Copyright 2012 © Tod Greenaway
перевод © Ирины Борисовой
Copyright 2012, Ирина Борисова
Я расскажу вам о себе. Мне семьдесят лет, я женат на женщине по имени Фумико, и у нас трое детей.
У меня кривая спина. Я знаю, что у людей больше не бывает кривых спин, медицина их уничтожила. Этот термин может показаться грубым, ненаучным, слишком прямолинейным. У современных людей бывают сколиозы. Не позволяйте врачам вас дурачить: это часто то же самое. Если бы я родился на двадцать лет позже, мне бы вставили по гибкому стальному стержню по обе стороны позвоночника, и сегодня я был бы таким же высоким, как мой отец и был бы неотличим от любого человека с улицы. Я и БЫЛ бы тогда человеком с улицы. Я должен сказать, что то обстоятельство, что я МЕЧЕН таким образом, не препятствовало мне делать то, что я хотел. Но это обстоятельство существует. Это самый главный факт моей жизни.
Вот почему я и знакомлю с ним так сразу, хотя он — всего лишь одно из присущих мне свойств, и, я думаю, свойство не первого ряда. Мой образ себя — это образ просто мужчины, но я принужден рассматривать себя, как асимметричную фигуру. Люди, взглянув на меня на улице, немедленно отмечают диспропорцию между ногами и туловищем. Дети от трех до девяти лет чистосердечно таращат глаза, грызя свои нескончаемые поп–корны, пока их матери в смущенье не уволакивают их прочь. Возражаю ли я? Да. Всегда.
Я возражаю на поверхности. На более глубоком уровне я вовсе не уверен, что я на самом деле чувствую оттого, что я мечен. Что вы чувствуете к тем или к тому, что вам близко? Чем ближе, тем труднее это выразить. Следовательно, тем глубже оно скрыто. Что я чувствую к Фумико? Сказать «я ее люблю» было бы ханжеством. Если бы стали настаивать, я был бы также нем, как Корделия. Я знаю, что однажды, когда я был в больнице после операции, я лишь мельком охватил всю силу и глубину ее чувств ко мне. Я предполагаю, что и мои чувства к ней равно сильны, но у меня не было до сих пор случая узнать это.
Хотя, может быть, и есть ключ к разгадке. Однажды в ночном кошмаре ужасная женщина кричала на Фумико и довела ее до слез, загнав ее, съежившуюся, в угол комнаты. Я впал в такую ярость, что только мое пробуждение предотвратило убийство. Я также не знаю и что я чувствую к своим детям. Единственным намеком на то может быть несчастный случай, произошедший, когда они были маленькие. Среди толпы, на верхнем этаже универмага Вудворт я услышал крик маленького ребенка на эскалаторе. Я развернулся и кинулся туда, прорываясь сквозь народ. Вскоре я увидел ребенка. Он был со взрослым, он лишь слегка прищемил палец механизмом, ничего страшного не случилось. Мне стало плохо до тошноты, я готов был мчаться на помощь, кинувшись чуть не под ноги людям. Угроза любому ребенку казалась мне угрозой моему собственному.
Если истинные чувства даже по отношению к дорогим и любимым нам недоступны, как же мы можем знать, что чувствуем по отношению к собственному телу, к тем явлениям в нас, ближе и дороже которых нет? ИМЕЕМ ли мы тела, отдельные от нас, как первоначально заявили христиане и гностики? Или мы и ЕСТЬ наши тела? Если так, можем ли мы вообще иметь какие–то чувства по отношению к себе?
Темл Кранделл — женщина, страдающая аутизмом, написала замечательную книгу «Выявление меченых аутизмом». Она писала в ней: «Если бы я могла щелкнуть пальцами и перестать быть аутисткой, я бы не стала этого делать, потому что это была бы уже не я. Аутизм — это часть того, чем я являюсь.»
Итак, предположим, я смог бы сделаться прямым благодаря какому–то хирургическому фокусу. Пошел бы я на это? Я много не думал о подобных гипотезах, но я сомневаюсь.
Есть некий стыд, связанный с тем, что ты не такой, как все. У меня был друг, который никогда не мог заставить себя купаться на пляже, потому что на у него был шрам от ожога, полученный в детстве. Мне этот шрам казался незначительным косметическим пустяком. Но шрам явно не был пустяком для него. Живя в общих комнатах, работая на поденных работах, или бывая с друзьями на пляже, я тоже всегда заботился о том, чтобы на меня не смотрели со спины. Я приветствую любого, кто захочет, при наличии предварительной договоренности, посмотреть на все атрибуты, имеющиеся у меня спереди, но только — не мою спину. Знатоки Библии, заметят, что такое чувство противоположно божественному целомудрию. Во время переговоров Бога с Моисеем во время Исхода Бог закрывает Моисею рукой глаза, чтобы тот не видел сокровенных частей его тела. После, удаляясь прочь, в порядке компенсации, он позволяет Моисею посмотреть на себя со спины. Моисей — единственный из известных живших, видевший голую задницу Господа.
Почему мое тело вызывает это ощущение стыда? Мы не чувствуем стыда в бесполом чистилище врачебного кабинета или в постели с женщинами, где все обнажено. Лишь перед миром.
Я напишу еще о двух аспектах моей личности, о которых я хотел бы, чтобы вы знали. У меня очень скрытный характер. Я думаю, что это связано с тем же стыдом. Он принимает много форм, из которых некоторые забавны, большинство — нет. Когда я был молод, мне часто снилось, что, задержав дыхание определенным образом, я могу летать. Может быть, вы подумали, что я подпрыгивал высоко и уносился с криком ввысь, как Супермен в старой радиопередаче сороковых годов? Ничуть не бывало. Я парил в скромных шести дюймах над тротуаром. При этом я сознавал, что не хочу выглядеть нарочито и не хочу щеголять своими способностями перед проходящими мимо людьми. На самом деле это было просто глубокое подавление моей личности.
В обычной дневной жизни, при общении с людьми, в обычных ежедневных разговорах, это подавление было основано (и продолжает быть основанным сейчас) на каком–то страхе. Я не могу добраться до корней этого страха или даже до его природы. Возможно, это иррациональный страх вызвать гнев других людей? Я знаю, что я боюсь быть свидетелем эмоционального насилия над людьми, особенно в семьях. Парадоксально, что в нескольких случаях, когда мне угрожали физическим насилием, я не пугался и даже не волновался, а был лишь бдителен и осторожен.
Какова бы ни была причина, действие ее таково, что мне всегда было трудно непринужденно говорить людям в ответ нужные слова в нужный момент в ситуациях, требующих большего, чем общепринятая вежливость.
Это обстоятельство может показаться незначительным, но оно повлияло на мою жизнь гораздо больше, чем сама по себе кривая спина. Своевременность — это все. В разговоре в обществе первые несколько секунд все решают. Надо отвечать, импровизировать, проигрывать слова на слух, откликаться сходу, немедленно. Надлежащий ответ, произнесенный несколькими секундами позже, не растопит льда. Перекинуться несколькими словами в офисе или с соседями через забор — проще простого для большинства людей, но для меня затруднительно. Я не могу сообразить, как уместно ответить. Особенно, когда назревает ссора или кого–то надо поставить на место. Провальные моменты. Недавно человек за рулем джипа на дороге, перестраиваясь в боковой от меня ряд, громовым голосом проинформировал меня, что, по его мнению, я вожу машину, как водит ее разве вовлеченный в половой акт китаец. (Я перефразирую, на самом деле он высказался еще определеннее). А мне и в голову не пришло сравнить его хотя бы с анальным отверстием.
Эта осторожность с моей стороны особенно неуместна, когда кто–то молчаливо просит о помощи. Я храню в памяти список слов, вовремя не сказанных за последние пятьдесят лет. Даже в распущенные семидесятые я никогда не позволял себе плюнуть на условности. Я держал себя в узде. Эта осторожность никогда меня не оставляет.
Случай, когда мне было чуть за двадцать, может это прояснить. Мы с другом шли на северо–запад от Банфа к озеру Луис. Однажды утром на высоте в пять или шесть тысяч фунтов друг оставил меня, чтобы самостоятельно залезть на гору Колеман, и мы решили встретиться на другой стороне перевала. Итак, я неторопливо брел один по тропе. К полудню я пробрался через сугробы на просеке, а потом через сотню ярдов я тоже оказался на вершине. Когда я взглянул на мир, раскинувшийся внизу в долинах и простирающийся за туманные горизонты, это привело меня в такой восторг, что мне захотелось закричать от переполняющих меня чувств, чтобы эхо разнеслось между каменными стенами. Любой другой и закричал бы. Но я задержал этот крик на долю секунды по своей прирожденной осторожности. Только на долю секунды, но этого было достаточно — момент был упущен. Чуть позже этот крик уже был бы надуманным.
Ребекка Вест в «Черном Барашке» говорит о роли формы в жизни людей: «Если наше собственное существование лишено формы… нам кажется, что мы читали плохую книгу». Так и есть. Пустяк, но я спускался по тропе, глубоко в себе разочарованный.
И еще одна вещь — посвященность. Я не знаю, связано ли это как–то с моей непропорциональной конфигурацией. Всю мою жизнь я разрывался между честолюбием и уединенностью. Будучи талантливым, я разбрасывался, занимаясь рисованием, писательством, фотографией, коллажем и резьбой по дереву. Мне казалось, что у меня еще масса времени, чтобы выбрать и посвятить себя чему–то одному. Я не могу вообразить, как я собирался справляться с этим всем. Только недавно меня вдруг потрясло понимание, что мое время вышло. Надо вкладывать душу во что–то одно, и, значит, отнимать ее от чего–то другого. Надо или отливать, или вставать с горшка.
И тогда Монтень показал мне, как писать эссе.
Эта комедия — самое странное из всех моих странных внутренних приключений. Когда–то в 70‑е я знал двух молодых людей, которых я назову Дрейк и Эленор. Они называли себя студентами. Как я сам и многие из тех, кого я тогда знал, они вряд ли где–то по–настоящему работали: структура западного мира тех времен была так расточительно–щедра, что многие находили убежище в ее многочисленных расщелинах и умудрялись как–то существовать.
У меня с Дрейком были любопытные отношения. Его отец умер молодым, и Дрейк любил разговаривать о сексуальности, часто задавая мне в лоб пугающие вопросы о моем сексуальном опыте. В общем, я не имел ничего против: я знал еще нескольких молодых людей, которые, как и Дрейк в детстве потеряли отцов и которые имели аналогичный интерес к сексуальной жизни других людей. Возможно то обстоятельство, что они выросли без отцов, оставило для них вопросы о сексуальных отношениях без ответов. Дрейк, однако, был настойчив, он пытался навязать мне роль старшего и мудрого товарища, почти учителя, будто таковыми были наши естественные взаимоотношения. На самом деле, мне было нечему его учить.
Однажды он с бухты–барахты заявил: «Тебя ведь сексуально влечет к Эленор, не так ли?» Прежде я как–то никогда не думал об Эленор в сексуальном плане, однако, в тот момент, как он это сказал, все так и случилось — меня немедленно повлекло к Эленор. И, мне показалось, будто бы всегда влекло. Просто сказав свои слова, он сделал сказанное им реально существующим, причем существующим ретроспективно. Хотел ли он, чтобы так случилось?
Все это, однако, реально ни на что не повлияло. Эленор не влекло ко мне сексуально ни в малейшей степени.
Несколько лет спустя после того, как мы переехали в Ванкувер, я провел неделю в Оттаве, проводя какое–то исследование, живя один в отеле. Однажды я случайно вспомнил о Дрейке и мгновенно сделался обладателем тверди, сравнимой разве со стальным болтом. Оглядываясь теперь назад, я вспоминаю, как моментально и комично произошла эта самая ситуация. Я хотел проигнорировать ее, не придавая ей особого значения. Это гротескное превращение было абсолютно беспрецедентно. Оно как–то ассоциировалось в моей голове с дрейковским сводящим с ума представлением обо мне, как о своего рода сексуальном авторитете. Я говорю «сводящим с ума», потому что единственное, что я мог бы сказать о себе с уверенностью, это то, что я никогда ни в чем авторитетом не был.
Состояние подъема не уменьшалось. Пока я занимался своим бизнесом, я постоянно ощущал эротическую силу этого каприза. После всех лет жизни в тесном соседстве со своим мозгом, я уже не думал, что что–то, исходящее оттуда еще сможет меня шокировать. И все же я был приведен в замешательство и начал слегка беспокоиться, уж и в самом деле, не тронулся ли я.
Я беспокоился об этом всю дорогу домой, в самолете. Я беспокоился, скользя над прериями, где я родился, я беспокоился, проносясь над скалами и морем. Я беспокоился до того момента, когда увидел Фумико, свою жену, когда я увидел ее наяву, стоящую в дверном проеме, увидел ее волосы, руки, и весь ее облик. И мне стало ясно, что присматривать для меня место в сумасшедшем доме еще рановато.
И все же, имелся рецидив. Дрейк позвонил мне через какое–то время тем же летом: он собирался приехать и спрашивал, не смогу ли я встретить его в аэропорту. Пока я парковал машину и шел к павильону для встречающих, сердце мое сильно колотилось. Оно колотилось так, пока я не увидел Дрейка: не мое представление о Дрейке, а непосредственно самого Дрейка, с его носом, с его походкой и с его рюкзаком. Я прыснул от смеха, и этот фарс навсегда растворился.
Ну, читатель, какого дьявола все это значило? Что ты думаешь об этом с твоим глубоким пониманием фрейдовского «медленного возврата вытесненного», с твоим коротким знакомством с семиотикой, текстом и подтекстом? Скажи мне, что ты думаешь?!
Эта история о спуске корабля на воду, самом значительном из всех, в которых я когда–либо имел удовольствие участвовать. Это случилось в самом сердце Лондона, ранним утром, где–то в конце шестидесятых.
В те дни мы жили в большом доме в Кроуч Энд, в одном из центральных районов Лондона. В этом доме и родился мой старший сын. Среди самых приветливых обитателей дома был Рафлз, живущий сам по себе паренек–тинейджер. Раф был вполне преуспевающий бездельник, как это называлось в те дни. Он жил в одной комнате с другими такими же бездельниками. Мне он нравился. Он любил детей.
У него был друг Джек, который снимал комнату в Мозуэл Хилл, в миле или двух от Кроуч Энд. Джек задумал дерзкий план: убежать от серой английской погоды, поплыв, буквально, «в Южные моря» со своей маленькой семьей и Рафом в качестве помощника капитана или штурмана. Я никогда не видел жену Джека. Я предполагал определенный скептицизм с ее стороны.
Чтобы попасть в теплые моря, нужно было судно. У них не было судна. Но кровь англичан–мореплавателей текла в венах если не Рафа, то Джека. Они решили купить старую баржу с Темзы. Это, конечно, не современный пароход из тех, какие нам известны на Западном побережье (и не барка, на которой пришлось когда–то плыть Клеопатре), но хорошо оснащенное судно, ценимое знатоками.
План был спуститься по Темзе, пересечь Канал в безветренный день, потом пройти по французским рекам в Средиземное море, оттуда — через Суэц в Красное море, и т. д.
Что сделать, чтобы раздобыть денег? Джек и Раф умудрились затеять бизнес по продаже сосисок–сэвелоров с тележки. Сэвелор — это искаженное кокни французское слово «сервелат», что значит «мозги». Но я помню, что читал где–то, что сервелат — это буквально означает «гусиные мозги». Каково бы ни было происхождение названия и из чего бы ни делались эти сосиски сейчас, я думаю, будет справедливо сказать, что горячий сэвелор в упругой блестящей кожице — это лучшая сосиска в мире. Так или иначе, Джек и Раф пропадали в любую погоду на улице, чтобы скопить достаточно денег для внесения задатка за лодку.
Через какое–то время Рафу пришлось признать, что они не зарабатывают столько денег, сколько планировали. Да и цена бывших в употреблении барж была за пределами их возможностей даже и в те дни. Поэтому они понизили свои притязания до более скромной яхты. К тому времени Раф переехал, шли месяцы, но их партнерство продолжалось. Прошло еще какое–то время, и среди друзей разнесся слух, что Раф и Джек опустились в своих мечтах еще более — теперь уже до лодки.
Наконец, мы узнали, что Раф и Джек добыли лодку. Подержанную, ОЧЕНЬ подержанную, но лодку. Пока они ее реставрировали, мы имели возможность следить за этим процессом. Когда мы пришли на нее взглянуть, лодка стояла на подпорках во дворе дома в Мозуэл Хилл. Это была одиннадцатифутовая, узкая, обшарпанная лодка на веслах. Она казалась несколько хрупкой для выхода в Индийский океан. Но Джек удлинил корпус так, чтобы выпятить фут дальше руля. Он построил миниатюрную рубку с выдвижной крышкой люка, как на настоящей морской яхте. Он соорудил также бетонный киль с железным основанием. Поразительно, как одиннадцатифутовая гребная лодка превратилась в двенадцатифутовый, оснащенный шлюпками крейсер.
Ною пришлось испытать насмешливый хохот неверующих приверженцев земли. Человек, живший в том же доме, что и Джек, уверял, что он произвел измерения и вычислил водоизмещение, принимая во внимание длину, ширину, ватерлинию и другие факторы объема, и получил цифры, которые в конечном счете продемонстрировали отрицательный надводный борт. На простом английском языке это значило, что лодка утонет. Этот человек отказывался присутствовать при спуске на воду, говоря, что такой исход заранее предрешен.
Джек со всей ответственностью заявил, что лодка НЕ утонет.
Они продолжали страстно ругаться и после нашего ухода.
Весь проект грозил рухнуть от недостатка средств. На определенном этапе Джек и Раф принялись оснащать яхту. Они зачем–то приобрели пятьдесят номеров журнала «Яхты» и такое количество бухт вощеного корабельного каната, что ими можно было снабдить все Адмиралтейство. Несколько бухт они дали мне, канат был очень хороший, я пользовался им годами.
Мы переехали в Кэтфорд, район на окраине, и потеряли связь с лодкой, но однажды вечером около одиннадцати нам позвонила приятельница из нашего старого дома на Кроуч Энд и сказала, чтобы я поспешил, потому что лодку будут спускать на воду в конце Брюхауз Стрит. Она сказала, что во время нашего разговора происходит буксировка судна по самым темным улочкам Лондона, потому что у владельца буксирующего автомобиля на заплачен дорожный налог. Я подозреваю, что это был тот же дряхлый Остин 7, который привез нам пресловутые бухты каната.
Конечно, обе стороны Темзы застроены складами с грузовыми доками высоко над водой. Но и здесь, и там можно найти участки дикого берега, скользкие черные камни на нем, валяющиеся там и сям использованные кондомы, воду, плещущуюся между сваями, подернутую маслянистой пленкой. Когда я приехал, лодка была уже в воде, она качалась, привязанная к свае куском каната.
Сомневающиеся были посрамлены. Надводный борт СУЩЕСТВОВАЛ, хотя и имел всего несколько дюймов. Много людей пришло проводить их, некоторые стояли на камнях, некоторые сидели на краю доков, глядя вниз. Раф был среди них — кинув взгляд на лодку на воде, он решил остаться на берегу. Новый план Джека был таков: Джек и Хаким, его друг, который утверждал, что ходил на Бермуды, должны были в тот же вечер доплыть до Грейвсенда, южнее Лондона, и встать там на якорь. Жена и ребенок Джека собирались встретить их там, присоединиться к ним, и далее, при благоприятной погоде они все должны были пересечь Канал.
Прибыла речная полиция, она сообщила точное время прилива и посоветовала им воспользоваться. Как мы все знаем: «В свершениях людей имеется прилив, коль схвачен вовремя, он поведет к удаче». Джек не читал Шекспира, эти строки уму также были неведомы, к моменту спуска лодки прилив уже ослабевал. Тем не менее, Джек стоял на передней палубе, жизнерадостно поднимая главный парус при мертвенно неподвижном воздухе. Хаким был на корме. Он должен был «держать курс». В кабине по какой–то причине сидели два хмурых ирландских мальчика, одного из которых звали Джимми. Я никогда раньше их не видел, кажется, они были очень маленькие. Один был из Северной Ирландии, а другой просто из Ирландии. Кажется, между ними была вражда. В кабине также был звонок, периодически он начинал звенеть, при этом все, и экипаж, и зрители, истерически визжали «Выключите немедленно эту чертову штуку!» Ирландские мальчики уверяли, что звонок находится где–то под палубой, и до него нельзя добраться. Все же что–то предпринималось, и звон с механическим скрежетом затихал, чтобы позже вновь неожиданно начаться. Звон этот был вполне законным, да и никто в округе его бы и не услышал, но подобная нервозность была условным рефлексом людей, постоянно существующих не на той стороне закона.
В конце концов, Джек поднял все паруса. Ветра не было, весел у них не было тоже, но у Джека была вера. «Гляньте–ка, я нашел палку, разве нет?» — он нашел рогатину длиной в три фута. Они страстно хотели скорее отчалить. Я имел честь провести лодку по доку и отдать концы. Лодка стала медленными кругами куда–то дрейфовать в темноте. В течение нескольких минут мы могли видеть темное пятно сквозь мерцание огней с набережной, потом и оно пропало. Еще через несколько минут их голоса также растворились в ночном шуме реки.
Мы все набились в машину и поехали к Вэндсуортскому мосту, и стали ждать. И ждать. Они так и не появились. Я поехал домой.
В течение последующего месяца или двух я составил воедино обрывочные сведения, почерпнутые из разных источников. Вот что произошло. Все четверо дрейфовали вниз по Темзе вслед за приливом, при малейшем отсутствии ветра, абсолютно беспомощные изменить курс, пока не столкнулись с железным основанием моста через Темзу. Этот мост оказался на несколько дюймов ниже, чем высота их мачты. И тогда течение повернуло их и потащило вбок, вдоль всей длины моста. Мачта цеплялась за каждую балку моста, лодка сильно накренялась, чтобы освободиться от одной балки, плыла дальше и с треском зацеплялась за следующую. И так повторялось на значительном расстоянии. Конечно, с таким низким надводным бортом, при каждом крене лодки все больше воды попадало в кубрик и в рубку. Когда два ирландских мальчика это почувствовали, они бросились прочь из рубки, но кинувшись вылезать одновременно, застряли в люке.
Однако попавшая в лодку вода существенно понизила ее посадку, и лодка смогла–таки пройти под мостом. Они продолжали дрейфовать, пока не оказались, наконец, где–то в устье Темзы. Там они привязали полузатонувшую лодку к свае между океанскими сухогрузами и пошли домой. История, как и мир, кончается всхлипом.
Вам интересно, как и мне, кто были ирландские мальчики? Почему они там оказались? Во всей этой операции было много загадок, которые я так никогда и не мог разгадать, наталкиваясь на нежелание обсуждать все это. В этой истории не было ничего необычного, просто нормальная человеческая одержимость и беспомощность одновременно.
Администрация лондонского порта каким–то образом нашла адрес Джека и в течение какого–то времени писала ему длинные письма, спрашивая его, что он собирается делать со своей лодкой. Должно быть, Джек был в совершенном расстройстве. В конце концов, однажды темной ночью, при отсутствии каких–либо свидетелей, лодка забулькала и пошла ко дну.
Это очень смешная история, и люди смеются, когда я им ее рассказываю. Но, по–моему, она неудовлетворительна, как стихотворение, в котором нет последней строки. Правда, что они никогда не смогли бы переплыть Канал, но они могли бы сделать кое–что получше. Если бы у Джека хватило ума украсть где–нибудь пару весел, они могли бы спуститься ночью вниз по реке, пройти через Лаймхауз рич и через Гринвичский меридиан, добраться до Грейвсенда или даже дальше, и хотя бы высунуться в Северное море. Это уже было бы что–то. Это был бы вполне удовлетворительный финал, а не просто песок на зубах. Я знаю, что ожидать заключительного крещендо — это уж чересчур для этой жизни, но и одного лишь всхлипа недостаточно, не так ли?