Гафур Гулям

Дневник лентяя

Не все же славить ударников, и примелькаться может. Время от времени не мешает напомнить и о лодырях. Вот я и надумал на этот раз рассказать историю одного лентяя.

И до меня, конечно, были люди, сочинявшие занимательные рассказы о лентяях. К примеру, есть такая книга — «Алиф лайла ва лайлата». У нас она называется «Тысяча и одна ночь». Человек, готовивший эту книгу, наряду с изрядным числом фантастических и занимательнейших народных рассказов включил в нее и повесть об одном ленивом юноше по имени Абу-танбал.

— «… Итак, в городе Багдаде жил при матери некий ленивый юноша по имени Абу-танбал. Он ленился даже глотать жевки, какие мать совала ему в рот, из того, что добывала на пропитание. Он постоянно лежал на боку и не выказывал ни малейшего желания встать. Если же его поднимали, подхватив под мышки, и ставили на ноги, у него не хватало смелости сделать хотя бы шаг. А когда удавалось принудить его к тому, то ноги у него заплетались, и он падал…»

Короче: сочинитель из «Тысячи и одной ночи» не пожалел для бедняги Абу-танбала ни порицаний, ни хулы, какие только приходили ему на язык.

Ну, а в чем уступали Абу-танбалу каляндары, что еще вчера шатались по улицам с проповедью мертвых догм гнилой религии: недоумки, пристрастившиеся ко всякого рода зелью-отраве: анаше, опию, настою из маковых головок — кукнару, получеловеки, изуродованные всякими заразными болезнями — все эти типы, порожденные старой жизнью?

Герой задуманной мною повести также являл собой один из типов, порожденных той же старой жизнью. И вот его история.

… Было ль то, не было, но под куполом небес на арбузе земли и до революции был великий город под названием Андижан. А вокруг и около того города было немалое число кишлаков, подвластных ему. Кишлаков и общин было так много, что если бы каждый кишлак, каждая община вздумали бы сразу привезти по одной арбе дынь, то Чарх-фаляк, обширная базарная площадь в таком, как Андижан, великом городе, представляла бы очень занятное зрелище. А если бы каждый кишлак да привез бы по корзине инжира, то всякий, завернувший на андижанский фруктовый базар, посмаковал бы там вдоволь и получил бы истинное удовольствие.

Так вот, один из тех кишлаков назывался Яр-баши. Вода в том кишлаке была чистая-чистая, земля — тучная, воздух приятный, а руки дехкан — трудолюбивые и щедрые. Фрукты, зревшие в этих местах, были известны всему свету и, конечно, еще лучше, чем всему свету, большому баю кишлака Мир-Джалял-куруку. К примеру, персики в этом кишлаке зрели такие крупные и такие сочные, что если нарвать их, скажем, пудов пять да сложить в корзину, то поднять ту корзину было бы не так-то просто. Такими же сочными зрели там и дыни. По словам одних, к примеру, из одной дыни, по словам других — из дынь с одного куста, выращенного из одного семечка, а по словам третьих — из всех дынь всего кишлака можно было бы сварить патоку. (Суть этих преданий не совсем ясна, правда, но это уж, как говорится, не моя вина.)

Несмотря на урожайность, сочность и сладость здешних фруктов, Мир-Джалял-курук, бай кишлака, не очень жаловал их. (Кишлачные старики, правда, уверяли, мол: «Сам-то он их любил, да не любил, когда другие лакомятся».) Впрочем, не жаловал бай фрукты потому, что доход от них мал. Именно по этой причине он всеми правдами и неправдами по дешевке стал прибирать к рукам клочки земли соседних бедных дехкан вместе со всеми их неудобьями — ямами, буграми и колдобинами — и тем день ото дня приумножал свои владения. Дехкане, лишившись земли, становились батраками у байского порога. А бай на их участках велел все плодовые деревья вырубить, выкорчевать, землю выровнять и всю засеять хлопчатником. За такую-то чрезмерную жадность да за порубку фруктовых деревьев к имени Мир-Джалял-бая и было пристегнуто прозвище «курук», попросту «жадина».

Благодаря хлопку Мир-Джалял-курук и вовсе разбогател. Тут вам и пар двадцать волов, и десятка полтора породистых аргамаков-лошадей, тут и рессорные арбы-коляски, и пара жен — словом, простому дехканину, не очень сведущему в счете, уже и не счесть было байского добра-богатства.

И все эти несметные богатства работники-батраки собирали и волокли на просторный мирджалялкуруков двор, окруженный глинобитным, в четыре наката, забором, а у двухстворчатых ворот, ведущих во двор, высоких — арба с парой сотен снопов клевера могла свободно пройти, бессменно сторожил то добро большущий пес Алапар.

По сторонам крытого проезда у ворот были насыпаны две глиняные завалины — супы. Алапар, гремя длинной цепью, беспрерывно рыскал вдоль ворот от одного угла до другого и своим свирепым видом отпугивал даже нищих: ни один из них не отваживался заглянуть не только к Мир-Джалял-куруку, но и к его соседям. Когда выпадало несколько минут, свободных от верной службы хозяину, Алапар вскакивал на одну из завалин и укладывался отдохнуть от своих трудов. А на другой завалине в куче лохмотьев-тряпья, свернувшись клубком, уже, кажется, целую вечность неподвижно лежал герой нашей повести Мамаджан.

В ту пору мулла Мамаджан был человеком, способным в лени с одного, как говорится, клевка обратить в бегство, а сказать проще, превзойти Абу-танбала из «Тысячи и одной ночи». Но тут я предпочитаю прервать свое повествование и привести несколько страниц из относящихся к ряду лет подневных записей самого Мамаджана-лентяя, сделанных его собственной рукой и изложенных собственными его словами.

Быть может, у вас, дорогие читатели, возникнет сомнение, мол: «Если Мамаджан был таким лентяем, то откуда у него могло появиться желание научиться грамоте, возможно ли такое?» Но и это ваше сомнение, думаю, вполне разрешится на последних страницах дневника моего героя.

Вот она, «Тетрадь подневных записей муллы Мамаджана-лентяя — сына мухаммад-Алиева»

Страница первая

После смерти отца с пропитанием у меня стало совсем туго. Несколько дней я просто голодал. Мне было лень подняться, обломать початки с кукурузы, посеянной отцом на полутанаше земли, чтобы потом варить их по мере надобности. Приходили старики нашей общины, донимали меня упреками. Но мне казалось легче выслушивать их упреки, чем встать и распрямить стан.

Кукурузу по уговору из трети обломал, обмолотил и две части доставил мне сын моего дяди. Всего вышло два мешка, около девяти пудов весом. Но кто же станет варить мне похлебку из этой кукурузы? У самого у меня сердце вздрагивало, только подумаю о кухне…

Сегодня жена Каримбергена-ака по-соседски прислала мне с сыном похлебки. Тот принес, поставил чашку, положил передо мной ложку и ушел. Да возблагодарит их аллах!

И опять я не ел два дня. Опять приходили старики общины, делали внушение. Я оправдывался, мол, боюсь работы, плакался. Особенно назойливым оказался один старик. Ну прямо извел своими приставаниями. Под конец начал злиться:

— Да встань же ты, мерзавец, лодырь! — говорит. — Может, у тебя поясница вывихнута, так мы покажем тебя какому-нибудь лекарю-костоправу, добудем какие понадобятся лекарства-бальзамы!..

В тот же день вечером пришли двое джигитов пашей общины, уложили меня на носилки и принесли в кишлачную чайхану. Сюда же были доставлены и оба мешка моей кукурузы. Это значит, чайханщик за кукурузу согласился взять на себя заботы обо мне на какое-то время.

Чайханщик стал подкармливать меня тем, что оставалось от гостей: кусками-огрызками лепешек, а иногда оскребками пригорелого плова. Я протягивал руку из-под халата, наброшенного на меня наискось, и вкушал от этих яств, не вставая с места. В насмешку чайханщик величал меня «хозяином». А я лежал целыми днями и все думал: «Как бы мне стать таким же богатым, как Мир-Джалял-бай.

1925-й год, поздняя осень.

Страница вторая

Из-под тюбетейки на висках взрослых джигитов и подростков, заходивших в чайхану, заалели тюльпаны. Значит, весна уже. Как, однако, быстро проходит жизнь человеческая — не успел оглянуться, вот уже и весна наступила. А с весной и деревья просыпаются, и всякие насекомые букашки-мурашки начинают копошиться, сновать. И в душе человека тоже дают о себе знать разные необыкновенные чувства.

Сегодня видел интересный сон. Лежу будто я на краю пашни в тени под талом. Так хорошо мне! Вдруг откуда ни возьмись молоденькая женщина в новенькой шелковой парандже, в лакированных ичигах, в калошах, с двойными золотыми браслетами на белых руках. Подходит ко мне, спрашивает:

— Мамаджан-ака не вы будете?

Я не пошевельнулся, отвечаю:

— Я буду. А что вам нужно?

Женщина откинула чачван. Я смотрю на нее, как зачарованный, — губы алые, бутоном сложены, брови черные — что крылья парящей ласточки, волосы кудрявые, как на шкурке с молодого барашка, колечками завиваются на концах, на щеках румянец — точь-в-точь лепестки роз. Она взяла меня за руку.

— Если вы Мамаджан-ака, вставайте!..

— Да скажите же, что вам нужно?

— Мы пойдем к мулле.

— Зачем?.

— Чтоб прочитал молитву, поженил.

— Кого с кем?

— Нас с вами!..

Заметив мое недоумение, женщина стала объяснять причину, почему мы должны пожениться:

— Я была женой одного байбачи. Тот человек недавно умер от водянки. Перед смертью он завещал: «Жена, говорит, я умираю. Если ты после моей смерти надумаешь выйти замуж, я стоймя встану в могиле, потому что нет на то моего согласия. Ну, а в случае, если молодость все-таки возьмет верх и ты захочешь выйти, то в таком-то месте есть такой-то и такой-то джигит, Мамаджаном звать, за него и выходи. Прими его к себе в дом и передай ему все мое богатство. Кроме него, никто не имеет права распоряжаться моим хозяйством. Мамаджан осчастливит тебя даже больше, чем я». Сегодня ровно педеля, как я разыскиваю вас, чтобы исполнить это завещание. И вот нашла наконец. На свою долю я не в обиде: вижу, вы и красотой не обделены, и лет вам, похоже, не больше двадцати пяти, и, судя по росту, по стати, вы из тех молодцев, что, раз ударит, гору в толокно сокрушит.

Вот и идемте своими собственными руками откройте ворота вашего счастья, владейте богатством…

Женщина помогла мне встать, привела к себе домой. Пригласила муллу, тот прочитал молитву, выполнил что положено. Богатства, оставшегося после байбачи, оказалось даже больше, чем говорила женщина. Тысячи и тысячи наличными деньгами, дом со всем обиходом, земля, вода, несколько коней — каждый готов взвиться под небеса. Особенно поправился мне один соловый иноходец. Я приказал оседлать его. Сам приоделся, повязал для шика поверх полосатого шелкового халата четыре шелковых поясных платка. Подхожу. Слуги подхватывают меня под мышки, подсаживают в седло, а нога моя как соскользнет со стремени, и я угодил носом прямо в луку.

Я сразу же проснулся, открываю глаза и вижу себя все в той же кишлачной чайхане. Оказывается, меня ужалила оса: пыталась, видно, унести хлебную крошку, оставшуюся на губе от завтрака, ну и ужалила, попутно.

Сон оборвался на самом интересном месте. И хотя губа у меня здорово болела, я тотчас позвал чайханщика, кое-как наскоро пересказал свой сон и попросил истолковать его. Чайханщик, сбычившись, молча выслушал мой сбивчивый рассказ и вышел, не сказав ни слова в объяснение. А через минуту вернулся, сунул мне в ладони длинную, как посох, свежевыломанную сырую палку и говорит:

— А ну-ка, хозяин, поднатужьтесь, встаньте со своего места — прибрать надо под вами, залежались вы тут очень. За кукурузу я давно уже рассчитался с вами. Выбирайтесь на улицу и валяйте на все четыре стороны. Может, где и повстречаете ту богатую вдовушку.

Он поднял меня, подхватив под мышки, и выпроводил за порог. Колени у меня дрожали, ноги заплетались, я боялся — вот-вот упаду. Но что поделаешь, таков уж, видно, этот превратный мир: была не была, потихоньку-помаленьку пошел я, трудно было, даже дрын, какой всучил мне чайханщик на прощанье, казался очень тяжелым…

* * *

В дневнике Мамаджана-лентяя не написано, куда он после изгнания из чайханы поплелся и где опять свалился пластом. Дневник молчит и о событиях последующих двух лет. Когда мы беседовали с ним и спросили: «Почему вы не написали о том, что было в двадцать восьмом-двадцать девятом годах», — мулла Мамаджан вместо ответа лишь молча усмехнулся. Кишлачные старожилы, знавшие Мамаджана, правда, намекали, мол:

— Эти годы он провел с шейхами у какого-то мазара.

И все-таки в этой части нам не все ясно. Может быть, он перебивался коржами, какие жертвовали паломники. А может, просил милостыню. Во всяком случае, нам не хотелось бы взваливать напраслину на человека, возводить хулу на его честь.

За последующие же годы дневник Мамаджана-лентяя начинается так:

Страница третья

Старики нашей общины стали настоящей напастью на мою голову. Какое им дело до человека, раз он тихомирно тащит свою арбу? Чуть что сказал, тут же начинаются упреки: «Мы друзья твоего отца, понимаешь, мерзавец?» Полтанапа земли и наполовину развалившуюся курганчу, что остались после отца, они передали «щедрому» баю нашего кишлака Мир-Джалял-куруку. За это бай согласился кормить меня год-полтора, пока я не возьмусь за ум, не примусь за какое-никакое дело-занятие. Вчера вечером байский работник Мамасавур перенес мои шмотья-лохмотья, сам я, опираясь на палку, доставшуюся мне на память от чайханщика, заковылял следом и перебрался на завалину в крытый проезд у ворот байского двора.

Этот проезд, будь он неладен, оказался местом очень неспокойным: тут и лошади, и арбы въезжают-выезжают, и пешие входят-выходят. А всего больше изводит меня не знающий угомона Алапар, разместившийся на завалине напротив моей. Чуть услышит какой шорох за воротами, тут же вскочит, гремя цепью, подбегает к подворотне и лает, лает. Ну никакой сладости от сна не осталось. Вот уже действительно пес, пес и есть. Ну что бы ему поменьше рыскать, как ему не надоест, подлому? А что поделаешь, приходится привыкать.

Насчет еды тут особенно жаловаться не на что. С внутренней половины байского двора приносят остатки, объедки, помои и всякое такое. Алапар, правда, в обиде на меня, нет-нет да и зарычит — недоволен, что объявился половинщик на его долю.

Еду чаще всего приносит младшая жена бая, очень даже приятная собой молодка. Можно сказать, точь-в-точь такая, на какой я женился во сне. Мне приходилось слышать, что многие сны сбываются на свете. Эх, вот бы и моему сну сбыться — умер бы Мир-Джалял-курук, вошел бы я примаком в его дом, как муж младшей жены, досталось бы мне все его богатство. Добро-то он копил не ленился, подлое семя! Вот здорово было бы, думаю себе, если бы вдруг все это богатство да сразу перешло бы ко мне. Поэтому, когда младшая жена бая приносит еду, я на всякий случай улыбаюсь ей учтиво, а бывает, и подмигну вслед.

Вай оказался человеком злым донельзя. Сегодня утром он в первый раз обругал меня. Я огорчился очень, пожалел, что пришел сюда. А он мне:

— Нечего, — говорит, — лежать тут медведем-увальнем, переглядываться с Алапаром да предаваться пустым мечтаниям. Праздность и аллаху противна. Даром кормить тебя дураков нет. Вставай, будешь посматривать за всеми, кто заходит и выходит через ворота, чтоб не утащили, не унесли чего. — Потом принес и сердито швырнул мне на завалину кучу рваных-драных уздечек и прочей конской сбруи, шило и пучок ремешков для шитья. — На, — говорит, — почини все это!

«Пустые мечтания! — думаю себе. — Откуда тебе знать, может, для меня эти мечтания сами по себе богатство!..»

Волей-неволей пришлось все-таки встать и в первый раз в жизни заняться шорным ремеслом. Руки плохо слушались. Один раз ткнул шилом под ноготь, и так мне горько стало — прилаживаю оборванные концы ремней, а сам всхлипываю, плачу, не совладав с собой.

Сегодня я сидел допоздна, поэтому коровы и телята, всегда пугавшиеся моего неподвижного «трупа», спокойно прошли через ворота.

Незаметно-неприметно починка сбруи стала моим ремеслом. Теперь и батраки бая тоже стали подбрасывать мне на починку всякую рвань.

Этот бай оказался человеком, не ведающим ни покоя, ни угомона, меня он и к другим работам стал приспосабливать: дрова колоть, ясли чистить, курам посыпать и всякое такое. Во всяком случае, пока бай не умрет и пока его богатства не перейдут под мою руку, мне, похоже, не избавиться от этих тяжких трудов.

— О аллах, если пожелаешь наградить, то награди такого несчастного беднягу, как я!

1929-й год, осень.

Страница четвертая

С великим трудом пережил я эту зиму. Бай здорово-таки измотал меня. Поневоле пришлось научиться и лошадей чистить, и клевер резать для них соломорезкой, и поить их, и счищать лопатой снег, и воду носить, и двор подметать, и многому другому разному-подобному. В отместку с моей стороны на бая сыпалось немало брани-проклятий. Втихомолку, конечно.

Ранней весной этого года работники, батраки Мир-Джалял-курука подняли против него смуту, отобрали все его добро-богатство, землю, воду, а самого куда-то спровадили. Байское подворье тоже перешло в руки батраков. Теперь они толкуют, мол: мы объединяемся в колхоз. И байское подворье будто бы нужно колхозу. А что это такое — колхоз? Чудные дела творятся на этом свете!

Обо мне никто уже и не думает позаботиться. Для всех я — дармоед, лентяй. Просить у кого-нибудь, особенно у батраков, завладевших богатствами бая, стыдно. Да они, если и попросишь, брезгливо бросают прямо в лицо:

— Сдохнешь, что ли, если станешь работать?

Работать — это легко сказать. Я уже подумываю, не вернуться ли мне к шейхам, каляндарам, что ютятся у гробницы мазара. Но чтоб быть с ними, надо знать несколько газелей. Я пробую повторять стихи, каким прежде научился у них, — оказалось, что все они выскочили из памяти.

Пока я раздумываю, как быть дальше, проходит несколько дней. Меня начинает обижать равнодушие людей. Говорите, кто не работает, тот не ест? Ладно, согласен, буду работать. Так дайте же мне работу?

На мое счастье, на бывшем байском подворье появился Саттаркул-ака, что верховодил у батраков, какие надумали строить колхоз. Он забрал меня к себе. Дал халат, рубаху, штаны, отвел мне хибарку в своем дворе. Короче: и с пропитанием, и с жильем, и даже насчет помыть-постирать — все устроилось как следует быть. Теперь я могу свободно отдаться своим мечтаниям. Где-то она, младшая жена Мир-Джалял-курука?

1930-й год, ранняя весна.

Страница пятая

И здесь тоже нет покоя. Саттаркул-ака чуть не силой потащил меня в поле.

— Довольно, — говорит, — хватит лежать. Пора и за работу браться понемногу. Выглядишь ты — что надо, поправился. Идем со мной.

Я нехотя поплелся за ним. Сам он взялся за плуг, а меня заставил лошадей за повод водить. В поле было полно народа. Одни пашут, другие боронят, третьи кетменем орудуют — все при деле. Видя, что я, как малолеток, вожу в поводу лошадей, иные из молодых ребят ухмылялись молча, другие открыто насмешничали.

Работали мы до позднего вечера, умаялся я здорово. Мастава, сваренная на ужин женой Саттаркула-ака, показалась мне очень вкусной — я, наверное, за всю жизнь не ел такого вкусного варева. После ужина я прошел в свою хибарку, лег спать. Спал очень крепко. И самое интересное — в эту ночь я не видел никаких снов.

Прощайте, прощайте теперь, мои сладкие мечтания!

Утром опять вышли на работу. Назавтра — опять, послезавтра — опять. И так изо дня в день: работа, работа. И как это не надоест колхозникам?

Жара. Солнце нещадно палит плечи, земля жжет ноги, накалилась, как медь. А по краям пашни талы, карагачи колышат под ветром густой листвой, манят в тень, в прохладу. А под талами, под карагачами в арыках прозрачная вода бежит-журчит, чистая-чистая. Ну как тут не подивиться упрямству этих людей. Отказываются от такого блаженства, покоя, позабыли о прохладе помостов над арыками — без передышки машут и машут кетменями на поле в самую жару. Хочется крикнуть им: «Да отдохните же вы, вздремните хоть на минутку, отчаянные головы! С работой как-нибудь обойдется. Или вы хотите переделать все, что деды-прадеды ваши не доделали!» И крикнул бы, да боюсь верховода Саттаркула-саркяра. Поэтому, хоть руки мои в работе, мысли витают в тени деревьев-садов, а глаза помимо моей воли шарят с тоской по местам, обещающим прохладу.

Так вот и прошла-миновала в работе вся краса летней поры. А жаль, ах, как жаль! И вот уже и хлопок собран и свезен на завод. И осень пришла и ушла, и зима настала. И я уже подумал было: ну, мол, теперь-то вздохну свободно. А Саттаркул-ака опять помехой встал. Перевозили мы в амбар зерно, доставшееся ему от колхоза, а он показывает на четыре мешка пшеницы и говорит:

— Вот эти четыре мешка получены за твой труд. Если бы ты работал как следует, то получил бы еще больше. А заработанный хлеб, он, брат, вот как сладок. Работай, и зимой не лежи зря. Скучно станет, иди на курсы, учись грамоте. — И записал меня на курсы, открытые при красной чайхане колхоза.

Я говорю ему: «У меня мозги затвердели уже. Да и к чему мне грамота, города, что ли, дадут под мое начало?» А он и слушать не стал. Теперь вот, хочешь не хочешь, тащись на эти самые курсы, учись.

В науке — сила.

1930-й год, лютая зима.

Страница шестая

Сегодня в колхозной красной чайхане было собрание. Заново выбирали председателя. Все в один голос закричали: «Саттаркула Бутабаева желаем председателем!» Саттаркул-ака прежде был председателем совета урожайности. Теперь решили сделать его председателем колхоза. Все подняли руки. Я тоже был бы за то, чтобы Саттаркул-ака стал председателем, но мне подумалось: будучи председателем, он, наверное, заставит меня работать еще больше, — и я замешкался. Но под конец все-таки поднял руку.

На собрании обсуждались и другие вопросы. Бригады колхоза вызывали друг друга на соревнование. Все с одобрением захлопали в ладоши, начали подписываться. Очередь дошла и до меня. Я взял слово.

— Товарищи, — говорю, — если есть какая работа, никто от нее бежать не станет. Зачем же еще соревнование? Поэтому я остаюсь сам по себе, товарищи.

Все, кто был в чайхане, разом расхохотались. Я здорово застыдился, аж пот на лбу выступил. И подписал договор все-таки, хоть и без особой охоты.

Летом я работал средне, по силе возможности. Постоянно работать и работать если — это может и тоску нагнать на человека. Раза два-три я брал по полпуда пшеницы из выданной мне авансом и тайно от Саттаркула-ака сбывал ее в городе на базаре. На вырученные деньги попробовал разгонять тоску, а самое подходящее место для этого Чархпаляк: на берегу речки помосты, красивыми коврами застеленные, тут же перепела поют-заливаются. Благодать! Да что там говорить!..

Когда я в первый раз отлучился в город, бригадир ничего не сказал. Второй раз я свалил на болезнь, мол: приболел что-то, знобило всего. А в третий раз бригадир здорово пристыдил меня и пригрозил: «Выгоню из бригады. Мне лодыри не нужны!» Как он может выгнать, думаю. Я не лишенец и не такой уж плохой человек. А вообще-то хорошо, что в дело вмешался Саттаркул-ака, в колхозе меня оставили. Теперь опять работаю.

Весной я кинул на край грядок хлопчатника малую толику семян дыни. И вот, в один из дней окучиваю хлопок и вижу: одна дыня совсем поспела, сама вроде просит, хвостик подставляет: сорви меня. Я сорвал ее, принес под тал, разрезал, начал есть. А она оказалась такой сладкой — прямо язык щемит от сладости. Я с превеликим удовольствием съел ее и уснул там же. Некоторое время спустя просыпаюсь, потянулся (надо сказать, хорошая это штука — потягивание, кто только его выдумал!). Ну, потянулся я, даже пальцами похрустел, открываю глаза, а кругом колхозные балаболки стоят, хохочут. И среди них Кумри, племянница нашего бригадира, насчет которой я уже строил про себя кое-какие планы. Я здорово смутился, вскакиваю. Чую, голова задела за что-то. Оборачиваюсь, а это рогожное знамя, какие у нас дают отстающим. Стыдно мне было очень. Особенно обидно было, что меня обсмеяли девушки. «А ну вас!» — говорю и принимаюсь за работу. Да так работаю до конца дня, с таким усердием, что бригадир наш подошел ко мне вечером, похлопал по плечу и говорит:

— Вот, братишка Мамаджан, именно так должно работать. Это больше подходит для чести джигита.

Я, конечно, просто разомлел от удовольствия.

Настала осень, мы сдали хлопок. Оказалось, наша бригада выполнила план на сто тридцать два процента. Нас решили премировать. У меня тоже, конечно, рот до ушей…

Собрание состоялось в чайхане, там же устроили большое угощение. Всем выдали премии. Я тоже жду своей очереди. Смотрю, а один ловкач выходит и вместо премии так начал меня честить, что я места не находил, куда деться. Другие тоже прямо в лицо стали говорить о моей лени. Тут уж я не выдержал. Вскочил, встал во весь рост и говорю:

— Товарищи! — говорю. — Слово мое твердое. Я бросаю лениться, объявляю себя ударником и вызываю всех вас на соревнование!

Все, конечно, хлопали в ладоши.

В этом году из-за своей лени я выработал, оказывается, всего-навсего сто шестьдесят три трудодня. За них я получил девятьсот семьдесят восемь килограммов пшеницы да пятьсот семьдесят шесть рублей пятьдесят копеек деньгами. Саттаркул-ака, когда мы получили что положено, позвал меня и говорит:

— Теперь, братишка, ты становишься в ряд с людьми. У тебя есть семнадцать мешков пшеницы. Есть деньги. Бери себе половину моей усадьбы да начинай строиться. Мы поможем, хошар устроим. Ну, а потом, да… потом жениться надо тебе.

В душе я порадовался этому разговору, по вида не показал.

Ровно посередине двора соорудили мы глинобитный забор. Потом я пригласил на помощь друзей-приятелей, выстроил добротный дом в одну комнату с террасой.

Теперь жена Саттаркула-ака вот уже несколько дней ходит в дом к Кумри — свахой. В ее хлопотах, собственно, и нужды нет, да ладно уж. Потому, как-то раз встретился я с Кумри лицом к лицу и прямо посмотрел ей в глаза. Она смутилась, отвернулась, но как-то наполовину. А я спрашиваю:

— Да, что ли? — Намекаю, значит: согласна, что ли?

Она застыдилась чуточку. А потом: «Да!» — говорит и убежала.

Ну вот, я женился уже. Я и не знал и думать не думал вовсе — Кумри оказалась не женой, а настоящей палочкой-погонялочкой. Не пойдешь в школу если, обеда, говорит, не будет. Поневоле приходится продолжать учение, брошенное в прошлом году на половине. Сама она тоже учится А потом, то одного, говорит, у меня не хватает, то другого недостает. Корову, говорит, давай купим, ковер купим. Ну, просто извела вконец., И ничего не поделаешь, так, видно, заведено на этом свете.

Весь 1931-й год.


Женатый человек не может, оказывается, не работать. Потом есть ведь и такое дело, как хлопковая независимость государства. А укрепление колхоза с организационной и с хозяйственной стороны! Да надо не иметь ни чести, ни совести, чтобы лодырничать, когда перед тобой стоят такие великие задачи.

В этом году мы, муж и жена, работали как передовики-ударники. Хлопковый план по колхозу выполнен на сто двадцать процентов, а по нашей бригаде — на сто тридцать пять. В газете напечатан мой портрет с хвалебной надписью. Я выработал двести восемьдесят семь трудодней да жена сто двадцать три. Получили мы две тысячи шестьсот шестьдесят пять килограммов пшеницы и тысячу двести тридцать рублей деньгами. Есть у нас корова с теленком. Настроение у меня бодрое.

1932-й год.


Меня выбрали бригадиром. Кумри после второй окучки перестала выходить на работу. Доктор говорит: от этого, мол, ребенку вред может быть. Мы, конечно, люди, в лекарских делах не сведущие, — может, оно а так.

На трех гектарах участка своей бригады я посеял египетский хлопок. Всходы очень хорошие. Всего земли у меня тридцать семь гектаров. Хоть я и дал правлению обязательство вырастить на каждом гектаре по 13, 5 центнеров хлопка, про себя все-таки думаю собрать по двадцать четыре. Все члены моей бригады живут в достатке. Трудятся по-ударному, так что надежд у меня много.

По вечерам я не провожу время напрасно, записываю в особую тетрадь все события, какие произошли со мной в жизни. Кумри читает мои записки и смеется. А что, смеется и пусть смеется. Не зря говорят: «Коль скажешь правду, смеются…».

1933-й год.


На этом дневник Мамаджана-ака обрывается. Когда в беседе с ним мы спросили: «Почему вы не записали остальное?»— Он ответил: «Лень было, работы много».

Поэтому дописывать приходится мне самому.

Было ль то не было, но город по названию Андижан и поныне на том самом месте стоит. Вокруг и около него колхозы могучие, один другого мощнее. А в тех колхозах работают такие богатыри-ударники, что, судя по рвению, нынешней весной ими показанному, план по хлопку всей округой непременно будет выполнен и даже с превышением.

Среди тех колхозов есть колхоз имени Ленина. Председателем в нем Саттаркул-ака, а бригадиром — Мамаджан сын Мухаммад-Алиев. Мамаджан-ака перед всей советской и партийной общественностью вызвал на соревнование все остальные колхозы и дал большевистское слово выполнить план этого года на сто пятьдесят процентов.

И Мамаджан сдержит свое слово.


Перевод Н. Ивашева

1934

Воришка

Мама у нас умерла весной семнадцатого года. Отца мы к тому времени уже давно лишились, и никого, кроме старенькой бабушки, Ракии-биби, у нас теперь не оставалось. Отчетливо помню, как по вечерам она укладывала нас на айване на рваный рябой палас — единственный представитель рода ковровых, что уцелел в доме — а сама ложилась с краю, точно оберегая бедное свое гнездо с птенцами. Это была усохшая, пригнувшаяся к земле старушка, ростом немного выше нас: ей перевалило за восемьдесят, но она неустанно хлопотала и сохраняла единственную слабость: привычку к насваю. Однажды осенью, когда мы уже спали на айване, тесно прижавшись друг к другу — ночи заметно похолодали, — что-то меня разбудило. В квадрате черного низкого неба меж стенами и крышей висели надо мной Семь разбойников, и оттуда же — так мне показалось в первый миг — доносился угрожающий бас. Наверное, он и разбудил меня; в следующее мгновенье я понял, что бас доносится с крыши, а ему отвечает ласковый голос бабушки. Было, пожалуй, время третьих петухов.

— Ну и что, воришка? Дальше-то что? — говорила бабушка.

Воришка! Надо же!.. Я затаил дыханье и оглядел двор. Он был просторный и совершенно пустой. К айвану примыкала стена дядиного дома. Самого дяди дома не было — он ночевал с семьей за городом. Полагалось бы испугаться, но бабушкин голос был привычно ласков, как воркованье старенькой голубки, и страха я не испытал — один жгучий интерес. Еще бы! Ночью нас вор навестил. То-то завтра пойдет разговоров по махалле! А я-то — как разукрашу все своим дружкам! Лишь бы поверили… Но вор — вот ведь недотепа! Нашел куда забраться… Да у нас в доме с лопатой ищи — ничего не найдешь…

Вор попал к нам случайно. Перебираясь с крыши на крышу, он угодил на дядину, и, пока раздумывал, как быть дальше, в носу у него отчаянно засвербило — от пыли или от ветерка; он чихнул во всю силу своих легких, а бабушка, которая лежала без сна с насваем под языком и все думала свою горькую думу, выплюнула насвай, глянула наверх и увидела на крыше мужской силуэт.

— Воришка? — спросила она.

— Э-хмм…

Бабушка привстала, опершись на локоть.

— Послушай-ка меня, сынок, — сказала она. — Я тебя учить не хочу, у тебя свои дела, у меня свои, каждый добывает хлеб по-своему. Но работа у тебя тонкая, пока насморк, отдохнул бы, отлежался, подумал бы о себе, а то ведь пропадешь ни за что…

— Заглохни, старая, — сказал вор зловещим басом. Помолчал в темноте, словно обдумывая, потом добавил помягче: — А и верно, старушка … ночное чиханье — не в пример громче… — Снова помолчал — и опять ворчливо: — А ты, старая, ежели все разумеешь, и помолчать бы могла, не заметить. Ночь, дрыхнуть надо!

— Ну, и не заметила бы, — сказала бабушка, — а тебе что толку? Взять у нас так и так нечего…

Вор только засопел.

— О-ох, воришка, сыночек мой, — горестно заворковала Ракия-биби. — Спать-то надо, да я не могу. На душе кручина, вот и кручусь, днем по двору, ночью на постели. Все думаю, все думаю…

— О чем думаешь-то? — сказал вор, и бас у него еще помягчел, словно в него добавили маслица. Я услышал, как он стал снимать чапан.

— Как о чем? — бабушка даже удивилась. — Сам, что ли, не поймешь? Вот о них, о четырех сиротках… Во-он лежат… Время, сам знаешь, какое, сироты — разве сладят они с таким миром? И пожалеть-то — кому? Дядя-арбакеш, так он, бедолага, со своей семьей мыкается. Едим, только б ноги не протянуть. Во всем доме продать нечего — ни одной-то вещицы…

— Ни одной… — повторил вор неопределенно, и непонятно было, то ли он подтверждает, то ли высказывает сомнение.

— А они, несмышленыши, — продолжала бабушка, — когда еще вырастут? Когда хлеб добывать начнут? Я-то — доживу ли? Дотяну? Из четверых — один мальчик, и ему-то тринадцати нет. А девочек — три, мал мала меньше… А и вырастут — кто на них позарится? Кто за них денежки выложит — на тряпье, да на сватовство, да на угощенье?.. Как тут не думать! Ох, горюшко мое, беда, сыночек, беда, воришка…

Судя по звукам, доносившимся с крыши, полночный гость расстилал чапан. Потом он сочувственно спросил:

— Четверо, говоришь? Да-а… И у меня на шее — не меньше: двое ребятишек, да жена, да мать-старуха. Вроде тебя… Курице — и той сколько зерна надо, а четыре рта чем наполнить? Четыре лепешки заработать — и то душу на кон поставишь. Иди, кланяйся, хоть с метлой, хоть стрелой, хоть тешой, хоть душой…

Человек на крыше, покряхтев, улегся и продолжал:

— А по правде тебе сказать, бувиджан, аллах меня ни силой, ни умом не обидел. Думаешь, я по своей воле но ночам гуляю?.. Я, если хочешь знать, и семьянин настоящий… и ремесленник, дай бог каждому! Кавуши шил — всем на зависть! Ан нет! Не прокормишься ремеслом! Все перевернулось!.. Сел на трон Керенский — думали, войне конец, а вышло наоборот. Еще пуще воюют! И все ремесла прахом пошли. Для кавушей, к примеру, кожа нужна, клей, гвозди, лак. Так сырье — дороже готового! Я работай, и я приплати?..

— Неужто, сынок, так тебе и скитаться по крышам?

— А чем заняться-то? — Вор, похоже, снова приподнялся и сел. — Ну, хотел я тащишкой на базаре заделаться. Так простой народ нынче оптом-то ничего не закупает, помалу берут да сами и тащат! А у богачей — колеса. Они богатеют, богачи-то, а мы нищаем! Так-то вот, бабушка… Недавно Бува-ата, лучший мастер в махалле, весь свой набор сапожный — все колодки, да молотки, да иглы, да гвоздочки — все на пуд кукурузной муки сменял! И правильно сделал. Дехканам нынче не до обуви… И все ремесленники разорились, не одни мы: и ткачи, и медники, и кожевенники… даже домла в мактабе — и тот с голоду землю лижет! Это учитель-то! А тут — и ложки постного масла не наберешь…

— Да пропади они пропадом с этой проклятой войной! — сказала бабушка. — Воистину это светопреставление и есть, а, сынок, а, воришка?.. И что только будет с моими сиротами?.. Да и ты?.. С горя грех на душу берешь… Только не туда ты ходишь, сынок, ей-богу. Лазил бы к кому побогаче. Тут вот рядом, в махалле, и Карим-кары живет, торговец ситцем, и подрядчик Адылходжабай, и Матъякуббай, промышленник… Вот у кого добра не счесть. Младенцы — и те на золоте едят! Продырявил бы у них крышу — хоть разжился бы!..

— Эх, старая, — сказал вор, вздохнув, и тут его голос показался мне очень знакомым, — рассуждаешь глупей своих несмышленышей. Да разве к богачам заберешься! И стены толстенные, и крыши железные, и псы злющие, каждый с теленка. Раздерут на части, после не соберешь… Ха! Адылходжабай, говоришь? Да у него двор еще и городовой с винтовкой стережет… Не-ет, хоть тяжка забота, а в Сибирь неохота…

— Ты прав, сынок, прав. А все же и тут поосторожней будь, а то справят тебе волчью свадьбу…

Вор, должно быть, снова лег — или уселся, подложив под себя ноги.

— И ты права, буви, — сказал он и после паузы продолжал доверительно: — Вот я тебе расскажу. Недавно я из сарая Арифа-вонючки четырех кур с петухом спер…

— Да ну! — бабушка оживилась. — Ну, молодец! Ведь они, проклятущие, могли тебя хуже любого чиха выдать! Раскудахтались бы!..

— А я пузырек с водой прихватил… подкрался, набрал в рот воды — да как брызну на них!.. Глупей курицы-то никого нет. Подумали, дождик, головы под крыло, а я их по одной — и в мешок!..

— Ай, сынок! — восхитилась бабушка. — Как ты догадался!

— Слушай дальше, дальше слушай… Я-то упер, да Ариф-вонючка, видно, пронюхал. Взял я петуха — и отнес элликбаши Рахманходже. Ариф-вонючка к нему — и видит своего петуха!.. Ну, и умылся. Задом, задом — и домой.

— А что этот Рахманходжа?

— Неплохой человек. С ним, мать, можно договориться. В прошлом году меня в мардикеры записали, отправить хотели куда-то. Я — туда-сюда, туда-сюда — набрал полсотни рублей. Прихожу к нему: «Вот, мол, элликбаши-ата, все, что имею…» Помог — оставили меня. Приличный человек.

— Ну, дай бог счастья ему и деткам! А теперь слушай меня, воришка, слушай, сыночек, скоро светать начнет. Вон уж светлая звезда вышла! Ты по тутовнику-то скользни вниз, там рядом пень ореховый. Дам тебе топор, отколешь пару щепок, кумган поставим. Сын-то нам вчера две кукурузные лепешки оставил — попьем чай все вместе…

Вор помолчал.

— Нет уж, старая, — сказал он вдруг прежним басом. — Пень вам расколю, а чай сами пейте. Ни к чему мне свое лицо показывать…

— Вай, сынок! И мы тоже люди. Неужто так и уйдешь от нас с пустыми руками?..

Вор буркнул что-то неразборчивое.

— Погоди, — продолжала бабушка, — что ж тебе взять?.. А-а, слушай, там в мехмонхоне казан лежит полупудовый. Было время, три семьи из этого казана ели!.. Бедно жили, а дружно. Теперь вот осталась одна я с сиротками. Когда-то им этот казан сгодится!.. Так возьми, сынок, казан! Продашь, проживешь с семьей день-другой…

Вор помолчал секунду.

— Нет, — сказал он вдруг сдавленным голосом, — не возьму, мать, не такой уж я… — он снова замолк, как бы стараясь с собой справиться, и когда заговорил снова, то, видно, старался, чтобы вышло подобрее. — Что это ты, мать, так отчаиваешься. Днем-то твои сироты небось веселятся, бегают. Краешек лепешки-то уж для них найдется. А там — вырастут. Обязательно вырастут, мать, увидишь! И казан пригодится, может, еще мал будет!.. Дай бог нам дожить до их тоев! Прощай, бувиджан, заря уже…

— Ну, прощай, воришка, не забывай нас…

* * *

Неделю спустя я услышал на улице знакомый голос. Потом я не раз встречал этого человека, но ночной истории не рассказал никому. Только порой, когда проснешься ночью, снова слышится мне этот разговор, пока я лежу, прикрыв глаза.


Перевод с узбекского Перевод А. Наумова

1965

Уловки шариата (Хитрости в шариате)

На крыше коровника пристроились две горлинки. В свете солнечных лучей они казались ослепительно белыми, а большие темные глаза коровы, лениво жевавшей, приобрели какой-то светло-коричневый оттенок. Корова то и дело облизывала длинным языком сухие ноздри и отмахивалась от мух хвостом с кисточкой на конце: на каждый шорох она отвечала мычаньем — протяжно, но отнюдь не мелодично.

Горлинки с остервенением выдергивали друг у друга перья.

На открытой террасе сидит сам мулла Дилькаш и чинит потник. Тут же, на пышной подушке, прикорнула женщина лет сорока пяти, а женщина помоложе и покрасивее подкрашивает усмой брови перед небольшим ручным зеркальцем. Это — жены муллы Дилькаша.

Мулла Дилькаш в сердцах воткнул шило в потник и повернулся к старшей:

— Вот эта корова и та умнее тебя, хоть жвачку жует, а ты!.. Тебе разжуешь, так ты глотаешь, будто одолжение делаешь!

Женщина привстала:

— Эта корова лучше меня? Если так, то вот эта глупая горлинка в тысячу раз умнее вашей любимицы! Горлинка хоть в зобу еду бережет, а эта — позавтракает и ждет обеда. Чтоб ей пусто было!

— Не гневи бога, неблагодарная! Из-за твоей дурацкой болтовни я на базар не поспею. Если бы ты вовремя заштопала потник и чалму выстирала, я бы давно уже уехал, но ты одно только знаешь — язык чесать.

— Значит, она настоящая жена, а я дура? Ну так пусть она и стирает вам чалму, а заодно и саван! Весь день от зеркала не оторвешь.

Младшая швырнула зеркало на пол. Одна бровь так и осталась ненакрашенной.

— Накажи аллах моего отца! — завопила она. — Отдал меня на растерзание! Ни одного светлого дня! Не жизнь, а мука!

Мулла Дилькаш — человек с характером. Он немало побродил по свету, много повидал, встречался с разными людьми, был мастер вести долгие и приятные беседы. Когда мулла Дилькаш привел в дом вторую жену, он понял, что в жизни еще не все радости исчерпаны.

— Человеку с достатком каждую бы неделю жениться, — часто любил повторять он. И стал всерьез подумывать о третьей жене. Но… мнение людей!.. Избавиться бы от старшей!

«Думаешь ли ты жениться, мулла Дилькаш? — размышлял он. И сам себе отвечал: — Клянусь духом святого Баховиддина, женюсь! Так что толку от этого шума? Найди себе мудрого советчика и начинай потихоньку действовать».

Мулла Дилькаш бросил потник на середину двора, натянул халат и, схватив чалму, выскочил из дома. У кого же попросить совета?

Колебался он недолго и остановил свой выбор на знаменитом мулле Абульбаки Маргилони, который ухитрился в свое время четырежды жениться и четырежды благополучно расстаться со всеми своими женами. Зато в последнее время мулла жил отшельником в одинокой келье кесаккурганского медресе.

На счастье муллы Дилькаша, святой оказался в келье.

Поговорили о том о сем. Не спеша. Наговорились досыта. Абульбаки — все больше о жизни. Мулла Дилькаш — о разных торговых сделках. Затем Дилькаш попросил совета, и мудрец не заставил себя долго ждать. Помолчав минуту-другую, он милостиво изрек:

— Сын мой, разрешение ваших сомнений можно найти в шариате. Внимайте мне. Постарайтесь как-нибудь ночью ненароком коснуться губами груди вашей старшей жены.

— Груди?

— Не торопитесь, сын мой. Вы притворитесь спящим и совершите это во сне.

— А дальше?

— Вы только выразите по этому поводу беспокойство, а наутро привед те жену ко мне.

Мулла Дилькаш в нетерпении дожидался ночи. И хотя очередь была провести ночь в покоях младшей, он остался у старшей. Было уже за полночь. Жена уснула. Мулла Дилькаш как бы во сне нечаянно коснулся губами груди жены. Женщина проснулась и возмущенно вскрикнула:

— Чтоб у тебя борода по волоску высыпалась! Ты что, с ума сошел?

Мулла Дилькаш не отзывался. Жена замахнулась и крепко шлепнула по голой спине Дилькаша.

— Чего дерешься?

— Да тебя убить мало!

— Младшая так не делает.

— Лучше бы ты околел.

— Ты чего ругаешься?

— А ты чего сосешь меня как дойную корову?..

— Когда?

— Сейчас!

— Врешь!

— Клянусь детьми.

Мулла Дилькаш вскочил с молитвой:

— Слушай, жена, а как это дело толкует шариат?

— Откуда мне знать?

— Надо завтра же сходить к мулле.

Наутро муж и жена входили в келью муллы Абульбаки Маргилони. Низко поклонившись святому, мулла Дилькаш робко произнес:

— Господин, мы совершили тяжкий грех.

— Говорите, сын мой.

— Вот она, эта женщина — моя жена, а я сегодня ночью, со сна, как сосунок…

— Как сосунок?

— Да, господин.

— Так ли, сестра моя?

— Да, господин.

Мулла Абульбаки почесал бороду.

— Совершилось невероятное. Отныне вы не муж и жена, а мать и сын.

— Мать и сын?! — воскликнул встревоженным голосом мулла Дилькаш.

Да, уважаемый мулла, вы ей сын, а вот она — ваша мать, родная мать, вскормившая вас грудью. Мулла Дилькаш растерянно посмотрел на жену, жена на муллу Дилькаша.

— А нет ли другого толкования, господин?

— Так велит мусульманское благочестие.

— Лучше бы мне умереть! — воскликнула жена.

— Тише, не кричи, люди услышат.

Заплатив мулле за услуги, новоиспеченные мать и сын покинули келью. Поравнявшись с воротами медресе, мулла Дилькаш почтительно обратился к жене:

— Мама, теперь вам придется женить меня. Трудно вед человеку, привыкшему иметь двух жен, обходиться одной!

— Издох бы ты маленьким. Нашел себе маму, проклятый! Зови меня хотя бы сестрой…


Перевод Н. Владимировой

1930

Загрузка...