Огюст Вилье де Лиль-Адан Рассказы из книги «ВЫСОКАЯ СТРАСТЬ»

ТАЙНА ЭШАФОТА

Г-ну Эдмону де Гонкуру

Сообщения о недавних казнях приводят мне на память одну необычайную историю. Вот она.

В тот вечер, пятого июня тысяча восемьсот шестьдесят четвертого года, часов около семи, доктор Эдмон Дезире Кути де ла Помре, недавно переведенный из тюрьмы Консьержери в тюрьму Рокет, сидел в камере для приговоренных к смерти; на нем была смирительная рубашка.

Он сидел безмолвный, откинувшись на спинку стула, глядя в одну точку. Свеча, горевшая на столике, освещала его лицо, бледное, ничего не выражавшее. В двух шагах от него, прислонившись к стене, стоял тюремщик; скрестив руки на груди, он наблюдал за приговоренным.

Почти все узники обязаны вседневно выполнять какую-то работу; в случае смерти тюремное начальство вычитает из заработка стоимость савана, каковой оно из своих средств не оплачивает. Одним только приговоренным к смерти не приходится ничего делать.

Господин де ла Помре был не из тех узников, что раскладывают пасьянсы: во взгляде у него не читалось ни страха, ни надежды.

Тридцать четыре года; темноволос; среднего роста и, без преувеличений, отменного сложения; виски с недавних пор подернуты сединой; нервный взгляд из-под полуопущенных век; лоб мыслителя; речь негромкая и отрывистая; мертвенно-бледные руки; чопорное выражение лица, свойственное людям, склонным пускаться в ученые разглагольствования; манеры, изысканность которых отдавала нарочитостью, — таков был его внешний облик.

(Всем памятно, что на заседании парижского окружного суда после того, как стало ясно, что речь защитника, господина Лашо, хоть на сей раз она и была весьма тщательно обоснованна, оказалась бессильной перед тройным воздействием, каковое оказали на умы присяжных публичное разбирательство дела, заключение доктора Гардье и обвинительная речь господина Оскара де Валле, господин де ла Помре был признан виновным в том, что умышленно и в корыстных целях прописал смертельную дозу настоя наперстянки одной даме из числа своих приятельниц, госпоже де По, а потому, в соответствии со статьями 301 и 302 Уголовного кодекса, был приговорен к высшей мере наказания.)

В тот вечер, пятого июня, он не знал еще ни о том, что кассационная жалоба отклонена, ни о том, что в ответ на прошение его близких о пересмотре дела последовал отказ. Защитник его, более удачливый, удостоился аудиенции императора, но слушал тот весьма рассеянно. Почтенный аббат Кроз, который перед каждой казнью распинался в Тюильри до полного изнеможения, моля о помиловании, на сей раз воротился ни с чем. При учете всех обстоятельств дела, замена смертной казни иною мерой наказания обернулась бы, по сути, отменой смертной казни как таковой, не правда ли? Дело было слишком громкое. Поскольку прокуратура не сомневалась в том, что просьба о помиловании будет отклонена и известие об атом поступит в ближайшее время, господин

Хендрейх получил распоряжение явиться па приговоренным девятого июня н пять часов утра.

Внезапно в коридоре послышался грохот ружейных прикладов, которыми часовые стукнули о плиты пола; заскрипел ключ, тяжело поворачивавшийся в замочной скважине; в полутьме блеснули штыки; на пороге камеры появился комендант тюрьмы господин Бокен, рядом с ним стоял посетитель.

Подняв голову, господин де ла Помре с первого взгляда узнал в этом посетителе прославленного хирурга Армана Вельпо.

По знаку начальства тюремщик вышел. Затем удалился и сам господин Бокен, жестом представив друг другу посетителя и приговоренного, и двое коллег внезапно оказались в полном одиночестве, стоя лицом к лицу и не сводя глаз один с другого.

Де ла Помре безмолвно показал доктору Вельпо на свой стул, сам же сел на ту койку, сон на которой для большинства спящих внезапно прерывается пробуждением, знаменующим конец жизни. Поскольку в камере было темновато, знаменитый клиницист подвинул свой стул поближе к… скажем, пациенту, дабы удобней было наблюдать за ним и дабы можно было беседовать вполголоса.

В том году Арману Вельпо должно было исполниться шестьдесят. Он был в апогее славы, унаследовал кресло Ларрея в Институте, возглавил парижскую школу хирургии, прослыл благодаря трудам своим, неизменно отличавшимся силою логики, весьма живой и весьма четкой, одним из светил современной патологии — словом, выдающийся медик уже завоевал себе место в ряду знаменитостей нашего времени.

После недолгого холодного молчания Вельпо заговорил:

— Сударь, поскольку оба мы врачи, можно обойтись без ненужных соболезнований. К тому же заболевание простаты (от которого мне наверняка суждено умереть через два, самое большее — два с половиною года) помещает и меня в разряд приговоренных к смерти, только с отсрочкой в несколько месяцев. А потому без дальнейших околичностей перейдем к делу.

— Так, по-вашему, доктор, мое положение… безнадежно? — перебил де ла Помре.

— Боюсь, что так, — просто ответил Вельпо.

— Время казни назначено?

— Мне это неизвестно; но поскольку дело ваше пока не закрыто, вы, несомненно, можете рассчитывать еще на несколько дней.

Де ла Помре провел рукавом смирительной рубашки по мертвенно бледному лицу.

— Что ж, благодарю. Я приготовлюсь, я уже приготовился; отныне чем раньше, тем лучше.

— Поскольку ваше прошение о помиловании еще не отклонено — по крайней мере, на сей миг, — то предложение, которое я собираюсь вам сделать, следует воспринимать как осуществимое лишь при определенных условиях. Если вы окажетесь помилованы, тем лучше!.. В противном же случае…

Великий хирург запнулся.

— В противном же случае?.. — переспросил де ла Помре.

Вельпо, не ответив, достал из кармана небольшой футляр с медицинскими инструментами, вынул оттуда ланцет п, прорезав левый рукав смирительной рубашки па уровне запястья, прижал средний палец к пульсу молодого узника.

— Господин де ла Помре, — сказал он, — ваш пульс свидетельствует о редкостном хладнокровии, о редкостной твердости духа. Цель моего нынешнего визита к вам (а ее надлежит держать в тайне) состоит в том, чтобы сделать вам одно предложение, весьма своеобразное: даже будучи обращено к медику с вашей энергией, человеку, образ мыслей которого получил закалку в горниле позитивных убеждений нашей науки и которому совершенно чужды всякого рода фантастические представления, внушаемые страхом смерти, предложение это может показаться преступно экстравагантным либо же преступно издевательским. Но мы, врачи, знаем, полагаю, кто мы такие; а потому вы тщательно обдумаете это предложение, как бы оно ни смутило вас в первый миг.

— Я весь внимание, сударь, — отвечал де ла Помре.

— Вам, безусловно, известно, — продолжал Вельпо, — что одну из интереснейших проблем современной физиологии составляет вопрос, остаются ли в головном мозгу у человека какие-то проблески памяти, мышления, реальной восприимчивости по отсечении головы?

При этом неожиданном вступлении приговоренный к смерти вздрогнул; затем, овладев собою, он отвечал:

— Когда вы вошли, доктор, я как раз размышлял над этой проблемой; для меня, впрочем, она представляет двойной интерес.

— Знакомы вы с трудами по этому вопросу — от работ Земмеринга, Сю, Седийо и Биша до современных?

— Более того, в былые времена я даже прослушал ваш курс в анатомическом театре, где препарировались останки казненного.

— Вот как!.. Тогда перейдем к сути. Располагаете ли вы точными сведениями о том, что такое гильотина с хирургической точки зрения?

Де ла Помре, поглядев на Вельпо долгим взглядом, отвечал холодно:

— Нет, сударь.

— Я тщательнейшим образом изучил это приспособление не далее как сегодня, — продолжал, ничуть не смущаясь, доктор Вельпо. — Могу засвидетельствовать: это орудие совершенное. Нож-резак, действующий одновременно как топор-колун, как бердыш и как молот, перерезает наискосок шею пациента за треть секунды. Под воздействием подобного молниеносного удара обезглавливаемый, соответственно, не может испытывать болевых ощущений, подобно тому как их не испытывает солдат, которому оторвало руку ядром на поле брани. За отсутствием времени ощущение не обладает ни длительностью, ни определенностью.

— Но, быть может, ощущается фантомная боль, остаются же две кровоточащие раны? Не зря ведь Жюлиа Фонтенель, приводя свои доводы, задается вопросом, не ведет ли сама мгновенность удара к последствиям более мучительным, чем при казни посредством меча дамасской стали или посредством секиры?

— Бредни, достаточно было Берара, чтобы положить им конец! — ответствовал Вельпо. — Что до меня, я твердо уверен — и уверенность моя зиждется как на сотне опытов, так и на моих наблюдениях, — что мгновенное усекновенье головы в тот же миг, когда производится, повергает обезглавливаемого индивидуума в состояние полнейшего анестезического шока.

Одного только обморока, вызванного сразу же потерей крови, которая в количестве четырех-пяти литров выплескивается из сосудов, причем нередко с такой силой, что орошает окружность радиусом в полметра, было бы достаточно, чтобы успокоить на этот счет самых боязливых. Что же касается бессознательных конвульсий плотского механизма, жизнедеятельность которого была прервана чересчур резко, они свидетельствуют о страдании не в большей степени, чем… ну, скажем, колебательные движения ампутированной ноги, мышцы и нервы которой еще сжимаются, но которая уже не болит. Утверждаю, что при гильотинировании самое мучительное — состояние неопределенности, торжественность роковых приготовлений и психологический шок в момент утренней побудки. Поскольку само отсечение не может восприниматься чувственно, то реальная боль — всего лишь нечто воображаемое. Помилуйте! Уже при неожиданном сильном ударе по голове человек не только не чувствует самого удара, но не осознает происшедшего — подобно тому как простое повреждение позвонков вызывает утрату чувствительности атаксического порядка, а тут и голова отсечена, и спинной хребет разрублен, и прекратилось естественное кровообращение между сердцем и мозгом — разве всего этого недостаточно для того, чтобы в человеческом существе отмерли какие бы то ни было болевые ощущения, даже самые смутные? Быть того не может! И думать нечего! Вам это известно так же хорошо, как и мне!

— И даже лучше, сударь, смею надеяться! — отвечал де ла Помре. — А потому, в сущности, опасаюсь я не физического страдания — грубого и мгновенного, — ведь при расстройстве всех чувств оно едва ли будет ощутимо и тут же угаснет под всевластным воздействием смерти. Нет, я опасаюсь совсем другого.

— Не могли бы вы высказаться определеннее? — проговорил Вельпо.

— Послушайте, — пробормотал де ла Помре, немного помолчав, — в конечном счете, органы памяти и воли (если у человека они помещаются там же, где мы обнаружили их… скажем, у собак) — так вот, органы эти остаются в целости и сохранности, когда падает, резак!

Науке известно слишком много двусмысленных фактов, в равной мере тревожных и непонятных, а потому мне нелегко уверовать в то, что при обезглавливании казнимый лишается сознания в миг казни. Сколько ходит легенд о том, как отрубленная голова обращала взгляд к тому, кто окликнул казненного по имени? Память нервов? Рефлекторные движения? Пустые слова!

Вспомните про ту голову матроса в брестской клинике: через час с четвертью по усекновении зубы ее перекусывали пополам карандаш, просунутый между ними, и действие это, возможно, было вызвано усилием воли!.. Это всего лишь один пример из тысячи, но в данном случае истинная проблема в том, чтобы выяснить, каким образом пришли в движение мышцы обескровленной головы, не привело ли их в действие «я» этого матроса уже после того, как гематоз прекратился.

— Но «я» существует лишь в целостности, — сказал Вельпо.

— Спинной мозг есть продолжение мозжечка, — отвечал де ла Помре. — Где, в таком случае, граница сенсорной целостности? Кто может открыть нам истину? Недели не пройдет, как я это узнаю, о да!., и забуду.

— Быть может, лишь от вас зависит, чтобы человечество узнало всю правду раз и навсегда, — медленно проговорил Вельпо, глядя в глаза собеседнику. — И будем откровенны, из-за этого я и пришел сюда. Меня уполномочила навестить вас комиссия, состоящая из самых выдающихся наших коллег по Парижскому факультету, и вот мой пропуск за подписью самого императора. Он предоставляет мне достаточно большую свободу действий, в случае необходимости — даже возможность отсрочить казнь.

— Объяснитесь… я перестал вас понимать, — растерянно промолвил де ла Помре.

— Господин де ла Помре, я обращаюсь к вам во имя нашей науки, которая всем нам дорога и ради которой нами принесено столько жертв, что нашим великодушным мученикам потерян счет; я обращаюсь к вам с просьбою, исполнение которой потребует от вас — в том случае, для меня более чем гипотетическом, если какие-либо действия экспериментального характера, о коих мы договоримся, окажутся осуществимы, — потребует от вас, повторяю, величайшей энергии и бесстрашия, каких только можно ожидать от человеческого существа. Если ваше прошение о помиловании будет отклонено, то вы как врач обретете в себе самом специалиста, — вполне разбирающегося в той совсем особой хирургической операции, которую вам предстоит претерпеть. А потому ваше содействие было бы неоценимо при попытке… скажем, установить после казни связь с вами в этом мире. Разумеется, сколько бы доброй воли вы ни выказали, все как будто пророчит самые негативные результаты, но однако ж при вашем согласии — все в том же гипотетическом случае, если упомянутые экспериментальные действия не окажутся абсурдом по самой сути, — такого рода попытка дает возможность один-единственный раз из десяти тысяч свершиться, так сказать, чуду и продвинуть вперед всю современную физиологию. А потому упускать такой возможности нельзя, и если вам удастся после казни сделать мне знак, победоносно свидетельствующий о том, что сознание ваше не угасло, вы оставите в истории имя, научная слава которого навсегда смоет воспоминание о вашей социальной небезупречности.

— Вон оно что! — пробормотал де ла Помре, мертвенно-бледный, но с улыбкой, свидетельствовавшей о решимости. — Ага, теперь мне понятней!.. И верно, ведь пытки помогли разобраться в механизме пищеварения, говорит нам Мишло. А… что за экспериментальные действия намерены вы предпринять?.. Гальванизация?.. Возбуждение ресничных окончаний?.. Вливание артериальной крови?.. Все это, знаете ли, не очень-то убедительно, не так ли?

— Само собою разумеется, тотчас же по завершении печальной церемонии останки ваши будут с миром преданы земле, и ничей скальпель вас не коснется, — отвечал Вельпо. — Нет!.. Но в тот миг, когда резак упадет, я буду на месте казни, буду стоять перед вами, подле гильотины. Со всей возможной поспешностью палач передаст мне вашу голову из рук в руки. И тогда — поскольку эксперимент если и может претендовать на серьезность и убедительность, то лишь в силу своей простоты, — я очень внятно прошепчу вам на ухо: «Господин Кути де ла Помре, можете ли вы в данный миг, памятуя о нашем прижизненном договоре, трижды опустить веко правого вашего глаза, но чтобы левый глаз ваш при этом оставался широко открытым?» Если в этот миг вы сможете, как бы ни подергивались ваши лицевые мышцы, троекратно мигнув, уведомить меня, что мои слова услышаны и поняты, и докажете мне это, подчинив таким образом усилию своей воли и памяти пальпебральную мышцу, скуловой нерв и конъюнктиву, преодолев весь ужас, всю смуту прочих ощущений, — этого факта будет довольно, чтобы наша наука осветилась новым светом и в наших взглядах свершилась революция. А уж я сумею, можете не сомневаться, поведать обо всем этом таким образом, что вы оставите по себе память не как о преступнике, но прежде всего как о герое.

Выслушав странные эти слова, господин де ла Помре испытал, видимо, столь глубокое потрясение, что с минуту молчал, словно в каменном оцепенении, не своди с хирурга расширившихся зрачков. Затем, не произнеся ни слона, он встал, в задумчивости стал шагать по камере и, грустно покачав головой, сказал:

— Чудовищная сила удара разрушит мое «я». Никаких сил человеческих, никакой воли не хватит, чтобы справиться с подобной задачей. К тому же утверждают, что при гильотинировании шансы сохранить признаки жизни у людей неодинаковы. И все же… наведайтесь сюда снова, сударь, в утро казни. Я отвечу вам, готов ли пойти на этот эксперимент, пугающий, возмутительный и иллюзорный одновременно. В случае моего отказа уповаю, что вы из корректности оставите мою голову в покое, не правда ли, пусть себе спокойно расстается с остатками жизни, истекая кровью в оловянном ведре, куда ее швырнут.

— Итак, до скорой встречи, господин де ла Помре, — сказал Вельпо, вставая в свои черед. — Поразмыслите над моим предложением.

Они обменялись поклоном.

Через мгновение доктор Вельпо вышел из камеры, тюремщик снова занял свой пост, а приговоренный к смерти, смирившись, вытянулся на койке и погрузился то ли в сон, то ли в раздумья.

Четыре дня спустя около половины шестого утра в камеру вошли господин Бокен, аббат Кроз, господин Клод и господин Потье, секретарь императорского двора. Господин де ла Помре проснулся и, узнав, что час казни настал, сел на койке; он был очень бледен, но оделся быстро. Затем побеседовал десять минут с аббатом Крозом, которого хорошо встречал и в прежние его визиты: известно, что сей святой служитель церкви обладал боговдохновенным даром внушать приговоренным мужество в последний час. При виде доктора Вельпо, входившего в камеру, де ла Помре проговорил:

— Я потрудился над собой. Глядите.

И покуда длилось чтение приговора, он пристально смотрел на хирурга широко раскрытым левым глазом, плотно зажмурив правый.

Вельпо отвесил ему низкий поклон, затем, повернувшись к Хендрейху, который входил в камеру со своими подручными, он очень быстро обменялся с палачом многозначительными кивками.

Приготовления к казни не заняли много времени: было замечено, что феномен волос, седеющих на глазах под ножницами, на сей раз места не имел. Когда духовник шепотом читал приговоренному прощальное письмо от жены, на глазах у того выступили слезы, которые священник благочестиво отер, подобрав обрезок ворота его сорочки. Когда приговоренный встал, на плечи ему накинули его редингот и сняли наручники. От стакана водки он отказался и в сопровождении эскорта проследовал в коридор. Подойдя к тюремным воротам, он заметил на пороге своего коллегу.

— До скорой встречи, — сказал он ему чуть слышно, — и прощайте!

Внезапно широкие железные створки приоткрылись, а затем и раздвинулись перед ним.

В тюрьму хлынул утренний ветер; светало, вдали простиралась широкая площадь, оцепленная двойным кордоном кавалерии; прямо напротив, охваченный полукольцом конных жандармов, которые при появлении осужденного обнажили со звоном сабли, высился эшафот. На некотором расстоянии от него стояли кучками представители прессы; кое-кто из них снял шляпу.

Из-за деревьев доносился смутный гомон толпы, распаленной ночным ожиданием. На крышах и в окнах кабачков виднелись девицы с помятыми, свинцово-бледными лицами, в кричащих шелках, некоторые все еще сжимали в руках бутылку шампанского; они вытягивали шеи, рядом уныло маячили черные сюртуки. Над площадью в утреннем небе сновали ласточки.

Самодовлеюще заполняя пространство и прочерчивая небо, гильотина словно отбрасывала в бесконечную даль горизонта тень от своих воздетых ввысь рук, между которыми в рассветной голубизне мерцала последняя звезда.

При виде этой траурной картины де ла Помре вздрогнул, затем решительно зашагал к помосту… Он поднялся по ступенькам — в ту пору на полмост вела лестница. Теперь треугольный резак поблескивал на черной перекладине, застя звезду. Перед роковою плахой осужденный поцеловал сначала распятие, затем печальное послание — прядь собственных волос, которую аббат Кроз подобрал, когда его стригли, готовя к казни, и теперь поднес к его губам. «Для нее!..» — проговорил де ла Помре.

Силуэты пятерых персонажей четко вырисовывались на эшафоте; молчание в этот миг стало таким глубоким, что до трагической группы донесся треск сука, обломившегося под тяжестью какого-то зеваки, чей-то крик, неясные мерзкие смешки. И когда забили часы, последнего удара которых ему не суждено было услышать, господин де ла Помре увидел напротив, по другую сторону эшафота, своего странного экспериментатора, который разглядывал его, положив ладонь на помост. Осужденный собрался с силами, закрыл глаза.

Внезапно доска, к которой пристегнули осужденного, упала, верхний полукруг ошейника с продольным разрезом для лезвия сомкнулся у него на шее с нижним полукружием, блеснул резак. Страшный удар тряхнул помост; лошади вздыбились от магнетического запаха крови, и эхо еще не успело стихнуть, а окровавленная голова уже трепетала меж бесстрастных ладоней хирурга Правосудия, окрашивая в алое его пальцы, манжеты, одежду.

Лицо было мрачно, чудовищно бело; глаза снова раскрылись, взгляд казался рассеянным, брови перекосились, конвульсивная улыбка обнажила лязгающие зубы; на подбородке, под самой челюстью, была содрана кожа.

Вельпо проворно наклонился к голове и четко прошептал ей в правое ухо условный вопрос. Как ни был крепок духом этот человек, результат заставил его содрогнуться в каком-то холодном ужасе: веко правого глаза опускалось, левый, широко раскрытый, глядел на него.

— Во имя самого Господа и нашей человеческой сути, еще дважды тот же знак! — вскричал он в некотором замешательстве.

Ресницы разомкнулись, словно от внутреннего усилия, но веко не поднялось более. С каждой секундой лицо все больше застывало, леденело, каменело. Все было кончено.

Доктор Вельпо отдал мертвую голову господину Хендрейху, который, открыв корзину, положил ее, согласно обычаю, между ног уже окоченевшего туловища.

Великий хирург ополоснул руки в одном из ведер с водой, предназначенной для мытья машины, — этим уже занимались подручные палача. Вокруг двигались, расходясь, озабоченные люди, доктора Вельпо никто не узнал. Все так же молча он вытер руки.

Затем — с челом задумчивым и строгим! — он медленно проследовал к своему экипажу, дожидавшемуся на углу близ тюрьмы. Садясь в карету, он заметил тюремный фургон, крупной рысью кативший к Монпарнасу.


Перевод А.Косс

НОВАЯ ПРОФЕССИЯ

В ближайшем времени на страницах «Нувель де ла Провенс» можно будет ознакомиться с фактами, излагающимися ниже тем газетным слогом, как известно, двусмысленным и глумливым, подчас макароническим, а нередко и тривиальным, который в ходу, надо признаться, у иных слишком уж завзятых радикалов. Слог этот, натужно шутливый, свидетельствует лишь о своего рода возвращении к животному состоянию.

«Недавно вступившая в брачный союз с блистательным и уже ставшим притчею во языцех виконтом Илером де Ротибалем, достойным отпрыском одного из знатнейших среди мелкопоместного дворянства родов Ангумуа, очаровательная, юная и меланхолическая виконтесса Эрминия — увы! — де Ротибаль, в девичестве Бономе, прогуливалась вчера в достаточно поздний час по парку у себя в поместье, и рука ее томно покоилась на рукаве мундира хорошо известного в свете подпоручика кавалерии, ее кузена. Внезапно откуда-то сверху, как полагают, с верхушки одного из высоких деревьев в дальней части парка, раздался грохот, подобный громкому выстрелу из карабина. Обворожительная молодая женщина испустила вопль и, истекая кровью, упала в объятия своего великолепного спутника. Сбежались слуги. Когда хозяйка усадьбы была доставлена к себе в опочивальню, присутствовавшие заметили, что она при смерти: прелестная головка была весьма основательно пробита неким метательным снарядом, каковой искусные медики, призванные со всею поспешностью, покуда не смогли извлечь из-под роскошных кудрей, слипшихся на зияющей ране. Нынче утром, примерно без десяти десять, после продолжительного, мучительного и спазмодического коматозного состояния виконтесса испустила последний вздох. Специалисты приступают к вскрытию головного мозга; метательный снаряд по извлечении будет передан в распоряжение следственных органов.

Серьезные подозрения тяжким бременем ложатся на супруга усопшей, ревность которого, если принимать на веру слушки, могла пробудиться, и отнюдь не без основания, уже давно. Обстоятельство, заслуживающее особого внимания: двадцать минут спустя после события, когда виконта повсюду разыскивали, агенты нашей полиции схватили его на вокзале в тот момент, когда с чемоданом в руке он вскакивал в вагон экспресса, отбывавшего в столицу. Господин де Ротибаль был препровожден к господину следователю, каковой оказался в отсутствии (отлучившись, дабы констатировать еще пять преступлений), а потому виконт провел ночь в камере предварительного заключения. По дороге к господину следователю задержанный соблаговолил сообщить господину комиссару полиции всего лишь о некоем «Обществе разводчиков» (?), в парижское правление какового он хотел (тщетно) телеграфировать, дабы отсрочить, как он сказал, выполнение важного заказа. Возможно, он уже симулирует помешательство? Надо полагать, к тому времени, когда будут опубликованы эти строки, с подследственного уже снимут первый допрос. Ожидаются признания весьма важного характера. Местные жители пребывают в волнении.

Поспешим, однако же, успокоить читателей: несмотря на «титул» подследственного, на сей раз духовенству не удастся спрятать дело под сукно, поскольку, слава Богу, небеса больше не вмешиваются в наши земные судебные разбирательства».

Вот странная беседа, восстановленная по материалам протокола за подписью господина секретаря суда и при чтении способная вызвать негодование даже самых отъявленных скептиков, каковая имела место на следующее утро в кабинете господина следователя, куда к моменту приезда должностного лица был препровожден господин виконт де Ротибаль, проведший ночь в камере предварительного заключения. Достопочтенный юрист в первый миг, казалось, испытал удивление при виде молодого человека, изысканные манеры и облик которого словно бы заранее свидетельствовали о непричастности к гнусному злодеянию, приписывавшемуся ему общественным мнением.

Однако когда господин следователь — все же строго и угрожающе — напомнил молодому аристократу, что ему предстоит узреть останки той, кого все уже именуют его жертвою, господин виконт де Ротибаль прервал своего собеседника и с самою светской улыбкой, никогда не сходившей с его уст, проговорил, поправив свой монокль, с величайшим самообладанием:

— Сударь, вы удивительным образом заблуждаетесь, должен вас предупредить. Одно из главнейших неудовольствий, причиненных мне этим загадочным злоключением, состоит в том, что я обвиняюсь в поступке, который выставляет меня в самом смешном свете. Вот она, толпа, и ее праздные толки! Помилуйте: мне — и вдруг взбираться на какой-то сук, сидеть там в засаде лишь для того, чтобы подстрелить, словно какую-то перепелку, премилую женщину, да к тому же мою жену? И вдобавок еще «из ревности»?.. Ну нет, поистине, я оказался бы слишком скверной заменою Тамберлика и иже с ним, чтобы допеть партию Отелло до этакого до-диеза. Даже если предположить, что я способен на подобную причуду, неужели мне бы не хватило ума позаботиться по крайней мере, чтобы меня схватили на месте преступления? Оставим это. И кстати, знаете ли, давайте-ка рассеем разом все подозрения. Профессия, которую я избрал, по сути своей не совместима с устарелыми крайностями такого рода: я — разводчик.

— Как, простите?

— О да, и разводчик, который по части разводов даст сто очков вперед самому парламенту. Но тут гражданский долг требует от меня откровенности, а посему объяснюсь понятней.

Прожив в брачном союзе полгода (это мой обычный срок, сударь), мы с виконтессой, должен признаться, покончили с иллюзиями, ослеплявшими нас на первых порах, и были связаны лишь той исполненной нежности и почтения дружбой, которая так приятно располагает ко взаимной откровенности. Видите ли, мы, люди светские, не придаем чрезмерного значения признаниям в новых сердечных склонностях, которые с течением времени могут возникнуть у супругов. Короче, дабы в двух словах ознакомить вас с истинными нашими отношениями, объясню, на каких условиях мы заключили сей союз. Задолго до того, как я связал себя узами Гименея с мадемуазель Бономе, мне стало ясно, что наследное мое достояние весьма быстро растаяло в пламени, всепожирающей силе которого способствовали карты, женщины и кутежи; и вот, очутившись в самом бедственном положении, когда и лучший друг не ссудил бы мне пятисот луидоров, я вынужден был признать, что следует, как говорится, шагать в ногу с веком. Но как при этом сохранить достоинство? Благородное происхождение обязывает!.. Изрядно поломав себе голову над этим вопросом, я решился, дабы не прозябать в праздности, основать «Общество разводчиков» и стал его председателем.

Вот увидите, как все просто. Колумбово яйцо. Прибавлю даже, что общество было тайное, и лишь загадочное происшествие, из-за которого я столь нелепым образом оказался у вас во власти, вынуждает меня открыть тайну. Впрочем, баста! Поскольку я все равно выхожу из игры, после меня хоть потоп!

— Продолжайте… продолжайте… — проговорил господин следователь, глядя на виконта во все глаза.

— Итак, начну.

Тут молодой аристократ заговорил фальцетом и с чрезвычайною живостью произнес нижеследующую речь:.

— Получив своевременно уведомление от одного из наших агентов (ищейки с тончайшим нюхом, не сомневайтесь!) о том, что такая-то юная особа из «почтенного семейства» в сердечных своих делах зашла слишком далеко, я, нимало не мешкая, нежданно-негаданно оказываюсь на месте действия, в провинции (причем поездка финансируется «Обществом» с последующей выплатой долга плюс пятнадцать процентов роста) и без труда нахожу способ быть представленным удрученным родителям. И тут я даю понять (в самых изысканных и щадящих ухо иносказаниях, разумеется), что я готов принести в жертву честь рода, дабы роды не принесли бесчестья опечаленному семейству, и прикрыть гербовым щитом Ротибалей (мы, впрочем, сказать по правде, хоть и породисты, но породы вполне домашней) хрупкое создание, которому предстоит в ближайшем будущем поселиться в нашей Солнечной системе, — свершается же это событие, скажем, во время традиционной поездки в Италию; но поскольку «дело есть дело», как превосходно выразился творец бессмертной пиесы «Честь и деньги», моя такса — сто тысяч звонких франков чистоганчиком тут же, при заключении этого временного брачного союза. Вот видите, я не отстаю от века. Моя система обеспечивает счастье всем. Короче, я из числа тех, чья могильная плита украсится надписью: «Transiit benefaciendo»[1]. Дабы стать хозяином положения, я умею ввернуть в беседе с невестой, с помощью множества поэтических обиняков, что Природа, в день моего рождения пребывавшая в более игривом настроении, чем обычно, наделила меня близорукостью… вполне добровольной. Полгода спустя по договоренности с виконтессой я обращаюсь к нескольким членам нашего общества, дабы они выступили свидетелями, подтверждающими несовместимость наших характеров, мое дурное обращение с супругой и расточительный образ жизни, при необходимости — то, что я состою с кем-то в незаконном сожительстве, — все это под условием, что и я готов оказать им соответствующую услугу, ибо единство — залог силы. Я беру всю вину на себя, для виду что есть мочи противлюсь… и оп-ля! развожусь, оставляя фамилию и титул МОЕМУ отпрыску, он теперь Ротибаль если не по всем статям, то, как видите, по всем статьям. А наши сто тысяч франков — при нас.

В следующем полугодии, получив новое уведомление, я вновь выхожу на сцену, но уже в другой провинции; поскольку благодаря предыдушим накоплениям я но всеоружии, у кого могу я вызвать подозрения?

Та же игра. Полгода спустя — оп-ля! — я развожусь. И так далее. Мoe состояние растет, как снежный ком. Как обеспечить себе успех? Все дело в постоянных упражнениях. Видите, как просто? Повторяю вам — колумбово яйцо.

Выслушав эти слова, господин следователь довольно долго в безмолвии созерцал юного победителя, потом начал было:

— Низменный цинизм, с коим…

— Позвольте! — прервал его — как и прежде, улыбаясь! — господин де Ротибаль тем же сладчайшим голосом. — Я собирался подвести черту под списком (все та же цифра — шесть), заключив последний мой союз. Надо знать меру. К тому же ныне мое состояние исчисляется прекрасной суммой, видевшейся мне в мечтах, — миллионом, свободным от каких бы то ни было долгов и доставшимся мне НАИЗАКОННЕЙШИМ образом. Итак, я собирался удалиться от дел, предоставив шестой моей виконтессе возможность любоваться на досуге сколько душе угодно в обществе ее дражайшего кузена тремя никому не нужными жемчужинами в гербе Ротибалей, поскольку делу о нашем разводе (о котором мы договорились еще перед помолвкой) уже был дан ход, итак, я собирался — наконец-то! — вернуться в Париж и снова зажить — но на сей раз памятуя о прошлом опыте и не торопясь — милой и сладостной холостяцкой жизнью, единственной, которую может и должен вести дворянин истинно современного склада, когда ваши сбиры потребовали, чтобы я следовал за ними, и по дороге рассказали мне о трагическом происшествии вчерашнего вечера. Превосходно. Но тяжелая ночь быстро миновала.

Сейчас на дворе день. Вы человек серьезный, иным и быть не можете. Поразмыслите. Можно ли допустить, чтобы человек с моими правилами, с моим характером — человек, для которого супружеская любовь стоит не более, чем одна из тех жалких монет из малоценного красножелтого металла, каковые в просторечии именуются медяками, — чтобы человек со столь позитивными, практическими, устоявшимися склонностями, поощряемый всем нашим законодательством, — чтобы такой человек впал в безумие, пойдя на явный и ненужный скандал? Прикончить собственную жену! Вон куда вас занесло! Ад и проклятье!.. Нет. Я слишком порядочный человек, сударь, чтобы пойти на убийство собственной жены! Короче, я сделал своим поприщем роль образцового супруга и на том стою.

— Одним словом, — вопросил почтенный юрист, — дабы восстановить утраченное состояние, вы избрали такой род занятий, как узаконенное многоженство? Ваша профессия — выдавать замуж собственных жен?

— На ваш взгляд, было бы предпочтительней, чтобы я подался в литераторы?

— Чем бросаться из одной крайности в другую, не могли бы вы разве испросить себе какое-то достойное место?

— Премного благодарен! Чтобы вызвать всеобщую жалость? Или через покровителей выхлопотать должность железнодорожного обходчика? Превеликая удача, только свидетельство о назначении почти всегда приходит после кончины просителя — как помилование для четырех сержантов из Лa-Рошели! Нет уж, слуга покорный! Да вы и сами знаете, вы ведь серьезный человек: бестрепетно разорить собственную жену, перебраться на жительство к какой-нибудь малютке нестрогих нравов, с изяществом и сноровкой передернуть карту в клубе и при этом пропускать все толки мимо ушей — короче, любой ценой остаться тем, кого называют блистательным человеком, — вот способ существования, который всегда будет куда элегантнее. Все прочее? Безделки, через неделю их простят или о них позабудут. Поверьте, не стоит идти наперекор мнению света.

К чему вызывать улыбки тех, кто составляет сливки общества? Раз того требует долг и благоприличие, что ж, будем превозносить мораль, которая существует лишь в мечтах и которой никто не придерживается, а сами будем довольствоваться тою, которая в ходу: обломки копий, коими потрясал Рыцарь Печального Образа, давным-давно истлели в лавках наших торговцев старой рухлядью. И по сей причине мне очень жаль бедняг, которые в своей оголтелой и неисправимой отсталости отказали бы мне в уважении, — впрочем, я знаю ему цену, так что меня это мало трогает. Со всем тем, сударь, поскольку, к великому своему изумлению, я оказался вдовцом — престранная развязка, никак не входившая в мои планы, — и поскольку сейчас не время вдаваться в дальнейшие подробности, с вашего соизволения, я отправлюсь воздать последний долг той, которая ушла от нас; полагаю, ее безутешный кузен барон де 3. уже облекся в траур; мешкать долее с моей стороны было бы неподобающе… что же касается расследования обстоятельств дела, вы ведь поработаете на месте происшествия серьезнее, чем здесь, не правда ли? Итак, в путь; мой тильбюри, полагаю, ожидает меня внизу; отсюда до моей усадьбы минут двадцать, не более.

С такими словами — господин следователь внимал им все еще с приоткрытым ртом — виконт де Ротибаль взял свою шляпу, лежавшую на соседнем стуле, и поднялся с места, собираясь пропустить вперед почтенного юриста.


В этот-то миг в кабинет вошел поспешно господин полицейский комиссар города ***, прибывший из усадьбы виконта.

Он передал господину следователю запечатанный конверт, затем отвесил глубокий поклон молодому аристократу:

— Вот отчет о вскрытии, составленный в моем присутствии доктора-ми-экспертами, — промолвил он.

Быстро пробежав глазами докторское послание, почтенный юрист, явно повергнутый снова в крайнее изумление, торжественно прочел вслух нижеследующий доклад (составленный, как и газетная статья, в том же радикальном стиле, букет какового незаменим для ароматизации носовых платков и каковой мы имели случай восхвалить в начале рассказа):


«Господин судебный следователь!

Спешим доложить вам о результатах вскрытия. Нынче утром, около восьми часов, мы имели честь извлечь из тканей головного мозга госпожи виконтессы де Ротибаль инородное тело, явившееся причиною ее гибели. Не сомневаемся, что ваше удивление не уступит, если это возможно, нашему, когда вам станет известно, что тело это — весьма любопытный образчик из царства минералов; а вовсе не свинцовый слиток. Вот объяснение, простое и причудливое одновременно, того, каким манером сей образчик попал в головной мозг очаровательной покойницы.

Прежде всего да соизволит господин следователь припомнить, что во Франции нашими прекрасными летними ночами, в те часы, когда Природа замирает, если можно так выразиться, во вселенском чувстве Любви, тысячами, да, тысячами насчитываются (по утверждениям науки, известным и самым непосвященным) те блестящие метеоры, те лунные камни, которые бороздят — порою взрываясь с грохотом, подобным грохоту выстрела из огнестрельного оружия, — нашу атмосферу. И вот удивительнейшая вещь! Оказывается, по зрелом анализе мы вынуждены безоговорочно признать: госпожа виконтесса, о коей все мы скорбим, стала безвинною жертвою роковой случайности, вызванной такого рода феноменом. При взрыве, каковой произошел на уровне крон самых высоких деревьев в парке, от аэролита отделился осколок, смертоносный, подобно осколку пушечного ядра, каковой и угодил — при почти отвесном падении — прямо в голову младой мечтательницы, увы! Таким образом, все упреки мы должны адресовать планете-спутнице, иными словами, Луне. По сей причине декан нашего университета, профессор естественной истории, имеет честь обратиться к господину виконту де Ротибалю, прося его согласия на то, чтобы сей пагубный обломок метеора небесного был выставлен в городском музее.

Истинность всего вышеизложенного заверяем нашими подписями

д-р Л***, д-р К***.

Июнь месяц, год 1885».


— Гляди-ка! И впрямь чудо! — без тени волнения воскликнул господин де Ротибаль по окончании чтения. — А эта жалкая газетенка еще пыталась острить на мой счет, что «небеса не вмешиваются в наши делишки!»

Мгновение стояла глубокая тишина, затем следователь объявил:

— Господин виконт, вы свободны!..

Господин де Ротибаль, не преминув сдержанно улыбнуться, отвесил поклон.

Минуту спустя, внизу, на площади, в окружении толпы, радостными кликами приветствовавшей его возвращение, виконт, закурив папиросу, поспешно чиркнул карандашом — как всегда, он держался весьма корректно — два слова, извещавших «Общество разводчиков», что дело нужно прекратить. Он велел груму отнести депешу на телеграф.

Затем, привычным жестом взяв поводья, он пустил коней рысцой, и легкий экипаж исчез в конце дороги, что вела к усадьбе виконта.


Перевод А.Косс

Загрузка...