Тарьей Весос

Нильс Фет

Он заставил себя не думать о тех первых страшных минутах, когда пришло известие о смерти отца. Заставил забыть бледные лица вокруг. Громкий плач ничего не понимающих ребятишек. И внезапно наступившую тишину.

Он гнал от себя все, что не могло служить ему опорой, в которой он сейчас так нуждался. Лихорадочно искал выхода. Ему было шестнадцать лет, и он был старшим сыном в семье.

Об отце сообщили по телефону: к сожалению, он умер. Его пришибло бревном. Кто-нибудь приедет за телом? Приезжайте скорей!..

— Что?.. Да-да, приедем, — ответил он.

К телефону его позвал запыхавшийся соседский мальчишка. Голос в трубке звучал сердито. Он доносился издалека, из лежавшей за хребтом долины, и говорил суровые слова, в которых так и слышалось: нам, мол, тут покойники не нужны; чем скорее его заберут, тем лучше.

— Да-да, приедем, — запинаясь, выдавил он в трубку.

— Не слышу! — прокричал ему голос в самое ухо. — Говорите громче! — И строго добавил: — Я даже не знаю, как вас зовут. Кто это говорит?

— Нильс Фет!

И при этих словах Нильс увидел перед собой Фет — их крохотную усадьбу с бесплодной землей. Увидел без прикрас, в резком, беспощадном свете, который лишь подчеркивал ее убогость.

Нильс пошел с печальной вестью домой. Держался он молодцом.

— Ехать придется тебе, — сказала мать. — Ты уже большой.

— Разве шестнадцать лет — это много? — напрямик спросил он.

— Ты о чем?

Он не сумел объяснить. Но про себя подумал: в шестнадцать лет человек еще не взрослый.

— Я не могу бросить дом, — продолжала мать. — Ты только умойся и переоденься, Нильс.

Вокруг, надрывно плача, стояли его братишки и сестренки.

— Да замолчите вы! — прикрикнул он на них. Рявкнул как собака.

И они замолчали…

Обо всем этом он старался не думать сейчас, по дороге в незнакомую долину. Путь ему предстоял неблизкий. И в конце этого пути его ожидал мертвый отец.


Вот ты и сирота! — думал он ночью, лежа без сна на постоялом дворе.

Что-то нас ожидает? Что станется с бедной усадьбой?..

Наконец наступило утро.

Потом уже он понял, что на самом деле бессонная ночь ему только привиделась. Он почти все время спал.

И все-таки что нас ожидает? — думал он. Что теперь будет с нашей убогой усадьбой?

Эх, сирота ты, сирота… Ну, пора вставать.


Чем ближе подходил он к цели своего путешествия, тем больше задирал нос. Встречные это замечали и, желая поддразнить его, приветливо спрашивали:

— Куда путь держишь, паренек?

— Далеко, — коротко отвечал он.

— Небось поразвлечься захотелось?

— Да! — отрезал он, напуская на себя грозный вид. Но это никого не пугало. Люди только отворачивались и прятали усмешку.

Его нагнала машина, и он вскинул руку повелительным жестом, недавно вошедшим в обиход и ставшим уже привычным на шоссе.

Стой! Этому жесту повинуются все.

Машина остановилась. Из кабины высунулся человек и спросил, что ему нужно.

— Подвезите!

— Ну садись, только быстро, — без особой охоты согласился шофер. Надоела ему эта вечная просьба. Машина была грузовая.

Нильс залез в кабину.

Там сильно пахло бензином.

— У вас что, мотор не в порядке? — спросил Нильс. Уж очень ему хотелось показать себя хозяином положения.

— Чего?

— Да ничего, воняет больно.

Пожав плечами, шофер остановил грузовик.

— Вылезай.

— Ну уж нет! Поехали.

Машина тронулась. Шофер делал вид, что не замечает его. Нильс был хозяином положения. Эх, сирота ты, сиротинушка, повторял он про себя.

Он смотрел в окно. Повсюду уже чувствовалась весна. Нильс растерянным взглядом смотрел по сторонам, и ему очень хотелось пить.

Шофер сбавил скорость.

— Ну вот я и приехал, — сказал он.

— Но мне нужно дальше…

— Понятно, только я дальше не еду, — холодно заметил шофер. Машина застыла на месте. Безжизненная и бессмысленная, как любой неработающий механизм.

Нильс не стал препираться со взрослым. Он сдался без борьбы. Взял свой рюкзак и пошел дальше пешком. Перед взрослыми бесполезно напускать на себя важный вид. Им тоже когда-то было шестнадцать, и они видят тебя насквозь.

Он все шел и шел. Попуток больше не попадалось, а нанять машину было Нильсу не по карману. Автобус теперь пойдет только с утра. Видно, придется где-то заночевать.

Что же станется с нашей несчастной усадьбой?..

— Чего размечтался! — услышал он рядом сердитый голос. Заскрипели тормоза.

Нильс очнулся от своих мыслей. Чуть впереди слезал с велосипеда мужчина.

— Смотреть надо, куда идешь. Хорошо, сейчас обошлось, а если б это была машина?


Но он уже перестал сердиться. Смеясь, вскочил на велосипед и покатил дальше. Прямо навстречу весне. Вольный как птаха.

Снег на дороге сошел, и она успела подсохнуть за несколько погожих дней. Зато поля вокруг были еще насквозь пропитаны влагой. В тени кое-где сохранились потемневшие сугробы. С пригретых солнцем склонов долетал теплый запах земли, вереска, прошлогодней травы.

Но больше всего в этой долине привлекала внимание стремительно несущаяся вода. Ее мощный ровный гул сотрясал все вокруг. В самом низу долины бурлила и пенилась большая река. Она вбирала в себя сбегавшие по склонам ручьи, но для нее это была такая малость…

Нильс посмотрел вниз, на реку. Увидел плывущие бревна.

Тут и глазом моргнуть не успеешь, как убьет… стоит только зазеваться.

Он вздрогнул. Подумал о скорой встрече с мертвым отцом. О своей горькой доле. Что толку теперь было в его напускной важности?


Постоялого двора поблизости не оказалось, и Нильс зашел в первый попавшийся дом и попросился на ночлег. Ему сказали, что часто пускают к себе переночевать.

Нильс заметил то, чего не было раньше: он находился уже так близко к погибшему, что сюда как бы долетало дыхание несчастья. Оно наложило свой отпечаток на всех в округе. Его не скоро здесь забудут. В этой уединенной долине, где жило так мало народа, привыкли ценить каждую человеческую жизнь.

Нильс сел.

Люди, находившиеся в комнате, сразу догадались, кто он. Его уже ждали.

— Ты, случаем, не сын погибшего сплавщика?

— Сын.

Дети встрепенулись и вытаращились на него из углов. Они были совсем маленькие и цеплялись друг за дружку, боясь пошевелиться и тем самым нарушить торжественность обстановки.

— Тебя уже ждут, — сказала хозяйка. Как будто поделилась с ним тайной. Он не нашелся что ответить. Его ждут. Вся эта торжественность из-за него.

Он видел, что хозяйка подает на стол самое лучшее из своих запасов. Ему было не по себе от этого торжественного приема. Так и подмывало сказать: я пошутил, никакой я не сын погибшего!

Интересно, как тогда повели бы себя дети, прячущиеся по углам?..


Но он не решился на такое. Это был бы грех по отношению к отцу. А потом неприятное чувство прошло. Нильса вдруг разморило. Точно он ввалился с мороза в дом, и сразу к печке. Разморило, все стало безразлично, глаза слипались. И само собой исчезло все, что прежде он гнал от себя. Здесь было светло, сытно, покойно. Прямо из-за стола его отвели в комнату для гостей. Видимо, он устал с дороги и измучен тревожными мыслями, вот ему и кажется все таким торжественным и мерещатся внимательные глаза вокруг.

Глупости! — сказал он сам себе. Просто я совсем растерялся. Видели бы меня сейчас мои родные, которые надеются на меня.

Проводив его в комнату и пожелав покойной ночи, хозяйка спросила:

— Ты старший?

— Да.

— Значит, придется тебе все взять на себя.

Похоже было, что она верит в его силы. Ему очень хотелось поговорить с ней, но язык не ворочался. Все равно не выскажешь того, что накипело в душе.


Наутро все предстало перед ним в ином свете. Дом ожил и теперь шумел, не приглушая голосов. Люди вступили в новый день, отогнав от себя призрак смерти. Однако случай со сплавщиком был еще свеж у них в памяти и в любую минуту мог напомнить о себе.

Пришел автобус, и Нильс сел в него, чтобы подъехать до места. Сегодня, как и вчера, ярко светило солнце, бурлила река. Клубилась из-под колес пыль на просохшей дороге. И по всей долине работали в поле люди. Пора начинать сев и у них в усадьбе. Время не ждет.

Нильс спросил шофера, можно ли ему вечером отвезти на этом автобусе гроб.

— Конечно, можно.

Шоферу чего только не приходилось возить.

Нильсу показали, где лежит отец. Это была огромная усадьба с красными хозяйственными постройками. Когда она вынырнула из-за поворота, Нильс первым делом отыскал глазами сеновал.

Приняли его радушно. В доме был покойник, а это смягчает сердца.

— Мы тебя ждем, — сказали ему.

Он вздрогнул: его всюду встречали этими словами. Ему хотелось пожать им за это руки.

Как все произошло? Обычная история: его отец разбирал затор. Разобрать-то разобрал, да одно бревно угодило в него. Это случилось возле самой усадьбы. Потому его и принесли сюда.

Нильс слушал рассказ, а сам думал о том, что его здесь ждали. Мы тебя ждем, сказали они. Взрослые еще никогда не говорили ему таких слов. Для Нильса они были как письмена на стене.

Один из мужчин, по-видимому хозяин, спросил:

— Хочешь на него посмотреть? Мы откроем гроб.

— Да, — пересилив себя, сказал Нильс.

Хозяин был в летах; Нильсу почему-то показалось, что он одинокий человек.

— Пойдем на сеновал, он там.

Совсем как у нас дома, подумал Нильс. Хорошо, что здесь тоже существует этот добрый обычай.

Крышку с гроба сняли, и Нильс увидел отца. Ему стало жутко. Точно все происходило в страшном сне. Лицо покойника было какого-то неестественного цвета. Нильс никогда его не забудет. К тому же лицо не было изуродовано, а этого Нильс не ожидал.

— Куда его ударило?

— В спину.

— Ясно…

— Позвоночник перебит в трех местах.

— Ясно, — повторил Нильс.

Нет уж, пусть лучше закроют крышку, подумал он, чувствуя, что у него подкашиваются ноги.

— Закрыть?

— Да.

— Ты что, первый раз видишь покойника?

— Да.

— А я на своем веку много повидал, — сказал старик. — Чего их бояться?

Крышку положили на гроб и привинтили. Только тогда Нильс набрался храбрости спросить:

— Сколько я должен за гроб?

Старик ответил. Он был готов к этому вопросу.

— Я скоро расплачусь, — сказал Нильс и с горечью подумал: что может быть тяжелее, чем просить в долг гроб?

— Ты старший?

— Да.

— Ну что ж, поглядим, как ты управишься…

Старик замолчал. Нильса охватила дрожь. Помоги мне! — мысленно обратился он к старику, скажи что-нибудь в утешение! Если б ты знал, как невыносимо…

Старик понял.

— За гроб ты, конечно, расплатишься, — продолжал он. — Тебя ждут дела потруднее, раз ты остался хозяином.

Остался хозяином. Эти слова поразили Нильса в самое сердце.

— Да ты никак дрожишь? — спросил старик.

— Нет, что вы, — отвечал Нильс.

Хозяин. Он представил себе бесконечную череду дней. Работу до ломоты в костях. Сотни больших и мелких расходов — при том, что денег взять неоткуда. Вот и крутись как хочешь. Своди концы с концами, чтобы скудная земля прокормила семью. Нильс представил себе все до мельчайших подробностей. Он с детства насмотрелся на это, наслушался разговоров и разбирался в делах не хуже взрослого. Только раньше все заботы ложились на чужие плечи. На плечи того, кто покоился здесь с перебитым позвоночником. Но он больше не сможет зарабатывать им на жизнь. Теперь все ляжет на плечи Нильса. Это и значило быть хозяином.

— А все-таки ты дрожишь, — сказал старик. — Чего дрожать-то? Все наладится, не ты первый, не ты последний. Пойдем-ка лучше поешь. Автобус еще не скоро.

Когда они вошли в дом, хозяйка сидела на скамье рядом с напольными часами. Нильс сразу увидел, что она выставила на стол все самое лучшее. Кроме нее, в комнате никого не было.

— Садись.

Он сел как во сне. С самого утра в голове у него был сумбур.

Хозяева сидели, сложив руки на коленях.

— Ешь, — угощали они, глядя прямо перед собой в пустоту большой комнаты. Громко тикали часы. Нильс ел.

— Спасибо.

Он попрощался. Работник запряг крепкую, приземистую, неторопливую лошадь и отвез гроб к дороге, это было совсем рядом.

— Ей покойника не впервой везти, — заметил работник.

— Что?

— Да я про лошадь. У нас в усадьбе много было смертей за последние годы. У хозяев трое сыновей померло.

Нильса точно в грудь ударили.

— Вот жалость-то, — пробормотал он, не сводя глаз с крепкой неторопливой лошади.

Потом он невольно оглянулся на усадьбу. Но там ничто не напоминало о смерти, о похоронах, о потере сыновей. Просторный, надежный дом. И все же тут они хлебнули еще больше лиха, чем в Фете. Подъехал автобус. Гроб поставили сзади, в багажное отделение. Туда же нужно было лезть и Нильсу. Автобус был переполнен, и в багажном отделении уже сидел один мальчик. Он так и подскочил, когда гроб коснулся его ног. Здесь, в тесноте багажного отделения, гроб казался слишком длинным и белым. Нильс взобрался вслед за гробом.

— Добрый день, — робко поздоровался он.

— Добрый день, — ответил паренек. Вежливо и с тревогой в голосе.

Шофер дал газ.


Мальчики потихоньку приглядывались друг к другу. Но что можно узнать о человеке по внешнему виду? Нильс только отметил, что его спутник выше ростом и старше. Они сидели на ящиках и мешках по обеим сторонам длинного гроба. Вещи трясло и подбрасывало на ухабах. Ревел мотор.

Парнишке явно не терпелось узнать, что в гробу, — может, и бояться-то нечего. Вдруг гроб пустой…

— Там кто-нибудь есть? — спросил он с притворным равнодушием.

Неужели он не видел, как тяжело было втаскивать гроб?

— Мой отец, — ответил Нильс.

Помимо его воли, слова эти прозвучали гордо. От стыда у него запылали щеки. Он с головой выдал себя. Приоткрыл то, что таилось в глубине души и пугало его самого. Скорее, скорее загнать это подальше, спрятать, скрыть…

Но парнишка, видимо, ничего не заметил. Он только весь сжался, когда услышал, что гроб не пустой. И посмотрел на Нильса с уважением.

— Жалко, — по-детски сказал он.

У Нильса потеплело на душе. Словно к нему протянулись чьи-то руки — они не били, не угрожали, не хватали мертвой хваткой, а лишь помогали ему дышать полной грудью.

Нильс сидел не подымая глаз, потому что все время чувствовал на себе взгляд попутчика. Что он так смотрит? Впереди болтали и смеялись люди. Тарахтел мотор. Гроб слегка подпрыгивал. Когда автобус лез в гору, сзади синими клубами вырывались выхлопные газы. За окнами светило солнце и стремительно неслась река. Шум воды заглушался ревом мотора, но видно было, как она блестит и играет на солнце.

Нильс оторвал взгляд от пола и стал смотреть в окно. Но думал он о своем. У него умер отец. Он везет гроб. Везет домой, в усадьбу, где будет теперь хозяином. Вся его жизнь круто переменилась.

Оп стал взрослым.

Парнишка по ту сторону гроба был старше, но какой от этого толк? Он уже давно уступил главную роль Нильсу и готов был подчиняться ему.

Нильс же, став взрослым, решил показать свое превосходство.

— А твой отец жив? — спросил он.

— Да, — ответил парнишка.

— Небось завидуешь мне? — спросил Нильс и тут же пожалел о своих словах. Очень по-детски они прозвучали. А он уже не ребенок. И парню это не прибавило покорности — наоборот, на губах у него мелькнула презрительная усмешка.

— Во дурак! — сердито буркнул он.

Нильс чуть слышно застонал. Взял и сам все испортил. Нет! — тут же подумал он, ничего я не испортил.

Они настороженно поглядывали друг на друга. И в то же время каждый хотел отыскать в другом хотя бы намек на расположение. Однако, найдя его, они не решались на следующий шаг. Странное дело. Казалось, стоит протянуть руку — и получишь то, чего тебе сейчас не хватает. Но… Вот всегда так.

Только подольше не выходи, думал Нильс.

Паренек поднялся и постучал в стенку. Он уже приехал. Автобус остановился. Быстрый взгляд напоследок. И парень вышел. Больше они никогда в жизни не встретятся. Обидно. Автобус покатил дальше. Наедине с гробом Нильс почувствовал себя очень одиноко. Гудок — вот и следующая остановка.

Шофер крикнул ему в багажное отделение:

— Тут впереди освободилось место! Сошли…

— Спасибо, я лучше посижу здесь, — ответил Нильс.

— Вольному воля, — сказал шофер, снова скрывшись в кабине. Автобус тронулся. Но шоферу, видимо, не давали покоя сорвавшиеся слова: через некоторое время он нашел предлог остановиться, вылез из кабины и, подойдя к заднему колесу, пнул его ногой, как бы проверяя, не спустила ли шина. И сказал Нильсу в открытую заднюю дверцу:

— Я понимаю: конечно, тебе хочется побыть здесь. И, еще раз пнув ногой колесо, ушел.

Нильс сидел и думал: почему этот шофер так старается ради меня? Что изменилось вокруг? Что происходит в этом пустом багажном отделении?

Да нет, не вокруг изменилось. Во мне самом. Как из зерна в один прекрасный день появляется росток, так и я за эту поездку сделался другим человеком. Со мной стали считаться.

Он окинул взглядом окружавшие его мешки и ящики. Хорошо, что здесь никого нет. Он бы дорого дал, чтобы рядом снова оказался тот парень. Но раз это невозможно, лучше уж ехать с мешками и ящиками. Его бросало из стороны в сторону, качало как маятник. Так вот что значит взрослеть. Нильс не раз пытался представить себе это.

Какой он длинный и тяжелый, этот гроб. Нильс точно уже взвалил его себе на плечи. Вот оно, бремя взрослого человека.

Он вспомнил свою усадьбу. Ее красную землю.

Вспомнил изможденную мать.

Братишек и сестренок, во весь голос ревущих из-за того, чего еще не в силах понять.

И теперь он возвратится к ним с гробом отца на плечах. Они обступят его и захотят, чтобы все было как прежде. Чтобы они были сыты, одеты, обуты.

Да! — подумал Нильс, охваченный вдруг странной уверенностью. Он станет взрослым, и очень скоро. Его вынудят к этому обстоятельства. Родные, которые навалят на него все заботы.

И он должен это вынести!

Ну что ж, раз должен…

За этим я и еду домой! — думал он.

Автобус трясло и подбрасывало, пахло бензином и маслом. Но Нильс больше не замечал этого. Он смотрел на родимый край, на четырехугольный его кусочек, видневшийся в распахнутую дверцу. Уходили вдаль одинокие усадьбы и большие поселки. Крохотные хибарки и огромные дома. Леса. Болота. И река, по-прежнему текущая рядом. Перед Нильсом открывались все новые и новые картины. Картины, которые он видел и раньше, но глазами ребенка. Сейчас они напоминали ему об ответственности за свою усадьбу.

Взрослые везде были заняты работой.

День выдался теплый. От влажной земли на солнце поднимался пар. Во всех усадьбах люди не покладая рук трудились в поле. Самое время для сева, дорог каждый час. Плуг переворачивал пласт за пластом. Тут и там виднелись запряженные лошади. Едко пахло раскиданным по пашне навозом. Весь народ, все лошади были в поле. Осенью тут опять родятся хлеб и картошка.

Теперь и у меня будет столько дел, что голова пойдет кругом, думал Нильс.

Автобус снова остановился. На рыночной площади. Мимо проходили люди, лениво, равнодушно заглядывали в автобус. И, заметив внутри длинный гроб и его стража с пылающими щеками, умолкали на полуслове. Проникались почтением. Для Нильса это было словно маслом по сердцу.

С каждой оставленной позади деревушкой у него прибавлялось сил. В нем точно что-то росло и зрело. От деревни до деревни он не сводил глаз с гроба. Теперь он уже не боялся его так, как утром. Нильс понял одно: ему будет не до слез. Может, он все-таки сумеет справиться со всем этим. В нем словно внезапно пробился упрямый росток. Росток, взошедший на обновленной почве. Отныне этот грязный и обшарпанный автобус станет для него храмом, в котором его посвятили во взрослые. Эти стены запомнятся ему как стены роскошного дворца.

Домой!

В следующей деревушке тоже кипела работа. Лошади. Мешки с зерном. Напряжение всех сил. Мимо автобуса пробежали с поля лошади со взмыленными боками. Их хозяин сидел на телеге, не отрывая взгляда от своего двора. Вечерело.

Все это складывалось для Нильса в одну волнующую картину. Она не пугала его. Как не пугал и гроб теперь, когда Нильс сделался его стражем. Автобус проезжал деревню за деревней. И деревню за деревней проезжал длинный гроб с телом отца, не оставляя за собой неприятного следа.

Во время одной из остановок Нильс услышал доносившиеся с реки крики и стук топоров. Так же работал его отец. Он был человеком сильным и решительным. Нелегкая ноша достанется тому, кто займет его место, это уж точно.

Автобус прибыл на конечную станцию. Здесь, на скрещении дорог, Нильсу предстояла пересадка. Утром в его сторону пойдет другой автобус.

Нильс вышел. Лицо у него по-прежнему горело. Подбежали свободные шоферы, вытащили гроб и отнесли его в пустой гараж. У Нильса язык не повернулся сказать: зачем вы мне помогаете? Он просто стоял и смотрел, как они вытаскивают гроб.

Они коротко кивнули ему и ушли, сделав свое дело.

Да что же я за человек такой? — думал он.

Все мне помогают.

Вот и кончился этот день.

Нильс нашел где переночевать.

Ночь он провел беспокойно.

Его точила мысль: какая же я тряпка, если от каждого принимаю помощь.

Он весь сжался, дрожа от стыда и чувства собственного ничтожества.

Я ничего не знаю, мне просто страшно. И делается немножко легче, когда люди смотрят на меня такими глазами, относятся с уважением, стараются помочь.

Он молился про себя, пытаясь обрести почву под ногами, которую как будто нащупал вчера. Но это не помогало.

Вчера был сплошной обман.

Вчера ты обманывал самого себя и задирал нос…

Ты присвоил себе чужое. То, что по праву принадлежало покойному.

Ты радовался, что везешь его тело.

Не от чистого сердца готовился ты взять на себя отцовское бремя.

Что ты возомнил о себе?

Ему казалось, будто на него с грохотом катятся тяжелые колеса. Наезжают. Давят его. Обращают в прах все, что он нагородил себе вчера, чем так кичился. Его, видите ли, распирало от гордости, что он везет гроб с телом отца, внушая всем страх и уважение.

Однако ночью приходится признать правду.

Нильс лежал беспомощный, не сопротивляясь. Удар сыпался за ударом.

Но ведь мне всего шестнадцать лет, пытался оправдаться он.

— Молчи!

— Молчу.

И все-таки колеса продолжали катиться. Чтобы избежать их, Нильс попробовал перенестись в другое пространство, где перед ним беспорядочно закружились видения того, что ему вскоре предстояло. Фигуры девушек. Все манящее и пугающее, о чем он только догадывался. Он нанизывал одно видение за другим. Они страшили и в то же время притягивали его. Но колесо, под которое он сегодня попал, все обращало в прах. И не было от него спасения. Перед глазами вспыхнуло пламя: смотри!

Это горела красновато-коричневая земля их усадьбы. Ее палило солнце. И под его лучами вскапывал эту землю отец. Он не умер, он был бессмертен.

— Видишь?..

— Вижу, покоряясь, смиренно отвечал он.

Когда он утром вышел на улицу, на остановке уже стоял его автобус. А в багажном отделении стоял гроб. Вокруг сновали шоферы, готовя в дорогу машины. В этом месте пересекалось несколько маршрутов, поэтому здесь было много народа и автобусов.

Люди как будто и внимания не обращали на Нильса, но он видел дело их рук: как и вчера, они подняли тяжелый гроб и погрузили его в автобус.

Нильсу нечего было на это сказать. Сегодня он совсем раскис.

Вместе с другими он забрался в багажное отделение. Автобус был переполнен, и сзади, кроме Нильса, село еще пять человек. Они вошли и молча заняли свои места. Никто не смеялся. Они почти не разговаривали, только изредка покашливали и обменивались отдельными словами.

Нильс сидел уставившись в пол. Неужели за ночь все так изменилось? Или это потому, что изменился он сам? Сегодня от гроба веяло смертью, он внушал леденящий ужас. Нильс чувствовал себя как побитая собака. И никто больше не выказывал ему уважения.

Если он и отрывал взгляд от пола, то смотрел мимо людей, в открытую дверцу. А видел он то же, что и вчера: куда ни глянь, везде шли полевые работы. Поселки и хутора были не похожи один на другой, но люди занимались всюду одним и тем же. Пахали и сеяли, трудились в поте лица. И этот тяжкий и проклятый труд принесет им одинаковые плоды. Нильс смотрел на все глазами побитой собаки, и картина ему представлялась безысходная.

Впереди, на дороге, показался человек с поднятой рукой. Автобус остановился. Человек заглянул в багажное отделение. Увидел гроб. Замер перед лицом смерти. Потом вошел. Кашлянул. Но ничего не сказал. Дав гудок, автобус поехал дальше.

Нильс снова уставился себе под ноги. Куда ему и положено было смотреть. Автобус гремел и подскакивал на ухабах. Гроб раскачивался из стороны в сторону. Нильс чувствовал на себе взгляды попутчиков. Только бы не встретиться с ними глазами…

Тишину нарушал лишь рев мотора.

— Эй, парень, — позвал кто-то наконец. Запросто, словно они были одни.

Нильс вздрогнул. Он ни секунды не сомневался, что обращаются к нему, хотя в углу сидел еще один мальчик. Он поднял взгляд на говорившего. Приветливые глаза, приветливое лицо.

— Что? — спросил Нильс, потому что человек, окликнувший его, молчал.

— Все образуется, — только и сказал тот. И кивнул. И сразу Нильсу закивали все в багажном отделении, даже тот мальчик в углу, а кое-кто повторил:

— Конечно, все образуется.

Одни сказали это вслух, другие выразили то же самое кивком.

Его пожалели.

Вот до чего он докатился. В усадьбе, где лежал отец, все было иначе, хотя тамошний хозяин сказал Нильсу примерно те же слова. Но там с ним говорили как с равным. А эти люди говорят как с ничтожеством. Чему же верить? Он вдруг понял: о человеке судят по тому, как он себя держит! И все-таки где правда? Когда он был настоящий? Вчера, когда почувствовал себя взрослым и всем внушал уважение, или сегодня, когда он раскис и у него опустились руки?

Нильс не сумел ничего ответить своим попутчикам. Они почтительно сидели вокруг, но это почтение относилось вовсе не к нему, а к достойному человеку, который лежал в гробу. Сам Нильс уважения не заслуживал, вчера это ему только показалось.

Он вдруг упрямо вскинул голову.

Но ведь я еду домой, где все бремя ляжет на мои плечи! И я готов к любым испытаниям!

Потом он снова раскис.

Если это и есть взросление, как же оно мучительно. И все-таки он опять вскинул голову и бросил на сидевших вокруг людей взгляд, полный слепого упрямства. Нечего им меня жалеть, себя пусть пожалеют…

Они прочли его мысли, это было видно по их глазам и лицам. И отвернулись, потеряв к нему всякий интерес.

Его бил озноб.

Нет, он весь горел.

Что же это за взросление, если тебя раздирает на части?

Ну вот, скоро и Фет.

Нужно взять себя в руки перед встречей с родными, подумал он, им и так несладко…


Усадьба стояла у самой дороги. Нильс поднялся и приготовился к выходу. Стучать в стенку к шоферу не пришлось. Тот сам знал, где нужно остановиться. Все в автобусе знали, куда везут гроб.

Впереди горела красная земля Фета. Незасеянная земля. Скудная и убогая — и потому тем более дорогая сердцу.

Вон идет по полю его отец. Это была привычная картина, навсегда врезавшаяся в память. Нет, отец не умер.

Они стояли на дороге. Мать и ребятишки. Младшая сестренка подняла руку, чтобы остановить огромный автобус, и радостно засмеялась, когда автобус и правда остановился. Кто-то из старших детей одернул ее.

Нильс спрыгнул на землю.

Мать шагнула ему навстречу. Она была неестественно худая и поблекшая.

— Приехал… — сказала она. Он изо всех сил старался держать себя в руках.

Его попутчики тем временем принялись за дело. Без лишних слов они вытащили гроб, подняли его на плечи и понесли на сеновал. Нильс даже опомниться не успел. Он шел следом и, запинаясь, рассказывал матери про поездку, а братья и сестры, смущенные, напуганные и притихшие, брели поодаль. Они пока сдерживались, но, казалось, еще немножко — и разревутся. На них было страшно смотреть. Так и слышался этот рвущийся наружу плач…

— Как же будет с севом?.. — спросила мать. И через минуту повторила:

— Так как же будет с севом?..

Мужчины поставили гроб на сеновал и повернулись, чтобы идти обратно. Им словно не терпелось покинуть этот осиротевший дом.

Нильс заступил им дорогу, поблагодарил.

Теперь он здесь хозяин и должен говорить от имени всех.

— Да чего там, не стоит благодарности, — нерешительно отвечали они, точно боясь, что их не отпустят.

Они попрощались.

В таких случаях никто не задерживается дольше чем нужно.

Только Нильсу теперь некуда было ехать, и он не спешил. Он даже не сообразил, что загораживает им дорогу. Они обошли его. С двух сторон. Быстрым шагом добрались до автобуса, сели и уехали. Вот их уже и след простыл, а это значило: больше помощи ждать неоткуда.

Мать стояла в дверях сеновала, держа наготове отвертку.

— Идите сюда! — позвала она.

Они подошли. Встали вокруг гроба, который возвышался перед ними как гора. Нильс вывинтил шурупы из деревянной крышки. Слава богу, скоро конец всей этой неразберихе, в которой он жил последние дни. Но она не прошла для него даром. Он вынес из нее то, о чем молился: ясность. Он разобрался, где правда и что ему мешает.

Крышку сняли. У всех точно оборвалось что-то внутри. Они опустились на колени. Младшие раскрыли рты и завыли неожиданно противными, истошными голосами. Нет, сейчас плакать нельзя.

— Тише! Перестаньте!

Дети умолкли.

Перевернутая крышка лежала на полу.

— Давайте закроем, — нетерпеливо сказала мать. Невмоготу ей было смотреть на отца. Нильс слышал это по голосу. Они закрыли крышку. И снова опустились на колени у подножия горы, которой представлялся им гроб.

Они стояли, забыв обо всем на свете. Минуту за минутой.

Но вот какое-то движение вывело их из оцепенения.

Они удивленно подняли глаза.

Что-то переменилось.

Это встал с колен Нильс. Он вытянулся во весь рост, еще не твердо держась на ногах. А они смотрели на него снизу вверх. Им он казался великаном, их защитником. Он поднялся среди них, преклонивших колена на полу сеновала, и возвышался наравне с горой. И продолжал расти у них на глазах.

Нильс прислушивался к тому, что с ним происходит. В нем что-то созревало. Он в который раз уже взрослел. Нечто расплывчатое обретало наконец форму. В этой поездке его бросало из одной крайности в другую. Он совсем запутался. С ним можно было творить что угодно. Его швыряло, как мяч. Неужели все проходят через это? — спрашивал он себя. Как бы там ни было, теперь у него появились силы стать защитником этих несчастных, поддерживать в них жизнь. К нему подоспела помощь. Он увидел, как он сам идет по красной земле Фета, и понял, что его тоже ожидает бессмертие: ведь его удел быть смиренным тружеником.

Это и заставило его подняться с колен. Теперь у него за душой было не одно высокомерие. Пусть все видят, что на него можно положиться. Поэтому он встал и выпрямился во весь рост. Он был повержен во прах, но нельзя оставаться распростертым во прахе, если ты в ответе за семью. Он снова вырос. И, расправив плечи, взял на себя свое бремя. Его качало, как былинку на ветру. Он вглядывался в ничего не видящие глаза близких. Для них он был великаном, и они чувствовали себя уверенно под его защитой. Самым маленьким он представлялся уходящей ввысь башней.

Совершеннолетие

На четвертый день жатвы мне исполнилось двадцать один год, я стал совершеннолетним. И я сказал девушке, которая жала ячмень рядом со мной:

— Приходи вечером после работы к большому камню.

Я сказал это негромко и быстро. Выговорить такие слова — все равно что сдвинуть гору. Но сегодня я перешел некую черту, и мне показалось, что теперь я могу позволить себе произнести их.

Хильд растерянно глянула на меня.

— Ладно, — ответила она.

— Ладно, — повторил я.

Кровь у меня кипела, я тут же нагнулся и снова стал жать. Жал неровно, нечисто. Палило солнце, я весь взмок, но не из-за жары я жал неровно и нечисто. Тому виной было неожиданное согласие Хильд. Получив его, я понял, что никак на него не надеялся. Во рту у меня появился привкус крови.


В первый день жатвы я в первый раз увидел Хильд. Она подрядилась к нам на страдную пору. Ее семья недавно обосновалась по соседству. Это были сноровистые люди, они сразу же нашли себе работу в усадьбах. Мой отец отправился прямо к ним и договорился, что Хильд будет у нас жать. Обычно жатва продолжалась шесть дней. Жали трое: мой брат Улав, я и еще кто-нибудь, кого отцу случалось нанять. Мы жали серпами, убирать ячмень иначе отец не разрешал. Он считал, что машины жнут нечисто и много зерна осыпается на землю. Поэтому мы работали целую неделю, хотя поле у нас было совсем не такое большое. Сам отец насаживал снопы на жерди. Колосья, обращенные к солнцу, казались золотым потоком. А навстречу ему лился поток солнечных лучей.

Перед хозяйским сыном за многие годы проходит целая вереница поденщиков. Среди них бывают старики, которые жнут тщательно и неторопливо, жалуются на спину и рады, что им дают вдоволь кофе. Бывают и пожилые женщины. Они жнут еще тщательней, подбирают каждый колосок, они тоже медлительны, но на спину жалуются меньше, хотя и им тяжело работать нагнувшись. Обычно отец нанимал на уборку пожилых людей — тех, кого он знал еще в детстве, с кем учился в школе. Отец уважал старую дружбу. По вечерам они вспоминали школьные годы или службу в армии.

Но в нынешнем году отец нарушил это правило и нанял Хильд. Когда он сообщил нам об этом, мы удивились. Она жила здесь совсем недавно, мы ее и не знали. Отец же, напротив, иногда проезжал мимо их дома и встречал ее. Мы удивились, почему он нанял именно Хильд. И обрадовались. Все-таки веселей работать рядом с молодой девушкой, чем со стариками.

Мать ничего не сказала.

Хильд появилась утром, в час, когда приходят поденщики. На ней была обычная плохонькая одежда жницы. Тут-то я и обратил на нее внимание.

Когда она сидела за столом, Улав, мой брат, тоже обратил на нее внимание. Я уверен, что мы одновременно подумали об одном и том же.

— Милости просим, — приветливо сказала мать и протянула Хильд миску с едой.

Мать тоже обратила на нее внимание. Она пристально взглянула на девушку и приветливо протянула ей миску.

Мы наточили серпы и пошли в поле. Идти в тот день было легко. Легкими были облака и воздух. И вдруг я увидел, какая красивая у нас усадьба. Увидел именно в тот день. Все было гораздо красивей, чем раньше. И легче.

Впереди меня, подоткнув платье с одного бока, шла Хильд. На плече она несла жерди для сушки снопов. Мы тоже тащили жерди — относить их на поле входило в обязанности жнецов. Когда придет отец, жерди должны быть уже там. Хильд несла много жердей. Не долго думая, она схватила целую охапку — сильная, молодая.

И Улав нагрузил на себя столько, что я ахнул. В жизни не видал Улава с такой ношей.

— Ишь какие мы сегодня молодцы, — осмелился я съехидничать.

Он сделал вид, что не слышит. Просто взвалил на себя груду жердей и пошел впереди Хильд. Взрослый мужчина. Я приготовил язвительную усмешку на тот случай, если он оглянется. Но он не оглянулся.

Отец придет на поле потом, когда мы навяжем достаточно снопов. Пока что нас будет только трое. Я сразу увидел — ячмень желтый, зрелый, он удался на славу.

Мы начали жать. Со свежими силами работалось легко. И спина гнулась послушно. Но мы знали, что это ненадолго. Скоро нам станет тяжело.

Хильд…

Жала она ловко. И я как будто уже знал об этом. И о том, что она существует и придет к нам в усадьбу. Но все-таки не переставал удивляться.

Улав обернулся к ней.

— Наточить тебе серп? — спросил он.

— Если можно, — благодарно ответила она и пошла к нему со своим серпом.

Как это я сам не сообразил? Вполне мог бы сообразить. А теперь оставалось только смотреть со стороны. Улав точил долго. Точить он умел, а сейчас прямо-таки вкладывал в это дело всю душу. Улав был на год старше меня, он стал совершеннолетним еще в прошлом году, но ведь это еще не причина так себя вести! Я разозлился, забыл об осторожности и порезал палец. Нужно было завязать порез. Я мог попросить Хильд, и она сделала бы это, но, пустив в ход зубы, я справился сам.

До завтрака было еще далеко, когда Улав сказал:

— Давайте передохнем.

Хильд приветливо глянула на него.

Мы уселись на своих снопах. Вокруг, насколько хватал глаз, колыхался ячмень. Если сидеть тихо, можно было услышать, как шуршат колосья.

Улав начал что-то напевать. У него хороший голос, он часто поет, когда мы бываем одни в лесу или где-нибудь еще. Там он поет громко, не стесняясь. Сейчас он пел еле слышно, словно сам того не замечая. Перестав, Улав спросил:

— Как серп, хорошо режет?

— Да, — ответила Хильд.

— Давай его сюда, я подточу.

— Пожалуйста, — благодарно, как и в первый раз, сказала она. Повернувшись, Хильд потянулась, чтобы передать Улаву серп.

Это движение по-новому показало, как она красиво сложена. Хорошо еще, что мне разрешалось хотя бы смотреть на нее.

Мы снова принялись жать — и жали до завтрака. На поле, на стерне, лежало уже множество снопов. Ячмень был желтый и зрелый. Мы пошли домой поесть и отдохнуть.

— Ну что? — спросил отец.

— Работа для тебя есть, можешь приходить, — ответил я. Мать еще раз оглядела Хильд.

Снова мы жали, изнывая от зноя, до самого обеда. Работать в наклон было уже трудно. Спина напоминала о себе, и устали ноги.

Отец тоже пришел на поле, поставил первые жерди. И веером раскрывались на них снопы, обращенные к солнцу.

Прямо передо мной жала Хильд. Я видел пот, выступивший у нее на лице, видел ее горячую шею, покрытую словно капельками росы. Как ей жарко, думал я, как хочется ей прохлады, как мечтает она окунуться в речную заводь. Спина у нее устала, и красивые руки под рукавами платья устали. Когда она наклонялась, я услышал короткий вздох. Этот тихий вздох не предназначался ни для чьих ушей, но я уловил его, и мне показалось, что на всем свете нет ничего милее.

— Как дела, Хильд? — раздалось позади меня.

Отец стоял с ломом в руках, собираясь воткнуть еще одну жердь. Отец был высокий, седой, крепкий.

— Да ничего, — спокойно ответила она.

— Ну что же, можно пойти пообедать, — продолжал он.

Как только отец заговорил, я отвернулся. И зло уставился в пространство, как будто что-то там видел.

— А чисто ты жнешь, Хильд, колосков за тобой не остается, — заметил отец.

Она была так молода, что покраснела от похвалы хозяина. Доверчиво улыбнулась ему и стала еще красивее.

Мы с Улавом переглянулись. Конечно, после нас остается порядочно колосков, ведь мы торопимся и жнем как одержимые и у нас нет времени их подбирать. На миг мы забыли свою вражду из-за девушки и объединились против отца и этой Хильд, заработавшей похвалу за наш счет.

— Будем подбирать колоски, так никогда не разделаемся с жатвой, — сказали мы с Улавом.

— А я вижу, что можно жать и быстро и чисто, — отозвался отец.

Домой мы с братом шли рядом, усталые и злые.

Весь послеобеденный отдых Хильд просидела на кухне. Мы с братом улеглись в тени на воздухе. К жатве солнце всегда распаляется и печет в полную силу. И только в жатву воздух бывает так неподвижен. Но в тени хорошо. От колючего жабрея руки у всех были в красных точках.

Через открытую дверь доносился смех Хильд. Она разговаривала с матерью, которая мыла посуду, и с отцом, курившим, лежа на лавке. Хорошо, что она смеялась, разговаривая с ними, так и должно было быть. Я почувствовал, что мы с Улавом опять отдаляемся друг от друга.

Мы пошли точить серпы. Точило тоже стояло в тени. Но потом нам пришлось выйти на жаркое солнце. Мы должны были работать до вечера — Хильд, Улав и я. Отец пока остался дома. Мы с братом несли жердье. Хильд тоже взяла было охапку, но Улав быстро вмешался.

— Ступай налегке, Хильд. — Он в первый раз назвал ее по имени. — Видишь, мы взяли сколько нужно.

— Хорошо, — ответила она.

Улав пошел рядом с ней со своим грузом. Я плелся далеко позади, будто так и полагалось.

Хуже нет работать после обеда. Время тянется особенно медленно. Это мы уже знали по опыту многих лет. Мы с братом и Хильд выросли в разных краях, но послеобеденная жатва везде одинаково тяжела. Мы жали не разгибаясь. Спина давала себя знать. Первый и второй день — самые трудные. Потом привыкаешь, мышцы приспосабливаются.

Мы продвигались по полю наискосок. Улав по-прежнему шел первым. За ним шла Хильд и, наконец, я. Время от времени Улав распрямлялся и смотрел назад. Он косился и на меня, я отвечал ему злым взглядом. Между нами, наклонясь, жала Хильд. Каждому из нас хотелось, чтобы она была его девушкой. Ни у него, ни у меня никогда еще не было девушки, а теперь она должна появиться — у одного из нас. Иногда наши взгляды встречались над головой Хильд, мы радовались красивой девушке, работавшей рядом с нами, и смотрели дружелюбно и открыто. Потом, все вспомнив, злобно сверлили друг друга глазами и опять наклонялись к земле.

Солнце палило нещадно. Колосья замерли, воздух был неподвижен. Нам было жарко. Рубашки прилипли к спинам. Руки вязали снопы сноровисто и привычно. Голова не принимала участия в работе, но снопы, которые оставались на поле, там, где мы прошли, были связаны по всем правилам. Отец подбирал их и насаживал на жерди. Мы не думали об этом. Не знаю, о чем думал Улав, но я, весь обратившись в слух, боялся пропустить вздох Хильд — интересно, вздохнет ли она еще раз в эти изнурительные часы. И она вздохнула. Глупо, конечно, но я будто получил подарок. Этот вздох словно выдал ее слабость, я был доволен, что сильная и ловкая Хильд тоже может быть слабой. Хорошо, что ей можно в чем-то помочь.

— Передохнем? — предложил отец. — А, Хильд?

— Да, спасибо, — ответила она.

Как я позавидовал отцу! В его власти было разрешить этот отдых. Мы сели на снопы.

— Поточить? — спросил Улав.

— Да, если хочешь.

Она протянула ему серп. Теперь, при отце, Улав уже не пел, он только старательно наточил серп и с доброй улыбкой вернул его Хильд.

А я ничего не делал, не двигался, будто оцепенел. Из-за присутствия отца и Улава я не мог ни предложить ей свою помощь, ни просто переброситься с ней словом. Я чувствовал себя лишним, и мне хотелось уйти.

Продвигаясь по полю, мы добрались до места, где росло особенно много жабрея. От жары его ворсистые стебли становятся жесткими и колючими. Теперь все пальцы будут в занозах.

— А ну-ка, Хильд, переходи сюда, — сказал Улав, указывая на участок, где почти не было сорняков. — Я сам тут управлюсь.

— Хорошо, — ответила она и перешла на другое место.

Я тоже мог бы подумать об этом, да вот не подумал — я был исключен из игры. Не мог я ни с того ни с сего, как Улав, выставлять напоказ свои чувства. Пусть теперь Улав один сражается с сорной травой, так ему и надо. Но он не сказал мне ни слова упрека, он хватал руками колючие стебли, будто не ощущал никакой боли. Как во сне. Я даже испугался. Он был словно в исступлении.

Вечерело, потянуло благодатной прохладой. Можно идти домой. Поработали мы на совесть. Завтра солнце польется на снопы. С самого утра. А сейчас оно уже нежаркое. Мы страшно устали.

После ужина мать сказала Хильд:

— Пойдем, я покажу, где ты будешь спать.

Они поднялись. Мы смотрели им вслед. Скоро они скрылись за дверьми.

Мы тоже сразу легли. Прежде чем уснуть, я думал о Хильд, которую узнал только сегодня и уже успел потерять. С постели Улава доносился странный задумчивый свист.


На второй день все было так, как и следовало ожидать: тело стало чужим и непослушным. За вчерашний день мышцы здорово перетрудились. К счастью, было пасмурно, и дул ветерок. Поток золотых лучей не стекал с небес. А ячмень все равно был золотой. Под серым небом это было даже заметней. Мы пошли на поле. Я шел позади всех и видел, что Хильд двигается уже не так свободно, как вчера. Казалось, руки и ноги у нее налиты свинцом. Какой же близкой и милой была она мне в эту минуту: она как все мы, она тоже устала.

Улав бодрился вовсю. Честно говоря, у меня была надежда, что сегодня он приоденется и я смогу высмеять его. Но этого не произошло. Улав был все в тех же драных штанах.

Мы жали час за часом. Вязали снопы, не думая о том, что делают наши руки. Сегодня работалось очень тяжело.

— Хильд! — вдруг весело позвал Улав.

Она быстро выпрямилась.

— Погляди, как красиво ячмень колышется под ветром, правда?

— Красиво, — ответила она и снова принялась жать.

В этот миг я гордился братом — он показал Хильд наше поле и так хорошо сказал о нем. Но мне было жаль, что это сказал не я. Впрочем, я вообще не разговаривал с Хильд. Улав уже нацелился на нее. Все равно меня охватывало волнение, когда я слышал, как она иногда тихонько вздыхает, наклоняясь или распрямляясь.

Мы жали и жали. Порой серп ударялся о камень, который весной выворотило из земли плугом. Порой мы выпрямлялись, чтобы отдышаться, смотрели на ячмень, на облака, друг на друга.

Отец был с нами. Он по-прежнему заботился о Хильд.

Ты, может, устала? Отдохнем немного? — предлагал он.

Но Хильд скоро опять бралась за работу. Она была из тех, кто полностью отдается страде и не успокоится, пока работа не будет сделана. Я думал о том, что она устала, и о том, что ее дух повелевал телом и заставлял его работать. И еще я думал о том, что это тело красиво. Но думай не думай, а надо было жать, и я жал. Шел второй, самый трудный день жатвы. Земля, которую мы топтали, была полна жизнью. Под ногами у нас кишели крошечные твари: жуки, червяки, какие-то букашки с черными панцирями на спинках, — но мы их даже не замечали. Если бы они поднялись в воздух, их оказалось бы видимо-невидимо. Земля, которую мы топтали своими грязными ногами, была их домом.

— Вот и вечер, — нарушил молчание отец.

Слава богу, вечер! И мы пошли домой. Ячмень, сохший на жердях и стоявший на корню, радовал глаз.

Увидев Хильд, мать обрадовалась. И опять было что-то необычное в том, как она смотрела на девушку.

И вдруг я понял: мать радуется, что в доме появилась молодая женщина. Мать с отцом делали вид, будто ничего не произошло, но я знал: нет, не случайно пришла сюда эта сильная свежая девушка. Она должна достаться нам — Улаву или мне, так решили родители. Я был поражен, догадавшись об этом.

Хильд ушла сразу же после ужина. Мы с Улавом тоже не стали засиживаться. В своей комнате мы, не глядя друг на друга, сняли одежду с усталых тел. Хильд сейчас спит — она там одна, желанная и пока еще ничья.


Утром я увидел, что Улав переоделся, сменил рваные штаны на целые. Он знал, что я встречу его насмешливым взглядом, но все-таки переоделся. Вчера мне этого хотелось, а сегодня стало неприятно. Ведь над ним будут смеяться. Но никто не сказал ни слова, хотя все заметили, что он переоделся.

Хильд отоспалась, это было видно.

Мы пошли на поле. Улав понес жерди, которые хотела взять Хильд. Проверил, остер ли у нее серп. Он все время опекал ее. Я и не знал, что Улав может быть таким.

На третий день работалось полегче. Опять было облачно, и вскоре пошел дождь.

Когда жнешь под дождем, промокаешь в два счета. Не только от дождя, но и от мокрой соломы. И весь вывозишься в грязи. А мокрая солома натирает руки еще хуже, чем сухая. На коже вскакивают волдыри. Вылезли из земли дождевые черви и блаженно вытянулись под дождем. Штаны Улава были вконец испорчены. Хильд, жавшая впереди меня, вымокла до нитки. Я говорил себе: «Хильд вымокла» — и, как ни глупо, радовался этой

мысли.

Мы не прерывали работу. Вязали в снопы мокрый ячмень. Еще будет вёдро, и снопы на жердях быстро высохнут. На солому выползли маленькие улитки — и откуда только они берутся? Слепые дождевые черви высовывались из земли — они чувствовали дождь.

— Дать тебе мою куртку, Хильд? — спросил Улав.

— Ага, — ответила она, его заботливость уже начала ей досаждать.

Улав подошел и накинул куртку ей на плечи.

— Спасибо. — И я услышал в ее голосе досаду.

В тот день после завтрака мы отдыхали на кухне. Потом опять пошлепали по грязи. Хильд была вся мокрая.

Вечером я в первый раз вспомнил, что завтра мне исполнится двадцать один год. О дне рождения часто забываешь. Но ведь в двадцать один год человек становится совершеннолетним и может делать все что хочет. В голове у меня теснились беспорядочные мысли.

— Пора домой, — сказал отец. — Ты совсем мокрая, Хильд.

— Продрогла, Хильд? — спросил Улав.

Я же ни единым словом не выказал заботы о ней и ничего для нее не сделал. Я промок насквозь.

Ночью, пока мы спали, небо опять прояснилось, и утро четвертого дня было ослепительно ясным. Когда я спустился на кухню, на столе перед каждым лежало по куску кренделя.

— Это в честь его совершеннолетия, — пояснила мать. Она-то не забыла.

Хильд удивленно глянула на меня.

И мы пошли на поле. Солнце начинало припекать. Одежда была еще влажной, теперь она быстро высохнет.

И снова мы склонялись над каждым снопом. Впереди меня время от времени вздыхала Хильд. Я представлял себе, как сохнет ее платье, пронизанное солнцем. Вчера я радовался тому, что Хильд вся вымокла, сегодня — что солнце проникает сквозь ее одежду.

Теплый пар поднимается от сырой земли. Мы жнем ячмень. Как чудно — жить на свете! Быть совершеннолетним! И трудно, и удивительно! Дождевые черви и улитки попрятались. Впереди меня жнет молодая, полная сил и жизни Хильд — это тоже удивительно. И я уже совершеннолетний.

— Зачем ты так гонишь, Хильд? — сказал Улав, и голос выдавал все его чувства.

— Ничего я не гоню, — отозвалась она. — Мне в самый раз. В ее голосе опять досада. Улав этого не услышал.

— У тебя серп не режет, — сказал он. — Давай его сюда, я наточу.

— Спасибо, — ответила она.

Ответила с досадой. Улав допустил какую-то ошибку.

А я все жал и жал. Снопы рядами ложились позади меня. В тот день я работал чуть ли не за двоих. Я слышал, как где-то рядом ворчит отец — наверное, из-за осыпавшегося зерна, но я пропускал это мимо ушей. Это меня не заботило. Меня заботила Хильд. Я совершеннолетний, думал я, и могу поступать, как мне хочется. Мы /кали долго.

Тут это и произошло — совершенно неожиданно, словно вмешались неведомые и дерзкие силы. Не знаю, как это могло случиться, и никогда этого не пойму, но я был уже совершеннолетний, впереди меня работала Хильд, и я шагнул к ней. Никто этого не заметил. Ей было жарко, ворот у нее был расстегнут. Как она устала, какая она хорошая; и то, что я сделал, вышло как бы само собой. Протянув руку, я коснулся ее плеча. Она вздрогнула. Я схватил ее руку; бурные, беспорядочные мысли и видения замелькали у меня в голове. Хильд смотрела па меня растерянно и смущенно. Потом, опомнившись, протянула мне свой серп. Теперь я мог стоять рядом с ней.

Я взял брусок. От страха и тревоги я почти не понимал, что делаю. Забыл, как надо точить.

При звуке бруска Улав выпрямился. Уставился на нас. Ну и пусть. Рассчитывать на милосердие он не мог.

Отец делал вид, что ничего не замечает. Это он все подстроил. Я знал: отец всесилен. А сам я уже совершеннолетний. И, почти бессознательно, я выпалил первые, самые трудные слова:

— Приходи вечером после работы к большому камню.

— Ладно, — растерянно ответила она.

— Ладно, — повторил я.

Она взяла свой серп и отошла. Меня била дрожь. Я не ожидал такого ответа. То есть нет, я, конечно, ждал его. Нет, я… И опять все сначала. Вон жнет Улав, но Хильд ему уже не достанется. Так и должно быть, думал я. Меня как бы озарило, я вспомнил прекрасное библейское сказание о Руфи. Вооз взял Руфь в жены после жатвы. Пусть я не всесильный Вооз, но женитьба вдруг показалась мне естественной, своевременной и правильной. Я уже совершеннолетний. И у меня должна быть девушка. Вот она. Я и раньше понимал это, и снова понял к концу этого долгого дня.


После ужина Хильд пришла к большому камню. Уже стемнело. Место было отличное. От камня исходило мягкое тепло, которое он накопил за день. Он и па ощупь был теплый. Мы положили на него руки и молчали. Я притронулся к ее руке, лежавшей на добром камне.

— Правда, теплый! Она не ответила.

Так хорошо было прислониться к камню спиной после целого дня жатвы. Усталость свинцовыми нитями вплелась нам в каждую мышцу, но сейчас это почти не имело значения.

— Хильд!

— Убери руки! — испуганно сказала она.

— А им хочется узнать, какая ты.

Вокруг было темно, и можно было говорить все что думаешь.

— Им хочется… — повторила она.

Я чувствовал, что девушки созданы для мужских рук. Меня охватила дрожь. Я был уверен, что Хильд хочет быть моей девушкой.

— Знаешь, сегодня мне исполнилось двадцать один год, — сказал я и вдруг понял, что действительно стал взрослым, хотя сейчас голос мой дрожал и прерывался.

— Да, твоя мать говорила утром.

Почему именно в эту минуту она произнесла слово «мать»? Это было самое умное, что она могла придумать. Значит, все правильно.

— Хильд, почему ты пришла сюда?

— А если я и сама не знаю?

Ну и пусть. Я сказал, что всегда ждал ее.

— Ты пришла не случайно, — сказал я, — правда? Она была нежная, тяжелая, слепо доверилась мне.

Хлеб

Если две недели после жатвы простоит вёдро, хлеб можно убирать в риги. В эту пору хозяева то и дело наведываются спозаранку в поле. Они запускают руки в распушенные снопы, пробуя, хорошо ли просохла солома. Пока солома не высохла, убирать нельзя.

Хозяин, что проверяет, просохла ли солома, должен принять важное решение. Случается, он притащит в ригу целую жердь со снопами и с одним явится на кухню к жене, если, само собой, она у него толковая. Одному решать трудно. Можно погубить весь урожай.

— Погляди-ка и ты, — говорит он, перелагая ответственность на жену.

Сноп дугой выгибается у него в руках. Жена перебирает солому под обвязкой.

— Не пойму. Вроде еще сыровата.

Жена щупает колосья. Осматривает шейку колоса. Шейка светлая и сухая. Твердые, спелые зерна. Подумать только, каким благодатным и щедрым может быть лето.

— А кто-нибудь уже убирает? — спрашивает жена.

— Нет, — отвечает хозяин.

— Ну а мы отродясь первыми не начинали, — говорит она.

— А нынче, может, начнем? — предлагает работник, который слушал их разговор.

— Думаешь, пора? Работник умолкает.

Полновесный золотистый сноп покоится у них в руках. На него отрадно смотреть. Брошенные в землю семена завершили свой жизненный путь. Хозяин уносит сноп в ригу.

И уборка отложена еще на день. Жнивье с высокими сушилами, словно перелески, обрамленные каймой яркой зелени, за ними идут дома, дворы, луговины. Желтые перелески. Из настоящих, темных лесов сюда прилетают кукша и всякая лесная птица, доверчиво садятся они на сохнущие снопы и никогда не клюют больше, чем нужно, чтобы утолить голод.

Слабый ветер доносит запах соломы. Теплый сухожней — добрый ветер, как и все, что приходит на поля в свое время и радует тех, кто этого ждет.

Поселок притих. Еще полдня безделья, горячая страда позади. Одни хозяева сочли, что солома еще сыровата, другие не решаются начать первыми. С хлебом ошибаться нельзя.

Две старые женщины, Гунхильд и Кристи, решили воспользоваться передышкой и навестить родственников, живших в десяти километрах от их усадьбы. Дорога туда шла по плоскогорью, через пустошь. Позвали парнишку по имени Турвильд и предложили ему от нечего делать пройтись вместе с ними, но он ответил, что ему неохота.

Однако ему было сказано, что идти надо: женщины слишком старые, их нельзя отпускать одних — место пустынное, там за всю дорогу ни души не встретишь.

Гунхильд и Кристи слышали весь разговор. Но были так стары и немощны, что им оставалось лишь безропотно слушать, как их называют старыми развалинами, которым нужен провожатый. Турвильд надеялся до таких лет не дожить. Они ждали его, обе в черном, их дальнозоркие глаза плохо видели вблизи. Тощие и длинные старухи. Турвильд больше не упрямился. Он поднялся к себе на чердак и переоделся.

И они отправились в путь мимо дворов и полей. Вышли они перед самым завтраком — из каждой трубы поднимался дым: стряпали еду. Долетал слабый запах соломы, и воздух был так прозрачен, что казалось, будто горы подступили к самому поселку. Деревья на горах уже начали желтеть. По небу медленно катилось огромное утреннее солнце. Говорят, что солнце иногда смеется, в тот день оно смеялось.

Они поднялись по склону, и поселок раскинулся у них под ногами, они остановились, чтобы полюбоваться на него.

— Какой хлеб уродился! — сказала Гунхильд.

— Да, спаси нас господи, — ответила Кристи.

Как будто говорила совсем о другом. Она стояла, заслонив от солнца глаза. Сутулая, худая, со строгим потемневшим лицом. Тело ее изнурилось в борьбе с временами года: с ветром и солнцем, дождем и морозом, одряхлело от тяжкого долгого труда на земле. Но глаза ее, как это бывает в старости, видели далеко. Жизнь нелегко далась ей, зато теперь она знала истинную цену вещам.

Неожиданно она обернулась к Турвильду.

— Ты видишь хлеб, малый? — сурово спросила она.

Эта суровость не задела Турвильда. Кристи могла и не напоминать. Он и сам не сводил глаз с полей, завороженный этой картиной. С каждым годом хлеб на полях внушал ему все большее уважение.

— Вижу, не слепой, — будто бы равнодушно ответил он. Лица Гунхильд и Кристи выразили недоверие. Затем взгляды их снова обратились вниз, на поля. Сухожней принес запах соломы. Там, внизу, словно лес, высились сушила со снопами. Хлеб. Его взрастили люди и времена года.

— Пора идти, — сказал Турвильд. — Хватит, отдохнули.

— Отдохнули? — сердито переспросили они. — Ты это о ком? Нам отдыхать ни к чему.

— Да будет вам, — сказал Турвильд и зашагал дальше. Начался лес. Они шли молча. Гунхильд и Кристи уже давно наговорились друг с другом, они всю жизнь прожили в одной усадьбе. А Турвильд что, он им не товарищ. Вот они все и молчали.

Лес перешел в исхлестанную ветрами пустошь. Вдоль дороги тянулись болотные топи. Виднелась редкая белоголовая пушица. Кое-где попадались могучие корявые сосны. Обезглавленные, с обломанными ветвями и ободранной корой, эти дуплистые великаны упрямо вздымались ввысь. На их замшелых нежно-серых стволах застыла смола. Древние деревья, упавшие па землю, затянуло вереском и травой.

Пройдя полпути, Кристи сказала:

— Помоги, боже, одолеть эту дорогу!

Сидели бы дома, старые вы развалины, хотелось ответить Турвильду, но с Гунхильд и Кристи так разговаривать не полагалось.

Они присели на обочину. Трава была уже блеклая, осенняя. Дорога совсем заросла, чернели лишь глубокие колеи.

Турвильд размышлял про себя, как ему быть, если Гунхильд и Кристи в самом деле понадобится его помощь, вдруг они вконец ослабеют и не смогут идти дальше. Он вздрогнул, поймав на себе их взгляды. Неужто они угадали его мысли? Старухи поднялись и снова пустились в путь. Они явно были обижены. Турвильд не мог взять в толк, что он такого сделал. Больше они уже не останавливались, пока не дошли до самой усадьбы.

— Добрый день.

Их встретили приветливо, как и подобает встречать гостей. Поскорей усадили за стол.

Здесь тоже па всех полях сушились снопы. Гостьи видели их из окна. Но в этой округе жатва прошла позже.

— У нас хлеб еще сырой, — сказал хозяин усадьбы.

— А мы уж сегодня чуть было не начали свозить, — сказала Гунхильд.

— Так вы и жали раньше нас, — заметил хозяин.

— Раньше, — согласилась Гунхильд, — у нас все раньше — и лето, и осень.

Она там родилась и потому могла так говорить.

На столе появился теплый хлеб. Все его ели с наслаждением. Непослушные пальцы Гунхильд и Кристи крепко держали ломти. Что может быть дороже хлеба? Иные целуют его, прежде чем откусить.


После полудня небесное колесо потеряло свой ослепительный блеск. Теперь на него можно было смотреть не щурясь, что-то изменилось. В воздухе появилась мгла. На небе еще не было ни облачка, но огромное солнце уже утратило свою силу, оно затянулось пеленой и перестало греть.

В комнату вошел один из обитателей усадьбы.

— Что-то небо затянуло…

Сказал вроде бы ни к чему. Просто ему было неловко молча зайти в комнату.

Гунхильд и Кристи чинно сидели и отвечали на вопросы, здесь все было чужое.

Они походили на диковинных птиц, случайно залетевших в дом. Даже здесь, у родственников, они держались сурово. Что им здесь понадобилось? Верно, хотели разведать, как обстоят дела в этой усадьбе. Вот и разведали.

Сегодня Гунхильд и Кристи показались Турвильду новыми, особенными. Он и сам не понимал почему. Была какая-то неуловимая связь между ними, и беспощадными временами года, и спелыми колосьями на светлых стеблях, и колючей стерней, которая царапает в кровь босые ноги. И этим благоуханным хлебом, что ставят на стол, дабы поддержать в людях жизнь. Турвильд видел их худые шеи, торчащие из воротников черных кофт. Видел их острые, выпирающие из-под одежды лопатки. Больше он никогда не назовет Гунхильд и Кристи старыми развалинами.

Вошел еще кто-то.

— Как скоро небо-то затягивает, — сообщил он. — Не иначе к дождю.

Гунхильд и Кристи вздрогнули при этих словах.

— А как же хлеб?

И они заметались по комнате, собирая свои вещи.

— Куда вы? — спросил хозяин усадьбы, с которым они так сурово разговаривали весь день.

— Да ведь у нас-то хлеб уже сухой, — отвечали они. Хозяин неосторожно заметил, что хлеб с поля свезут и без них, куда, мол, им, в их-то годы… Лучше бы он промолчал, прощание вышло холодным. Хозяин глянул на Турвильда, словно хотел сказать, что он их не задерживает.

Небесное колесо почти скрылось, повеяло сыростью. Они поспешили домой.


Но долго идти быстрым шагом им было не под силу, примерно на полпути Кристи опустилась на камень.

— Устала?

— Да нет, сейчас пойдем, вот посижу малость…

Турвильд и Гунхильд сели по обе стороны от нее. Кристи было стыдно. Старики сами должны знать, что им под силу, а что нет. Гунхильд сидела с важным видом — уж она-то не просчитается.

Солнце затянулось тучами. Все посерело. Корявые сосны, пушица и болотные топи впитывали в себя влажный воздух. Еще было сухо, еще не упало ни капли дождя, пи росинки, но все вокруг уже говорило о непогоде. И, впитывая сырой воздух, растения либо раскрывались навстречу дождю, либо, наоборот, сжимались, чтобы уберечься от влаги, — кто как устроен.

Суровые, почти исступленные лица Гунхильд и Кристи были упрямо обращены в сторону дома. О чем думали эти старухи? Пусть они знали, что дома полно народу и лошадей, что хлеб наверняка уже свозят под крышу. Пусть. Они сами должны быть сейчас там, вместе со всеми.

— Надо идти. — Кристи поднялась, и они вновь поплелись по дороге. Старухи старались шагать пошире. Вернее, им так казалось. Турвильд шел как ни в чем не бывало, ему было все равно, как и сколько идти, но Гунхильд и Кристи выбивались из последних сил, смотреть на них было невмоготу.

— Наши-то небось уже возят, — безжалостно бросил он им прямо в лицо.

Старухи с презрением глянули на него и промолчали. Они так давно жили сменой времен года и работой, сменявшейся вместе с ними, что не могли и помыслить, как на усадьбе управятся без них. Нет, без них все пойдет прахом.

Гунхильд тяжело опустилась па камень.

— Теперь, пожалуй, я…

— Пить хочешь? — засуетился Турвильд.

Они принесли ей воды. Сидеть пришлось долго, хотя их и точило нетерпение. Здесь небо надвинулось на землю и сулило дождь, а дома из сухих колосьев того и гляди посыплется зерно. Уже утром впору было его убирать, вот сейчас они это поняли. Теперь, верно, и дома это поняли, да схватились возить, а они застряли тут и не могут двинуться с места.

— Немощен человек… — в досаде на свою беспомощность, горько сказала Гунхильд.

Старухи с трудом поднимаются и еле-еле бредут дальше. Силы их ушли на первую половину пути. А ведь им кажется, что они идут быстро. Домой, домой! — только выше головы не прыгнешь. Они не видят себя со стороны, не видят свои жалкие, изможденные фигуры. На их замкнутых упрямых лицах написано только стремление домой.

Турвильд, как мог, помогал им. Вскоре старухи, ослабев, тяжело повисли на нем. Даже не спросив позволения. Домой, домой! Турвильд понял, что долго тащить их ему не под силу.

— Да вы что, в конце-то концов! — разозлился он и стряхнул их с себя. А у самого внутри пробежал холодок от собственной дерзости.

Гунхильд и Кристи молчали.

— Сами видите, засветло нам домой все равно не поспеть.

— Ты прав, — покорно согласились старухи. Они опять остановились, хотя так спешили. Тощие, жалкие старые девы.

Турвильд сел прямо на землю, он сидел, словно отдыхал после тяжелой ноши: прикрыв глаза и судорожно ловя ртом воздух.

Вечерело. Кто бы подумал, что они будут тащиться так долго. Небо, как и прежде, было затянуто мглой. Однако дождь не начинался.

Гунхильд и Кристи ждали его стоя.

— А ну-ка садитесь! — прикрикнул на них Турвильд. — Обождем, пока вы сможете идти без моей помощи.

— Вот еще! — презрительно фыркнула Кристи. — Да я, бывало, эти десять километров после гулянки за полтора часа пробегала.

Турвильд подобрел и потащил их дальше. Не спеша, потихоньку. Небо по-прежнему грозило дождем.


Наконец они добрались до опушки, откуда открывался вид на поселок. Темнело. При виде дома старухи сразу успокоились.

— Вот он… — с чувством сказала одна из них.

И все трое вздохнули с облегчением, счастливые и довольные.

В поселке были освещены все риги.

У них будто прибавилось сил. Однако они не двигались, любуясь этой картиной. Поселок утопал в вечерних сумерках, но из ворот и окон каждой риги струился свет, по деревянным мосткам с грохотом въезжали тяжелые возы и скрывались внутри. На полях с охапками снопов сновали люди. Во все стороны тянулись возы.

— Я прожила здесь всю жизнь, — сказала Гунхильд, глядя вниз.

— И я тоже, — подхватила Кристи. — Меня привезли сюда, когда мне было два года.

Турвильд мог бы сказать то же и о себе, но его жизнь только началась, и он не смел равнять себя с ними. Но он ощущал ту же радость, которую они выразили словами. Когда-нибудь и он скажет, что прожил здесь всю жизнь.

Со старухами произошло чудо: они вдруг обрели силы.

— Пошли же, Турвильд, — сказали они, словно теперь на них лежала забота о нем. Властные, уверенные в себе, они уже торопливо спускались к дому. Усталости как не бывало. Никто бы и не подумал, что совсем недавно они не могли двинуться с места. Их словно подменили. Теперь Турвильд шел налегке, опьяненный видом освещенного поселка и телег со снопами. Он-то ничуть не устал! От всей души он мог наслаждаться этим неповторимым вечером.

Они пришли в усадьбу. Там все работали как в лихорадке.

— Наконец-то вернулся! — на ходу бросил кто-то Турвильду. — Сбегай поешь и давай за работу.

В спешке никто не обратил внимания на Гунхильд и Кристи, они не верили своим глазам.

— Вот и мы, — громко и значительно сказали они, шагнув вперед. — Без нас начали?

— А, уже пришли… — буркнул кто-то.

Они ничего не понимали и нетерпеливо переминались с ноги на ногу. Их место было занято другими, теми, у кого были силы.

— Так что, будем убирать? — сурово спросили они.

Вокруг кипела работа. И тогда старухи поняли, что они больше не нужны. Уничтоженные, оскорбленные, они походили на двух старых галок.

— Давай быстрей! — позвали Турвильда, и он убежал на зов. Вскоре он был уже в самой гуще. Он стоял у проема, и на него шла лавина снопов. Схватив сноп, он передавал его дальше, работнику, который стоял внутри и укладывал снопы рядами. Один ряд ложился на другой, рига казалась бездонной. На балке качался фонарь. Со своего места Турвильд видел ярко освещенную часть риги, где снопы сваливали с телег. Появившись из мрака, каждый новый воз окунался в море света. Из риги кто-то крикнул: Ну как, нет еще?

— Нет, — ответили снаружи.

— Надо же, как долго!

Они говорили о дожде. Он так и не начался, но все затихло в ожидании — теперь уже никто не знал, пойдет дождь или пег. Роса не выпала, иначе снопы оставили бы в поле. Да ведь при облачном небе росы не бывает. Солома, правда, мягковата.

— Не беда, — сказал кто-то.

— Да она в самый раз, могли возить с утра.

— Что он там еще говорит? — буркнул в солому, продолжая работать, тот, кто укладывал снопы.

— Говорит, что солома сухая.

Работникам, передававшим снопы из рук в руки, было велено:

— Если попадется волглый, кидайте его в сторону.

— Ладно, — ответили они. — Эй вы, слыхали?

— Да! — откликнулись из риги.

Лавина снопов все шла и шла. Хлеб возили на двух телегах. В одну была впряжена гнедая лошадь, в другую — пегая. Они попеременно возникали из темноты, и на свету становилась видна их масть. И на каждой телеге лежал драгоценный груз — залог жизни и людей, и животных.

Две черные тени бродили в риге, путаясь под ногами у лихорадочно работающих людей. Десятки лет, когда с поля свозили хлеб, место Гунхильд и Кристи было здесь. Хуже того, что с ними случилось нынче, быть уже не могло. Когда горькая правда дошла до них, они смирились с ней и, спрятав обиду, принялись давать советы.

Гунхильд заняла место перед воротами риги, куда, покачиваясь, подъезжали тяжелые возы. Она запускала руки в солому, проверяя, сухие ли снопы.

— Этот годится, — говорила она глухим голосом.

Возчика так и подмывало послать ее к черту, но он не решался.

Кристи стояла рядом с укладчиком. Раньше это была ее работа. Нынче снопы укладывал другой. Кристи не доверяла ему. Высокая, неумолимая, она следила за каждым его движением, и никто не поверил бы, что всего час назад она не могла двигаться от усталости. Размахивая костлявым пальцем перед носом у запаренного работника, она поучала:

— Клади сюда.

— Ладно.

— А потом будешь класть сюда…

— Да знаю я, знаю, — угрюмо отмахивался укладчик, перед которым росла гора снопов, колосья хлестали его по лицу.

В дома пришел хлеб. Он тек рекой во все усадьбы. Темнота сгущалась, и от этого свет фонарей казался еще ярче, а снопы на возах — желтее. И хотя было темно, на поле не забыли ни одного снопа. Турвильд работал как одержимый, он раскраснелся и вспотел. Сквозь его руки текла река снопов. Терпко и буднично пахла солома, зато колосья были спелые и налитые — и все это было исполнено великого смысла.

До чего же тут нынче здорово! Первое опьянение работой у Турвильда уже прошло, оп устал, и все-таки — до чего же тут нынче здорово! Он был причастен к великому и важному делу. Усталая дряхлая Кристи упрямо стояла тут на соломе. Ряд ложился на ряд, и Кристи поднималась все выше. Как хорошо. Всю свою жизнь Кристи прожила здесь, выращивая вместе с другими хлеб. Неистовая, упрямая, она словно распоряжалась отсюда всем поселком. Вдали виднелись усадьбы, огни и поля. И там тоже кипела работа. Каждая рига была ярко освещена, и всюду царило оживление, как в праздник.

Несмышленыш

Его взгляд скользит над самыми партами, словно солнце, заходящее за вершины гор. Но тут ничего не напоминает о вечере — Несмышленыш весь так и светится от возбуждения, предвкушения, ожидания.

Глаза его следят за худенькой молодой девушкой — учительницей. Она же как будто и не замечает этого.

Лицо у учительницы красное и напряженное, видит Несмышленыш. И принарядилась она лучше обычного — хотя вообще-то она и всегда нарядная. Сегодня в школе экзамен, вот она и нарядилась, и поэтому у нее такое красное и напряженное лицо. Экзамен после окончания учебного года. За столом сидят незнакомые пожилые люди, они будут решать, годится ли учительница для этой работы. Она сама говорила своим ученикам, сидящим здесь за партами, что это ее первый экзамен. Потому и вид у нее такой взволнованный. Голова небось кругом идет. У Несмышленыша тоже немного кружится голова, по это от нетерпения.

У него сегодня тоже первый экзамен — первый в жизни. И уж он-то подготовился к нему как следует! Это точно. Не все ребята готовы к экзамену, это Несмышленыш слышит по их ответам.

А когда человек выучил все так, как Несмышленыш, просто нет сил сидеть и терпеливо ждать. Приходится следить за собой, чтобы не выскочить, покуда его не спросили. А то получится, как бывало уже не раз: сдерживаешься, сдерживаешься, и вдруг — глазом моргнуть не успеешь, а уж наделал глупостей…

Когда же она на меня посмотрит? Скоро, наверное, и до него дойдет очередь. Здесь сегодня собраны и малыши, и ученики постарше. Учительница ходит между партами и задает вопросы. Иногда присядет то тут, то там. Тот, кого она вызывает, чуть вздрагивает. Воздух в классе пронизан нетерпением. И неуверенностью.

Но Несмышленыш готов к ответу. Знает почти назубок то, что написано в Библии. Ему задали бегло прочитать один отрывок, и он столько раз его читал, что выучил уже наизусть.

Он смотрит па учительницу. Она сидит на своем месте. Или ходит между партами. И задает вопросы. Несмышленыш никак не может поймать ее взгляд. Она все время смотрит па других. Смотрит и вызывает кого-нибудь. Вот она окинула взглядом класс и словно наугад вызвала ученика, сидящего как раз позади Несмышленыша.

— И что тогда сделал Моисей?

Мальчик отвечает сбивчиво.

Он не знает.

А вот Несмышленыш знает, знает…


В окно видно иву, усыпанную желтыми сережками. Если тряхнуть дерево, в воздухе повиснет нежная дымка. До чего обидно сидеть за партой, когда на улице так хорошо! Там, за окном, сладко пахнет ива. А здесь — спертый воздух от томящихся ребят да нагретой солнцем старой картины. Пальцы пропахли чернилами, ластиком и карандашом. Вообще-то у карандашей приятный запах. Должно быть, они из кедра Ливанского. Вот это дерево! Бледно-розовое с голубыми прожилками и пахнет совсем не так, как другие деревья.

Ива за окном уже налилась соком — самая пора делать из нее флейты. У Несмышленыша в ушах звучит песня флейты. Будто сверкающий ручеек журчит в прозрачном воздухе, не касаясь земли.

— И что на это ответил Аарон?

С одной из парт послышался вздох. Ребята сегодня сами на себя не похожи. Им кажется, что этот экзамен устроен нарочно, чтобы их помучить. Какая несправедливость — сидеть тут и толковать про Моисея и Аарона, когда на улице поет невидимая флейта!

А ивовый сок!

Сдерешь кору и лизнешь белоснежное дерево. Тонкую блестящую пленку!

Несмышленыш ощущает во рту вкус сока, изнывая в то же время от желания, чтобы его спросили. Свежеочищенные ивовые веточки словно скользнули по языку и своими сладкими чарами поманили его отсюда.

А ивовые прутья!

Наломаешь длинных прутьев, вырежешь на коре полоску спиралью и, пожевав ольховой коры, выкрасишь этим темно-коричневым соком белую спираль на пруте.

Несмышленыш вздыхает.

Оп маленький мальчик, ему бы только о прутьях думать.

Нет, не сейчас! Сейчас экзамен. И Несмышленыш отлично знает свой урок! Неужели ты меня не видишь? Нет, учительница ходит по классу и спрашивает других. И лицо у нее по-прежнему красное.


Но как-то зимой она сама рассказывала им о прутьях с полосками. Самых-самых первых, из Библии. Все было так удивительно — за окном трескучий мороз, в классе гудит печка, и худенькая учительница рассказывает о пастухах в далекой жаркой стране и о прутьях с нарезкой, положенных в корыта, из которых пьют воду овцы. От этой воды у них рождались пятнистые и черные ягнята, сказала учительница. Эта история понравилась Несмышленышу больше других — потому что в ней говорилось о так хорошо ему знакомых прутьях. В середине зимы в классе вдруг запахло ивой. Ива, журчащий ручей, солнце и тень и бегущие ягнята, пятнистые и черные. Учительница, когда хотела, рассказывала так, что ребята сидели не шелохнувшись. Так бывало не раз. Сядет вдруг и начнет что-нибудь рассказывать.

Вернувшись в тот день домой, Несмышленыш вытащил толстую Библию, чтобы снова прочитать эту забавную историю. И увидел, что учительница не все рассказала им о прутьях, овцах и козах этого хитреца Иакова. Кое о чем она не захотела говорить. Несмышленыш сразу понял о чем. Уж он-то овец навидался.

И все-таки слушать учительницу было интереснее, чем читать самому. Ведь она говорила и о таком, чего он не нашел в книге.

…Несмышленышу пришла в голову чудная мысль: хорошо бы она рассказала об этом сейчас! Пусть и те, за столом, узнают эту историю! О прутьях с нарезкою в водопойных корытах и об овцах, которые приходили пить из них воду и зачинали скот пестрый и с крапинами, чтобы Иаков стал богатеем. Глупости, нельзя ей сейчас рассказывать об этом, нельзя. А ему надо думать о своем уроке.

Вызови же меня, ну пожалуйста!

Неужели ты не можешь на меня посмотреть?

Как раньше… Почему сегодня все не так?

Но она не глядит на него.


Нет, она не глядит на него. Ей кажется, будто холодом веет на нее от этого судейского стола. От школьной комиссии. Ну как, девушка, годишься ли ты для этой работы? Кровь приливает к ее щекам. Она резко встает и идет между партами. Бесполезно убеждать себя, что все это не имеет никакого значения. Имеет, и очень большое. Это ее первое испытание, и она должна его выдержать. Пусть те, за столом, поймут, какую работу она проделала за зиму. Ей необходимо получить свидетельство. Конечно же, она видит блестящие глаза Несмышленыша, видит, что он готов отвечать. Но нужно вызвать кого-нибудь другого, в смятении думает она, кого-нибудь, кто сумеет растопить этот лед. Отбарабанит Несмышленыш свой отрывок, ну и что? Это не в счет. Он такой маленький, что судьи за столом и внимания на него не обратят. А она здесь новенькая, чужая, ей надо защищаться от холода школьных комиссий. И наверное, сейчас нужно спросить тех, кто постарше, кто ответит так, как Несмышленышу не суметь.

Она тщательно выбирает, кого вызвать. Ищет лицо, на котором написана готовность к ответу. Несмышленыш подождет.

Его глаза прикованы к ней. Она это чувствует. Светятся доброжелательностью, памятной ей по зимним урокам. Эту же доброжелательность ощущает она и в других учениках. Но есть и такие, которые только и ждут повода, чтобы насмешливо фыркнуть. Она спотыкается на каком-то имени, и сразу же членов комиссии становится словно вдвое больше, и лица у них делаются еще строже. Она снова ошибается, и над нартами летят смешки. Лицо ее заливает краска.

В это время она случайно оказывается рядом с Несмышленышем. Их взгляды наконец-то встречаются. На его лице нет и тени насмешки. Он даже не заметил ее оплошности. Просто смотрит на нее с ожиданием — ну спроси же меня!

Она уже готова дать ему знак. Но останавливается. От волнения по телу разливается слабость — опереться бы на что-нибудь! Она вдруг понимает: Несмышленыш — единственный, на кого она здесь может целиком положиться, но этим нельзя воспользоваться раньше времени. Вызови она его сейчас, он мигом выложит все, что знает, и тогда у нее уже ничего не останется. Он по крайней мере хоть обещает что-то. Он ее надежда и опора, а это как раз то, что ей сейчас нужно.

Нет, пусть еще подождет. Она стряхивает с себя оцепенение. Вызывает другого. Ее растерянность длилась не дольше секунды — не успели раздаться смешки, как она уже взяла себя в руки и продолжает экзамен. Бедный Несмышленыш… он, верно, совсем надежду потерял…

Она оборачивается и бросает па него быстрый взгляд. Ничуть не бывало. Он сидит, как раньше, горя желанием отвечать. Разочарования не видно. Это лишь небольшая отсрочка. Все хорошо, следующим будешь ты…

И он ждет. Теперь про него можно забыть!

Она переводит взгляд на судей. С тех самых пор, как они уселись за стол, их лица не изменили своего выражения. Она словно читает их мысли.


Да, мы, школьная комиссия, умеем сидеть с непроницаемым лицом. Мы — недоступная вершина. От нас до этих беспомощных учеников и этой беспомощной, растерявшейся учительницы, которая говорит глупости, бесконечно далеко. Мы здесь для того, чтобы проверить, знает ли она свое дело, и мы видим, что она его не знает…


Не знает своего дела? При этой мысли пол качнулся у нее под ногами. Не знает дела, которое она так любит. Учить малышей разным премудростям. Да это единственное, чему она готова отдавать все свое время. Единственное, что служило ей опорой этой зимой, — глаза учеников, прикованные к ее губам.

Неужели я ни на что не гожусь?

На лбу у нее выступают капельки пота. В классе слишком жарко, да еще это волнение. А вдруг окажется, что она не годится для работы в школе?

Там, за столом, слышится покашливание. Легкое, словно шелест бумаги. Ей кажется, что это черный экзаменационный протокол раскрылся и кашлянул. Неужели конец? Перед глазами мелькают задания, имена, пояснения. Звучат тяжеловесные и чарующие слова Ветхого завета. Грозные. Четкие. Школьная комиссия поручила ей пройти книги Моисея с ее маленькими беспокойными учениками, за которых она песет ответственность.

Нужно продолжать. Вспомни зиму! — уговаривает она себя. Что с тобой сегодня? Возьми себя в руки, вспомни: горы, дым и голоса, доносящиеся с вершин, верблюды, змеи, жаркие, как теплица, шатры, бесконечные караваны с добром, неисчислимые стада, родословные, сказания о любви — приступай же!

Она начинает говорить, запинается, то и дело умолкает. Ребята уже почуяли что-то неладное, но теперь она вызвала у них воспоминание о зимних уроках, и они полностью на ее стороне. Больше не хихикают, серьезны и немного испуганы. Понимают — ей трудно. Что-то отбивает у них охоту смеяться и веселиться, даже у самых ленивых. Они помнят, какой была их учительница зимой.

Ребята смутно чувствуют, что она в опасности. Они следят за выражением ее лица. Видят, как краска заливает ей щеки. Видят, что она по-настоящему боится. Они смотрят то друг на друга, то на нее, то на комиссию. На комиссию с ненавистью, потому что угроза исходит оттуда. Тот, кого вызывают, вздрагивает и изо всех сил старается ответить получше.

И лишь глаза Несмышленыша излучают безмятежный свет. Его ничего не смущает. Он единственный, кого она еще ни разу не спросила. То, что другие ребята разделяют ее страх, не приносит ей облегчения. А если она позволит сейчас Несмышленышу выложить свои знания, она пропала. И в протоколе появится пометка…

Ох, как тут жарко. Сейчас бы глоток свежего воздуха.

Она поднимает оконную раму. Там, на улице, беззвучно шумит желтая крона ивы.

— Извините, здесь так жарко! — обращается она к судьям.

В ответ легкий кивок. И новое покашливание протокола, неизвестно что означающее.

Ею овладевает нестерпимое желание убежать. Туда, в весну! Зарыться в ветки ивы так, чтобы тебя обсыпало желтой пыльцой.

Все равно я пропала…


Несмышленыш весь дрожит от возбуждения.

Расскажи о прутьях! — молит он про себя, ни на секунду не спуская глаз с учительницы. О прутьях! — без конца повторяет он про себя, взволнованный тем, как учительница смотрит на иву.

Она смотрит на ветки ивы. А ведь они как бы принадлежат ему, Несмышленышу, потому что у него в ушах поет флейта. И на языке вкус сока. А в руке прутья, которые срезают с ивы и уносят домой. И все это причудливо переплетается с водой, в которую хитро подсунуты прутья и которую пьют белые овцы, отчего потом приносят черных ягнят, и палящим солнцем, и доброй тенью, и хитрым Иаковом, срезающим все новые и новые прутья, и белоснежными овцами, бегущими к водопойным корытам с плавающими в них прутьями и пьющими из них воду, — и все ягнята рождаются черными или пятнистыми и потому достаются Иакову…

Расскажи! — умоляет он, словно речь идет о жизни и смерти. А потом я расскажу то, что мне было задано. Ну рассказывай же!

Несмышленыш не замечает беспокойства, охватившего класс. Не видит он и комиссии. Он видит только испуганную учительницу, опирающуюся о подоконник с таким странным выражением лица.

Иди сюда, — мысленно зовет он ее. — Иди.

И она услышала!

Значит, ему дана власть!

Она отрывается от окна, от ивы и идет словно во сне!

Несмышленыш наблюдает за ней, продолжая повторять про себя: «Иди! Иди!» Краска сбежала с ее лица, она бледна, на лбу выступила испарина. Рядом с ним на скамейке есть свободное место — она садится. Поворачивается к нему.

Он весь — нетерпение и готовность. Она смотрит на него. Он видит капельки пота у нее на лбу. Выразить его чувства невозможно.

— Прутья! — выдыхает он рядом. В ее сторону. Как толчок. Как заклинание.

И это действует. Учительница вздрагивает, его слово действительно толкнуло ее, в следующее мгновение она уже что-то чувствует и понимает. И тут те опять встает. Глаза ребят с удивлением следят за ней — она стала прежней. Идет между партами свободной, раскованной походкой. Она снова владеет собой.


Ее охватило счастье. Страх отступил. Все в порядке, все, что казалось ей безвозвратно потерянным, вернулось. Ее ученики и она сама, все как прежде. А эта комиссия, эти чужие, пусть себе сидят. Как-то само собой она достигла наконец своей цели: от налившейся соком ивы, там, за окном, и ребятишек, срезающих прутья, она перенеслась к тому, о чем рассказывала зимой. После двух-трех вопросов, на которые ей отвечают оживившиеся ученики, у нее появляется, как ей кажется, повод дать им возможность послушать ее рассказ. Она ни у кого не спрашивает разрешения. Между ней и учениками все как было зимой. Давящий страх исчез, она вновь разделяет общее нетерпение и возбуждение и больше не думает о провале.

В середине ее рассказа слышится покашливание. Она не обращает па него внимания.

Повернулась лицом к Несмышленышу и рассказывает ему одному. Опять раздается покашливание, но она не обращает внимания. Рассказывает подробнее, чем обычно, рассказывает, обращаясь к Несмышленышу. И кашель смолкает. Становится совсем тихо — все внимательно слушают. Школьная комиссия отодвинулась куда-то далеко, ее присутствие не имеет теперь никакого значения. Учительница стоит, повернувшись лицом к Несмышленышу, освободившему ее от злых чар.

И видит, что он весь пылает от ее слов.

Рассказ окончен. Но она чувствует, что победила. Одолела все-таки это покашливание. Она задает вопросы самым старшим ученикам. Они отвечают четко и быстро. Она продолжает спрашивать. Они отвечают. Она видит, как председатель комиссии кивает своему помощнику. И ей уже кажется, что в своем страхе она была к ним несправедлива.

Она может работать в школе.

Я могу…

Затаив счастье, она поворачивается к своему спасителю. Теперь и оп может показать свои знания. Теперь ей уже не нужно держать про запас его щебет.

Несмышленыш пылает. Вот и до него дошла очередь.

Она называет его имя. Настоящее имя. И даже оно звучит по-новому.

— А сейчас мы послушаем, что знает…

Вот он, этот миг. Несмышленыш все помнит назубок. Все слова собраны у него в голове, точно горошины в мешке. Но он так взволнован происходящим, что у него перехватило горло. Он пытается думать об уроке, но ребята вокруг жужжат, как оводы в летний день, и Несмышленыш не может выдавить из себя ни звука.

Счастливая учительница быстро оборачивается к классу:

— Ш-ш, давайте послушаем…

Становится совсем тихо. И в этой тишине раздается звук, похожий на шелест горячего ветра. Еле слышный шелест. Это Несмышленыш отвечает свой урок, он не забыл ни словечка — только вот голоса его не слышно.

Кое-кто готов уже хихикнуть, но учительница успевает предотвратить несчастье. Все смотрят на Несмышленыша. Он рассказывает о великих событиях, но слова его — лишь шелест горячего ветра. А ведь он все знает! Он не понимает, что голоса его не слышно, волнуется от счастья и, раздувая щеки, отвечает урок.

Он видит, что учительница кивает головой — верно, верно. Она кивает, и он видит, как она счастлива. А как его слушают! Все это так необыкновенно!

Может, надо говорить еще быстрее? — думает Несмышленыш и начинает торопиться. Но голоса его не слышно. А взгляд прикован к той, кому он готов отдать все, что у него есть.

Сказка

Старый, одряхлевший работник сидел на лесной опушке недалеко от дома. Он сидел на камне, греясь в лучах сентябрьского солнца, и глядел на свои острые колени, торчащие под ветхими штанинами. Ему не хотелось смотреть на них, но отвести взгляд он не мог.

У него было желание сказать:

— Это не мои колени…

Но колени были его. И он смотрел, не дрожат ли они. Только это и занимало его.

Нет.

Пока еще не дрожат.

Но скоро… Может, уже нынче. А может, через год. И тогда кончен мой земной путь. И никуда не денешься.

От этих мыслей солнечный свет показался старику не таким ярким. Словно тень от них затянула пеленой ясный день.

Хватит об этом.

Надоело.

Как будто мне больше не о чем подумать.

Он встал.

Острые колени спрятались в штанинах. Стоя во весь рост, старик, несмотря на годы, выглядел еще крепким. Он сжился тут с каждым камнем и каждой былинкой, всем своим существом ощущал себя частицей того, что его окружало.

Желтые осины, желтые березы, пожелтевшая трава — все казалось светящимся и зыбким. В погожую осень листва сверкает золотом. Перед стариком лежала усадьба, в которой он трудился всю жизнь и которую уже давно выпустил из своих рук.

Все это было моим.

Бывало, скажу: сегодня мы срубим вон ту осину. Из нее выйдет много дров.

И осина падала в тот же день.

Он огляделся и продолжал свою мысль:

А бывало, говорил так: эту часть пустоши надо распахать. Ну-ка, ребята, приналяжем.

И тем же летом у нас появлялась новая пашня.

Старик помрачнел, вспомнив безразличие и небрежность нынешней молодежи, и проворчал:

— Пустошь и по сей день не была бы распахана, не работай я на этой усадьбе.

Он пнул корень, чтобы прибавить весу своим словам. Этого ему делать не следовало: от удара в коленях пробежала дрожь. Мгновенно. Словно коснулась их и пропала. Нет, подумал он. Нет-нет! — снова подумал он.

— Беру свои слова обратно, — поспешно отрекся он от сказанного. — Да я так и не думаю, просто на нас, стариков, трудно угодить.


В это время за спиной старика в расцвеченном осенью лесу появилось четверо детей.

Было воскресенье, и они бродили по лесу в надежде увидеть или услышать что-нибудь интересное. В этот длинный скучный день они обрадовались бы любой неожиданности. Мальчики, их было трое, держали в руках гибкие ореховые палки, которыми сшибали перезревшие грибы и вообще все, что попадалось им на пути. Их звали Онунн, Халвор и Кнут. Девочку звали Сигрид; стараясь отличиться перед ней, мальчики кромсали грибы как можно мельче. Трухлявые грибы терпко пахли, у некоторых края тонких вылинявших шляпок завернулись кверху, образуя чаши, готовые собрать осенний дождь.

— Гляди-ка, — говорили мальчики, делая вид, что не обращают на Сигрид никакого внимания, и били по грибам.

Но Сигрид прекрасно знала, что они все время помнят о ней, и щеки ее пылали.

Она приехала сюда погостить. А мальчики были местные, для них тут все было привычным. Лишь присутствие Сигрид придавало окружающему новизну. Мальчикам хотелось показать Сигрид лес.

Онунн высказал это вслух:

— В лесу много чего есть.

Его слова удивили всех, хотя так оно и было. Онунн сказал правду.

— Даже лось… — неожиданно выпалил Халвор.

Все как будто вздрогнули. По лицам мальчиков Сигрид поняла, что лучше ни о чем не спрашивать.

Лось. Неуловимый, невидимый, как дух, он все же был здесь. В этом лесу. Кто-то даже видел его недалеко отсюда. Он был тем великим чудом, о котором думали, но не говорили вслух. Все это было так странно, что голова шла кругом. Но Сигрид не выдержала.

— Давайте найдем его, — предложила она по простоте душевной.

От ее наивности мальчики покатились со смеху, но, когда увидели, как она растерялась, быстро прекратили смеяться. И грозно уставились друг на друга.

— Нет, — вроде бы равнодушно сказал Халвор, — по-моему, лучше не надо.

Кнут размахнулся, и еще один гриб взлетел в воздух.

— Во как, — сказал он, топча гриб. Сигрид улыбнулась ему. Кнут двумя пальцами поднял осиновый лист. Желтый, с красными прожилками, очень красивый.

— Хочешь, Сигрид? — спросил Кнут, сам не зная, как сияет его лицо.

Но она оказалась недостаточно сообразительной.

— Зачем он мне? — удивилась Сигрид, потому что была еще слишком мала, и засмеялась, так что Кнут стал красным, как прожилки на его листе.

Сигрид так ничего и не поняла. Она повернулась к мальчикам.

— А Кнут дал мне листик! — сказала она. Как будто у нее совсем не было сердца.

В ярости Кнут так и подумал, он схватил гнилой гриб и ткнул им прямо в ее пухлые губы. Увидев, как передернулось лицо Сигрид, он оцепенел от раскаяния.

Она с плачем бросилась на землю. Спрятала лицо в траве и вереске.

Онунн и Халвор кинулись на Кнута, который стоял как вкопанный, и принялись колотить его. Без единого слова. Они только били. И это было хуже всего. Кнут испугался, что его сейчас убьют, и заорал во все горло.

Тогда Сигрид прекратила свои завывания и испуганно подняла глаза.

Невдалеке стоял кто-то чужой, внезапно появившийся, словно из-под земли.

У них за спиной из леса раздался грубый старческий голос, он проскрипел, словно гравий под ногами или заржавевшие петли: — Ну чего расшумелись? Что тут происходит?

Они подскочили.

Ой!

Старый работник.

Что ему надо?


Выпрямившись, старик стоял па своих кривых ногах, в руках он сжимал палку. Вид у него был внушительный. Он оглядел детей одного за другим и наконец заметил перепачканное лицо Сигрид. Она подняла подол платья и, словно тряпкой, вытерла им лицо. Оно засияло как прежде. Мальчики еще не остыли от тумаков, которыми они наградили друг друга. Все смотрели на старика.

Он никогда не работал на их усадьбах и вообще не имел к ним отношения, он был просто их соседом. А тут вдруг явился в качестве судьи. Это разозлило их — тем более что они и вправду чувствовали себя виноватыми.

— Ничего не происходит, — нехотя буркнул Онунн.

На мгновенье воцарилась тишина. Мальчикам захотелось удивить старика. Они быстро переглянулись, и Халвор с вызовом сказал:

— Мы ищем лося.

— Он здесь, мы знаем! — неосторожно крикнул Кнут, выдав сокровенное.

Старик не удивился, он поднял голову, благодарный за то, что ему доверили тайну.

— Вот как? — сказал он. — Это хорошо. Они немного смутились.

— Пойдем с нами! — выпалил вдруг Халвор. Неожиданно для себя.

— Пойти разве… — ответил старик. Дело принимало непредвиденный оборот. Лось…

Позабыв о грибах и о драке, четверо детей требовательно глядели па старика. Словно именно он, одряхлевший и немощный, мог оживить для них сказку, распахнуть лес и отыскать среди болот этого таинственного лося.

От детей к старику струились невидимые волны, это было необычно. Сперва эти волны слегка накатили на него, а потом захлестнули, будоража почти забытые за долгую старость воспоминания о силе и красоте. Лось в лесу. Зов чего-то давно утраченного. Окружившие старика дети тянули его за собой. И он понял: в надежде быть с ними он и пришел сюда, когда услыхал шум.

Между детьми и стариком как будто пробежала искра, дети почувствовали, что завладели стариком, что он тоже включился в игру. Он согласился без лишних слов. Да и о чем тут говорить, нужно было идти — неведомое влекло их.

— Пошли, — сказал Онунн, он был главным.

— Пошли, — подхватили остальные. Даже Сигрид, хотя она была здесь чужая.

Да-да, отозвалось что-то в старике, но вслух он ничего не сказал, только кивнул.

Старик заковылял за детьми, тяжело опираясь на посох, а дети шли, со свистом рассекая своими палками воздух. У Сигрид в руках ничего не было, мелькали только ее пухлые щеки и голые ноги. Лес сомкнулся вокруг идущих, но сердца их рвались к неизвестному. Они по-настоящему искали лося. Теперь, когда с ними шел старый работник, это стало правдой. Некоторое время они молчали.

Золотая листва переливалась в лучах воскресного солнца. Вскоре путь им преградила небольшая скала, за нею как будто притаилось что-то…

Игра захватила старика. Искры пролетали одна за другой. Старик указал на скалу палкой: Туда…

Дети кивнули в ответ. Голос старика был необычным. Они ждали. Перед ними возвышалась скала. Старик скомандовал:

— Вы двое пойдете со мной направо, а вы — налево. Встретимся на той стороне, если все будет хорошо.

Последние слова испугали их. Если все будет хорошо, сказал он. Если все будет хорошо?

Палки перестали рассекать воздух.

Но теперь уже никто не согласился бы повернуть назад.

Онунн и Халвор должны были идти со стариком в одну сторону, Кнут и Сигрид — в другую. Хорошо, что младшие пойдут одни, они все равно ничего не понимают, — одновременно подумали Онунн и Халвор. Понимали они или нет, но, когда они пошли, Кнут протянул Сигрид руку, и она с радостью ухватилась за нее.

Онунн и Халвор шли вместе со стариком. Все молчали.

Но, пройдя немного, он вдруг опустился на кочку. Что это?

Второй раз за этот день задрожали колени.

Дрожь тут же прошла. Но…

Мальчики ждали, сгорая от нетерпения, а старик все сидел. Наконец он махнул им рукой.

— А вы идите, идите! — взволнованно сказал он. — Я устал. Обойдете кругом и вернетесь ко мне, ясно? Ступайте.

У старика было такое лицо, что они не осмелились спорить и — будь что будет — побежали вперед.


Но самое интересное выпало на долю Кнута и Сигрид.

Они шли не спеша, крепко взявшись за руки и совсем позабыв о недавней вражде — напротив, теперь между ними царили мир и согласие. Им хотелось одного — поскорей обогнуть эту скалу. Идти было недалеко, но все же…

Дорогой они молчали. Но вдруг — они прошли уже часть пути — случилось неожиданное. В зарослях, у них за спиной, громко затрещали сучья и что-то пронеслось мимо. Сигрид и Кнут успели разглядеть лишь бесформенную тень. Хруст веток. И все исчезло. Опять стало так тихо, что тише уже и быть не могло.

Они не закричали. Сжав руки, уставились друг на друга. Он! Но вот оцепенение прошло, и они помчались к старшим. Помчались как ветер.

Как ветер. Не останавливаясь, не спотыкаясь, мчались вокруг скалы.

Вскоре они столкнулись с Онунном и Халвором.

— Оп здесь! — закричали они. — Мы видели его!

Кнут и Сигрид были маленькие, и их слова вызвали у старших недоверие. Сами-то они никого не встретили. Да и эти вряд ли видели лося. Разве что белку.

— Да ну? — засомневались Онунн и Халвор. — Небось это белка была.

Кнут и Сигрид оторопели.

Вот что значит быть младшими. Но если они на самом деле видели лося? Они поискали глазами старика, может, он поддержит их, однако его нигде не было.

— Это был кто-то большой! — Их распирало от сознания собственной правоты.

— Сходим туда вместе, — предложили Онунн и Халвор. — Хотя мы все равно вам не верим.

Понимая свое бессилие, Кнут и Сигрид промолчали. Но ведь это же правда! Они побрели впереди, снова взявшись за руки, на этот раз их объединяло чувство обиды.

Идти было недалеко.

— Здесь, — сказал Кнут.

Сигрид повела рукой вокруг себя, но это не придало их словам убедительности.

— Я так и думал… — насмешливо начал Онунн. Но все обидное, что он собирался сказать, застряло у него в горле, потому что теперь и он кое-что заметил.

Это был лосиный помет, настоящий лосиный помет. Онунн никогда раньше не видел его, но ошибки тут быть не могло — перед ним лежал лосиный помет.

— Значит, это все-таки правда, — прошептал он, потрясенный, и огляделся.

— А вы нам не верили! — от волнения еле слышно сказали Кнут и Сигрид.

Дети примолкли. Они этого не ожидали. Халвор тронул помет пальцем.

— Теплый, — сказал он, и все вздрогнули.

Кнут и Сигрид испуганно заревели, только теперь до конца осознав случившееся.

Онунн с Халвором тоже побледнели. Они уже не чувствовали себя старшими, страх заразил их. Оба начали всхлипывать. И не стыдились этого.

Слезы помогли. Детям стало легче. Вскоре страх и вовсе прошел.

Тогда они заторопились и, взявшись за руки так, чтобы младшие оказались в середине, побежали золотым лесом вокруг скалы, к старику.

Старик услышал, как они бегут, и поднял голову. На сердце у него было тяжело, он прислушивался к своим коленям.

Они уже не дрожали…

Солнце струилось сквозь листву, но старик не видел его. Он перебирал в памяти всю свою долгую жизнь, готовый, точно ястреб, выхватить все, что было в ней хорошего. Много ли хорошего было в его жизни? Кое-что было. Только что может служить мерой?

В это время прибежали дети.

Никому из них он не был дедом и все-таки чувствовал кровную связь с ними — стоило ему услышать их шаги, как жизненные силы вернулись к нему. Он даже сумел подняться и встретить их стоя. По их виду он догадался, что случилось что-то необычайное.

Дети задыхались от волнения.

— Мы видели помет, — коротко сказал Онунн.

— А мы-то, мы! — Глаза у Кнута и Сигрид были круглые от удивления. — Мы видели его самого!

И все, но этого было достаточно. Старик стоял среди детей, и ему передалось их возбуждение. Оно горячей волной охватило его.

Дети ждали. Они заметили его смятение.

— Идем скорей, — позвали они. Теперь они ликовали. Старик разогнал их страх. С ним было так легко.

— Идем, — торопили они. — Это недалеко.

Для старика их слова были сладостным призывом. На минуту отступили тоска и старческая немощь. Он взлетел на гребне обновления и возрождения.

Солнечные лучи, льющиеся сквозь листву, сияли теперь и для него. Он был захвачен тем же, что захватило детей. Они кричали, словно речь шла о жизни и смерти:

— Идем же!

— Иду, иду, — отвечал он, ковыляя за ними.

А где-то в лесу скрывалось невероятное чудо: сам лось, сказочное существо для этой четверки, полной жизни, юности и отваги, — и старик цеплялся за детей из последних сил.

Дети дергали его, торопили, но он двигался привычным шагом, и они не могли нарушить размеренность движений его тела — зато, сами того не подозревая, разбудили мысли и чувства старика, они бешено бурлили в нем.

Уж не обновление ли это? — думал он, с жадностью вбирая в себя все то, что молодые от щедрот своих дарили ему.

— Мы не уйдем, пока не увидим лося! — дрожащим от волнения голосом тихо сказал он детям, которые тянули его за рукава и полы пиджака.

Они и сами уже понимали это.

Онунн любил во всем порядок и потому твердо сказал:

— Сперва ты должен посмотреть на помет.

Старик согласно кивнул. Они хорошо понимали друг друга.

Однако он так и не добрался до того места.

То, что произошло, обрушилось на них как лавина, и в памяти навсегда сохранилось и неистовое наваждение, и колдовство, от которого перехватило дыхание, и, наконец, блаженная дурнота, когда все кончилось и страх миновал. Но так было только с детьми, юными и чистыми, открытыми для любых впечатлений. Другое дело — старик, он был их опорой и должен был выдержать все удары, но он одряхлел и износился.

Пробиваясь сквозь золотую листву, к нему потянулись солнечные лучи; осины, казалось, заструились золотым светом. Старик шел навстречу чему-то, он понимал это, и ему хотелось переполниться радостью, но он не мог, он утратил эту замечательную способность.

А лось был уже здесь, он появился внезапно. Воздух вокруг него был словно заряжен. Все напряженно вслушивались в тишину — и тут в кустах громко затрещало, и оттуда выскочил лось. Он и вправду был невероятным чудом.

Дети закричали:

— Лось!

— Прямо на нас!

— Поднимите меня!

Что они видели? Они так этого и не поняли. Их словно подхватило и унесло ввысь.

А старик уже не слышал детских криков. Он весь устремился к тому, что сулило ему обновление: к золотому сияющему потоку света, струящемуся сквозь листву, словно посланному самим солнцем. В этом ослепительном свете к старику вернулось все, что он когда-то имел: сила, полнота бытия, вера в чудеса, благоухание молодости и зрелости. Все это обрушилось на него. Дети, обступившие старика, заразили его своим учетверенным возбуждением, которое хлынуло в его изношенные сосуды, потерявшие способность расширяться. Они не могли не лопнуть.

И они лопнули по старым швам. Все исчезло в мгновенной вспышке. Навсегда. Тело преградило детям путь.

Они так крепко держались за старика, что, падая, он увлек их в траву. А лось промчался мимо, просто промчался мимо.

Лошадь из Хоггета

Лошадь была длинноногая и шла размашистым шагом — вперед и вперед.

Правили лошадью два подростка — хозяйский сын Юн Хоггет и Нильс, его одногодка и помощник, — оба одинаково круглолицые. Они ехали в пустых санях по заснеженному склону, путь предстоял неблизкий — в горы за сеном. Домой они вернутся поздно вечером. Дорогу на север проложили другие, кто уже ездил туда. Там, высоко в горах, в сараях с душистым сеном, будто притаилось лето, скрывая одному ему ведомую тайну.

С летом было связано много приятных воспоминаний, и мальчики весело насвистывали. Но вот жгучий мороз сковал им губы, и свист сам собою умолк. Впрочем, свистеть можно и про себя. Они уже взрослые, и позади у них — чудесное лето.

Однако вскоре им стало не до свиста.

Далеко от дома, посреди белой пустыни, где из сугробов торчали редкие деревца, большая тяжелая лошадь вдруг провалилась.

Здесь были болота и топи. Сейчас, припорошенные снегом, опасные места были незаметны, да мальчики не очень-то хорошо и знали их. Они как раз свернули с дороги, чтобы по снежной целине добраться до своего сарая. Ледяная корка, покрытая снегом, не выдержала тяжести, и лошадь с громким всплеском провалилась. Бурая стылая вода сомкнулась над ее спиной. Ноги лошади уперлись в дно, из воды выступала только голова и часть гривы.

В тот же миг лошадь заржала. Странно, необычно. Как мало, в сущности, знают люди о конском ржании — казалось, в воздухе пронеслась черная тень.

Мальчикам стало жутко. Лошадь выкатила глаза, показав белки. Сани застряли в снегу. Юн с Нильсом соскочили на землю — передок саней ушел в воду. Лошадь взметнулась на дыбы и забила передними ногами, но ей мешали оглобли, она плюхнулась обратно и завязла еще глубже.

Они засуетились.

— Может, позвать людей? — крикнул Нильс.

Мальчики кричали, стоя рядом, — не могли иначе. Юн крикнул, что лошадь надо распрячь, они опомнились и сунули руки в студеную воду, пытаясь отвязать оглобли — каждый со своей стороны. Лед и снег перемешались с тиной, лошадь стояла в бурой жиже. Сейчас и мы провалимся, мелькнуло в голове у обоих, вот сейчас, но они не провалились и отвязали оглобли. Пока мальчики возились с упряжью, лошадь покорно ждала. Ее глаза испуганно блестели, они походили на два бездонных колодца.

Освобожденная, лошадь вновь поднялась на дыбы и забила ногами. Вся тяжесть теперь пришлась на задние ноги, которые и без того глубоко увязли — от резких рывков лошадь затягивало еще сильнее. Она била копытами воздух — блестящие подковы звенели, ударяясь друг о друга, — била неистово, яростно, но, потеряв равновесие, опять рухнула вниз.

Только бы не заржала, как тогда, подумали оба.

Лошадь смотрела на них. Водила мордой по грязной воде, стараясь держать ноздри снаружи.

Молчи, ради бога, молчи.

Она все мотала и мотала мордой. Но молчала.


Мысли о лете, о девушках отлетели прочь, как будто никаких девушек не было и в помине. Задыхаясь от волнения, Юн с Нильсом стали решать, что им делать. Бежать домой за подмогой? На это уйдет не один час, и помощь опоздает. Ведь люди подоспеют, когда станет совсем темно. К тому времени лошадь окончательно затянет под воду — держать ее весь день одному человеку не под силу. Уж лучше остаться вдвоем и постараться самим снасти лошадь, накидать чего-нибудь ей под ноги и ждать: может, тут кто и появится. Сосед тоже собирался нынче за сеном. Значит, скоро он будет здесь.

— Он говорил, что поедет сегодня, — сказал Юн как можно уверенней. — Он приедет, вот увидишь!

Глядя в глаза увязшей лошади, они твердо верили: так и будет.

Рукава одежды промокли насквозь, и мальчики размахивали руками. Они даже не чувствовали, как замерзают. Здесь, в горах, дул ветер, небо обложили серьге тучи. Движение немного согревало мальчиков. А вот каково ей в ледяной воде…

— Держись! — вдруг закричали они лошади что было мочи. — Держись!

Будто крик мог ее поднять.

Лошадь мотала мордой.

Ее затягивало. Медленно. Неумолимо.

Нильс схватил топор и помчался к разбросанным поодаль низкорослым березкам. Юн остался на месте, он пропустил вожжи у лошади под грудью и концы намотал на руку. Став позади нее и крепко упершись ногами, он потянул изо всех сил. Он не знал, поможет ли это, скорее всего нет, но понимал: держать нужно.

Натянутые вожжи дернулись. А потом на мгновение провисли, оттого что руки у Юна занемели. Потом натянулись снова.

Хорошо, что я стою сзади. Хорошо, что она не смотрит на меня.

Лошадь повернула голову и посмотрела.

— Держись! — неизвестно зачем крикнул Юн, и его крик разнесся далеко окрест.

Лошадь отвернулась.


Пасмурный декабрьский день. Скоро стемнеет.

Держать!

Вернулся Нильс, притащил корявые, исхлестанные ветром березки. Бросил их лошади под ноги — для опоры.

Побежал было назад.

— Смени-ка меня! — сердито скомандовал Юн.

Нильс бросился к нему. Схватил подрагивающие вожжи. На Юна он не глядел, но лицо его залилось краской.

Теперь побежал Юн. Он размахивал замерзшими руками. Ветер обжигал.

До березок было далеко. На дороге — ни души. Неужели сосед не приедет?

Скорее к березкам.

Рубить. Крушить.

Нильс держал вожжи. То отпускал их, то натягивал. Лошадь неподвижно стояла в тине. Нильс чувствовал, как ее пробирает холод. Челка, глаза и ноздри — остальное было под водой.

Нильс тянул.

Время шло. Казалось, вода медленно поднимается. Наконец прибежал запыхавшийся Юн с целой охапкой сучьев и веток, бросил их лошади под ноги и повернул обратно, но его остановил окрик:

— Улизнуть хочешь?! Это нечестно!

Юн остановился.

— Я и не собирался!

— Нет собирался! А у меня уже нет сил ее тянуть!

— Сам ты больно честный!

Мальчики повздорили.

Они устали и отчаялись. Беда придавила их. Юн принял вожжи, и Ннльс тотчас сорвался с места. Он больше не мог смотреть на воду, которая словно бы поднималась.


Лошадь мотала мордой. Видеть это было невыносимо. Они готовы были на коленях молить: перестань!

Вот-вот отнимутся руки и спина.

Подоспели еще сучья. Туда их, вниз. Юн и Нильс сменяли друг друга не ссорясь. Сосед так и не приехал, они уже не ждали ни помощи, ни поддержки. Вода медленно поднималась. Который час? Кто его знает. Они таскали и таскали ветки, сбрасывали их в бездонную трясину. Чтобы у лошади под ногами была опора, чтобы она могла выкарабкаться.

— Держись! — подбадривали они лошадь, не сомневаясь, что она понимает их.

— А сани! — вдруг спохватились они, в очередной раз подменяя один другого: бежать до ближайших кустов становилось все дальше и дальше.

Тут же один из них обрушился с топором на сани, разрубил их вместе с решеткой для сена, и обломки полетели вниз — трясина заглатывала все. Но может, лошадь уже перестало засасывать? Может, уже не надо из последних сил натягивать вожжи?


Лошадь больше не оборачивалась, теперь она смотрела прямо перед собой. Но так было еще хуже, они торопливо обежали яму, чтобы заглянуть ей в глаза. Она понимала все их мысли и действия. Они видели это в темных глазах-колодцах.

— Надо бы еще веток!

— Сам знаю!

Им только и оставалось, что огрызаться. Счастливец, освобождавшийся от вожжей, мчался к березкам, сжимая в руках блестящий топор. Холодный, пасмурный, короткий зимний день.

Где же сосед?

Мальчикам давно стало ясно: сегодня сюда никто не приедет. Если бы кто и поехал в горы за сеном, то был бы уже здесь. Сосед не приедет. Бежать за подмогой поздно. У того, кто останется с лошадью, не хватит сил удержать ее, и тогда — конец. Скоро стемнеет. В три начнет смеркаться. В четыре будет совсем темно.

— Держись! — кричали они осипшими голосами. И ей, и самим себе.

— Мы будем держать тебя всю ночь!

— А утром приедет сосед!

— Слышишь?!

Крик помогал. Он словно приподымал лошадь. Ее нужно было поддержать любой ценой.

И себя тоже…

Они были уверены, что она понимает их. Все понимает.

Было ли им холодно? И да, и нет. Неважно. Не до этого. Нильс опять побежал за ветками. Юн тянул за вожжи как только мог. Лошадь слабо барахталась.

Нильс принес сучья и ветки. Вниз их. Мальчики заталкивали ветки санным полозом. Сухое дерево — обломки саней — они подсунули лошади под бока.

Они снова сменили друг друга, начало смеркаться.

— Давай еще! — орали они.

Дело подвигалось так медленно. Слишком далеко приходилось бегать за ветками. Но там, вдали, где царили ветер и сумерки, было достаточно и кустов, и деревьев.

В сумерках глаза у лошади казались еще больше. Мальчики теперь не осмеливались подбадривать ее криком. Уж очень зловеще звучали их хриплые голоса.

Вдруг лошадь дернула головой.

И они поняли: вот оно, у нее иссякли силы, сейчас она уйдет под воду, сейчас… Лошади удалось приподнять голову. Но они уже не могли различить в темноте ее глаза. Потянувшись к ним мордой, лошадь беззвучно приоткрыла отвердевшие губы. И скрылась под водой.


Это произошло внезапно, будто у нее подломились ноги. Вожжи, поддерживающие лошадь, заскользили у них из рук. Мальчики остолбенели.

Их пронзило отчаяние. Они стояли, в руках у каждого — конец вожжи, и вдруг, разозлись, поднатужились и потянули, хотя все казалось безнадежным, — потянули как одержимые.

Лошадь поддалась.

Из воды вынырнула голова.

Жива.

Лошадь отфыркалась и заржала. От радости они закричали. Должно быть, на миг она потеряла сознание, или же ей судорогой свело ноги. Дно не ушло у нее из-под ног.

Как бы там ни было, она держалась, и мальчики с остервенением тянули за вожжи и орали, точно пьяные.

— Держись! Держись! — хрипло кричали они, и лошадь отвечала им. Их уже не пугало, что в наступивших сумерках это звучало жутко.

Она дернула головой, ее морда опять погрузилась в воду. Но вот лошадь забарахталась.

Увидев это, они заорали во всю глотку. И потащили ее.

Чувствуя, что ее тянут, подбадриваемая криками, лошадь начала бить передними ногами. Она барахталась в воде и била вслепую. Хрипела. В яме было уже столько веток и сучьев, что, перемешавшись с санными обломками, они образовали под ее ногами новое дно. Ей было на что опереться.

— А ну давай, давай! — кричали мальчики, отпустив вожжи, которые теперь только мешали лошади.

Она ответила ржаньем, идущим из самой глубины сердца, уперлась передними ногами в груду веток и внезапным рывком высвободила увязшие задние ноги.

— Держись! — закричали они ей.

Все зависело теперь от их проворства. Пропустив вожжи под брюхом у лошади, они стали тянуть их с обеих сторон, потихоньку приподымая ее. Сначала вверх, потом вперед. Густая от тины вода летела в темноту. Лошадь обретала новые силы. Она барахталась, груда веток помогала ей подниматься все выше и выше. Покрикивая, мальчики продолжали тянуть лошадь. Вот она сделала последний рывок, выбралась из трясины. И тут же упала в снег. Облепленная тиной, огромная, обессиленная.

Юн с Нильсом тоже свалились в изнеможении. Они лежали вповалку, потеряв всякое представление о времени.

Но вскоре ледяной ветер напомнил им: лежать — это смерть. Они почувствовали, как постепенно коченеют: ведь они промокли до костей. Надо подняться. И поднять лошадь.

Они толкали ее, дергали, звали, и она поняла. Шатаясь, встала на непослушные ноги. Юн с Нильсом, тоже пошатываясь, встали по бокам лошади и, поддерживая ее с двух сторон, повели. Только не стоять! Долгие часы тело лошади вбирало из воды смертный холод, а теперь на нее обрушился ветер. Она вся дрожала.

Подбадривая лошадь, мальчики вели ее к ближнему сараю. Сами они настолько ослабли, что уцепились за сбрую — и так одолели остаток пути.

Но все в них ликовало. Им хотелось кричать. Стараясь согреться, они то и дело размахивали руками и подпрыгивали. И шли вперед, хотя измученная лошадь не раз падала и им приходилось поднимать ее. Мальчики направлялись к сараю, который, как они знали, был заполнен сеном лишь наполовину. Они решили забраться туда вместе с лошадью.

Мальчики повисли на сбруе всей тяжестью.

Лошадь шла мужественно, хотя и дрожала от холода. Темнота сгустилась, и мальчики уже не различали ее морду. Так они шли вперед.


Там, во тьме сарая, пряталось лето. В это трудно было поверить. Они отворили дверь — по счастью, достаточно высокую, — чтобы лошадь могла пройти. Место в сарае найдется для всех. Разве что темно.

Идем-идем.

Лошадь поняла. И шагнула прямо в душистое лето.

Мальчики приободрились, теперь они знали, что делать. Схватив онемевшими руками пучки сена, они принялись яростно растирать лошадь. Один пучок, другой, третий. Лошадь целиком погрузилась в благодатное сено. Склонившись над ней в кромешной темноте, они скребли ее скрученными из сена жгутами и приговаривали что-то бессмысленное. Сперва надо было хорошенько растереть лошадь, а затем укутать сеном, чтобы она согрелась. И тогда уже зарыться в сено самим.

От усердной работы они разогрелись и вспомнили вдруг о еде. О мешочке с дорожной снедью. Разве они не голодны как волки? Еще бы. Но еда потом. Главное сейчас — лошадь. А потом они скинут мокрую одежду, зароются в сено поглубже, рядом с лошадью, и опять к ним вернется теплое лето, и можно будет снова свистеть.

Они трудились. Прислушивались к лошади.

И наконец услышали в темноте, что она тихонько жует. Неужели?! Да, им удалось совершить чудо. Мы будем тебя растирать, растирать! И укроем ворохом душистых горных трав — вот так-то! Все травы тут, какие только растут на зеленых склонах, пряные и добрые во все времена…

Последние дни зимы

С неба валили густые влажные хлопья снега, но это было неважно. Все было замечательно, и вечер выдался чудесный.

Эти сбившиеся стайкой дома едва ли можно было назвать городом. Они беспорядочно сползали по склону, образуя множество неожиданных улочек и проулков.

Сейчас над ними клубился снег. Мягкие клубы снега сталкивались в тесных проулках с ярким светом уличных фонарей. И от этого белые хлопья становились еще белее.

Они падали и падали на тихие улочки. И ни единого следа не было под фонарями. Люди сидели по домам.


Но не все. Кто-то радовался этому чудесному вечеру па воле. В тени у стены дома стояла невысокая девушка. Вернее, в полутени — от снега и фонарей было так светло, что тени почти исчезли.

Девушка стояла там довольно долго, следы ее уже замело, точно она спустилась сюда прямо с вечернего неба.

Она не шевелилась. Будто она затем и явилась на это пустынное место, чтобы ее засыпало снегом, — однако у нее были свои, совершенно иные причины прийти сюда и стоять тут, искрясь от снега.

Нет, меня не занесет, не может занести, думала она, захлебываясь от радости. Того мрачного чугунного человека вместе с его пьедесталом пусть занесет, он, пожалуй, и не против. А мне не холодно, мне от снега только теплее.

И вообще он летит мимо, думала она, а если и падает на меня, это даже красиво.

Между тем густые влажные хлопья ложились ей на плечи, на ее мальчишечью шапку, сдвинутую на затылок, — повсюду, где они только находили себе местечко. Она была в снегу с головы до ног.

Конечно, и на меня он падает, решила она, понаблюдав за летящим снегом. Конечно, падает. И не надо шевелиться. Так даже лучше. Не чтобы меня занесло, а чтобы я стала другой. Сегодня вечером все будет по-другому.

Пусть он увидит и меня другой, когда придет сюда.

Она стояла так же неподвижно, как мрачный чугунный памятник. Он был одинокий, заброшенный. А в ней бурлила радость.

Буду так стоять, пока он не придет. Он-то не железный, он живой, думала она. Это ты? — спросит он. Или это только снег?

Ей становилось все теплее.

Подумаешь, снег.


Они впервые назначили друг другу свидание. И это было самое важное. Важнее, чем вечер и снег.

Что меня ждет? — думала она.

Какой он? Я почти ничего не знаю о нем. Видела его несколько раз, и все.

Ее сердце тревожно забилось.

И все-таки я его знаю. И видела сколько надо.

Не обращая внимания на снег, она думала о предстоящем свидании.

Что он сделает?

Вообще-то она только об этом и думала. Что он сделает?

Скажет «здравствуй» и возьмет меня за руку.

Да, конечно, ну а дальше?

Попробуй тут угадать.

Может, он обнимет меня. Они все так делают, я знаю. Ко мне тоже приставали, но я даже думать о них не хочу, теперь будет совсем иначе.

Сегодня вечером все будет как надо.

А что «все»?

Думать о таких вещах было опасно. Она уже забыла, что снег должен преобразить ее в нарядную красавицу. Мысли ее закружились подобно снежному вихрю, и нельзя было остановить их. Да она и не пыталась, она вспоминала обо всем, что ей уже довелось узнать, и этого оказалось не так уж мало.

Она огляделась и сказала себе: хорошо, что по человеку не видно, о чем он думает.

Ее мысли — это ее тайна.

А снег все падал и падал, возводя на ней белые башни со шпилями. И она радовалась этому. Маленькая, легкая, семнадцатилетняя.


Он и сам не старше меня, подумала она. Уже недолго осталось, и я что-то узнаю, что бы это ни было. Скоро он должен появиться. Мне ведь самой захотелось прийти первой и ждать его.

Вот и он.

Сквозь летящий снег она заметила, что к ней кто-то идет. Пока было видно лишь неясное темное пятно.

А я вся в снегу.

Это был мужчина пли парень, и он приближался. Но девушка вздрогнула: она ждала не его. Это был другой, он жил тут, по соседству. Они были едва знакомы. А тот, кого она ждала, вовсе и не здешний. Что это значит? Наверно, парень просто случайно идет мимо. Не надо шевелиться.

Но, поравнявшись с ней, он остановился. Посмотрел на нее, на ее переливающийся наряд и сияющие из-под снега глаза.

— Господи!.. — выдохнул он и замер от удивления. Не мог оторвать от нее глаз. И она против воли ответила ему взглядом, в который вложила все свои чары, это вышло само собой, она даже не успела смутиться. Глаза ее сверкали из-под налипшего снега. Вот когда от теней действительно ничего не осталось.

Он подошел совсем близко. Она вдруг испугалась и прошептала:

— Что случилось?

Он протянул руку, будто хотел прикоснуться к окутавшему ее снегу, но тут же отдернул. Словно сам не понимал, что делает.

— Что случилось? — прошептала она снова.

Он не ответил. Молча, с изумлением он глядел на нее. Обошел кругом, не сводя с нее глаз. Она не повернулась к нему, лишь прошептала в воздух:

— Что случилось?

Наконец он опомнился. Заглянул ей в лицо. Но на вопрос так и не ответил. Она больше не сияла, хотя ее так и тянуло поделиться всем, что переполняло ее.

Внезапно он сбивчиво заговорил:

— а, случилось… ты только не пугайся.

Ей почудилось, будто ее пронзила ледяная стрела. Неведомым образом ей вдруг стало известно то, чего он еще не сказал:

— Не придет?

Парень молчал, не спуская с нее глаз.

Она отважно спросила о том, что было для нее самым страшным, хотя заранее знала ответ.

— Он уехал?

Парень кивнул. Он тоже был совсем молодой. Теперь сияли его глаза. Он только кивнул.

Она не шелохнулась, и потому на ней по-прежнему лежал снег. Так и стояла. А глаза парня все сияли. И ей вдруг показалось, будто на нее обрушилась снежная лавина. Будто она слышит ее грохот. Подул холодный ветер. Нет, ведь она видела, что с нее не упало ни одной снежинки.

— Он послал тебя сказать мне об этом?

Ему не хотелось отвечать. Ведь он кивнул, разве этого недостаточно?

Держись, сказал ей внутренний голос.

Но посланец заговорил совсем о другом:

— Тихо, не шевелись. Ты и сама не знаешь, какая ты сейчас.

Не мог он сказать то, что ему велели. Он взял на себя поручение, которое оказалось ему не по силам.

Где-то в глубине души она знала, какая она сейчас. А вообще пусть думает что хочет. Больше она не могла сдерживаться, из глаз у нее хлынули слезы. И тут же высохли. И сразу словно потеплело вокруг. Парень стоял и смотрел на нее.

— Вот и хорошо, — сказал он, заметив, что слезы высохли так же быстро, как и появились.

Она не поняла его. Только спросила:

— Он сказал почему?

Парень не ответил. Вместо этого он произнес слова, заставившие ее вздрогнуть:

— Давай я тебя раскутаю.

Она вся ушла в свои мысли. Не дожидаясь ее согласия, он принялся за дело. Скинул старенькие перчатки и голыми руками снял снежную корону, венчавшую ее мальчишечью шапку.

— Больше тебя некому наряжать, снег уже перестал.

Да, снег перестал. Она только сейчас это заметила. Было тепло и тихо. Он отряхнул ее шапку и снова надел ей на голову. Теперь она опять стала прежней невысокой девушкой. Он освободил ее от сугробов, лежавших на ее плечах. Его прикосновения смущали ее.

— Надо тебя раскутать, — приговаривал он. — Снимем снег отсюда, и отсюда. Вот так, потихоньку. — Он не торопился.

Он начал раскутывать легкий снежный покров у нее на груди. Она заметила, что его пальцы потеряли уверенность. Наверное, замерзли, подумала она.

Что он теперь сделает?

Она затаила дыхание, а он продолжал раскутывать ее. И она постепенно превращалась в обыкновенную девушку.

— Ну вот и все, — сказал он наконец. Но не ушел. Чего же он хочет?

Она опять затаила дыхание. Она видела: он ищет, что сказать, на него было так приятно смотреть, когда он счищал с нее снег. Неожиданно он произнес: Ты плакала.

Что она могла ответить на это? Отрицать было бесполезно.

— Я сказал, что ты плакала.

— Значит, у меня была причина.

— Наверное, я не знаю.

— Конечно, ты ничего не знаешь! — резко оборвала она его.

— И знать не хочу, — продолжал он, будто она и не перебила его. — Но теперь все переменилось, — добавил он.

— Почему ты не уходишь?

— Хочу посмотреть на тебя. Мне кажется, что я вижу тебя первый раз. Как все странно. — В его словах звучит беспомощность.

— Действительно странно, — отозвалась она. И вот наконец:

— У меня замерзли пальцы, пока я тебя раскутывал, — сказал он. — Ты была вся в снегу.

— Правда? — В душе ее будто струну тронули.

Нужно было еще что-то сказать. Оба чувствовали, что молчать нельзя. И он сказал:

— Можно я их погрею?

— Нет, — поспешно произнесла она.

— Ладно, не буду.

— Как было хорошо, — вырвалось у нее.

Он не отрываясь глядел на нее. Как все перепуталось. Ее вдруг захлестнула нежность.

— Снег такой мокрый, — смущенно сказала она.

— Да, — отозвался он, отведя глаза в сторону.

Неужели он сейчас уйдет? Конечно, она заупрямилась, вот он и уходит.

— Уже уходишь? — запинаясь, спросила она.

Он что-то буркнул, и наступило мучительное молчание. Нет, он не должен уйти.

— Ты говорил, у тебя пальцы замерзли, — опять запинаясь, проговорила она.

— Ну и что же? — Он просиял.

— Ничего… Просто если они у тебя вправду замерзли…

— Не беда, теперь они уже согрелись. Были куда холоднее.

— Вот и хорошо.

Все перепуталось. Но именно теперь все было как надо.

— Вот, потрогай.

Ее переполняла нежность. Она не противилась. И его рука прикоснулась к ней, холодная как лед. Она запылала от этого прикосновения. Теперь уж они оба не замерзнут.

Он тихо произнес:

— Как хорошо.

— Да, — ответила она чуть слышно.

Япп

Он лежал, распластавшись, в сухой траве, на высоченном горном уступе. Взъерошенный, растерянный пес.

Кажется, кто-то позвал его в неожиданно воцарившейся тишине? «Япп!..» Или от напряженного ожидания у него просто шумело в ушах?

Но ждал он напрасно. Ниоткуда не долетал до него знакомый голос, а в ушах шумела открывшаяся перед ним бездна.

Все было так непонятно. Он прижимался к траве всем своим маленьким трепещущим телом. Будто хотел спастись от бушующей над ним бури, вжаться в землю, чтобы этот всепожирающий смерч не захватил и его.

Но вообще-то бури не было. Наоборот. Воздух был почти неподвижен, лишь в лучах солнца струилось легкое марево. Япп ощущал теплое дыхание ветерка, такое слабое, что редкая трава у его морды даже не колыхалась.

Лишь кончик носа у Яппа дрожал все сильнее.

И все-таки его окружала буря, она надломила в нем что-то, и он только плотнее прижимался к земле. Никто в целом мире не звал его. У него был лишь один настоящий хозяин и друг, который утешал его, если случалась беда. Был, до этой минуты.

Горный уступ нависал над пропастью. За его краем начиналось небо и уже не кончалось до самой земли. Теплые воздушные струи поднимались из бездны и смешивались наверху с более холодным воздухом. Япп уловил носом эту игру воздушных потоков и больше уже не обращал на нее внимания.

Япп лежал, оцепенев от страха, и вращал карими глазами.

Это помогало ему думать, а думать было необходимо, особенно сейчас.

Краем глаза он заглянул в пропасть. Все было тихо. Непонятные крики смолкли, теперь только тихо шумело у него в ушах.

Но вскоре снизу донеслись какие-то звуки.

Япп вздрогнул и съежился.

Оттуда, из бездонной глубины, долетел слабый звук, легкий, словно пушинка, подхваченная воздушной струей. Япп, лежавший на краю пропасти, скосил глаза, чтобы увидеть дно.

Там, внизу, лежал неподвижный человек. Такой маленький, что был почти незаметен. Хотя это был большой человек — друг и хозяин.

Япп содрогнулся.

Отсюда все внизу казалось маленьким. Неподалеку стояли дома. Кто-то подбежал к лежавшему. И в небо взмыл слабый крик.

Япп различал и дома, и то неподвижное тело, и каменные глыбы, слышал голоса. Он прекрасно видел, как подошли еще несколько человек и как они все копошились там, внизу, куда отвесно уходила каменная стена. Он выкатил глаза, чтобы ничего не упустить, взгляд его не отрывался от толпящихся людей. А они его не замечали. Япп отчаянно вращал глазами, чтобы осмыслить событие, но это ему не удавалось.

Исчез тот, кто был для Яппа всей жизнью. Шел-шел — и вдруг его не стало. Япп, трусивший за ним по пятам, видел, как хозяин поскользнулся на узком уступе, идущем вдоль пропасти.

Япп едва удержался на самом краю. И тут же над ним разразилась невидимая буря. Спасаясь от нее, Япп распластался на уступе.

Это было все, что он знал. Впрочем, и этого он тоже не знал. Просто лежал распластавшись.

Толпа внизу заметно увеличилась.


Двигались у Яппа только глаза. От них не укрылось ничего из происходящего в поселке. Его чуткий слух тоже пытался что-нибудь уловить, но звуки скользили мимо, он был смертельно испуган — страшная, непостижимая бездна и случившееся словно заворожили его.

Япп пристально вглядывался вниз.

Вздрогнув, он повернул голову — никого; никто не собирался сталкивать его в бездну.

Где-то далеко сорвался камень и, чуть слышно громыхнув, полетел в пропасть. Однако этого звука было достаточно, чтобы Япп еще сильнее прижался к земле. Солнце светило прямо на него, но холод от всего, что случилось, был сильнее солнца, и Япп дрожал точно в ознобе.

Люди внизу волновались. Они что-то предпринимали и все время двигались. Видно было плохо, и Япп не понимал, что там делается.

Внезапно его одиночество было нарушено.

Неподалеку в скалах закричала птица. Непонятная весть. От нее лапы пса странно зашевелились, они начали рыть и скрести сухую землю, сам же он продолжал лежать в прежнем положении. Все четыре лапы лихорадочно работали, словно независимо от его сознания.

Вскоре птица показалась. В пустоте, где царил только ветер, эта птица чувствовала себя в своей стихии, она бесстрашно ринулась туда со скалы. И полетела вниз. Япп взвизгнул, но птице ничего не грозило: опустившись поближе к людям и к тому, чем они были заняты, она отлетела в сторону и снова легко взмыла ввысь. Так легко, словно была одной из теплых воздушных струй, поднимавшихся оттуда.

Она пролетела совсем рядом с Яппом.

Взгляд ее полоснул его, точно молния.

Япп не понял этого взгляда. Но то был недобрый взгляд, и лапы пса снова стали яростно рыть землю. Птица была уже далеко, вскоре она превратилась в точку и исчезла за гребнем горы.

Япп все так же лежал распластавшись и бессознательно работал лапами. Земля была сухая, как пепел; из-под его лап в пропасть струился красноватый ручеек, такой тонкий, что тут же превращался в дымок, и его увлекал с собой поток воздуха, поднимающийся из бездны.

Япп был в ярости от чего-то, что было далеко отсюда. Он опять вздрогнул и заработал лапами еще сильнее. Увидел, что там, внизу, люди начали расходиться. Наконец и последние ушли, никого. Он видел плохо, то — самое важное — было словно в тумане, оно сливалось с камнями, деревьями и домами. Япп остался один. Его дрожащий чуткий нос не улавливал больше ничего.

Он не сдавался. Лапы его неистово зарывались в землю. Их стремительное движение не прерывалось ни на секунду. Над головой Яппа завывала буря, разыгрываясь все сильнее.

Вскоре лапы стало колоть и жечь. На них появились раны. Вначале Япп не обращал на это внимания, продолжая судорожно рыть землю, но вот ему стало так больно, что лапы остановились сами собой.

Япп тесней прижался к земле. Но не расслабился, а напрягся еще больше. Сухой, горячий нос был поднят вверх, и если бы у людей, копошившихся внизу, глаза были способны видеть дальше обычного, они бы увидели его нос на фоне неба, торчащий над уступом, словно шарик.


Но люди, возившиеся на дне этой роковой бездны, не обладали зрением ястребов или орлов. Случившееся ослепило их. Они не видели нервного собачьего носа, торчавшего где-то в синеющей высоте.

Они были потрясены.

— Придется, видно… — сказал наконец кто-то.

— Да, — отозвался другой.

Погибший еще лежал на земле. Людям казалось, будто невидимая рука схватила и держит их, не давая двигаться. Помочь сорвавшемуся в эту бездну было уже невозможно — спешить было некуда. Его близкие, те, которым было положено больше всех заботиться о нем, тоже не спешили. В эти первые минуты смерть того, кто сейчас ушел из жизни, представлялась им невосполнимой утратой.

— Глядите, глядите, — раздались испуганные голоса в толпе.

— Где? Что?

Они увидели птицу.

— Стервятник? Птица была уже далеко.

— Ух, — выдохнул один, глядя на пустынные каменные глыбы. Людей снова охватил страх.

— Надо двигаться.

— Да, ничего не поделаешь.

Наверху, над долиной, выдавался Большой уступ. Каменная стена отвесно обрывалась вниз. В том-то и дело, что она обрывалась отвесно. Тот, кто поскользнулся на уступе, был обречен.

Только сейчас люди поняли, как все произошло, впрочем, они об этом даже не задумывались. Не искали объяснения. Труп на земле был для них как удар молнии — люди видят его иногда, но сказать тут нечего.

Несмотря ни на что, нашелся человек, который не потерял голову, он уже побывал в ближайшей усадьбе и принес оттуда носилки.

Стало тихо.

Люди работали.

Там, наверху, над пропастью, бродили воздушные вихри, но люди не чувствовали их. Здесь, внизу, среди каменных стен, ощущалось только ленивое дыхание лета.

И все же кто-то заметил такой вихрь, хотя, казалось бы, отсюда невозможно было увидеть то, что увидел он, и мысли его заработали в новом направлении. Он первый нарушил напряженную, мучительную тишину, сопровождавшую их труд.

— И как это он не заметил такого ветра! — вдруг сказал он. — Надо было пригнуться, а не идти во весь рост.

Те, кто поняли его мысль, вздрогнули и осуждающе глянули на него.

— Да, наверно, дело в этом, — ответили ему коротко и холодно. — Там следовало бы поставить заграждение.

Но он сумел преодолеть неловкость.

— Да, тогда бы люди, увидев его, понимали, зачем оно поставлено, — сказал он, продолжая работать, руки у него тряслись. Это оправдало его, и теперь он мог не опускать глаз.

Те, кто было почувствовали себя задетыми, согласились с ним и кивнули, подтверждая, что он прав.

Тело уже лежало на носилках, их подняли с земли и понесли к дому, отмеченному судьбой. Это был справный дом, но сейчас никто не пожелал бы его себе. Он стоял на отшибе.

Прежде чем они ушли, один из парней острым ножом вырезал крест на белой коре березы, стоявшей ближе других к тому месту, где нашли погибшего. Под крестом он вырезал дату.

Носилки трясло, потому что людям, несущим их, не удавалось идти в ногу. Иногда они попадали в ногу, и тогда носилки начинали плавно покачиваться, но вскоре кто-нибудь сбивался, и они опять шли вразнобой. Вообще-то это не имело значения, и люди, подавленные случившимся, даже не замечали этого.

Вдруг в толпе раздался голос:

— А где же Япп?

Все остановились. Носилки поставили на землю. Наконец-то можно было подумать и о другом. Пусть это всего лишь Япп, но они ухватились за эту мысль.

Один, плохо знавший погибшего, спросил: — Кто это Япп?

— Его собака.

— Да собака это! — раздалось сразу несколько нетерпеливых голосов.

А кто-то добавил:

— Япп наверняка был с ним…

Да, таковы были отношения между умершим и Яппом. Суть их можно было понять по самому голосу говорившего, и тот, кто раньше ничего не знал об этом, теперь понял все.

Они поглядели на устрашающий Большой уступ, на синие гребни гор, на скалы.

— Он-то, во всяком случае, не упал, иначе мы бы его увидели.

— Наверно, он все еще там, наверху.

Они внимательно осмотрели зубцы гор на фоне неба, но разглядеть маленькую собаку было, конечно, невозможно. Больше они не могли задерживаться из-за Яппа.

— Ничего с ним не случится, он всегда найдет дорогу домой, — решили они.

Но один парень робко произнес:

— Я, пожалуй, пойду поищу его.

— Ладно, но только потом, — сердито сказали ему. — Это не к спеху.

Глаза у парня бегали.

— Я все-таки пойду.

Они оглянуться не успели, как его и след простыл. Он просто сбежал. В этом никто не сомневался. Они увидели, как он карабкается по склону.

— Это только предлог, — сказал кто-то.

— Конечно, — отозвался другой.

Им всем хотелось бы оказаться сейчас на его месте. Но пришлось уступить злой необходимости. Впереди стоял дом, отмеченный судьбой. Их путь лежал туда. Любой из них согласился бы преодолеть самый крутой склон, лишь бы миновать этот дом.


Наверху, на уступе, раздался низкий странный звук: гав — и опять тишина.

Япп вздрогнул.

Хотя он сам издал этот звук.

Больше здесь никого не было.

Он лежал, как прежде, прижавшись к земле и положив морду на край уступа. Должно быть, невидимая буря все еще бушевала над ним. Случившееся терзало Яппа. Гав, вырвалось у него.

И тут же опять крикнула птица. Угрожающе. Прямо над ним. Она пронеслась мимо, полоснув его взглядом, и улетела, постепенно превратившись в точку. Яппу показалось, что этот горящий взгляд разрубил его пополам.

Япп уже не осознавал происходящего, только дрожал.

Вдруг он встрепенулся. Что-то увидел.

И начал приподниматься.

Он привстал с того места, где лежал. Его израненные, нервные лапы были подобны стальным пружинам. Тугие пружины распрямлялись и поднимали его. Эти пружины вросли в уступ, и тем не менее они сумели поднять оцепеневшее от страха тело.

Выше, еще выше. Оцепенев, он стоял во весь рост. Его безумные глаза были прикованы к одной точке.

Прямо перед ним была бездна, в которой крутились вихри. Там не могло быть никого, кроме той страшной птицы. Но глаза Яппа искали не птицу, они уставились на другое.

Человек карабкался по самому краю обрыва. Временами ему приходилось ползти на четвереньках. Ни один волосок на морде у Яппа больше не шевелился, пес настороженно замер.

Несмотря на крутой подъем, человек двигался быстро. Но Япп не понимал, что значит быстро или медленно, он вообще ничего не понимал. Неведомая сила подняла его.

Человек приближался. И это привело Яппа в ужас.

Тот, кто знал Яппа раньше, не поверил бы сейчас своим глазам. Это был совсем другой Япп.

На время незнакомец скрылся из виду. Ему пришлось огибать большую скалу. Но Япп не успокоился, он стоял по-прежнему, и человек действительно вскоре появился опять, уже ближе, чужой человек, в этом месте его присутствие казалось противоестественным.

Была середина дня, солнце стояло прямо над уступом. Все изменилось, мир сделался враждебным и опасным. Весь мир заполонил человек, ползущий по камням. Япп хорошо видел его, а может, не видел?

Человек опять скрылся за скалой.

И тут же Яппа окликнули по имени, так громко, что каменные стены ответили эхом:

— Япп!

Пустое пространство звало его.

Япп! — Зов доносился отовсюду: сверху, снизу, со всех сторон, — он казался зловещим и звучал угрожающе близко. Незнакомый голос. Сбитый с толку, Япп стоял на негнущихся лапах, сердце его бешено стучало — от каждого удара шерсть поднималась дыбом. Внутри у него что-то готово было вот-вот лопнуть. Услышав свое имя, Япп задышал часто и громко. Тут, в одиночестве, на этом уступе, никому не известно, зачем работали задыхающиеся легкие.

Человек показался снова. Он неотвратимо приближался. Кто он? Что это?

Наконец он увидел Яппа и направился прямо к нему, ловко цепляясь за опасные уступы.

— Япп! — звал он. — Япп! Япп!

Это не был хозяин. Япп испуганно глядел на человека, но не шевелился — голова у него шла кругом, он весь напрягся, но не шевелился.

От волнения Япп коротко тявкнул. Звук вырвался сквозь стучащие зубы.

Человек решил, что пес признал его, и обрадовался.

— Япп! Я здесь! — радостно крикнул он, увидев удобный путь к злосчастному уступу.

Япп тоже что-то увидел. И это было как безумный призыв. Лапы его были подобны напряженным пружинам: чуть сжавшись, они вдруг распрямились. Распрямились с такой силой, что Япп вылетел в сводчатое пространство, где кружились вихри, вслед за своим другом и хозяином.

Загрузка...