Перевод Е. В. Каменской
«Вот и они, Фреда!» — крикнула миссис Барклей служанке. Она поднялась со своего кресла у окна, в то время как «родстер» выруливал на повороте аллеи, и стояла, глядя, как ее сыновья Лейн и Гарри вылезали из машины.
Фреда опрометью вбежала в комнату и теперь смотрела в окно из-за спины миссис Барклей. «Гарри почти такого же роста, как Лейн, — бормотала она себе под нос. — Но Лейн-то какой красавец в своей новой форме!»
Миссис Барклей подавила раздражение. Она так и не смогла приучить Фреду говорить «господин Лейн». Конечно, она была уверена, что Фреда никогда от нее не уйдет, но в нынешние времена никто не мог знать наверняка, поэтому она не стала делать ей замечаний. Вместо этого она поспешила к двери, распахнула ее и бросилась на шею Лейну. Она была высокого роста, но он был выше, и она трепетала от обожания, обнимая его. Его выбритая щека потерлась о ее висок, он быстро поцеловал ее. Она вдыхала запах мыла и портупеи, но под ними был особенный свежий запах его тела, в котором она узнавала свой собственный.
«О дорогой!» — прошептала она. И тотчас разжала объятия, чувствуя напряжение обнимавших ее рук, уже готовых оттолкнуть ее. «Ну, Лейн!» — воскликнула она, отстранившись от него на расстояние вытянутой руки.
Он был в своей форме второго лейтенанта и был так прекрасен, что ей хотелось плакать. Снова и снова он ослеплял ее своей красотой, но никогда еще она не чувствовала ее так сильно. Ей хотелось упасть к его ногам и ей ничего бы не стоило сделать это, но она умела сдерживать себя.
«И тебе не стыдно быть таким красавцем? — спросила она, насмешливо морща губы. — Ты выглядишь совершенно как реклама «Братьев Брук»!»
«Ничего удивительного, ответил он. — Вся моя амуниция от них». Он положил фуражку, перчатки и плащ на канапе в холле, потер руки и подышал на них. «Холодает. Ночью будет мороз, мама».
«Боюсь, твоим розам конец», — сказал Гарри.
«А я их все сегодня срезала, до последнего бутона, в честь твоего приезда, Лейн», — сказала она, поводя рукой в сторону вазы на столе. Их руки были удивительны похожи, с длинными и тонкими пальцами, но у него были руки мужчины. Она взяла его правую руку в свою, делая вид, что проверяет ее. «Какие чистые ногти! — со смехом воскликнула она. Подумать только, сколько мне пришлось ругать тебя за них — как теперь я ругаю Гарри».
Гарри прошел в гостиную и развалился в большом кресле, наблюдая за ними, его бледно-голубые глаза щурились. Когда она взглянула на него еще раз, он грыз ногти.
«Гарри, перестань грызть ногти», — мягко сказала она.
«Мне нужны короткие, чтобы играть», — пробормотал он.
«Ну так остриги их, Бога ради!» — сказала она.
«Ты все еще пиликаешь, Гарри?» — спросил Лейн.
Гарри засунул руки в карманы и кивнул.
«Гарри по-настоящему хорошо играет, сказала миссис Барклей. — Он репетирует сейчас со школьным оркестром бетховенскую симфонию».
Разумеется, она знала, что Лейн равнодушен к музыке, но никак не могла примириться с тем, что он не такой, каким она хотела его видеть. «Гарри, ты обязательно должен достать свою скрипку после обеда», — добавила она, когда Лейн ничего не ответил.
Гарри нетерпеливо заерзал и сел прямо. «Черт возьми, мама, Лейн вовсе не хочет слушать мое пиликанье».
Лейн хмыкнул. Он нетерпеливо расхаживал по комнате, оглядывая все вокруг. Теперь он остановился и потряс кулаками в шутливом гневе. «Ах так, хочешь на меня все свалить?! — возмутился он. — Конечно, я послушаю, как ты играешь, малыш».
«С твоей стороны не слишком красиво говорить такие вещи, Гарри», — сказала миссис Барклей. У нее был очень приятный голос, и то, что она говорила, никогда не звучало сурово: тем не менее оба сына взглянули на нее с тревогой. Лейн быстро подошел к ней и погладил по щеке. «Ну, мама, — просительно проговорил он, — Гарри не имел в виду ничего такого».
Она перехватила его руку и удержала в своей. «Посмотри на ногти Лейна, Гарри, какие они красивые — твои могли бы выглядеть так же».
«Его руки похожи на твои, а мои на отцовские», — отрывисто сказал Гарри.
Она выпустила руку Лейна и посмотрела на Гарри. Гак он догадался, о чем она думает? Толстые бледные руки Тома с похожими на обрубки пальцами и плоскими широкими ногтями сможет ли она когда-нибудь забыть их? Тома не было в живых уже пять лет, но иногда вид сыновних рук словно воскрешал его и возвращал в эту комнату того здоровенного мужчину с белесыми волосами и бледной кожей, который был ее мужем и к которому она испытывала отвращение. Как глупо было выходить замуж ради того, чтобы досадить Арнольду Фостеру, не любившему ее! Она только разбила свое сердце.
«Но это не значит, что ты должен грызть ногти», — сказала она.
Лейн снова принялся расхаживать по комнате. «А где песик?» — вдруг спросил он.
«О Лейн, голос миссис Барклей звучал ласково, — я не хотела писать тебе, его задавило месяц назад. Я не знаю, как это случилось, но он любил бежать впереди машин по аллее. Его переехал грузовик, привозивший белье из прачечной. Мы нашли его, бедняжку, в кустах, уже совсем окоченевшего. Он отполз туда, чтобы умереть в одиночестве. Гарри устроил ему очень красивые похороны».
«Глупый пес». — сказал Лейн.
Светлые ресницы Гарри взметнулись, его маленькие голубые глаза пылали гневом. «Он не был глупым — ты никогда им не занимался! Собака сама не может научиться вести себя, если ее не учат».
«Заведете другую собаку?» — спокойно спросил Лейн. Он закурил сигарету.
«Я не хочу другую собаку», — буркнул Гарри.
Все трое помолчали. «Я думаю позвонить Элис», — вдруг сказал Лейн.
«Ну, Лейн, сегодня ты должен обедать дома! — сказала миссис Барклей. — Иначе Фреда обидится».
«Конечно, — легко согласился он. — Но я обещал Элис, что потом мы куда-нибудь съездим — потанцевать или что-нибудь в этом роде».
Он направился к двери, и миссис Барклей проводила взглядом его стройную фигуру. «Лейн выглядит чудесно в этой форме, правда?» — оживленно сказала она. Гарри сердится, подумала она, не услышав от него ответа, а когда он сердится, то становится еще больше похож на Тома. Его коричневый твидовый костюм был мятым, густые волосы слишком отросли. Гарри было бы полезно тоже поносить форму, но ему было только семнадцать, и она не представляла, что делать с этим оставшимся годом. У нее было странное чувство, когда она смотрела на него: словно в кресле сидел не Гарри, а сам Том. Том был таким молодым, даже в свои сорок шесть, когда умер. Он был из тех, кого женщины называют «большой ребенок». Но ее этот тип никогда не привлекал, эти мужчины, чьи тела старились, а разум оставался ребяческим, мужчины, спасавшие себя тем, что оставались детьми в глазах женщин.
Тем не менее, она вышла замуж за Тома, зная, что он из себя представляет и что она его не любит. Нужно отдать ей должное: она тогда не догадывалась, как безнравственно выходить замуж за человека, которого не любишь. Свои собственные страдания она облекла в чувство вины за допущенную по отношению к нему несправедливость. Она вспоминала все это, глядя на Гарри, и старое чувство вины заставило ее мягко сказать: «Что с тобой сегодня, Гарри? Разве ты не рад, что Лейн приехал домой?»
Веселый голос Лейна ворвался в комнату раскатами смеха: «Брось шутить, Элис… разве? За кого ты меня принимаешь»?
«Конечно, я рад, что Лейн приехал домой», — сказал Гарри. Он сидел прямо, держа свои некрасивые руки в карманах. Потом расправил плечи и взглянул ей в лицо. «Со мной, мама, все в порядке. У нас с Лейном все было отлично, пока мы были вдвоем. Я страшно обрадовался, увидев его на станции, и всю дорогу домой мы разговаривали — больше, чем за все предыдущие годы. Но ты все портишь в наших отношениях».
Так жестко он не разговаривал с ней никогда. Она почувствовала удар и инстинктивно перешла в наступление: «Ты просто завидуешь Лейну, вот и все, Гарри. Он красивее тебя… и старше. Это обычная зависть младшего брата к старшему».
В ту же секунду она ощутила, что ответный удар пришелся прямо в сердце. Краска мгновенно залила его лицо, оно стало пунцовым. «Я знаю, что Лейн красивый, а я — нет, — сказал он. — Ты давала мне это понять, сколько я себя помню». В его тихом голосе, единственном, чем он не был похож на Тома, был не гнев, а только глубокое страдание.
У нее перехватило дыхание, и она тоже покраснела. Неужели она в самом деле была такой жестокой? Она не желала верить этому. «Послушай, Гарри, — быстро заговорила она, — ты несправедлив. Я никогда ни одним словом…»
Он перебил ее: «Я не так глуп, мама. Мне не нужны слова. Я видел это в твоих взглядах, голосе, в тысяче вещей. Я всегда знал, как ты относишься ко мне».
Она вздрогнула, слезы подступили к ее глазам. Том никогда бы не мог сказать так. Ужасно было слышать эти высказанные вслух обвинения из уст его сына, его плоти и крови. Словно Том взялся отомстить ей, сделав мальчика своим орудием. «Гарри, как ты можешь говорить такое, когда Лейн вернулся домой всего на несколько часов! Завтра он уедет и, может быть, никогда к нам не вернется».
«Это отвратительно с моей стороны — говорить так, — подумала она. — Гадко прикрываться возможной гибелью Лейна, чтобы защититься от Гарри — от Тома». Она чуть не сказала это вслух.
Гарри вдруг словно постарел, став таким же, как Том. Он сказал спокойно: «В этом нет ничего нового для меня, мама. Хотя, наверное, я никогда не признавался даже себе, как сильно ты любишь Лейна. И только сейчас, несколько минут назад, я понял, что должен с этим справиться».
«Конечно, я люблю Лейна, — закричала она. — И люблю тебя. Вы оба мои сыновья!»
Он улыбнулся такой печальной улыбкой, что, если бы она любила его, ее сердце разорвалось бы на части — она знала это, и вся ее старая вина перед Томом проснулась в ней снова — чтобы отравить ее радость.
Она поднялась и быстрыми шагами подошла к нему, положила руку на его плечо. «Гарри, нам просто не надо говорить об этом сейчас. Мне очень больно… Я не знаю, что я сделала, чтобы ты так думал… Я старалась быть хорошей матерью…»
«Ты действительно очень старалась», — сказал он, поднимая на нее глаза.
Ее рука соскользнула с его плеча, она со страхом смотрела на него сверху вниз. Он опять был бледен. «Я бы хотел, чтобы ты перестала стараться», — отчетливо произнес он. И она поняла, что он знает, какое для нее было усилие положить руку ему на плечо. Запах его тела был запахом Тома. Она замечала это каждый раз, когда оказывалась рядом с ним. Сын смог унаследовать даже запах отца.
«Ты меня поразил, — сказала она. — Я даже не знаю, что тебе ответить. Но мне кажется, что сегодня мы должны ради Лейна постараться быть веселыми».
«Конечно». Гарри поднялся с кресла, он стоял, высокий, сутулый, держа руки в карманах. Улыбка искривила его толстые бледные губы. «Только знаешь, мама, Лейн все равно ничего не заметит. Он ведь не такой, как мы».
Она открыла рот, чтобы ответить, и не смогла. Ее темные ресницы затрепетали и упали.
«Ты и Лейн только кажетесь похожими, — сказал Гарри, — но по-настоящему похожи мы с тобой».
Ей нечего было возразить против этой вопиющей правды. Она так долго отказывалась признавать ее, так глубоко прятала ее в себе, уверенная, что ни один человек не догадывается о ней, а оказалось, что этот бледный некрасивый мальчик все знает! И вот он вытащил эту правду наружу и предъявил ей — именно сегодня, когда ей так хотелось быть счастливой! Он внушал ей ужас, она была бы рада бежать из этого дома, от него, бежать вместе с Лейном. Но она только опустила голову и закрыла лицо руками.
«Как ты можешь быть таким… жестоким!» — рыдая, проговорила она.
«Бедная мама», — сказал он и вышел из комнаты своей шаркающей походкой.
Она услышала, как закрылась дверь, и, радуясь одиночеству, опустилась в кресло и вытерла глаза. До нее донесся голос Лейна, он прощался.
«Ага… ну все, пока, Элис. Буду что-нибудь в половине десятого… Договорились… прошвырнемся по городу… ладно!»
Она едва успела привести себя в порядок до того, как он вошел. Отвлекая его внимание, чтобы он ничего не заметил, она спросила: «Ты, случайно не влюблен в Элис, а, Лейн?»
Он засмеялся и сел. «Что за вопрос, мама! Откуда я знаю? Может быть, выясню сегодня вечером».
«Элис славная девушка», — сказала она, удивляясь сама себе. Она всегда прикладывала усилия, чтобы побороть ревнивое чувство по отношению к девушкам, звонившим Лейну, ходившим за ним и вздыхавшим по нему. Она шутила, поддразнивала его и так перемогала свою ревность. Но сейчас она не ревновала. Она хотела подкрепить свою любовь к нему любовью другой женщины. Если его могла любить Элис — Элис, такая умная и блестящая девушка, значит, в отношении Лейна права она, а Гарри не прав.
«Ты не замечаешь никаких перемен в Гарри?» — вдруг спросила она.
Лейн удивился. «Он очень вырос — не знаю, я больше ничего не заметил».
«Он так странно ведет себя в последнее время, — против воли проговорила она, — Не знаю, что и думать».
«Ну, он всегда был странным, — рассеянно заметил Лейн. — Вечно читал книжки и занимался музыкой. Нормальные ребята этим особо не интересуются. По крайней мере, я не интересуюсь».
Она сидела в кресле опустив плечи, смотрела на него и молчала. Как дети, думала она, могут разбить твое сердце, расстроить, причинить боль, ни о чем не подозревая! Она полюбила Лейна в тот первый миг, когда медицинская сестра подала его ей.
Это была ее плоть, у этого существа были ее темные волосы и карие глаза, ее гладкая смуглая кожа, ее стройная фигура, даже ее ноги. Она держала эти ножки, когда он был младенцем, она оттирала его натруженные ступни и коленки, когда он был мальчиком, она и сейчас знала их наизусть, когда он стал молодым мужчиной. Его ноги были похожи на ее, только это были ноги мужчины, длинные, сильные и стройные.
«Я много читала тебе вслух, — сказала она. — Сказки, стихи — когда ты болел. И я часто играла тебе и пела…»
Он взглянул на нее, слегка пристыженный. «Ты все делала просто здорово, мама, но я, наверное, в папу. Ты же знаешь».
Она отвернулась. «Конечно», — сказала она.
Но выдержать это было невозможно. Она вскочила, пригладила ладонями волосы. «Так как же мы проведем этот несравненный день? — воскликнула она сильным и звонким голосом. — Это ведь должен быть лучший день в нашей жизни! Чего бы тебе хотелось больше всего на свете, Лейн?
«Давай выведем лошадей! — предложил он, мгновенно загоревшись. — Мне хочется этого больше всего!»
Верховая езда — единственное, что они могли делать вместе с Томом. Даже тогда, когда годы завершили их отчуждение, когда она твердо знала, что он никогда не полюбит ничего того, что любит она, и когда то, что нравилось ему, вызывало у нее чувство непереносимой тоски, — даже тогда они могли отправиться вместе на прогулку верхом. Но она не садилась на лошадь с того самого дня, как они поссорились и он уехал один и погиб. Она держала лошадей только для мальчиков.
«Хорошо, — сказала она сейчас, — хорошо, Лейн».
…Она отдалась своей любви к нему. Дорожка вела через лес, и его стройная красивая фигура на фоне зелени и золота деревьев волновала ее сердце. Солнечные лучи чудного осеннего дня озаряли его голову, увенчивая ее сиянием. Это ослепительное создание произвела на свет она, ее плоть и ее кровь создали его во всем его великолепии. Она старалась скрыть от него свою гордость ведь он был только ее сыном, а не любовником.
«Я уверена, что те, кто придумал воевать и с тех пор никак не может остановиться, выглядели в военной форме как ты сейчас, — сухо проговорила она. — Доспехи были слишком к лицу, чтобы соглашаться на вечный мир».
Он рассмеялся своим легким смехом, который делал слова ненужными. Его простодушное тщеславие помогало ему понимать те чувства, которые испытывали женщины по отношению к нему, и ее чувства тоже, — тщеславие прибавляло блеска его красоте. Блестевшие глаза, уверенно сжатый рот, руки, легко державшие поводья. Когда он вдруг пустил лошадь в галоп и далеко обогнал ее, она намеренно придержала свою лошадь, чтобы полюбоваться им.
«Интересно, — подумала она, — будет ли Элис счастлива с ним?»
Никогда прежде она не подвергала сомнению его способность осчастливить женщину. Но никогда прежде она также не признавалась себе в том, что ей он счастья не принес. Это ее божественное дитя, чьей красотой она всегда утешалась, часто делало ее несчастной. «Дайте ему время, — говорили ей его учителя. — В нем столько энергии. Он просто не нашел себя. Когда он станет старше…»
Она прилежно выслушивала их, чтобы скрыть от себя самой огорчение его неудачами. Но, так или иначе, его первый год в колледже не успел закончиться, война потребовала его себе, и теперь она могла только гадать, что произошло бы, если бы ему дали время.
Он прискакал галопом обратно — фуражка в руке, развевающиеся темные волосы, горящие глаза и королевская посадка в седле. В следующую минуту они скакали бок о бок, пустив лошадей легким галопом.
«Лейн, — серьезно сказала она среди буйства солнечного света, — с каким чувством ты едешь на войну? Я все время хотела поговорить с тобой об этом, но боюсь, нам больше не удастся побыть сегодня вдвоем. А мне хотелось бы знать, дорогой, — это будет утешать меня, когда ты уедешь, — хотелось бы знать, о чем ты думаешь, совершая все это — все эти опасные вещи. И если что-то с тобой случится… мне будет легче, если я буду знать, что… что ты сражался за то, ради чего, по-твоему, стоит отдать свою жизнь».
Она и вправду часто думала об этом и мучительно хотела знать, есть ли в нем та вера, которая даст ему силы, если ему суждено погибнуть.
Он посмотрел на нее своими блестящими непостижимыми глазами: «Боюсь, я как-то не думал об этом, мама. Но надеюсь, что мне там будет не очень скучно».
Невыносимые воспоминания, будто привидения, выползли из леса и потянулись к ней своими холодными руками. Так мог ответить Том, так он отвечал, когда она, в отчаянных попытках сгладить их разность, открывала ему свою душу.
«И это все?» — спросила она.
«А что еще? — ответил Лейн. — Что бы ты хотела, чтобы я чувствовал, мама?»
«Ничего, — сказала она, — больше ничего».
Гарри не было дома, когда они вернулись. Он ушел в школу на репетицию, сказала Фреда, и не знал, когда освободится.
«Тогда мы будем завтракать вдвоем с Лейном», — сказала миссис Барклей. Вчера она ломала голову, придумывая, как оказаться за завтраком наедине с Лейном, и ничего не смогла придумать. Теперь Гарри предоставил ей эту возможность, просто уйдя из дому.
И все-таки это не был завтрак вдвоем. Она не могла не думать о Гарри. Как глубоко она его ранила? Она поймала себя на том, что думает о нем с другим, новым чувством, даже, пожалуй, с любопытством. Неужели она никогда по-настоящему не знала его? Быть может, думала она с привычным чувством вины, все еще обращенным на Тома, она была так поглощена Лейном, что на Гарри у нее просто не оставалось времени. Впрочем, он никогда и не доставлял ей хлопот. Он был лихим мальчиком, всегда знавшим, чего он хочет, и всегда хорошо учившимся. С ним не случалось никаких происшествий, подобных тем, что держали ее в напряжении с Лейном. Вот только в последнее время Гарри стал нервнее, несдержаннее и даже строптивее. Так, ом завел манеру задерживаться где-то допоздна и не говорить, где был.
«Лучше бы ты не уезжал», — неожиданно сказала она Лейну за бифштексом. Это было его любимое блюдо, но сегодня она с трудом выносила его. А Лейн любил сырой бифштекс и сейчас поедал его с аппетитом. «Я правда чувствую, что мне нужна помощь с Гарри, — продолжала она. — Я не понимаю его».
«Оставь его в покое, — посоветовал Лейн. — На следующий год армия избавит тебя от всяких хлопот с ним». Он снова принялся за бифштекс. «Отличный завтрак, Фреда!» — сказал он.
Фреда улыбалась, глаза ее таяли. Лейн был и ее любимцем.
«Мне кажется, что для матери это не выход — сдать сына в армию, — сказала миссис Барклей. — Он говорил с тобой о чем-нибудь, Лейн?»
«Он утром говорил что-то: вроде хочет заняться химией, — рассеянно ответил Лейн. — Я не очень слушал. Он болтал всякую чепуху. Я никогда не любил химию. Мама, ты не будешь возражать, если я съезжу повидаюсь с ребятами?»
«Разумеется, не буду, сказала она. — Я хочу, чтобы ты делал только то, что доставляет тебе радость».
И все-таки было странно оказаться совсем одной в доме в этот день накануне отъезда Лейна, быть может, навсегда. Гарри не возвращался. Она позвонила в школу в пять часов, но там никто не ответил. Все разошлись.
Она вдруг почувствовала такое напряжение, что ей расхотелось обедать наедине со своими двумя сыновьями, за один день превратившимися в каких-то малознакомых людей. Немного подумав, она пошла к телефону и позвонила Элис.
«Элис? Не думала, что застану тебя дома».
«О, я целый день привожу себя в порядок, чтобы вечером пойти с Лейном!» — смеясь, воскликнула она. Это был смех влюбленной женщины, и миссис Барклей узнала его с чувством, похожим на страх.
«Может быть, ты приедешь к нам пообедать, Элис? Тогда нас будет четверо, и я знаю, что Лейну это будет приятно».
«Я просто мечтала, миссис Барклей, чтобы вы пригласили меня!» — голос Элис пел в трубке.
«Очень хорошо, дорогая».
Она повесила трубку, предупредила Фреду и, вернувшись к себе в комнату, провела час в шезлонге, окруженная тишиной дома. В шесть она встала, приняла ванну, оделась и спустилась вниз, а в половине седьмого в дом ворвался Лейн, с ходу распахнувший двери гостиной.
«Алло, прекрасная! — прокричал он. — Ждешь меня?»
«Конечно, — ответила она, подставляя щеку для поцелуя. — Я пригласила Элис к обеду. Она будет с минуты на минуту».
«Отлично! — сказал он. — Я сам хотел позвать ее, но Гарри не знал, как ты к этому отнесешься».
«Ты видел Гарри?» — спросила она.
Лейн был уже в коридоре, на середине лестницы. «Не-а, не видел», — крикнул он.
«Я просто не стану волноваться из-за Гарри», — сказала она себе. Но она была так глупа, что подумала, не выкинул ли он какую-нибудь штуку… не убежал ли, например, из дому. После сегодняшнего утра ей казалось, что она совсем не знает его.
Но она никак не выказала своего волнения, когда через десять минут вошла Элис, похожая на золотистую лилию. Они расцеловались, и она почувствовала прилив нежности к этой высокой очаровательной девушке, которую знала с младенчества. Элис была еще юной, ей было только восемнадцать, а Лейну девятнадцать. Но в такое время детей принуждают быстро взрослеть. Мальчики должны становиться мужчинами в восемнадцать, а девочкам приходится влюбляться, выходить замуж и превращаться в женщин раньше срока.
«Лейн спустится через несколько минут», — сказала она.
«А где Гарри?» — спросила Элис.
«Он ушел на репетицию оркестра, и я его с тех пор не видела», — ответила миссис Барклей.
«Ему дали сольную партию, — сказала Элис. — Вы знаете?»
«Нет, не знаю, — ответила миссис Барклей. — Какой негодник — ничего мне не сказал!»
«Это было только вчера, — пояснила Элис. — Я встретила его, и он рассказал. Вы можете гордиться им, миссис Барклей. Он играет просто великолепно».
«Я горжусь», — быстро сказала она.
И в тот же миг услышала, как открывается входная дверь. Повинуясь какому-то необъяснимому порыву, она встала и вышла в холл. Гарри стоял там. Он выглядел усталым, лицо было измазано. В руках у него был футляр со скрипкой.
«Гарри, где ты был?» — строго спросила она.
«Заходил домой к преподавателю музыки, ответил он. — Хотел кое-что с ним обсудить, мне нужен был совет».
«Почему ты не сказал, что тебе дали сольную партию?» — спросила она. — Я только что узнала об этом от Элис».
«Я не думал, что тебя это интересует», — ответил он. Как всегда, его прямота обезоруживала ее. «Ну, хорошо, обед уже готов… Тебе лучше пойти к себе и умыться».
Когда через пятнадцать минут он спустился, сразу после Лейна, на нем был синий костюм, а волосы тщательно причесаны. Его бледное лицо было спокойно. Он молча пожал руку Элис, они перешли в столовую, и он занял свое место напротив Элис. Лейн сидел во главе стола, на месте, где раньше сидел его отец.
Это был приятный обед, и они посвятили его Лейну. Лейн говорил, они слушали. Гарри не произнес почти ни слова. Если бы это случилось прежде, миссис Барклей не обратила бы внимания на его молчание. Но теперь она ловила себя на том, что забывает о Лейне и думает о Гарри. Два или три раза их глаза встречались, но тотчас расходились. Он тоже думал о ней. Она чувствовала. Ее начал страшить отъезд Лейна. Завтра в это время она останется в доме вдвоем с Гарри. Между ними не останется ширмы. Они окажутся наедине, лицом к лицу. Она обнаружила, что думает об этом больше, чем об отъезде Лейна, и это ее так поразило, что она тоже была непривычно молчалива.
В эту ночь она спала плохо и рано проснулась. Да, не было сомнений — она страшилась отъезда Лейна из-за Гарри. «Это безумие, — говорила она себе, — в чем дело: Гарри — просто ребенок, которого я родила, нянчила, учила».
Хотя, по правде говоря, ей не пришлось много учить его, честно призналась она себе. Гарри учился всему как-то сам, без ее усилий, а все ее время было занято Лейном. Она, в сущности, не переставала им заниматься вплоть до самой армии.
«Быть может, это лучшее, что могло его ожидать, — думала она, — потому что он, конечно же, будет отличным солдатом».
Том тоже был хорошим солдатом. Где-то в доме лежали медали, полученные им во Франции за особую доблесть[1]. «Тупицы всегда бывают хорошими солдатами», — с горечью думала она когда-то. Она вспомнила об этом теперь с новым горьким чувством. «Но Лейн не тупица, — возмутилась она про себя, — по крайней мере, не такой, как Том. Лейн просто еще очень молод…»
Прощание, много дней маячившее перед ней кошмаром, оказалось необъяснимо легким. Печаль, которая, как она ожидала, будет переполнять ее сердце, оказалась не такой гнетущей — словно она расставалась не с Лейном, а с кем-то, кого любила неизмеримо меньше.
«До свидания, мама», — сказал он, когда они крепко обнялись.
«До свидания, дорогой», — ответила она и с изумлением обнаружила, что глаза ее сухи.
Когда поезд тронулся, заплакала Элис. «Какая вы мужественная, миссис Барклей!»
«Он вернется, — ответила она. — Я чувствую, что он вернется».
Это правда — она так чувствовала. Том прошел через всю войну без единой царапины — чтобы умереть через двадцать лет, упав с лошади.
На обратном пути машину вел Гарри, а они с Элис сидели на заднем сиденье, пока не подъехали к дому
Элис, где она вышла. Тогда миссис Барклей пересела вперед. Что бы ей ни предстояло пережить с Гарри, лучше было не откладывать — так она решила. Но в то утро Гарри выглядел совершенно умиротворенным. Он уверенно вел машину, его толстые пальцы надежно лежали на руле. Он молчал, и она искоса взглядывала на его профиль. Он не казался расстроенным, хотя был серьезен.
«Иногда я думаю, поженятся ли Элис и Лейн», — сказала она, прерывая молчание.
«Надеюсь, что нет», — невозмутимо ответил он — с такой уверенностью, что это ее изумило и позабавило.
«Почему?» — спросила она, взглянув на него.
«Думаю, что они оба будут очень несчастливы, может быть, через год, — ответил он. — Я хочу сказать: Лейн ужасно красивый, и Элис нужно будет время, чтобы преодолеть это. Но она преодолеет. Она умная»
«А Лейн — нет?»
«Я этого не сказал. Но она очень умная. Ему будет тяжело с ней через какое-то время».
«Вот как… тяжело?»
«Им обоим», — сказал Гарри.
Они больше не разговаривали до самого дома, где он только сказал: «Я опять, ухожу на репетицию, мама».
«Хорошо, сын», — ответила она.
Он бросил на нее быстрый взгляд, открыл было рот, но ничего не произнес и ушел.
Днем, одна, она все вспоминала ног взгляд и потом вдруг поняла его. Она назвала его «сын» Впервые в жизни назвала его так. Она отложила шитье и невидящим взглядом уставилась перед собой. «Господи, как была жестока! думала она. — Он страдал, а я даже не догадывалась об этом!»
В этот день он вернулся рано и, прежде чем встретиться с ней, поднялся к себе и умылся. Увидев ее, он не подошел и не дотронулся до нее, и она поняла, благодаря своей новой способности чувствовать его, что он уверен: она не хочет, чтобы он прикасался к ней. Она вспомнила, что он никогда не подходил к ней сам и не дотрагивался до нее — с тех пор, как перестал быть малышом, и ее это устраивало. Ей захотелось сейчас протянуть к нему руки, но она понимала, что только шокирует его этим. Между ними должно было возникнуть еще что-то, но она не знала, как приблизить это.
Они пообедали вместе, и он тихо говорил о своей музыке, о трудностях с одним пассажем из адажио. Он спросил ее, как она провела день.
«Я ничего не делала, — отвечала она, — только шила».
«Надеюсь, тебе было не очень одиноко», — сказал он.
«Совсем не было, — сказала она. Я думала, что будет — после отъезда Лейна, но мне почему-то не одиноко».
Он бросил на нее один из своих странных, проницательных взглядов. «Он все знает, — внезапно подумала она, — Я не видела ничего в нем, а он все это время рос в доме и знал обо мне все».
Она встала из-за стола. Слезы, не пролитые утром, подступили к ее глазам сейчас. Он заметил это и быстро подошел к ней, по-прежнему не касаясь ее.
«Тебе нехорошо?» — с беспокойством спросил он.
Она взяла его за руку. «Пойдем в гостиную, — сказала она. — Мне нужно поговорить с тобой».
…«Нет, мне никто не говорил», — тихо сказал он. Он сидел, глубоко засунув руки в карманы, руки с погрызенными ногтями. «Не знаю, когда я впервые узнал».
Они разговаривали уже долго, и она чувствовала странную легкость и покой, которые приходят, когда все тайное уже рассказано.
«Наверное, я догадался, когда мне было семь лет, — говорил он. — Сначала я, конечно, думал, что просто не нравлюсь тебе. Потом я стал задумываться, почему… потом догадался. Потому что я был похож на папу».
Она думала о том, что вот уже десять лет этот ребенок, этот мальчик страдал так же, как она, а она об этом не знала!
«Но только позже, конечно, — продолжал он, — когда мне было тринадцать, наверное… да, это было на мой день рождения… Ты помнишь ножик, который ты мне подарила? Я долго мечтал о нем, он был именно такой, какой мне хотелось».
«Но ты отдал его Лейну… сразу же, — возразила она. — Я решила, что он тебе не понравился».
«Лейн захотел его, как только увидел, и я понял, что ты жалеешь, что не подарила ему такой же. Поэтому я отдал его. В тот день я догадался, что ты любишь его больше, чем меня — потому что ты позволила мне отдать ему ножик».
Она снова не могла говорить. Они помолчали.
«Когда ты понял… что похож на меня?» — спросила она после долгой паузы.
«По-моему, я всегда это знал, — ответил он. — Я всегда понимал тебя, — я всегда знал, что ты думаешь… и чувствуешь».
«О Боже!» — прошептала она.
Она встала с кресла, подошла к нему и положила руки ему на плечи, а он поднял к ней лицо со своей обычной улыбкой, и ее ужаснула печаль этой улыбки. «Я чувствую все иначе сегодня, — проговорила она. — Мне кажется, что я наконец узнала тебя… впервые за все эти годы. Я очень виню себя… за то, что я потеряла. Гарри, ты можешь меня простить?»
Мгновенная краска залила его лицо, и глаза — она видела — наполнились слезами. Он смотрел вниз, его губы дрожали. Он облизнул их и перевел дыхание. Потом смог заговорить.
«Конечно, — сказал он. — Все в порядке, мама. Люди не властны в своих чувствах. Я давно это знаю».
Молодой Дэвид Лин сумрачно стоял в углу просторной гостиной и наблюдал за восемью или десятью парами прилежно танцующих знакомых. Музыка с чувством игравшего духового оркестра рвалась из-за купы пальм в горшках. Дэвид, разумеется, понимал, что гостиная была роскошной и дорогой, поскольку принадлежала господину Фану — одному из ведущих банкиров Шанхая. Господин Фан ни в коем случае не потерпел бы чего-либо не роскошного и не дорогого. Вследствие этого стены были увешаны современными полотнами, написанными маслом, а также тонкими и изысканными старинными свитками, ибо господин Фан любил говорить — и его толстые лоснящиеся щеки раздвигались в улыбке крупными бороздами: «У меня есть все самое лучшее, новое и старое. В моем доме всему найдется место».
Сам господин Фан сидел сейчас, наблюдая за танцующей молодежью, а рядом с ним находились две очаровательные девушки. Одна была его дочь Филис, а другая — его последняя любовница, молодая актриса. Они были примерно одного возраста, но совсем разные. Филис, как решил Дэвид в начале вечера, была здесь самая очаровательная девушка. Он не понимал, как у такого толстого и уродливого человека могло вырасти это стройное бамбуковое деревце. Потому что дочь господина Фана и вправду походила на бамбук. Она была бледной и довольно высокой, почти такого же роста, как Дэвид, и на ней была бледно-зеленая длинная туника; на лице никакой краски, и от этого оно имело цвет молодой слоновой кости. Волосы ее тоже отличались от волос остальных женщин. Они не были острижены или завиты — ничего такого. Длинные, прямые и совсем черные, они были забраны в тугой узел у самой шеи. Она тихо сидела, глядя на гостей, и вокруг ее прелестных губ скользило выражение спокойного довольства. Что касается любовницы, то она выглядела актрисой. Делала большие глаза, вертелась туда и сюда, и ее волосы разлетались во все стороны вокруг слишком розового круглого лица. Дэвид, едва взглянув на нее, немедленно ее возненавидел. Она была, разумеется, из тех, кто без умолку трещит на какой-нибудь чудовищной смеси английского с китайским.
Вот уже минут десять Дэвид собирался пригласить Филис на танец, но его удерживала эта актриса. Предположим, я подойду, рассуждал он, а эта актерка протянет свою руку — она постоянно протягивала руку всем приближавшимся к ней молодым людям, — и не успею я и глазом моргнуть, как буду с ней танцевать. А я не стану, говорил он себе, не стану больше танцевать с завитыми дамами и с этими размалеванными и напудренными тоже не стану. Их волосы щекотали ему шею, а пудра с их физиономий пачкала заграничный костюм. Он бросил взгляд на свое плечо и рукой стряхнул с него пыль. Там остался след пудры. А все потому, что недавно к плечу прикасалось лицо Дорис Ли. Он ненавидел Дорис Ли — глупую кривляку, притворявшуюся, что забыла родной язык — она так долго прожила в Париже!
С Филис он никогда еще не танцевал — он видел ее впервые. Она работала в школе, не в их городе, и сейчас приехала домой на весенние каникулы. Господин Фан сказал, представляя ее: «А это мое единственное трудолюбивое дитя. Остальные предпочитают бездельничать».
«Вы должны ею гордиться», — пробормотал Дэвид, не глядя ей в лицо. Девичьи лица ему слишком надоели.
Но господин Фан громко расхохотался: «Она зарабатывает не так много, чтобы мне ею гордиться, — весело сказал он. — Она работает для собственного развлечения».
Вот тогда он взглянул на нее — на девушку, работавшую для развлечения! Такой он еще не встречал. Впервые за много месяцев в нем, хотя бы на миг, проснулся интерес к девушке. И на его лице была не только обычная дежурная улыбка, когда он спросил: «Могу ли я пригласить вас на танец?» Но у нее все танцы были уже обещаны. На мгновение он огорчился. Потом сказал себе, что это не имеет значения. В конце концов, она была всего лишь дочерью старого Фана и еще одной девушкой. За вечер он успел потанцевать с разными девушками. Теперь он едва мог припомнить их. Что не помешало им, с раздражением подумал он, осыпать пудрой мой пиджак.
Когда программа вечера была почти завершена, старый Фан решил продлить удовольствие. Он любил танцы, любил попрыгать по залу — огромный шар в развевающихся одеждах. Его круглое лицо светилось улыбками, и всякий раз, когда он отдавливал чью-нибудь ногу, попадавшуюся ему на пути, он разражался хохотом. Сейчас он прокричал музыкантам, глядя на них сквозь пальцы: «Еще три танца, и вы получите двойные чаевые!» С этими словами он подхватил свою любовницу, и они унеслись прочь. Она шаловливо прижималась к его выпуклым телесам, но глаза ее неутомимо блуждали по залу.
Этим шансом стоило воспользоваться. Дэвид видел приближающихся к Филис с разных сторон грех бойких, щегольски одетых молодых людей. Он ускорил шаг и оказался перед ней. «Могу я…»
Но молодые люди тоже поторопились. «Могу я…» «Могу я…» «Могу я…» Их голоса напоминали Дэвиду хоровое пение в той американской школе, где он учился. Он церемонно отступил в сторону — пусть делает выбор сама. Она выбрала сразу, поднявшись и шагнув в его сторону. «Вы были первым?» — спросила она приятным тоненьким голоском. «Да», — ответил он, и они вышли в зал.
Из-за грома музыки разговаривать было невозможно. Это тоже было вполне в духе старика Фана — нанять для чая духовой оркестр в двойном составе. Комната сотрясалась от грохота. Дэвид прижимал ее к себе, как теперь было принято, грудь с грудью, бедро с бедром. Ее щека касалась его плеча. Он хорошо танцевал и знал это, но и она тоже, как выяснилось, танцевала отлично. Она подчинялась и приникала к нему так послушно, что он подозрительно покосился на нее. Не слишком ли она податлива? Ему надоели слишком податливые девицы. Но ее бледное личико было холодно, а глаза, когда она подняла их на него, совершенно бесстрастны. Она улыбнулась и что-то сказала, но он не мог расслышать ее голос. Он поднял брови, и она рассмеялась. Больше они не пытались разговаривать. К концу танца молодые люди уже были на месте, поджидая ее, и он расстался с ней со своим обычным умеренно-развязным изъявлением благодарности: «Вы здорово танцуете, мисс Фан. Вот это да, здорово иметь такую классную партнершу!»
«Благодарю, мистер Лин. Вы гоже здорово танцуете», — просто ответила она.
Он не стал больше танцевать ни с кем, хотя свободные девушки были. Дорис Ли тоже была свободна, она прошла мимо него, призывно-томная и смеющаяся. Но он демонстративно наклонился, чтобы завязать шнурок на ботинке. Он не собирался больше танцевать. Он еще немного подумал о Филис, хотя давно уже перестал думать о девушках. Что его действительно занимало, так это работа, которую очень любил. Он был менеджером в издательском доме своего отца. И поэтому постоянно думал о том, как улучшить издание их книг. Когда-то он думал о девушках очень много, но это было еще до того, как они ему надоели. Они были слишком одинаковы. Все шанхайские девушки, решил он уже давно, похожи одна на другую. Он презрительно слушал своих приятелей, увлекавшихся какой-нибудь новой, особенной красоткой. Таких просто не существовало.
Чай закончился, и гости стали расходиться — веселые пары под ручку отправлялись развлекаться в другие места. Оркестр смолк, и комната наполнилась голосами — гости прощались и благодарили, при этом китайские и английские слова смешивались в одной фразе. Это считалось очень стильным так разговаривать, так же стильно было брать иностранные имена. Он тоже мог говорить на жаргоне, если было нужно. В сущности, он владел многими языками. Он мог говорить на студенческом американском, и на оксфордском английском, и на изысканном старинном китайском, которого по-прежнему требовал от него отец, и вот на такой смеси китайского с английским, на которой говорили его друзья. Все зависело от того, где он был.
Но в глубине души он больше всего любил китайский, хотя и потешался над ним перед приятелями. Они любили поразглагольствовать: «Есть столько современных вещей, о которых не скажешь по-китайски! Ну, как, например, сказать вот это…» Он всегда соглашался, и они вместе развлекались, пытаясь вывернуть старинные почтенные слова, чтобы выразить что-нибудь вроде «жаркий бабец», или «ты моя малышка», или «я просто без ума от тебя». Но потом Дэвиду становилось неловко, словно он учил невинного ребенка произносить гадкие вещи. Потому что старинные слова не хотели называть этого. Искаженные, они потеряли смысл и не выражали ничего вообще, невозмутимо оставаясь самими собой и отказываясь извращаться.
Он присоединился к убывающей толпе в дверях. Филис стояла с веселым и непринужденным видом, улыбаясь и подавая руку уходящим гостям. Он угрюмо посмотрел на нее, удивляясь, с чего это он взял, будто она чем-то отличается от других. В эту минуту она была такой же, как все, как любая девушка. Может быть, она тоже пудрилась. Он невольно покосился на свое плечо. Но нет, пиджак был чистым. И он решился.
«Можно мне немного задержаться и поговорить с вами?» — спросил он.
Она помедлила с ответом. «Я собираюсь в казино с друзьями», — сказала она.
«Можно мне поехать с вами?» — быстро спросил он.
«Думаю, можно», — ответила она.
Стоявший рядом слуга держал ее пальто, он взял его и накинул ей на плечи. И вдруг увидел маленькие нежные волоски на ее шее, такие черные на матово-бледной, гладкой коже. Глядя на них, он почему-то почувствовал жгучее удовольствие.
Таким было начало, а финал последовал незамедлительно. Потому что не успел кончиться вечер, как он уже был безумно влюблен, хотя никогда еще накопленная в нем ненависть ко всем девушкам не жгла его с такой силой. Каждая девушка, встреченная им в тот вечер в казино, вызывала у него отвращение. Худшие из худших, думал он, презирая их всем сердцем и пряча презрение за улыбкой. Он танцевал с ними, когда не удавалось потанцевать с Филис, отрабатывая на них всевозможные приемы модного ухаживания и ненавидя их при этом. Он брал их руки в свои и ненавидел эти хорошенькие ручки, с красными ногтями. Но это натолкнуло его на мысли о руках Филис. Надо было обязательно посмотреть на них при первой же возможности. В маленькой нише, где он пережидал танец рядом с другой девушкой, он холодно поцеловал эту девушку, когда она наклонилась к нему для поцелуя. В этих поцелуях ничего не было — для него не было ничего. Он украдкой вытер губы, делая вид, что утирает лицо платком. Он ненавидел помаду. Губы Филис — он стал думать о ее губах.
Так все и завертелось. Однажды начав думать о подобных вещах, он уже не мог остановиться, а весеннее солнышко день ото дня подгоняло его. Кроме того, она ведь должна была уехать снова. Ему следовало поторопиться. Он выпросил у отца отпуск и начал ежедневную осаду, с применением всей своей техники. В конце концов, она была современной девушкой, и ей, быть может, нравилась вся эта мишура. Он посылал ей цветы и конфеты, запасался книжными новинками и являлся к ней с ними под мышкой, в общем, без подарка он не приходил.
Но ведь эти подарки они должны были что-то значить. Он вглядывался в нее, чтобы понять, значат ли они что-нибудь для нее. «Любишь конфеты, детка?» — небрежно спрашивал он, вручая ей пятифунтовую коробку с иностранными шоколадными конфетами. Ее лицо как будто чуть вытянулось. Но в голосе прозвучало достаточно энтузиазма: «О, как шикарно, Дейв!» — отвечала она. Они говорили почти всегда по-английски: оба учились в американских университетах и разговаривали в принятой там манере. «Ты уверена, что они тебе нравятся?» — допытывался он. «Я их просто обожаю», — отвечала она. Он пристально смотрел на нее. Она говорила так же, как все они, но казалось, что это чужой для нее язык. Она открывала коробку и весело восклицала: «Какая прелесть! Очень мило!» И ставила коробку на стол.
Да, он использовал всю технику ухаживания, весь современный набор приемов, который они применяли друг к другу. Он вывозил ее всюду — на танцы, в театр, и она охотно шла с ним. В такси он держал ее за руку, а однажды обхватил за плечи и поцеловал бы, если бы она не наклонила быстро голову, так что его губы коснулись ее щеки, а не рта. Все-таки он собирался вложить в поцелуй больше чувства, чем бывало прежде в аналогичных ситуациях. Но, потерпев неудачу, он не захотел повторить попытку. Ее щека была совсем холодной. Руку она не отнимала, но ее ладонь была такой бесчувственной, что он бы ее отпустил, если бы это не было невежливо.
И, тем не менее, он любил ее все больше. Любил потому, что не мог достучаться до нее. Она не отвергала его, никогда его не отталкивала. Она принимала участие во всех его затеях и никогда ни от чего не отказывалась. Если он брал ее за руку, она немного склонялась к нему — она не придерживалась старомодных правил. Но на этом все кончалось. Проделывая все это, она словно отвечала заученный урок. Для нее это тоже были технические приемы. Для них обоих это была одна только техника любви. Ему хотелось, чтобы она знала, что он любит ее, но у него не было других слов, чтобы сказать об этом, как только эти: «Я без ума от тебя, детка», — говорил он. «Да, я тоже без ума от тебя», — вежливо отвечала она, и у него холодело на сердце.
Дни уходили, дни короткого месяца, отведенного ему, а он все не мог прорваться сквозь эту стену из современных приемов. Как-то поздно вечером после танцев у дверей ее дома он наклонился к ней: «Поцелуй меня на прощание, Филис!»
«Конечно», — с готовностью откликнулась она и легко коснулась бестрепетными губами его щеки.
Все было напрасно. Они становились не ближе, а дальше. Слова и прикосновения только отталкивали их друг от друга. Он не знал, что делать, и от этого продолжал все то же.
И только в день накануне ее отъезда они неожиданно открылись друг для друга. Они опять танцевали в казино, вплотную, тесно обнявшись, как вдруг она остановилась, высвободилась из его рук и взглянула ему в лицо.
«Тебе это в самом деле нравится?» — спросила она. Он опешил. Ее голос изменился, стал мягче, глубже. Она говорила по-китайски, на их родном языке! Почему они никогда не разговаривали по-китайски? Была какая-то пустая отговорка… разные диалекты… Она была родом не из Шанхая — ее семья приехала с севера. Говорить по-английски было модно, и они делали вид, что и легче. Ерунда. Он прекрасно понимал ее китайский. Он внимательно смотрел на нее. Безвкусный танцевальный зал исчез. «Нет, мне это совсем не нравится, — ответил он. — Я не могу описать тебе, насколько мне это не нравится».
«Тогда давай уйдем отсюда», — просто сказала она.
Она была совсем не похожа на ту себя, которую он знал. В машине она держалась с такой сдержанностью и достоинством, что ему и в голову не пришло взять ее за руку. Но именно так, не касаясь ее руки, он чувствовал себя ближе к ней. У двери ее дома он остановился в нерешительности. Но она сказала: «Может быть, ты зайдешь? Думаю, нам надо поговорить».
«Мне очень многое надо сказать», — ответил он.
Казалось, что они не разговаривали друг с другом никогда. Все эти глупые иностранные слова, которыми они обменивались, не выражали ничего. Теперь слова скапливались на языке, просясь наружу, их собственные слова. Все еще только предстояло сказать. Она села на крытый шелком диван, он на стул рядом. Она посмотрела на него, потом обвела взглядом комнату. «Мне здесь ничего не нравится, — сказала она, делая жест рукой. — Ты совсем не знаешь меня. Ты даже не знаешь, как меня на самом деле зовут. Я совсем не такая, какой ты меня видел. Теперь, когда я уезжаю, я хочу, чтобы ты знал, что я очень старомодна. Весь этот месяц с тобой я делала вещи, которые ненавижу. Лучше тебе знать об этом. Я не люблю танцевать. Мне не нравятся иностранные конфеты. Я не люблю целоваться. Мне становится просто плохо, когда я должна поцеловать кого-нибудь или когда я чувствую чьи-то губы на своем лице или руке даже твои мне неприятны».
«Подожди, — перебил он. — Теперь я понимаю, я все время чувствовал это. Я понимаю, почему между нами никогда не возникало близости. Но зачем тогда ты ходила со мной на танцы, зачем позволяла целовать себя? Если бы ты сказала, что тебе это неприятно, я бы не вел себя так».
Она опустила голову и смотрела на свои стиснутые руки, лежавшие на коленях. Потом робко ответила: «Я думала, что тебе нравятся все эти иностранные штучки, а мне хотелось нравиться тебе. Я думала, что если откажусь, то ты… можешь больше не прийти». Последние слова она произнесла совсем тихим голосом.
«Как же тебя зовут?» — требовательно спросил он.
«Мин Син — Сияющее Солнце», — сказала она.
«А меня Юн Ань — Отважный Мир», — сказал он.
Минуту они молчали.
Потом он опять заговорил. Он подался вперед на своем стуле: «Ты хочешь сказать — ты действительно хочешь сказать, что предпочитаешь больше все наше?»
«Намного, намного больше», — неуверенно проговорила она.
«Тебе не хотелось бы иметь такой дом?» — настойчиво выспрашивал он.
«Нет», — слабым голосом сказала она.
«И танцы не нравятся, и катание на машине — все то, чем женщины занимаются целыми днями?»
«Нет».
«Тогда нам больше не нужно тратить время таким образом», — помолчав, сказал он.
«Больше не нужно», — повторила она.
Он помолчал еще. «Я тоже не люблю целоваться», — объявил он.
«Тогда давай больше никогда не целоваться», — предложила она.
«А разговаривать будем на нашем родном языке, я сниму все эти заграничные тряпки и снова надену халат, и мы будем жить, как велит старая добрая традиция, и я буду курить кальян».
«А я больше никогда в жизни не надену кожаные туфли, — сказала она. — И никогда не буду есть масло, которое ненавижу, и вообще никакой иностранной пищи, у нас на столе будут пиалы и палочки, и в моем доме будет дворик и никаких лестниц, и я хочу много детей».
Он видел все то, о чем она говорила, дом и двор, домашний очаг, их родное и кровное и их самих, какими они хотят быть. Слова сами полились у него с языка: «Ты выйдешь за меня замуж? Будем ли мы…» Он запнулся. Поднялся и с решительным видом встал перед ней. «Нет, не так, — сказал он. — Госпожа Фан, мой отец направит вашему отцу письмо. Оно скоро придет — я сейчас…» Он был уже у двери и обернулся к ней. Она поднялась, поклонилась и осталась стоять, глядя на него, пробудившаяся, теплая, как роза. Вот так впервые он увидел ее. Такая она была настоящая чудесная, живое существо одной с ним крови. Они вырастят цветы лотоса у себя в пруду, у них будет своя бамбуковая роща, и летом они будут читать там стихи — старинные четверостишия. Ему всегда хотелось иметь для этого время.
«Вы уходите, господин Лин?» — она произнесла старинную формулу прощания.
Слова прозвучали так нежно, что ноги сами внесли его обратно. Но он вовремя спохватился. «С иностранными манерами покончено», — твердо сказал он. Он вышел в холл, но, не удержавшись, снова заглянул в дверь. Она тихо сидела на диване, сложив маленькие руки и аккуратно составив маленькие ножки, — так, наверное, сидела его мать в пору своего девичества. Она смотрела прямо перед собой и видела — он знал это — дом, дворик и множество детишек, весь этот надежный старый уклад жизни. Она ждала его, такая красивая, прелестная… «По крайней мере, пока покончено», — поправил он себя, торопясь к выходу.
«Мой мама не рюбит так темуно», — сказала Эцу.
Она взглянула вверх, высоко вверх, на длинного американца, с которым шла сейчас по улице своего родного городка. В этом городке она прожила всю жизнь, но он стал не похож на себя с тех пор, как в нем появились американцы[2]. Никто толком не знал, как теперь быть, но все очень старались угодить завоевателям. Эцу держалась совершенно прямо в кольце руки Теда. Она называла его Тэду.
«Ты отдашь маме этот шоколад, и она будет довольна», — ответил Тед. Он сжал ее крепче. Здоровенный оби, который она носила, ужасно мешал.
«Сняла бы ты со спины эту диванную подушку», — недовольно проговорил он.
Она засмеялась. Это означало, как он знал по опыту, что она не поняла сказанного, и он полез в карман за словарем.
«Сядь», — велел он. Они дошли до парка, где была скамейка. Она послушно села, и у него освободилась рука. Он посмотрел слова «диван» и «подушка» и ткнул пальцем в ее шелковый оби. Она кивнула.
«А-га, Тэду», — сказала она. Потом лицо ее стало серьезным. «Нет», — отчетливо произнесла она. И для большей убедительности потрясла головой. «Нет», — повторила она.
Это было первое английское слово, которое она выучила и которое чаще всего употребляла с Тедом. Он сразу понял, что означает ее серьезный вид. Она решила, что он предложил ей что-то неподобающее. Он посмотрел на нее в раздумье.
«Слушай, детка, я не собирался раздевать тебя, только снять эту диванную подушку. Можно ведь подпоясаться тесемкой или еще чем-нибудь, а?»
Он порылся в карманах и выудил тесемочку. Ею была перевязана коробка с печеньем, которое испекла и прислала ему Сью. Сью была его самой лучшей девчонкой в Плейнфилде, штат Нью-Джерси, в его родном городе. Тесемка была отличная, и он сохранил се. Теперь он просунул руку за спину Эцу и продемонстрировал, как обращаться с тесемкой. Она пришла в ужас.
«Нет, нет, Тэду!» — произнесла она с такой силой, что он отступил, сунул руки в карманы и мрачно уставился на траву. А Эцу осталась сидеть в своей изящной позе, поглядывая уголками своих длинных глаз на него. Она была очень хорошенькая, маленькая и хрупкая, с овальным личиком и черными нежными глазами. Но самым прелестным на лице был рот. Тед частенько и подолгу разглядывал его оценивающим взглядом. Она ни разу не позволила поцеловать себя. Он делал попытки — со словарем и без, но она только повторяла: «Нет, нет. Тэду».
Не то чтобы все японские девушки отказывались целоваться. Ребята рассказывали, что многие были совсем не прочь, стоило им только показать, как эго делается. Но Эцу не позволяла показывать себе что-нибудь. Он уже не однажды решал бросить ее и найти себе более сговорчивую девушку. Но другие не были такими хорошенькими. А кроме того, в ней и в ее семье было что-то очень домашнее. Он всегда заходил за ней домой, и ее родители мельтешили вокруг с таким беспокойством, как настоящие американцы. Она была старшей в семье, и они прямо тряслись над ней, это было видно. Имелись еще две девочки и мальчик все моложе ее. И каждый раз они говорили Эцу «до свидания» с таким видом, словно она уезжала на неделю, а не шла прогуляться по улице до парка или в кино. Это заставляло его чувствовать ответственность.
«Ладно, черт с ней», — вслух произнес он.
Эцу засмеялась и повела рукой в сторону оленя, который с надеждой приблизился к ним. В парке было полно оленей. Даже во время войны их берегли и кормили.
Поговаривали, конечно, о том, чтобы их съесть, но никто не мог решиться убить священного оленя.
«Голоден. Давуно хочет», — сказала она. Изучение словаря шло на пользу ее английскому.
Тед ухмыльнулся. «Ну-ка, скажи: «Давуно хочешь?»
«Давуно хочешь?» — послушно повторила она.
«Давно, очень», — сказал Тед. Он взял ее маленькую руку и поднес к губам. Это она позволяла. Предварительно она обсудила это дома, Отец с Матерью слушали ее с изумлением. Все, что касалось американца, она обсуждала с ними по вечерам, возвращаясь с прогулок, когда дети уже были в постелях.
«Он кусает твою руку?» — с ужасом спрашивала Мать.
«Нет, он никогда не делает мне больно», — сказала Эцу. Она почувствовала нежность при мысли о нем. «Он совсем не делает мне больно, повторила она. — Он даже поддерживает меня под руку, когда мы переходим улицу».
Отец и Мать переглянулись.
«Ты уверена, что у него на уме нет ничего неподобающего?» — со стеснением выговорила Мать. Эцу смотрела на них ясными глазами, полная готовности рассказать им все. Как-никак она попала в странное положение, ей угрожала опасность, но какая она не знала.
«Он хотел приложить свой рот к моему», — сообщила она.
Родители в ужасе отвели взгляд.
«Я запрещаю это», — твердо сказал Отец.
«Во рту микробы», — пояснила Мать.
«Обещай мне, что ты этого никогда не допустишь», — приказал Отец, и она обещала.
«А как тогда с рукой?» — спросила она.
Они обсудили и руку, и после долгого совещания Отец с Матерью сошлись на том, что руку иногда можно давать если это поможет избежать рта. Но если рука повлечет за собой рот, то давать ее не следует. Поскольку сейчас Тед был недоволен ею из-за оби, то она позволила взять ее руку.
Олень с надеждой глядел на них.
«Он думает, ты ешь моя рука», — с удивлением сказала Эцу.
Тед рассмеялся. «Убей меня Бог!» — воскликнул он. Он даже забыл, что целует ее руку. Теперь этот поцелуй превратился в игру с оленем. Он опустил ее руку. Видя это, олень побрел прочь. Когда он оглянулся, Тед схватил ее руку и опять поднес к губам. Олень галопом примчался обратно. Они рассмеялись и забыли, что минуту назад он сердился, а она была испугана.
«Хорошо соображает, — сказал Тед. — За это я куплю ему что-нибудь поесть».
Они поднялись, и олень по-собачьи потрусил за ними следом, как только понял, что они направляются к торговцу, продававшему бобовые лепешки для оленей. Тед купил целый пакет, они уселись на траву, и он начал скармливать оленю лепешки, одну за другой, а Эцу с восторгом смотрела на них обоих. Но от этого зрелища ее неизменное чувство голода стало еще острее.
«Покоруми меня, Тэду, пожаруйсута», — робко попросила она.
Он дал ей лепешку, и она проглотила ее, не жуя. Тед внимательно смотрел на нее.
«Вкусная?» — спросил он.
«Немуного да», — ответила она.
Он положил пакет и наклонился к ней. «Черт побери… — начал он. — Слушай, ты, может, хочешь есть, Этти?»
«Немуного да», — подтвердила она.
Отец и Мать оба велели ей не принимать от него еду, то есть настоящую еду. Чай и конфеты она могла брать, но ничего более. Стоит мужчине начать кормить женщину, как он будет считать, что она принадлежит ему — так они говорили.
«Ты понимаешь, что не можешь принадлежать американцу», — твердо сказал Отец. Для японца Отец был высоким мужчиной. У него был глухой печальный голос и печальные глаза. Никто из детей не смел ослушаться его. Он продолжил, и его голос опустился на ноту ниже: «Американцы — наши завоеватели, и мы должны быть с ними учтивы. Но учтивость не означает, что мы должны отдавать им наших женщин».
«Лучше мне видеть Эцу мертвой», — сказала Мать. Она была крохотная и худенькая, как воробышек зимой.
Взаимоотношения американцев с женщинами стали проблемой для городка. В первые же двадцать четыре часа стало ясно, что американцы привыкли проводить время с женщинами и изменять этой привычке не собираются. Некоторые при этом рассчитывали еще на кое-что. По всему городку обеспокоенные отцы и матери обсуждали эту проблему. Американцы не видели разницы, принципиальной разницы между домашними девочками и всякими прочими. «Прочая» девушка могла не возражать, если сзади к ней подходил американец, обхватывал ее рукой и вытаскивал свой словарь. Она и сама давно уже успела обзавестись словарем. Но домашняя девочка кричала и бежала без оглядки, если американец пытался обнять ее. Американец, правда, всегда бежал следом и пытался ее успокоить, но это приводило девушку в еще большую панику. Тед тоже побежал за Эцу, и ее спасло только то, что их дом был поблизости от рынка, где она покупала провизию. Когда на следующий день она собралась выйти на улицу, Тед уже поджидал ее. Она сразу увидела его, захлопнула калитку и побежала в дом говорить родителям. На переговоры с американцем они отправились все вместе, однако вести их было затруднительно, поскольку Мать английского языка не знала, а Отец за время, прошедшее с объявления Императором капитуляции[3], успел выучить по словарю не так много слов. Тед решил, что они говорят с ним по-японски; оба — и Тед, и Отец — пользовались словарями, чтобы достичь взаимопонимания.
«Я понял, — наконец сказал Тед. — Вы хотите сказать, что она хорошая девушка».
Отец засветился лучезарной улыбкой.
«Не возражаете, если я иногда с ней пройдусь?» — спросил Тед.
«Нет. Нет», — твердо ответил Отец, имея в виду именно то, что было сказано.
«Отлично. Спасибо», — сказал Тед.
Он прикоснулся к фуражке и без долгих разговоров двинулся вниз по улице вместе с Эцу — к ужасу родителей, которые не замедлили тронуться следом. Идти было всего квартал, и когда они дошли до рынка, Тед засмеялся, снова откозырял и отбыл.
На следующий день Тед опять поджидал Эцу, и она по возвращении не донесла ни о каких вольностях с его стороны, в дом проникнуть он тоже не пытался. Правда, у калитки при помощи словаря уведомил ее, что пока с ней будет прогуливаться он, другим американцам этого позволять не следует.
После того как детей уложили спать, проблема подверглась серьезному обсуждению.
«Пусть уж лучше за тобой ходит один, чем целая армия, — объявил Отец. — С нашей помощью, моей и матери, нам, может быть, удастся извлечь из этого пользу и в то же время сохранить хорошие отношения».
Само собой установилось, что Тед стал прогуливаться с ней каждый день, а потом она начала выходить и после ужина и догуливать с ним до парка что и случилось в этот вечер.
Тед внимательно изучал ее хорошенькое личико. Черт побери, она была очень хорошенькая почти как Сью. Никогда бы раньше не подумал, что японка может быть такой хорошенькой. Смешно еще пару месяцев назад он с ходу стрелял в любого японца! И уж точно не поверил бы, что когда-нибудь захочет проводить время с такой девушкой. Сью этого не объяснишь, так что он вообще не писал ей об Эцу. Не потому, что Эцу могла что-нибудь изменить в его отношениях со Сью. Сью была девушкой, на которой он собирался жениться, и она была просто чудесная — золотистые волосы, голубые глаза, фигура. Правда, страшно вспыльчивая шквальный огонь, если сделаешь что-то не по ее. Эцу совсем другая — всегда мягкая, нежная.
Разглядывая кремовое личико Эцу, он заметил то, чего не замечал прежде, — впадины на висках под шелковистыми черными волосами, по-детски тонкую шею. «Слушай, выпалил он, ты вообще нормально ешь?»
Она весело засмеялась, и он попытался еще раз. «Этти, послушай! — Он накрыл ладонью ее руки, лежавшие на коленях. — Еда, понимаешь?» Он открыл рот и показал на горло.
«Нет, нет, Тэд» — быстро сказала она.
«Вот именно, что нет, — сказал он. — Ты сейчас пойдешь со мной».
Он крепко сжал ее запястье, поставил на ноги и потащил за собой. Пакет с бобовыми лепешками опрокинулся, и к нему тотчас потрусили с разных сторон полдюжины оленей. Их, однако, обогнал ребенок, он первым схватил пакет и убежал с ним. Ни Тед, ни Эцу этого не заметили. Они были поглощены борьбой: он тащил ее к ресторану, а она упиралась.
«Ты сейчас поешь!» — твердо говорил он.
«Нет, нет, Тэду!» — стонала она.
«Да, да, Этти», — говорил он.
В конце концов он победил. Он всегда побеждал — мужчина и американец, и вот она уже сидела за столиком. С десяток других пар, ухмыляясь, смотрели на них.
«Ну-ка, сделай ее, парень!» — крикнул Теду солдат с дальнего столика.
«Заткнись, ты!» — рявкнул он в ответ.
Эцу сквозь слезы смотрела в меню. «Я ешь дома», — умоляюще сказала она.
«Ты ешь сейчас», — неумолимо отрезал он.
Он вынул меню из ее рук и стал указывать в названия блюд с таким безрассудством, что ее японская бережливость взяла верх над слезами, и она забрала меню обратно.
«Нет, нет, Тэду», — сказала она.
«Я хочу есть, — заявил он. — Закажи тогда сама для меня».
Под его нажимом она произнесла несколько мягких слов, официантка смотрела на нее в упор. Эцу старалась не встречаться с ней взглядом. Официантка явно не принадлежала к домашним девочкам. Она сразу поняла, что Эцу как раз из них, и в упор ее разглядывала. Эцу это не нравилось, и она отвела глаза в сторону.
«Пошевеливайся, детка», — сказал Тед официантке.
«Конечно, пожалуйста». Приказ шефа гласил: «Американцам не перечить».
Еда появилась мгновенно, и Тед не притронулся к ней, пока Эцу не взяла в руки палочки. Она сопротивлялась, как могла: она знала, что, стоит ей начать есть, и она не сможет остановиться. Она съела рыбный суп, жареные креветки, кусочки цыпленка, капусту и рис. Она съела столько, что даже Тед изумился.
«Мать моя, ты, видно, здорово проголодалась!» — сказал он.
«Мать?» — переспросила она.
«Забудь, — сказал он, — это просто так, ничего не значит. Ты давай, ешь!» И она ела, ела до тех пор, пока не почувствовала, что больше не может. Ей было невыразимо тепло, приятно и хорошо во всем теле. Но сердце ее переполняло сознание своей греховности. Она приняла пищу и теперь должна была расплачиваться. Слезы наполнили ее глаза. Но отступать было невозможно. Честь требовала, чтобы она заплатила за то, что приняла из его рук. Как она скажет теперь об этом Отцу и Матери?
Она была слишком расстроена, чтобы протестовать против непомерных чаевых, которые Тед оставил официантке. Ничего не говоря, она со смиренной мукой последовала за ним, с опущенной головой, прикрыв рукавом лицо, и ее гэта клацали по цементному полу. Мужчины с соседних столиков кричали Теду слова, которых она не знала, но значение которых было ей понятно. Они поздравляли его. Только почему они еще и свистели?
Снаружи уже наступила ночь. Тусклый свет бумажных фонариков выхватывал фигуры прохожих. Уличного освещения не было — электрическая сеть была разрушена во время бомбардировок. В тени Тед остановился и обнял ее. Она стояла дрожа.
«Не тут…» — пробормотала она.
Кровь в его жилах замерла, потом закипела.
«Детка… — выдохнул он. — Ты хочешь сказать…»
«Не тут, Тэду», — повторила она, стараясь не заплакать. Она думала не о нем, а об Отце с Матерью. Она расскажет им всю постыдную историю от начала до конца, расскажет, как была голодна и как при виде горячей пищи не могла противиться ничему.
«Куда нам пойти, детка?» — его голос был хриплым и прерывистым. Он старался не думать о Сью. Столько мужчин — женатых тоже, — а они со Сью только помолвлены…
«Мы идем домой», — скорбно сказала Эцу.
Японцы вообще со странностями, это он знал, но чтобы настолько… «А твои, детка, твои отец и мать…»
«Да, да, Тэду», — чуть слышно ответила она.
После этого он сдался. Они пошли рядом по темной улице. Он взял Эцу за руку и крепко держал ее. Рука была мягкая, гораздо мягче, чем у Сью. Но она не отвечала на его пожатие, как, бывало, рука Сью. Он не хотел думать о Сью. Он постарался целиком сосредоточиться на Эцу — по крайней мере, той частью души, которая отвечала за чувства, а не за мысли.
Только у самой калитки мягкая рука Эцу ожила в его руке. Он почувствовал, что его втягивают в калитку и ведут по узкой садовой дорожке к дому. Бумажные полотнища стены были сдвинуты, и огонек в одной из комнат светил приглушенно-тускло. Фигуры Отца и Матери серыми силуэтами двигались на фоне стены. Эцу раздвинула перегородки так, что образовался дверной проем, и вошла в дом, ведя за собой Теда. Дети уже были уложены, и Мать с Отцом без улыбки смотрели на нее.
«Я вернулась очень поздно», — сказала Эцу и заплакала.
Отец жестом пригласил Теда сесть. Они нее опустились на циновки, Эцу продолжала плакать.
«Не плачь, Этти, — пробормотал Тед. — Ты не должна делать ничего такого, чего тебе не хочется».
Но он начал злиться. Что все это значило? Сначала она его заводит, а потом тащит домой. Он слушал ее мягко льющийся голос и не понимал ни слова. Когда японцы заговорят, никакой словарь не поможет. Остается только ждать.
«Увы, мои дорогие, — говорила Эцу и утирала глаза то одним, то другим рукавом. — Я так низко пала. Я не достойна быть вашей дочерью. И все же я не могла не вернуться домой. Куда я еще могла пойти?»
«Расскажи нам все, что произошло», — буднично произнес Отец.
И она начала рассказывать. «Мой живот сводило. Мои глаза ослепли. Мои ноздри были полны запахов еды. Я дрожала и теряла сознание. Я думала только о еде, которую могу съесть. Начав есть, я не могла остановиться. Я ела, пока не почувствовала, что больше не могу. Лучше мне не говорить, сколько иен он заплатил. Потом мы вышли, и он сразу спросил, куда мы можем пойти. Я сказала, что мы пойдем домой. Он отказывался. Но я уверила его, что вы поступите так, как велит честь. Он пришел, ожидая этого».
Все посмотрели на Теда. Он сидел очень прямо на подвернутых ногах и чувствовал себя крайне неудобно. Но в справочнике по Японии говорилось, что вытягивать ноги считается верхом неприличия.
Тед ухмыльнулся, глядя на Эцу. «Долго мне не вытерпеть», — предупредил он.
Отец и Мать посмотрели на нее. «Что он говорит?» — хором спросили они.
«Он сказал, что не может ждать долго», — слабым голосом ответила она.
Они вздохнули, Отец кашлянул. «Мы должны помнить, что их обычаи отличаются от наших», — сказал он.
«Но Эцу наша дочь», — простонала Мать.
«В этом вся трудность», — сказал Отец.
«Слушай, детка, давай побыстрее, — нетерпеливо сказал Тед. — Я больше не могу тут сидеть». Его ноги начало сводить судорогой.
«Что он говорит?» — снова спросили Отец с Матерью.
«Он хочеть начинать», — едва слышно проговорила Эцу.
Делать больше было нечего. «Сам Император велел нам повиноваться завоевателям», — печально сказал Отец. Он повернулся к Матери, и они встали. «Мы пойдем в другую комнату, — сказал Отец. — Мы будем ждать там». Мать закрыла лицо рукавом и тихо заплакала. Они вышли из комнаты, и Отец задвинул за ними перегородку.
Тед поглядел им вслед. «Старики что надо, очень мило с их стороны», — заметил Тед. Терпеть больше не было возможности. «Не возражаешь, если я встану?» Он поднялся и потопал сначала одной ногой, потом другой. «Ноги как деревяшка», — весело сказал он. Комнатка просто крохотная, подумал он. Забавно, что японцам нравится жить в таких чуланах! Эцу все еще сидела на циновке, глядя на него снизу вверх. Он не мог понять, что значит ее взгляд, застывший и странный. Но большие глаза под прямыми поднятыми вверх ресницами были прекрасны. Он плюхнулся на циновку рядом с ней.
«Ты не боишься меня, детка?» — ласково спросил он.
Она не ответила. Он обнял ее, в его руках она была мягкая, как кукла, не сопротивляющаяся, безответная, совсем покорная. Наконец-то он смог поцеловать ее в губы, и ее лицо было гак близко, у самого его плеча. «Я правда могу… могу…» Он не закончил фразы. Он мог делать все, что угодно, с этим податливым милым существом.
В эту минуту Эцу, прижатая к его груди, ощутила что-то квадратное и твердое под своей щекой. Теперь, когда наступал этот час, ее охватил отчаянный страх, пусть Мать с Отцом и были всего лишь за раздвижной перегородкой. От страха она готова была уцепиться за любую отсрочку. Она засунула руку в карман куртки Теда и выудила оттуда квадратный предмет. Им оказался сложенный пополам кожаный бумажник.
«Это, — сказала она, садясь, — это чуто?»
«Проклятье! — хрипло сказал Тед. — Дай его сюда!» Он потянулся за бумажником, но Эцу отдернула руку.
«Нет, нет, Тэду!» Она постаралась рассмеяться. Потом ей пришло в голову, что там лежат его деньги. Она ужаснулась. Он мог подумать, что она хочет денег! Она судорожно открыла бумажник и увидела лицо — лицо девушки, повторенное дважды, один раз оно было серьезное, второй раз смеющееся.
«О Тэду!» — выдохнула она. Она смотрела на лице» девушки. «Мирая девушка!» — сказала она.
Прежде ей никогда не приходило в голову, что у него, наверное, тоже есть дом, как у нее, есть отец и мать. Он существовал для нее, как существуют вообще все американцы для других людей, — как солдат и завоеватель.
«Твоя сесутура?» — спросила она.
«Нет», — коротко сказал он.
«Твоя жена!» — воскликнула она.
«Нет, не совсем», — ответил Тед.
Она смотрела на лицо Сью, такое чудесное, такое очаровательное, что он почувствовал гордость. «Это девушка, на которой я собираюсь жениться», — сказал он.
«О Тэду! Очень мирая!» — сказала Эцу своим тоненьким мелодичным голоском. Все, что она произносила, походило на пение. «Рассукажи, пожаруйсута?»
Она дотронулась до распущенных кудрей Сью. «Черуне, пожаруйсута?»
«Золотые», — сказал Тед.
«А гураза, пожаруйсута?»
«Голубые», — ответил он.
Эцу проворно вскочила. «Высокий, как я?» — спросила она.
«Гораздо выше», — ответил Тед. Он встал и показал себе на брови. «Сью высокая девушка, но не толстая».
«Ее имя, пожаруйсута?» — мягко спросила Эцу.
«Сью», — отрывисто сказал он.
«Сью? Как курасиво, — пробормотала Эцу, — курасиво… очень! Муне нравится!» С чувством она прижала фотографию к щеке. «Мирая девушка, — проговорила она. — Она в Япония тоже?»
«Нет», — сказал Тед.
«Но ты женитися?» — с беспокойством спросила она.
«Ясное дело, когда поеду домой», — ответил Тед.
«О, ты поеду домой?» — переспросила Эцу.
«Ясно, поеду когда-нибудь», — сказал Тед.
«Когуда?» — настойчиво переспросила Эцу.
«Ну, может, следующим летом».
«И ты женитися, — пробормотала Эцу, — и у тебя будет курасивая..»
«Свадьба», — подсказал Тед.
«Сувадиба, — повторила она, — и потом мареникие дети, муного марениких детей… Так миро!» Она вздохнула.
«Угу», — сказал Тед.
Эцу восхищенно смотрела на фотографии. Потом прижала их к одной щеке, к другой. Потом закрыла бумажник, засунула его обратно в нагрудный карман и застегнула клапан. Потом похлопала по карману ладошкой. «Миро, — приговаривала она, — так миро!»
Сью была в комнате вместе с ними. Тед ощущал ее присутствие так же ясно, как все, что его окружало. Его тоска, его желания, разбуженные в молодом сильном теле, обратились к ней. Он хотел ее, свою девушку, и никого другого, девушку, на которой он женится и которая родит ему детей. Вся тоска по дому, накопившаяся за два года разлуки, разом накатила на Теда. Он видел белые дома, улицы, зеленые подстриженные лужайки родного дома. Там была его родина — в Плейнфилде, штат Нью-Джерси, там ждала его Сью.
Он посмотрел на Эцу, на ее кимоно, расписанное цветами, на тяжелый оби. Какого черта, с чего он взял…
«Знаешь, мне уже пора, — пробормотал он. — Поздно уже».
Она подала ему фуражку, он надел ее. Взглянул на Эцу. Странно — ему даже не хотелось поцеловать ее.
«Ну, спокойной ночи», — пробормотал он.
«Супокойной ночи, Тэду», — ласково сказала она. Она раздвинула перегородки и подождала, освещая ему путь к калитке. Когда он вышел на улицу, она побежала и задвинула засов. Начал накрапывать мелкий дождик, и, когда она вернулась в дом, ее темные волосы были полны серебристых капелек.
Отец и Мать ждали ее.
«Он не…» — начали они.
«Нет», — сказала Эцу.
«Что произошло?» — спросил Отец.
«Ничего, — ответила она. — Мы разговаривали. В Америке есть девушка с голубыми глазами и золотистыми волосами. Я видела ее фотографию. Он поедет домой и женится на ней».
«Но он знал это и раньше», — удивленно сказала Мать.
«Я не знала, — сказала Эцу. — Когда я об этом узнала, он ее вспомнил».
Они стояли, глядя друг на друга.
«Ты понимаешь что-нибудь?» — спросила Мать Отца.
«Нет, — ответил тот. — Кто может помять американцев?»
Эцу не говорила ничего. Она вытаскивала из стенных шкафов шелковые стеганые одеяла. Отец с Матерью ночью спали на полу в этой комнате, а Эцу с детьми в соседней.
«Так или иначе, но мы в безопасности, — сказала она. — И я больше никогда не буду есть еду, обещаю вам».
Но уже под утро, лежа между двумя младшими сестрами, Эцу все вспоминала лицо красивой светловолосой девушки. Две женщины, разделенные морями и океанами, — могло ли быть, чтобы одна прилетела на помощь другой?
«Кто знает?» — вопрошала Эцу. Ее благодарное сердце тянулось сквозь ночь к другой. «Она моя сестра, — думала Эцу. — Моя сестра, спасшая меня. Сью!» Эцу произнесла имя вслух. Оно звучало совсем по-японски — почти совсем, подумала она.