Абдукадыру Маниязову
Просыпаясь с восходом солнца, дядюшка Абдувахид тут же направляется в сельскую чайхану.
Ему предстоит миновать аллею высоких серебристых тополей. Хотя и проложили на правой стороне гладкую пешеходную дорожку, старик все равно ходит по асфальтированной мостовой. В этот час еще не носятся шумные машины, и он ковыляет, прихрамывая, и с наслаждением вдыхает аромат полевой мяты, который, как кажется ему, растекся по всей долине.
Тополя высятся по обеим сторонам дороги, будто статные воины-исполины. Дядюшка Абдувахид то и дело останавливается, вглядывается в ровные ряды деревьев, в их белые стволы, которые как бы озаряют все вокруг мягким, нежным сиянием, и от их красоты, от их чарующей прелести у него захватывает дух. Порой, словно обращаясь к закадычным друзьям, он бормочет:
— Красивые вы, тополя… Потому что высокие… гордые…
Потом, прищурившись, он смотрит на небо и снова говорит деревьям:
— Молодцы, тополя…
Издали, с края долины, оттуда, где высятся снежные вершины, налетает неслышно легкий ветерок, и листья, с одной стороны нежно-зеленые, с другой — серебристые, точно покрытые белым пушком, дружно колышутся, и в этот миг старику чудится, что деревья отвечают ему.
— Наша гордость, амак,[1] от того, что мы прямые, — шепчет одно.
— Высокими стали для того, чтобы видеть как можно дальше, — говорит другое. — Вон, к примеру, течет река. Даже видны ее серебряные волны, амак.
— Да, река течет, — согласно кивает головой дядюшка Абдувахид и продолжает свой путь. Скрипит его протез, заглушает шепот листвы.
Через некоторое время старик вновь останавливается, переводит дыхание и оглядывает, прислушиваясь, аллею.
— Приятно дышать воздухом высот, — снова шепчет одно из деревьев.
— И пение птиц тут хорошо слышится, — добавляет стоящее рядом.
Прежде, в дни молодости, тополиная аллея была для дядюшки Абдувахида частью родного пейзажа, не больше. Теперь же, на старости лет, она как бы стала частицей его бытия, чарующей и волнующей. За свою долгую жизнь он побывал и в других краях и видывал во многих городах и селах самые разные аллеи: платановые и сосновые, из пирамидальных тополей и даже кипарисовые и самшитовые. Но никакая не пленяла его так, как эта. На то, несомненно, имелись свои причины, ибо человек, как бы ни был стар иль задумчив, просто так с деревьями не беседует.
Лет двадцать—двадцать пять назад дядюшка Абдувахид всякий раз, когда проходил через эту аллею, непременно вспоминал тот холодный февральский день 1944 года и свою трудную поездку в кишлак. Но происходили новые события, набегали, наслаивались, и теперь, с годами, для того чтобы вспомнить те далекие дни, нужен был повод.
Вчера такой повод представился. В чайхане группа посетителей читала какое-то решение о строительстве на территории квартала большого двухэтажного магазина. В том решении это место называлось аллеей Абдувахида. А ведь на всяких скопищах-сборищах, при каждом удобном случае старик сто раз говорил и просил не связывать эту аллею с его именем, не называть аллеей Абдувахида-ака или Абдувахида-амака. Потому что закладывал аллею покойный Надыр и, значит, она должна называться его именем. В конце концов главное на свете — справедливость. В чем бы то ни было…
В сказках говорится, как некий юноша отправляется искать счастье в дальних краях. Он скитается долгие годы, и бедные родители его, томясь разлукой, становятся совсем убогими. Но как бы ни были велики горести, конец в сказках всегда счастливый. Сын в итоге возвращается с победой и вместе с прелестной женой или несметными сокровищами, золотом да серебром, привозит еще какое-то количество животворной воды, испив глоток которой жалкие старики тут же встают на ноги.
К тому времени, когда Абдувахид-ака вернулся с фронта на костылях и с деревяшкой вместо ноги, жена его вконец слегла. Ее свалили тревоги, печали и горести. Однако сказочными чудесами и не пахло. Неоткуда им было взяться в те тяжелейшие годы, когда все искусные доктора были заняты тем, что штопали на поле боя израненные тела.
В то морозное февральское утро сорок четвертого года жена сразу же после завтрака попросила взять из-под одеял, сложенных на сундуке у стены, письма сыновей и почитать ей. В первые дни после возвращения с фронта Абдувахид-ака делал это почти каждое утро. Он и теперь расположился в глубине комнаты и разделил сперва письма на две части: в одну стопку отложил письма старшего сына, который погиб, в другую — младшего, который служил в танковой части, и надежда, что он вернется живым, была единственной надеждой, согревавшей мать и отца.
Абдувахид-ака прочитал письма младшего сына, которые знали почти наизусть. Жена, утерев горькие обильные слезы, с минуту помолчала, потом, как видно, с какой-то затаенной, промелькнувшей в голове мыслью тронула рукой деревянную ногу мужа и, криво усмехнувшись, сказала:
— В прошлом году еще было немного сил. Ездила в сад, два раза чистила крышу. А сейчас, наверно, завалило все снегом.
Это и заставило его поехать в кишлак: подумал, что крышу тамошнего дома и впрямь нужно очистить от снега.
Постояв около часа на выезде из города, он сел на колхозную арбу. Арбакеш Саидмурад, сверстник старшего сына, проворно соскочил со своего места, по-сыновьи обнял и искренне, со слезами на глазах, погоревал о гибели приятеля.
Высокая двухколесная арба была гружена свежим навозом. Саидмурад возил его в специальном деревянном ящике из городского караван-сарая для колхозной бахчи. Бедняга: мало того что был дважды ранен — пулей и минным осколком, его еще и контузило, и он заикался. Если говорил по своей воле, то речь звучала относительно гладко. Но когда отвечал на вопрос или почему-либо начинал волноваться, язык у него заплетался, половина слова застревала во рту, и тогда он удрученно качал головой, размахивал руками, порой сердито топал ногой, словно это могло заставить работать непослушный язык.
Та зима была на севере Таджикистана самой суровой из всех зим, которые помнились. Снег сыпал на снег, лежал на полях по колено. Ночами вода промерзала чуть ли не на пядь, и днем солнце хоть и проглядывало из-за облаков на часик-другой, теплей не становилось.
Тощая лошадь, давно уже позабывшая вкус зерна, с трудом тащилась по скользкой дороге.
— П-подковы у нее н-новые. Даст б-бог, за час д-д-доедем, — утешал Саидмурад.
Но без происшествия не обошлось. Ниже мельницы, во-он там, у начала тополиной аллеи, дорогу заливала вода. Речушка вдоль дороги по ночам замерзала, на другой день вода текла по слою льда. Но в следующую ночь опять замерзала, а днем снова поднималась на полметра и текла по новому слою льда, так называемому наслугу. Уровень ее сравнялся с улицей, значительная часть которой тоже покрылась льдом.
Лошадь упала посреди этого замерзшего искусственного озера. Саидмурад слез с арбы. Лед под его сапогами затрещал. Абдувахиду-ака тоже пришлось сойти. Он хотел передвинуться к краю, туда, где лед был потолще, но деревяшка его — протез — острым концом продавила лед, и он вымок до пояса.
Вдали пересекал хлопковое поле один-единственный прохожий; он тащился за осликом. Лошадь, которую выпрягли, дрожала мелкой дрожью и смотрела так, словно умоляла сжалиться и помочь.
В то время эти серебристые тополя были совсем молодыми деревцами. Их голые тонкие веточки переплетались на студеном ветру, скрипели, будто стонали, жалуясь на нестерпимый, адский мороз.
Абдувахид-ака высушил одежду в доме Саидмурада, и они вместе направились в сад. Саидмурад усадил его на лошадь, а сам шагал рядом. Сидеть на вьючном седле без стремян было весьма неудобно, но все лучше, чем ковылять пешком.
Арба с полупросыпавшимся навозом осталась там же, посреди улицы. Хороший парень этот Саидмурад, человечный. Когда учился в школе, ребята зря обижали его. У мальчишек, дело известное, свои законы. Вмешательство взрослых тут не всегда помогает. Не было пацана более славного, мягче по нраву, добродушнее, чем он, но приятели его именно потому, — будто было виной иль позором, — и смеялись над ним, притесняли. Дразнили даже именем отца, которого звали Тешабой, горланили сорванцы что-то вроде:
Тешабой бороды не имеет.
Стена мечети кирпичей не имеет…
Саидмурад, выводимый обидчиками из себя, хватал все, что попадется под руку, — камень там или ком высохшей глины, палку — и гонялся за ними.
Старший сын Абдувахида-ака доводил его крепче всех. Но сегодня утром, когда встретились на выезде из города, Саидмурад пролил по нему слезы. Как видно, с годами нити, которые жизнь тянет из сердца в сердце, меняются качеством.
Сойдя с лошади, Абдувахид-ака с ключами в руках приблизился к калитке. Но замка не оказалось, кольца были скреплены куском ржавой проволоки. Едва переступив порог, он тут же заглянул под айван. Да, так он и думал. От заготовленных стропил и балок не осталось и следа. Уцелела лишь одна матица, которую мастер успел как следует обтесать и украсить посредине, в том месте, где насаживают на столб, и по обе стороны от него зубчатым орнаментом. Унесли бессовестные даже крепкий шестигранный столб.
Не начнись война, Абдувахид-ака построил бы еще один дом с красивым айваном: осенью его старший сын должен был жениться.
За три минувших года войны он свыкся с утратами и страданиями, которые свалились на него, как и на всех людей. Тысячи домов превратились в пепелища, множество городов и сел лежали в руинах. А сколько погибло молодых красивых джигитов, у которых, как говорится, из ста бутонов еще ни один не распустился!.. Повидав все это, невольно становишься выносливей.
Но все равно, если у вас унесут, взломав замок, балки, разве вам не будет обидно? Да еще когда вы были на фронте, защищали этих же людей?.. Когда, трижды вырвавшись у смерти, вернулись домой без ноги, калекой?.. Наконец, когда ваш родной сын пожертвовал своей молодой жизнью и об этом наверняка знают все соседи?!
Мерзавцы оставили одну только матицу. Нет девяти балок для перекрытия комнаты, семи — для айвана. Разве это люди?
Абдувахид-ака вышел из сада.
— И это человечность? — произнес он на этот раз вслух, громко и гневно, но тут же спохватился и посмотрел по сторонам.
«Подлость, свинство!» — ругнулся он в душе.
Саидмурад уже взял у соседей деревянную лопату, взобрался на крышу и сгребал с нее снег. Вскоре подошла соседка — вдова, оставшаяся с тремя малыми детьми. Она поздоровалась и тут же всхлипнула. Потом заголосила.
Абдувахид-ака был из тех, кто теряется при виде плачущих женщин и детей. И это несмотря на то, что долгое время руководил людьми. Он и на фронте командовал, вел свой взвод в бой, поднимал солдат в атаки под пулями врага. Слезы же соседки повергли его в смятение.
— Будь проклята война! Да сгорят те, кто ее затеял! — причитала она, а он скривил лицо, как от боли, и только и смог вымолвить в утешение:
— Хватит, сестра, не плачьте…
— Ака, простите нас. Мы топили вашими балками, — сказала женщина. — Я болела, не было и щепки…
Абдувахид-ака промолчал. Он не знал, что сказать. Теперь, когда виновник объявился, стоял лицом к лицу, он не знал, то ли рассердиться, то ли продолжать утешать. Вора он представлял другим. Ему казалось, что вор был наглым здоровяком, расчетливым, бессердечным ловкачом. И поэтому он ощутил неловкость. Удивленный, он молча смотрел на залатанный камзол женщины, на ее рваные галоши и думал, что ей нет еще тридцати, но в волосах уже седина, вокруг глаз и губ густые морщины.
— Не зайдете на минутку к нам? — робко спросила женщина, утирая слезы.
Абдувахид-ака опять промолчал. Несколько минут назад он проклинал эту женщину, а она и без того несчастна. Вдова. С малыми детьми. Тремя…
С крыши подал голос Саидмурад:
— Идите, амак, т-тут х-холодно. Я т-тоже се-сейчас приду, — сказал он и хотел прибавить что-то еще, но язык не слушался, и бедняга, волоча лопату, перешел на другой конец крыши.
Когда-то, при муже соседки, Абдувахид-ака бывал в ее доме. В те времена ниши в стене сверкали новенькой блестящей медной посудой, полки были уставлены разноцветными сервизами. Теперь от прежних вещей остался лишь старый сундук. На полке — несколько глиняных чаш, семилинейная лампа со «стеклом», сделанным из консервной банки. При нынешней острой нужде, когда и голодно и холодно одной, без мужа, ставить на ноги троих детей мал мала меньше — дело, конечно, нелегкое. Быть может, балки даже продали, проели. Потому что столько дров и пять лет жги — не сожжешь.
Женщина торопливо перебирала одеяла. Она вытянула из-под низу которое поновее и постелила его с одной стороны сандала поверх козлиной шкуры.
Расположившись на предложенном месте, Абдувахид-ака кривил губы в горькой усмешке: когда были целы обе ноги, он мог уместиться. Теперь, став одноногим, с трудом помещается на двух: сам занимает одно да вытягивает на соседнее деревянную ногу, которую никак не согнешь.
Сынишка хозяйки расстелил дастархан,[2] принес две ячменные лепешки и на маленьком алюминиевом подносике сушеный тут. Чай приобрел зеленый цвет, очевидно, благодаря яблоневой коре; он имел привкус полыни.
Со двора донесся сильный кашель.
— Где гость? Покажите мне гостя! — несколько шутливо произнес сквозь кашель мужчина.
Это был брат хозяйки Надыр — бригадир. Он не дал Абдувахиду-ака подняться с места, сам опустился на колени и обнял его своей единственной рукой.
«И он инвалид, тоже несчастный, — подумал Абдувахид-ака. — Господи, куда ни глянешь — всюду калеки, всюду горе, страданья, разор…»
Надыр, усевшись рядом, принялся расспрашивать. Он поминутно поднимал левое безрукое плечо и все поправлял ворот выцветшей гимнастерки и старого ватника, хотя и не было нужды. Воротник стоял ровно, но, как видно, Надыру казалось, что сползает на сторону.
Ячменная лепешка колола десны, царапала горло. Она пахла соломой и глиной. Абдувахид-ака старался поскорее прожевать взятый кусок. Последний раз он ел ячменный хлеб в далеком детстве, в какой-то неурожайный год, и знал его главным образом но горестным рассказам отца да деда.
Глядя сейчас на Надыра, Абдувахид-ака вспоминал, каким он был крепким, здоровым и как ловко и споро работал. Вечерами, покончив со своими делами, он помогал Абдувахиду-ака ухаживать за бахчой. Посмеивался над ним, «городским дехканином», и учил его.
— Легче, вот так опускайте кетмень, — говорил он. — Лезвие острое, оно само, своей тяжестью войдет в мягкую землю. Теперь потихоньку тяните на себя. На себя и вверх, вот так… Охать да ахать нет особой нужды, не надо напрягаться. Говорят, и семь поколений пройдет — сын дехканина все равно дехканин… Э, да вы ухватите ручку покрепче, всей пятерней. Не прилипает? Привязались, как видно, всем сердцем к заводским болтам да колесам.
— Не завод виноват, дружок, я сам, — смущенно отвечал Абдувахид-ака, который после организации колхоза, когда артель несколько окрепла, вернулся к своей профессии — мастером на кожзавод. Ездил каждое утро верхом на осле в город, вечером возвращался.
Надыра то и дело сотрясал кашель, и Абдувахид-ака в эти минуты морщился так, словно было мучительно больно ему самому. Эх, каким крепким парнем был Надыр! А теперь от него, прежнего, не осталось и половины.
Хозяйка внесла блюдо с вареной свеклой, поставила на дастархан.
— Не обессудьте, — сказала она и невольно вздохнула.
Абдувахид-ака хотел вымолвить что-нибудь утешительно-благодарственное, но горло вдруг сдавило спазмой, и он только качнул головой. Хорошо, что в эту секунду вошел Саидмурад, сел на краю сандала.
— Кончил чистить крышу? — спросил Надыр.
— К-кончил.
— Да будь благословен твой отец, братишка! Бери, брат, хлеб бери, свеклу бери… Да, видел твою арбу. Не волнуйся, завтра с утра вытащим. Не хватит сил у лошади, есть люди, — сказал Надыр и обратился к Абдувахиду-ака: — Три года подряд лошади жуют солому. Для клевера не осталось земли. Вы когда-нибудь слышали, чтобы лошадь держалась на мякине, которой к тому ж не хватает?
Абдувахид-ака очистил одну свеклу и положил перед Надыром, вторую, очистив и нарезав, съел мелкими кусочками сам.
— Поздно уже, пойду, — сказал он.
— Погодите немножко, ака, — сказал Надыр. — Саидмурад, брат мой, сходи-ка ко мне. Заказал янге плов. Наверно, готов.
— Э, не беспокойтесь, Надыр-джон…
— Да ну, что за беспокойство. Это мы заставили вас волноваться, ака: пустили ваши балки от нужды на дрова.
Абдувахид-ака кивнул, — мол, знаю.
— Колхозный клуб переделали в госпиталь: близко ж от города. Дрова на зиму должен был дать колхоз. Сырые дрова есть, да ведь без растопки не обойтись… Ну, а четыре балки распилили, дали двум вдовам.
— Ничего, — сказал Абдувахид-ака. — Будем живы, все найдется.
— Балки готовы, ака. Видели, конечно, нашу тополиную аллею. Я на всякий случай делал посадки густо, если, думал, что случится, даже часть высохнет, — ряд не испортится… Но нет, все прижилось. Считайте, что эта аллея ваша. Сколько понадобится, столько деревьев и срублю.
— Рубить нет нужды. Надыр-джон. Сказал же: будем живы, все восстановим.
Саидмурад принес завернутое в скатерку блюдо с пловом. Плов военных годин: из мелкого, похожего на сечку риса, из которого в прежние мирные времена варили в лучшем случае шавлю. А вместо мяса — три куриных яйца.
После плова Надыр вытащил из внутреннего кармана пиджака небольшой узелок, развязал его, помогая себе зубами. В тряпице оказался зеленый чай. Всего горсть, но настоящий зеленый чай…
Осенью следующего года Надыр умер. Говорят, будто он завещал односельчанам не прикасаться к тополиной аллее без разрешения Абдувахида-ака. Может быть, потому и связывают теперь, столько лет спустя, эту аллею с именем дядюшки Абдувахида?..
Будь это в городских условиях, пойдешь да заявишь в горсовет. Признают если твои слова вескими, убедительными, то примут решение называть такую-то улицу, или площадь, или аллею именем такого-то. Напишут имя на красивых голубых или синих табличках, прикрепят таблички на углах и воротах. Право — правому, слава — славному.
А в кишлаке как быть? Что можно поделать? Сто раз просил старик не называть аллеей Абдувахида, но и ухом не ведут, все равно называют, даже в документах пишут, еще с большой буквы. «Построить магазин на левой стороне Аллеи Абдувахида, рядом с памятником погибшим в Великой Отечественной войне», — написали в решении, которое читали вчера в чайхане. Как видно, решение потребсоюза. Да, конечно, потому что он заведует сельскими магазинами, столовыми и чайханами.
До сих пор никто не сказал и, наверное, даже и не подумал, что дядюшка Абдувахид взамен тех нескольких стропил да балок, которые в суровую годину пустили на дрова для раненых и обездоленных, присвоил целую огромную аллею. Да, никто не сказал. Но разве обязательно, чтобы сказали? Разве у самого дядюшки Абдувахида нет сердца? Всякий раз, когда он слышит свое имя после слова «аллея», его бросает в дрожь. Ему мнится, будто захапал средь бела дня, зажилил сиротское добро. Ведь, если на то пошло, он и Надыр были друзьями, были как братья.
Странное дело: все чтут память Надыра, уважают, но, когда надо увековечить его имя, всегда почему-то приходится преодолевать какие-то препятствия. Пять лет назад благоустроили кишлак, рядом с аллеей Надыра соорудили памятник сельчанам, которые погибли на войне. На мраморной плите первым написали имя старшего сына дядюшки Абдувахида. Против этого старик не возражал, так как сын был достоин этой чести. Кроме других орденов и медалей, сын имел три ордена Славы, а кавалер трех степеней Славы — это почти Герой Советского Союза, не меньше. Но вот имя Надыра тогдашние начальники включать в список павших не хотели. К кому бы дядюшка Абдувахид ни обращался, слышал в ответ одно и тоже:
— Вы правы, амак, но есть тут одна тонкость: на плите, согласно правилу, пишут имена только тех, кто погиб на поле боя.
— Надыр скончался от боевых ран. Он не под арбу попал и умер. У него были продырявлены пулями легкие. И почек не две было, как у нас с вами, а кусочек остался.
— Правильно, амак, но такой закон. Что поделать?
Дядюшка Абдувахид заковылял, хромая, в военкомат. Ходил в райком. В конце концов на памятнике появилось и имя Надыра.
Да, аллея Надыра стала для старика частью его бытия, источником раздумий, грез и волнении, от которых туманится взор и перехватывает дыхание. Если спросить, почему, то навряд ли он сумеет дать обстоятельный ответ. Ну, скажем, спросите у кого-нибудь, почему привязались к такой-то местности или к такому-то человеку. Очень даже может быть, что станет долго рассказывать. Но ответить вполне определенно, точно и полно сумеют немногие. Очень немногие.
Может быть, в стройном ряду серебристых тополей, кроме той прелести, которая видна всем, дядюшка Абдувахид ощущает и свою, ему одному ведомую красоту. А может быть, стоят, серебрятся деревья перед его мысленным взором, как строгая шеренга воинов, ушедших биться за свободу родимой земли и не вернувшихся с поля брани? И не потому ли он каждое утро беседует с тополями с глазу на глаз, как с друзьями или сынами, и отчетливо слышит их голоса?
Кто знает. Для того чтобы разобраться в этом, очевидно, нужно прожить так, как жил дядюшка Абдувахид. Или иметь такое же, как у него, сердце.
1974
Перевод Л. Кандинова