Я должен был сделать этот ход; выбора у меня не было. И не потому, что не знаю других ходов, — отлично знаю: и прямые, и вкось; длинные — через всю доску, и короткие — в одну клетку, что предоставлены маленьким воинам, устилающим своими трупами поле шахматного сражения.
Но все эти варианты не для меня; я подчинен иной закономерности: две клетки вперед, одна направо или налево и… стоп! — ни шагу дальше! Любое нарушение такой последовательности — намеренное или случайное — привело бы к анархии, а я уж не раз бывал свидетелем того, как династии и королевства рушились из-за анархии, хотя, положим, не по одной этой причине. Вообще же, если начать серьезно размышлять об этом предмете, то увидим… Но — постойте! Куда это я понесся, словно позабыв, что длинноты губительны не только для сочинителя, но и для шахматного коня!
С этого, собственно, и следовало начать. Да, я шахматный конь — белый конь — так меня называют, хотя я не совсем белый, скорее желтый или кремовый — цвета кости, из которой я выточен. Возраст мой — почтенный, и имя знаменитого Калипсо, из-под резца которого мы вышли, давно предано забвению. Но я его хорошо помню; когда, созданный из мертвой кости, я ожил в своем совершенстве, дотошный мастер еще немало меня помучил, ковыряясь у меня в глазу, вздыбливая гриву и придавая мне горделивую осанку.
Что я понимал? Мне казалось, что он жесток, и только со временем я оценил его вкус и старания. Помню, однажды какой-то бледный высокий человек, увидев меня, воскликнул:
— Какая восхитительная работа!
Такая оценка вызвала бы дрожь умиления у кого угодно. Но я лишь снисходительно улыбнулся: этот человек не знал, что я и раньше был таким! И мой добрый мастер тоже не подозревал, что я лишь ожил под его резцом. Смею ли я роптать на него за это?
Как видите, признание вырвалось у меня само собой; искренность нередко становится игрою случая. Впрочем, я и не думал прятаться за шахматной доской; я лишь опасался, что чрезмерные подробности усложнят ход повествования. Но раз так получилось, извольте, я расскажу все сначала.
Итак, я не всегда был шахматной фигурой; когда-то я был настоящим конем.
Первые проблески памяти относятся к тому времени, когда я веселым жеребенком носился с табуном по зеленым лугам Ломбардии. Мать моя была сухопара и не очень красива, и только ее тонкие ноги выдавали знатное происхождение. Отца я долгое время не знал, но однажды мать, остановившись, с дрожью в голосе сказала:
— Вот! Это — он! — и указала головой в сторону белого коня царственной осанки.
Я тотчас сообразил, в чем дело, и с веселым ржанием устремился к родителю. Но как только потерся мордой о его шею, он фыркнул и, ухватив меня зубами за загривок, основательно потрепал, а затем, забыв обо мне, погнался за красивой серой кобылицей.
Тогда я понял, почему у матери были такие грустные глаза.
Больше я о нем не вспоминал, или нет, раз-таки вспомнил — это когда мать как-то, насмешливо посмотрев на меня, сказана:
— Чего горбишься? Или хочешь, чтобы тебя отдали в цирк? — И в ее голосе послышалась затаенная гордость.
Но цирк меня не интересовал, волновало меня другое. В то время я был уже взрослым конем, и в одной упряжке с матерью таскал большую нарядную коляску, набитую веселыми бездельниками.
И вот, помнится, путь нам преградила странная процессия. Впереди медленно-медленно двигалась черная карета, влекомая шестериком удивительных лошадей. Да разве это были лошади?! Нет, это были какие-то высшие существа, строгие, торжественные, покрытые донизу тяжелой черной парчой, с золотой бахромой, с золотыми же кистями по краям, и еще какими-то чудесными узорами. Пышные султаны украшали их головы, а ниже, сквозь узкие прорезы, словно из другого мира, смотрели невидимые, но всевидящие глаза.
И как они ступали! Медленно, шаг за шагом, словно не шли, а двигались по воздуху, так что легкое цоканье копыт казалось неправдоподобным. Толпы народа с непокрытыми головами сопровождали карету.
— Это похороны! Видишь — гроб! — шепнула мать.
— А эти, — мотнул я головой в сторону шестерика, — кто они?
Мать снисходительно улыбнулась.
— Это самые обыкновенные лошади, основательно разряженные…
Дальше я не слушал; я только подумал про себя, что женщины лишены воображения и многого не понимают. Вслух я ничего не сказал, да и мог ли я огорчить мою мать! — она тогда уже страдала одышкой.
Жизнь моя с тех пор превратилась в сладкий сон: день и ночь я грезил загадочными красавцами: я похудел и ослаб, и душистый овес, которым потчевал нас дюжий конюх, казался мне отрубями, что подмешивали к корму крестьяне.
Я был настолько увлечен мечтой, что и не заметил, как ушла моя добрая мать. Помню лишь, как сквозь сон, раннее хмурое утро; их было двое — конюх Марсель и еще кто-то — коренастый, в грязном кафтане, с круглой головой, спрятавшейся промеж плеч. Вид у обоих был заговорщицкий; они пошептались и подошли к матери. Коренастый осмотрел ее, ощупал круп и сказал равнодушно:
— Да, этой пора — и стал отвязывать повод.
По-видимому, мать что-то знала, чего не знал я. Вот она подняла голову и ткнулась мне мордой в шею.
— Прощай, сынок! Будь умницей! — шепнула она и понуро поплелась за коренастым. Больше я ее не видел.
Как я упомянул, я был молод и не ломал себе голову над загадками жизни. И уж совсем не думал о том, чтобы воспользоваться дельным советом и стать «умницей». Скорее наоборот, но вот об этом «наоборот» и пойдет дальше речь.
На другой день, когда меня вместе с пегим коньком впрягли в коляску, я знал, как поступлю.
Хозяева расселись по местам, как всегда нарядные и шумные; не хватало одного — младшего сына, блестящего гусара, приехавшего домой в отпуск. Но вот и он — в голубом мундире, с тяжелым, расшитым золотом, ментиком, перекинутым через плечо. Легко и свободно он вскочил на подножку и уселся возле матери.
Кучер тронул вожжами. Мой пегий товарищ, основательно застоявшийся в конюшне, бодро рванулся вперед… Тут и началось. Я резко сдержал рывок, так что коляска дрогнула, а затем медленно и торжественно, чуть выбрасывая одну ногу, потом другую, двинулся шагом. Все во мне замерло; какая-то незнакомая музыка властно заполнила пространство вокруг. Я шагал как во сне…
Но вот кожаный ремешок полоснул меня по крупу, и еще, затем больно, как укус шмеля, достал промеж глаз… Я мотнул головой, затем услышал шум — от удара — и, обернувшись, увидел, как с кучера слетела шапка. Гневный голос офицера прокричал:
— Болван! Разве можно бить такого коня!
Карета остановилась, и молодой красавец подбежал ко мне. Он ласково взял меня за морду:
— Не сердись, брат! Ну что поделаешь с этими олухами! — И стал растирать мне ушибленное место.
Положение мое чудесным образом изменилось. Из меня решили сделать верховую лошадь. Сам Жан — так звали гусара — занялся моим перевоспитанием. Сотрудничество наше было искренним и легким; я быстро научил его, как со мной обращаться, а он, гордый своим умением, как-то сказал матери:
— Этот конь — клад! Он слушается каждого слова! — чем вызвал у меня улыбку.
Но сейчас нам было не до пустяков: в воздухе собиралась гроза! Судьбы королевства, в результате неоплатных долгов короля, принимали неожиданный оборот. Монарх наш проиграл соседу-императору не только замки и поместья с королевою в придачу, но еще и трех любовниц. Положение сложилось щекотливое и выход оставался один — война!
Народ обожал короля-рыцаря, и хоть по-прежнему отказывался платить подати, выставил внушительную армию из двух конных и трех пехотных полков.
В день Святого Стефана наше воинство вторглось во владения императора!
О, это было лихое время!
Сражения велись по всем правилам военного искусства, то есть, когда одна армия наступала, другая тотчас отступала, и наоборот. Поэтому жертв с обеих сторон было немного, и после самых жарких схваток, на поле битвы оставалось не более полдюжины огрубленных голов и столько же рук, да и эти печальные случаи происходили скорее по недоразумению.
Когда наши воины дочиста разграбили приграничные владения императора, а неприятель проделал то же у нас, патриотический пыл утих, и начались переговоры. Затем между сторонами был подписан мирный договор, по которому наш добрый монарх отдавал императору какой-то полуразвалившийся замок, золотую шкатулку, в которой драгоценные камни были ловко подменены безделушками, и одну из трех любовниц. Правда, в последнем пункте тоже не обошлось без подвоха, но император ничего не заметил — к тому времени он был очень стар.
Последовали пышные празднества, пиры, награды. Они вконец истощили королевскую казну, и взоры нашего монарха, по тем временам неплохо разбиравшегося в экономических вопросах, обратились к западным границам. Вскоре наша армия, не слишком обремененная обозами — ростовщики королю больше не доверяли, — двинулась на соседнее королевство.
Через несколько дней мы повстречались нос к носу с противником.
Не знаю, как описали это сражение историки, но по моему скромному разумению, нас раскатали в пух и прах.
Уже в начале битвы пали наши знамена, были убиты барабанщик и трубач, а наш полководец, с рассеченной головой, выпал из седла и, сжимая в руке саблю, неподвижно лежал на траве, среди танцующих коней и мечущихся пехотинцев.
Мой славный Жан показал чудеса отваги: он отбивался от наседавшего врага, и его сабля нанесла немалый урон неприятелю. Мы с ним слились в одно, и это одно вертелось волчком, кидалось вперед и отскакивало, повсюду оставляя трупы и вызывая смятение.
Но вот перед нами возник вражеский стрелок; черное дуло мушкета почти уперлось в грудь моему господину. Я знал, чувствовал, что он ничего не заметил, — да и до того ли ему было — в тот самый момент он рубил наскочившего на него с пикой драгуна. Я заржал и поднялся на дыбы; мушкет метнулся выше, раздался выстрел, что-то заклокотало в горле, ноги стали расходиться, и я, охваченный одной лишь тревогой — как бы не рухнуть на всадника, — стал медленно оседать.
Потом ничего не было, была пустота, но так как пустота не может длиться вечно, я снова открыл глаза и увидел, далеко внизу, поле сражения. Убитых и раненых уже унесли, и только трупы лошадей — их было немного — лежали там и сям.
— Ничего, старина, вот мы и опять вместе! — услышал я голос господина. Его колени подбадривающе сдавили мне бока, а рука ласково трепала по загривку. — Едем, брат, путь далек! — добавил он.
Значит, все хорошо?! От радости я хотел было заржать, когда, глянув вниз, увидел нечто страшное: на примятой траве, с раздутым животом и широко раскинутыми ногами, лежал белый конь; шея его была покрыта запекшейся кровью.
Черные вороны, неуклюже копошась, что-то клевали у него на голове. Вот они недовольно закаркали и, оторвавшись от темных впадин глаз, тяжело взлетели и опустились на ветку дуба. А из кустов вынырнули два тупомордых волка и, не спеша, с зловещей осторожностью стали приближаться к трупу.
Так вот оно что, вот где я!.. И Жан тоже… Мой прыжок не уберег его!.. Забыть, поскорей забыть! — торопил я себя, не подозревая, какой ценой дается забвение…
Но вот я опять очнулся. Это было странное ощущение, потому что я был другим. Ног не было, я был неподвижен и нем, хотя видел и слышал. Я стоял на большом рабочем столе, окруженный причудливыми белыми фигурами. Поодаль расположилась другая группа, очень похожая на нас, но черная. Я тотчас почувствовал, что между сторонами залегла скрытая вражда. Но рассмотреть тех и других мне не удавалось — мешало что-то в правом глазу.
И только я об этом подумал, как сухая рука схватила меня и подняла в воздух.
— Что брат, свербит в глазу? — услышал я насмешливый, но не без приятности голос. — Сейчас мы тебя подправим!
Пораженный и обрадованный тем, что могу передавать мысли, я беззвучно заржал, но в следующий момент пожалел о своем даре. Острый резец впился мне в глаз и, причиняя нестерпимую боль, стал ковыряться там, что-то выцарапывая.
Хоть ног у меня не было, мне все ж, видимо, удалось побрыкаться, иначе зачем бы мой мучитель приговаривал:
— Потерпи, браток, сейчас закончим!
Он закончил, и я ясно увидел его. Это был человек немолодой, с румяными щеками, из которых торчали рыжеватые пакли бакенбардов. Брови были густы и свисали, закрывая глаза. Зато растительность на голове была жидкой и украшала лишь часть черепа, больше по сторонам. Вообще же, по виду, моего мастера можно было бы принять за пирожника или корчмаря, если бы не блестящие глаза, в которых дрожали мятежные искры.
Я мельком оглянулся по сторонам и заметил расставленные вдоль стен глиняные и мраморные скульптуры; другие, видимо, неоконченные, стояли на соседнем столе…
— А, здравствуйте, Николо! — с этими словами мой хозяин повернулся навстречу входившему в мастерскую человеку, еще молодому, высокому и щегольски одетому.
— Здравствуйте, Калипсо! — ответил тот. — Что это вы, все шахматами заняты?
Мастер развел руками:
— Что делать! Жить нужно!
— А ваши скульптуры?
— Бросьте, Николо! Вы же знаете, что на мои работы покупателя нынче нет. Сейчас вы у нас законодатель; вы и еще этот, Скарцел.
— Но я слышал, что вы вылепили отличную статую Сильвии?
— Пустое, уверяю вас! Присядьте, а я принесу вина. Вчера привезли бочонок с Сицилии. — С этими словами хозяин оставил гостя и вышел из мастерской.
Тот оглянулся вокруг и, заметив в углу нечто покрытое холстом, быстро подошел и сдернул покров.
Взору моему представилась статуя девушки. Признаюсь, я куда лучше разбираюсь в лошадях, особенно молодых кобылицах, но научился ценить и красоту человеческого тела, потому что красивое, по-моему, встречается повсюду среди обилия форм, созданных природой. Так вот, мне сразу почудилось, что открывшаяся моему взору статуя удивительно хороша: волнующая нежность сквозила в каждой линии тела; голова чуть склонилась вниз, а на лице, задумчивом и непорочном, лежала мечта, прекрасная в своей недосказанности.
Я перевел взгляд на гостя; в его поведении было что-то странное. С минуту он неподвижно стоял, словно ослепленный, потом отступил на шаг, другой, и вдруг вынул платок и стал вытирать лоб, хотя в помещении не было жарко. Приглядевшись, я заметил, что он бледен. Губы его что-то беззвучно шептали. Вот он повернулся и, странно поникший, пошел к выходу. В дверях столкнулся с мастером, который нес полный ковш.
— Куда это вы? — удивился тот. — Сейчас будем пить молодое киянти! — Он взял гостя под локоть, но тот, не отвечая, рванулся и выскочил за дверь.
Мастер пожал плечами и направился к столу. Заметив открытую статую, остановился, что-то соображая. Затем подошел к нам и уселся. По тому, как рассеянно он наполнял кружку, я понял, что он о чем-то усиленно думает. Вот взгляд его остановился на мне, черты его лица потеплели, он отхлебнул из кружки и протянул ко мне руку.
— Хорош конь, хорош! — бормотал он, вращая меня и оглядывая со всех сторон. — Небось, Николо такого не вырежет!
Он пил много и долго, и скрытая горечь проступала в его чертах.
Но вот он поднялся из-за стола, и я увидел в лице у него что-то мятежное. Он подошел к статуе и, схватив с полки деревянный молоток, замахнулся… Я в ужасе зажмурился и только слышал глухие удары и еще мелкий стук от разлетавшихся по мастерской глиняных осколков. Когда я снова открыл глаза, мастер сидел перед нами, упершись подбородком в руки. Глаза его покраснели, и из них текли пьяные слезы.
Наутро, отряхнувшись от впечатлений вечера, я осмотрелся и стал знакомиться с соседями. Одного я узнал сразу — это был конь, такой же как я, но в чем-то отличный: у него не было прошлого. Несмотря на это он был хвастлив и разговорчив. Для начала он спросил:
— Ты видел вчера этого старика, — он имел в виду мастера, — он взбалмошен и пьяница!
Возмущенный, я не ответил и повернулся к другой фигуре. Это оказался офицер; своей осанкой он напомнил мне Жана.
— А кто те двое? — спросил я, смутно угадывая в головных уборах фигур что-то знакомое.
— Это король и королева.
— Они и раньше были?
— Нет, они только что созданы, но это не мешает им требовать для себя царских почестей.
— Значит, все как и там?
— Совершенно верно! — И офицер вытянулся в струнку, почувствовав на себе взгляд монарха.
— А эти маленькие? — продолжал допытываться я.
— Эти… что ж, эти, известно — простой народ — солдаты! — Офицер оглянулся и шепотом добавил: — С ними нам не следует якшаться!
— Значит, совсем, как… — начал было я, но тут же сообразил, что повторяюсь, и потому спросил:
— А зачем мы, собственно, здесь?
— Чтобы защищать его величество! Видишь тех, черных?
— Как же, один из них только что показал мне язык.
— Вот-вот, вскоре мы их основательно поколотим.
— А где мы будем драться?
— Узнаешь, а сейчас молчи! Его величество сегодня в плохом настроении.
Ждать пришлось недолго; уже на следующий день к мастеру зашел приятель, и они уселись за доску. Поначалу я не мог понять, насколько все это серьезно, но вскоре убедился, что дело это нешуточное. Слишком дерзко вели себя черные, опасность нависала то здесь, то там, и наш король, бледный и растерянный, уже дважды искал спасения за спиной у туры. Привыкнув к тому, что исход сражения решается не полководцами, а историками, я мало интересовался результатами битвы и больше был захвачен ее процессом. Я тут же выяснил, что успех зависит не только от игроков, но и от нас самих. Поэтому, когда мне удалось лихим наскоком снять вражескую королеву, я не без основания приписал удачу себе. Под конец я так разгорячился, что решил снять и черного короля — деваться ему все равно было некуда — но, взглянув на его посеревшее от ужаса лицо, раздумал и предоставил мастеру принять почетную капитуляцию.
Когда игроки покинули мастерскую, из лагеря неприятеля послышалась брань. Это королева отчитывала своего короля за глупость, а воинов — за малодушие.
Через неделю мастер изменил нам: он продал обе армии богатому купцу. Совершенно непонятно — зачем мы тому понадобились! Шахматное искусство не процветало в его доме, и мы подолгу стояли, без дела, переругиваясь с противником и накапливая новые обиды. Изредка нас беспокоили дети, по-видимому, принявшие нас за кегли, и белые деревянные шары с треском сбивали нас с ног. Больше всего приходилось на долю королей и королев; сперва нас это коробило, но потом мы привыкли, и даже радовались, что достается не нам.
Такое неопределенное состояние длилось недолго. Вскоре корабль нашего хозяина был захвачен пиратами, дела его пошатнулись, и дом со всею утварью был продан с молотка.
В дальнейшем судьба наша складывалась сумбурно. Мы переезжали с места на место, меняли кров и хозяев, обленились, и наш воинственный пыл сменился расслабленным добродушием, не подобающим воинам.
Потом наступила длительная темь, и нашу шкатулку, в которой была заключена судьба двух враждующих королевств, швыряло, как швыряет ореховую скорлупу по волнам океана. Впрочем, это, кажется, и был океан, потому что многих, включая королеву, мутило, король лежал бездыханный и бредил лимонным соком, а маленький пехотинец — самый скромный и законопослушный, вообразил, что он в таверне и, пьяно икая, подпевал:
Шестнадцать человек на ящике с мертвецом;
Ио-хохо, и бутылка рому!
На него шикали, но безуспешно.
Очнулись мы среди успокоительной прохлады, заполнившей большое красивое помещение — должно быть, лавку. Кругом было великое обилие предметов — своеобразных и ценных. По стенам были развешены картины, а на столах, полках и на полу стояли статуи, лежали пестрые ковры. В стеклянных ящиках, переливаясь цветами радуги, сверкали драгоценные камни, блестели золотые кольца, браслеты и цепи.
В знатную компанию попали мы!
В помещение входили нарядные кавалеры и дамы и, не торгуясь, покупали все, что им нравилось. День был погожий, и солнечные лучи, проскальзывая между занавесками, придавали помещению фантастический блеск.
Вскоре в дверях появился пышно одетый человек в сопровождении еще двоих. Они долго расхаживали меж столов и полок. Неожиданно остановились перед нашей доской. И опять я услышал знакомый возглас:
— Какая чудесная работа!
Оба монарха зажмурились от удовольствия, а их супруги кокетливо поджали губки. Но человек, игнорируя их, протянул руку ко мне.
— Изумительно, просто изумительно! — бормотал он, осматривая меня со всех сторон. — Ба! Да это работа славного Калипсо! — прибавил он, заметив мелкую надпись на моем подножии. Он обернулся к своим спутникам и что-то им сказал.
Вернувшись на место, я был ошарашен холодным приемом со стороны своих же соратников: многие смотрели на меня косо, королева дулась, а король, фыркнув, обратился ко мне:
— Белый конь, почему у вас в гриве репейник?!
Надо же додуматься! — Ну какой может быть репейник у шахматного коня? Я хотел было ответить резкостью, но в это время с противоположной стороны доски донеслось:
— Выскочка!
Голос был женский, и я тотчас его узнал, а потому не удивился. Черная королева мне и раньше казалась несколько вульгарной.
Очередное путешествие не было долгим, и вскоре мы снова вылезли на свет и осмотрелись. Нет, такого нам еще не доводилось видеть! Это был настоящий дворец, с колоннами, гобеленами, богатой росписью стен. Высокие золоченые кресла, украшенные слоновой костью, стояли вокруг тяжелого стола; другие, поменьше, окружали маленькие столики, отделанные по краям черепаховой броней. Статуям и вазам не было числа.
Мы стояли, ошеломленные роскошью, а наш король, растроганный, обратился к нам с короткой прочувствованной речью:
— Достойна похвалы заботливость тех, кто приготовил нам, — он имел в виду собственную персону, — подобающее нашему высокому званию помещение. Надеемся, что оказанный нам почет укрепит вас в чувствах преданности скипетру и короне… — Он запнулся и бросил недовольный взгляд в сторону черного короля, который, обратившись к своим подданным, слово за словом повторял речь нашего монарха.
Но до ссоры не дошло, потому что послышался шум, двери раскрылись, и в зал вошел полный, приятной внешности человек в красной мантии и золотой короне, надетой поверх белокурого парика.
Сомнений быть не могло — это был король. Рядом с ним, чуть отставая, шла молодая женщина с красивым светлым лицом.
Король взял ее под руку и подвел к шахматной доске.
— Посмотри, Мэри, что я получил!
Красавица всплеснула руками:
— Какая прелесть!
Они тут же уселись за доску. Уже через полдюжины ходов выяснилось, что оба играют прескверно. Мы буквально сбились с ног, стараясь выправить что можно, но наши тревожные сигналы не доходили до игроков. Одновременно по нескольку фигур находились под ударом, короли охрипли от команд, пехота с обеих сторон была перебита, и вообще на доске творилось что-то невообразимое.
— Шах и мат! — вдруг воскликнула Мэри и передвинула фигуру на доске, но, заметив растерянность короля, добавила: — И какой же вы хитрец! Ведь я отлично видела, что последние ходы вы сделали для моего спасения.
По-видимому, король был удовлетворен таким оборотом дела.
— Ну, вот, всегда что-нибудь выдумаешь! — сказал он с деланным смущением и притянул к себе юную фаворитку.
Как-то во время очередной партии в зал вошел человек и почтительно замер в отдалении. Король недовольно поднял голову от доски.
— Что там еще?
— Ваше величество, в стране беспокойно! — отвечал вошедший, но король прервал его:
— Опять вы за свое! Вы плохо знаете моих подданных — они любят меня.
— Но, ваше величество…
— Никаких «но»! И не беспокойте меня; вы видите — я отдыхаю!
Подобные сцены стали повторяться чаще. А однажды мы услышали глухой нарастающий гул, доносившийся с улицы. Теперь мы стояли у окна, куда перенесли наш столик, и отлично видели происходящее на улице. Толпы народа собирались на площади, что-то кричали, чего-то требовали. Более дерзкие подбегали к дворцовой изгороди и, глядя на окна, показывали кулаки. Двое вскочили на изгородь, но их оттуда сбили стражники.
Покричав, народ разошелся, но на другой день все повторилось, только толпа была многолюдней. Король, не закончив партии, ходил по залу расстроенный. Мне было жаль его; я понимал, что искусство управления подданными дается ему так же плохо, как и искусство шахматной игры.
И так изо дня в день. Постепенно брожение в стране стало сказываться и на нас; что-то тревожное поселилось между нами. Помню, как один из пехотинцев, самый строптивый, в разгар сражения повернулся к соседу и сказал:
— Все, эти войны — войны между монархами. — И так как никто не остановил наглеца, он мечтательно добавил: — Погодите, буржуи!
Я заметил, что наш монарх побледнел; с тех пор мы старались не отлучаться от него, и это, естественно, нарушало ход игры.
Но вот наступил страшный день: какие-то грязные, грубые люди ворвались во дворец и увезли короля — прямо от шахматной доски. Вожак, красномордый парень, подошел к нам и, окинув быстрым взглядом поле сражения, коротко обронил:
— Ну и дураки! — Я так и не понял, к кому это относилось. Он принялся расставлять фигуры таким образом, чтобы с одной стороны оказались пешки обеих армий, с другой — фигуры, тоже обоих цветов. Недоброе предчувствие шевельнулось во мне. Я взглянул на наших монархов — они стояли рядом — и прочел на их лицах обреченность.
Расставив столь нелепо фигуры, красномордый позвал товарища.
— А ну, давай! — сказал он с ухмылкой. — Сыграем-ка партию! — и уселся со стороны пешек. Другой сел напротив.
Нет, никогда еще этот благородный поединок не был подвергнут такой чудовищной профанации, как в руках этих варваров. Чего они не вытворяли, каких коленец не выкидывали! Пешки шли на нас сплошным строем и на лицах у них проступала бессмысленная жестокость. Правила игры не соблюдались; каждая жертва в наших рядах вызывала дурацкий смех новых хозяев. Вот очередь дошла до черного короля — он был сбит своим же пехотинцем и с треском полетел на мраморные плиты; кусок короны откололся, и монарх, опозоренный, лежал лицом вниз на полу.
Нас оставалось немного, когда я увидел белого пехотинца-смутьяна, подступавшего к нашему королю. Я изловчился, вывернулся в мозолистой лапе моего командира и, прыгнув наискосок, сбил с ног нахала.
Красномордый удивленно поднял голову:
— Ты что это… против народа? — спросил он товарища, нехорошо осклабясь.
Но тот и сам был смущен неожиданным оборотом.
— Черт! Я… не знаю, как это вышло, — забормотал он.
— Не знаешь? А ход откуда знаешь? Небось с буржуями якшался, а?
— Ничего не якшался. Я…
— Ладно, расскажешь кому нужно, идем! — Вожак грузно поднялся из-за стола и, подталкивая незадачливого партнера, тронулся было к двери, когда что-то вспомнил; вернулся и сильно, наотмашь ударил лапой по сгрудившимся возле короля фигурам.
— У, сволочи! — бормотал он, злорадно наблюдая, как мы беспорядочно запрыгали по полу. В тот же момент я больно ударился головой о мраморную колонну и потерял сознание.
Пришел я в себя от прикосновения теплых ладоней: старик камердинер при свете свечи ползал на коленях, заботливо собирая в шкатулку разбросанные на полу фигуры. Видно, он был неравнодушен к лошадям, потому что отставил наш четверик в сторону и, прежде чем опустить крышку, добродушно прошамкал:
— Не тужите, братки, придет и ваше время!
Сбылось пророчество старого слуга, хотя ждать этого дня пришлось долго, ах, как долго! Был длительный сон, странное состояние — что-то среднее между летаргией и бесцветным прозябанием, когда жизнь — или то, что откликается на жизнь, — дает себя чувствовать лишь внешне, не затрагивая сознания и не оставляя воспоминаний. Как долго это длилось? Не знаю, и никто не знает, а если и думает, что знает, то потому лишь, что не сознает, что нет у времени ни начала, ни конца, и скрытый ход событий не подчинен никаким часовым механизмам.
А ведь это любопытно! Откуда пришли ко мне эти мысли? Не помню, чтобы мне доводилось размышлять об этом предмете раньше. Или, может быть?.. Полно, кому интересны философские отвлечения шахматного коня, да еще такого, у которого в гриве запутался репейник?!
Шутливое воспоминание вернуло меня к действительности. Я осмотрел себя, но никаких изъянов не заметил. Вот только уши — они у меня тонкие, с острыми краями… Но нет, и с ушами все в порядке. Осмотрелся кругом: фигуры стояли на местах, потягиваясь и разминаясь. А это что за чучело? Вместо знакомого пехотинца-бунтаря я увидел жалкую фигурку — явную подделку самой недоброкачественной работы. И еще что-то: откуда-то доносился противный запах клея! Что бы это могло быть? И только я об этом подумал, как услышал кряхтение, а затем тяжеловесную брань. Это его величество ругал какого-то сапожника, который… Я взглянул на моего короля и едва сдержал улыбку: аляповато склеенный из трех кусков, с проступающим из трещин клеем, он выглядел кособоким и жалким. Нет, что-то изменилось, и не к лучшему! Раньше сапожники шили сапоги, но чтоб сапожники лечили королей!..
Чтобы отвлечься от грустных мыслей, я стал осматриваться. Это была антикварная лавка, но поскромней, и соседи были публика незнатная: какой-то мужик, вылепленный из глины, раскрашенный как праздничный пряник, плохонькая статуя из дутой бронзы, надломленный подсвечник и две грубых вазы — для тех, кто не умеет отличать стекла от хрусталя, ну и тому подобная дешевка — как мало напоминало это былую роскошь! На полках лежала пыль, она покрывала нашу доску да и нас самих — видно, спрос на этот товар был невелик и вещи застаивались здесь подолгу.
Вошедшая женщина с девочкой рассматривала фиолетовую вазу; старик хозяин — я только сейчас его заметил — маленький, сухой и горбатый — что-то блеял и непрестанно дергал головой. Летали мухи, а бурый таракан бодро перебежал доску и обнюхивал черную туру.
Новая жизнь не приносила ярких впечатлений. Мы маялись от скуки, переговариваясь между собой, вяло переругивались с противником; офицер скучно и монотонно муштровал новобранца. Дважды к нам приценивались покупатели, но сделка не состоялась: хозяин был зажимист и упрям.
Прошло много дней, когда однажды, под вечер, в лавку зашел человек. Был он высок, статен и отлично одет. Последнее обстоятельство заставило хозяина прервать погоню за тараканом; он подбежал к посетителю.
— Чем могу служить? — начал он подобострастно, но человек отстранил его движением руки и не спеша проследовал вдоль полок, рассеянно рассматривая незамысловатый товар.
Чем ближе он подходил, тем больше мне нравился. В осанке, в посадке головы, в движениях незнакомца было что-то открытое и благородное. Вот уж он совсем близко; я видел его лицо, несколько бледное, не слишком молодое, но и не старое — лет тридцати пяти. В выражении его было что-то мечтательное, свойственное людям, чей внутренний мир никогда полностью не совпадает с внешним.
О последнем говорили и глаза: светлые, посаженные глубоко, они производили впечатление загадочной полупрозрачности, за которой таилась волнующая жизнь, быть может, страсть. Мне сразу подумалось, что это художник, поэт или музыкант.
Увидев нас, незнакомец остановился и снял ближайшую фигуру, потом другую. На лице у него появилось удивление.
— Откуда это у вас? — спросил он хозяина. Тот сразу насторожился.
— Это — старинной работы. Не правда ли, хороши?
— Хороши! Сколько вы за них хотите?
Ах, этот старый мошенник! Он назвал цифру вдвое против того, что просил на прошлой неделе! Но покупателя это не смутило; он достал бумажник и отсчитал деньги.
— Пришлите их мне с посыльным завтра! — коротко сказал он и положил сверх банкнот визитную карточку.
Наше новое жилище хоть и не отличалось роскошью, было обставлено не без изысканности. Это была гостиная в небольшой квартире. Все здесь — мебель, ковры, картины — было подобрано со вкусом и создавало какой-то задумчивый уют.
Поначалу все складывалось беспорядочно: исчезли оба короля и новоиспеченный пехотинец, пропала доска, и мы стояли прямо на полке, испытывая растерянность.
Впервые я ощутил привязанность к королю: как-никак, правитель он был добрый, и если подчас излишне полагался на свое красноречие, то греха в том не было. А репейник я ему давно простил.
Поэтому я был искренне обрадован, когда дня через четыре он вернулся. Его было не узнать: от трещин и следа не осталось, ушел запах клея, и вообще он выглядел молодцом. Вернулся и черный король в искусно починенной короне, появился пропавший пехотинец — теперь он ничем не отличался от других. Вместе с ними королевствам были возвращены их владения; мы стояли на тщательно отполированной доске с привычными белыми и черными квадратиками.
В тот вечер мы заснули, убаюканные затянувшейся тронной речью нашего монарха; он не мог уступить в этом своему коронованному собрату.
Утром произошло удивительное: хозяин расставил нас на доске и, достав с полки книгу, уселся играть — сам с собой! Правда, ходы он вычитывал из книги — это я тут же сообразил, но все же это было странно, да и, пожалуй, обидно, потому что такого рода игра не предоставляла нам свободы. Вскоре, однако, я почувствовал, что скрывавшиеся в книге игроки понимали толк в шахматах; некоторые ходы мне весьма понравились, другие — озадачили. Оказалось, это — целая наука, сложная и многообразная. Мой бедный король! Он не был рожден полководцем, и теперь смущенно сопел, стараясь скрыть свой конфуз.
Я был посмышленнее и вскоре научился угадывать ходы; когда вражеская пешка подступила ко мне, я и бровью не повел, несмотря на панические сигналы монарха. Я знал, что снять меня решится только простак, а кто станет учиться у простаков? Хотя, впрочем, бывает, что и учатся.
Наш хозяин разыгрывал партию за партией. Он ничего не ел, только пил крепкий кофе.
Уже под вечер зашел человек, полный и жизнерадостный. Усевшись в кресло напротив, он глянул на доску и весело спросил:
— Ну, как, гроссмейстер, готовитесь?
Так вот к кому мы попали! Гроссмейстер! Неожиданное открытие захватило меня врасплох, да и не одного меня: их величества тоже стояли с раскрытыми ртами.
Хозяин кивнул, а гость полюбопытствовал:
— Чью партию разыгрываете?
Хозяин назвал имена, потом, помолчав, добавил:
— Мне в этой партии не дает покоя один ход.
— Какой?
— Ход белого коня, смотрите! — Он передвинул ряд фигур на доске. — Вот этот! — с этими словами он медленно переставил меня.
Гость внимательно посмотрел на доску.
— Помню, как же! Это был отважный, но гибельный ход! Вскоре после него белые капитулировали.
Хозяин улыбнулся.
— Это еще вопрос. Тут не все ясно.
— Что вы, Гарс, это доказано!
…Итак, его звали Гарс. Славное имя! Да и сам он славный; я тут же подумал, что, наверное, полюблю его. Вот он говорит:
— Этот ход, Вальдо, не просто отважен, он красив и загадочен. Обратите внимание, какое напряжение создается на доске!
— Что толку, если конь нейтрализован?
Но Гарс словно не расслышал реплики. Он сказал задумчиво:
— Прекрасное должно быть совершенным. Нужно только проникнуться этим сознанием; тогда придет ясность, понимаете?
Вальдо рассмеялся.
— Вы фантазер, Гарс! Надеюсь, вам не придется делать этот ход завтра.
— Ладно! — Гарс примирительно улыбнулся. — Идемте-ка ужинать! — Он поднялся, вышел в спальню и через минуту вернулся в пиджаке и галстуке.
В ту ночь я не сомкнул глаз. Услышанное не выходило из головы. «Прекрасное должно быть совершенным»! Над этим стоило поразмыслить. И еще этот загадочный ход — мой ход! Сознаюсь: честолюбие мне не чуждо — так ли это страшно?! Да и кто доказал, кто осмелился утверждать, что за честолюбием не скрывается подчас более сложный механизм, направляющий творчество?!
На другой день мы узнали ряд интересных подробностей: Гарс участвовал в турнире на мировой чемпионат! Положение его блестяще, и он вышел в финал турнира.
И еще что-то: когда вечером к Гарсу зашли друзья, с ними появилась и «она». Что это была именно «она», об этом красноречиво говорили взгляды, которыми они с Гарсом обменялись. Звали ее Веста, была она высока — под стать хозяину — и ослепительно красива. Именно эта ослепительность и помешала мне изучить в подробностях черты. Одно лишь я успел подметить: выражение ее лица часто менялось, и за внешним, кажущимся вдохновением неожиданно проступало что-то плотоядное.
Вечером, когда они с Гарсом остались наедине, он сказал:
— Ты должна быть моей, Веста!
А она, мягко уклонившись от его объятий, ответила:
— Об этом — когда окончится турнир!
Он встал не без досады и прошелся по комнате. Потом остановился и спросил с легкой иронией:
— Это что — условие?
Она не ответила, поднялась и сняла с кресла свой плащ.
— Ты меня проводишь, Гарс?
Состязания продолжались ежедневно, и к списку побед моего хозяина прибавились новые. Дважды он брал нас с собой, и мы сражались в настоящем международном матче.
Должен сказать, что в обеих партиях Гарс показал себя с самой блестящей стороны. Как красиво он играл! Некоторые его ходы вызывали в зале шепот восхищения. Он сознательно отказывался от избитых проторенных путей и, движимый вдохновением, шел особой дорогой. Как любил я его в эти моменты! Он сидел, бледный и строгий, и его глаза, как два бездонных озера притягивали меня.
Дома он подолгу корпел над доской, упорно изучая странный ход коня. Мы уже разыграли немало вариантов, но появлялись новые. Иногда Гарс устало поднимался и нервно ходил взад и вперед, или брал на руку пиджак и уходил из дому.
По вечерам он с нетерпением ждал прихода гостьи, чаще — напрасно. Когда она приходила, он нервничал и осыпал ее упреками.
— Я не могу без тебя жить, Веста! Ты должна стать моей! — говорил он просительно и нетерпеливо.
А она отвечала;
— Еще недолго ждать, Гарс! Потерпи! — И загадочно улыбалась.
После таких разговоров он мрачнел, движения его становились беспокойными, речь — прерывистой. Вдохновение покидало его и последующие победы давались с трудом и не отличались яркостью. Он мучительно переживал упадок сил и, стараясь его преодолеть, истязал себя ночными бдениями над шахматной доской.
Время шло, приближался решающий день.
Несмотря на недомогание, Гарс добился еще нескольких побед, и хотя последние две партии сыграл «вничью», вышел благополучно к завершительному матчу.
В последние дни он был сам не свой: поднимался засветло и, усевшись за доску, разбирал все новые комбинации.
Вечером, накануне матча, он уснул за доской. Я остался стоять и еще долго обдумывал дальнейшие ходы, но безрезультатно; мешал неприятный холодок, исходивший от двух вражеских фигур, придвинувшихся ко мне вплотную. Вреда они мне принести не могли, а все же…
Наконец я тоже заснул, вернее, провалился в хаос смутных воспоминаний. Здесь было все: и вздутый живот мертвого коня, и вороны, копошащиеся у него на голове, последние звуки трубы, взметнувшийся вверх темный ствол мушкета, и выстрел — последнее, что я запомнил, потому что потом… Или нет, не последнее; еще вспомнилось, как ноги моего господина сдавили мне бока и звон его клинка прыгал как искра в наступившем мраке. Или мне это только снится? Жан жив, он еще отбивается, это не мой прыжок привел к его гибели! Мой ход был верен, другого не было, а вот он не уберегся! Значит…
Я открыл глаза: Гарс беспокойно спал в кресле. Что ему снилось? Наверное, Веста! Фигуры на доске застыли в глубоком сне. Таким же покоем были охвачены те, что выбыли из строя; один из них — белый офицер, чем-то напоминавший Жана. Он был сбит вражеским конем, и никто не поддержал его. Да и откуда могла прийти помощь? Королева? Она была занята охраной супруга! Тура? Как же! Ведь это она и спровоцировала его на гибельный ход, чтобы улучшить свое положение. Женщины от природы тщеславны, и наша тура уступает в этом только черной туре — длинноносой старухе с злыми бегающими глазками. О, ее стоит послушать: она никому не даст открыть рта и всех обрывает криком: «Подождите!», а как заговорит, так только и слышишь, что белое есть белое, а черное — черное. Это потому, что ее кругозор ограничен шахматной доской.
Вот еще второй конь — он мог бы угрожать левому флангу черных, и тогда… Впрочем, на плохого коня неразумно делать ставку; к тому же он поэт и вечно занят подбором рифм. На днях он сотворил такое:
Мчатся кони, быстры кони!
Мчатся, гривы раздраконив!
Затем, соблазнившись экзотикой, переделал двустишие:
Мчатся кони, борзы кони, —
Зебры, лошади и пони! —
и тому подобное — все больше о лошадях. Нет, пусть уж стоит себе на месте!
Остается пешка — о ней как будто позабыли. А она могла бы прийти на помощь офицеру, и тогда черный конь не снял бы его. Правда, дальше не все ясно, потому что вражеская королева может устремиться в образовавшийся прорыв. Или нет, не может, потому что… Шаг за шагом разыгрывал я в воображении новые варианты, устраняя нескончаемые трудности и преграды.
Уже светало, когда я благополучно разрешил последнюю комбинацию — самую трудную! Я понял — это пришло неожиданно, — что после 47-го хода черный офицер не сможет выступить в защиту королевы! Тут и скрывался ключ к решению проблемы! Значит, мой ход был верен и вел к победе! От радости я заржал и затем, напрягшись вовсю, стал посылать Гарсу позывные сигналы. Он спал беспокойным сном, но я тотчас заметил, что мои призывы доходят до него: он повернулся в кресле, вздохнул, слегка пошевелил губами. Я еще напрягся. Напрасно: голова его снова упала на грудь — он был переутомлен.
Я и сам ослабел и чувствовал, как закрываются у меня глаза. Больше я ничего не мог сделать. Я странно отяжелел, попытался расправить плечи, встряхнуться, но вместо этого стал медленно проваливаться в бархатную темноту.
Матч начался утром. Первая партия показала, что противник у Гарса серьезный. Техникой игры он владел в совершенстве, действовал внимательно и систематично, не подвергая себя риску, полагаясь на испытанные комбинации. Излюбленным его приемом было усложнение ситуаций, где только возможно. Это рассеивало внимание противника, не позволяя ему сосредоточиться на одной стратегии.
Такая тактика поначалу выбила Гарса из колеи, но затем он оправился и посредством двух блестящих ходов вышел из положения. Вскоре он выиграл партию.
Точно таким образом он выиграл на следующий день и другую.
Третья была сыграна вничью.
А затем последовали неудачи: Гарс проиграл подряд три партии. Я даже не берусь в точности объяснить, чем это было вызвано, хотя мне и показалось, что он, не доверяя утомленному воображению, перешел к систематическому методу игры, что лишало его главного его оружия.
После десятой партии у обоих противников было по пяти очков; таким образом очередное сражение — оно было назначено на завтра — могло оказаться решающим.
Проснулся я, когда Гарс, побритый и одетый, ставил нас в коробку; руки у него дрожали — видно, сон не принес ему отдыха. Окончательно я пришел в себя уже в коляске; я знал, куда мы едем: матч должен был начаться в половине одиннадцатого.
На этот раз зал был переполнен и атмосфера была напряженной. Публика рассаживалась по местам, корреспонденты газет приготовили блокноты; взоры были устремлены к столу, где распорядитель расставил нас в боевом порядке на большой шахматной доске. На момент мне почудилось, что я увидел высокую прическу Весты.
Как счастлив был я, что Гарс играл в этой партии белыми!
Первые десять-двенадцать ходов не дали преимуществ ни одному, ни другому; потом перевес оказался на стороне черных, а еще через два хода Гарс теснил противника на правом фланге. Затем опять установилось равновесие сил, и игроки, морща лбы, подолгу обдумывали ходы. По всему было видать, что сражение будет длительным и жестоким.
Гарс был бледен и беспокоен, каждую минуту закуривал новую папиросу и тут же оставлял ее догорать в пепельнице.
Это случилось, кажется, после тридцать шестого хода. До этого я был настолько увлечен отдельными комбинациями, что не следил за общим положением на доске. Теперь же, внимательней оглянув поле битвы, я заметил что-то знакомое. Да нет, не может быть! Я закрыл глаза и снова открыл: сомнений не было, это — то самое! Я взглянул на Гарса и понял, что он тоже видит. На его посеревшем лице проступили мелкие капли пота.
Вот он остановил свой взгляд на мне.
— Я не могу! — сказали его глаза.
— Можешь! — беззвучно отвечал я.
— Ход офицером менее рискован, — продолжал он.
— Прекрасное не боится риска, — подбадривал его я, — нужно уметь верить!
Он еще что-то сказал, чего я не расслышал; сзади раздались возмущенные крики:
— Не мешай ему, слышишь, не мешай! — шипели белые фигуры.
Я отвечал:
— Этот ход единственный и лучший!
— Это гибельный ход! Это доказано!
— Для вас доказано, потому что все вы — ничтожества! Я… — Крики возмущения покрыли мой голос. Среди них я расслышал окрик короля!
— Белый конь, я вам приказываю!
Но я не слушал. Я с презрением отвернулся и тут же столкнулся взглядом с Гарсом.
— Я боюсь, — умоляюще говорил он, — я не выдержу… Веста…
А я, оправившись, отвечав:
— Не бойся! Победа — это средство, а не цель. Слава не приходит к тому, кто топчется по проторенным дорожкам!
Гарс вытер лоб платком и нерешительно протянул руку ко мне.
— Бери же, бери! — надрывался я.
Он взял; его пальцы были холодны и дрожали. На момент нехорошее предчувствие шевельнулось во мне, но я отогнал его.
— Ставь! — прокричал я, намеренно тяжелея в его руке.
Все замерло и на доске и в зале, когда я опустился на черный квадратик. Противник недоуменно взглянул на Гарса, затем склонился над доской.
Поначалу все шло, как я задумал, но затем, с усложнением ситуации, Гарс начал выказывать колебания. А с этим нарушалась и связь между нами, и мои сигналы уходили в пространство.
Вот наш офицер под ударом.
— Пешку! — кричу я. — Пешку!
Но Гарс не видит; он смотрит мутным взглядом в сторону, затем медленно протягивает руку к туре.
Больше я не мог выдержать. Я закрыл глаза и теперь был в неподвижности чувств, как в трансе. Я знал — это конец! Только раз взглянул — не на доску, а в зал: Веста сидела рядом с богато одетым мужчиной; он что-то ей шептал, а она улыбалась.
Иначе и не могло закончиться — я это предчувствовал: ночью состоялся суд! Он длился недолго, все было ясно, и бедный офицер — он успел искренне привязаться ко мне — напрасно пытался меня защищать. Сознаюсь, я мало ему помог; на все вопросы обвинителя я отвечал презрительным молчанием и тоскливо поглядывал на диван. Гарс, одетый, лежал, не подозревая, что происходит. Пустая бутылка и стакан стояли рядом на полу. Он бредил, но слов нельзя было разобрать.
Потом послышались крики, гневные голоса — впрочем, может быть, я путаю, может, ничего этого не было, а было раньше? Не помню, помню лишь, как откуда-то, словно с потолка обрушился на меня сухой как выстрел приговор:
— За измену короне — осужден на смерть!
Пошляки! Они даже это слово не сумели выговорить должным образом!
Наступило глухое молчание. Я стоял и смотрел поверх их голов, не замечая их, но зная, что они — все! — уставились на меня. Я испытывал на себе странное давление. Постепенно оно усиливалось, я чувствовал, что задыхаюсь, происходящее казалось мне фантасмагорией: ведь я не знал, что у них такой запас злобы, и уж совсем не подозревал, что взгляд может стать инструментом убийства! Кто дал им право? Я обернулся к офицеру: он смотрел в сторону; в глазах у него стояла мутная горечь.
Что-то оборвалось во мне. Я ухватился зубами за собственную гриву, но тут же почувствовал, что цепляюсь за воспоминание; то реальное, чем я был, отступило назад, мягкое спокойствие охватывало меня, и я, удивленно разглядывая безжизненные фигурки, уже поднимался вверх.
Я попал в туман; он окутывал пространство вокруг, оставляя там и здесь случайные просветы. Впервые я ощутил, что могу двигаться, хотя проку в том было мало: вместо твердой доски с ясными квадратами, под ногами была вязкая мгла, стекавшая сверху. К тому же угнетало состояние невесомости; чтобы преодолеть его, понадобилось до боли напрячь воображение.
Я двинулся вправо, потом влево, еще влево… Напрасно — выхода не было! В отчаянии я хотел — была не была — помчаться напролом, когда услышал голос — кто-то звал меня!
Еще через момент знакомая рука ласково трепала меня по загривку.
— Вот мы и опять вместе! — сказал он, а я, сраженный неожиданный открытием, только и мог пролепетать:
— Значит, мой ход…
Он перебил меня:
— Не горюй, ход был отличный!
— Тогда почему ты здесь?
Он тихо засмеялся:
— Разве для мечтателя существуют «здесь» и «там»? Главное — куда ход ведет. Посмотри-ка туда! Видишь?
Я взглянул, куда он указывал: далеко впереди медленно нарастало удивительное сияние!
Мы шли в задумчивости, спотыкаясь о вершины небоскребов, и пролетавшие птицы радостно щебетали нам вслед.
— Птицы… — начал я нерешительно, — каким образом они видят нас?
— Это не птицы, это — дети. Дети всегда узнают мечтателей.
Мне стало грустно.
— Да, но дети растут, а мечтатели старятся! — слабо откликнулся я.
Он не отвечал.
— Мне жаль детей! — робко настаивал я.
Он остановился.
— Чего же ты хочешь?
— Может быть… вернемся?
И вдруг он рассмеялся:
— Знаешь, я сам только что об этом подумал!. Мне хотелось бы переиграть последнюю партию. Там, кажется, возможен еще один ход — получше! Идем!..
И мы медленно и осторожно стали спускаться вниз.