что это за человек, заговорил он торопливо. — Сам не расскажет, стеснительный, но вы должны знать, вам это интересно.

Я смотрел и не понимал, чего интересного в этих камнях и почему мне непременно нужно знать о них. С меня было довольно, что Тетросян — отец Ануш, и единственное, о чем я мечтал говорить дорогой, так это о ней, и только о ней.

— Нет, нет, вы смотрите внимательнее. Вот Солнце, вот Луна, планеты, видимые простым глазом. А это созвездия. Звездная карта, не правда ли? Он отступил, сделав паузу, как фокусник, желающий еще больше удивить зрителей, и добавил: — А создана эта звездная карта во втором тысячелетии до нашей эры. А нашел ее Тетросян…

Я не мог не удивиться. Судьба явно раскидывала передо мной таинственные сети былого.

— Конечно, интересно, — обрадовался Алазян. — Это удивительный человек. Все отпуска, все свое свободное время он проводит в горах, собирает наскальные рисунки.

— Как собирает?

— Армения — страна камня. За тысячелетия народ населил ее искусно вырезанными стелами, вишапами, хачкарами, петроглифическими монолитами. Тетросян ходит по горам, ищет на камнях следы прошлого, срисовывает силуэты, контуры, знаки, высеченные на камнях, делает замеры, фиксирует находки. Он ведь архитектор, художник…

— А, хобби, — догадался я. Каких только хобби не бывает! Как бы ни чудил человек, скажи «хобби», и все понимают — в здравом уме.

Алазян поморщился.

— Хобби — от нечего делать. Это когда человек придумывает себе занятие, собирает винные этикетки, шнурки от ботинок, всякое такое никому не нужное.

— Почему же, — возразил я, — собирают и нужное.

— Собирать нужное значит омертвлять его, наносить вред обществу.

— Хобби — не только собирательство.

— Чехов был врач, а писательство что для него — хобби? Когда человек занимается чем-то важным, помимо своего дела, это не просто увлечение. Часто это научный подвиг…

И тут позвонили в дверь. Вошли Тетросян и Гукас, одетый, как на свадьбу, в черный костюм с белой рубашкой. Минуту они с удивлением, вроде бы даже с испугом рассматривали меня. Но я — привык, что ли? — даже не смутился. Хотел тут же сказать, что я не тот, за кого они меня принимают, да вспомнил об Ануш и промолчал. Ведь этак, чего доброго, они и без меня уедут.

Залитый солнцем Ереван показался мне необыкновенно красивым. Серые дома под цвет земли, красные дома под цвет зари, буйные разливы бульваров, уютные скверики и просто тенистые ниши среди домов, ущелья, вдруг разверзшиеся под улицами, мосты, скалистые обрывы, выступающие к самой дороге… И все время то справа, то слева возникал в просветах улиц белый конус Арарата. Потом Арарат исчез, горы плотнее обступили нас, и дорога, словно испугавшись этих громад, вдруг заметалась по склонам, и не было минуты, чтобы Гукас, сидевший за рулем, не крутил руль то вправо, то влево.

— Вы меня извините, — вдруг сказал он, обернувшись ко мне.

— За что же?

— Ведь это я вас тогда… ну там, возле магазина… стукнул.

— Вы?! — Мне не понравилось это признание. Выходит, он и Ануш оказались у меня дома просто потому, что чувствовали себя виноватыми?

— Не узнал я вас. Думал, один из тех шалопаев. Вы были как-то совсем иначе одеты.

— Что значит "совсем иначе"?

— Ну не так, как в первый раз.

— В какой первый раз?

— Когда я у вас про магазин спрашивал.

— Вы у меня?

— Ну да, и вы сказали, куда пойти.

— Да я из дома не выходил! — воскликнул я, судорожно соображая, не забыл ли чего. — Вы меня с кем-то спутали.

— Ничего не спутал. Ануш еще тогда сразу сказала, что вы…

Тетросян похлопал Гукаса по плечу.

— Останови.

"Так и есть, они меня с кем-то путают", — думал я, вылезая из машины. Было мне от этой мысли совсем не весело. Что скажет Ануш, когда узнает, что я самозванец? Решил больше не тянуть — будь что будет.

— Мне бы очень не хотелось, чтобы вы видели во мне обманщика, сказал решительно.

— Алазян вам ничего не рассказал? — спросил Тетросян, пристально посмотрев на меня.

— Он много чего говорил. Даже о вас. Как вы камни ищете.

— Ищу, — вздохнул он. И заговорил быстро, словно уходя от каких-то трудных объяснений: — Двадцать лет ищу. Вон с той горы все и началось. Пошел на эскизы — вид оттуда чудесный, — гляжу, а на камне высечено изображение оленя с вот такими рогами. С тех пор и хожу по горам, рисую петроглифы. Нашел уже больше десяти тысяч…

— Это же… все горы изрисованы! — изумился я, забыв о своем намерении выяснить наконец отношения.

— Правильно, все горы.

— Это же… какой пласт культуры!

— Правильно, целое искусство. Правда, большинство рисунков астрономического характера. Словно бы древние художники больше смотрели на небо, чем на землю.

— Так это, наверное, и не рисунки вовсе, — догадался я. — Это ориентиры. Чтобы не заплутать в горах.

— В горах не заплутаешь, здесь с дороги не свернешь.

— Это у себя дома не заплутаешь. А в чужих горах? Может, это пришельцы рисовали. — Я хотел сказать о пришельцах-инопланетянах, отдать дань моде о летающих тарелках и гуманоидах.

Но фантастика, как видно, ему в голову не пришла. Он сказал задумчиво:

— Вполне возможно. Армения — это же перекресток для всех переселяющихся.

О переселениях народов я в тот момент не подумал, но быстро сориентировался и поторопился убедить Тетросяна, что астрономия — дело, так сказать, всенародное, любому и каждому, особенно человеку путешествующему, не возбраняется глядеть на созвездия.

— Кстати, о созвездиях, — оживился Тетросян. — Вам приходилось видеть карту полушарий из атласа звездного неба польского астронома Гевелия? Ну, известные изображения созвездий в виде Орла, Льва, Скорпиона, Лебедя, Стрельца… Карта эта была нарисована четыреста лет назад. А я нашел на камнях очень похожие изображения этих же созвездий, созданные четыре тысячи лет назад.

Я усмехнулся. Поистине, если послушать армянских ученых, так все человеческое началось от горы Арарат. В точности, как сказано в Библии.

— Не верите?! — воскликнул он. — А вот крупнейшие историки астрономии Маундер, Сварц, Фламмарион нашли, что люди, разделившие небо на созвездия, несомненно, жили между тридцать шестым и сорок вторым градусами северной широты. А английский астроном Олькотт уточняет: люди, придумавшие древние фигуры созвездий, жили в районе горы Арарат и Верхнего Евфрата…

— Верю, верю!.. — Я вдруг подумал, что, возражая отцу Ануш, сам себе копаю яму.

Довольные друг другом, мы снова забрались в тесную кабину «жигуленка». Однако проехали немного, скоро остановились опять, поскольку дальше надо было идти пешком.

— В три часа будьте здесь, — сказал Гукас и с места рванул машину так, что из-под колес, как из катапульты, сыпануло гравием.

Я чуть не взвыл. Это же издевательство: пока придем туда, да пока вернемся обратно, что останется? Какой-то час рядом с Ануш?!

Но горная тропа постепенно успокоила меня. Виды открывались один другого поразительнее. Синие по горизонту горы здесь, вблизи, были калейдоскопно пестрыми. Коричневые, красные, черные утесы тонули в изумрудной зелени травянистых склонов. Местами эти склоны, словно облитые киноварью, алели от множества маков. Густая синева высокогорного неба простиралась от края до края, непорочно чистая, радостная. И на душе у меня было светло и радостно, и ноги, готовые не идти, а бежать вперед, совсем не чувствовали никакой усталости. И уж непонятно было: Ануш причина моего восторга и всесилия или чудные горы, казавшиеся мне до боли знакомыми и родными. Я любил эти горы, любил и хмурого Тетросяна, все разгоравшегося в стремлении доказать мне, что эта страна полна чудес.

— …Вероятно, существовало понимание единства земного и небесного, говорил Тетросян. — Мецамор — горно-металлургический центр, но там же были площадки для астрономических наблюдений, своего рода обсерватории. Я уж не говорю об изображениях звездного неба, высеченных на тысячах камней по всей Армении… А на Севане найдена бронзовая модель Вселенной, относящаяся ко второму тысячелетию до нашей эры. Да, да, не улыбайтесь, модель вы можете увидеть в музее…

Хорошо ему было говорить: не улыбайтесь. Мог ли я не улыбаться, когда до встречи с Ануш оставалось не более получаса.

— …Эта модель изображает Землю с двумя сферами — водной и воздушной, на противоположном конце — Солнце с Древом жизни внутри, а между Землей и Солнцем — Луна и пять планет, видимых невооруженным глазом, — Меркурий, Венера, Марс, Юпитер, Сатурн. А посередине всех этих объектов — ромбические фигуры, напоминающие о "небесном огне", вокруг которого, как представляли древние, вращаются все планеты вместе с Солнцем…

Я почти не слушал. Во мне звучали другие «астрономические» образы, вычитанные недавно у какого-то древнего поэта:

Ты свет мой ясный в мире сером,

На свете белом ты одна,

Юпитер мой, моя Венера,

Ты солнце в небе и луна…

— …Петроглифы не просто найти. Их не видно на замшелых камнях. Порой рисунки становятся заметными при определенном положении Солнца на небе. Нередко, чтобы их выявить, приходится смачивать камень водой, поливать из фляги…

А во мне звучало свое:

Ах, раствориться — и стать водой…

А яр пришла бы — налить кувшин,

Я прожурчал бы — в ее кувшин,

С водой поднялся — ей на плечо,

Ей грудь облил бы — так горячо!..

Потом впереди показались серые квадраты раскопов и люди, ходившие возле них. Я старательно всматривался, пытаясь угадать, которая Ануш. Спросить бы у Тетросяна, — он-то, наверное, углядел ее, — да все стеснялся.

А потом Тетросян и вовсе куда-то исчез, сказав, что ему надо поговорить с местным начальством. Я подошел к одному из раскопов, увидел какую-то девушку в платочке, повязанном по-русски, в узких джинсах, делавших ее такой тонкой, что страшно было, как бы она не переломилась, наклоняясь к земле.

— Девушка, — тихо позвал я, оглядываясь, чтобы Тетросян не услышал. Не знаете ли, где тут Ануш?

Девушка оглянулась, и я плюхнулся в кучу сухой земли: это была она.

Ануш с минуту испуганно смотрела на меня, точно так смотрела, как в тот раз, когда я видел ее впервые. Потом испуг очень явственно сменился удивлением и даже, как мне показалось, внутренним восторгом. Так смотрят в музеях на редкостные экспонаты.

— Аня! — сказал я и глупо засмеялся.

— Это вы?! — воскликнула она, словно только теперь увидела меня.

Она была не просто красива, — восхитительна. Так, наверное, выглядят настоящие царицы, вздумавшие переодеться, чтобы походить на своих подданных, но не способные скрыть своего высокородного естества — осанки, властной, проникающей в душу, устремленности глаз.

— Я так и знала, что вы приедете, — сказала она, и сердце мое при этих ее словах подпрыгнуло и забыло опуститься.

Мы долго молчали, не глядя друг на друга. Я торопился придумать, что бы такое сказать поумнее, но в голове крутились только стихи: "О роза, ты роняешь лепестки. Я гибну от печали и тоски…"; "Но в ответ и бровью не ведет эта тонконогая девица: будешь ты не первым, кто умрет…"

— Как ваше здоровье? — спросила она и покраснела.

— Спасибо, хорошо. А как вы себя чувствуете?..

И тут мы оба рассмеялись. Она прыснула и при этом смутилась так, что мне стало больно за нее, отвернулась, наклонилась низко, принялась царапать ножичком землю.

Тень выросла над раскопом, большая, близкая. Я оглянулся, увидел Тетросяна. Ануш вскинула глаза, блестящие, словно после слез, и снова опустила их. Он спрыгнул в раскоп, наклонился к дочери, сказал ей что-то ласковое, успокаивающее. Потом строго посмотрел на меня:

— Пойдемте со мной.

— Я тут побуду.

— Пойдемте, показаться надо.

Он вылез из раскопа, отряхнул руки и пошел не оглядываясь. И я поплелся за ним, волоча вдруг ставшие непослушными ноги.

В палатке, куда мы вошли, было нестерпимо жарко. Пахло пылью и еще чем-то кислым. Пожилой человек в широкополой шляпе на голове, увидев нас, раскрыл рот от удивления и так и закаменел в неподвижности, не сводя с меня глаз.

— Я говорил вам, — торжествующе сказал Тетросян.

— Да-а, — только и произнес человек. И вдруг быстро, почти подобострастно, протянул руку: — Арзуманян. — И повел глазами по сторонам: — Раскапываем вот…

— Что раскапываете? — неожиданно для самого себя деловым тоном спросил я, словно именно этот вопрос сейчас интересовал меня больше всего.

— Крепость, крепость раскапываем. Только начали, но уже видно: объект интересный. Датировать пока не удалось, но полагаю — тыщи две с половиной, не меньше.

— Чего?

— Лет, лет, разумеется. Вот я вам покажу…

И тут я решился, прямо как в омут кинулся, даже похолодел весь:

— А можно, мне Ануш покажет? — И добавил, словно оправдываясь: — Ведь нам через час уходить.

— Почему же нельзя? — Он откинул полог палатки и закричал неожиданно молодым и сильным голосом: — Ануш! Ану-уш! Иди сюда, деточка!

Тетросян не проронил ни слова. Я покосился на него, но решил уж не отступать.

— Ануш, вот молодой человек раскопками интересуется, расскажи ему, пожалуйста. Да стенку, стенку покажи обязательно.

Она глянула на отца, отвела глаза и, молча повернувшись, пошла по тропе. А я стоял, не зная, что делать, — тотчас бежать за ней или ждать особого приглашения.

— Ануш! — крикнул Арзуманян. — Этак молодой человек тебя и не догонит.

— Догонит, — ответила уверенно, и сердце мое снова подпрыгнуло в радости, словно только и дел у него было в этот день — подпрыгивать да падать.

Мы останавливались над неглубокими квадратами раскопов, и, махнув рукой небрежно, Ануш произносила только два слова:

— Вот… смотрите…

Люди, работавшие в раскопах, поднимали головы, одни насмешливо, другие серьезно осматривали нас! А у некоторых в глазах я замечал уже знакомые мне испуг и безграничное удивление. Эти люди вставали с намерением подойти ближе, но Ануш тотчас поворачивалась и уходила. И я бежал за ней, слыша за спиной удивленное "Вот это да!"

Что означали эти возгласы, до меня в тот момент не доходило.

— А это и есть стенка, — сказала Ануш, остановившись возле какой-то серой кладки. — С нее-то все и началось. Папа нашел. Решили, что это остатки крепостной стены, и начали раскопки.

Она говорила коротко, почти зло, словно задыхаясь. И мне тоже не хватало воздуха. Я опустился на каменную плиту, сказал не своим голосом:

— Давай… посидим.

Она вроде бы даже не обратила внимания на новую форму обращения, молча села в двух шагах от меня, вытянув ноги, уставилась на дальние горы с таким вниманием, словно оттуда должен был вылететь по меньшей мере дракон огнедышащий.

— Прошу… запиши меня в слуги? — не выдержав молчания, игриво выдохнул я вспомнившийся стих все из тех же древних армянских песен о любви. — Хоть рабом допусти к очагу…

Она покраснела и, помолчав, ответила теми же стихами:

— Нет… рабу я не буду рада…

Это уже походило на взаимопонимание. Я вытянулся на камне и положил голову ей на ноги.

— Ах, яр, ямман, ямман…[1]

_______________

* Яр — возлюбленная. Ямман — выражение огорчения (арм.).

— Хорошая у вас память, — сказала она, не двигаясь.

— Всю книжку наизусть выучил, — пробубнил я. От ее колен, обтянутых жесткими джинсами, пахло землей и душистым мылом.

Она взяла мою голову обеими руками, и я зажмурился от ожидания. Но ничего не произошло. Ануш отодвинула ноги и положила голову левой щекой на теплый камень. Затем встала и быстро пошла прочь. А я лежал, боясь шелохнуться, стряхнуть ощущение ее рук. Было мне и сладко и горько одновременно.

— Ах, ямман, ямман…

И вдруг я увидел змею. Мокрая, она выскользнула из какой-то щели и поползла ко мне, оставляя на камне темный след. Это было так неожиданно, что я вскочил и заорал. Тут же замолк, устыдившись своего крика, но было уже поздно: ко мне бежала Ануш. Она резко остановилась в шаге от меня, словно наткнувшись на невидимую стену, вскинула огромные испуганные глаза.

— Извини… змея, — выговорил я. Оглянулся, но змеи не увидел: пропала, будто провалилась. Только мокрый след все еще выделялся на камне.

И вдруг Ануш метнулась к этой мокрой полосе, закричала что-то по-армянски. Набежали люди, обступили, принялись лить на камень воду, заговорили о чем-то, заспорили. Появились Тетросян с Арзуманяном, нырнули в толпу. И я протиснулся вперед, увидел на мокрой плите цепочку ямок и черточек.

— Надо же, надпись! — радостно крикнул кто-то. — Клинопись!

— А чего написано? — спросил я.

На меня воззрились сразу несколько человек, как на сумасшедшего.

— Тут, дорогой мой, еще работать да работать, — послышался голос Арзуманяна. Он встал передо мной, маленький, лысенький, неузнаваемый без своей широкополой шляпы, принялся руками отстранять людей от камня, чтобы, не дай бог, не наступили на него. — Это вы обнаружили? Вы?..

— Я змею… А надпись она, — показал я на Ануш.

— Поздравляю, дети мои, поздравляю! — воскликнул он, простерев к нам руки. — Прекрасная надпись, пре-кра-сная!

— А о чем она?

— Только предположительно, очень предположительно, — сказал Арзуманян. — По-моему, угадывается понятие каких-то драгоценностей, драгоценных камней. — Его глаза вдруг округлились, и он начал еще дальше отодвигать людей. — Охрану, охрану надо поставить. Вдруг в самом деле здесь драгоценности. — И повернулся к Тетросяну. — Вы уходите? Идите скорей. Сообщите там. Идите же. — Он прямо-таки подтолкнул Тетросяна на тропу. И тот пошел, даже с дочерью не попрощался. Арзуманян и меня потянул за руку: — А вы чего? Захотите поработать на раскопе — милости прошу, а сейчас поспешите…

И я тоже пошел, успокоенный этим его предложением. Конечно, захочу, как же иначе? Напоследок поймал напряженный взгляд Ануш и побежал за Тетросяном.

Машина на дороге уже ждала, возле нее стоял Алазян, нервно барабанил рукой по капоту.

— Где вы так долго? У нас столько дел! Загарян же уезжает, а нам надо успеть в его мастерскую.

— Там надпись нашли, — огорошил его Тетросян.

— Клинопись? Я так и знал.

Что он знал, никто не спросил, но и Тетросян и Гукас посмотрели на него с уважением. Потом мы сели в машину и поехали, и Тетросян, торопясь и захлебываясь словами, начал рассказывать, как все было. Правильно рассказывал, будто был где-то рядом с нами, подглядывал. Не сказал только о том, как я положил голову на ноги Ануш. Может, проглядел это, а может, не захотел говорить. Кто знает, что это значит по кавказским обычаям.

— Поразительно, что надпись нашли именно вы, — сказал Алазян, повернувшись ко мне. — Это еще одно доказательство.

— Доказательство чего?

— А вот сейчас приедем к Загаряну, увидите.

— Интересно, как вы это воспримете, — подал голос Гукас, сидевший за рулем.

— Что? О чем вы? — спросил я.

— А вот приедем к Загаряну… Сейчас пообедаем и прямо к нему.

— Вы же сказали: он уезжает.

— Мы обедать заедем, а не куда-нибудь. Он же понимает.

Обед походил на пир. Хоть было нас всего четверо, стол был накрыт, как на десятерых.

Алазян встал.

— Я предлагаю помянуть те благословенные времена, когда армяне и русские жили как добрые соседи, как близкие родственники, помогая друг другу…

— Так мы вроде бы и сейчас… — вставил я.

— Верно, и сейчас. Но я говорю о проторусских.

— Кто это? — спросил я. И по тяжелому взгляду Алазяна понял: спросил не то, что следует.

Он долго смотрел на меня своими темными пронизывающими глазами и наконец, весомо разделяя слова, начал говорить:

— Мне горько, что именно вы спрашиваете об этом, и я считаю необходимым сейчас же кое-что разъяснить. Теория о том, что народы — это волки, только и ждущие, как бы проглотить друг друга, довольно старая. Но куда древнее теория дружбы между народами. Много тысячелетий назад на огромных пространствах Европы и Азии существовала общность народов, которую мы теперь называем индоевропейской. Возможно, это была не единственная общность доброжелательных племен, объединенных едиными традициями, единой культурой и, не исключено, единым языком. В ту пору не знали рабства. Индоевропейские племена несли демократическую структуру самоуправления, древние сказания, в которых проявлялся единый взгляд на природу, на взаимоотношения между людьми, несли знания и умения. Недаром в районах, через которые они проходили и где оседали, возникали очаги высокой культуры. Проходили они и через земли нашей Армении. Не как захватчики и поработители. Свидетельство тому — Мецамор, который не перестал процветать с их приходом…

Алазян вынул платок, принялся вытирать лицо. А я стал думать о Мецаморе. И вдруг задохнулся от мысли, что Мецамор — как раз то, что мне нужно: я буду расспрашивать о нем Ануш, она будет рассказывать, а потом мы поедем туда…

— …Идеи и практика рабства шли к нам с юга, а не с севера или запада. Безумство концентрации людских и материальных ресурсов создавало лишь видимость благополучия. Теперь археологи, находя циклопические постройки, созданные руками рабов, говорят о высокой древней культуре. Но нельзя же раскопанные фундаменты огромных тюрем, только потому, что они лучше сохранились, называть следами более высокой цивилизации, нежели почти не сохранившиеся остатки мирных жилищ. Рабство, особенно на ранних стадиях, когда оно еще могло паразитировать на стихийной верности людей труду и земле своей, оставшейся от родоплеменных времен, создавало рабовладельческим государствам военное преимущество. Потом, когда равнодушие и паразитизм разъедали души всех членов общества, от рабовладельцев до рабов, таким государствам уже не на что было опираться, и они распадались. Так распалась и исчезла Римская империя. Я не могу согласиться, что рабство — необходимый этап развития общества, это скорее болезнь, раковая опухоль на теле истории. Племена, жизнь которых была основана на добрых традициях рода, столкнувшись с рабовладельческими государствами, вынуждены были вырабатывать своего рода «антитела» создавать племенные союзы, отказываться от многих традиционных добродетелей, ужесточать внутреннюю структуру, перенимать у врагов своих опыт создания временного могущества путем подавления свобод, путем насилия и коварства. Но многие, очень многие народы сумели перебороть эту болезнь…

— О чем вы задумались? — спросил вдруг Алазян.

Я поднял глаза, увидел, что он все еще вытирает платком свое лицо, и понял: это не он только что произнес длинный монолог, это опять Голос. Тот самый, что преследовал меня последнее время.

— Вы спрашиваете, кто такие проторусские? Среди индоевропейских племен, осевших на Армянском нагорье, были те, кто называл себя — руса. Их я и называю проторусскими. Последний царь Руса правил в шестом веке до нашей эры. Под давлением мидян часть проторусских ушла на юг, часть на север…

— По двум разным ущельям? — вспомнил я прочитанную легенду.

Он кивнул, внимательно посмотрев на меня.

— Одни смешались с армянами, другие попали в более тяжелые условия и были вытеснены из благодатных долин в холодные степи.

— Так вы считаете?

— Так я считаю. Это моя гипотеза, и она не противоречит ни историческим, ни археологическим ни лингвистическим данным.

Гипотеза была больно уж неожиданна, и я принялся расспрашивать Алазяна подробнее, не отдавая себе отчета, что расспросами своими лишь подливаю масла в огонь. Мы поднимали бокалы за проторусских, за протоармян, еще за каких-то прото, что в глубокой древности сплетались этническими корнями с другими, за дружбу народов, имеющую такие надежные корни, за процветание современных наций, этносов, суперэтносов и еще за что-то, чему и названия нет. И Алазян все говорил и говорил о своей гипотезе, зачем-то стараясь убедить меня в ее правоте:

— …Сравните, вы только сравните языки — санскрит и русский. «Дом» «дам», «зима» — «гима» «мясо» — «манса», «дева» — «деви», «мышь» — «муш», «свекор» — «свакар», «бог» — «бхага», «ветер» — «ватар»… Примеров не счесть. А числительные — «один» — «ади», «два» так и будет — «два» «три» «три», «четыре» — «чатур»… Местоимения, словообразование с помощью приставок — все почти одинаковое. Казалось бы, откуда такая похожесть? Ведь между Индией и Россией — тысячи километров пустынь и гор. Где остатки той древней связующей нити? Они повсюду, и прежде всего здесь, на Армянском нагорье. Ведь армянский язык тоже относится к семье индоевропейских языков. Основоположник нашей историографии Мовсес Хоренаци еще в пятом веке писал о существовании в древности на территории Армении мощного государственного образования. Ученым известно, что в Северном Причерноморье, в частности, на Таманском полуострове некогда жил народ синдов, говоривший на языке арийской или индоиранской группы. А «синд» это «синдху», что значит «река». Не отсюда ли само слово «Индия»? Доподлинно известно, что скифы Северного Кавказа и Приднепровья еще более двух с половиной тысяч лет назад имели тесные связи с административными центрами Армении. И именно в это время в Армении правили цари под именами Руса. И это не все. Многое говорит о том, что на Армянском нагорье и в Северном Причерноморье еще четыре-пять тысяч лет назад существовало своего рода единое государственное образование. Если оно и представляло собой систему племенных союзов, то это были Союзы с большой буквы, построенные не по принципу насилия и подавления. Недаром часть этих племен, во втором тысячелетии до нашей эры переселившаяся в Индию, получила название ариев полноправных, свободолюбивых людей. Джавахарлал Неру писал о них так: "…в древности говорили, что ария никогда нельзя превратить в раба, ибо он предпочтет скорее умереть, чем опозорить имя ария". Это были люди высокой культуры. Приручение лошади и изобретение колесниц, первая плавка железа, обозначение созвездий, создание десятичной системы числительных, окультуривание злаков, винограда, абрикоса и многое еще связано с ними. Тот же Джавахарлал Неру писал, что древние арии не заботились о том, чтобы писать историю, но на основе устного творчества создали Веды, Упанишады и другие великие книги, которые, как он говорит, "могли быть созданы только великими людьми". Таковы они были, предки русских, армян и многих других народов. Так что все мы — родственники, у всех у нас были единые великие праотцы… — Он замолк, и я вздохнул облегченно, будто сам произносил эту длинную и страстную тираду. Подумал было, что опять мне это почудилось, но, оглянувшись, увидел: не только отец и сын Тетросяны слушают с напряженным вниманием, но и многие другие люди, сидевшие за соседними столиками.

И тогда я встал. Вот уж чего терпеть не мог, так это выпячиваться, а тут встал и, оглядев всех вокруг, сказал громко, на весь зал:

— За дружбу между народами! — Тут же обругал себя, что не нашел пооригинальнее слов, но почему-то не устыдился, а еще и добавил: — Все мы — одна семья!..

Вокруг что-то говорили высокое и хорошее, и мне не было неловко от этого всеобщего внимания, наоборот, было легко и радостно, как бывает в кругу близких, которых любишь и которым до конца доверяешь.

— А теперь, — сказал Алазян, обращаясь ко мне, — я представлю еще одно доказательство того, что у армян и русских — единая прародина.

Он вдруг засобирался, мы вышли, сели в машину и поехали. Дорогой они все трое заговорщически посматривали на меня и молчали. Что они задумали, чем еще собирались огорошить? Об этом следовало спросить, но я не спрашивал: видел по лицам, — все равно не скажут.

Скоро замельтешили окраинные дома Еревана. Почему-то стремительно, словно за нами гнались, машина пронеслась по широким и узким улицам, визжа колесами на крутых поворотах, и резко затормозила у какого-то старинного здания. Тетросян, посожалев, что должен ехать выполнять поручение археолога Арзуманяна, остался в машине. Алазян с каким-то нервным возбуждением взбежал на высокие ступени подъезда, оглянулся, торопя меня взглядом.

Мы вошли в ярко освещенный холл. Здесь стоял огромный макет знаменитого древнего храма Гарни, и я подумал, что, должно быть, это музей. Потом Алазян провел меня в небольшую комнату, уставленную по стенам человеческими черепами, и я решил: это нечто вроде анатомички. В следующей комнате сидел за столом невысокий крепыш — знакомый мне профессор Загарян. Он встал навстречу, решительный, с засученными рукавами, и я увидел блеснувший в его руке нож. Тотчас вспомнились кровожадные сказки, почему-то называвшиеся детскими, вроде "Синей бороды". Да и как было не вспомнить, когда на стенах висели муляжи рук и ног, частей человеческого лица.

— Привел? — заулыбался Загарян.

— Привел. — Алазян был необычно оживлен.

— Тогда начнем. У меня все готово.

— Вы что тут, людей расчленяете? — спросил я.

— Не столько расчленяем, сколько собираем, — сказал Загарян и, крутнув ножом, положил его на стол. И только тут я заметил, что нож совсем не острый и вымазан в глине. Загарян повернулся к столу, на котором стояло что-то укутанное белой тканью, начал распутывать концы. Он осторожно снял полотно, и я увидел бюст человека, странно похожего на кого-то.

— Не узнаете? — спросил Алазян, заглядывая мне в лицо.

И тут я узнал… самого себя. Это было слишком. Ну будь я киноактером или там знаменитым футболистом, а то шапочное знакомство и уже скульптурный портрет. В честь чего?

— Ни к чему это, — сказал я.

— Значит, узнал, — обрадовался Алазян. — Не правда ли — похож?

— Похож-то похож, только зачем?..

— Значит, вы подтверждаете, что похож?

— А что, есть кто-то другой такой?

— Был. Жил здесь в Армении. Две с половиной тысячи лет назад.

— Вот этот?

— Этот самый. Недавно раскопали захоронение.

— Богатое захоронение, — подсказал Загарян.

— Очень богатое, можно сказать, царское.

Я был ошеломлен, я не знал, что сказать, стоял и смотрел на скульптурное изображение человека, жившего так давно и как две капли воды похожего на меня. О таких совпадениях я даже и не слыхивал никогда. Каждый человек неповторим — об этом мы знаем со школьной скамьи, и вдруг выясняется, что могут быть и повторы. А может, они не так уж и редки, эти повторы? Наверняка часты. Если бы имелись изображения многих миллиардов людей, живших в разные эпохи и ныне живущих, то разве среди такого числа нельзя найти похожих?

— Откуда вам известно, что он выглядел именно так? — придя в себя, спросил я.

— Есть метод профессора Герасимова. Слышали? Восстановление лица по черепу. Это дело проверенное, можете не сомневаться, — так он и выглядел при жизни.

— А что о нем известно?

— Предположительно, это и есть один из царей, носивших имя Руса. Славянский тип лица, царская гробница, время захоронения — все совпадает. Это ли не подтверждение моей гипотезы о проторусских и Армении?!

— Значит, царь случайно на меня похож?..

— Вы, вы на царя похожи! — заорал Алазян так, словно я был в чем-то виноват. — И не случайно, а закономерно. Вы — его потомок.

"А почему бы и нет? — подумалось горделиво. — Недаром же меня все время тянуло в горы". Теперь стало понятно внимание к моей персоне. Как же — потомок царя! Доведись узнать, что где-то живет, к примеру, потомок Александра Македонского, кто бы не побежал глядеть? Я вспомнил пристальные взгляды, обращенные на меня, страх и любопытство в глазах Ануш. И вдруг похолодел: значит, был ей просто любопытен? Значит, ей льстило лишь знакомство с потомком царя, некогда правившего в Армении? Значит, сам лично я ей безразличен?!.

Мне сразу стало скучно. Я вдруг заметил и запыленные окна, и тусклый свет в этой мастерской, наполненной черепами. Даже почудился трупный запах, и нестерпимо захотелось на воздух. Видно, я не сумел скрыть свое состояние, может, и вовсе побледнел, потому что Алазян неожиданно взял меня за руку и повел к выходу.

На улице все так же бегали автомобили и шумели деревья молодой листвой, и солнце светило, исчерчивая дорогу белыми полосами, но во всем этом я уже не видел ничего необычного. Я думал, что в Москве в эту пору ничуть не хуже, чем в Ереване, даже, может, и лучше, поскольку там все знакомое.

— Домой надо лететь, — сказал я устало.

— Как это лететь?! — вскинулся Алазян.

— Гипотеза подтверждена, чего еще? А дома дел невпроворот, шеф просил не задерживаться.

Алазян минуту ошалело смотрел на меня, потом успокаивающе похлопал по руке, сказал каким-то совсем другим, не своим голосом, ласково и проникновенно:

— Постойте тут минуту, постойте, я сейчас.

Он убежал, а я машинально сошел на тротуар и медленно побрел по улице. Мне хотелось только одного: поскорей убраться отсюда, и с этой улицы, и из этого города. Надо было решительно рвать, иначе расслаблюсь в напрасных надеждах, сам себе опротивею. Я задыхался от горечи, от разжигаемой злобы на самого себя, от обезволивающей тоски. Увидел в скверике пустую скамейку, сел и закрыл глаза, стараясь справиться с собой.

— Зря вы это, — сказал кто-то рядом.

Я вздрогнул, таким неожиданным был этот голос. На другом конце скамьи сидел человек примерно моего возраста, похожий на кого-то, хорошо мне знакомого. "Господи, опять похожий! Чертовщина в этом Ереване — сплошь знакомые". Я отвернулся, ища глазами пустую скамью, куда можно было бы пересесть.

— Зря вы это, — повторил незнакомец.

— Что зря, что?! — взорвался я. — Вы же ничего не знаете!

— Знаю, — сказал он. — Вы собираетесь бежать от самого себя.

Я выпучил глаза. Ведь и верно, не от Ануш мне хотелось убежать, а от самого себя. Но разве от себя убежишь?

— От себя не убежишь, — сказал он, словно повторял мои мысли.

И тут мне стало холодно, прямо-таки озноб прошел по коже: я узнал. Да и как было не узнать, когда я только что видел его в скульптурном изображении.

— И вы… тоже? — обалдело прошептал я.

— Увы, — холодно сказал он.

— Так похожи… на этого царя…

— Почему вам не придет в голову, что я похож на вас?

Мне захотелось вскочить и бежать, куда глаза глядят, или кусаться, или выть по-волчьи, только бы обрести реальность.

— Кажется… я понимаю, как сходят с ума.

— Вы не сойдете с ума.

— Почему?

— Потому что я вам все объясню.

— Что вы обо мне можете знать?

— Вы же знаете о царе Руса.

— Что я о нем знаю?!

— Но можете узнать. В отличие от него. Он о вас знать не мог.

— Что вы хотите сказать?!

— Именно то, что вы подумали. Я о вас знаю все или многое, а вы обо мне ничего.

— Вы хотите сказать: вы — мой потомок?!

Он кивнул, и я ему сразу почти поверил. Столько было странностей в последнее время, что я поверил и в эту.

— А я, значит, потомок царя Русы?

Он снова кивнул, но не так уверенно.

— Все мы — прямые потомки многочисленных своих предков. И мы обязательно на них чем-то похожи — глазами, ушами, привычками, чертами характера. Чаще всего мы не можем увидеть предков и узнать, в кого пошли. К тому же предков много, похожи мы на каждого понемножку, это сочетание наследственных черт и есть наша индивидуальность. Случай похожести на кого-то одного, как у вас, — редчайший.

— И у вас редчайший?

— И у меня.

— Значит, это не такая уж редкость?

Он на мгновение задумался, и я заметил это, удовлетворенно откинулся к высокой спинке скамьи: не такие уж они всезнайки — наши потомки, мы тоже не лыком шиты. Если, конечно, все это не чья-то злая шутка.

— Вас не удивляет, что я с вами разговариваю?

— Меня уже ничего не удивляет. Не пойму только, что вам нужно.

— Прошлое изучают для того, чтобы понять настоящее и предугадать будущее.

— Значит, вы пришли из будущего, чтобы покопаться в нашей жизни, и случайно обнаружили меня, похожего на вас?

— Не случайно. Похожесть — первый признак прямой генетической линии, и мне было любопытно…

— Полюбопытствовали — и хватит, — зло сказал я, все еще уверенный, что это розыгрыш. И демонстративно закрыл глаза, думая, что он сейчас уйдет. Но не утерпел, приоткрыл один глаз. Человек все так же неестественно прямо сидел на краю скамьи, с печалью глядел на меня. И мне вдруг стало стыдно. Что, если все правда? Приди я этак вот к своему предку — царю Русе, он, наверное, тоже отмахнулся бы от меня, как от нечистой силы. И я обязательно принял бы это за ограниченность, и мне было бы неловко за моего предка.

— Согласитесь, — сказал я, — нелегко поверить, что вы — реальность.

— Я вас понимаю, — оживился он, но не изменил позы, сидел все такой же прямой и неподвижный, как штык.

— Скажите мне, коли уж вы все знаете, верно ли, что племя царя Русы и есть проторусские?

— Возможно, царь Руса вошел в историю под именем своего племени, неопределенно ответил он. — Вероятно, это были те самые племена, что селились обычно по руслам рек, — русловики, русляки, — входившие в конгломерат племен так называемого индоевропейского единства. Знаменитое переселение части этих народов — так называемое арийское переселение, началось за тысячу лет до династии Русов на Армянском нагорье…

— Возможно, вероятно, — перебил я его. — История мертва и для вас?

— История не умирает, — убежденно ответил он, и мне почудилось нечто новое в его монотонном голосе. — История всегда живет в людях и влияет на их поступки.

— Например?

— Возьмите ваше время. Сколько копий ломается над проблемой народов, не оставивших своего имени.

— Вы говорите об ариях? Но они у нас чаще упоминаются в негативном смысле. Их скомпрометировали гитлеровцы.

— Это только подтверждает, что прошлое живет в настоящем. Одни прикрываются им, другие стремятся опорочить. Но время все расставляет по своим местам. Арии — так называли часть этих племен в Индии, и под таким именем они вошли в историю — имели высокую культуру, оставившую глубокий след в судьбах народов. Недаром они многим у вас не дают покоя. Находятся люди, уверяющие, будто прародина ариев — Восточное Средиземноморье, будто они сначала пришли в Северное Причерноморье, покорили якобы полудикое местное население и уже затем начали распространяться по Европе и Азии. Но Восточное Средиземноморье меньше всего подходит на роль прародины ариев. В то время оттуда, из горнила пустынь, населенных преимущественно кочевыми народами, извергалось рабство. Арии же были свободолюбивы. Да и никто не вправе заявить: арии — только мы! Это были представители большой общности. А общность, она и есть общность. В основе ее не завоевания и порабощения, а добрососедство, культурное взаимопроникновение…

— Но я читал недавно… — Я начал вспоминать, что именно читал на эту тему. Вспомнил чьи-то утверждения, что традиции древних захоронений, изменения их свидетельствуют об уничтожении одного народа другим, и если на черепках обнаруживается новая линия, то это будто бы уже доказательство вооруженной экспансии…

— Археологов можно пожалеть. Им приходится делать выводы по очень скудным материалам, — сказал он, словно читал мои мысли. — В десятом веке на Руси началось строительство храмов. Можно ли на этом основании утверждать, что народ-абориген был завоеван некими пришельцами? А в начале двадцатого века внезапно перестали строить храмы. Это тоже объяснять завоеваниями? Взаимопроникновение культур, их развитие приводят к естественным изменениям. И вообще в истории смену культур гораздо чаще вызывали естественные причины внутреннего развития народов, нежели завоевания. Орды кочевников, к примеру, поработив Русь, несколько веков уничтожали все подряд. А смогли ли уничтожить культуру?..

— Прогресс не остановить! — воодушевленно поддакнул я.

— Не остановить, — подтвердил он. — Но иногда его ставят в очень опасное положение. Особенно в этом преуспела так называемая Средиземноморская цивилизация, та самая, в которой вы живете.

— Вот те на! — удивился я. — Да ведь весь прогресс — за последнее время.

— И регресс тоже.

— Пароходы, самолеты, полеты в космос…

— И подводные лодки, ракеты, оружие массового уничтожения, — перебил он меня. — Зло, как бы пышно оно ни наряжалось, какой бы демагогией ни прикрывалось, приходит к самоуничтожению. Ненасытная змея, дотянувшись до своего хвоста, начинает заглатывать сама себя…

Я вспомнил, что такой же разговор был у меня с Алазяном, чуть ли не теми же самыми словами говорили, и задумался: случайно ли это? Поскольку случайности, как я недавно выяснил для себя, не что иное, как проявление некой высшей закономерности, то что означает этот повтор?

— …При разумном устройстве общества каждому отдельному человеку нужно очень немногое. Даже и вовсе ничего не нужно сверх того, что он сам способен производить.

— Человеку многое нужно! — уверенно возразил я.

— Существовали цивилизации, — не слушая меня, продолжал он, — в которых высшим критерием ценности был один лишь труд. В ваше время трудом называют все, что угодно, всякую деятельность, даже бесполезную, даже вредную. Этот самообман приводит к обесцениванию подлинного производительного труда, к превращению его в одну из форм человеческой деятельности. И постепенно вы потеряете, если уже не потеряли, представление о радости труда. Можете ли вы уверенно сказать, что труд ваша высшая радость?

— Пожалуй, нет, — замялся я.

— Это говорит о том, что у вас извращено представление о труде, либо о радостях, либо о том и другом вместе. Скажите, изучают ли у вас в школах истории трудовых цивилизаций? — вдруг спросил он.

— Каких, например?

— Хотя бы историю цивилизации ариев?

— А что о ней известно?

— Потому и не знаете, что не изучаете. А ведь многое в вас, да и в нас тоже — от нее.

— И в вас?

— Представьте себе. История человечества — это длинная цепь перевоплощений. Все мы, сами того не замечая, несем в себе прошлое. Хорошее и, к сожалению, плохое. Каждый наш добрый или дурной поступок эхом отдается в будущем. Жизнь отдельного человека или даже целого племени слишком коротка, чтобы заметить биологические изменения. Но они происходят непрерывно. И условия доброжелательства или человеконенавистничества, создаваемые нами, способствуют закреплению тех мутаций, которые больше соответствуют этим условиям…

— Вы же вот добрый, — прервал я его. — Значит, недобрые мутации в будущем не закрепились? Почему бы, а? Ведь наша цивилизация, как вы говорите, способствует дурной наследственности.

— Вас, а значит, и нас тоже, спасли трудовые добродетели. "Владыкой мира будет труд!" Это ведь в ваше время провозглашено…

— Ну вот, а вы говорите…

— Я говорю, что вы на пути к выздоровлению. Социализм — лишь первый робкий шажок. Внешние и внутренние силы пытаются столкнуть вас с этого пути, извратить понятия трудовластия, народовластия, добровластия.

— Не столкнут? — осторожно спросил я. Как-никак это была попытка заглянуть в будущее.

— Не столкнут. Потому что вы будете сверять дорогу не только с умозрительным будущим, но и с реальным прошлым. Человек — продукт прошлого, всего прошлого, насчитывающего многие десятки тысячелетий, и вы угадаете единственно правильную дорогу между прошлым и будущим.

— Но как это можно, оглядываясь на прошлое, угадать будущее?

— Зная ошибки прошлого, можно сделать так, чтобы они не повторились. Что возвысило, к примеру, рабовладельческий Рим? Концентрация материальных средств, концентрация власти. Но это же его и погубило.

— Рим разрушили готы…

Он поморщился. Так, по крайней мере, мне показалось. То сидел неподвижный, с каменным выражением лица, а то по нему промелькнула какая-то тень. Мне даже показалось, что он чем-то обеспокоился. Огляделся. Ничто не изменилось в сквере, никто на нас не обращал внимания.

— Так вы себе внушили, — быстрее заговорил он. — Готы завоевали то, что потеряло способность даже защищаться. Рабство унизило труд. Сколько нужно рабов для благоденствия? Чем больше, тем лучше? Но множащийся порок лишь приближает гибель. Новые тысячи рабов не умножили богатства, потому что производительность труда рабов не могла не падать. Человек в рабстве не вырабатывал и ничтожной доли того, что он делал, будучи свободным. Труд, как привилегия раба, становился презираемым. Даже труд так называемых свободных крестьян считался недостойным гражданина Римской империи. В то время проституция, извините, и та считалась более достойным занятием, нежели землепашество. Рабовладельческий Рим должен был погибнуть, и он погиб. Но ваша средиземноморская цивилизация почему-то не сделала вывода из этой исторической ошибки. Спустя несколько веков о Римской империи начали говорить как об образце, как о культурном расцвете. Вдруг было открыто высокое искусство, будто бы созданное в то время. В вашей цивилизации обнаружились силы, заинтересованные в реабилитации рабовладельчества. Не любопытно ли, что эта реанимация нравов рабовладения совпала с периодом зарождения основ капитализма, очень скоро проявившего себя как неорабство. Человек отчуждается от результатов труда, труд превращается в нечто необязательное для человека, даже презираемое, чести удостаивается не производитель, а потребитель. Ваше искусство переполнилось восхвалением жизни тунеядцев и бездельников, веселая бездеятельная жизнь становится эталоном благоденствия, образцом для подражания. Тратятся огромные средства на организацию досуга, на развлечения. Радость отрывается от деяния, от созидания, удовольствие превращается в биологический акт, не более того. В этих условиях человеку, виду гомо сапиенсов, остается два выхода — или выродиться и биологически погибнуть, или же в корне изменить общественный строй…

— Так мы и меняем, — не выдержал я его длинного монолога. — На смену капитализму приходит социализм.

— Меняете. Но пока еще неуверенно. Вы неразборчиво черпаете в прошлом не только доброе, но и дурное…

И вот тут до меня дошло: если он мой потомок и если знает прошлое, то ведь пожалуй, знает и свое генеалогическое древо, и на том древе должно быть ясно обозначено, кто мать моих детей. Все эти заумные общественно значимые рассуждения сразу потускнели перед возможностью теперь уже узнать, кто для меня Ануш, — случайная радость и боль или друг на всю жизнь?

Задохнувшись от такой возможности, я закатил глаза к синему небу, испятнанному белыми пухлыми тучками.

— Если вы такой откровенный, ответьте мне на один личный вопрос?

Я боялся посмотреть на моего собеседника, боялся увидеть насмешку в его глазах. Ведь фантасты нам все уши прожужжали, что пришельцам из будущего запрещено вмешиваться в прошлое, что будто бы такое вмешательство приводит к катаклизмам. А с другой стороны, он столько наговорил мне, что еще одна маленькая личная информация ничего уж не изменит.

Птицы щебетали над головой, неподалеку шумели троллейбусы. А он молчал.

— Можете ответить?

Снова молчание.

Не меняя позы, я скосил глаза и не увидел никого. Скамейка была пуста. И вообще во всем сквере не было ни одной живой души. Я вскочил, огляделся — никого. Неужели опять наваждение? А я было успокоился, решил, что это его, моего потомка, проделки с Голосами. Пришел и нашептывает мне, чтобы я, так сказать, вник в проблему, понял глубинную связь времен. Если же его нет и не было, моего потомка, то не миновать мне визита к психиатру…

И тут я увидел Алазяна. Он вышел из кустов, что росли как раз напротив, опасливо озираясь, направился ко мне. Я насторожился: подумалось вдруг, что между Алазяном и этим пришельцем из будущего есть что-то общее. Недаром же они толкуют мне чуть ли не одно и то же. Или Алазяну, как и мне, нашептывается то же самое? Ему, как энтузиасту идеи, мне, как живому экспонату, подтверждающему идею?

— Куда он исчез?

— Кто?

— Тот, что с вами сидел.

— Точно? Вы видели? — обрадовался я.

— Слева вы и справа вы. В глазах начало двоиться? С чего бы?

— С обеда, — весело подсказал я.

— Никогда не бывало. Да я и не пил почти. Так, для приличия, гость же за столом.

— Вы из приличия передо мной, я из приличия перед вами. Вот нам обоим и чудится.

— О чем вы?

— Так…

Он молчал, искоса поглядывая на меня, я молчал, искоса поглядывая на него, и оба мы, вероятно, думали об одном и том же: привиделся нам этот третий или был на самом деле? Ни он, ни я не решались заговорить о нем, боясь признаться в галлюцинациях.

— Так что же вы решили? — наконец спросил он.

Я не ответил. Сидел и думал об Ануш, которая — теперь-то было ясно совсем не случайно пришла под мои окна там, в Москве. И еще я думал о той странной надписи на камне, обнаруженной тоже, вероятно, не случайно. Когда много случайностей, это же верный признак закономерности. Нет, нельзя мне уезжать, нельзя прерывать эту цепь радостных для меня случайностей. И тут еще я вспомнил прочитанную легенду, в которой говорилось о драгоценных камнях. Как в надписи, найденной сегодня. Но в легенде речь шла не о драгоценностях, а о камнях Родины, что дороже всяких драгоценностей. "Когда снова встретитесь, — владейте", — вспомнил я и замер от внезапной мысли: может, это как раз для нас сказано, для меня и для Ануш. Это ведь мы нашли надпись. Может быть, это и есть тот самый город из легенды? И нам в нем жить и работать? Владеть?!.

Теперь мысль об отъезде показалась мне прямо-таки чудовищной. Я решил завтра же отправиться к Ануш, работать вместе с нею на раскопках. И пусть она вечерами рассказывает мне об удивительном древнем городе Мецаморе, о современной Армении. Я имею право интересоваться всем этим, это, можно сказать, мое личное право. Вдруг и на самом деле в эту каменистую землю уходит корнями мое генеалогическое древо?!

И еще я вспомнил продолжение тех злополучных стихов:

Нет, рабу я не буду рада…

Дальше шло так:

Я лишь друга пустить могу!

Конечно же, друга, только друга, кого еще допускают к сердцу в наше время?!

Я обрадовался так, что Алазян по моему лицу сразу все понял.

— Так вы остаетесь? — спросил он.

Я повернулся к нему и с неожиданной для самого себя горячностью попросил:

— Пожалуйста, расскажите мне о Мецаморе?!.

Загрузка...