Фантастика? Люблю, а как же, но только плохую. То есть не то что плохую, а непохожую на правду. На корабле у меня всегда что-нибудь такое найдется — почитать в свободную минуту, хотя бы из середины, а потом отложить. С хорошими книгами все по-другому — те я читаю только на Земле. Почему? Толком и сам не знаю. Не задумывался над этим. Хорошие книги всегда правдивы, даже если речь в них о том, чего никогда не было и не будет. Правдивы в другом смысле: если в них говорится, скажем, о космонавтике, то ты узнаешь эту тишину, так непохожую на земную, это спокойствие — абсолютное, неподвижное… О чем бы в них ни рассказывалось, они всегда говорят об одном: там человек никогда не будет у себя дома. На Земле все такое случайное, какое попало: дерево, стена, сад, вместо одного всегда может быть что-то другое, за горизонтом — другой горизонт, за горой — долина, а там все совершенно иначе. На Земле людям никогда не приходит в голову, до чего это жутко, что звезды не движутся; лети на полной тяге хоть год — не заметишь никаких изменений. Здесь, на Земле, мы летаем, ходим, и кажется нам, будто мы знаем, что это такое — пространство. Словами этого не передашь. Помню, возвращался я как-то из патрульного рейса, где-то в районе «Арбитра» слышал далекие разговоры — перебранку из-за того, кому приземляться первым, — и случайно увидел другую возвращающуюся ракету. Тот парень думал, что он один. Он швырял свой бочонок так, словно бился в припадке. Все вы знаете, как это бывает: через несколько дней на тебя вдруг находит безумная охота что-нибудь сделать, все равно что, — дать полную тягу, разогнаться, порулить на большом ускорении, чтобы язык вылез…
Раньше я думал, что это как-то нехорошо — не должен человек давать себе столько воли. Но это, в сущности, только отчаяние, только желание показать вот этот самый язык Космосу. Ведь Космос не поменяешь местами с чем-то еще, как дерево; потому-то, должно быть, мы перед ним так беспомощны. И вот, хорошие книги именно об этом и говорят. А так как умирающий не станет читать об агонии, то и мы, чуточку побаиваясь звезд, не хотим, летя среди них, слышать о них правду. Тут, конечно, годится все, что отвлекает внимание, как эти приключенческие, космические истории, потому что в них все-все, даже Космос, такое добропорядочное… Конечно, это добропорядочность для взрослых, поэтому есть там и катастрофы, и убийства, и прочие ужасы, но и ужасы тут добропорядочные, невинные, потому что выдуманные с начала до конца: тебя пугают, а ты только посмеиваешься. История, которую я расскажу, как раз такая. Она случилась со мною в действительности. Но это не важно.
Дело было в Год спокойного солнца. Как обычно в такое время, устраивали большую околосолнечную уборку, подметали и выметали массу железок, которые кружат на уровне орбиты Меркурия; за шесть лет, что ушли на строительство в его перигелии большой космической станции, в пустоте побросали целую кучу старых, ненужных ракет, потому что работы велись тогда по системе Ле Манса и, вместо того чтобы сдавать ракетные трупы на слом, их использовали в качестве строительных лесов. Ле Манс был хорошим экономистом, но плохим инженером: правда, станция обошлась втрое дешевле обычной, но хлопот с ней было столько, что после Меркурия никто уже на такую экономию не польстился. Тогда Ле Манса осенила новая мысль — перетащить эту покойницкую на Землю; чего, мол, ей без пользы кружить до второго пришествия, если можно переплавить ее в мартенах? Но чтобы затея окупилась, для буксировки пришлось взять ракеты, немногим лучшие, чем ракетные трупы. Я тогда был патрульным пилотом, отлетавшим положенные часы, то есть пилотом лишь на бумаге, по первым числам, когда выдавали получку. А летать мне хотелось так, что я согласился бы и на железную печку, только бы давала хоть чуточку тяги; ясное дело, я явился в бразильскую контору Ле Манса, едва прочитал его объявление. Не стану утверждать, что экипажи, набиравшиеся Ле Мансом, вернее его агентами, были чем-то вроде Иностранного Легиона или шайки головорезов, — не стану, потому что головорезы вообще не летают. Но теперь мало кто отправляется в Космос в поисках приключений; их там нет — во всяком случае, как правило, нет; многие решаются на это от безысходности, а то и просто случайно, это — самый негодный материал, ведь наша служба требует большей закалки, чем морская, и тем, кому все едино, не место на корабле. Я тут не развожу психологию, а только хочу пояснить, почему уже после первого рейса я потерял половину команды. Пришлось уволить механиков, потому что их споил телеграфист, маленький такой мексиканец, метис, изобретавший просто гениальные способы протаскивать на борт спиртное. Этот субъект играл со мной в прятки. К примеру, запускал полиэтиленовые кишки в канистры… ну да ладно. Пожалуй, он засунул бы виски в реактор, если бы смог. Представляю, как возмутили бы такие истории пионеров астронавтики. И почему это они верили, что выход на орбиту вдруг превратит человека в ангела? Может, у них в голове, помимо сознания, застряло голубое, райское небо, которое так быстро кончается во время старта? Впрочем, чего я к ним привязался…
Тот мексиканец родом был, собственно, из Боливии, приторговывал марихуаной, а изводил меня потому, что это его забавляло. У меня бывал народ и похуже. Ле Манс, как и положено важной персоне, не вдавался в детали, а только установил своим агентам финансовые лимиты, и мне не только не удалось набрать экипаж, но еще приходилось дрожать над каждым киловаттом тяги; никаких тебе резких маневров — после каждого рейса уранографы проверяли, как бухгалтерские книги, чтобы, упаси Боже, не улетучился куда-нибудь десяток долларов, превращенных в нейтроны. Тому, что я тогда делал, меня нигде не учили; что-то похожее творилось, пожалуй, лет сто назад, на старых трампах, курсировавших между Глазго и Индией. Впрочем, я не жаловался, а теперь вспоминаю об этом, стыдно сказать, с умилением. Вы только представьте себе: «Жемчужина ночи» — что за название! Корабль понемногу разваливался, навигация на нем сводилась к поискам всевозможных протечек и замыканий, каждый старт и каждое приземление совершались вопреки всем законам — не только физическим; кажется, у агента Ле Манса были знакомства в порту Меркурия, иначе любой инспектор немедленно опечатал бы все, от рулей до реактора. В общем, мы выходили на лов в перигелий, искали радаром старые остовы ракет, а потом сгребали их в кучу и формировали «поезд»; у меня было тут сразу все: скандалы с механиками, выкидывание спиртного в пустоту (там и теперь еще кружит уймища «Лондонского сухого джина») и чудовищная математика — управление кораблем заключалось в отыскивании приближенных решений задачи многих тел. Но больше всего, как обычно, было пустоты. В пространстве и во времени. Я запирался у себя в каюте и читал. Автора не помню — какой-то американец, в заглавии было что-то о звездном песке или что-то похожее. Не знаю, какое там было начало, — я читал с середины; герой находится в камере реактора, разговаривает по телефону с пилотом и тут слышит крик: «Метеориты за кормой!» До этой минуты тяготения не было, и вдруг он видит, как громада реактора, сверкая желтыми глазищами циферблатов, наезжает на него все быстрее; это двигатели дали тягу, и корабль рванулся вперед, а он, вися в воздухе, сохранил прежнюю скорость. К счастью, он как-то оттолкнулся ногами, но ускорение вырвало у него из рук трубку; он повис на телефонном шнуре, потом упал, распластавшись, трубка болталась прямо над ним, а он делал нечеловеческие усилия, чтобы ее поймать, но, понятно, весил целую тонну и не мог пальцем пошевелить; однако как-то схватил ее зубами и отдал команду, которая их спасла. Эту сцену я хорошо запомнил, а еще больше понравилось мне, как они проходили через метеоритный рой. Облако пыли затянуло — обратите внимание! — третью часть неба, только самые яркие звезды просвечивали сквозь пелену, но это еще ничего, потому что затем герой вдруг видит на экранах, что из этого желтого тайфуна к нему устремляется бледно светящаяся полоса с черным ядром; не знаю, что это такое было, но я прямо прослезился от смеха. Как он все это прелестно вообразил! Эти тучи, тайфун, эта трубка — так и видишь, как парень болтается на телефонном шнуре; ну, а что в каюте его ждала женщина неописуемой красоты, уж это само собой. Она была тайным агентом какой-то космической тирании, а может, боролась против этой тирании, не помню уже. Во всяком случае, насчет красоты у нее было все в порядке. Почему я столько распространяюсь об этом? А потому, что та книжка была моим спасением. Метеориты? Да ведь я остовы ракет по двадцать, по тридцать тысяч тонн искал неделями и даже половины не разглядел на радаре. Летящую пулю и ту легче увидеть. Как-то мне пришлось взять за шиворот моего метиса, когда мы шли без тяги; это небось потруднее, чем поймать телефонную трубку, — ведь оба мы плавали в воздухе, — хотя и не так эффектно. Похоже, я заболтался. Знаю. Однако история развивалась именно так. Двухмесячная охота закончилась, я тянул на буксире сто двадцать или, может, сто сорок тысяч тонн мертвых железок и шел в плоскости эклиптики к Земле.
Вопреки правилам? Ну да. У меня не было топлива на маневры. Я же сказал. Приходилось тащиться без тяги два с лишним месяца. Тут-то и грянула катастрофа. Нет, не метеориты, это ведь был не роман. Свинка. Сперва механик реактора, потом оба пилота сразу, потом остальные; физиономии распухли, глаза будто щелки, температура высокая, о вахтах и речи нет. Какой-то бешеный вирус занес на борт Нгеи, негр, он был на «Жемчужине ночи» коком, стюардом, интендантом и неведомо кем еще. Он тоже болел, а как же! Делают ли в Южной Америке прививку от свинки? Не знаю. Короче, я вел корабль без команды. Остались телеграфист и второй инженер; телеграфист с утра, уже за завтраком, был пьян. А собственно, даже не пьян — то ли голова у него была такая крепкая, то ли прикладывался он понемногу, — во всяком случае, на ногах он держался совсем неплохо, особенно если отсутствовала сила тяжести (то есть почти все время, если не считать мелких поправок курса); но алкоголь был у него в глазах, в мозгу, и всякое поручение, всякий приказ мне приходилось тщательно контролировать — я мечтал о том, как набью ему морду, когда мы уже прилетим; на борту я не мог себе этого позволить, да и как ударишь пьяного? В трезвом виде это была типичная крыса, серая, пришибленная, немытая, и еще он имел премилую привычку, сидя за столом в кают-компании, кого-нибудь материть морзянкой. Да, он выстукивал азбукой Морзе по столу, и несколько раз чуть не доходило до мордобоя, ведь все понимали морзянку, а он, припертый к стене, все твердил, что это у него такой тик. Нервный. Дескать, само так выходит. Я велел ему держать локти прижатыми к телу, так он выстукивал ногой или вилкой — артист, да и только. Единственным совершенно здоровым и нормальным человеком был инженер. Да, но он, видите ли, оказался инженером-дорожником. Нет, правда. С ним подписали контракт, потому что он согласился на полставки, и агенту этого было вполне достаточно, а я не додумался устроить ему экзамен, когда он явился на борт. Агент лишь спросил, разбирается ли он в механизмах, в машинах; он ответил, что да, — в машинах он разбирался. В дорожных. Я велел ему нести вахту. Он не отличал звезду от планеты. Теперь вы уже имеете представление, каким образом Ле Манс проворачивал большие дела. Правда, и я мог оказаться штурманом подводных лодок и, если бы это было возможно, пожалуй, даже прикинулся бы им. Заперся бы в каюте… Но я не мог. Агент не был сумасшедшим. Он рассчитывал если не на мою порядочность, то на мой инстинкт самосохранения. Я ведь хотел вернуться. Сто тысяч тонн в пустоте все равно ничего не весят — отцепив их, я не увеличил бы скорость даже на миллиметр в секунду, а я не был столь зловреден, чтобы сделать это просто так. Хотя и такие мысли приходили мне в голову, когда я с утра разносил по каютам вату, минеральное масло, бинты, спирт, аспирин; единственным отдыхом была для меня та книжка о любви в пустоте, среди метеоритных тайфунов. Некоторые места я перечитал раз десять. Там были все кошмары, какие только возможны, — взбунтовавшиеся электрические мозги, радиопередатчики, встроенные в черепа агентов космических пиратов, красотка родом из другой солнечной системы, — но о свинке я не нашел ни слова. Тем лучше для меня, разумеется. Свинкой я сыт был по горло. Иной раз мне даже казалось, что космонавтикой — тоже.
В свободные минуты я пробовал выследить, где этот чертов телеграфист прячет свои запасы. Не знаю, может, я его переоцениваю, но, похоже, он выдавал кое-какие свои тайники нарочно, когда они уже истощались, просто чтобы я не отчаялся окончательно и не махнул рукой на его пьянство. Потому что мне до сих пор неизвестно, где был его главный тайник. Или он успел проспиртоваться настолько, что основной запас носил прямо в себе? Как бы то ни было, я сновал по ракете, как муха по потолку, плавал по корме, по центральному отсеку, как это порой бывает во сне, и чувствовал себя одиноким как перст. Вся компания лежала с распухшими физиономиями по каютам, инженер торчал в рулевой рубке и учил с лингафоном французский — тишина, будто на зачумленном корабле, и лишь иногда через вентиляционные шахты доносился плач или пение. Того боливийского мексиканца. К вечеру его разбирало, и он проникался тоской бытия. Со звездами я дела почти не имел, если не считать той книжки. Некоторые места я знал наизусть, к счастью, теперь они уже выветрились у меня из головы. Я все ждал, когда свинка кончится, — такая робинзонова жизнь изводила меня чем дальше, тем больше. Дорожного инженера я избегал, хотя по-своему он был парень вполне приличный и все клялся мне, что, если бы не ужасные денежные передряги, в которые впутали его жена с шурином, он ни за что не подписал бы контракт.
Но он был из породы людей, которых я не выношу, — раскрывающих душу без всяких ограничений и тормозов. Не знаю, только ли ко мне он испытывал такое исключительное доверие, — навряд ли, потому что есть вещи, говорить о которых не повернется язык, а он мог рассказывать обо всем, и я просто не знал, куда деться; хорошо еще, что «Жемчужина ночи» была достаточно велика — двадцать восемь тысяч тонн массы покоя, было где спрятаться.
Вы, конечно, догадываетесь, что это был мой первый и последний рейс у Ле Манса. С тех пор я уже не позволял так себя одурачить, хотя много чего повидал. Я бы не стал рассказывать об этом, в общем-то, не самом почетном эпизоде моей биографии, не будь он связан с той, несуществующей стороной космонавтики. Я ведь сразу сказал — помните? — что это будет история почти как из той книжки.
Метеоритное предупреждение мы получили, когда пересекали орбиту Венеры, но телеграфист спал, а может, просто не принял его, во всяком случае, я узнал об этом лишь наутро, из выпуска новостей, который передавала космонавигационная станция Луны. Честно сказать, в первую минуту это показалось мне просто невероятным. Дракониды давно прошли, пространство было чистым, метеоритные рои ходят, в конце концов, в положенные сроки, правда, Юпитер с его возмущениями любит подстраивать всякие шутки, но к этой шутке он не имел отношения — радиант был совершенно другой. Впрочем, предупреждение было всего лишь восьмой степени, пылевое, плотность роя крайне мала, процент крупных осколков ничтожный, правда, ширина фронта значительная — посмотрев на карту, я понял, что мы торчим в этом так называемом рое уже не меньше часа, а то и двух. Экраны оставались пусты. Я не очень-то беспокоился; необычным было лишь второе, дневное сообщение: телезондирование показало, что рой — внесистемный!
Это был второй такой рой за всю историю космической навигации. Метеориты — это остатки комет, и перемещаются они по вытянутым эллипсам, привязанные гравитацией к Солнцу, будто игрушки на нейлоновых нитках; внесистемный рой, то есть залетевший к нам из просторов Большой Галактики, — просто сенсация, правда, скорее для астрофизиков, чем для пилотов. Конечно, и для нас есть разница, хотя чаще всего небольшая, — в скорости. Системные рои не имеют больших скоростей. Их скорость не может превышать параболическую или эллиптическую. А рой, приходящий извне, может иметь — и обычно имеет — гиперболическую скорость. Но на практике особенной разницы нет, так что в волнение приходят метеоритологи и астробаллистики, а не мы, пилоты.
Известие о том, что мы залетели в рой, не произвело на телеграфиста ни малейшего впечатления; я сказал об этом за обедом, включив, как обычно, двигатели на малую тягу; так мы корректировали курс, а заодно слабое тяготение облегчало нам жизнь. Не приходилось сосать суп через соломинку или выдавливать из тюбика баранину, переработанную в зубную пасту. Я всегда стоял за нормальные человеческие обеды и завтраки.
Зато инженер перепугался ужасно. То, что о рое я говорил, будто о летнем дождике, он склонен был счесть признаком помешательства. Я терпеливо ему втолковывал, что, во-первых, рой пылевой и очень разреженный, а вероятность встречи с достаточно крупным осколком меньше, чем вероятность погибнуть под люстрой, упавшей в театре; во-вторых, все равно ничего не сделаешь — «Жемчужина» не способна выполнить маневр расхождения; наконец, по чистой случайности наш курс почти совпадает с траекторией роя, так что опасность столкновения уменьшается еще в несколько сот раз.
Похоже, я не очень-то его убедил, но мне уже надоела эта психотерапия, надо было заняться телеграфистом и отрезать его от тайников со спиртным хотя бы на пару часов: в конце концов, во время роя он был нужнее, чем прежде. По-настоящему я боялся лишь одного — сигнала SOS. Кораблей здесь хватало, мы уже пересекли орбиту Венеры, и движение — не только грузовое — заметно оживилось; держа телеграфиста под рукой, я до шести часов по корабельному времени, то есть четыре часа с лишним, сидел у приемника и слушал эфир; к счастью, обошлось без сигналов тревоги. Рой был так разрежен, что приходилось буквально часами вглядываться в экраны радара, чтобы различить какие-то микроскопические, почти незаметные точечки, и я бы не поручился, что эти зеленые привиденьица не были просто обманом зрения, утомленного пристальным всматриванием. Тем временем не только радиант, но и всю траекторию этого гиперболического роя, который по имени звезды радианта уже окрестили Канопским, рассчитали на Луне и на Земле, и стало известно, что он, не достигнув Земли, уйдет за пределы Солнечной системы вдали от планет-гигантов, которые как раз находились на другой стороне от Солнца, — как он вынырнул, так и канет в бездны Галактики, чтобы к нам уже не вернуться.
Дорожный инженер все не мог успокоиться и поминутно заглядывал в радиорубку, а я его гнал оттуда, требуя, чтобы он присматривал за рулями; разумеется, это было чистейшей фикцией: мы шли без тяги, а без тяги нет управления, к тому же он не смог бы выполнить даже простейший маневр, которого, впрочем, я никогда бы ему не доверил; но надо же было чем-то его занять, а себя избавить от его нескончаемого нытья. Он все допытывался, случалось ли мне уже проходить через рой, и сколько раз, приводило ли это к авариям, и насколько серьезным, и много ли шансов спастись в случае столкновения… Вместо ответа я дал ему «Основы космической навигации и космодромии» Краффта; он взял книгу, но, кажется, даже не заглянул в нее, ведь ему хотелось задушевных признаний, а не сухой информации. Все это происходило, напоминаю, на корабле, лишенном силы тяжести; в таких условиях движения людей, даже вполне трезвых, выглядят довольно комично — постоянно надо помнить о какой-нибудь привязи, о страховке, иначе, нажав карандашом на бумагу, можно вспорхнуть под потолок, а то и набить себе шишку. Телеграфист, однако, держался другой системы: он набивал карманы чем попало — какими-то гирьками, гайками, ключами и, если ему случалось зависнуть над полом, просто лез в карман и швырял первый попавшийся предмет, чтобы отплыть в противоположную сторону. Этот метод действует безотказно и всякий раз подтверждает правильность ньютоновского закона действия и противодействия, однако он не слишком удобен, особенно для окружающих: брошенная вещица рикошетом отскакивает от стен, и такой беспорядочный полет твердых и способных пребольно стукнуть предметов может продолжаться довольно долго. Я упоминаю об этом, чтобы обогатить колорит того путешествия еще одной краской.
В эфире тем временем делалось тесно; многие пассажирские корабли, на всякий случай и в соответствии с правилами, меняли курс, у Луны с ними было немало работы, автоматические передатчики, передающие морзянкой орбитальные и курсовые поправки, которые рассчитываются большими стационарными вычислителями, строчили целыми сериями — слишком быстро, чтобы принять сигналы на слух. Радиофон был тоже полон голосов: пассажиры за немалые деньги сообщали встревоженным семьям, что чувствуют себя превосходно и ничего им не угрожает, Луна-Астрофизическая передавала свежие данные о зонах сгущений роя, результаты спектрального анализа его состава, словом, программа была насыщенной, и особенно скучать у приемника не приходилось.
Мои космонавты со свинкой, уже дознавшиеся, конечно, о гиперболической туче, то и дело звонили в радиорубку, пока я не отключил их аппараты, заявив, что о пробоине в борту и разгерметизации они легко догадаются по отсутствию воздуха.
Около одиннадцати я пошел в кают-компанию перекусить; телеграфист, который, видать, только того и ждал, исчез, словно в воду канул, а я слишком устал, чтобы не то что его разыскивать, но даже думать о нем. Инженер закончил свою вахту; выглядел он заметно спокойнее и снова сокрушался главным образом из-за шурина, а уходя к себе (зевал он уже как кашалот), сказал, что левый экран радара, должно быть, неисправен: там в одном месте светится что-то зеленоватое. С этими словами он ушел; я доедал холодную говядину из консервной банки — и вдруг, воткнув вилку в неаппетитно застывший жир, замер.
Инженер разбирался в изображении на радаре, как я в дорожном асфальте. Этот его «неисправный экран»…
Мгновенье спустя я мчался в рулевую рубку. Впрочем, это только так говорится, на самом деле я двигался не быстрее, чем это возможно, когда все ускорение получаешь, цепляясь за выступы стен и потолка или отталкиваясь от них ногами. Рулевая рубка, когда я наконец до нее добрался, была словно выстужена, индикаторы пультов погашены, контрольные лампочки реактора едва тлели, как сонные светлячки, и лишь экраны радаров пульсировали неустанным кружением поисковых лучей; уже с порога я глядел на левый экран.
В нижнем правом квадранте светилась неподвижная точка, собственно даже — как я увидел, подойдя совсем близко, — пятнышко размером с монетку, приплюснутое наподобие линзы совершенно правильной формы; оно светилось зеленоватым фосфорическим светом, как крохотная, лишь с виду неподвижная рыбка в пустом океане. Если бы ее заметил нормальный вахтенный — но не теперь, не теперь, а полчаса назад! — он включил бы автоматический позиционный передатчик, известил бы меня, запросил у того корабля данные о курсе и назначении, но у меня не было вахтенных, я опоздал на полчаса, я был один и делал, право, все сразу — запросил данные для опознания, зажег позиционные огни, включил передатчик, запустил реактор, чтобы в любую минуту включить тягу (реактор был холоден, как давно окоченевший покойник), — ведь минуты бежали; я даже успел включить ручной полуавтоматический вычислитель, и оказалось, что у того корабля курс почти совпадает с нашим, — разница составляла доли минуты, вероятность столкновения, и без того в пустоте невообразимо малая, равнялась почти нулю.
Вот только корабль этот молчал. Я пересел на другое кресло и принялся посверкивать ему морзянкой корабельного лазера. Он шел за нами примерно в девятистах километрах, то есть неслыханно близко, и, честное слово, я уже видел себя в Космическом трибунале (разумеется, не за «действия, приведшие к катастрофе», а просто за «нарушение параграфа восемь Космонавигационного кодекса в результате ОС — опасного сближения»). Думаю, даже слепой увидел бы мои световые сигналы. И вообще, этот корабль упорно торчал у меня в радаре и не желал отвязаться, а напротив, постепенно приближался к «Жемчужине» потому, что шел с ней почти одинаковым курсом. Наши пути были почти параллельны; он шел уже по краю квадранта, потому что мчался вдвое быстрее. На глаз я оценил его скорость как гиперболическую; и верно, два замера с интервалом в десять секунд показали, что он проходил девяносто километров в секунду. А мы — каких-нибудь сорок пять!
Он не отвечал и приближался; выглядел он уже внушительно, даже слишком внушительно. Зеленовато светящаяся линза, видимая сбоку, острое веретенце… Я посмотрел на радарный дальномер: уж больно это пятнышко выросло. Расстояние — четыреста километров. Я заморгал. С такого расстояния любой корабль выглядит как запятая. «Ох уж эта мне „Жемчужина ночи“! — подумал я. — Все тут не как у людей». Переключил изображение на вспомогательный малый радар с направленной антенной. Оно осталось неизменным. Меня взяла оторопь. Может, это тоже какой-нибудь «поезд Ле Манса», вроде того, на котором я машинист? Штук сорок ракетных остовов, один за другим, отсюда эти размеры… Но откуда сходство с веретеном?
Радароскопы работали, автоматический дальномер все тикал и тикал. Триста километров. Двести шестьдесят. Двести…
Я еще раз начал рассчитывать курсы по Гаррельсбергеру — прохождение могло оказаться слишком уж близким. Известно: когда на море начали применять радар, все почувствовали себя в безопасности, а суда по-прежнему тонут. И снова вышло, что корабль пройдет перед носом «Жемчужины» в каких-нибудь тридцати-сорока километрах. Я проверил оба передатчика — автомат, вызывающий по радио, и лазерный. Оба работали, но чужак продолжал молчать.
До этой минуты совесть была у меня не вполне спокойна: ведь мы летели вслепую, пока инженер жаловался на шурина и желал мне спокойной ночи, а я выковыривал из банки говядину, потому что команда слегла и все навалилось на меня одного, — но теперь я словно прозрел. Во мне вскипело праведное негодование, истинного виновника я видел уже в этом глухом, немом корабле, который на гиперболической скорости гнал через сектор и даже не считал нужным отвечать на мои настойчивые запросы!
Я включил радиофон и начал его вызывать. Я требовал сразу всего — чтобы он включил позиционные огни и пустил сигнальные ракеты, чтобы сообщил свои позывные, название, место назначения, судовладельца, — все это, конечно, условными сокращениями; а он преспокойно летел себе, молча, ни на волос не меняя ни курса, ни скорости, и был уже в восьмидесяти километрах от нас.
До сих пор он держался чуть левее и сзади, но все заметнее нас обгонял: каждую секунду он проходил вдвое больше, чем мы; вычислитель не учитывал угловую поправку, и я знал, что сближение будет меньше расчетного на несколько километров. Меньше тридцати наверняка, а может, всего только двадцать. Я должен был тормозить — такое сближение недопустимо, — но тормозить я не мог. За мной тянулись чуть ли не полтораста тысяч тонн ракетного кладбища; всю эту рухлядь пришлось бы сперва отцепить. Один я не справился бы, а экипаж боролся со свинкой, так что о торможении не приходилось и думать. Скорее тут пригодилась бы философия, чем космодромия: стоицизм, фатализм и даже, если вычислитель вдруг невероятно ошибся, кое-что из эсхатологии.
На расстоянии двадцать два километра тот корабль уже явно стал обгонять «Жемчужину». Теперь дистанции предстояло лишь увеличиваться, так что все вроде было в порядке; до этой минуты я не сводил глаз с траектометра — расстояние было важнее всего — и лишь теперь перевел взгляд на радароскоп.
Это был не корабль, а летающий остров, впрочем, не знаю — что. В двадцати километрах он был размером с мои два пальца, идеально правильное веретено превратилось в диск, нет — в кольцо!
Вы давно уже, конечно, подумали, что нам повстречался корабль «пришельцев». Раз уж в длину он имел десять миль… Легко сказать, но кто же верит в корабли «пришельцев»? Первым моим побуждением было пуститься вдогонку. Ей-богу! Я схватился за рычаг главной тяги — но не перевел его. У меня на буксире тащилась груда ракетного лома; ничего бы не вышло. Я вскочил с кресла и по узкой лифтовой шахте поднялся в астрономическую каюту, встроенную в наружный панцирь над рулевой рубкой. Там прямо под рукой было все, что мне требовалось: подзорная труба и ракеты. Я выстрелил в сторону того корабля три штуки, одну за другой, так быстро, как только мог, и, когда первая вспыхнула, начал его искать. Он был огромен, как остров, но нашел я его не сразу. Вспышка ослепила меня, пришлось терпеливо ждать, пока глаза опять начнут видеть. Вторая ракета сгорела далеко в стороне, без всякой пользы, а третья — выше. В ее неподвижном, белом-белом свете я увидел того чужака.
Я видел его каких-нибудь пять, ну, может, шесть секунд: ракета, как это порою бывает, вспыхнула сильней и погасла. Но за эти мгновения я в ночную, восьмидесятикратную трубу разглядел освещенную сверху — довольно слабо, призрачно, но целиком — темную громаду металла; я видел ее как бы в нескольких сотнях метров. Она едва умещалась в поле обзора; в самом центре отчетливо светились несколько звезд, словно там она была прозрачной, — словно это был отлитый из темной стали, летящий в пространстве, пустой в середине туннель. Но в последней вспышке ракеты я успел разглядеть нечто вроде приплюснутого цилиндра, свернутого в кольцо, как очень толстая автомобильная шина; я мог смотреть сквозь пустой центр, хотя он лежал не точно по оси моего взгляда, — этот колосс был повернут ко мне углом, как стакан, который слегка наклонили, чтобы медленно вылить содержимое.
Понятно, я не стал размышлять над увиденным, а пустил еще несколько ракет. Две так и не загорелись, третья быстро погасла, четвертая и пятая осветили его — в последний раз. Потому что теперь, пересекши курс «Жемчужины», он уходил все быстрее; он был уже в ста, в двухстах, в трехстах километрах — визуальное наблюдение стало невозможным.
Я немедля вернулся в рулевую рубку, чтобы как следует рассчитать элементы его движения; затем я собирался поднять на всех диапазонах такую тревогу, какой еще не знала космическая навигация; я уже представлял себе, как по намеченному мною пути бросятся целые своры ракет, чтобы вцепиться в этого гостя из бездны.
Я, собственно, был уверен, что он пришел с галактическим роем. При определенных условиях глаз вполне сравним с фотокамерой, и картину, увиденную в ярком свете хотя бы на долю секунды, можно долго не только припоминать, но даже анализировать во всех подробностях, почти как реальную. А я в последней, судорожной вспышке ракеты увидел сооружение просто огромное; его растянувшиеся на целые мили бока были не гладкими, а изрытыми, почти как лунный грунт, свет растекался по шероховатостям, бугоркам, кратерообразным впадинам — должно быть, он летел миллионы лет, темный и мертвый входил в пылевые туманности, столетия спустя выходил из них, а метеоритная пыль десятками тысяч ударов грызла его и разъедала вакуумной эрозией. Я бы не смог ответить, откуда во мне эта уверенность, но я знал, что там нет ни единой живой души, что это мертвый, миллиардолетний остов, а может, мертва уже и создавшая его цивилизация!
Размышляя об этом, я в четвертый, пятый, шестой раз — для большей надежности, на всякий случай — рассчитывал элементы его движения, и каждый промежуточный результат ударом клавиши посылал в записывающее устройство; было жаль терять даже секунду, потому что он был уже только зеленоватой фосфорической запятой, спокойным светлячком в крайнем секторе правого экрана — в двух тысячах, в трех тысячах, в шести тысячах километрах.
Когда я окончил расчеты, он уже исчез. Но мне-то что? Он был мертв, неспособен к маневрированию и не мог никуда скрыться; правда, он летел с гиперболической скоростью, но его легко догнал бы любой корабль с достаточно мощным реактором; а имея так точно рассчитанные элементы движения…
Я открыл кассету записывающего аппарата, чтобы вынуть бумажную ленту и пойти с ней в радиорубку, — и, словно громом пораженный, застыл, оторопевший, уничтоженный…
Металлический барабан был пуст; лента давно уже — может, за несколько часов до того, а может, и дней — кончилась, новую никто не вставил, и все результаты я посылал в никуда, они пропали все до единого; не осталось ни корабля, ни его следа, ничего…
Я метнулся к экранам, потом, ей-Богу, хотел отцепить этот проклятый балласт, бросить добро Ле Манса ко всем чертям и пуститься — куда? Я и сам толком не знал. Ну да, направление… Примерно на созвездие Водолея, но какая же это цель! Или все-таки?.. Если сообщить по радио сектор, пусть в приближении, и скорость…
Это следовало сделать. Это было моей обязанностью, первейшей из первых, если у меня вообще оставались хоть какие-нибудь обязанности.
Я поехал на лифте в центральный отсек, в радиорубку, и уже намечал очередность действий: вызвать Луну Главную и потребовать право первенства для дальнейших моих сообщений, так как речь идет об информации величайшей важности; тогда сообщения будет принимать не автомат, а скорее всего дежурный диспетчер Луны; я доложу, что заметил чужой корабль, который пересек мой курс с гиперболической скоростью и, вероятно, пришел с галактическим роем. Диспетчер немедленно потребует сообщить элементы его движения. Мне придется ответить, что я, правда, их рассчитал, но ими не располагаю, потому что барабан аппарата по недосмотру был пуст. Тогда он потребует, чтобы я назвал опознавательный код пилота, первым заметившего этот корабль. Но кода такого тоже нет, потому что вахту нес инженер-дорожник, а не космонавт; затем, если уже это не покажется ему подозрительным, он спросит, почему я не приказал радисту немедленно передавать результаты замеров в эфир; мне придется объяснить, что телеграфист не нес службы, потому что был пьян. Если он и после этого еще пожелает вести со мной разговор через разделяющие нас триста шестьдесят восемь миллионов километров, он полюбопытствует, почему телеграфиста не заменил кто-нибудь из пилотов; а я отвечу, что у всего экипажа свинка и высокая температура. И если до этой минуты он все еще будет испытывать сомнения, тут он окончательно убедится, что человек, который среди ночи ошарашивает его новостями о корабле «пришельцев», либо не в своем уме, либо пьян. Он спросит, остались ли у меня какие-либо документальные подтверждения, скажем, фотографии, сделанные при свете сигнальных ракет, ферромагнитные ленты с записями радарных наблюдений или хотя бы записи всех радиовызовов, с которыми я к нему обращался. Но у меня нет ничего, решительно ничего — я слишком спешил, я не думал, что понадобятся какие-то там фотографии, раз уж земные корабли вскоре настигнут необычную цель, и все записывающие устройства были отключены. Тогда он сделает то, что сделал бы я на его месте: прикажет мне отключиться и спросит все корабли в моем секторе, не заметил ли кто-то из них что-нибудь подозрительное. Так вот, ни один корабль не мог увидеть галактического гостя. В этом я был уверен. Сам я встретил его лишь потому, что летел в плоскости эклиптики, хотя это строжайше запрещено, — здесь всегда полно пыли, перемолотых временем метеоритов и кометных хвостов. Я нарушил этот запрет, иначе мне не хватило бы топлива для маневров и Ле Манс не разжился бы ста сорока тысячами тонн ракетного лома. Значит, пришлось бы сразу предупредить диспетчера Луны, что встретились мы в запрещенной зоне, и тогда не миновать неприятной беседы в дисциплинарной комиссии Космического трибунала. Конечно, обнаружение того корабля значило больше, чем нагоняй на комиссии, а хоть бы даже и наказание, — однако лишь при условии, что его в самом деле догонят. Но именно это казалось мне совершенно немыслимым. Пришлось бы потребовать, чтобы в зону двойной опасности — в плоскость эклиптики, через которую к тому же проходит гиперболический рой, — бросили на поиски целую флотилию кораблей. Диспетчер Луны, хотя бы даже и захотел, не имел права этого сделать, а если я расшибусь в лепешку и до утра буду вызывать земной КОСНАВ, Международную комиссию по исследованию пространства и черт знает кого еще, начнутся совещания и заседания, и, если они пойдут в молниеносном темпе, через какие-нибудь три недели решение будет принято. Но, как я рассчитал еще в лифте — той ночью мне действительно думалось очень быстро, — к тому времени чужак будет в ста девяноста миллионах километров от места встречи, то есть уже за Солнцем, мимо которого пройдет достаточно близко, чтобы оно изменило его траекторию; и пространство, в котором придется его искать, возрастет до десяти с лишним триллионов кубических километров. А то и двадцати.
Так это выглядело, когда я добрался до радиорубки. Я сел и попробовал еще прикинуть, велики ли шансы обнаружить корабль при помощи большого радиотелескопа Луны, самой мощной радиоастрономической установки во всей Солнечной системе. Однако Земля с Луной как раз находились на противоположной от нас — и от того корабля — стороне орбиты. Радиотелескоп был мощный, но не настолько, чтобы на расстоянии четырехсот миллионов километров заметить тело длиной в несколько миль. На этом вся история и закончилась. Я порвал листки со своими расчетами, встал и тихо пошел в каюту с таким чувством, будто совершил преступление. К нам залетел гость из Космоса, такой визит случается — как знать? — раз в миллионы, нет — в сотни миллионов лет. И вот — из-за свинки, Ле Манса, его железной рухляди, пьяного метиса, инженера с его шурином и моих упущений — он прошел у нас сквозь пальцы, чтобы растаять, как призрак, в бесконечном пространстве. С той ночи я жил в каком-то странном напряжении двенадцать недель — за это время мертвый корабль должен был войти в зону планет-гигантов и уже навсегда оказаться для нас потерянным. Я, сколько было возможно, не уходил из радиорубки в надежде, все более слабой, что кто-то порасторопней, чем я, или просто удачливей его обнаружит. Но ничего такого не произошло. Понятно, я никому не сказал об этом. Человечеству нечасто выпадают такие оказии. Я чувствую себя виноватым не только перед ним — но и перед тем, другим человечеством; и я не дождусь даже геростратовой славы — теперь, через столько лет, никто мне, к счастью, уже не поверит. Я и сам-то порой сомневаюсь: а может, и не было ничего, кроме холодной, невкусной говядины.