Искандер Фазиль Рассказы (1999)

Фазиль Искандер

Рассказы (1999)

Звезды и люди

Эту историю в звучных стихах описал поэт Акакий Церетели. Но он не знал, чем она закончилась. И мне захотелось довести ее до конца так, как я слышал в народных пересказах, и так, как она мне представилась.

...Молодой абхазский адвокат князь Сафар сидел за столиком в прибрежной кофейне, покуривая и почитывая местную газету, нервно обсуждавшую радужные возможности крестьянских реформ Александра Второго. Дело происходило в Мухусе.

Был теплый осенний день. Молодой адвокат был одет в легкую черкеску с начищенными газырями, на ногах у него были мягкие и не менее начищенные азиатские сапоги. Сафар был хорош собой, у него было узкое породистое лицо, густая шевелюра и надменный бархатистый взгляд, который, как он знал, очень нравился женщинам и заставлял осторожничать многих мужчин. А так как человек почти все время имеет дело с мужчиной или с женщиной, Сафар почти всегда держал свой взгляд в состоянии бдительной надменности. Недалеко от него за сдвинутыми столиками кутили турецкие матросы, ловцы дельфинов. Сафара раздражал и дельфиний запах, долетавший до него от них, и то, что они ловили дельфинов у берегов Абхазии. Это было неприятно с патриотической точки зрения, но запретить было нельзя. Как юрист, Сафар знал, что такого закона нет. И напрасно! Впрочем, если бы и был такой закон, ловили бы дельфинов контрабандой. {149}

Один из матросов подошел к его столику и попросил по-турецки свободный стул. Сафар сделал вид, что не понимает по-турецки, хотя прекрасно знал турецкий язык. Он никак не ответил на его вопрос, но окинул матроса одним из самых своих надменных взглядов, пытаясь отбросить его испытанным способом. Однако на турецкого матроса не подействовал его надменный взгляд, или если подействовал, отброшенный матрос успел подхватить стул и присоединиться к своим.

Но у Сафара и без матроса было испорчено настроение. Вчера на скачках в Лыхны его прославленного скакуна обогнала лошадь безвестного крестьянина из села Атары. Хотя крестьянская лошадь явно ничего не знала об освобождении крестьян (реформы Александра Второго), впрочем, как и ее хозяин (в Абхазии крепостного права не было), но в голове у Сафара каким-то образом соединились эти бесконечные статьи о реформах и дерзостная резвость крестьянской лошади.

Дерзостную резвость крестьянской лошади, хотя бы учитывая, что в Абхазии никогда не было крепостного права, при некоторой доброжелательности можно было простить, но Сафар не чувствовал в себе этой доброжелательности.

Впрочем, скачки в Абхазии всегда носили демократический характер, но лучшие скакуны всегда были у дворян, а вот сейчас оказалось, что не всегда. И Сафар злился по этому поводу. По этому же поводу он вспомнил своего брата по аталычеству. Звали его Бата. Они были однолетки. Аталычество воспитание дворянских детей в крестьянских семьях от рождения до отрочества - было широко распространено в Абхазии. Кто его знает, чем был вызван этот обычай. Возможно, играли роль социальные соображения, то есть дворянин, воспитанный в крестьянской семье, будет лучше понимать истинные нужды народа, будет лучше чувствовать близость к нему. Возможно, и более здоровое молоко крестьянских матерей играло свою роль. А может, так поняли эмансипацию дворянские жены и навязали ее своим мужьям? Все может быть. {150}

К своему молочному брату, с которым они изредка встречались в городе, Сафар испытывал сложное чувство. Он ценил его силу, ловкость, веселый характер, даже, как это ни странно, своеобразное остроумие. Но что-то в его облике раздражало Сафара. Пожалуй, это можно было назвать сдержанным чувством собственного достоинства, как бы тихо, но упорно не дающее никакого преимущества своему высокородному молочному брату. Кстати об остроумии. Года два назад они встретились в городе, кутили в небольшой дворянской компании под открытым небом в этой же кофейне. Ночь была прекрасная, небо густо вызвездило, и Сафар, вдохновленный выпитым и зная, что он самый образованный человек в этой компании, решил подблеснуть и стал объяснять Бате названия звезд и созвездий, сияющих в небесах. Бата внимательно его слушал, молодые дворяне притихли, по-видимому, они тоже недалеко ушли от Баты в знании звездной карты. И вдруг Бата в конце его пылкого обращения к небу спросил, показывая на звезды:

- А они знают, что они так называются?

Сафар не успел осознать смысл этого нелепого вопроса, как раздался неприятный гогот компании. Бата тоже заулыбался ему своими белоснежными зубами, особенно выделявшимися на его загорелом лице.

- Умри, Сафар, он тебя убил! - сказал один из молодых дворян.

Сафар почувствовал, как его что-то больно кольнуло: неуважение деревенского пастуха к знаниям? Нет, что-то более глубокое. Он это чувствовал по силе укола. Крестьянский практицизм: как можно звездам давать клички, на которые они не могут обернуться, как лошадь или собака? Нет, даже еще глубже и оскорбительней. Он это чувствовал по силе укола. Кажется, истина смутно забрезжила: бесстыдно уходить к таким далеким знаниям, за которые не можешь нести земной ответственности. Сафар разозлился: да откуда ему знать об этом! И какое ему дело до этого?! Однако промолчал. {151} Все-таки молочный брат. Одну грудь сосали. Конечно, при всем при том он его по-своему любил, во всяком случае, чувствовал к нему привязанность. Он помнил, как в детстве они с Батой собирали в лесу каштаны. Им было лет по десять. Вдруг из каштанового дерева вывалился медведь, он, видимо, лакомился теми же каштанами, сидя на ветке. Медведь рухнул в пяти шагах от них. Взревев и встав на дыбы, обдал их зловонным дыханием, из чего неминуемо следовало, что питается он не только каштанами. Мальчики стояли рядом, и вдруг Бата сделал шаг вперед и заслонил Сафара от медведя. Как истинный маленький горец, с молоком матери впитавший, что в случае опасности хозяин должен умереть раньше гостя, он сделал этот шаг. Впрочем, относительно молока матери получается дурная игра слов, ибо Сафар питался тем же молоком.

Конечно, если б медведь по-настоящему разъярился, ни один из них не уцелел бы. Но медведь, видимо, решил не связываться с ними из-за каштанов, опустился на передние лапы и неожиданно утопал в глубину леса. По-видимому, пошел искать более укромное дерево. Сафар с детства был таким гордецом, что этот шаг в сторону медведя, заслонивший его, он Бате никогда не мог простить. Он не был трусом, но тогда же, в детстве, мучительно почувствовал, что сам, заслоняя кого-то, не мог бы сделать этого шага навстречу разинутой, страшной, зловонной пасти медведя. И какой-то частью души, никогда ясно не осознавая этого, он навсегда возненавидел Бату. И все-таки была какая-то привязанность к своему молочному брату и странная любовь.

Начальное образование Сафар получил в селе Анхара. Там жил некий народный учитель по имени Астамыр. Он собирал у себя дома крестьянских и дворянских детей и обучал их грамоте и всем наукам, доступным их возрасту. Учитель любил Сафара, потому что тот был самым способным мальчиком. Позже Сафар блестяще окончил гимназию и затем Московский университет, вернулся на родину и работал в Мухусе адвокатом. Любил {152} лошадей, играл на скачках. Женщины искали тайну в бархатной наглости его взгляда.

И вот его прославленный скакун проиграл на скачках обыкновенной крестьянской лошади, хозяин которой жил в деревне, расположенной недалеко от деревни его молочного брата. Сафар решил уговорить Бату украсть эту лошадь, с тем чтобы сбыть ее куда-нибудь подальше от Абхазии, чтобы она никогда не появлялась на местных скачках.

В те времена воровство лошадей поощрялось как удаль и никакой моральной проблемы в себе не содержало. Хозяин лошади, если накрывал или догонял конокрада, мог стрелять без предупреждения. По-видимому, существует сладость в стрельбе без предупреждения, не уступающая сладости увода лошади без предупреждения. Но рискующий своей головой за голову лошади считался более удалым и даже зрелым человеком, чем тот, кто, тоже отчасти рискуя своей головой, чтобы повернуть в сторону дома голову своей лошади, убивал лиходея. Такое убийство с некоторой натяжкой горестно признавалось здравым поступком, но никакой славы не приносило. Убийство конокрада хозяином лошади вызывало цепную реакцию конокрадов, нацеленных именно на эту лошадь. Кровь неудачливого конокрада повышала ценность лошади. Однако если хозяин лошади, устав дежурить возле нее или убивать конокрадов, решал продать ее, ценность лошади резко падала, потому что никто не хотел связываться с лошадью, приворожившей конокрадов. Про иного молодого человека говорили: "Еще ни одной лошади не украл, а уже жениться вздумал", - так подчеркивалась его незрелость, неготовность к семейной жизни. Даже некоторая смехотворная неготовность. Поневоле пойдешь воровать лошадь. Не отсюда ли вообще пошло известное философское понятие: унылый конокрад. Но мы здесь не будем касаться этой слишком обширной темы. И вот Сафар решил съездить к Бате и попросить его увести лошадь этого крестьянина. К тому же он слыхал, что Бата женат на очень красивой женщине, и ему хотелось посмотреть на нее в лучшем случае умеренно-бархатистым взглядом. {153}

Решив так, он отодвинул допитую чашку турецкого кофе, бросил на стол газету, полную нервно-радужных рассуждений о реформах Александра Второго, и пошел домой. Он сам оседлал своего каурого жеребца, вывел его из конюшни и со свойственной ему соразмерной легкостью вскочил на него.

-

К вечеру он подъезжал к дому Баты, где он провел свое детство. Тогда живы были и отец и мать Баты - сейчас их нет, они умерли. Были еще два брата и сестра. Но братья женились и жили своими домами неподалеку, сестра вышла замуж и жила в другой деревне. В доме оставались только Бата с женой - мингрелкой. Звали ее Назиброла.

Окинув глазами дом и стоявшую наискосок от него кухню, Сафар почувствовал струйку нежности, плеснувшую в его душе, но одновременно неожиданно осознал убогость дома, жалкую низко-рослость кухни, покрытой папоротниковой соломой. "Боже, неужели я здесь столько лет жил и не замечал этой бедности", - подумал он и, наклонившись, сам себе открыл ворота и въехал во двор.

Залаяла собака, привязанная цепью к яблоне. Он доехал до середины двора, когда в дверях кухни появилась молодая женщина в сером домотканом шерстяном платье. Он понял, что эта юная женщина - Назиброла, но не успел ее разглядеть. Навстречу ему из козьего загона вышел Бата с ведром молока.

- С полным встречаю брата! - зычно крикнул он издали и, поставив ведро на землю, улыбаясь, пошел ему навстречу, время от времени свирепо цыкая на собаку, чтобы она унялась. И снова улыбался своей белозубой улыбкой на очень смуглом лице.

Он был чуть выше среднего роста, сухощавый, широкоплечий человек крепкого сложения. На нем были темная домотканая рубаха, подпоясанная тонким ремнем, галифе и чувяки из сыромятной кожи. Он подхватил коня под уздцы, помог спешиться брату и поцеловал его. Потом крикнул жене: {154}

- Встречай моего брата Сафара! Целуй его!

Молодая женщина легко перебежала травянистый двор, смело обняла Сафара за шею и поцеловала в лицо. Поцелуй ее он ощутил, как прикосновение легкого пушка к щеке. Такого прикосновения поцелуя он никогда не знал, а если и знал, то давно забыл. Юная женщина отпрянула от него, покраснела и улыбнулась гостю красивыми, ровными зубами. Сафару на миг показалось, что Бата и Назиброла по зубам нашли друг друга.

Назиброла схватила ведро с молоком и почти вбежала в кухню. Привязав жеребца к коновязи, Сафар и Бата последовали за ней. Не спрашивая о цели приезда, Бата усадил Сафара у открытого очага, придвинул головешки и, сказав: "Сейчас вернусь!" - вышел из кухни. Гость не успел перевести дух и оглядеться, как Бата вошел в кухню с прирезанным козленком. В одной руке он держал длинный пастушеский нож. Теперь только Сафар разглядел, что чехол этого ножа болтается у Баты на поясе.

Пока Сафар соображал, каким образом за такое короткое время Бата мог успеть дойти до загона, выбрать козленка, прирезать его и принести, тот успел освежевать тушку, нанизать мясо на вертел и, приладившись у очага на низеньком стуле, щурясь от дыма, уже поверчивал нежное, свеженанизанное мясо.

Назиброла приготовила мамалыгу, достала откуда-то кувшин с вином, и они сели за низенький кухонный столик Вино показалось гостю превосходным, козлятина была нежна и горяча, алычовая подливка приятно кусалась. Сафар охотно пил и ел, послеживая за бесконечными передвижениями юной хозяйки по кухне, и находил в ней все больше и больше обаяния. Наконец Сафар изложил брату свою просьбу. Тот рассмеялся, опять сверкнув белоснежными зубами. Он знал, о какой лошади идет речь.

- Что, крестьянская кобылка ногастей твоего жеребца оказалась? сказал он. - Ладно, сегодня же ночью пригоню ее сюда, если хозяин ее не спит на конюшне, привязавшись к ее хвосту.

После ужина Бата нарезал куски мяса и рассовал их по карманам. {155}

- Это для собак, - пояснил он.

Он подпоясался уздечкой, сунул за пояс пистолет, накинул бурку и крикнул с порога, не оборачиваясь:

- Ложитесь спать. Если повезет, к утру с лошадью буду здесь.

И ушел в ночь.

-

Сафар сидел на кухне перед огнем открытого очага и, потягивая вино, следил за женой своего молочного брата. Назиброла убрала со стола, вымыла посуду, вышла накормить собаку, а Потом грела молоко и, закатав рукава, окуная голые гибкие руки в котел с молоком, выцеживала из него и лепила ладонями свежий, сочащийся сыр. Сафару она все больше и больше нравилась.

Ему показалось, что и он ей нравится. Она рассказала ему несколько смешных анекдотов из начала ее жизни с Батой. Они женаты были уже три года. В начале их совместной жизни она по-абхазски почти ничего не понимала, и племянники Баты иногда, чтобы повеселиться, заставляли ее заучивать не вполне пристойные слова, выдавая их за правильные и необходимые. Так, однажды перед обедом один из племянников нашептал ей сказать отцу Баты:

- Высокочтимый дармоед, пожалуйте к столу!

Дед нисколько не обиделся на нее, но огрел палкой по заднице хохочущего племянника. Сафар много пил, а она много говорила, беспрерывно оборачивая к нему свое смеющееся лицо. Ему казалось, что он ей нравится. Он знал, что он нравится и нравился многим женщинам, уж более высокородным, чем эта крестьяночка. Он много пил, и ему казалось, что она много говорит, чтобы он пил еще больше и делался смелей. Сафар вдруг до конца осознал, что он один на один с юной женщиной, и ему вдруг до изнеможения захотелось оказаться с ней в одной постели.

Еще за ужином Бата договорился с Сафаром утром зайти на семейное кладбище, чтобы навестить могилу молочной матери и отца Баты. Назиброла достала из сундука восковые свечи, протерла {156} их тряпкой, чтобы они выглядели поприглядней, когда завтра понесут их на могилы.

Наконец дела ее на кухне были закончены, она загребла жар очага в золу, взяла в руку керосиновую лампу, и они отправились в дом, стоящий рядом с кухней. Она постелила Сафару постель в большой комнате, придвинула стул к кровати, чтобы он скинул на него свою одежду, и Сафару эта ее последняя услуга показалась приятно нескромной и многозначительной. Держа лампу перед лицом, она в последний раз ослепительно улыбнулась ему и перешла в маленькую комнату, где у нее с мужем была спальня.

Он обратил внимание на то, что она, закрывая дверь в спальню, не набросила крючок на петлю. Нет, он не мог ошибиться - этот металлический звук он обязательно услышал бы. И ему это показалось далеко идущим намеком с ее стороны. На самом деле никакого крючка на дверях давно не было. Но когда-то, когда он жил здесь, он жил как раз в той комнатке, и дом был полон людей, и дверь закрывалась на крючок.

Он слышал за дверью шорох ее одежды, слышал, как она дунула в лампу и легла в деревянную кровать. Он тоже разделся и лег.

Заснуть он не мог и не хотел. Страсть все сильней и сильней распаляла его. Прошло часа два, и он наконец решился. Он подумал, что, если она станет его прогонять и поднимет крик, он просто уйдет, сославшись на то, что опьянел и потерял голову. Но ведь она весь вечер так мило поглядывала на него и теперь даже крючок не накинула на петлю. И сама же ему подливала весь вечер.

В таком случае ей хватит здравого смысла ничего не рассказывать мужу. Какая женщина захочет, чтобы пролилась кровь? Нет, она ничего не скажет мужу. А если она не согласна, он сдержит свою страсть и просто уйдет, и все будет хорошо. Он просто уйдет, и она ничего не расскажет мужу. Постыдится рассказать.

Он тихо встал и босой подошел к дверям. Еле слышно доносилось ее дыхание. Уснула или притворяется? Он тихо приоткрыл дверь и вошел в спаленку. Он подошел к кровати. Постоял. Потом протянул руку и нежно погладил ее по щеке. Она что-то пролопотала {157} во сне и вдруг, обдав его наспанным теплом, приоткрыла одеяло, приглашая к себе. Весь напрягшись от неистовой страсти, он все еще тихо, воровато лег рядом с ней и тихо обнял ее. Она спросонья сунула ему руку под рубашку и вдруг, словно притронулась к змее, отдернула руку и вскрикнула. По форме спины она угадала, что это не муж.

Но теперь сопротивление ее придавало ему особую, неостановимую ярость. Несмотря на ее крики и отчаянную борьбу, он овладел ею, и в последний миг ему вдруг показалось, что она разделила его страсть. Вероятно, он тут так же ошибся, как тогда, когда решил, что она нарочно не заперлась. Во всяком случае, это придавало ему надежды, что она ничего не скажет.

- Скажешь что-нибудь мужу - и он нас обоих убьет, - вразумительно, как бы намекая, что вину придется делить поровну, сказал он.

Она молчала и лежала как мертвая.

- Такое рано или поздно случается с каждой женщиной, - добавил он, не ты первая, не ты последняя.

Она молчала и лежала, как мертвая. Он встал и, аккуратно прикрыв за собой дверь, лег в свою кровать, прислушиваясь к спальне. Но оттуда ничего не раздавалось. Она даже не плакала, и он успокоился, удивляясь, что каждый раз после огненной страсти ничего не остается, кроме пустоты, равнодушия и легкой брезгливости. И он уснул.

На рассвете Бата вернулся верхом на украденной кобылице.

Он привязал лошадь рядом с жеребцом Сафара, который стал проявлять признаки волнения от близости кобылицы. Бата с такой силой ударил кулаком жеребца по спине, что тот на миг рухнул на задние ноги. Признаки волнения, кажется, улетучились. Бата тихо вошел в дом, кинул беглый взгляд на спящего Сафара и, стараясь не шуметь, проскользнул в свою спальню. В рассветном сером свете, лениво льющемся из оконца, он увидел, что жена его сидит на кровати в разодранной рубашке и постель хранит следы ночного побоища. Назиброла, словно не замечая его, а может, и вправду не {158} замечая, смотрела куда-то в пустоту. Ей казалось, что жизнь ее навсегда кончилась.

Бата, разумеется, сразу понял все, что здесь случилось. Он сел рядом с женой на кровать и, обхватив голову руками, надолго задумался. Так он неподвижно сидел больше часа. Петухи раскричались по всему селу. Вскоре поднялось солнце. Бата поднял голову. Нет в мире человека, сдержанней горца, если он решил быть сдержанным! И нет в мире человека страшнее горца, если ему по какой-либо причине отказывают тормоза.

- Вставай, готовь завтрак, и чтоб он ничего не почувствовал, - сказал Бата тихо, но с такой властной силой, что жена встрепенулась и вскочила.

Через час Сафар и Бата сидели за завтраком, а жена его молча обслуживала их. Мрачность Назибролы была понятна Сафару, но мрачность ее мужа его слегка тревожила. Он был уверен, что она ничего не сказала, но, может быть, Бата что-то заподозрил? Впрочем, тот сам за утренним стаканом вина объяснил свою мрачность тем, что устал за эту бессонную ночь. Когда они встали из-за стола, Бата вызвался проводить его до ближайшего леска. И это несколько смутило Сафара. Ведь они собирались утром сходить на могилу его матери-кормилицы. Неужели Бата об этом забыл или он все-таки все знает и теперь считает клятвопреступным идти с ним на могилу матери? Но и сам напомнить он не решился. Если Бата ничего не знает, то Назиброла все знает, и нельзя ручаться за женщину, что ей там придет в голову в последний миг перед могилой. И он промолчал, не напомнил.

Сафар сел на своего жеребца, даже взлетел на него - так ему хотелось сейчас быть подальше от дома своего молочного брата. Но он сдерживал себя. Рядом вышагивал Бата, держа за поводья украденную кобылу.

Когда они вошли в лес, Бата остановился. Дернув за поводья, и Сафар остановил своего жеребца. Бата передал поводья кобылы Сафару. {159}

- Сафар, - тихо и грозно сказал Бата, и Сафар вздрогнул. Он понял: все, конец! И он вспомнил ту необыкновенную быстроту, с которой Бата прирезал козленка и внес его на кухню, и краем глаза заметил, что длинный черный чехол от ножа висит у Баты на боку.

- Я знаю, что ты сделал этой ночью, - продолжал Бата, - но между нами молоко моей матери. Я не хочу мешать с кровью молоко моей матери. Я тебя не убью. Но ты должен выполнить два моих условия. Сейчас по дороге заедешь к своему учителю и расскажешь ему о том, что случилось этой ночью. Я хочу спросить у твоего учителя: чему он тебя учил? У меня большой интерес к этому. Я думаю, не пропустил ли он чего-нибудь по дороге к звездам? Я приеду к нему завтра и спрошу об этом. Если ты не расскажешь учителю о том, что случилось здесь этой ночью, я тебя найду и убью. И ты знаешь об этом. И еще. По нашим обычаям, на поминках, на праздничных пирах и на других сборищах могут встретиться и такие, как ты, дворяне, и такие, как я, крестьяне. Берегись! Мы больше никогда не должны сидеть под одной крышей одного дома. Если случайно мы окажемся под крышей одного дома, тихонько встань и под любым предлогом уходи. Я тебя не трону. Поэтому отныне, оказавшись при большом сборище людей, озирайся: нет ли меня там? Забудешься, не заметишь меня - на месте убью! А теперь езжай! Все кончено между нами!

С этими словами он презрительно шлепнул ладонью по спине жеребца Сафара, и украденная лошадь зарысила рядом.

Бата вернулся домой, вошел в кухню, молча взял деревянное ведро-подойник и пошел доить коз. Подоив коз, он внес ведро в кухню, вышел из нее, не глядя на жену, подхватил на кухонной веранде легкий пастушеский топорик и, не оглядываясь, крикнул жене:

- Забудь о том, что случилось! Ты ни в чем не виновата! Только вымойся как следует!

С этими словами он погнал своих коз в лес. {160}

-

Покачиваясь в седле, Сафар обдумывал сказанное Батой. Он знал, что тот ни в чем не отступится от поставленных условий. Относительно встречи за пиршественным столом он мало беспокоился. Такая встреча при известной осторожности была почти исключена. Но как быть с учителем? Не сказать ему нельзя и сказать страшно трудно. Сафар был любимым учеником, и учитель им всегда гордился.

И как быть с этой украденной лошадью? Явиться с ней к учителю громоздить вину на вину. Придется объяснять, почему он ведет в поводу вторую лошадь, и это усугубляло его грех: послал молочного брата увести лошадь, а сам овладел его женой. Лошадь мешала. Завести ее в чащобу и убить? Это было бы правильней всего - тогда она больше никогда не появится на скачках. Но он подумал, что это слишком кровавое решение, да и слишком он любил лошадей. Бывает так, что человек, не обремененный любовью к людям, любит животных. Сафар любил лошадей за красоту, никогда не претендующую на соперничество с хозяином.

На лесной тропе, не сходя со своего жеребца, он снял с кобылицы уздечку, огрел ее этой же уздечкой и загнал в чащобу. Уздечку забросил в кусты. Или она найдет дорогу домой, лошади это умеют, или ее поймает случайный охотник, или ее волки загрызут, если ее не спасут ее проклятые ноги, из-за которых все это случилось. Из-за них ли? Но нет, об этом он не хотел думать.

Избавившись от лошади не самым худшим образом, он почувствовал, что на душе у него полегчало. Он скажет всю правду учителю о том, что произошло ночью, повинится во всем и не забудет уточнить, что был пьян и не смог совладать со своей страстью.

Когда Сафар въехал во двор учителя, старый Астамыр стоял на деревянных ступеньках веранды своего обширного дома и чистил шомполом ружье. Старик собирался на охоту. Кругом раздавались крики и смех ребятни. Старик воспитал уже трех надежных учителей, {161} и теперь в основном они занимались с детьми.

Старый Астамыр обрадовался своему любимому ученику, который спешился посреди двора. Учитель подошел к ученику и обнял его.

- Что тебя привело в наши края? - спросил учитель. Сафар хотел действовать решительно и точно. Придерживая коня за повод и низко склонив повинную голову, он сказал, что у него случился грех с женой молочного брата. Учитель хорошо знал историю его аталычества и потемнел лицом.

- Зачем ты мне об этом говоришь? - тяжело вздохнул старый учитель. Поезжай в церковь и исповедуйся перед священником.

- Мой молочный брат велел рассказать именно вам, учитель, - отвечал Сафар. - Я был пьян и сам не знаю, как это случилось.

- Если б трезвому это дело не пришло тебе на ум, - жестко ответил учитель, - пьяным ты бы его не совершил... Но почему он тебя направил ко мне, может, он решил, что я тебя не тому учил?

- Не знаю, - сказал Сафар, - может быть, и так. Однажды я ему открыл названия звезд и созвездий. Помните, как вы нас учили этому?

- Конечно, помню, - сказал учитель.

- Я думал, он обрадуется названиям звезд, - продолжал Сафар, - но он вдруг спросил у меня: "А звезды знают, что они так называются?" Это было в Мухусе, в открытой кофейне. Там была большая компания, и все стали смеяться надо мной... Мне было очень обидно...

- И ты затаил на него злость?

- Не знаю...

- Езжай домой, Сафар. Ты сделал черное дело. Постарайся отмолить свой грех, если это возможно... Но и я виноват. Этот пастух не дурак. Он понял, что учитель отвечает за своего ученика, и потому послал тебя ко мне. Езжай, езжай, я виноват, как и ты...

Князь Сафар, не поднимая головы, сел на своего коня и уехал. Учитель мрачно дочистил ружье и стал собираться на охоту. Он {162} терпеть не мог менять решение на ходу. Он собирался поохотиться на зайцев недалеко отсюда на опушке леса.

Сорок лет назад он, сын богатого помещика, решил посвятить свою жизнь просвещению своего народа. У себя дома он организовал первую абхазскую школу и сам преподавал в ней все предметы. И вдруг сейчас после истории с Сафаром ему показалось, что рухнуло все, на чем стояла его жизнь. Его гордость, его лучший ученик, блестяще окончивший Московский университет, оказался обыкновенным мерзавцем. И почему склонность к этому мерзавству он никогда за ним не замечал? Почему он думал, что знания сами по себе усиливают в человеке склонность к нравственной жизни? Как он не понимал, что шаг, сделанный в сторону знания, должен сопровождаться совестью, шагнувшей вместе со знаниями? Соблазн знания не является ли для большинства людей тем же, чем и соблазн чинов и неожиданно свалившихся богатств, ради которых человек забывает свою совесть, как бедного родственника?

А что, если душа от природы уже устроена так, что в одном случае она готова плодоносить, все равно где - на крестьянской ли ниве или на ниве знания, а в другом случае она пустоцветом родилась и пустоцветом умрет, и знания только расширяют разлет пустоцвета? И какая горькая, может быть, неосознанная ирония в словах пастуха: "А звезды знают, что они так называются?"

Учитель покинул свой двор, прошел мимо дома соседа-крестьянина, который в это время чинил свой табачный сарай. Они поздоровались, и он, неожиданно почувствовав свой возраст, тяжело ступая, пошел дальше. Он вошел в лес и у самой лесной поляны влез на сильно склоненный карагач, сидя на ветке которого можно было наблюдать за лесной полянкой, куда иногда выскакивали из леса зайцы попастись и поиграть. Это было его любимое место.

Он продолжал думать о том, что рассказал ему Сафар, и все больше и больше мрачнел. Пока он думал, из лесу выскочили два зайца, поиграли, попрыгали на полянке, а он, не в силах {163} оторваться от своих мрачных мыслей, просто следил за ними, забыв, что пришел охотиться. Кстати, Сафар ему сказал, что его молочный брат хочет прийти к нему и поговорить с ним. Понятно было, о чем он хочет с ним поговорить. Но что он ему мог ответить? Он думал, думал, но не находил достойного, убедительного ответа.

Он пробыл здесь часа два, но зайцы больше не появлялись. Слезая с наклоненного ствола карагача, он уже в метре от земли вдруг потерял равновесие и, вынужденный спрыгнуть со ствола, чтобы не упасть, оперся прикладом о землю. Он с такой силой, с таким раздражением ткнул прикладом в землю, словно пытался вернуть не только телесное равновесие, но и равновесие подкосившейся жизни. Ружье от сотрясения выстрелило. Пуля попала в живот и резанула огненной болью в сторону груди.

-

На следующее утро, поручив коз своей юной жене, Бата отправился в село Анхара к учителю. Жена его отговаривала, боясь каких-нибудь столкновений, но Бата был непреклонен.

- Я хочу узнать, передал Сафар учителю все, что здесь было, или нет, - отвечал он, - а от учителя мне ничего не надо. Я только хочу, чтобы мы друг другу в глаза посмотрели. Мне это интересно. Мне интересно, зачем человеку запоминать сотни выдуманных названий звезд, если он в доме брата ведет себя, как озверевший гяур? Меня очень интересует, не пропустил ли учитель чего здесь, на земле, по дороге к звездам.

Он вышел на тропинку, ведущую в село Анхара. Минут через двадцать он встретил путника, идущего оттуда. Поздоровались, остановились, закурили.

- Что нового у вас? - спросил Бата.

- Я горевестник, - сказал путник. - У нас вчера на охоте случайно погиб наш учитель! Сорок лет учил наших детей грамоте и погиб на охоте. Хоть бы охота была настоящая! {164}

- Как было? - спросил Бата, весь похолодев от волнения, но не подавая вида.

- Я его ближайший сосед, - сказал путник, - я видел, как вчера к нему заезжал князь Сафар, его бывший ученик. Я в это время перекрывал дранью крышу табачного сарая, и мне весь двор учителя виделся как на ладони. Так вот, Сафар заехал к нему во двор, спешился посреди двора и остановился. Учитель подошел к нему и обнял его. Князь Сафар, склонив голову, начал ему что-то говорить. И чудно как-то мне показалось: стоят посреди двора, а учитель его в дом не приглашает. Потом Сафар уехал, а учитель пошел на охоту. Он с ружьем прошел мимо моего дома и мимо табачного сарая. Мы поздоровались, и он пошел дальше. Клянусь моими детьми, я почувствовал, что предстоит что-то плохое. У учителя было черное лицо. Готовый мертвец. Я так думаю, что разговор с Сафаром был очень неприятный. Я же знаю: он его раньше всегда хвалил, а сейчас даже в дом не позвал. Я так думаю, что Сафар казенные деньги проел. Он же в городе какая-то шишка. Может, он у учителя деньги просил. Не знаю. Но только в том, что ему учитель ничего не дал, могу поклясться своими детьми. Мне же все сверху видно было как на ладони. Так и уехал ни с чем, свесив голову.

- Свесив голову, говоришь? - в нетерпении переспросил Бата.

- Да, голову свесил. Наверное, думал, к кому же поехать за деньгами, если учитель и денег не дал и так рассердился, что даже в дом не пригласил.

- Рассердился, говоришь? - переспросил Бата.

- Сильно осерчал. Я даже так думаю, что Сафар в карты большие деньги проиграл и теперь на нем долг. А учитель осерчал: мол, этому ли я тебя учил, чтобы ты в карты играл? Этому ли тебя учили в Москве?

И вот прошло не знаю сколько времени, в лесу раздался выстрел. Наш учитель слегка баловался охотой. Ну, какая {165} там охота! Выйдет здесь рядом на лесную полянку и подстрелит зайца.

Но я вспомнил его лицо, когда он проходил мимо, и мне как-то стало не по себе. Выстрел какой-то глухой, нехороший. И я все оглядываюсь на лесок. И вдруг вижу... Чтоб твоему врагу такое привиделось! Учитель, шатаясь, выходит из леса. Идет как пьяный. Ружье волочит за ствол. Иногда остановится возле дерева или большого камня и колошматит по нему ружьем. Пройдет еще немного, увидит дерево и давай молотить о него свое ружье. Я понял, что дело плохо. Прыг с крыши сарая, бегу к нему. Подбежал. К этому времени он свое ружье совсем измолотил.

"Что с тобой, учитель?" - крикнул я ему.

Он посмотрел на меня. Не сразу узнал, но потом признал и говорит: "Спрыгнул с кривого карагача. Случайно ударил прикладом о землю. Ружье выстрелило, и пуля попала в живот". Вот, думаю, отчего такой глухой, нехороший выстрел был. Он же дулом ружья уперся себе в живот. Я отшвырнул ружье его, которое сейчас не стоило хорошей палки, взвалил учителя на плечи и приволок к нему во двор. Тут собрались родные, соседи. Дети плачут, женщины ревут. Послали в город за доктором.

Учитель то придет в сознание, то помертвеет. Когда был в сознании, велел родным постелить ему постель под яблоней, которую он сам когда-то посадил. Там и умер. Доктор к нему не успел.

- Ничего перед смертью не сказал? - спросил Бата.

- Он бредил. Иногда ясность к нему возвращалась. В бреду мы несколько слов разобрали: "Оставьте звезды... Займитесь собой..." Он это несколько раз повторил, но никто ничего не понял.

- Он так и сказал: "Оставьте звезды, займитесь собой"? - переспросил Бата.

- В точности так и сказал. Но никто ничего не понял. Да и кто у нас звездами занимается? Есть гадалка в селе Тамыш, она иногда по звездам гадает. Но он всегда смеялся над гадалками, дурным глазом и прочей нечистью. А теперь вдруг про звезды вспомнил. Но никто ничего не понял. {166}

Потом он пришел в себя и в ясной памяти сказал, чтобы подвели его к стволу яблони. Несколько раз повторил - очень ясно и разумно. Мы, двое мужчин, осторожно приподняли его и поднесли к яблоне. Он обхватил ее руками и так простоял, наверное, с час. Казалось, что он по стволу хочет взобраться на макушку дерева или куда повыше.

Но он только стоял и обнимал яблоню, которую тридцать лет назад сам посадил. И яблоня эта, надо сказать, плодоносила, как ни одна яблоня в нашем селе. Потом он ослаб, стал сползать по стволу, хотя изо всех сил цеплялся за кору, обнимая яблоню. Мы снова уложили его в постель под яблоней. Потом он опять потерял сознание. Снова пришел в себя, но про яблоню не забыл.

"Здесь, под яблоней, похороните меня, если умру, - сказал он, - мне приятно будет знать, что осенью спелые яблоки будут падать на землю вокруг меня".

Женщины ревут. Ученики плачут. Одним словом, умер наш учитель, так и не дождавшись доктора. Да и доктор потом сказал, что рана была смертельная.

Будут большие похороны. Горевестников разослали по многим селам, где живут его родственники и ученики. Шутка ли, учил наших детей грамоте сорок лет и ни с кого копейки не взял.

- Яблоня его и в самом деле хорошо плодоносила? - спросил Бата, углубляясь в какую-то свою мысль.

- В жизни не видел такой плодоносной яблони, - отвечал сосед учителя.

- Да, - сказал Бата, - а я хотел поговорить с ним об одном червивом яблоке. Но теперь не придется. Но я и так вижу, что он был хорошим садовником, потому и умер.

- Ты с ним хотел о чем-то посоветоваться? - спросил горе-вестник. К нему многие приезжали советоваться. Теперь не с кем нам советоваться...

Бата вернулся с горевестником в свое село, показал, как пройти к людям, которых надо было известить о смерти учителя, и ушел к своим козам. {167}

-

...Прошли годы, и годы, и годы. У Баты теперь было большое хозяйство, большой дом. У него родились трое сыновей и дочь. Дочь вышла замуж в другое село, а сыновья со своими семьями жили вместе с ним и вели грузное хозяйство зажиточного крестьянина.

Бата много раз вспоминал предсмертные слова учителя относительно звезд. Ему казалось, что он один понял значение его слов, но не хотел ни с кем делиться этим. По его разумению, это было признанием ошибки учителя, но он никому не говорил об этом. С годами, вспоминая учителя и его предсмертное поведение, он пришел к выводу, что во всей его жизни только эта яблоня его не подвела. Вот почему он ее так обнимал. И он жалел учителя и уважал его, расплатившегося жизнью, как он догадывался, за один червивый плод, вылепленный его руками. И часто вздыхал по ночам, жалея учителя.

Однако он почему-то полюбил смотреть на ночное небо, мерцающее тысячами звезд, удивляясь непостижимости его величия и одновременно чувствуя ничтожность и гибельность всякой попытки постичь его.

Однажды ему приснился сон: золотые яблоки, как падучие звезды, падали с яблони учителя на землю вокруг его могилы, отскакивали и весело ныряли в землю, как в воду. Сон был сладок. Проснувшись, Бата понял, что там учителю хорошо.

Но каково живущим? С годами Бата стал уважаемым стариком. Он не пропускал ни одной крестьянской сходки, ни одного пиршества, ни одних поминок. Так как слава его как мудрого, много знающего крестьянина широко распространилась, его приглашали и в такие дома, куда по отсутствии даже самых дальних родственников могли и не пригласить.

Он всегда и везде бывал, и никто, кроме него, не знал, что он ищет князя Сафара, проверяет его верность, его подчиненность давнему наказанию. Но князь все не попадался. Бата жил, работал, смеялся, пил, обзаводился детьми, но и дня не проходило, чтобы {168} случившееся больно не кольнуло его. Заноза никуда не уходила. И только жена одна догадывалась по его внезапным помрачениям, что делалось у него в душе, и жалела его. Но вслух они никогда не говорили об этом. Жена его рожала детей и с каждым ребенком как бы очищалась от Сафара, как бы, в муках рожая детей и тем самым приобретая право на молчаливый вопрос, глазами спрашивала: "Ну теперь ты успокоился?" И он, смущаясь, глазами же отвечал: "Не в тебе дело, дурочка". И она, жалея его, грустнела.

Наступил двадцатый век. Отголоски революции 1905 года прокатились и по Абхазии. Но абхазцы в этой революции не принимали никакого участия, присматриваясь к соседним народам, чтобы делать наоборот. И это дошло до царя Николая Второго, и это ему понравилось. И царь Николай Второй снял с абхазцев клеймо "виновного народа", кажется полученное ранее за слишком упорное участие на стороне горцев в Кавказской войне. Наказание, насколько нам известно, выражалось в том, что абхазцев не брали в армию. Если у них тогда и были какие-то обиды по этому поводу, то они до нас не дошли.

Началась первая мировая война. Теперь абхазцы обязаны были служить, и одни делали это охотно и возвращались в родные села нередко с Георгиевскими крестами. Что не мешало другим дезертировать и уходить в леса, ссылаясь на то, что они родились до милости Николая Второго и предпочитают жить по старым законам.

После первой мировой войны пришла революция, а потом в Абхазии укрепилась советская власть. Старый, но все еще крепкий старик Бата упорно продолжал посещать народные сборища по праздничным и печальным поводам.

И наконец Сафар и Бата встретились на одном пиршестве. Несмотря на советскую власть, тысячелетняя народная традиция оказалась сильней, и князь сидел на более почетном месте. Но и Бата, учитывая его личные заслуги и частые посещения всевозможных народных сходок, подобрался близко к нему. И хотя со времени их последней встречи прошло шестьдесят лет, они могли узнать друг друга. {169}

Во всяком случае, Бата его сразу узнал. Он проявил огромное терпение по отношению к Сафару, он несколько раз бросал на него многозначительные взгляды, но Сафар его не узнавал. Зло не злопамятно по отношению к своим злодействам, это было бы для него слишком обременительно. Уже выпили по три стакана вина, и Бата решил, что все сроки исчерпаны. Он встал из-за стола и спокойно подошел к Сафару.

- Сафар, ты меня узнаешь? - спросил Бата.

- Нет, - твердо сказал Сафар, и его теперь склеротический взгляд казался еще более надменным.

- Приглядись как следует, Сафар! - терпеливо напомнил ему Бата. Теперь он знал: дичь никуда не уйдет.

Сафар долго на него смотрел честным склеротическим взглядом, но так и не узнал. Окружающие что-то почувствовали и стали прислушиваться к ним.

- Нет, не узнаю, - повторял Сафар, начиная ощущать какую-то опасность, но решив, что правильней будет настаивать на своих словах. Ему бы до конца придерживаться этой версии, но он не выдержал.

- Я твой молочный брат Бата, - напомнил Бата, спокойно продолжая выжидать. Сафар, бледнея, узнал его наконец. Возможно, как юрист, он надеялся на прощение за давностью лет. Но он как-то позабыл, что Бата далек от таких понятий.

- Узнаю тебя, Бата, - сказал он примирительно и вдруг с необыкновенной ясностью припомнил свой далекий приезд к нему, когда Бата с непостижимой быстротой вошел на кухню с прирезанным козленком. И он сжался в предчувствии взрыва от соприкосновения невероятного терпения и немыслимой быстроты. Однако он все еще пытался барахтаться...

- ...Но ведь с тех пор прошло столько времени, - напомнил он, - мир перевернулся, а ты вспомнил о своем слове...

- Мир перевернулся как раз в ту ночь, - ответил Бата и, выхватив кинжал, традиционно висевший на поясе, с такой силой вонзил его в Сафара, что острие кинжала, пробив тело, на два пальца вошло в деревянную стену. {170}

Бату арестовали. На все вопросы следователя он отвечал спокойно и вразумительно:

- Сафар сделал черное дело. Я его не убил на месте, потому что между нами было молоко моей матери. Но я его предупредил, что отныне мы не можем никогда сидеть под одной крышей. Пришел на пиршество, скажем, поозирайся если меня нет, спокойно ешь и пей. Но если я там, встань под любым предлогом и уйди. Я тебя не трону. А здесь мы уже выпили по три стакана, да и тамада на редкость говорливым оказался. А Сафар в мою сторону даже не взглянул. Я ему назначил такую тюрьму, а он, оказывается, пытался бежать из моей тюрьмы. Вы же убиваете людей, если они пытаются бежать из вашей тюрьмы? Вот и я его убил.

- Говорят, ты упорно дознавался, узнает он тебя или нет? поинтересовался следователь. - Зачем это тебе надо было?

- Если б он меня не узнал, - отвечал Бата, - значит, это уже не человек, а чучело. Вонзать кинжал в чучело - смешить людей. Я бы мог только плюнуть в него и отойти. Но он узнал меня и побледнел, значит, я имел право добраться своим кинжалом до его злодейской души. И добрался. А теперь вы судите меня, как хотите...

И тут вдруг суровый горец расплакался, стыдясь своих слез и стараясь скрыть их от следователя. Но не сумел скрыть. Стыд за слезы оказался сильней стыда за причину слез.

- Моя старушка, - сказал он, всхлипывая, - умерла в прошлом году... Прожить бы ей год еще, и она узнала бы, что я не пощадил ее осквернителя. Но Бог не дал...

Бату судили и дали ему всего четыре года. Судья приплел входящие в ту пору в моду слова о классовой ненависти, но его мало кто понял. Во всяком случае, не крестьяне, сидевшие в помещении. Они радовались сравнительно небольшому сроку наказания и гордились Батой, который шестьдесят лет стерег своего обидчика и устерег наконец.

Впрочем, как всегда, нашелся скептик.

- Да перестаньте петушиться, - говорил он, вместе с другими {171} крестьянами покидая здание суда, - я же лучше знаю! Бата десятки раз мог отомстить Сафару за его грех, но он все ждал такую власть, которая его за это не накажет. И вот, когда пришла советская власть, он встрепенулся и вздернулся! Она, родная! Теперь он решил, что за убийство князя его не накажут, а, наоборот, отвезут к Ленину, чтобы Ленин порадовался на него и выдал ему всякого добра.

Но тут Бата немного промахнулся. Советская власть хоть и люто ненавидит всяких там князей, но не настолько, чтобы их убивал кто ни попадя. Этим она любит заниматься сама. Вот в чем Бата промахнулся, хоть и срок получил не больший, чем за угон чужой кобылы. Выходит, кобылу угнал еще до Николая, а срок за это получил при советской власти. А князь как бы ни при чем. К слову сказать, хозяин той самой кобылы еще, слава Богу, жив, и он всю жизнь хвастается, вспоминая ее. Говорит, что однажды ее увел злой конокрад и он все утро рвал на себе волосы, а в полдень глядь - кобыла целехонькая стоит у его ворот! Сбросила злого конокрада и вернулась домой. Он еще, бывало, добавлял: "Не поручусь, что не растоптала его, сбросив на землю". А оно, оказывается, вон как было. Надо ему все рассказать, чтобы он перестал хвастаться своей кобылой. Никого она не сбросила! Да что толку! Ему хоть верни сейчас ту кобылу, он не то что на кобылу - на кушетку сам взгромоздиться не может. Эх, время, в котором стоим! Да и князья наши хороши, чтоб они своих матерей поимели! Пока они, выпучив глаза, скакали верхом на чужих женах, Ленин вскочил на трон и камчой посвистывает! Джигит! А вы говорите - Бата!

...Ничего не поделаешь, так уж устроен этот мир. В нем всегда найдется скептик, который любого героя хоть волоком, да втащит в толпу - на всякий случай, чтобы не высовывался. {172}

Рукопись, найденная в пещере

(Вольный перевод с древнеабхазского)

ФЕОДОСИЙ. Здравствуй, Сократ. Не знаю, помнишь ли ты меня?

СОКРАТ. Здравствуй, Феодосий. Как же мне тебя не помнить? Много лет назад мы проходили мимо твоего дома и попросили напиться. Был жаркий день. Нас было шесть человек. Ты пригласил нас в дом, раб обмыл нам ноги, и мы возлегли у пиршественного стола. Мы долго у тебя кутили. Алкивиад, как обычно, перебрал и куда-то вышел. Потом явился, похлюпывая носом. Не сделал ли он чего непристойного, не набедокурил ли он?

ФЕОДОСИЙ. Прекрасная память у тебя, Сократ. Нет, Алкивиад ничего непристойного не сделал. Во всяком случае, не успел сделать. Он забрел в комнату, где спала моя старшая дочь. Но я тихо проследовал за ним и, взяв его за плечи, повернул к дверям. Он оглянулся на постель моей дочки и сказал: "Я, как собака, по нюху вышел на гнездо перепелки". После этого я его проводил обратно к пиршественному столу, и он уж тут так напился, что потерял всякий нюх, хоть уложи его рядом с перепелкой. Но какова память у нашего Сократа! Столько лет назад Алкивиад, хлюпая носом, возлег на свое место, и ты это заметил и не забыл.

СОКРАТ. Сдается мне, что бедный Алкивиад получил по нюхалке за свое нескромное любопытство. Не от тебя ли?

ФЕОДОСИЙ. Если б от меня! Но я поклялся, Сократ, молчать об этом. Моя дочь давно замужем. У нее прекрасная семья и прекрасные дети. {173}

СОКРАТ. А кто это с тобой, Феодосии? И как вас ко мне пропустили?

ФЕОДОСИЙ. Драхма - великий греческий пропуск, Сократ. Стражник, как водится, поверил ему. А этот молодой человек приплыл из далекой Апсилии. Мы с ним уже несколько лет торгуем. Он привозит из Апсилии самшит и золото и увозит маслины. Он ученик апсильского мудреца Джамхуха. Сократ, он готов взять тебя в Апсилию с собой, корабль сегодня ночью отчаливает из гавани.

СОКРАТ. Это пустой разговор, Феодосии. С этим ко мне уже приходили. С моей стороны было бы трусливо удирать от смерти, как будто я точно знаю, что там хуже, чем здесь. Это недостойно философа. Как зовут молодого человека и знает ли он греческий?

НАВЕЙ. Великий Сократ, зовут меня Навей. Рядом с нами в Апсилии живет столько греков, что я даже не помню, когда научился говорить по-гречески.

СОКРАТ. Широковато раскинулись греки, как бы им потом слишком сузиться не пришлось.

НАВЕЙ. Мне кажется, я сплю. Неужели я с самим Сократом беседую и неужели афиняне не отменят свой чудовищный приговор?

СОКРАТ. Это их забота. Когда народ подымает руку на своего философа, это значит, народу предстоит гибель. Необязательно телесная, но обязательно духовная. Он будет столетиями влачить жалкое существование не потому, что меня казнят. Наоборот, афиняне меня приговорили к смерти, потому что уже заражены чумой распада. Они не хотят слышать справедливые речи.

ФЕОДОСИЙ. Сократ, еще раз умоляю. Кое-кому из правителей я драхмами прикрою глаза, а другие сами сквозь пальцы посмотрят на твой побег. Я это точно знаю.

СОКРАТ. Нет, друзья. Я им не дам себя опозорить. Они скажут потом: "Вот видите, Сократ бежал от нашего приговора. Разве праведник бежит?" И не будем больше об этом.

НАВЕЙ. Сократ, я вот что у тебя хотел спросить. Я в свободное от мореплаванья и торговли время занимаюсь иногда философией, {174} иногда гимнастикой. И вот я замечаю, когда усиленно занимаюсь гимнастикой, мне хочется задраться с кем-нибудь. А когда не занимаюсь гимнастикой, мне не хочется ни с кем задираться. Я чувствую, что тут есть какая-то связь. Но в чем?

СОКРАТ. Ты и сам не знаешь, на след какой интересной проблемы ты вышел. Человек есть существо и телесное и духовное одновременно. Когда у тебя укрепляются мышцы, тебе хочется с кем-нибудь задраться. И ты задираешься?

НАВЕЙ. Нет, Сократ. Я сдерживаю себя. Но мне очень хочется.

СОКРАТ. Вот в том-то и дело. Значит, твой дух все-таки управляет твоей телесностью. Телесность - это огонь, на котором варится похлебка нашей жизни. Наш дух, как хорошая хозяйка, следит за этой похлебкой: вовремя перемешивает ее, то убавляет огонь, то прибавляет. Словом, наш дух делает нашу жизнь съедобной для нашей совести.

Так происходит, когда телесность и дух в правильных отношениях, когда телесность подчинена духу. Но у многих, слишком у многих людей телесность диктует духу, как ему быть, а не наоборот. Так, пьяный слепец вдруг начинает кричать своему поводырю: "Иди, куда я тебя веду!" Так афиняне пытаются учить Сократа мудрости. Ими теперь управляет мясистая телесность.

НАВЕЙ. Когда я усиленно занимаюсь гимнастикой, мне кажется к тому же, что я становлюсь храбрей. Ложное это чувство или истинное?

СОКРАТ. Безусловно, ложное. Это продолжение моей мысли. Мужество, молодой человек, это всегда следствие духовного решения. Бездуховное существо не может быть мужественным: как мулица не может родить муленка. Телесность может быть наступательно-яростной или отступательно-трусливой. Но она, согласно моему разумению, не может быть мужественной, ибо мужество человеку внушает только дух. Даже моя старческая телесность в моем теперешнем бедственном положении говорит мне: "Сократ, надо бежать, чтобы сохранить меня". Но мой дух отвечает ей: {175} "Нет, сиди, где сидишь! Я не могу опозорить философа бегством". Внешне от ярости мужество отличается тем, что всегда выглядит спокойным. Терпение - статическое мужество. Чтобы додумать мысль до конца, надо обладать большим статическим мужеством. Если меня настигает мысль, которую надо додумать, я могу десять часов неподвижно стоять на одном месте, не замечая ни дня, ни ночи.

НАВЕЙ. Но, Сократ, многие знаменитые разбойники были очень храбрыми. Этого у них не отнимешь.

СОКРАТ. Сейчас я у них это отниму. Телесность - хитрая вещь. Она внушает человеку путать ярость и свирепость с мужеством. Мужество - это храбрость, открытыми глазами глядящая на опасность. Ярость - это храбрость с пеленой на глазах, скрывающей опасность. Но что же это за храбрость, если она не видит опасности и не одолевает ее?

Разбойник доводит себя до исступленной ярости и в этом состоянии нередко действительно рискует жизнью. И сам он, и окружающие его люди воспринимают это как истинное мужество.

Но это не истинное мужество. Это похоже на игру актера, который изображает нам героя. Но я не могу сказать, что эта игра неискренна. Она почти искренна или даже просто искренна.

Разбойники воспитывают в себе презрение к землепашцам, к ремесленникам, к торговцам и так далее. Они как бы аристократы низа. Постоянно воспитывая в себе презрение к обычным людям, они легко воспламеняются яростью и алчностью, когда идут на грабеж. Сопротивление жертвы приводит их в еще большее исступление, как если бы овца, поваленная для заклания, вдруг укусила человека.

НАВЕЙ. Но разве разбойники не проявляют мужество, когда вдруг начинают враждовать между собой и нередко идут на смерть, оспаривая добычу? Тут же нельзя сказать, что они презирают своих соперников, как землепашцев или торговцев?

СОКРАТ. И тут, милый Навей, нет никакого мужества. Разве жеребцы, яростно кусающие друг друга, чтобы овладеть кобылицей, проявляют мужество? Их действиями движет телесная жажда, воспламеняющая ярость. Кстати, знаменитые разбойники часто бывали {176} мощными жеребцами, и это не случайно. И не случайно землепашцы оскопляют буйных животных, и те успокаиваются. Так же следовало бы поступать с императорами, царями, военачальниками. Тогда войны бывали бы гораздо реже...

Кстати, склонные к насилию и излишествам сладострастья сами похожи на детородный орган. Природа метит таких...

Навей и Феодосии переглядываются. Сократ тихо смеется.

Нет, вы непохожи.

НАВЕЙ. Удивительные ты вещи говоришь, Сократ. Надо присмотреться к своим знакомым.

ФЕОДОСИЙ. А что это тебе даст?

НАВЕЙ. Не знаю, но может пригодиться в торговых делах. Или вдруг придется выбирать царя. Не мешало бы присмотреться к его внешности...

ФЕОДОСИЙ. У тебя не спросят, кого выбирать.

НАВЕЙ. Выходит, Сократ, разбойник вообще не способен на мужество?

СОКРАТ. Человек - сложное существо. Иногда и разбойник оказывается сложнее, чем он кажется себе и другим. Можно представить, что разбойник повздорил с другими разбойниками и те решили уничтожить его мать и его сестер. И он узнал об этом. И в такой миг в нем может проснуться истинное мужество и истинная доблесть. И он говорит: "Свою мать и своих сестер я буду защищать, пока жив!" И защищает. Не исключено, что его душа, вкусив сладость чистой доблести, больше не захочет возвращаться в состояние ярости и свирепости. Не исключено, но не обязательно.

ФЕОДОСИЙ. Сократ, как всегда, режет правду. Когда пьяный Алкивиад забрел в комнату, где спала моя дочь, и я услышал ее крик: "Папа, что надо этому пьянице!" - я вбежал в комнату, чтобы защитить дочь. Я испытал истинную доблесть истинного эллина! Я готов был убить этого знаменитого вояку, если бы он успел себе что-нибудь позволить. {177} Но он только стоял у постели моей дочки с расквашенным носом. Он сунулся к ней, и она ему влепила оплеуху. Я дал ему слово никому не говорить об этом, но теперь снимаю с себя клятву. Я его провел в заднюю комнату, сам помог ему умыться, чтобы не позорить его перед рабами. Сам приложил к его носу мокрое полотенце, пока он лежал. Он сначала что-то молол про перепелку и собаку, а потом стал хвастаться, что он первый красавец в Афинах и что он никогда не знал отказа ни от одной женщины и ни от одного мужчины. Говорить - так всг! "Только Сократ, - сказал он, - был единственный мужчина, который не дрогнул перед моей красотой, хотя я его пытался соблазнить". Правда ли это, Сократ?

СОКРАТ. Да, со стороны красавца Алкивиада, оказывается, были поползновения, но я об этом не знал. Потом он сам об этом сказал. Как-то он предложил мне бороться. Я согласился. Мы разделись и стали бороться...

ФЕОДОСИЙ. Умоляю всеми богами, Сократ, кто оказался сверху?!

СОКРАТ. То я был сверху, то он. Но, оказывается, он хотел борьбой разгорячить меня для других целей. А я не подозревал.

ФЕОДОСИЙ. Вот змея! И до Сократа дополз! Моя дочка имела глупость кому-то из подруг рассказать, что расквасила нос знаменитому вояке. И это до него дошло. И что же он на это сказал? "Кровь за кровь!" Какой намек бросил! Как это люди могут понять? А моя дочь давно замужем, у нее прекрасная семья, дети.

СОКРАТ. Оставь беднягу Алкивиада, Феодосий. Он уже давно в аиде.

ФЕОДОСИЙ. Он давно в аиде, а язык его еще здесь болтается. Кровь за кровь! Я этого ему никогда не забуду!

СОКРАТ. Скоро я его встречу в подземном царстве. Я заставлю его душу просить у тебя прощения. И она попросит. Но как тебе об этом передать? Не вызывать же тебя туда?

Сократ тихо смеется. {178}

ФЕОДОСИЙ. Не надо мне его прощения. В самом деле у него нюх, как у собаки. Сколько комнат, а он вынюхал именно комнату моей дочки и получил оплеуху. Вот и все, что было. А он: "Кровь за кровь!"

НАВЕЙ. Сократ, я вижу, ты большой враг телесности. Но если люди последуют твоей философии, род человеческий иссякнет.

СОКРАТ. Я не отрицаю телесность. Но телесность должна быть верной рабой духа. А дух, в свою очередь, должен время от времени пускать на волю свою телесность, чтобы не впасть в гордыню. У меня трое детей. Младший совсем младенец, хотя мне семьдесят лет. И я сиживал за пиршественными столами, пивал редкие вина и едал вкусную снедь за веселой беседой с друзьями.

ФЕОДОСИЙ. Я ли не видел этого своими глазами! Как красиво Сократ говорил, как красиво ел и пил! Видно было, что философ снисходит, опускается до еды и питья. Не то что этот пьяница Алкивиад! Дорвался до питья и пил, как скиф! А ведь он был богач, а Сократ всегда был беден. Вот что значит настоящий философ!

НАВЕЙ. Прости, Сократ, за нескромный вопрос. Бывал ты когда-нибудь пьян?

СОКРАТ. Бывал, милый юноша, бывал! И не раз! Но я никогда в жизни в пьяном виде не терял нить беседы и не путал свою постель с чужой.

ФЕОДОСИЙ. Не то что этот дурень Алкивиад! Великий воин, великий воин! Еще надо хорошенько проверить, какой он был воин! Моя дочка потом, когда узнала, что Алкивиад считается первым красавцем Афин, долго смеялась и говорила: "Вот уж не подумала бы! Хоть бы меня предупредили! Я бы, может, удержалась от оплеухи!"

НАВЕЙ. Теперь я понимаю, почему, когда я увлекаюсь гимнастикой, мне очень хочется кого-нибудь стукнуть. А когда не увлекаюсь, не хочется. Следует ли из этого, что телом совсем не надо заниматься, чтобы не омрачать свой дух яростью?

СОКРАТ. Нет, этого не следует. Два-три раза в декаду гимнастика или борьба полезны. Два-три часа в декаду стоит подумать {179} о теле, чтобы остальное время о нем не думать, чтобы все остальное время оно свободно и легко подчинялось духу.

Отношения духа и телесности не так просты. Боги захотели, чтобы дух находился в телесной оболочке. Тело - это как бы наглядное пособие того, что должен делать дух в этом мире. Он должен проповедовать истину и справедливость в этом мире. И дух должен начинать свою проповедь с самого ближайшего тупицы. А самый ближайший тупица для нашего духа - это наше собственное тело.

Сильная страсть тела имеет право на существование, когда она подчинена еще более сильной страсти духа. Могучий раб прекрасен, когда он полностью подчиняется хозяину. Но если раб необуздан, мы бы предпочли видеть его хилым. С таким рабом легче справиться. Однако и слабосильное тело может быть необузданным при еще более слабосильном духе.

Наши глупые политики и глупые поэты любят проповедовать любовь к народу. Разумеется, только к одному афинскому народу. Афиняне слушают их и мурлыкают себе: какие мы хорошие, какие мы мудрые. Жаль только, лень думать, а то бы мы превзошли всех философов.

Своими льстивыми речами и песнями поэты и политики окончательно развратили афинский народ.

А что такое бессмысленная любовь к народу? Это продолжение любви к нашему собственному телу. Когда мы с Алкивиадом разделись, чтобы бороться, он вдруг, взглянув на свою оголенную руку, чмокнул ее от избытка любви к собственному телу. Это и есть любовь к народу наших глупых политиков и поэтов.

ФЕОДОСИЙ. Разве это мужчина! Мужчина, который сам себя называет первым красавцем Афин, это не мужчина! Шел в комнату - попал в другую!

СОКРАТ. Когда человек проявляет доблесть, я люблю его, я восхищаюсь им. Точно так же, когда народ проявляет доблесть, я люблю его, я восхищаюсь им. Но афинский народ молчал, когда афинские правители, поверив в клевету, вынесли мне смертный приговор. {180}

ФЕОДОСИЙ. Алкивиад - это еще не народ! Учти, Сократ!

СОКРАТ. Алкивиад тут совершенно ни при чем. Это Мелит подал на меня клеветническую жалобу, что я развращаю своими философскими беседами афинскую молодежь. А когда я спокойно произносил речь в свою защиту, афинский народ шумел, мешал мне говорить, кричал: "Казнить его! Надоел Сократ со своими поучениями!"

Сократ им надоел! Клянусь Зевсом, если Афины не погибнут! Поверить такой безумной клевете! Впрочем, так было всегда. Величие человека определяется величиной клеветы, которая сопровождает его жизнь. Лучше пофилософствуем на вольную тему.

НАВЕЙ. Сократ, как бы ты определил настоящего мужчину?

СОКРАТ. Настоящий мужчина - это мудрость, мужество, милосердие.

НАВЕЙ. А что такое настоящая женщина?

СОКРАТ. Настоящая женщина - это такая женщина, ради которой мужчина стремится стать мудрым, мужественным и милосердным.

НАВЕЙ. Эх, если б можно было заранее узнать такую женщину, ради которой стоило бы стать мудрым, мужественным, милосердным. А то полюбишь злую ветреницу, а там милосердствуй всю жизнь.

СОКРАТ. И такое случается.

НАВЕЙ. Скажи, Сократ, всегда ли змею надо убивать?.. Но перед этим, если можешь, догадайся, почему я именно сейчас вспомнил про змею?

СОКРАТ. Потому что, говоря о ветренице, ты вспомнил, вероятно, свою возлюбленную, а от нее легко перешел на змею.

НАВЕЙ. До чего ж ты прав, Сократ! Так всегда ли надо убивать змею?

СОКРАТ. Всегда.

НАВЕЙ. Но ведь есть неядовитые змеи, Сократ. Следует ли их тоже убивать?

СОКРАТ. Змея есть продолжение зла. Внешне красива, а внутри яд. {181}

ФЕОДОСИЙ. Другими словами - Алкивиад! Кровь за кровь! Какой намек бросил, сукин сын!

СОКРАТ. Существование неядовитых змей тоже в замысле злых демонов. Оно призвано запутать простого человека. Того самого, кому, видите ли, надоел Сократ!

Сократ тихо смеется.

Пока он будет разбираться, что это за змея, она его укусит и уползет.

НАВЕЙ. Но в чем вина неядовитой змеи?

СОКРАТ. В том, что она - неядовитая часть ядовитого замысла. Неядовитая часть служит ядовитой части, как неядовитый хвост ядовитой змеи служит его ядовитой пасти. Вот если бы змея стала неядовитой в результате нравственных усилий бывшей ядовитой змеи, тогда наш долг отличать неядовитую змею от ядовитой. А пока она хитрая часть замысла злых демонов.

Но боги здесь перехитрили их. Через облик змеи боги воспитывают человека. Сверкать красивой чешуей, извиваться, ползать, шипеть, тайно жалить - вот что должно внушать и внушает человеку нравственный ужас и отвращение. И в облике многих людей мы часто угадываем змеиность.

ФЕОДОСИЙ. Алкивиад! Чистый Алкивиад!

НАВЕЙ. В чем печаль мудрости, Сократ?

СОКРАТ. В том, что, пока мы рассуждаем о змее, она делает свое дело: жалит.

НАВЕЙ. Есть ли у мудрости грех, Сократ?

СОКРАТ. Есть высокий, но промежуточный грех мудрости. Мудрость не учит побеждать в жизни. Познавший мудрость молча переходит в стан беззащитных. Но когда все люди, которых можно назвать людьми, перейдут в стан беззащитных, защищаться, в сущности, будет не от кого и боги благословят нашу землю. Но это слишком громадный вопрос. Для его решения, видимо, придет другой человек. Но достаточно ли быть человеком для его решения - я не уверен. {182}

НАВЕЙ. Что такое поэзия, Сократ?

СОКРАТ. Поэзия - это капля жизни в чаше вечности. Размер капли и размер чаши должны соответствовать друг другу. Если слишком большая чаша вечности и слишком маленькая капля жизни - холодно. Если слишком большая капля жизни и слишком маленькая чаша вечности - мутно. Гомер величайший греческий поэт, потому что поэзия его подчинена этому закону. И хотя у него чаша вечности величиной с Эгейское море, но соответственно и капля жизни нешуточная - Троянская война. Читая Гомера, мы чувствуем, как волны вечности перекатываются через головы его героев.

НАВЕЙ. Сократ, что ты думаешь об Эпикрате, столь популярном поэте в сегодняшних Афинах?

СОКРАТ. Эпикрат - это умное насекомое. Но насекомое не может быть умным, умным может быть только человек. Как нам выйти из этого противоречия?

Сократ тихо смеется.

Попробуем. В человеке заложены два вида ума: сноровистый ум и этический ум. Сноровистый ум хорош в торговле, в скотоводстве, в кораблестроении и так далее. Этический ум склонен целиком погружаться в сущность добра и зла. Такой ум важен для поэта и для философа. Со сноровистым умом в поэзии нечего делать. У Эпикрата как раз сноровистый ум. Он легко подхватывает сегодняшние страсти афинян и, не сопрягая их с вечностью, излагает в ловких стихах. Афиняне в восторге: он знает, чем мы живем! Но как только схлынут сегодняшние страсти афинян, Эпикрата забудут. Кто такой Эпикрат, как он мог быть популярен, будут удивляться завтрашние афиняне. Впрочем, это не помешает им увлекаться новым, собственным Эпикратом. Эпикрат слишком политичен.

НАВЕЙ. Что такое политика, Сократ?

СОКРАТ. Политика - это такая точка жизни, которая более всего удалена от вечности и потому более всего приближена к дуракам. Политика - вино для дураков. {183}

Политики - игроки в кости. Народ с азартом следит за ними. Иногда часть народа соединяет свои надежды с одним игроком, а другая часть народа соединяет свои надежды с другим игроком. Иногда весь народ соединяет свои надежды только с одним игроком. Но это не меняет сути дела.

Если игрок, с которым народ соединяет свои надежды, проигрывает, он, обернувшись в сторону народа, разводит руками. Он хочет сказать: мол, мне не повезло. Если бы мне повезло, вы бы стали лучше жить.

Если же он выигрывает, к нему немедленно подсаживается другой игрок вместо выбывшего и он опять разводит руками: мол, придется продолжать до нового выигрыша. И так до бесконечности.

Народ, потерявший терпение в ожидании окончательного выигрыша, может в ярости растерзать обоих игроков. Но это ничего не меняет. Следующие игроки, которых сам же он сажает играть, повторяют то же самое.

И чем более кровавый бунт устраивает народ, потерявший терпение, тем более долгое терпение проявляет он после бунта. Чем больший интерес к политике проявляет народ, тем глубже он развращается, ибо, вместо того чтобы созидать своими силами, он чего-то ждет от политиков.

НАВЕЙ. Когда же это все кончится, Сократ?

СОКРАТ. Очень не скоро. Это случится, когда народ перестанет ожидать от политиков направления своей жизни и улучшения своей жизни. Тогда политика превратится в обыкновенное ремесло, каких тысячи. Ведь мы от ремесленника, сооружающего нам колесницу, не ждем, чтобы он указал нам, куда ехать. Или от кораблестроителя мы не ждем указания, куда плыть. А от ремесленника, занимающегося государственным управлением, ждем, что он укажет, куда нам ехать или плыть. Оттого что мы ждем от него такого указания, он сам начинает верить, что знает, куда нам плыть или ехать. На самом деле он ничего не знает.

НАВЕЙ. Что движет человеком, Сократ?

СОКРАТ. Человеком движут тысячи страстей. Но все эти {184} страсти можно объединить в две страсти: страсть к чистой совести и страсть к наслаждению. Человек есть существо, которому время от времени приходится выбирать между бараниной, зажаренной на вертеле, и чистой совестью.

Самые страшные люди - это не те, кто по простодушию чревоугодия предпочтут совести баранину, зажаренную на вертеле. Самые страшные люди это те, кто после внутренних борений все-таки предпочли баранину, зажаренную на вертеле. Они поедают ее, но со всей полнотой не могут насладиться ею из-за тайного знания своей неправоты. И тогда, съев баранину, они с особой жестокостью начинают ненавидеть тех, кто твердо и спокойно предпочел чистую совесть. Они обрушивают на них самую злобную клевету, как бы вырыгивая съеденную баранину. На такую клевету неспособны те, кто в простоте чревоугодия сразу ее предпочли.

Но есть во всем этом и забавная особенность. Лучше всех оценить вкус шипящей на вертеле баранины может как раз человек с чистой совестью. Почему?

В отличие от того, кто ел ее, зная, что предал совесть, он ее ест вдумчиво, со спокойной душой. А тот ее невольно ест, стараясь поскорее запихивать в рот, все-таки понимая, что ест уворованное у совести.

А в отличие от человека, который простодушно предпочел совести баранину, он ее ест гораздо охотнее, хотя бы потому, что она ему гораздо реже перепадает. Так, пахарь, распрягающий своих быков в полдень и припадающий к холодному ручью, чувствует сладость воды гораздо сильнее, чем ленивец, просидевший все утро над этим же ручьем.

НАВЕЙ. Сократ, у меня к тебе великая просьба. Скажи, как мне быть? Я влюблен, как ты догадался, в одну знатную девушку и жить без нее не могу. А она то приблизит меня, то отдалит. То приблизит, то отдалит. Она очень красива. Вокруг нее много поклонников. А я чувствую, что с ума по ней схожу. И это длится уже пять лет.

СОКРАТ. Подобное надо лечить подобным. Ты пробовал завести себе другую девушку? {185}

НАВЕЙ. Пробовал, Сократ. Ничего не получается. Мне скучно с ними. Я даже ударил одну гетеру после близости. До того мне стало противно и горько, что со мною не та, которую я люблю.

СОКРАТ. Рукам воли давать не следует. Видно, ты в это время усиленно занимался гимнастикой?

НАВЕЙ. Врать не буду. Не помню, Сократ.

СОКРАТ. В молодые годы я знавал умнейших гетер. Сейчас они повывелись и поглупели, как и все греки Афин. Раньше как было? Юная гетера для соблазна умело приоткрывает свое тело. А зрелая гетера для соблазна умело прикрывает свое тело, зато распахивает свой опытный ум.

А сейчас зрелая гетера приоткрывает свое дряблеющее тело, забыв, что ей не двадцать лет. А юная гетера так без умолку тараторит, что не дает сосредоточиться на своем красноречивом теле. Только настоящая мудрость никогда не стареет и не нуждается ни в каком прикрытии.

НАВЕЙ. Ну их, гетер. Но как мне быть со своей любимой? Я с ума схожу, а она кокетничает со всеми.

СОКРАТ. А ты пытался показаться в ее обществе с другой девушкой?

НАВЕЙ. Что ты, что ты, Сократ! Я пять лет схожу по ней с ума! Я хочу, чтобы в конце концов, потрясенная моей верностью (гетеры не в счет), она остановилась на мне.

СОКРАТ. Милый юноша, с твоей Пенелопой надо было действовать совсем по-другому. Ты найди себе девушку покрасивей и как можно чаще вместе с ней попадайся на глаза своей возлюбленной. Вот тут-то она, потрясенная ревностью, падет тебе на грудь. Если надо, найми такую красивую девушку, пусть сыграет роль твоей возлюбленной. Ты же богат? Кстати, как вы, апсилы, добываете золото?

НАВЕЙ. Да, мой отец богат. У нас две тысячи овец и коз. Около ста овечьих шкур, распяленных на распялках и закрепленных камнями, мы выставляем поперек течения нашей великой реки Кодор. В овечьей шерсти застревают золотые песчинки, вымытые из горных пород. Потом эти шкуры сушатся, и женщины выбирают {186} из них золотые песчинки. У нас их так и называют: "искательницы золотых блох".

Три года назад у нас нашелся гениальный умелец. Он выдолбил длинное корыто с крутым стоком. Теперь овечьи шкуры промывают в лохани с водой, а эту воду сливают в корыто с крутым стоком. Золотые песчинки раньше оседают на дно, а всякий мусор и песок уносятся дальше. Тут дело пошло гораздо быстрее. Но искательницы золотых блох взбунтовались. Они решили, что теперь их будут меньше уважать. Они сожгли первое корыто с крутым стоком, не понимая, что главное - это гениальная мысль нашего умельца - крутой сток. Вот так мы теперь добываем золото.

Но самое страшное - воры. Сколько ни выставляй дозоров, они подглядывают, кто, где, когда заложил в реку овечьи шкуры, а потом по ночам вытаскивают их и сами промывают.

Война с ворами - хлопотное и дорогое дело. Но самые подлые из них что делают? Они достают со дна шкуры, смывают с них золотые песчинки и снова закрепляют их на дне. Хозяин приходит снять свой урожай, а на шкурах почти ничего нет. И если это повторяется два-три раза, он думает, что это место перестало плодоносить, и ищет новое место на реке. А воры тихонько занимают его место. Хуже этих ворюг я ничего не знаю! Но я отвлекся. Значит, ты мне советуешь...

СОКРАТ. Всюду свои страсти... Да, я тебе советую почаще показываться с красивой девушкой в обществе твоей возлюбленной. Этот женский тип хорошо известен. Она от ревности обязательно падет на твою грудь.

НАВЕЙ. Надолго ли?

СОКРАТ. Это от тебя зависит. Вали ее на постель! А потом громко скажи: "Как? И это все, что я ожидал пять лет?" Такое восклицание на красавиц действует отрезвляюще. Благодаря лести влюбленных дураков они сильно преувеличивают медоносность своего дупла. Но в дом ее не вводи. Если б она была благородным существом, она бы давно полюбила тебя или прямо и навсегда отвергла. А так ты насытишься ею, и вы тихо отдалитесь друг от друга. {187}

НАВЕЙ. Сократ, у меня голова кружится от твоих речей. Неужели я смогу ею насытиться? Не представляю! А если вдруг она захочет выйти за меня замуж? У нее такие знатные родственники, они будут в ярости!

СОКРАТ. А ты на этот случай усиленно займись гимнастикой. Тут-то она будет кстати. Даже если демоны зла привязали твою страсть к ее телу, помни, что тела взаимозаменимы. Незаменимы только души.

НАВЕЙ. Как так, Сократ?

СОКРАТ. Очень просто. Навей. Я, например, скажу про свою Ксантиппу. Она такая крикунья, даже в постели не перестает верещать. Я, восходя к ней, тайно, чтобы она не видела, залепляю себе уши воском. После этого лежу с ней в темноте, в тишине и представляю, что лежу с Афродитой. Она верещит, а я ничего не слышу. Так у нас родилось трое детей. Не скажу, чтобы кто-нибудь из них походил на Афродиту. Природу не обманешь, но похоть легко обмануть. А если ты спишь со злой, глупой, вздорной женщиной, сколько про себя ни повторяй: "Моя мудрая Афина! Моя мудрая Афина!" - ничего не получится. Будет еще хуже. Из этого следует, что тела взаимозаменимы, а души заменить нельзя.

Гниющее взаимозаменимо, бессмертное заменить нельзя!

НАВЕЙ. Клянусь, Сократ, ты говоришь великие и страшные вещи! Но если ты имеешь право, лежа со своей Ксантиппой, представлять, что лежишь с Афродитой, значит, и она имеет право представлять, что на нее взгромоздился, прошу меня простить, Геракл.

СОКРАТ. Вполне возможно. Но моя бедная Ксантиппа и лежа с Гераклом будет думать, о чем она всегда думает: чем я завтра буду кормить своих детей?

ФЕОДОСИЙ. Я так понял, Сократ, что душа вообще не имеет никакого отношения к постели?

СОКРАТ. И ты прав, Феодосий. Душа не имеет никакого отношения к постели, но, чтобы добраться до постели в семейной жизни, нужно расположение души. И ты, Навей, вдумайся в мои {188} слова, прежде чем жениться. Из двух несовпадений - несовпадения душ или несовпадения телесной страсти, лучше выбрать последнее, ибо отсутствие близости душ ничем не заменишь, как я тебе доказал, а телесную страсть можно мысленно восстановить.

НАВЕЙ. Я подумаю над твоими словами, Сократ. Хотя это печально, ох как печально, Сократ. Я думал, только бы мне обнять ее крепко, и у нас все совпадет. Душа войдет в душу, как тело в тело!

СОКРАТ. На этом основаны все несчастные браки. Страсть отхлынет рано или поздно, и обнажится, как при отливе, берег ее души, заляпанный дохлыми медузами и хамсой.

ФЕОДОСИЙ. Прости меня, но время идет. Может, ты передумаешь и этой ночью уйдешь в Апсилию? Попробуешь их винца, посмотришь, как они моют золото. Соглашайся, Сократушка, а я сбегаю, звеня драхмами, и кое с кем поговорю.

СОКРАТ. Нет, друзья, нет... Да и попутного ветра ночью не предвидится...

НАВЕЙ. А мы на веслах уйдем в открытое море. Соглашайся, Сократ!

СОКРАТ. Нет, друзья, нет. Мое старое тело не стоит таких долгих перемещений. Лучше я вас попытаюсь развеселить. Спросите у меня: "Что тебя больше всего беспокоит в твои последние дни, Сократ?"

ФЕОДОСИЙ. Что тебя больше всего беспокоит в твои последние дни, Сократ?

СОКРАТ. Баран!

ФЕОДОСИЙ И НАВЕЙ. Баран?!

СОКРАТ. Да, баран. Мы с женой должны Леонтию барана. Мы его должны уже полгода. Незадолго до этого дурацкого суда я, будучи дома и слегка под хмельком, лег и заснул. И приснилось мне, что ко мне домой пришел Леонтий и спрашивает: "Сократ, когда же ты мне вернешь барана? Сколько можно напоминать?" И мне было ужасно стыдно перед ним, потому что с тех пор, как мы съели барана, прошло много времени. Будь у нас тогда ягненок, он бы уже сам стал бараном. Но не было у нас ягненка и нет. {189}

- Леонтий, - сказал я ему, - не успеют афинские петухи трижды объявить рассвет, как я тебе верну барана, даже если для этого мне придется продать свой плащ.

- Как знаешь, Сократ, - отвечает он, бросив недоверчивый взгляд на мой плащ, висевший на стене, - но я жду своего барана.

По его взгляду на мой старый плащ было видно, что он сомневается в его равноценности барану. Было очень неприятно.

И я проснулся с тяжелой душой, думая, как хорошо, что это все-таки сон. Надо скорее вернуть барана, а то Леонтий и в самом деле придет за ним, как уже приходил не раз.

Тут в дом входит Ксантиппа, и я ей рассказываю свой сон. И вдруг мой сын начинает хохотать.

- Ты чего хохочешь? - спрашиваю я у него.

- Это не сон, папа, - отвечает он. - Леонтий и в самом деле приходил за бараном. Я тебя разбудил, ты поговорил с ним и снова лег спать.

Тут Ксантиппа взвилась, проклиная Леонтия и, как всегда, пугая варваров с людоедами, пожелала, чтобы варвары сварили его в котле и съели, как мы барана. Ну и мне досталось сверх меры. Она кричала, что я окончательно спятил и уже не могу отличить явь от сна. Вот как было.

Сократ тихо смеется.

Не прошло и трех дней, как начался суд, и мне уже было не до барана. Выходит, если мою жизнь разделить на мою философию, в остатке будет баран, которого я задолжал Леонтию. В сущности, у правителей Афин было бы больше оснований казнить меня за этого барана, чем за клеветнические наветы!

В будущем люди могли бы сказать: "Сократа казнили за неуплату бараньего долга. Слишком строги были законы Афин, но это были законы".

Но я не хочу, чтобы афинские правители имели хотя бы такое {190} оправдание. Поэтому, Феодосий, верни за меня Леонтию барана, ради всех богов.

ФЕОДОСИЙ. Не тревожься, Сократ, хотя, я думаю, и здесь ты шутишь! И о семье твоей я позабочусь, и барана получит Леонтий, разорви его демоны на ломти. Хорошо, что он еще в тюрьму не явился за бараном.

НАВЕЙ. Говорят, когда ты был в походе на Потилею, вас настиг сильный мороз. А ты босой ходил по снегу, не замечая холода. Правда ли это?

СОКРАТ. Это легенда, но она имеет некоторые основания, как и всякая легенда. В ту морозную ночь мы со многими воинами стояли в одном доме. Утром, когда я проснулся, в доме никого не было. Мне надо было выйти по нужде. Смотрю, нет моих сандалий, сперли мои сандалии. Что же мне оставалось делать? Я завернулся в плащ и босой вышел из дому. На обратном пути меня поразила внезапная мысль, и я остановился и в самом деле забыл, что стою на снегу.

Я понял, что мудрость все может. Но она не может только одного защитить себя от хама. В этом смысле мудрость обречена на многие тысячелетия. Но собственная незащищенность и есть единственное условие, при котором истинно мудрый человек посвящает себя служению мудрости.

Проверяя варианты этой мысли, я три часа простоял на снегу. Оказывается, за это время собрались воины и, гогоча, смотрели на меня. Но я ничего не замечал. Наконец один старый воин принес мне свои запасные сандалии, и я надел их на ноги.

Я и в Афинах не раз цепенел на много часов, когда меня осеняла мысль. При этом птицы, особенно голуби, принимая меня за статую, садились мне на голову и плечи. Но я ничего не замечал. И только Ксантиппа начинала ругать меня, заметив птичий помет на моем плаще.

- Опять остолбенел! - кричала она. - На тебя мыла не напасешься!

Сократ тихо смеется. {191}

ФЕОДОСИЙ. Клянусь Посейдоном, это Алкивиад нарочно спрятал твои сандалии. Он же был с тобой в этом походе. Он хотел посмеяться над тобой.

СОКРАТ. Нет, сандалии у меня в самом деле стащили. Но Алкивиад в самом деле был большой шутник. Он уверял моих добрых друзей, что видел однажды в Афинах, как голуби совокуплялись на моей голове, когда я стоял в оцепенении. Думаю, что он шутил. Но может быть, демоны иронии сыграли шутку с моей головой, которая всегда пыталась поставить телесность на свое место: мол, телесность оказалась выше головы Сократа.

Сократ тихо смеется.

ФЕОДОСИЙ. Всем известно, что ты под градом стрел вынес раненого Алкивиада из боя. А награду получил он. Как это понять?

СОКРАТ. Зачем философу награда? Я сам хлопотал за него, пусть, думаю, потешится.

Входит стражник.

СТРАЖНИК. Феодосий, вам пора уходить.

ФЕОДОСИЙ. Я не пожалею драхму, чтобы положить ее тебе в рот, когда ты умрешь! Мало ты получил от меня?

СТРАЖНИК. Я впустил тебя сюда с чужестранцем из далекой Апсилии. А он не только чужестранец, но и чужеродец, молящийся неведомым богам. За это и меня по голове не погладят. А у меня тоже семья.

ФЕОДОСИЙ. Но я же поручился за него. Тем более он говорит по-гречески, как мы. Ты мог не знать, что он чужестранец и чужеродец.

СТРАЖНИК. В случае чего, я так и собирался говорить. Но, Феодосии, не один ты хочешь попрощаться с Сократом. Половина Афин хочет попрощаться с ним.

СОКРАТ. Выходит, другая половина Афин голосовала за казнь Сократа, пока эта отсиживалась дома. Теперь та половина отсиживается {192} дома, а эта половина пришла со мной прощаться. Справедливость по-афински.

Сократ тихо смеется.

Прощайте, друзья. Я был рад познакомиться с далеким апсильцем.

НАВЕЙ. Прощай, Сократ. Я сдерживаю слезы, потому что по нашим обычаям мужчина может плакать только ночью или в полном одиночестве. Если ты разрешишь, я запишу нашу беседу.

СОКРАТ. Если хочешь, записывай. Мой лучший ученик Платон тоже, кажется, записывает за мной. Но он такой целомудренный, что, боюсь, очищает мою речь от слишком жизнеподобной корявости.

НАВЕЙ. Почему мудрецов не ценят при жизни? Наш правитель тоже косо смотрит на нашего мудреца Джамхуха.

СОКРАТ. А какова форма вашего правления?

НАВЕЙ. Монархия, ограниченная ограниченными старцами.

СОКРАТ. Незатейливо. Но и наша демократия, как видишь, не лучше. Такова жизнь, мой молодой друг. Народ не любит мудрецов при жизни и восхваляет их после смерти. Почему? Потому что каждый человек тайно греховен.

И если он видит, что есть человек, который неуклонно всю жизнь стремится к истине, ему мерещится, что этот человек рано или поздно доберется до его тайного греха. Поэтому живой философ неприятно тревожит свой народ. А после смерти философа каждый тайно вздохнет, что его грех остался нераскрытым. Философа прославляют, потому что через него сами возвышаются: вот какого мудреца мы родили.

Прощаясь, они обнялись. Феодосий громко рыдал. Навей, кажется, держался.

ФЕОДОСИЙ. Почему, почему наш великий Сократ должен умереть?! Боги Олимпа, вы несправедливы! Боги Олимпа, даже вы завидуете мудрости Сократа! {193}

___

Вот все, что я записал о доблестном Сократе. Дела в Апсилии смутны и плохи. Ходят упорные слухи, что наш царь связан с ворами золота. Такого падения нравов еще не бывало. Амазонки разгуливают по нашим лесам, хватая зазевавшихся охотников и насилуя их. Сноровка насилия мне не вполне ясна.

Искательницы золотых блох вновь возроптали, желая возвращения к старому способу добычи золота и призывая к публичному сожжению золотопромывочных корыт. Царь, находящийся под сильным влиянием амазонок, склоняется их поддержать. Вышел указ, по которому апсильский корабль не может уйти в чужие страны без государственного чиновника на борту.

Ученик Джамхуха Самсон Самба оказался предателем и лазутчиком царя. Будь проклят Самсон Самба и весь его род во веки веков! Аминь! Жизнь Джамхуха в опасности. Хорошо бы вывезти его на Крит. Там сейчас живет мой друг Феодосий. При этом государственного чиновника следует утопить, разумеется, еще до того, как Джамхух взойдет на борт. И пока правит этот безумец, не возвращаться с Крита. Боже, спаси Апсилию!

Заливаю воском и закапываю слезами (меня никто не видит) этот пергамент. Я прячу его в самой сухой пещере Чегема. {194}

Ласточкино гнездо

- Ты никогда не решишься на это, - вдруг сказала она сонным голосом и погладила ему голову сонной рукой.

- Но почему? - спросил Николай Сергеевич после некоторой удивленной паузы, но она уже безмятежно спала.

Они впервые в жизни приехали в Абхазию из Москвы и жили на летней даче его друга, художника Андрея Таркилова. Сам Андрей Таркилов, передавший ему ключ от дачи и начертивший ему план местности, чтобы он не запутался и точно попал куда надо, сам Андрей Таркилов редко бывал здесь. Может быть, это и послужило всему первоначальной причиной.

Под крышами крестьянских домов, мимо которых они проходили к морю, лепились ласточкины гнезда. Под некоторыми крышами - три, четыре или даже больше ласточкиных гнезд.

Они часто любовались ласточками, приносящими корм своим желтоклювым птенцам, тянущимся из гнезда, самой ласточкой, отдавшей корм и вертикально прикогтившейся к гнезду, время от времени поворачивающей свою головку то налево, то направо: не грозит ли что-нибудь моим птенцам? Кажется, нет. И как бы падая, слетая с гнезда, ласточка пускалась в путь, чтобы снова добывать корм. Иногда она слетала на ветку близрастущего дерева и начинала петь. Какая из ласточек самец, какая самка, они разобрать не могли.

На веранде одного из крестьянских домов они увидели ласточкино гнездо, прилепившееся на электрическом счетчике. Что бы это могло значить? - гадали они. Казалось, ласточки смело наметили {195} условия примирения с цивилизацией: сверху гнездо, а снизу электрический счетчик. Казалось, ласточки хотели сказать: при доброжелательности обеих сторон у нас нет противоречия.

Николай Сергеевич с женой гадали: почему на карнизах некоторых домов всего одно или два ласточкиных гнезда, а на карнизах других домов их много? Обращенность дома в сторону юга? Нет, как будто от этого не зависит. Может, от возраста дома это зависит? Непохоже. Тогда от чего? Может, есть дух дома более уютный, более мирный и ласточки чуют это и охотнее лепят гнезда под крышами таких домов? Кто его знает.

Странно, но под крышей дачи Андрея Таркилова не было ни одного ласточкиного гнезда, хотя дача была выстроена более десяти лет тому назад. Старый сельский учитель, большой поклонник Андрея Таркилова, много раз приглашавший их к себе домой, так им объяснил это:

- Андрей здесь редко бывает. Ласточки вьют гнезда под крышей человеческого дома, потому что ищут у человека защиты. Я так думаю. Я никогда не видел, чтобы ласточка свила гнездо под крышей амбара. Там человек редко бывает. Ласточки вьют гнезда или на диких, малодоступных скалах, или под крышей человеческого жилья.

И вот жена Николая Сергеевича как-то сказала, что никогда в жизни не просыпалась под пенье ласточек. Она сказала, что для нее было бы счастьем проснуться под пенье ласточек. И она потом об этом вспоминала бы всю жизнь.

И он вдруг ответил, что это можно устроить. Он, никогда в жизни ничего не устраивавший, сказал, что это можно устроить. Но он это сказал, и сказал именно потому, что никогда в жизни ничего не устраивал. И вообще в жизни ничего не переступал. Так совпало. Он чувствовал, что когда-нибудь в жизни надо переступить. И он пришел к этому старому учителю и попросил разрешения перенести одно ласточкино гнездо из-под крыши его дома под крышу Андрея Таркилова.

- Как перенести? - не понял старый учитель.

Но Николай Сергеевич уже кое-что обдумал по дороге. {196}

- Ночью, когда ласточки спят, - сказал он, - отлепить гнездо и пристроить его под крышу Андрея.

В глазах старого сельского учителя мелькнул суеверный ужас. Но он быстро взял себя в руки. Несмотря на учительство, он был еще очень патриархальным человеком: надо гостю подарить то, что он просит.

- Пожалуйста, - сказал учитель, - берите... Но это как-то не принято...

- Разве ласточки не будут жить на новом месте?

- Почему не будут, - сказал учитель раздумчиво, - куда им деваться?.. Им же надо кормить своих птенцов... Но это у нас не принято... Я такого не слыхал...

- Надо же один раз в жизни сделать неслыханное...

Учитель криво усмехнулся и разлил по стаканам мягко струящуюся, пунцовую "изабеллу", как бы скромно возражая ему, как бы показывая, что предпочитает делать слыханное.

Физик Николай Сергеевич Аверин считался и, что гораздо важнее, был талантливым ученым. При этом он признавал, что плохо разбирается в людях.

- Это две необъятные области, - говаривал он шутливо, - нельзя одновременно хорошо разбираться в физике и в людях. Даже нельзя одновременно хорошо разбираться в физике и в физиках.

Из ненависти к российскому дилетантству он целиком сосредоточился на своей области науки. Разумеется, не только из ненависти. Настоящее наслаждение, настоящий азарт в поисках истины давала ему только наука. Клещами логической интуиции медленно вытянутая из космоса новая закономерность - вот сладость жизни, вот упоение!

Но и это было: ненависть к дилетантству. Любовь к универсальным идеям обрекала его быть наивным человеком, из чего следует, что ненаивным людям нечего делать в области универсальных идей, а это им обидно. Николай Сергеевич знал о своей наивности, но не подозревал о ее масштабах.

Он долго любил людей своей профессии, но любовь эта почти всегда была безответна. {197}

- У Бога нет такой задачи - хороший физик, - говаривал он. - Бог такими мелочами не занимается. Он ценит приближенность человека к его. Бога, задаче. За этим он следит ревниво.

Это было хорошим утешением плохим физикам, но они этого не понимали и злились на него, тем самым, по-видимому, удаляясь и от задачи Бога.

Недавно в институте, где он работал, возникла неимоверная в своей подлости ситуация. Он отдыхал с одним физиком из своего института в Прибалтике. Каждый занимался своим делом, хотя на подножном уровне их работы исходили из общей идеи.

Во время долгих прогулок вдоль мелкого моря они много говорили, и, к несчастью Николая Сергеевича, он этому ученому подсказал кое-что, имеющее цитатное сходство с его собственной работой.

Внезапно уже в Москве этот физик умер, а потом почти одновременно их работы появились в двух научных журналах. И вдруг поползли слухи, что и работа Николая Сергеевича принадлежит умершему физику, что тот ему дал ее посмотреть и умер, а Николай Сергеевич присвоил эту работу.

Чем фантастичней клевета, тем реальней злость, которая за ней стоит. Слух был чудовищен по своей нелепости. Это было все равно что поющего басом спутать с поющим тенором. Однако желающих поверить оказалось достаточно, будет знать, как говорить: "У Бога нет такой задачи - хороший физик".

Положение особенно осложнялось тем, что мнимый соперник его умер. Не мог же он вслух произнести, что покойник вообще не тянул на работу такого класса. И только один молодой физик, Николай Сергеевич давно приметил его, сам подошел к нему и высказал именно эту мысль.

Этот молодой физик предложил устроить суд чести. Подозревался приятель покойного, работу которого Николай Сергеевич когда-то забраковал. Сам Николай Сергеевич об этом начисто забыл, а тот не забыл.

Тут была обидная тонкость. Николай Сергеевич слишком легко и быстро нашел ошибку в этой долгой и потной работе. По отсутствию {198} стройности мысли он догадался, что работа ошибочна, а догадавшись, быстро нашел ошибку.

В сущности, Николай Сергеевич нанес ему двойной удар, сам того не заметив. Мало того что он забраковал работу этого физика, о чем быстро забыл, он еще, как бы приблизив к себе его друга, поехал с ним работать и отдыхать. И вот грянуло возмездие.

Все люди братья, но не все люди - люди. Николай Сергеевич этой истины не знал и потому был выше нас, знающих эту истину, но и ранимей нас. В сущности, по своему профессиональному рангу он не должен был брать на рецензию работу малоизвестного физика. Но он пожалел его и взял и поплатился за это. Он приподнял слабого над землей и вынужден был бросить его, и тем больней тот ударился о землю, над которой сам своими силами никогда не мог воспарить.

Николай Сергеевич отказался от предложения молодого физика устроить суд чести. Его ужасала сама скандальность ситуации, сама необходимость публично окунуть человека в грязь, даже если тот вполне заслужил это. Однако на душе было тяжело. В тот вечер он пришел в мастерскую Андрея Таркилова, и они напились. Он ему обо всем рассказал.

- Ты дурак, - сказал ему Андрей Таркилов, - а дуракам везет. Ты дурак, которому повезло на хорошую голову. Вот тебе и завидуют. Я бы ему просто врезал как следует. Но ты? Алкоголик-дилетант.

Подтрунивая над его нелюбовью к дилетантству, он кивнул на недопитую рюмку Николая Сергеевича. После чего бесцеремонно снял с него очки и поцеловал его в глаза. Этими двумя действиями он как бы продемонстрировал отношение жизни к Николаю Сергеевичу и собственное отношение к нему. Николай Сергеевич молчал, наивно дожидаясь, когда Андрей Таркилов водрузит на место очки. И когда он их водрузил, Николай Сергеевич взмолился:

- Но за что? Я никогда в жизни никому дорогу не переходил!

- И за это тоже, - безжалостно поправил его художник, - смотри, какой гордый: никому дорогу не переходил. Значит, презираешь. {199}

Не переходил, не переступал, и так всю жизнь. С Андреем Таркиловым они познакомились давно. Тогда Андрей Таркилов мало выставлялся и был почти нищим. Николай Сергеевич очень рано стал доктором наук и имел возможность покупать картины Андрея. Они подружились.

Внешне трудно было представить людей более непохожих друг на друга. Небольшого роста, широкоплечий, взрывчатый Андрей Таркилов и высокий, нескладный, близорукий Николай Сергеевич, почти всегда уступчивый, как бы цепенеющий перед возможностью скандала.

И кажется, только Андрей Таркилов понимал, что он цепенеет от пошлости, а не от чего-то другого. И кажется, только Андрей Таркилов ценил его волю к творчеству и духовное мужество.

Это духовное мужество заключалось, по мнению Андрея Таркилова, в том, что Николай Сергеевич пренебрегал основным законом человеческого сообщества - повелевать или подчиняться. Николай Сергеевич демонстративно отказывался повелевать и мягко уклонялся от подчинения. И это раздражало и склонных подчиняться и склонных повелевать. Пожалуй, готовых подчиняться его авторитету раздражало больше.

Он как бы приглашал окружающих людей свободно, по велению разума и совести определиться в каждом вопросе. Но человеку утомительно свободно, по велению совести и разума определяться в каждом вопросе. Ему приятней или подчиниться авторитету, или подчинить своему авторитету других, пользуясь старыми заслугами, иногда, впрочем, надуманными.

Здесь, на юге, вспоминая эту безумную клевету относительно присвоения чужой работы, он иногда думал: а может, я не прав? Может, надо было пойти на этот проклятый суд чести? Но как это невыносимо - вдыхать смрад человеческого бесчестия!

Он родился в Курской области, в маленьком районном городе, в семье учителя. Однажды ребята с его улицы предложили устроить набег на совхозный яблоневый сад. И он отказался. Не потому, что там был сторож с ружьем, заряженным солью, а потому, что ему уже тогда было противно брать чужое. Но объяснить это {200} ребятам было невозможно, потому что кругом воровали, и взрослые воровали больше, чем дети.

А может, все-таки главным было ружье сторожа, заряженное солью? Говорили, что рана от соли причиняет невыносимую боль. Он выдержал насмешки ребят, но, придя домой, взял спички, заперся в комнате, закатал рукав рубашки и приставил зажженную спичку к своей руке пониже локтевого сгиба. Он превозмог боль и навсегда запомнил запах собственного горелого мяса. Боль стала совершенно невыносимой, когда пламя добралось до пальцев, сжимавших спички. Но почему? Он подумал, что мозг его, усилив боль от огня в пальцах, посылает им сигнал разжаться, перестать жечь собственное тело. Но он не разжал пальцев и, глядя на черный, скорчившийся трупик спички, сам перестал корчиться от стыда. Нет, убедился он, дело не в ружье сторожа, заряженном солью. Но кто его знает, до конца ли он убедился в этом?

И вот теперь жена ему говорит, что он никогда не решится перенести ласточкино гнездо, хотя он уже решился, и они обо всем договорились, и она, казалось, поверила ему.

И вдруг сейчас она почти сквозь сон выражает сомнение. Было особенно обидно, что она сразу после этого заснула. А ведь он уже прибил дощечку под тем местом, где должен был прилепить ласточкино гнездо.

Он еще раньше заметил, что на карнизах некоторых домов под ласточкиными гнездами были прибиты дощечки, куски фанеры или драни. Он считал, что хозяева этих домов таким образом подстраховывали ласточкины гнезда, чтобы они не упали на землю, если вдруг отлепятся от ветра или еще по какой-нибудь причине. На самом деле, эти дощечки под некоторыми ласточкиными гнездами были прибиты, чтобы птичий помет не падал вниз на веранду. Но он этого не знал и повышенную брезгливость принял за повышенное милосердие.

Услышав слова засыпающей жены, он решил это сделать сегодня же ночью, хотя собирался сделать это завтрашней ночью. Старый учитель вместе с домочадцами уехал на несколько дней в город к сыну, и он не мог никого побеспокоить. {201}

Он тихо встал, нащупал свои очки, лежавшие на тумбочке, И вооружил глаза. После этого он в полутьме тихо оделся в шерстяной спортивный костюм, обулся в кеды и вышел на кухню.

Когда он выходил из спальни, он обратил внимание на то, что дверь в нее распахнута и проем странно зияет, словно дверь вырвана взрывом. Его охватила какая-то тревога. Он оглянулся на жену. Она безмятежно спала.

___

Лет десять назад с Николаем Сергеевичем случилось вот что. Возвращаясь из института, он, как говорил в таких случаях, поймал мысль и находился в необычайном возбужденно восторженном состоянии. Впрочем, каждый раз, когда ему удавалось поймать мысль, решить сложную задачу, он приходил в такое состояние. Пойманная мысль казалась ему настолько значительней его самого и окружающих людей, что он забывал обычную свою сдержанность и ему хотелось поиграть с людьми, как с детьми. Впрочем, обычно такое случалось в тиши кабинета или во время творческой бессонницы, так что рядом не оказывалось людей, с которыми хотелось поиграть, как с детьми.

Скорее всего, дальнейшее объясняется именно этим. У одного уличного перехода, дожидаясь зеленого света, он вдруг заметил стоящую рядом женщину. Она была с двумя маленькими детьми и большой собакой. И женщина, и дети, и собака показались ему необычайно яркими. Молодая женщина была действительно хороша, и дети были хороши, и собака была под цвет ее рыжеватых, распущенных волос.

Женщина, как заметил Николай Сергеевич, была несколько обеспокоена необходимостью перевести через улицу и детей, и собаку. Во всяком случае, она несколько раз переносила поводок с одной руки в другую, по-видимому не зная, рядом с каким ребенком вести собаку, с тем, что помладше, или с тем, что постарше. Обоих детей она держала за руки, и длинный, рыжеватый хвост собаки забавно гармонировал с ее распущенными волосами. {202}

- Собаку, которую вы подобрали с таким вкусом, я взять на руки не могу, - вдруг неожиданно для себя сказал Николай Сергеевич, - а ребенка возьму, если собака позволит.

С этими словами он подхватил ребенка, стоявшего рядом с ним. Собака вопросительно посмотрела на женщину, а потом на поднятого ребенка. Женщина тряхнула длинными волосами и, взглянув на него, рассмеялась.

Зажегся зеленый свет, и они перешли улицу. Дальше начинался сквер, где женщина с детьми и собакой собрались гулять. Он поставил малыша на ноги. Женщина поблагодарила его и так гостеприимно улыбнулась, что он пошел рядом с ними, тем более что ему было по пути.

Это был необыкновенный случай, и поведение его было необыкновенным. Никогда в жизни он не заговаривал со случайно встреченной женщиной. Позже, вспоминая все, что случилось, он уверился, что его невероятно возбужденное состояние было предвестником этой встречи. То, что возбужденное состояние было вызвано, как он говаривал, пойманной мыслью, он забыл, хотя мысль, конечно, помнил.

Он радостно удивлялся, что ему так легко и просто с этой незнакомой женщиной, и чем больше он радовался и удивлялся этому, тем легче и проще ему становилось.

Узнав, что он физик, женщина сказала, что и ее муж физик, и вдруг застенчиво поинтересовалась его именем. Он назвал себя.

- О! - тихо воскликнула она с каким-то необыкновенно сдержанным горловым звуком и взглянула на него, как бы сдерживая блеск своих больших, зеленых глаз, отчего они еще сильней заблестели. - Мой муж в восторге от ваших работ.

Он знал, что известен в кругу физиков-теоретиков, но она так лично обрадовалась, что душа его наполнилась благодарным теплом. Они дошли до конца сквера и попрощались. Она сказала, что почти каждый день в это время прогуливается здесь с детьми, а иногда и с собакой. И она снова улыбнулась ему, протягивая руку, и снова, казалось, она сдерживает блеск своих ярких глаз, отчего они еще сильнее блестели. {203}

Николай Сергеевич чувствовал себя опьяненным. Он уже влюбился, хотя еще не знал об этом. И они много раз в течение месяца встречались в этом сквере. Она была здесь всегда с детьми, но без собаки. Он видел в этом проявление тонкого, далеко идущего такта: собаку, как хранительницу домашнего очага, она исключила из их общения. И когда после первой встречи он снова увидел ее здесь, он заметил, нет, ему не показалось, что она слегка покраснела и так нежно потянулась к нему, что он совсем потерял голову.

У них оказалась общая страсть - классическая музыка. Боже, боже, как все поздно приходит! С юношеских лет у него была теперь уже полузабытая мечта о счастье: сидеть на концерте любимой музыки, держа в руке руку любимой девушки.

Но так получилось, что, когда он влюблялся в девушку летучей студенческой влюбленностью, ему было не до музыки. А когда он добивался права приходить с ней на концерт, выяснялось, что ей до лампочки его классическая музыка. Так получилось и с женой, в которую он позже влюбился и так упорно добивался ее, что и ему тогда было не до музыки, а когда они позже стали ходить на концерты, выяснилось, что она равнодушна к музыке.

Жена его преподавала в институте английский язык и, как это ни странно, испытывала ревность к его успехам в науке. Когда кто-нибудь из наших или иностранных физиков, которые стали наезжать в горбачевские времена, высказывали ее мужу свое восхищение, лицо ее принимало грустное выражение хорошенькой обезьянки, вывезенной в северные широты.

Бедная феминистка! Николай Сергеевич даже английский язык знал лучше нее, вернее, у него был больший запас слов. Она считала, что и сама могла сделать хорошую филологическую карьеру, если бы ее целиком не поглощали заботы о семье. Он эти заботы действительно мало разделял. И она брала реванш, всячески подчеркивая его неспособность к практической жизни.

И вот он влюбился. Ему вдруг стали сниться томительные юношеские сны, где он был с этой женщиной. Он просыпался и краснел в темноте. И в темноте, движением, исполненным невероятного {204} комизма, если бы, зная все это, можно было бы все это видеть со стороны, так вот, в темноте он подымал голову над подушкой и близоруко смотрел на кровать жены, как бы стыдясь, что она во сне догадается о его снах.

Он уже знал, что эта молодая женщина с двумя чудесными детьми ради него готова на все, и ему думалось, что и он теперь не сможет жить без нее и готов порвать со своей семьей. Было необыкновенно тревожно, больно, счастливо! Однако мысленно он представлял, что все это будет не так уж скоро.

И вдруг она решила познакомить его со своим мужем. Зачем она это решила, он точно не знал. Видимо, так она готовила мужа к неизбежной разлуке, и Николай Сергеевич счел это достаточно честным, смягчающим удар решением.

Они встретились в консерватории, но, увы, не так, как он об этом мечтал: один на один. Он был со своей женой, она была со своим мужем. Правда, Николай Сергеевич к ним подошел, когда жена его отправилась в буфет пить лимонад. В консерватории она всегда оживлялась при виде буфета.

Он подошел к любимой женщине и ее мужу. Видимо, она ему уже что-то сказала или он сам обо всем догадался. Муж ее был красив и окинул его гордым, почти надменным взглядом. Николай Сергеевич даже слегка растерялся. Но когда они протянули друг другу руки, муж ее с такой судорожной силой сжал его ладонь, так, вероятно, выброшенный с лодки хватается за руку выбросившего его, и он увидел в гордых за мгновенье до этого глазах ее мужа такое страдание, такую мольбу, такую неуверенность в себе и одновременно с этим такое жадное, страдальческое любопытство: "А была ли близость?" - что Николай Сергеевич, внезапно оглушенный этой болью, забыл о себе, забыл о своей любви, забыл обо всем и, взглянув ему прямо в глаза, крикнул ему своими близорукими, но теперь всевидящими глазами:

"Ничего не было и не будет!"

И кажется, муж ее понял это. А внешне все выглядело так, словно молодой ученый своим затянувшимся рукопожатием выражает мастеру почтительный восторг. Ни его собственная жена, ни {205} тем более чуть позже подошедшая жена Николая Сергеевича ничего не заметили.

Потом они расселись по своим местам, и была трагическая музыка под управлением знаменитого дирижера, и он всласть упивался страстными, прощально-примиряющими звуками, одновременно стыдясь слез, наворачивающихся на глаза, и несколько раз подносил платок к лицу, якобы убирая пот, чтобы украдкой промокнуть глаза, а потом очнулся под гром аплодисментов, когда стали подносить цветы дирижеру и пианисту.

- Какая бравурная музыка, - вдруг сказала жена.

- Бравурная? - переспросил он.

- Живая, - поправилась она.

- Живая?! - повторил он, но она уже не слушала его, а здоровалась с супружеской парой, работающей в ее институте.

В ту ночь он не спал до утра. Через тот раздирающий душу разряд боли и жалости к ее мужу он почувствовал будущую боль собственного мальчика, он почувствовал боль ее детей, которые останутся без отца, и менее всего он чувствовал боль собственной жены.

Он никогда не давал повода к ревности, но если б он ушел от нее, это было бы грандиозным возмездием за ее постоянную, иногда злорадную уверенность, что он не способен ни на какой практический шаг.

Больше юношеские сны его не тревожили. Да, он не смог переступить. Она ему несколько раз звонила на работу, но он и с ней говорил уклончиво (и тут не мог сразу переступить), и вскоре звонки заглохли. Он мучился. И только Андрей Таркилов знал об этой истории. И с гневной грубостью пытался утешить его:

- Не горюй! Неизвестно, кто бы перенес через дорогу ее ребенка в следующий раз!

___

...Музыка... Ладонь в любимой ладони... Ласточкино гнездо... Так вот он, подлец! И нельзя об этом сказать, и нельзя его ударить, и нельзя его убить! Слишком сложный клубок при этом размотается, да он и неспособен размотать этот клубок. И подлец {206} об этом знает и потому так спокойно, так интеллигентно, время от времени поправляя очки, разговаривает со своим собеседником, зная и видя, что Николай Сергеевич стоит от него в десяти шагах.

Звали подлеца Альфред Иванович, и сейчас Николаю Сергеевичу казалось, что в этом имени уже заключена мировая пошлость и человек с таким именем не может не быть подлецом.

Невыносимо было видеть это породистое, почти красивое лицо с выражением агрессивной готовности к благородному поступку. Николаю Сергеевичу вдруг представилось, что такие лица, вероятно, бывают у истинных карточных шулеров, хотя сам он в карты не играл и никогда близко не видел картежников.

Хотелось бежать, бежать от него подальше! Но сколько можно бежать от него! Надо перешибить в себе это чувство невероятной неловкости, надо забыть о его существовании.

Легко сказать! Николаю Сергеевичу становилось все хуже и хуже. Они сейчас стояли у входа в театр в ожидании начала спектакля. Они случайно встретились здесь. Но так ли уж случайно? Николай Сергеевич, когда ему предложили в институте билеты на этот нашумевший спектакль, в глубине души предчувствовал, что Альфред Иванович может оказаться здесь, и как бы желал этой встречи, чтобы перешибить манию брезгливого ужаса, которую он испытывал в последнее время при виде этого человека.

Жена отказалась идти на спектакль, и он оказался один перед этим человеком со своей манией брезгливого ужаса. Ему становилось все хуже и хуже. До начала спектакля оставалось минут пятнадцать, и он сдался. Перестал пытаться перешибить эту манию, вошел в театр и сел на свое место, все еще преодолевая накатывающие на него волны дурноты. Дурнота не проходила, и он вдруг испугался, что, если во время спектакля ему станет совсем нехорошо, будет ужасно неудобно пробираться из ряда, вызывая у зрителей раздраженное беспокойство.

Он встал и вышел из театра. Альфреда Ивановича у входа уже не было, он, видимо, уже сел на свое место. Николаю Сергеевичу сейчас было так плохо, что он даже почувствовал к Альфреду {207} Ивановичу некоторую благодарность за то, что тот исчез. При этом он про себя успел отметить странность этой благодарности. Тут ему повезло. И сразу же повезло еще раз. К театру подкатило такси с пассажирами, которые спешили на спектакль, и он сел в такси, и шофер не стал морочить голову, что ему некогда и тому подобное, а повез его домой по названному адресу.

...Но что же было, что произошло? Два месяца назад Альфред Иванович ворвался к нему в кабинет, исполненный какой-то карающей решимости. Он принес письмо-протест по поводу суда над правозащитниками. Дело было шито белыми нитками, и суд был, по существу, закрытым, хотя это противоречило всем законам.

- Если согласен и не боишься, подпиши, - с вызовом сказал Альфред Иванович, стоя над ним, пока он читал письмо в правительство.

Читая письмо, Николай Сергеевич автоматически взял ручку и поднес ее к письму.

- Ни слова не менять, - воскликнул Альфред Иванович, - или ты подписываешь, или отказываешься! Третьего не дано!

- Отсутствие запятых тоже знак протеста? - спросил у него Николай Сергеевич, подымая голову над письмом.

- Запятые можно, - не чувствуя юмора, согласился Альфред Иванович, заглядывая в текст и нисколько не смущаясь. По-видимому, отсутствие некоторых запятых он относил за счет слепящего гнева, который владел им во время составления письма.

Николай Сергеевич прочел письмо, расставил недостающие запятые и расписался. Уже расписавшись, он отметил про себя, что его подпись слишком полемически большая и отчетливая и это не только и даже не столько знак протеста против суда, сколько знак насмешки над составителем письма, который слишком преувеличивал героизм своей общественной активности.

Николай Сергеевич вручил Альфреду Ивановичу подписанное письмо, и тот долго и внимательно рассматривал его подпись, словно не слишком доверяя ее подлинности. Скорее всего, он был несколько разочарован в том, что Николай Сергеевич письмо подписал. {208} Скорее всего, он предпочел бы, чтобы Николай Сергеевич отверг письмо, а он произнес бы жаркую речь о тех, кто уткнулся в свои формулы, когда страна катится в пропасть.

- Только как бы это письмо не оказалось в заграничной прессе раньше, чем правительство его прочтет, - сказал Николай Сергеевич.

- Как это может быть? - оскорбился Альфред Иванович.

- Полиция может по своим каналам передать его на Запад, чтобы иметь аргумент против подписавших письмо, - пояснил свою мысль Николай Сергеевич.

- Волков бояться - в лес не ходить, - торжественно заявил составитель письма и, довольный, что последнее слово осталось за ним, удалился из кабинета.

Всего шесть физиков подписали письмо. Альфред Иванович тоже был физиком, но работал в другом институте. По мнению гуманитарной интеллигенции, он был крупным физиком, а по мнению физиков, он был крупным знатоком современного искусства. Николай Сергеевич считал, что достижения Альфреда Ивановича в физике достаточно скромны, но он удивлялся даже этим скромным достижениям, поскольку Альфред Иванович всегда был на людях и непонятно было, когда он успевал работать.

Загрузка...