Огюст Вилье де Лиль-Адан Рассказы из книги «НОВЫЕ ЖЕСТОКИЕ РАССКАЗЫ»

ШКОЛЬНЫЕ ПОДРУГИ

Ничто ни на что не годится. Впрочем, вообще ничего нет. Тем не менее все случается, но это не имеет значения.

Теофиль Готье

Фелисьенна и Жоржетта, обе дочери богатых родителей, еще совсем девочками помещены были в знаменитый пансион, который содержала мадемуазель Барб Дезагремен.

Там, хотя у них на губах молоко еще не обсохло, между ними возникла, благодаря единству взглядов на всевозможные тайные мелочи женского туалета, глубочайшая дружба. Одинаковый возраст, одинаковый характер их детского очарования, одинаковое, разумно ограниченное образование, которое они получили, укрепили в них это чувство. Вдобавок — о, тайны женской души! — сразу же, несмотря на всю зыбкость детского сознания, обе они инстинктивно поняли, что ни в чем не могут повредить друг другу.

Переходя из класса в класс, они весьма скоро начали проявлять во всех оттенках своего поведения то чисто светское самоуважение, которое было у них врожденным: об этом свидетельствовала хотя бы серьезность, с которой они уплетали за завтраком бутерброды. И так, почти совсем позабытые своими близкими, они более или менее одновременно достигли восемнадцати лет, и при этом за все прошедшие годы ни одно облачко не затуманило их взаимной симпатии, каковую, с одной стороны, укрепляла удивительная приземленность их натур, а с другой — как бы возвышала, если позволительно так выразиться, «непосредственная искренность» их отроческого возраста.

И вот, поскольку Фортуна по-прежнему сохраняла свой огорчительно переменчивый характер и в сей земной юдоли даже в наше время ничто не прочно, наступила злосчастная перемена. Обе их семьи, разорившиеся за какие-нибудь пять часов во время Краха, вынуждены были поспешно взять их из заведения Дезагремен, где, впрочем, воспитание этих девиц можно было считать законченным.

В качестве последнего средства их тотчас же постарались выдать замуж по газетному объявлению, что было в данных печальных обстоятельствах выходом наименее рискованным и не слишком безрассудным. Пришлось самым жирным типографским шрифтом расхвалить их «душевные качества», предельную любезность обхождения, даже благоразумие их склонностей, предпочтение домашней жизни. Дошли даже до того, что напечатали, будто они вообще любят пожилых мужчин. Увы, никто не откликнулся.

Что было делать?.. Работать?.. Прописная истина, не слишком убедительная и практически почти невыполнимая. Правда, у Жоржетты наблюдалась известная склонность к шитью туалетов, а Фелисьенна испытывала некоторое влечение к преподавательской деятельности. Но для этого необходимо было недоступное! Первоначальные расходы на кое-какое снаряжение, помещение и т. д. — расходы, которые (опять эта негодница — злосчастная судьба!) их родителям были по карману только

в мечтах! С горя обе они, как это слишком часто случается в больших городах, внезапно в один и тот же вечер где-то задержались и вернулись домой уже после полудня. Так началась жизнь на содержании: празднества, развлечения, ужины, любовные связи, балы, бега и театральные премьеры! С родными они виделись теперь только урывками, чтобы оказать им мелкие знаки внимания — занести контрамарки и немного денег.

Хотя во всем этом вихре золотой пыли Фелисьенна и Жоржетта из соображений пристойности вынуждены были жить отдельно друг от друга, им роковым образом приходилось встречаться. Да, это было неизбежно! Так вот, дружба их не только не ослабела из-за этой перемены существования, но, напротив, только окрепла. Ведь правда, даже среди полнейшей распущенности порой возникает потребность вновь изведать мгновения какой-то более чистой и честной жизни. И эти мгновения они взаимно обретали от беглого взгляда, напоминавшего о прошлом, о невинности их отрочества в заведении Дезагремен. Это была благородная и целомудренная иллюзия, неотъемлемое сокровище, упрочивавшее их симпатии друг к другу.

То, что они черпали в этом мгновенном взгляде внезапно встретившихся глаз, порождало в них острую сладковатую грусть, в которой обе они вновь ощущали хотя бы привкус их врожденного самоуважения. Словом, каждая на какое-то время осознавала, что они все же «не первые встречные».

Каждая из них, разумеется, с самого начала выбрала себе того, кто называется «другом сердца», то есть нечто как бы священное, стоящее превыше всяких корыстных соображений. И впрямь, когда столь многие получают вас за деньги, так сладостно бывает отдохнуть, вновь обрести себя с тем, кому отдаешься даром. Обычай этот весьма трогательный. По правде говоря, ни Жоржетта, ни Фелисьенна — в особенности Фелисьенна! — не очень-то держались за своих избранников: каждый из них был, в сущности, наполовину сводником. Однако, взвесивши все, можно признать, что оба эти юные бульварные волокиты со своей небесполезной в данном случае элегантностью как бы являли собой свидетельство привлекательной слабости и мягкости двух неразлучниц, только дополнявшее их очарование. И действительно, «друг сердца» словно бы примиряет общественное мнение со всякой женщиной свободных нравов. Слышишь, как тебе говорят: «Как, ты все еще с таким-то?» и отвечаешь: «Что поделаешь, я ведь его ЛЮБЛЮ!», и получается, что в конце концов не из дерева же ты сделана. Словом, «друг сердца» для дамы полусвета — это в моральном смысле то же, что в физическом «красивый мужчина», с которым гуляешь под руку: необходимая часть туалета.

И вот случилось однажды, что после одного из затянувшихся ужинов, частых в среде ведущих блестящую жизнь людей, Жоржетту на раннем рассвете сопровождал домой юный Ангерран де Тэтвид («друг сердца» Фелисьенпы), и из ее жилища он вышел в час, когда принято пить мадеру. Все эти обстоятельства были, естественно, в тот же вечер доведены до сведения Фелисьенпы тщанием одной из ее приятельниц.

Удар, который она от этого получила, выразился прежде всего в мгновенной потере сознания. Придя в себя, она ничего не сказала, но печаль ее была велика. Она никак не могла успокоиться. Как, единствен-

пая ее подруга, ее второе «я», сознательно отбила у нее, и кого же? Не одного из всех этих господ, а неприкосновенного!.. Оскорбление от этого неожиданного коварства казалось ей слишком абсурдным, слишком незаслуженным, слишком презренным, чтобы стоить настоящего гнева. Кроме того, она не могла объяснить себе, как Жоржетта, даже охваченная приступом истерического помрачения, могла решиться на то, чтобы погубить не только их дружбу, но и их общее сокровище освежающих душу воспоминаний, которое обе они теряли в результате уже неизбежного теперь разрыва. От всего этого Фелисьенна ощутила мучительную пустоту, в которой почти утонула даже неверность Ангеррана. Отказавшись от попыток разобраться, откуда взялась вдруг эта их любовь, она закрыла для них свою дверь безо всяких объяснений, так как не любила шума. И жизнь ее потекла по-прежнему, но без пары этих теней.

В первый раз, когда они после этого встретились в Булонском лесу, Фелисьенна проявила такую холодность… От нее повеяло Северным полюсом.

Обе они сидели одни, без сопровождающих в колясках, ехавших параллельно по аллее Акаций. Фелисьенна в упор поглядела, не здороваясь, на свою бывшую подругу, которая — странное дело! — улыбалась ей с прежним пленительным дружелюбием. Растерянная от поведения Фелисьенны, Жоржетта подняла на нее свои прекрасные прозрачно-голубые глаза с таким искренним изумлением, что Фелисьенна была просто поражена!

Но как же объясняться при посторонних людях? Пришлось сдержаться. Коляски разъехались в разные стороны. Тем и кончилось.

Приходилось им время от времени встречаться и на различных ужинах. Разумеется, в этих случаях Фелисьенна менее чем когда-либо проявляла свою враждебность. И все-таки Жоржетта, привыкшая разбираться в интонациях своей подруги, не узнавала ее в этой ледяной отчужденности: «Что с тобой такое, Фелисьенна?» — «Со мной? Ничего, я такая же, как всегда». И, подчиняясь приличиям, Жоржетта не могла настаивать, чтобы не превращать ужин в выяснение отношений. А жизнь-то летит так быстро, все кругом так беззаботно и безотчетно, так много всяких развлечений, и не случается побыть наедине, так что каждая из них больше четырех месяцев вынуждена была у себя дома, в одиночестве, со вздохами, а порой и со скупыми слезами осознавать это даже для их чувствительных сердец не совсем понятное горе от внезапного охлаждения былой дружбы, горе, в котором у них не было настоящей потребности разобраться. Да и куда бы завело их подобное объяснение?


И все-таки они объяснились! Это случилось после вечера, проведенного в цирке. Они случайно оказались одни в отдельном кабинете ночного кабачка в молчаливом ожидании своих кавалеров, которые вот-вот должны были подойти.

— Послушай, — вскричала вдруг Жоржетта, вся в слезах, — скажешь ты мне наконец, чего ты на меня взъелась? Почему ты меня так огорчаешь? Я ведь понимаю, что и тебе самой это нелегко.

— О, можешь оставить себе твоего Ангеррана, то есть я хочу сказать, твоего господина де Тэтвида, — сухо ответила Фелисьенна. — Мне он, по правде говоря, не так уж и нужен. Только ты могла бы сделать выбор получше или предупредить меня, что он тебе по вкусу. Я бы уступила.

Нельзя же отбивать у близкой подруги ее друга сердца!.. Я, по-моему, не пыталась отнять у тебя твоего Мельхиора.

— Я? — возмутилась Жоржетта, устремив на нее взгляд испуганной газели. — Я его у тебя отбила, и из-за этого…

— Не отрицай, — презрительно процедила Фелисьенна, — я ведь знаю. Я твердо уверена насчет четырех ночей, которые он у тебя провел.

— Можешь даже сказать про шесть ночей! — с улыбкой произнесла Жоржетта. — Всего шесть-то и было!

— Вот как?.. И ради этого ничтожного каприза ты поставила крест на нашей дружбе… С чем тебя и поздравляю!

— Ради каприза? Я? Покусилась на твоего друга? — стенала Жоржетта, устремив очи горе. — И ты могла счесть меня способной на такую гнусность после более чем пятнадцати летней дружбы?.. Да ты просто рехнулась! Или у тебя характер совсем испортился!

— Тогда что же, в конце концов, означает твое поведение? Смеешься ты надо мной, что ли?

— Мое поведение? Да оно проще простого! И, по-моему, ты просто делаешь вид, что тебе непонятно.

— Отлично, сударыня! — промолвила Фелисьенна, поднимаясь с видом оскорбленного достоинства. — Я не люблю, чтоб надо мной издевались, и потому удаляюсь.

— Но, — наивно пролепетала Жоржетта с полными слез глазами, — но… ОН ЖЕ МНЕ заплатил!


При этих ее словах Фелисьенна вздрогнула и обернулась к Жоржетте. Ее бархатистые щеки словно заблестели от внезапной радости.

— Ах, вот что! — вскричала она. — Как, Жоржетта? И ты мне даже не написала об этом тотчас же!

— Ну, знаешь! Разве я могла бы подумать, что ты не догадаешься? Что ты меня заподозришь? Я и понятия не имела, почему от тебя веет таким холодом! Сейчас же проси у меня прощения за то, что посмела думать, что я тебя предала, у, гадкая… дурища! И поцелуй свою Жоржетту.

Она была в объятиях подруги, которая теперь глядела на нее с нежностью. Обе они снова обменялись тем былым взглядом самоуважения, который вызывал у них воспоминание о заведении Дезагремен.

Фелисьенна гордилась теперь своей снова достойной ее подругой.

Немного смущенные разъединившим их на время недоразумением, они без ненужных слов пожимали друг другу руки.

Тут же в ожидании кавалеров Фелисьенна потребовала, чтобы ей принесли открытку, и написала г-ну Тэтвиду приглашение вернуться к ней, обвиняя себя в том, что поверила наветам злых языков. У того, сперва занявшего позицию обиженного, достало хорошего вкуса ни минуты больше не винить свою дорогую Фелисьенну, каковая на другой день около двух часов у себя дома не преминула, впрочем, пожурить его за дурное поведение:

— Ах, милостивый государь, — сказала она, надувши губки и грозя ему пальцем, — оказывается, это правда, что вы сорите деньгами на всяких девок?

ПЫТКА НАДЕЖДОЙ

О, голоса, только голоса, чтобы кричать…

Эдгар По. "Колодец и маятник"

Это было в давние времена. Как-то вечером под своды Сарагооского официала в сопровождении фра редемптора (заплечных дел мастера) и предшествуемый двумя сыщиками инквизиции с фонарями преподобный Педро Арбузе де Эспила, шестой приор доминиканцев Сеговии, третий Великий инквизитор Испании, спустился к самой отдаленной камере. Заскрипела задвижка тяжелой двери: все вошли в зловонное inpace [букв.: могила (лат.)] где слабый свет, проникавший через окошечко под потолком, давал возможность различить между вделанными в стену железными кольцами почерневшие от крови деревянные козлы, жаровню, кружку. На подстилке из навоза в цепях и с ошейником сидел там человек уже неразличимого возраста с исступленным выражением лица и в лохмотьях. Этот узник был некто иной, как рабби Асер Абарбанель, арагонский еврей, обвиненный в ростовщичестве и беспощадном пренебрежении к беднякам, которого уже больше года ежедневно подвергали пыткам. И тем не менее, поскольку "ослепление его было столь же стойким, как и его шкура", он упорно отказывался отречься от своей веры. Гордый своими Древними предками, и тем, что род его по прямой линии продолжается уже не одну тысячу лет, ибо все достойные своего имени евреи ревниво блюдут чистоту своей крови, он, согласно Талмуду, происходил от Отониила и Ипсибои, супруги этого последнего судьи Израиля, это обстоятельство тоже поддерживало его мужество во время самых жестоких и длительных пыток.

И вот с глазами, полными слез, при мысли, что эта столь твердая душа отказывается от вечного спасения, преподобный Педро Арбузе де Эспила, приблизившись к дрожащему раввину, произнес следующие слова:

— Возрадуйтесь, сын мой. Ваши испытания в сей земной юдоли кончаются.

Если перед лицом такого упорства я, страдая душой, и вынужден был допускать столь суровые меры, моя миссия братского исправления тоже имеет предел. Вы строптивая смоковница, которая упорно не приносила плодов и заслужила того, чтобы засохнуть… Но лишь Господу Богу дано решить участь вашей души. Может быть, беспредельная Его милость озарит ее в последний миг! Мы должны на это надеяться! Тому были примеры… Да будет же так! Отдохните сегодня вечером в мире! Завтра вы станете участником аутодафе, то есть будете выставлены у кемадеро мощной жаровни, предвестницы вечного адского пламени. Как вы знаете, она не сжигает сразу, смерть наступает часа через два (а то и три) благодаря вымоченным в ледяной воде поленьям, которыми мы защищаем голову и сердце жертв. Вас будет всего сорок три. Учтите, что, находясь в последнем ряду, вы будете иметь достаточно времени, чтобы воззвать к Господу и с именем Его принять сие огненное крещение, которое есть крещение в духе святом. Уповайте же на свет озаряющий и засните.

Закончив эту речь, дон Педро Арбузе сделал знак, чтобы с несчастного сняли цепи, и ласково облобызал его. Затем пришла очередь фра редемптора, шепотом попросившего у еврея прощения за все, что он перенес ради того, чтобы возродиться. Потом его облобызали и оба сыщика, молча и не снимая капюшонов. Наконец церемония эта окончилась, и недоумевающий узник остался во мраке и в одиночестве.

С пересохшим ртом, с отупелым от страданий лицом рабби Асер Абарбанель сперва без особого внимания и без определенных намерений поглядел на запертую дверь. Запертую ли?.. Слово это, непонятно для него самого, пробудило в помутненном его сознании некую мысль. Дело в том, что на какое-то мгновение он уловил в щели между дверью и стеной свет фонарей. Смутная надежда возникла в его слабеющем мозгу, потрясла все его существо. Он потащился к тому необычному, что явилось ему. И вот потихоньку, с величайшими предосторожностями он просунул в щелку один палец и потянул к себе дверь… О, диво! По странной случайности сыщик, запиравший дверь, повернул тяжелый ключ не на полный оборот. Так что заржавленный язычок не дошел до конца, и сейчас дверь откатилась в свою узкую нишу.

Раввин с опаской выглянул наружу. В белесоватом сумраке он различил сперва полукруг стены землистого цвета, словно продырявленный спиралью ступенек, и прямо против себя, над пятью-шестью такими ступеньками, черную дыру, нечто вроде прохода в просторный коридор, но снизу можно было разглядеть только первый изгиб его свода.

И вот он вытянулся и пополз к этому порогу. Да, там был коридор, но коридор бесконечно длинный! Со сводов струился мертвенно-бледный свет, какой видишь во снах: через определенные промежутки там развешаны были слабые светильники, придававшие темному воздуху легкую голубизну, но в глубине коридора был только мрак. И на всем его протяжении не виделось ни одной боковой двери. Лишь с левой стороны в углублении стены небольшие забранные решетками отверстия пропускали свет, видимо, вечерний, так как местами на плитках пола лежали красноватые полосы, И какая ужасающая тишина!.. Но все же там, в самой глубине этого мрака, находился, может быть, какой-нибудь выход на свободу. Еле теплившаяся надежда не покидала еврея: она ведь была последней.

Поэтому он, сам не зная куда, потащился по плитам коридора под отдушинами, стараясь никак не выделяться на темном фоне бесконечной стены. Он двигался очень медленно, прижимаясь грудью к плитам и силясь, чтобы не вскрикнуть, даже когда какая-нибудь открывшаяся рана вызывала у него острую боль.

Внезапно эхо этого каменного прохода донесло до него шаркающий звук чьих-то сандалий. Он затрепетал, задыхаясь от страха, в глазах у него потемнело. Ну вот! Теперь-то уж, наверно, всему конец! Он весь сжался, сидя на корточках, в углублении стены и, полумертвый от страха, ждал.

Это был торопящийся куда-то сыщик. Он быстро прошел мимо, страшный в своем капюшоне и со щипцами для вырывания мышц в руке, и исчез.

Внезапный ужас, словно стиснувший все тело раввина, лишил его последних жизненных сил, и почти целый час он не в состоянии был пошевелиться.

Страшась новых пыток, если его обнаружат, он подумал было, не возвратиться ли обратно в каменный мешок. Но упорная надежда в душе нашептывала ему божественное "может быть", которое укрепляет дух человека даже в самом отчаянном положении! Чудо свершилось! Не надо сомневаться! И он снова пополз к возможному освобождению. Изможденный пытками и голодом, дрожащий от страха, он все же продвигался вперед. А этот подобный склепу коридор словно удлинялся таинственным образом. И его медленному продвижению все не было конца, и он все время смотрел туда, в этот мрак, где должен же был находиться спасительный выход.

Ого! Вот опять зазвучали шаги, но на этот раз они были медленнее и тяжелее. Вдалеке на темном фоне возникли черно-белые фигуры двух инквизиторов в шляпах с загнутыми полями. Они негромко разговаривали, видимо, в чем-то несогласные друг с другом по какому-то немаловажному вопросу, так как оба энергично жестикулировали.

Завидев их, рабби Асер Абарбанель закрыл глаза. Сердце его забилось так, что, казалось, он вот-вот умрет, лохмотья пропитались предсмертным ледяным потом. Неподвижно вытянулся он вдоль стены под самым светильником и открытым ртом беззвучно взывал к Богу Давида.

Подойдя близко к нему, инквизиторы остановились как раз под светильником, видимо, случайно, увлеченные своим спором. Один из них, внимательно слушая собеседника, поглядел в сторону раввина. И несчастному, не сразу сообразившему, что взгляд этот рассеянный, невидящий, почудилось, что раскаленные щипцы снова впиваются в его истерзанную плоть. Значит, ему снова предстоит стать сплошным воплем, сплошной раной!

В полуобморочном состоянии, без сил вздохнуть, он беспомощно моргал и трепетал от малейшего прикосновения рясы инквизитора. Однако дело хотя и странное, но в то же время вполне естественное взгляд инквизитора свидетельствовал, что в данный миг тот глубоко озабочен тем, что ему ответить на речи, которые он слушает и которые его, по-видимому, целиком поглощают: взгляд этот устремлен был в одну точку на еврея, но при этом, казалось, совершенно не видел его.

И действительно, через несколько минут оба зловещих собеседника, медленным шагом и все время тихо переговариваясь, продолжили свой путь в ту сторону, откуда полз узник. ЕГО НЕ УВИДЕЛИ! Но он был в таком ужасающем смятении чувств, что мозг его пронзила мысль: "Не умер ли я, раз меня не видят?" Из летаргии вырвало его омерзительное ощущение: со стены у самого лица и прямо против его глаз так ему показалось устремлены были два чьих-то свирепых глаза. Волосы у него встали дыбом; внезапным, безотчетным движением он откинулся назад. Но нет, нет! Ощупав камни, он сообразил: это отражение глаз инквизитора в его зрачках как бы отпечаталось на двух пятнах этой стены.

Вперед! Надо торопиться к той цели, которая представлялась его уже, наверно, больному сознанию освобождением! К этому сумраку, от которого он был теперь в каких-нибудь тридцати шагах. И он снова продолжил, как можно было быстрее, свой мучительный путь, ползя на коленях, на руках, на животе, и вскоре попал в неосвещенную часть длинного коридора.

Внезапно несчастный ощутил на своих руках, упиравшихся в плиты пола, резкое дуновение из-под небольшой двери в самом конце коридора. О боже!

Только бы эта дверь вела за пределы тюрьмы! У измученного беглеца закружилась голова от надежды. Он разглядывал дверь сверху донизу, но ему это плохо удавалось из-за сгустившегося вокруг сумрака. Он принялся нащупывать ни щеколды, ни замка. Задвижка! Узник выпрямился, задвижка уступила его нажиму, дверь перед ним распахнулась.


— Аллилуйя! — благодарственно испустил раввин глубокий вздох из расширившейся груди, встав теперь во весь рост на пороге и вглядываясь в то, что явилось его взору.

Дверь открывалась в сады под звездами ясной ночи, открывалась весне, свободе, жизни! Там, за садами, чудились поля, а за ними горы, чьи голубоватые очертания вырисовывались на небосклоне, там было спасение!

О, бежать! Он и бежал всю ночь под сенью лимонных рощ, вдыхал их аромат.

Углубившись в горы, он будет уже на свободе. Он дышал благодатным, священным воздухом, ветер вливал в него жизнь, легкие его оживали! А в сердце звучали слова " Veni foras"[Выйди вон! (лат.).], обращенные к Лазарю! И чтобы еще лучше прославить Бога, который даровал ему эту милость, он протянул руки вперед и поднял глаза к небу. Это был экстаз.

И тут ему показалось, что тень его рук словно обращается к нему, что руки обнимают его, ласково прижимая его к чьей-то груди. И действительно, чья-то высокая фигура стояла рядом с ним. Доверчиво опустил он взгляд на эту фигуру и тут дыхание сперло у него в груди, он обезумел, глаза его потускнели, все тело била дрожь, щеки раздулись, и от ужаса изо рта потекла слюна.

Да, смертный ужас! Он был в объятиях самого Великого инквизитора, дона Педро Арбуэса де Эспилы, который глядел на него полными крупных слез глазами с видом доброго пастыря, нашедшего заблудившуюся овцу…

Мрачный священник прижимал к своей груди в порыве горячей любви несчастного еврея, которого больно колола грубая власяница доминиканца сквозь ткань его рясы. И пока рабби Асер Абарбанель, глубоко закатив глаза, хрипло стонал от отчаяния в аскетических руках дона Педро и смутно понимал, что все события этого рокового вечера были только еще одной предумышленной пыткой пыткой надеждой, Великий инквизитор с горестным взором и глубоким упреком в голосе шептал, обжигая его горячим и прерывающимся от частых постов дыханием:

— Как так, дитя мое! Накануне, быть может, вечного спасения… вы хотели нас покинуть!


(1888)

СТАВКА

Берегись: там внизу…

Народная поговорка.

В эту предосеннюю ночь старый особняк с большим садом, где обитала черноглазая Мариель — в самом конце предместья Сент-Оноре, — казалось, спал. Действительно, во втором этаже, в гостиной с мягкой мебелью, обитой вишневым шелком, длинные, низко опущенные шторы за стеклами окон, выходящих на песчаные аллеи и фонтан посередине лужайки, совершенно не пропускали горевшего в доме света.

В глубине этой комнаты из-за широкой портьеры в стиле Генриха II, укрепленной на металлической розетке, виднелась белая узорчатая скатерть на освещенном столе, еще уставленном кофейными чашками, вазами с фруктами, хрустальными бокалами, хотя в гостиной уже с полуночи играли в карты.

Под двумя пучками серебряных листьев, отражающих свет двух бра, укрепленных на обитой тканью стене, два элегантнейшим образом одетых господина весьма добропорядочного вида с английским — матовым — цветом лица, длинными гладкими бакенбардами и сдержанными улыбками слегка склоняли млечную белоснежность своих жилетов над столом для игры в экарте. Противником одного из них был юный аббат, необычайно, хотя, в общем-то, вполне натурально бледный (можно сказать-мертвенно-бледный), чье присутствие в этом салоне казалось по меньшей мере странным.

Неподалеку Мариель в муслиновом дезабилье, оттенявшим черноту ее глаз, с букетиком фиалок на груди, за которым вздымалась и трепетала некая снежная белизна, время от времени наполняла ледяным редерером высокие тонкие бокалы на небольшом столике, не переставая при этом раздувать губами огонек русской папиросы, зажатой в колечке-щипчиках на ее мизинце. Так же время от времени она улыбалась не слишком пьяным речам, которые внезапно и словно подхлестнутый каким-то сдерживаемым порывом начинал расточать ей на ухо, склоняясь над жемчужностью ее плеч, не занятый игрой гость. Выслушав, она удостаивала его односложным ответом.

Затем снова наступала тишина, едва нарушаемая шелестом карт и банковских билетов, легким звяканьем золотых монет и перламутровых жетонов.

Воздух комнаты, обстановка, драпировки — все это издавало какой-то смутный, вялый запах, в котором смешивались душноватость бархата, легкая едкость восточного табака, еле уловимый аромат точеного черного дерева, нечто похожее на благоухание ириса.


Игрок в сутане из тонкого сукна — аббат Тюссер являлся одним из тех начисто лишенных призвания священнослужителей, чья крайне неприятная порода, к счастью, теперь, похоже, исчезает. В нем не было, однако, ничего от маленьких аббатов былых времен, с такими пухлыми улыбающимися щечками, что их легкомыслие оказалось почти простительным перед судом истории. Этот же высокого роста, какой-то грубо сколоченный, с резко выступающей нижней челюстью — был иной, более мрачной породы. Впечатление это было столь сильным, что временами, казалось, образ его становился еще темнее от тени какого-то совершенного им неведомого преступления.

Особый свинцовый оттенок его бледности как бы свидетельствовал о холодном садизме. Хитроватая усмешка на губах слегка смягчала варварскую грубость черт этого лица. Черные зрачки, в которых таилась агрессивность, блестели под тяжелым квадратным лбом с прямыми бровями, и сумрачный взгляд их, часто устремленный в одну точку, был как бы от роду озабоченным. Сдавленный еще с семинарских времен голос с металлическим оттенком с годами обрел некую матовость, смягчавшую его резкость, и все же чувствовалось, что это кинжал в ножнах. Всегда угрюмый, он если и говорил, то как-то свысока, засунув один из больших пальцев за пояс, очень изящный, с шелковой бахромой. Весьма привычный к общению с полусветом, он устремлялся туда, словно бежал от самого себя, однако был в этом обществе только принят, но не признан: его допускали из-за смутного, неопределенного страха, который, казалось, источала его личность. Иные — люди непорядочные и зловредные, с доходами весьма подозрительного происхождения-приглашали его, чтобы как-то приперчить, насколько это возможно (броскостью его кощунственного присутствия, наконец, скандальностью его одежды духовного лица), пресную банальность ужина завзятых гуляк. Но это плохо удавалось, ибо вид его смущал людей даже в этих кругах-современные скептики не очень-то уважают любых дезертиров.

И в самом деле, почему он не снимал рясы? Может, сделавшись модным в духовном облачении, он опасался, что, переодевшись в сюртук, утратит свою оригинальность? Но нет, просто было уже слишком поздно: на нем ведь лежала печать. Ведь подобных ему людей, даже внешне обмирщившихся, всегда можно узнать. Кажется, что сквозь любую одежду, в какую бы они ни облачились, проступает незримая ряса Несса, которую им с себя не сорвать, даже если они надели ее лишь однажды: все замечают ее отсутствие. И когда вслед за каким-нибудь Ренаном, например, они насмехаются над Господом, своим судией, кажется, что посреди некой неведомой ИСТИННОЙ ночи, темнеющей в глубине их глаз, мы видим внезапный отсвет потайного фонаря и слышим, как звучит на божественной ланите хлипкий поцелуй, именуемый Эвфемизмом.

А теперь спрашивается: откуда бралось золото, которое он каждый день извлекал из своего черного кармана? Выигрыш? Пусть так. Об этом говорилось вскользь, без углубления в подробности. Никто не знал, есть ли у него долги, любовница, амурные похождения. К тому же в наше-то время… какое это могло иметь значение? У каждого свои делишки. Женщины называли его "очаровательным" человеком. Вот и все.


Увидев, что карты сданы ему плохие, Тюссер собрал их и положил на стол.

— Сегодня у меня проигрыш в шестнадцать тысяч.

— Хотите реванш? Ставлю двадцать пять луидоров, — предложил виконт Ле Глайель.

— Я не признаю игры на честное слово, а золота у меня больше нет, ответил Тюссер. — Однако благодаря моему сану я обладаю некой тайной великой тайной, и я решил поставить ее против ваших двадцати пяти луидоров в пяти турах подряд.

После довольно длительного молчания несколько ошеломленный виконт Ле Глайель спросил:

— Какая же это такая тайна?

— Тайна ЦЕРКВИ, — холодным тоном произнес Тюссер.

То ли этот тон угрюмого игрока — резкий и совершенно лишенный намерения нанести таинственность, то ли нервная усталость от этого вечера, то ли хмель от выпитого редерера, то ли все это, вместе взятое, так подействовало на игроков и даже на смеющуюся Мариель, что все они вздрогнули при этих словах. Все трое, глядя на этого странного человека, почувствовали себя так, словно на столе между свечами возникла вдруг змеиная голова.

— У церкви столько тайн… что я мог бы спросить у вас, какого она рода, — ответил совладавший с собою виконт Ле Глайель. — Должен, однако, сказать, что я не так уж любопытен на этот счет. Впрочем, я слишком много выиграл сегодня, чтобы вам отказать. Поэтому решено: двадцать пять луидоров в пяти партиях подряд против "тайны" ЦЕРКВИ!

Учтивость светского человека явно не позволила ему добавить: "Которая нас нисколько не интересует".

Игроки снова взялись за карты.

— Аббат, знаете ли вы, что в этот миг вы похожи на… дьявола?..спросила с неподдельным простодушием Мариель, лицо которой обрело задумчивый вид.

— К тому же ставка ваша вряд ли покажется особенно заманчивой людям неверующим, — беззаботно пробормотал не занятый в игре гость, сопровождая эти слова одной из ничего не выражающих парижских улыбок, якобы пренебрежительных, но таких неуместных, как будто они вызваны опрокинувшейся на столе солонкой. — Тайна церкви! Ха-ха-ха! Это должно быть забавным.

Тюссер взглянул на него.

— Вы сами сможете судить об этом, если я опять проиграю, — промолвил он.

Игра началась в более медленном темпе, чем раньше. Сперва одну партию выиграл… он; потом — проигрыш.

— Вот красота! — сказал он.

Происходила странная вещь. Внимание зрителей, с самого начала слегка возбужденных чем-то вроде суеверного чувства, у них самих вызывавшего улыбку, понемногу, постепенно становилось пристальнее. Казалось, что сам воздух вокруг игроков насыщался некой неуловимой торжественностью, каким-то беспокойством! Хотелось выиграть.

В двух последних партиях виконт Ле Глайель, перевернув червонного короля, получил при раздаче четыре семерки и не играющую восьмерку. Тюссер, у которого была пятерка пик, поколебался, затем сделал решительный, рискованный ход и, как и следовало ожидать, проиграл. Напоследок все было разыграно очень быстро.

У священнослужителя на мгновенье сверкнули глаза, лоб его нахмурился.

Теперь Мариель снова беззаботно разглядывала свои розовые ноготки. Виконт рассеянно созерцал перламутровые жетоны, не задавая вопросов. Не игравший гость, отвернувшись из деликатности, приоткрыл (с тактом, сошедшим на него поистине по наитию свыше!) шторы окна, у которого он сидел.


Тогда сквозь кроны деревьев в комнату проник, обессиливая сияние свечей, белесоватый ранний рассвет, от которого мертвенно-бледными стали казаться руки молодых людей, сидевших в этой гостиной. И наполнявший комнату аромат сделался вроде бы более пресным, еще менее чистым, он словно таил в себе сожаление о купленных наслаждениях, о горьких радостях плоти, некую усталость! И пока еще очень неопределенные, но угрожающие тени прошли вдруг по лицам, словно подсказывая незаметной растушевкой, какие печальные перемены готовит им будущее. Хотя никто здесь не верил ни во что, кроме призрачных удовольствий, каждый услышал внезапно пустой звон этого существования, когда древняя мировая скорбь вдруг, вопреки им самим, коснулась крылом этих якобы развлекавшихся людей: в них была пустота, отсутствие надежды, они уже забывали, они уже не страшились узнать… странную тайну… Впрочем…

Но священнослужитель уже встал с места, от него веяло ледяным холодом, он уже держал в руках свою треуголку. Окинув взглядом трех несколько растерянных людей, он произнес официальным тоном:

— Пусть проигранная мною ставка заставит и вас, сударыня, и вас, милостивые государи, призадуматься! Я расплачиваюсь.

И продолжая смотреть в упор холодным взглядом на нарядную хозяйку дома и изысканных гостей, он, понизив голос, звучавший все же как похоронный звон, произнес нижеследующие окаянные, невероятные слова:

— Тайна церкви?.. Она… она в том, ЧТО ЧИСТИЛИЩА НА САМОМ ДЕЛЕ НЕТ.

И пока те, не зная, что подумать, не без некоторого волнения переглядывались, аббат, поклонившись, спокойно направился к двери. Открыв ее, он еще раз обернул к ним свое мрачное, смертельно бледное лицо с опущенными глазами и вышел без малейшего шума.

Оставшись одни, избавленные от этого призрака, молодые люди облегченно вздохнули.

— Это, наверно, неправда! — наивно пробормотала сентиментальная, еще немного взволнованная Мариель.

— Пустые речи проигравшегося в пух и прах человека, который и сам не знает, что мелет! — вскричал Ле Глайель тоном разбогатевшего конюха. Чистилище, ад, рай!.. Это же какое-то средневековье, все эти штуки! Просто чушь!

— Нечего об этом думать! — пропищал другой жилет.

Но в сумрачном свете наступающего дня угрожающая ложь юного святотатца все же, оказалось, попала в цель! Все трое сильно побледнели. С глупейшими, принужденными улыбками выпили они последний бокал шампанского.

И в это утро, как настойчиво ни уговаривал ее не игравший гость, Мариель, может быть ради покаяния, отказалась уступить его любовным домогательствам.

ЛЮБОВЬ К НАТУРАЛЬНОМУ

Человек может придумать все, кроме искусства быть счастливым.

Наполеон Бонапарт

Имея обыкновение прогуливаться по утрам в лесу Фонтенбло, г-н К* (нынешний глава государства) как-то на днях на рассвете стал спускаться по росистой траве в небольшую долину недалеко от ущелий Аспремона.

Одетый, как всегда, просто, но с какой-то строгой элегантностью — в круглой шляпе, коротком, застегнутом на все пуговицы фраке, — он имел весьма положительный вид и в своем инкогнито ничем не напоминал повадок Нумы и, не отличаясь, таким образом, в своей благородной скромности от какого-нибудь заурядного туриста, предавался из гигиенических соображений радости пребывания на лоне Природы.

Внезапно он заметил, что «задумчивость направила его шаги» к довольно просторному, весьма кокетливо выглядевшему деревенскому домику с двумя окнами и зелеными ставнями. Подойдя ближе, г-н К* заметил, что доски, из которых сколочено было это не совсем обычное жилье, снабжены порядковыми номерами и что это нечто вроде ярмарочного барака, взятого на прокат кем-то имеющим на то право. На двери крупными белыми буквами было написано: «Дафнис и Хлоя».

Надпись удивила его. Улыбаясь, с любопытством, которому он постарался придать всяческую деликатность, отнюдь не собираясь внести мирскую суету в этот приют отшельника, он учтиво постучался в дверь.

— Войдите, — крикнули изнутри два звонких, почти детских голоса.

Он слегка нажал ручку, дверь открылась, а луч солнца, проникший сквозь листву, осветил и его, и внутренность этого идиллического жилища.

Стон на пороге, г-н К * увидел перед собой молодого человека, совсем юношу, с льющимися светлыми волосами, с чертами, словно вычеканенными на греческой медали, с матовой кожей лица и голубыми глазами, имевшими выражение несколько скептическое, то есть во взгляде их было что-то насмешливое, столь свойственное глазам людей нормандского происхождения. Кроме него в комнате находилась также совсем юная девушка с невинным взглядом и лицом, чистый овал которого венчала уложенная вокруг головы пышная темная коса. Оба они были в траурной одежде из деревенской домотканой материи: благодаря изяществу их фигур покрой ее казался вполне изысканным. Оба они были прелестны, а их несколько артистический вид, как ни странно, не вызывал отвращения.

Глава государства, которому часто приходилось разъезжать по стране, был, на удивление себе самому, счастлив, что перед ним не лица префектов, супрефектов и мэров, а какие-то другие, и глаза его отдыхали.

Дафнис стоял у простого деревянного стола, прелестная Хлоя, разглядывавшая из-под опущенных ресниц нежданного гостя, сидела на металлической кушетке, сработанной в новом стиле, с матрасом, набитом водорослями, двумя белыми простынями грубого полотна и длинной подушкой на двоих. Три плетеных стула, несколько предметов домашнего обихода, тарелки и чашки из фаянса под старинный лиможский и два новеньких прибора из блестящего мельхиора на столе дополняли обстановку этого временного прибежища.

— Добро пожаловать, незнакомец, входящий к нам в нежданном луче солнца, — сказал Дафнис. — Вы безо всяких церемоний позавтракаете с нами, не так ли? У нас есть яйца, сыр, молоко, даже кофе. Хлоя, живо, давай еще прибор.

Сильные мира сего любят вещи простые, непосредственные и охотно предаются радости пребывания инкогнито у скромных людей. Г-ну К* был оказан такой прием, что он не мог отказать себе в проявлении любезности и ради развлечения пойти на то, чтобы сбросить с себя (только на этот раз и в виде исключения) свойственный ему обычно ригоризм. «Вот, — думал он, — двое эксцентричных молодых людей, убежавших сюда откуда-нибудь из Парижа и избравших этот диковинный способ провести каникулы! Может быть, они окажутся забавнее моего окружения. Посмотрим».

— Мои юные друзья, — ответил он, улыбаясь (с видом какого-нибудь короля былых времен, заглянувшего в пастушескую хижину), — я очень люблю природу и охотно принимаю приглашение жителей привольных полей.

Все расселись у стола, и так как Хлоя уже успела накрыть его, сразу приступили к еде.

— Ах, Природа!.. — с глубоким вздохом произнес Дафнис, — Ради нее мы и находимся здесь. Всем сердцем стремимся мы к натуральному, но — увы! — стремления наши тщетны!

Г-н К* взглянул на них.

— Как же так, мои юные друзья, ведь натуральное окружает вас со всех сторон, оно обволакивает вас всеми своими чистыми прелестями, всем, что оно производит в сельской местности!.. Ну вот, например, какое чудесное молоко, какие замечательные бутерброды!

— Ах, — ответила Хлоя, — молоко это, любезный незнакомец, пить действительно можно. Оно, кажется, сделано из самых лучших бараньих мозгов.

— Что до бутербродом, — пробормотал Дафнис, — то насчет хлеба, принимая но внимание нее эти новоизобретенные дрожжи, с уверенностью ничего сказать нельзя, а вот масло, как мне показалось, сделано из отличного маргарина. По если вы предпочитаете сыр, то этот вот заслуживает всяческого доверия, ибо сало и мел подмешаны к нему едва на одну треть — это совсем новое изобретение.

Услышан эти речи, г-н К * повнимательнее посмотрел на своих юных хозяев.

— И… вас действительно зовут Дафнис и Хлоя? — спросил он.

— О, это просто так — домашние прозвища… — ответил Дафнис. — Семьи наши, некогда состоятельные, жили в Париже на авеню Елисейские Поля, но неожиданное падение курса акций на бирже заставило их работать. Я, недавно получив звание адвоката, собирался, как водится, проходить стажировку. Хлоя тоже училась, она уже врач, намеревалась стать гинекологом. Но тут неожиданно полученное небольшое наследство позволило нам соединиться тотчас же и, согласно врожденным нашим вкусам, попытаться возобновить то существование, которое мы вели во времена Донга… Хотя сейчас это очень трудно. Как? Вы больше не кушаете, дорогой незнакомец? Хотите глазунью из двух яиц? Вот эти яйца самые модные. Вы знаете, они из тех трех миллионов яиц, которые Америка ежедневно экспортирует к нам: их погружают в раствор кислоты, отчего и образуется скорлупа — это один миг. Поверьте мне, попробуйте. А потом будем пить кофе. Превосходный! Он делается из той имитации первосортного цикория, доход от продажи которого в Париже, по официальным данным, достигает восемнадцати миллионов франков. Не отказывайтесь! Мы вас угощаем от всего сердца и безо всяких церемоний.

— Вы говорите, небольшое наследство?.. — продолжал г-н К*, изображая самый сочувственный интерес. — Да и правда, вы ведь в трауре, милые дети!

— Да, это траур по нашему бедному дядюшке Полемону, — громко вздохнула Хлоя, смахивая невидимую слезинку.

— Полемон? — произнес г-н К*, роясь в своей памяти. — Ах да, тот самый, который в сказочные времена был, подобно Силену, большим любителем кларета?

— Он самый! — вздохнул Дафнис. — Так что каждое утро этот достойный поклонник Вакха просыпался с настоятельной потребностью опохмелиться. Он любил натуральное вино, и вот, заказав однажды, чтобы в его хижину прислали бочонок этого пресловутого «вина от производителя»… вы знаете, что я имею в виду…

— Да, дорогой незнакомец, — подхватила Хлоя негромким и благозвучным учительским голосом, — бочонок этой смеси виннокаменной кислоты, мышьяка и гипсовального раствора, от которой скончалось уже четыреста-пятьсот наших современников!.. Этого благородного вина, которое пыот по преимуществу ремесленники, с легким сердцем напевая знаменитую песенку:

У них в Англии, слава богу,

И в помине такого нет!

— Так что, — продолжал Дафнис, — поскольку верховное существо призвало к себе дядюшку Полемона в тот же вечер, когда вино разлито было по бутылкам, то дядюшка отправился на этот зов с ужасными кишечными коликами — несчастный старик! — завещав нам несколько драхм. Но, простите, дорогой незнакомец, может быть, вы курите? Могу предложить нам эти сигары. Они и впрямь неплохие, а на вид — так просто отличные! Тоже американский импорт… Сделаны они из бумаги, пропитанной раствором никотина, извлеченного из самых лучших окурков гаванских сигар. Вы знаете, только у нас во Франции их продают два-три миллиона штук в месяц! Эти сигары, тоже по официальным данным, — первосортные!..

Тут г-ну К* почудился намек на иронию в отношении Прогресса, и он счел себя обязанным принять хоть немного более официальный тон.

— Благодарю, — сказал он, — хотя и правда, что — увы! — кое-какие злоупотребления допускаются в современной промышленности, все же, если обратиться по соответствующему адресу, всегда найдешь доброкачественный продукт. К тому же разве в вашем возрасте суетные наслаждения столом имеют какое-нибудь значение? Особенно здесь, среди этой живой Природы, среди этих великолепных, мощных деревьев с их вековыми стволами… бодрящим ароматом…

— Помилуйте, дорогой незнакомец, — перебил его Дафнис, широко раскрыв от изумления глаза. — Как? Вы разве не знаете? Эти великолепные дубы, высокие лиственницы, под которыми предавалось любви столько королей, недавно, в одну зимнюю ночь, когда температура упала на несколько градусов ниже уровня, переносимого для их корней (все это из доклада инспекторов лесного ведомства), ПОГИБЛИ. Вы можете сами увидеть официальную зарубку, по которой их срубят в будущем году. Их существование закончится в каминах министерств. Листва их — последняя в их жизни, и питается она соками, оставшимися в стволе. Это всего-навсего прекрасная агония. Понимающему человеку достаточно взглянуть на их кору, чтобы уразуметь, что из их корней не поступает уже никаких жизненных соков. Так что под кажущейся живой сенью их листвы мы на самом деле окружены призраками растительности, привидениями деревьев! Старые покидают нас, дорогу новым!

Хотя у г-на К* было невозмутимое чело математика, но и по нему пробежало легкое облачко: там, снаружи, сквозь гущину ветвей проникло некое холодное дуновение.

— Да, правда, я вроде кое-что припоминаю… — прошептал он. — Но не следует ничего преувеличивать и не надо слишком пристально приглядываться, стараясь что-то найти… Для вас как-никак остается цветущая летняя пора…

— Как! — снова вскричал Дафнис. — Как, дорогой незнакомец, вы считаете «натуральным», чтобы мы с моей бедной Хлоей проводили послеполуденные часы, прижавшись друг к другу и дрожа от холода?

— Лето в нынешнем году действительно не из теплых, — продолжал г-н К *. — Устремите свои взоры выше — перед вами расстилается чистое, безоблачное небо…

— …чистое, безоблачное небо, где каждый день перекрещиваются рои воздушных шаров со всякими просвещенными господами… Не очень-то это натуральное небо, дорогой незнакомец!

— Однако ночью при свете звезд, под пенье соловьев вы можете забыть…

— Дело в том, что, — прошептал Дафнис, — беспрерывные полосы электрического света от прожекторов на полигоне бросают сквозь ночь свои гигантские метлы светящегося тумана, они поминутно затмевают свет звезд и от них тускнеет яркий лунный свет на листве деревьев… Ночь тоже уже перестала быть… натуральной.

— Что касается соловьев, — вздохнула Хлоя, — то беспрерывные гудки меденских поездов спугнули их, они больше не поют, милый незнакомец!

— О молодые люди! — вскричал г-н К*. — Вы уж как-то непомерно требовательны. Если вы так сильно любите все НАТУРАЛЬНОЕ, почему вам было не поселиться у моря… как в былые времена… шум прибоя… особенно в грозовую погоду…

— Вы говорите «море», дорогой незнакомец? — сказал Дафнис. — Но ведь мы знаем, что его весьма преувеличенная необъятность звучит как-то глуховато теперь, когда толстый кабель соединяет его самые удаленные друг от друга берега. Да к тому же в море достаточно выплеснуть одну-две бочки масла, чтобы сгладить волны на целую милю в окружности. Что же до молний, то с помощью воздушного змея их можно загнать в бутылку. Даже море не кажется нам теперь… натуральным.

— Во всяком случае, — сказал г-н К *, - для возвышенных душ горы остаются тем прибежищем, где покой…

— Горы? — возразил Дафнис. — А какие?.. Например, Альпы?.. Мон-Сенн?.. С железной дорогой, проходящей через него насквозь, как крысиный ход, и с поездами, окуривающими, словно зловонное кадило, его некогда зеленеющие и вполне подходящие для обитания плато. Скорые поезда со своими скрипящими тормозами поднимаются на горы, спускаются вниз. Горы эти теперь уже не… натуральные!

Наступила минута молчания.

— Так что же, — нарушил его г-н К*, твердо решивший проверить, насколько далеко зайдут в своих парадоксах эти два элегических поклонника Природы, — так что же, молодой человек, намереваетесь вы делать?

— Ну… отказаться от всего этого, — воскликнул Дафнис, — плыть по течению. А чтобы иметь средства для жизни, заняться, если угодно, политикой… Это дело доходное.

При этих словах г-н К* даже вздрогнул и, подавляя смех, взглянул на своих собеседников.

— Ах, вот как?.. А разрешите спросить — я позволяю себе быть нескромным, — что бы вы хотели делать в политике, г-н Дафнис?

— О, — спокойно произнесла Хлоя все тем же приятным и весьма практично звучащим голосом, — поскольку Дафнис сам по себе представляет партию недовольных сельских жителей, милый незнакомец, я посоветовала ему на всякий случай выставить свою не совсем обычную кандидатуру в самом «отсталом» округе нашей страны. Такой найти не так уж трудно. Ну, а что же нужно в наши дни, с точки зрения большинства избирателей, для того, чтобы получить депутатский значок? Прежде всего всячески избегать опасности написать или уже иметь написанной сколько-нибудь хорошую книгу; уметь отказаться от одаренности большим талантом в любом искусстве; делать вид, что презираешь, как некое легкомыслие, все, что касается произведений чистого интеллекта, то есть говорить о них только с покровительственной усмешкой, рассеянной и невозмутимой; ловко уметь вызывать у других представление о себе как о здравомыслящей посредственности; научиться убивать время в обществе трех сотен коллег, либо голосуя по велению свыше, либо доказывая друг другу, что, в сущности, являешься, как и все впрочем, всего-навсего унылым хвастуном, лишенным, за очень редкими исключениями, какого бы то пи было бескорыстия, а по вечерам, разжевывая зубочистку, разглядывать невидящим взглядом толпу, шепча: «Ладно. Все понемногу устраивается, все устраивается». Не правда ли, вот предвари-

тельные условия, которые нужны, чтобы тебя сочли возможным кандидатом. А когда уж ты избран, чувствуешь, что у тебя девять тысяч франков жалованья (и нее прочее), ибо н палате слонами не шутят, тебя именуют «Государством», и ты время от времени устраиваешь своей милой маленькой Хлое заведыванье парой выгодных табачных магазинов! Все это, на мой взгляд, не пустяки, а ремесло, в общем, легкое. Почему бы тебе не попытаться, Дафнис?

— Да я и не очень возражаю, — сказал Дафнис. — Вопрос только в затратах на афиши да в хлопотах, с тошнотворностью которых можно было бы н конце концов примириться. Ведь если бы для успеха нужно было только иметь «убеждения»… Положим их все, дорогой незнакомец, в вашу круглую шляпу и вытянем любое (я чувствую, что у вас легкая рука). Вы вытянете, пари держу, самое лучшее — такое, которое при случае поможет мне выйти сухим из воды. Впрочем, я полагаю, что если позже другое покажется мне более забавным, поласковей улыбнется мне — эхма! — по тому, чего они стоят в наше время, по тому, сколько они весят и что сулят, я даже не потружусь переменить его. Убеждения в наш век тоже, видите ли, утратили… натуральность.

Г-н К*, человек благожелательный, просвещенных взглядов, снизошел до того, что улыбнулся в ответ на эти парадоксы, простительные, как он полагал, из-за юного возраста этих двух преждевременно циничных оригиналов.

— А ведь правда, господин Дафнис, — сказал он, — вы могли бы представлять партию лояльного цинизма и в этом качестве получить немало голосов.

— Тем более, — продолжала Хлоя, — что, если верить клочку газеты, в которую сегодня был завернут сыр, определенные круги хотели бы уравновесить (обнаружив кого-нибудь, в настоящее время еще не найденного) не совсем удобное влияние некоего генерала, которым многие увлекаются, депутата, вошедшего в моду, чья политика…

— Хлоя, — с удивлением прервал ее Дафнис, — ты говоришь: «генерал… генерал, занимающийся политикой, ставший депутатом», — выходит, генерал этот тоже… не натуральный?

— Нет, — произнес г-н К *, на этот раз более серьезным тоном. — Но давайте сделаем выводы, юные мои друзья. Ваша юношеская откровенность, немного странная, но приятная, вызывает у меня симпатию, и я, в свою очередь, должен вам назваться. Я — нынешний глава французского государства, и вы представляетесь мне несколько слишком иронически настроенными его гражданами, но ваша будущая кандидатура, господин Дафнис, кажется мне заслуживающей внимания.

Г-н К* расстегнул свой фрак, и между его жилетом и ослепительно белым накрахмаленным пластроном рубашки показалась алая лента, которая так хорошо смотрится на его портретах и не оставляет никаких сомнений в высоких функциях того, кому она присвоена, как никого не смущающая замена короны.

— Как! Сам король! — вскричали Дафнис и Хлоя, вставая с мест с изумлением и невольным чувством почтения.

— Молодые люди, королей больше нет, — холодным тоном произнес г-и К*, — однако я обладаю властью короля… хотя…

— Понимаю! — прошептал Дафнис с каким-то соболезнованием. — Вы тоже король… не натуральный.

— Во всяком случае, я имею честь быть президентом настоящей республики, — ответил уже более сухо г-н К* и встал с места.

Дафнис слегка кашлянул, но не прерывал гостя из почтения к нему, так как еще не был депутатом.

— В качестве такового я в благодарность за ваше любезное гостеприимство и в виде исключения предоставляю в полное ваше распоряжение на время летних каникул тысяча восемьсот восемьдесят восьмого года эту тихую долинку одного из главных государственных лесных угодий. Охрана наша вас не потревожит. Я хотел бы при более подходящем случае быть вам более полезным, о юные, но запоздалые персонажи из легенды, которую, как я вижу — увы! — сделал обветшалой Прогресс!

— Да будет благословен день… — начал Дафнис, но «король» уже поклонился обоим «пастушкам» и ровным шагом удалился между мертвыми деревьями по направлению к отдаленному старому дворцу.

Г-н К * возвратился в свое королевское жилище, где он, кажется, временно занимает аппартаменты Святого Людовика, наименее нежилые в этом старинном здании, которое сейчас используется только как место сбора для участников охоты или как некое живописное убежище. Достопочтенный президент существующего режима, раскуривая настоящую сигару в молельной победителя Аль-Мансуры, Тайбура и Сента, не мог не признать в глубине души, что любовь к вещам слишком уж натуральным — не более чем одно из наименее осуществимых мечтаний, годных только для того, чтобы развязывать языки отсталых людей. Чтобы вести сейчас свой былой образ жизни, простое сельское существование, словом, чтобы питаться настоящим молоком, настоящим хлебом, настоящим маслом, настоящим сыром, настоящим вином в настоящем лесу, под настоящим небом в настоящей хижине, Дафнис и Хлоя, соединенные чувством истинной любви, безо всяких задних мыслей, должны были бы для начала иметь в своем так называемом сельском домике не менее двадцати тысяч ливров дохода, ибо первое из благ, которым мы в действительности обязаны Науке, — это то обстоятельство, что вещи простые, существенно необходимые и «натуральные» оказались НЕДОСТУПНЫМИ ДЛЯ БЕДНЯКОВ.

Загрузка...