Равнинный рейд

Над равниной спускался вечер. Солнце давно уже зашло, но над волнистой линией горизонта все еще горела широкая желто-зеленая полоса. С востока же надвигалась ночь. Вдали темнели стога сена, высокие остроконечные тополя, холмы, а скошенные луга казались темными и холодными, будто вода. В слабом свете гаснущего заката свежо и чисто, как кусок брынзы, белела передняя стена сыроварни, окруженная со всех сторон густыми тенями фруктовых деревьев.

На ступеньках, опустив на колени натруженные, мозолистые руки, сидел ссутулясь пожилой человек в вылинявшей бумажной рубашке и резиновом фартуке. Выражение недавней усталости уже исчезло с его лица, и сейчас он просто отдыхал, ничего не видя и не слыша. Глубокое спокойствие равнины, казалось, не доходило до его сознания, но оно было в нем самом, подобно тому как одежда его была пропитана стойким кисловатым запахом брынзы, которого сам он не замечал.

Лет ему было около шестидесяти. Его заросшее лицо перерезали глубокие морщины. В волосах виднелась седина. Он давно уже сидел неподвижно, но его латаная рубаха, мокрая от пота и рассола, все никак не просыхала. Шла середина августа, и крестьяне дней пять как перестали приносить молоко, но дел на сыроварне хватало. Два его молодых помощника ушли на праздник в соседнее село, и всю вторую половину дня он крутился один. Старика это не тяготило — в последнее время он даже предпочитал работать в одиночестве вместо того, чтобы часами слушать беззаботную болтовню и веселый хохот парней, поглощенных своими любовными историями. При воспоминании о ребятах он нахмурился — времена нынче тяжелые. До гулянок ли сейчас?

В это мгновение ему почудилось, что где-то вдали, у лилового холма, застучала колесами повозка. Но напрасно он вслушивался в тишину — звук так и не повторился. Вокруг не видать было ни телеги, ни людей, и равнина покоилась в сумерках все такая же неподвижная, тихая и безлюдная.

Там, откуда донесся шум, на склоне пологого косогора, высилось три черных дерева с круглыми шапками листвы. Ниже проходила дорога — почти невидимая из-за оград, разделявших виноградники. Любопытно, кого бы это могло принести сюда в эту пору?! Вглядевшись повнимательней, сыровар различил фигуру пешехода, и мгновенно его зоркий глаз узнал белый пиджак старосты. Другого такого пиджака не было на селе.

Брови старика недовольно сдвинулись — лицо стало замкнутым и строгим. Ему уже не раз приходилось слышать, что староста встречается здесь с любовницей, женой мобилизованного из другого села, которая ночует в шалаше на винограднике, но видеть он его не видел. Сердце старика захлестнуло злобой — на днях его собственная дочь намекнула ему, что, мол, староста увивается и за ней.

В это мгновение на узкой тропке, что вилась среди фруктовых деревьев, показалось двое неизвестных. Сыровар удивленно посмотрел на них, но не шевельнулся с места. Это были молодые ребята — в мятых брюках, резиновых царвулях[1], заросшие густой щетиной. Они тихонько переговаривались между собой, даже не глядя в сторону сыровара, но тот смутно почувствовал в их поведении что-то тревожное и неестественное. Ребята тем временем подошли поближе. Один из них — низенький и взлохмаченный, в зимнем свитере, почему-то широко улыбнулся старику, но улыбка вышла натянутой.

— Добрый вечер, папаша! — начал он и чуть сдвинул кепку на затылок. — Ты, никак, один сегодня?

Сыровар поднял взгляд на гостей. Панибратский тон незнакомца не понравился ему, и старик хмуро повел бровями. Другой, повыше, с загорелым и обветренным лицом, с толстыми бледными губами, неотступно наблюдал за ним, держа руки в карманах зеленой потрепанной брезентовой куртки.

— Чего вам надо? — буркнул сыровар.

— Мы к ребятам, — усмехнулся низкий.

— Нету их. На праздник ушли! — коротко бросил сыровар и отвернулся. Весь его вид красноречиво говорил: «Ладно, спросили и убирайтесь! Нечего мне тут с вами лясы точить!»

Парни вопросительно переглянулись, потом неловко замолчали. Тот, что повыше, наконец вынул руки из карманов зеленой куртки и наклонился над стариком:

— Слышь, папаша, мы партизаны… Только не подымай шуму…

Сыровар дернул головой и ошеломленно уставился на пришельцев. Лица их стали серьезными и напряженными, глаза испытующе смотрели на него. Заметив проблеск радости в его взгляде, парень повыше облегченно вздохнул и на мгновение даже перестал чувствовать тяжесть пистолета в правом кармане куртки.

— Н-но как? — поперхнулся от волнения старик. — Какие ж могут быть партизаны на равнине?!

— Могут, как видишь! — добродушно засмеялся низенький крепыш. — И не такое теперь случается…

В это время на узкой тропке выросло еще трое. Быстро оглянувшись, они бросились в разные концы сада. По их серьезным озабоченным лицам, по винтовкам, взятым наперевес, старик убедился: сыроварня и впрямь захвачена партизанами. А на тропку вышла новая группа и направилась прямо к нему.

Одеты они были разношерстно — кто в брезентовые туристские куртки, кто в солдатское, а один, с ручным пулеметом через плечо, щеголял в полицейской форме. Опытный глаз сыровара прикинул, что они хорошо вооружены — лучше, чем он ожидал. С гранатами, прицепленными к поясу, с поблескивающими патронташами через плечо, все они сжимали в руках боевые винтовки. На одной из солдатских фуражек старик заметил пятиконечную звездочку, и сердце его забилось радостью. Нет никаких сомнений — перед ним настоящие партизаны! Как и первые, они были в мятой, поношенной одежде с приставшими соломинками, травинками, пятнами желтой глины.

— Старик один, товарищ командир, — доложил высокий партизан. — Прикажете начинать?

— Начинайте! — распорядился командир и внимательно, с недоверием поглядел на старика.

Сыровару стало не по себе. Он, конечно, никогда не думал, что сюда, в густонаселенную равнину, где на каждом шагу село, могут спуститься партизаны, но в минуты вечернего отдыха и в нередкие бессонные ночи ему не раз приходила в голову мысль, пусть пока еще очень робкая, что ежели он поднимется в горы, то наверняка повстречает партизан. Да, иначе представлял он себе эту встречу!.. Как все нескладно вышло… А он-то воображал, что получится по-другому — торжественно и сердечно! Но вот партизаны сновали вокруг, не обращая на него ни малейшего внимания, а он, неловкий и какой-то чужой, топтался в стороне и не знал, что сказать, как дать им понять, что он свой. Ему хотелось пожать им руки — каждому в отдельности, пригласить: «Садитесь, ребята! Будьте как дома!», но слова застревали у него в горле, и только в глазах щипало. Но почему же он все-таки молчит? Характер, что ли, у него такой дурацкий или за годы одиночества он и впрямь сделался чужим?

— Начинайте! — повторил командир. — Времени терять нельзя!

Сыровар оглянулся на командира. Это был русый, голубоглазый здоровяк, в тесной курсантской форме без погон, с крупным носом и руками крестьянина. «Хозяин, — решил про себя старик. — Из тех испольщиков, что сплошь да рядом управляются получше господ». Юноша спокойно отдавал распоряжения, зорким, наметанным взглядом наблюдал, что еще надо сделать. По тому, как он произносил слова, чувствовалось, что он здешний. Командир поглядел на сыроварню — на этот раз с некоторым беспокойством — и подошел к высокому бойцу. «Того и гляди еще руки свяжут! — залился краской стыда старик. — Как мне сказать, чтобы поверили?!»

Только он было набрался храбрости и открыл наконец рот, как к нему подошел невысокий широкоплечий молодой человек с умным и спокойным лицом. «Видать, из города. Ученый», — пронеслось в голове у сыровара, хотя одет паренек был, как и все, в мятые брюки и брезентовую куртку. И кожа у него обветрилась, как у всех, от жизни на открытом воздухе. Только ботинки — туристские, на добротной, толстой подошве — казались новыми и подобранными по ноге. Низенький, подойдя к нему вплотную, как это делают близорукие, дружелюбно спросил:

— Ну как, папаша, есть у тебя сыр?

— Найдется! — ответил обрадованный мастер. — Берите сколько душе угодно!

Партизаны засмеялись.

— Взять-то мы возьмем, — заметил парень, — но что останется, надо так разделать, чтоб и псы воротили нос…

— Зачем? — удивился сыровар.

— Как зачем? Ты что ж это, не знаешь, кто нынче жрет брынзу да сыр? Вот в вашем селе, к примеру, скажи, едят теперь люди сыр?

— Да как вам сказать? Едят помаленьку…

Вокруг снова засмеялись.

— Едят кто что успел припрятать. А тот, что вы делаете здесь, отсылают прямехонько немцам…

Старик вздрогнул от неожиданности. Ему, конечно, приходилось слышать, что болгарской брынзой и сыром кормят гитлеровскую армию, но он никогда не представлял себе, что именно его брынзу и сыр могут есть фашистские молодчики. При одной мысли об этом у него перехватило дыхание, и, не зная, что сказать, сыровар пробормотал невнятно:

— Ну, что же, вам виднее, ребята! Делайте, как решили…

— Эй, папаша, принеси керосину! — крикнул кто-то из глубины помещения.

Когда наливали в брынзу керосин, у сыровара защемило сердце. Десятки лет добросовестной работы научили его ценить свой труд, беречь каждый кусочек брынзы. А здесь столько ведер молока, столько дней непосильной работы — и все вдруг летит к черту! Но старик в ту же секунду устыдился своих мыслей. Тоже нашел, что жалеть сейчас! Да может эту самую брынзу в то время, как у него такие гости, и вправду едят немцы!..

— Лейте, лейте! — проговорил он вдруг и не узнал своего голоса. — Чтоб ей было пусто, этой брынзе!

Зря сказал: тот, в новых ботинках, может решить по его голосу, что он это не от души… А юлить с этими людьми нельзя — все, что угодно, но не ложь…

Вдруг сыровара пронзила мысль: староста! Ведь перед тем, как прийти партизанам, он видел его идущим по дороге к сыроварне! И, обернувшись, старик решительно потянул за руку командира, просматривавшего наряды.

— Староста идет! — выкрикнул он. — Как же это я забыл?!.

— Какой староста?

— Наш… Белосельский…

Командир и тот, в туристских ботинках, быстро переглянулись.

— Откуда ты знаешь? — подозрительно уставился на него командир.

— Видел на дороге… Он сюда шел…

— Давно?

— Перед тем, как вам прийти. Теперь уж, должно, близко.

Партизаны снова переглянулись. Парень в туристских ботинках подошел поближе к командиру и тихо, но настойчиво сказал:

— Надо обязательно проверить!

Командир, кивнув, выбежал за дверь. Низенький, в ботинках, подошел поближе, к старому мастеру и, будто видя его впервые, спросил:

— Вашего старосту Асеновым зовут?

— Асеновым.

— Он, значит! — присвистнул парень.

Лицо его сразу посерьезнело. По неподвижному, остановившемуся взгляду было видно, что он размышляет.

— Ну, и как тебе… этот ваш староста?

— Мерзавец! — мрачно буркнул старик.

Парень довольно засмеялся.

— Вот и мы тоже слыхали, — покачал он головой и снова поглядел на мастера.

— Еще бы! — внезапно распалился старик. — Другого такого и не сыщешь!

— Он был, говорят, околийским[2] начальником?

— Был, да не в наших краях… С женой начальника, сказывают, спутался, вот его и разжаловали…

— Он, вроде, агроном?

— Агроном, — кивнул старик. — Но в поле выходит только на охоту — с бабами баловаться…

Партизан снова усмехнулся и посмотрел в окно… Сумерки сгустились, но на дворе было еще отлично видно. Только небо на западе позеленело, да старые деревья на холме сделались совсем черными. Партизаны, что еще совсем недавно деловито сновали по саду, теперь попрятались, и тропинка выглядела безлюдной. Уставясь пустым взглядом вдаль, парень в ботинках, казалось, никого не видел — он только прерывисто вздохнул, и в это мгновение старый мастер по каким-то еле уловимым признакам понял: человек этот не только ученый, но и умный. И даже малость страшный… Не разберешь, как далеко он видит и как далеко летят его мысли. А на вид совсем обыкновенный — маленький, в жеваной одежде… Но как быстро вылетел командир, стоило маленькому шепнуть два слова… Сыровар глубоко вздохнул и опасливо покосился на полуоткрытую дверь. В зеленой полосе неба над горизонтом горела вечерняя звезда. Но мастеру было не до звезд. Он прислушался. Ничего. Спокойно. И вдруг тишину наступающей ночи рассек пронзительный крик совы. Партизан чуть заметно вздрогнул.

— Идут! — прошептал он.

На тропинке показался парень в белых царвулях из свиной кожи и винтовкой под мышкой. Подойдя, он весело крикнул:

— Попался, товарищ комиссар! Ведут!..

Спустя немного времени к дому подвели пойманного старосту. Он был в одной рубашке с оторванными пуговицами и разодранным рукавом, с брови стекала струйка крови. Дыша тяжело, как человек, долго боровшийся или бежавший, староста нервно покусывал губы. Сзади, в нескольких шагах от него, шел командир, небрежно сунув под мышку белый пиджак старосты.

* * *

Помимо всего прочего, за что староста должен был держать ответ, он еще оказал сопротивление при аресте. Один из молодых партизан, усевшись на низенький треногий стульчик, то и дело ощупывал пальцем вздувшуюся верхнюю губу и мрачно поглядывал на арестованного. После первого взрыва возмущения сельский начальник попритих, и нахальный огонек в его глазах, известный каждому на селе, потускнел и угас. Он сидел на скамейке у стены, сгорбив плотные, широкие плечи, и глаза его, ни на чем не останавливаясь, затравленно бегали по сторонам. Командир холодно и испытующе продолжал наблюдать за ним. «Такой, — подумалось ему, — ко всему глух и слеп и дрожит только, как бы с его милостью ничего не приключилось». Красное, откормленное лицо старосты нервно вздрагивало, время от времени он проводил кончиком языка по засохшим губам.

Подойдя поближе к двери и наклонившись над бумагами, комиссар что-то искал в слабом сумеречном свете. Старик встал и, хлопая по карманам, принялся искать спички. Стекло у керосиновой лампы было совершенно черным от копоти, и он ловко протер его клочком мятой газеты. Желтый, тускло мерцающий свет озарил лица присутствующих, но за чанами и в углах сыроварни стало еще темней. Командир передвинул лампу, и его огромная, резкая тень выросла на стене. Партизаны, усевшись где попало и опираясь на свои винтовки, с мрачным любопытством поглядывали на старосту. Нет, не с одним только любопытством, смутно почувствовал сыровар, но и еще с чем-то таким, что заставило его вздрогнуть. Комиссар наконец нашел то, что искал и, не оборачиваясь к старосте, спросил:

— Как тебя зовут?

— Ангел Петров, — ни на секунду не задумываясь, тут же выпалил староста.

— Асенов зовут вас, господин староста, Асенов… — сверкнул глазами комиссар. — Ангел Петров Асенов.

Тон его не оставлял сомнений. Круглое юношеское лицо враз утратило выражение доброты и стало жестким и властным. Поднеся к лампе свой листок, он еще раз пробежал его глазами.

— Тебе, Асенов, — твердо произнес он, — вынесен смертный приговор.

— Мне?! — в растерянности вскочил с места староста. — Мне смертный приговор?!.

Комиссар нахмурился еще больше. Партизаны молчали. Набравшись храбрости, староста выкрикнул:

— Какой такой приговор?! Кто меня судил?!

— Приговор вынесен партизанским отрядом! — прервал его комиссар.

— Каким отрядом? Ничего не знаю… Я такими вещами не занимаюсь… Я староста… Об отряде не слыхал…

— Слыхал, сукин сын! — с нескрываемой ненавистью бросил ему в лицо один из партизан.

Комиссар сделал знак молчать.

— Нечего время тянуть с ним попусту! — строго сказал он и повернулся к старосте: — Слушай, что здесь написано: «За издевательства над мирным населением…»

— Неправда! — выкрикнул по-бабьи староста. Потом откашлялся и сипло повторил: — Неправда! С какой стати?

— Не перебивай! — взорвался комиссар. — Слушай! «…и за сотрудничество с полицией, вследствие чего было арестовано шестнадцать молодых патриотов Белосела, а двое из них после зверских пыток были убиты без суда в околийском управлении…»

— Неправда! — снова закричал староста, но уже не так уверенно.

Комиссар метнул на него разъяренный взгляд, но промолчал. Придвинувшись к лампе, он продолжал читать:

— За совершение вышеуказанных преступлений староста Белосела Ангел Петров Асенов приговаривается к расстрелу. Приговор привести в исполнение, не производя дополнительного следствия, а только после устного уведомления осужденного при первом удобном случае».

— Какое еще там следствие! — удивился высокий в зеленой куртке. — А ежели так уж оно вам приспичило, пожалуйста — вот человек из его села. Можете у него спросить!..

Староста обрадовался и, с надеждой обернувшись к пожилому мастеру, промолвил мягко:

— Скажи, бай[3] Атанас! Скажи все по совести!

Сыровар в растерянности обернулся к старосте, не веря своим ушам.

— Товарищ комиссар, — поморщился командир. — Ясно сказано — без дополнительного следствия.

— Знаю, — кивнул головой комиссар. — И все же вреда от этого не будет — пусть человек скажет…

— Чего там говорить! — вздохнул старик. — Насильник! От него вся околия стонет… А то, что наши ребята убиты, это я еще не знал…

— Убиты! — стрельнув ненавидящим взглядом в старосту, подтвердил командир. Потом поднялся, подошел к комиссару и шепнул ему что-то на ухо. Комиссар кивнул головой.

— Правильно! — сказал он и обернулся к партизанам. — Нечего, ребята, тянуть. Выводите его!

Староста до такой степени пал духом, что когда ему вязали руки, он машинально подчинялся, не издав более ни звука. Лицо его побелело как полотно, в уголке рта собралась слюна. Перед тем, как его вывели, командир тихо распорядился:

— Будете ждать моего приказа! И глядите в оба! Не зевайте!

Как только дверь захлопнулась за старостой, партизаны шумно повставали с мест. Молоденький паренек в гимназическом мундирчике словно оправдывался в чем-то перед собой:

— Так ему и надо! Заслужил! Он-то наших не жалел…

Комиссар снисходительно улыбнулся. Тени деловито сновавших партизан плясали и скрещивались на стене. Откуда-то из глубины сыроварни голос командира озабоченно поторопил:

— Давайте, ребята, поживее!

Гулко раздавались удары топора, разбивавшего деревянные чаны. Выждав паузу, сыровар встал со своей низенькой табуреточки и обратился к комиссару:

— Что я вам хотел сказать. — Его худощавое морщинистое лицо выражало беспокойство.

— Что, папаша, котлов стало жалко?

Мастер смутился еще больше.

— Чего там! Котлы так — ерунда! — забормотал он. — Я не про то хотел сказать — взяли бы вы меня с собой…

— С собой? — изумился комиссар.

— Ага… С собой… В горы…

Командир, что случился рядом, фыркнул:

— Староват, папаша…

— Ты с этим, парень, не шути, — строго сказал мастер. — И постарее меня уходили…

— Правильно, правильно, папаша, — успокоил его комиссар. — Сколько тебе лет?

— Мне? Пятьдесят шесть…

Командир впервые внимательно, с ног до головы, оглядел сыровара.

— И правда, силенка в тебе еще, пожалуй, есть, — вяло согласился он.

— Я один тут со всем справлюсь, — просто сказал старик.

— В партии состоишь? — спросил комиссар.

Лицо мастера чуть заметно дрогнуло, но комиссар этого не заметил.

— Нет, в партии не состою. Но участвовал в Сентябрьском восстании[4]

— Ну, хоть с кем-нибудь из наших ты связан?

— Зять мой коммунист, да он сейчас в тюрьме… Это произвело впечатление.

— Как его зовут?

— Величко Георгиев… Из Белосела, мы жили вместе…

— Что-то я не слыхал…

— Ну, раз вы не хотите верить, то и об чем тут толковать, — горько вздохнул мастер.

Он сразу как-то весь поник, лицо стало отчужденным, безучастным.

Комиссар, заложив за спину свои чуть коротковатые руки и опустив голову, стал в раздумье шагать из угла в угол. Чаны были уже разбиты, сыр выброшен и растоптан. В это мгновение за дверью ухнул выстрел, послышались тяжелые и торопливые шаги, а затем часто и тревожно застрочил автомат. Партизаны, побросав топоры, схватились за винтовки и замерли в напряжении. Спустя минуту стрельба прекратилась — так же внезапно, как и началась. В воцарившейся тишине — ни шагов, ни голосов, ни выстрелов — было что-то неспокойное. Вдруг за дверью выругались в сердцах. Партизаны, переглянувшись, повыскакивали в сад.

Сыровар вышел последним. Возле дома, поперек тропинки, с руками, связанными за спиной, лежал неподвижно староста. Головы его не было видно — ее скрывали лопухи, но старик отчетливо различил темные пятна крови на рубашке. Хоть он и ожидал увидеть это, все же ему сделалось не по себе. Командир, взглянув на убитого, насупился:

— Как это произошло?

— Повели мы его, — возбужденно стал объяснять один из охраны. — И черт его дернул побежать. Я стрелял, да вроде не попал. Хорошо еще, что Янко подоспел с автоматом…

— Я ж предупреждал — глядите в оба!

Провинившийся пожал плечами.

Комиссар, напряженно смотревший, в широкую безжизненную спину старосты, произнес:

— Развяжите ему руки…

Один из бойцов, присев на корточки, разрезал узел перочинным ножом.

— По заслугам получил, мерзавец! — как-то чересчур громко повторил молоденький партизан в гимназическом мундире. — Собаке собачья смерть!

— Ты что — уж не жалеть ли его вздумал? — покосился на него командир. Паренек покраснел. Комиссар похлопал его по плечу и мягко сказал:

— Ничего. Привыкнешь…

— Давайте, ребята, собирайтесь, — обеспокоенно произнес командир. — Стрельбу нашу небось слыхали…

— А сколько до села? — повернулся комиссар к старому мастеру. Тот вздрогнул.

— До Белосела четыре километра, но до Извора гораздо ближе…

— Сыроварню надо поджечь, — твердо и достаточно громко, чтобы его услыхали все, приказал политкомиссар. — Нельзя бросать дело на половине…

Командир резко обернулся.

— К чему это надо — поджигать?

— А как? Им, что ли, оставить?

— Слушай, Тимошкин, — сдерживая раздражение, стал убеждать его командир. — Зачем подвергать себя лишней опасности? Сыроварню ведь нельзя использовать…

— А помещение можно, так? Что нам мешает его поджечь?

— Да то, что зарево видно издалека. А во всех трех селах полиция…

— Полиции в селах не так уж много… И по телефону не дозвонишься — связь с городом прервана.

Командир, заметив, что партизаны прислушиваются к их спору, замолчал. Он командовал боевой группой, но Тимошкин входил в штаб отряда, и слова его имели вес. Но как только они остались одни, командир опять повторил:

— Незачем напрасно рисковать.

Комиссар оглянулся на партизан, таскавших сушняк.

— Поговорим по дороге! — возразил он нетерпеливо и тут же в душе упрекнул себя за тон.

Когда в сыроварне уже полыхал костер, комиссар вдруг вспомнил о мастере, который стоял невдалеке от него, все такой же чужой и безучастный, с невидящими глазами.

— Эй, папаша! — окликнул он его. — Что же ты не собираешься?

— Я не понял, — растерялся старик. — Я подумал…

— Давай, давай! — бросил на ходу Тимошкин.

Пока старик дрожащими руками собирал свой немудреный скарб и заталкивал его в холщовую торбу, сыроварня занялась. Клубы дыма и языки пламени вырывались из открытых окон, крыша зловеще затрещала. Притаившись рядом в саду, партизаны наблюдали за пожаром и с тревогой прислушивались к ночи — все такой же безмолвной и таинственной. Стало уже совсем темно. Но по небу все еще бродили бледные отсветы — туманные дымки каких-то далеких отражений, сквозь которые с трудом пробивались лучи звезд. Единственное, что можно было различить, кроме треска горящих балок, — это протяжное кваканье лягушек да августовский стрекот цикад.

* * *

В общем волнении и спешке старый сыровар совсем позабыл о стуке колес, который он слыхал перед приходом партизан. А между тем он не ошибся: староста Белосела проехал в бричке примерно в километре от сыроварни. Правивший повозкой Манол Монев, слуга общины, невзрачный человечек, привык уже к подобным выездам с сельским начальником. Доехав до подножия холма, он остановил откормленную лошадь и вопросительно взглянул на старосту.

— Убери повозку с дороги! — лаконично распорядился тот и соскочил на землю. Вскоре его широкая, плотная спина, туго обтянутая белой материей пиджака, мелькнула где-то у поворота дороги. Слуга развернул бричку. Продолжая сидеть на козлах, только осторожно привстав, когда повозка пересекала канаву, Манол въехал в орешник. Староста не решался оставлять бричку перед самым виноградником любовницы, и слуге велено было дожидаться здесь. А когда он вернется, Манол не знал и не осмеливался спрашивать: может, в полночь, может, через два часа, а может, и на рассвете, как уже раз случилось…

На всякий случай он выпряг лошадь, привязал ее и, потоптавшись на месте и не придумав ничего лучшего, прилег рядом на траву. Одиночество, теплый вечер, неотступные, навязчивые мысли о греховном времяпрепровождении начальника не давали ему покоя. Перед Манолом на мгновение всплыло круглое белое лицо крестьянки с черными, словно подведенными бровями, ее склонившаяся над мотыгой сильная, здоровая спина — и Манол, застонав, вскочил:

— Тьфу, не по летам мне это!

Чтобы рассеяться, он взялся за оглобли и закатил бричку поглубже в заросли. Потом, отвязав лошадь, пересек дорогу и спустился в луга. Здесь он вбил в землю маленький колышек и заботливо привязал животное. Стемнело. Небо на западе меркло. Манол бесцельно походил, поскучал — и вспомнил вдруг о грецких орехах, что росли на Богдановском винограднике, наверху, у подножия холма. Делать было все равно нечего, и он отправился туда.

Когда Манол поднялся наверх, тьма сгустилась. Шалаша не было видно — только вдали едва заметно белели стены сыроварни. Хилый, изможденный человек тяжело опустился на землю — и вдруг вскочил как ужаленный. Откуда-то со стороны сыроварни прогремел одинокий выстрел, а вслед за ним застрочил автомат. Рассыльный замер на месте. Что это значит? И кто бы это мог стрелять в поле из автомата?

Рассыльный прислушался и торопливо начал спускаться вниз. От страха и оттого, что склон был крутой, ноги у него подкашивались. Поэтому, очутившись в виноградниках, он с облегчением перевел дыхание. Холодные, чуточку клейкие листья били Манола по лицу, но он ничего не замечал. Добравшись до места, где его оставил староста, Манол дрожа забился в орешник и сел рядом с повозкой. Загадочные выстрелы, темень, глушь — все это леденило душу. Он посидел еще немного, а потом осторожно встал. Первой его мыслью было впрячь повозку и немедля бежать. Но вспомнив, что лошадь пасется на полянке, по другую сторону дороги, он закусил губу. Что делать? Всматриваясь в темноту, он подумал о странных выстрелах. И ощутил вдруг жгучее любопытство — что же все-таки произошло?!

Меж тем вдали, среди ветвей деревьев, заалело бледное зарево. Манол не сразу и заметил его. Но когда оно разрослось, когда стали явно различимы огненные языки пламени, слуга оцепенел от ужаса. «Ну и дела, — пробормотал он. — Эх, лошадь бы сюда!» Но лошадь была довольно далеко, а пересекать открытую поляну он не решался. Совладав, наконец, с собой, рассыльный решил подобраться к лошади виноградниками, в обход.

Он с опаской оглянулся по сторонам, перемахнул через дорогу и нырнул в виноградники. Но не прошел он и нескольких метров, как чьи-то далекие шаги, хруст веток и приглушенные голоса заставили его спрятаться за кустами ежевики. Голоса вскоре утихли, но шаги слышались все явственней, умножались, шли на него. Рассыльный до предела напряг зрение — и разглядел человеческие головы, а над ними, на фоне неба, штыки. У него занялся дух. Неизвестные двигались прямо на него, и он словно врос в землю.

Но вот те, что шли первыми, остановились — на полянке собралось несколько человек. На плече одного из неизвестных Манол различил силуэт пулемета.

— Не сюда! — произнес кто-то в темноте. — Так мы выйдем на дорогу!

Голос показался рассыльному знакомым, словно он слышал его много раз. Обменявшись несколькими словами, люди снова двинулись в путь. Но шаги уже не приближались, а удалялись. И за первой группой шли, похоже, другие…

Наконец, голоса замолкли, но Манол еще несколько минут не выходил из-за кустов, лихорадочно соображая. «Партизаны, — догадался он. — Как пить дать, партизаны. Подожгли сыроварню — и бежать!» И опять его заело любопытство. Коли нет никакой опасности, отчего не пойти, не посмотреть? Он поднялся, сделал несколько шагов и остановился в нерешительности. Потом любопытство все же взяло верх над бессмысленным животным страхом, и он, уже не думая, ринулся вперед, глядя на оранжевое зарево пожара, словно ослепленный им. Но когда он очутился в саду, страх снова схватил его за горло. Он посмотрел на сыроварню. Пламя вырывалось из обугленного остова громадными рыжими языками, рассыпавшими тысячи искр. Зато ночные тени от этого казались еще темней. Рассыльный на цыпочках пересек сад, но, когда ступил на тропинку, вдруг отпрянул назад. Там, в каких-нибудь двух шагах от него, лежал, освещенный пожаром, труп старосты. Рассыльный с секунду постоял неподвижно, не в силах шевельнуть ни рукой, ни ногой, потом издал нечеловеческий вопль и, спотыкаясь, не разбирая дороги, понесся обратно, вниз.

Как он нашел повозку, как впряг лошадь — Манол не помнил. Он пришел в себя лишь тогда, когда вдали, наконец, показались мерцающие огни села. Всю дорогу он мучительно думал. Въезжая на тихие, спящие улицы, он невольно оглянулся назад и увидел за далеким холмом слабый отблеск пожара. Там, возле горящей сыроварни, лежало мертвое тело старосты. Он зябко повел плечами. И решил: про партизан ни слова! Про все другое можно рассказать, но про партизан — нет! Почему он пришел к этому решению, Манол и сам не понимал: то ли ему хотелось помочь тем, кто убил ненавистного старосту, то ли он боялся произнести вслух само это слово «партизаны»… Одно лишь было ему совершенно ясно: о встрече с партизанами — молчок!

* * *

Полицейский участок в Белоселе помещался в бывшем здании общинного суда. Начальником его был старший полицейский Флоров, по прозвищу Валах. Родом он был из далекого придунайского селения, но уже не первый год жил бобылем в тесной комнатенке тут же при участке, хотя был женат и, как рассказывают люди, имел даже троих детей. Жену он заставил в одиночку нести все тяготы по хозяйству, а оно было отнюдь не бедное… Еще с юношеских лет Валах почувствовал непреодолимое влечение к папкам, канцеляриям, строгой форме и одновременно лютую ненависть к нечистоте и беспорядку старого отцовского двора. Отслужив положенное в солдатах, он ненадолго вернулся домой — для того только, чтобы жениться, — и опять покинул село в форме курсанта полицейского училища. Молодой исполнительный полицейский, жадный до власти и чинов, он очень быстро продвигался по службе и, обскакав своих коллег, получил, наконец, самостоятельную и ответственную должность начальника полицейского участка.

В субботу вечером старший полицейский сидел в своей чистенькой канцелярии и мелким старательным почерком с завитушками писал донесение начальству. Весь его внешний облик являл подтянутость и опрятность. Хотя волосы у него были светлые, лицо, словно покрытое равномерным слоем краски, было цвета ржаного хлеба. Даже на губах лежал такой же коричневый оттенок, а зеленые колючие глаза с удовольствием скользили по строчкам. Он останавливался, любовался написанным и продолжал заботливо нанизывать ровненькие, аккуратненькие буковки. Верный своим привычкам, Флоров расстегнул только верхние пуговицы мундира, и из-под него виднелась чистая рубашка с вылинявшей от стирки вышивкой. Флоров уже почти заканчивал донесение, когда в дверь тихонько постучали.

— Войдите! — сказал он строго, дописал последнее слово и тогда лишь повернул голову. На пороге, с шапкой в руках, стоял рассыльный общины.

— Ну, чего там у тебя еще?

Увидев растерянное лицо Манола, старший полицейский тут же догадался: случилось что-то необыкновенное. Необыкновенного он не любил — оно противоречило его идеалу аккуратности и порядка, но и не избегал его, так как оно давало ему возможность выдвинуться. Слуга сделал шаг вперед.

— Господин начальник, — пролепетал он. — Там… старосту убили…

— Что? — не поверил своим ушам Флоров. — Что ты такое говоришь?

Слуга, уставясь в землю, молчал.

— Что ты говоришь! — вскочил полицейский, схватил рассыльного за ворот и притянул его к себе. — Кто его убил?

— Убили, господин начальник, — сокрушенно выдохнул он.

— Кто убил, я тебя спрашиваю?

При виде злого лица полицейского, его колючих зеленых глаз, рассыльный не выдержал и проговорился:

— Партизаны убили… на сыроварне…

— Ты в своем уме?! — взревел полицейский. — О каких ты партизанах болтаешь? Кто это тебе сказал?

— Сам видел, господин начальник… Там, возле сыроварни…

— Может, это наши ребята? Что-нибудь из-за бабы?

— Нет, какое там — партизаны, — махнул рукою Манол.

Только сейчас до Флорова дошло, что дело действительно серьезное. Постаравшись взять себя в руки, он грубо приказал рассыльному:

— А ну, расскажи подробно!

Слуга присел на краешек стула и, заикаясь от волнения, начал свой бессвязный рассказ. Он то и дело забегал вперед, нещадно путал имена и время, так что Флорову приходилось останавливать и переспрашивать его. Уловив, наконец, суть дела, Флоров повернулся к рассыльному спиной и стал крутить ручку телефона.

— А сыровар? — вспомнил он вдруг. — Ты бай Атанаса видел?

— Нет, не видел, — ответил рассыльный. А в ушах у него прозвучал знакомый голос, услышанный на тропинке. Так это же… голос сыровара! К счастью, полицейский все еще стоял спиной и не заметил смятения и растерянности, изобразившихся на лице слуги. Флоров долго мудрил над телефоном, раздраженно повторяя в трубку: «Алло, алло, алло!» Потом в досаде отошел от аппарата:

— Перерезали провода…

Подумав, он обратился к рассыльному:

— Лошадь ты распряг?

— Нет, — пробормотал тот.

— Тогда немедленно вызови докторшу и жди меня у брички. Ясно?

Как только слуга вышел за дверь, начальник участка собрал полицейских и стал отдавать распоряжения: двое вместе с докторшей немедленно отправятся на сыроварню и освидетельствуют труп. Сам он поедет за 15 километров в соседний город, околийский центр, и предупредит местные власти о налете партизан. После того как подчиненные вышли, Флоров застегнул на все пуговицы мундир, тщательно осмотрел свой черный браунинг, вставил недостающие патроны в магазин, и сунул пистолет в карман. В дверях он помедлил и, вернувшись, снял со стены свой автомат, висевший на гвозде над раскладушкой. Внизу, у повозки, под фонарем, его уже дожидался рассыльный и полная, седая докторша. Он задумчиво взглянул на них и в последний раз распорядился:

— Если староста уже мертвый, оставьте его на месте и не трогайте…

Флоров почувствовал на себе неприязненный взгляд женщины, спокойно завязывавшей платок, и раздраженно прикрикнул на рассыльного:

— Давай, бай Манол, садись!

— Может, кто другой отвезет вас, господин начальник, — неуверенно начал слуга. — Я уж на ногах не держусь!..

Но полицейский не стал и слушать.

— Трогай, бай Манол!

Рассыльный скрепя сердце сел на козлы и дернул поводья. Когда они выехали из села в черное, глухое ночное поле, слуга почувствовал, как у него мурашки по спине поползли. А ну как партизаны выставили засаду где-нибудь у шоссе? И чем дальше катилась бричка в кромешную тьму, тем страшнее ему делалось, тем противней ныло под ложечкой. И кто его только тянул за язык? Надо же было проговориться перед Флоровым! Ночь была темная, небо черное, озаренное лишь неспокойным мерцанием звезд, и всякий пень или придорожный камень казались ему лежащим человеком, приготовившимся стрелять. Страх его рос неудержимо: он душил его, перехватывал дыхание. Манола бросало то в жар, то в холод, руки не слушались, и он с трудом удерживал поводья. Чтобы приободриться, он то и дело оборачивался назад и боязливо поглядывал на полицейского, сидевшего с напряженным, окаменелым лицом. Почему он так ощетинился, так сторожко уставился вперед? Тоже боится партизан? Рассыльный вздрагивал и снова начинал всматриваться вдаль — в пустынное, мрачное шоссе с черными недвижными силуэтами деревьев.

Только когда он увидел впереди тусклые электрические огни городка, он вздохнул, хоть и не совсем еще успокоившись, и перестал погонять лошадь.

* * *

Каждую субботу, часов с восьми, в квартире околийского начальника Киселова обычно играли в покер. Собиралась, как правило, одна и та же компания — капитан полиции Мирковский, зубной врач и молоденький студент, сын текстильного фабриканта Сурдолова. Мальчишка играл из рук вон плохо, но расплачивался наличными — поэтому его терпели. Непременным участником четверки был, разумеется, хозяин. Киселов, еще совсем не старый человек, стал околийским начальником недавно. В маленьком провинциальном городке знали подноготную каждого, но о нем известно было мало. Поговаривали, что он подкидыш и вырос в каком-то софийском приюте. Что он кончил юридический факультет, а потом Школу офицеров запаса. Кончил блестяще: об этом свидетельствовали его дорогие золотые часы с надписью «За отличие». Было так же точно известно, что перед тем, как приехать сюда, он занимал должность коменданта в организуемых властями летних рабочих лагерях. Как он получил пост околийского начальника, из-за которого передралось несколько пронырливых мерзавцев из местных, — этого никто не знал. С людьми он вел себя более высокомерно, чем это позволял ему его пост, а к службе относился с некоторым презрением, словно рассматривал ее как трамплин для достижения иной, более высокой цели. При всем при этом обязанности свои он выполнял исключительно серьезно, так что те, кто его назначил, не жалели о выборе.

С самого приезда околийский начальник жил у бывшего судьи Кынева, занимая неприветливую комнату, заставленную старомодной мебелью. Квартирант и его хозяин — нервный, капризный и старомодный, как его комната, старик — недолюбливали друг друга и, встречаясь в темном коридоре, здоровались сквозь зубы, принужденно. Старик рассердился еще в первый день, когда квартирант бесцеремонно снял со стенки его юношеский портрет — в канотье, со стоячим воротничком и кокетливой тросточкой. На гвозде теперь красовалось новое розовое полотенце с вытканной надписью по краям «Боже, храни Болгарию». Если б не это полотенце и свежеструганая рама с противокомарной сеткой в окне, комната походила бы не на жилье процветающего молодого человека, а на чулан со старым барахлом.

Но когда к Киселову по субботам приходили его друзья, комната меняла облик. Круглый стол с жесткими стульями выдвигался на середину, над ним густыми сизыми клубами повисал едкий табачный дым, к которому примешивался тонкий запах приносимой капитаном Мирковским мастики[5]. В этот вечер он пришел первым, вынул из кармана бутылку и благоговейно водрузил ее на стол. Это был высокий лысый мужчина с рыхлым, мучнистого цвета лицом, которое никогда не покрывалось загаром, и жесткими, свисающими вниз грязновато-русыми усами. Налив себе мастики и подцепив на вилку несколько кружочков огурцов, он встал, расставив ноги, посреди комнаты и, держа рюмку в руке, спросил небрежно:

— Слушай, Киселов, что ты думаешь делать с Борисом Рачевым?..

— А что думать? — холодно ответил околийский. — Передам его следователю и все…

— Ты ж знаешь — областной просил за него!

— Раз просит, пусть издает приказ, — возразил с неприязнью Киселов, расправляя тонкими пальцами зеленое сукно стола.

— Можно я без приказа…

— Нельзя! — взорвался околийский начальник. — Завтра проверят — и весь спрос с меня… Я вообще не могу понять, с какой это стати областной директор заступается за коммуниста. Кое-кто сделает из этого хорошенький вывод!

— Зачем же так далеко… Рачев ему родня…

— Тем хуже! — зло прервал его Киселов. — Стыдиться надо таких родных, а не потакать им. У меня один подход к коммунистам: или мы их раздавим сегодня, или они нас раздавят завтра. И брось ты областного — он просто хочет все перевалить на нас…

Капитан Мирковский помолчал, а затем, слегка покачиваясь на расставленных ногах, сказал с неопределенной улыбкой:

— Не умеешь ты вести себя с начальством, Киселов. Не сделать тебе карьеры…

Околийский криво усмехнулся, словно хотел сказать капитану: «Я не делаю карьеры, дурак. Я делаю большую карьеру!» Капитан уловил смысл этой полупрезрительной улыбки, нахмурился, задетый, а его усы, казалось, злобно ощетинились.

— Ну и маньяк же ты, братец мой! — вырвалось у него. — Бог знает, что думаешь о себе! С людьми ведешь себя так, будто они ничтожества перед тобой, нуль! А если уж на то пошло, то коммунистов у меня на счету в сто раз больше, чем у тебя. Только я не важничаю, как ты…

В дверь настойчиво позвонили.

— Это мое дело, как себя вести! — холодно процедил сквозь зубы Киселов и отправился открывать. — А что обо мне думают твои приятели, мне совершенно безразлично.

Он вернулся с юным Сурдоловым. На фоне подчеркнутой франтоватости студента убожество комнаты, где они сидели, стало еще заметней. На юноше был новый дорогой костюм в мелкую клеточку, голубая рубашка с модным высоким воротничком и длинными манжетами, на которых поблескивали золотые запонки, и, несмотря на жару, шелковый галстук с булавкой. Это мануфактурное сияние подействовало на служителей власти подавляюще, и они угрюмо замолчали. Вместе с тяжелым запахом одеколона Сурдолов принес и неприятную новость — русские снова прорвали линию немецкой обороны под Харьковом.

— Откуда ты знаешь? — окрысился на него околийский начальник.

Сурдолов пожал плечами и с расческой в руке подошел вразвалочку к зеркалу. Густые волосы его мелко вились и не поддавались гребенке. Поэтому, несмотря на модный костюм, выглядел он провинциально.

— Смотри, запечатаю и ваш приемник! — пригрозил околийский начальник. — Чтоб сплетни не разносили…

Студент заботливо подул на гребенку.

— В том-то и дело, что это не сплетня, а чистая правда! — сказал он и спрятал гребешок в карман. — Что-то у твоих друзей дела не клеятся…

— А кто твои друзья? Скажи! — взъерепенился околийский.

— Речь идет не о друзьях, а об интересах! — заявил запальчиво студент. — Если хотите знать, то англичане куда более культурная нация…

Его самоуверенность и спесь раздражали капитана.

— Эй, ты, ворона мануфактурная! От кого ты слыхал эти глупости? От отца?

— Почему? У самого есть голова на плечах…

Киселов сжал челюсти.

— Ты скажи своему отцу — пусть понапрасну не надеется. Если немцы проиграют войну, за спиной у них останутся только змеи да пепелища…

— И у нас? — с вызовом спросил студент.

— И у нас! И везде!

— Нет уж, дудки! — вспылил Сурдолов. — Для нас еще не все потеряно…

С круглого откормленного лица студента долго еще не сходили пятна возбуждения и злости. Не рассеял его даже приход зубного врача Досева. Этот низенький, толстый человек был в неряшливых белых брюках и потрепанном пиджачке, хотя, все это знали, за последние годы он загребал деньги как никогда. Досев предпочитал отмалчиваться при спорах. Его невзрачное, серое лицо обычно ничего не выражало, и все-таки Киселов, чувствуя его жадную, слабую и трусливую душу, глубоко его презирал. Врач ощутил накаленную атмосферу и неуверенно спросил:

— Ну, как? Будем играть?

Стол выдвинули на середину комнаты, достали новую колоду карт и начали игру. Время от времени капитан Мирковский вытаскивал из-под стола бутылку мастики и разливал по рюмкам. Окна были распахнуты, но капитан очень скоро вспотел и расстегнул воротничок голубого мундира. Из-под мундира виднелась белая, противно-веснушчатая кожа с редкими рыжими волосками на груди. Все увлеклись игрой, зеленое сукно покрылось разноцветными фишками. В этот вечер околийский начальник против обыкновения проигрывал. Он все не мог придти в себя после неприятного разговора и сообщения о Харькове. Поведение наглого студентишки да и Мирковского угнетало его. «Нескладный день! — повторял про себя околийский, рассеянно сдавая карты. — С какой стати этот глупый пижон и этот пьяница со мной фамильярничают? Тоже нашли приятеля!» Кровь снова хлынула ему в лицо, он допустил грубую ошибку — и сразу крупно проиграл.

Часов около десяти раздался длинный и нервозный звонок. Киселов вышел, а Мирковский, дожидаясь его, нетерпеливо сжимал свои три валета в руках. Банк был крупный, а остальным карты, судя по всему, попались неважные. Бросив алчный, собственнический взгляд на кучку фишек, Мирковский крикнул:

— Давай, Киселов! До каких пор тебя тут ждать?!

Начальник вернулся чем-то расстроенный. Кивнув капитану, он сказал хрипловатым, изменившимся голосом:

— Мирковский, выйди на минутку!

Оба вышли в темный коридор.

— Что случилось? — тревожно спросил Мирковский.

— У нас появились партизаны! — приглушенно произнес Киселов. — Сообщили из околийского управления…

— Не может быть! — опешил капитан. — Где их видели? Когда?

— У Белосела… Я пойду — надо все разузнать подробно…

Мирковский непристойно выругался.

— Тише! — одернул его капитан и посмотрел на дверь. — Лети быстрей к поручику Черкезову. Поднимите части по тревоге…

— А после?

— После приходите ко мне, в околийское управление. Ну, не задерживайся, иди…

Он вернулся в комнату. Гости в тревожном недоумении все еще сидели за столом.

— Господа! — сказал он как можно спокойней. — К сожалению, придется прекратить игру. У нас служебные дела!

Врач и студент испуганно переглянулись. Околийский, поняв их мысли, добавил:

— Ничего особенного не произошло. Но я попросил бы не комментировать этот случай.

Околийское управление было от дома в двух шагах, и Киселов почти бежал. Но, приблизившись к зданию управления, он нарочно замедлил шаг и пошел со спокойным видом — ничего, мол, такого не случилось. У входа полицейский отдал ему честь, и Киселов стал подниматься по лестнице, чувствуя, что задыхается. Начальник участка из Белосела ждал в его кабинете — как всегда, подтянутый, но несколько взвинченный сегодня; он начал подробно рапортовать о том, что произошло.

— А сыровар? — нахмурился околийский.

— О сыроваре, господин начальник, ничего не могу сказать. Или убит, или прячется в виноградниках. Рассыльный общины не видал. Я думаю, и староста, может, только ранен…

— Как же! — процедил сквозь зубы околийский. — Так они его и оставят… раненым. Где, вы говорите, рассыльный?

— У дежурного.

Околийский начальник и Флоров перешли в кабинет дежурного. Рассыльный сидел понуро на табуретке и беззвучно зевал. На его морщинистой шее вздулись жилы, дубленая кожа, казалось, еще больше потемнела. Увидев околийского начальника, он стянул с головы фуражку, но в смущении забыл встать.

— В скольких примерно шагах от тебя прошли партизаны? — спросил околийский.

Слуга вздрогнул и задумался.

— Шагах в тридцати, господин начальник, — робко солгал он.

— Сколько их было?

— Не знаю, господин начальник. В темноте не разберешь.

Околийский подошел к рассыльному и, прищурившись, мягко спросил:

— Ну, подумай. Так-то уж не видел, десять человек или сто?..

— Не видал, господин начальник.

Околийский вдруг замахнулся и ударил тщедушного человека по сухой, ввалившейся щеке. Слуга, не ожидавший этого, упал. В глазах его промелькнули ужас и смятение. Щека его горела.

— Встать с полу! — рявкнул околийский.

Рассыльный испуганно поднялся и в растерянности стал натягивать шапку.

— Снять шапку! — гаркнул околийский, и лицо его побагровело. — Говори, сколько человек?

— С сотню будет, господин начальник, — дрожа пробормотал рассыльный.

— А какое у них оружие?

— Винтовки, господин начальник.

— А пулеметы?

— Не видал, господин начальник.

Новая пощечина обрушилась на небритое лицо рассыльного.

— Не было пулеметов, господин начальник, — сокрушенно проговорил рассыльный. — У всех были одни винтовки…

— А автоматы?

— Не было, господин начальник.

— Слушай, скотина! — прошипел околийский. — Если у них окажутся автоматы, я прикажу тебя повесить…

— Не было, господин начальник, — мертвым голосом, не думая, повторил рассыльный.

Околийский, сунув руки в карманы, прошелся взад-вперед по комнате.

— Когда ты слышал стрельбу на холме, что это было — единичные выстрелы или частые очереди?

Рассыльный вдруг вспомнил, но с перепугу не в состоянии был соображать.

— Он мне сказал, господин начальник, — вмешался начальник белосельского участка, — что слыхал стрельбу из автомата.

— Видал, сукин сын! — разъярился околийский.

В осторожно приоткрывшейся двери мелькнул синий полицейский мундир.

— К телефону, господин начальник!..

Киселов вышел. Пока он отсутствовал, по коридору прошли двое: капитан Мирковский, туго перетянутый поясом, с автоматическим пистолетом на боку, и командир жандармской роты, расквартированной в городке, поручик Черкезов, — худой, нескладный, с желтым, почти безбровым лицом. Мирковский без стука вошел в кабинет и пропустил поручика. Околийский только что положил трубку и с озабоченным лицом стоял у письменного стола. На Мирковского он бросил невидящий взгляд, как на пустое место, но когда посмотрел на поручика, в глазах у него затеплилось еле уловимое выражение симпатии.

— А, Черкезов, хорошо, что пришел! — сказал он неожиданно смягчившимся голосом. — Поднял роту по тревоге?

— Ты же знаешь: палец у меня всегда на спуске! — усмехнулся поручик.

Улыбки околийского и Черкезова были до странности похожи: кривые и неестественные. Капитан Мирковский, рассеянно наблюдавший за ними, досадливо поджал губы. Эта взаимная симпатия чем-то раздражала его. Околийский сел за письменный стол и тихонько вздохнул.

— Господа! — начал он начальническим тоном. — Пока сведения такие: партизанский отряд в сто человек совершил налет на белосельскую сыроварню.

— Белосельскую? — вздрогнул поручик.

— Да, верно, ты ж из Белосела. На сыроварне они поймали и убили белосельского старосту. Знаете — Асенова. Можно сказать, нашего лучшего старосту в околии. Затем они подожгли сыроварню и взяли курс на Златарицу. Здесь — мне только что сообщили — они обезоружили солдат, которые охраняли сено для гарнизона, а потом подожгли и сено…

— А что с сыроваром? — спросил поручик.

— О нем сведений нет. В виноградники удрал, наверно. А о партизанах, господа, — что вам еще сказать? Может, пара автоматов у них есть, но пулеметов, кажется, нету. Я предлагаю следующий план: ты, Мирковский, отправишься в Златарицу и пойдешь по их следу. А тебе, Черкезов, по-моему, лучше двинуться на Рековицу — отрезать дорогу в горы. Вот и все. В военные дела не буду вмешиваться — о паролях и сигналах сами, я думаю, договоритесь.

Перед тем, как офицеры ушли, Киселов вспомнил:

— Слушай, Черкезов, взял бы ты с собой рассыльного!

— Какого рассыльного? — обернулся, задержавшись в дверях, поручик.

— Белосельского… Он видел партизан… Если вы их схватите, он мог бы некоторых опознать…

— Нет, не надо! — отрубил поручик. — Некогда! Пусть Мирковский берет.

Уходя, капитан Мирковский заглянул в комнату дежурного, окинул хмурым взглядом рассыльного и прикрикнул:

— Иди за мной!

Манол поднял глаза на капитана — в них застыли безнадежность и страх, но не осмелился перечить. Тащась на ватных ногах к дверям, он твердил про себя одно и тоже: «Зачем я выдал их? Зачем!» На дворе была все та же темень, безлюдье и тишина. Выйдя на городскую площадь, откуда открывался более широкий вид, они разглядели на горизонте бледное красноватое сияние, застывшее в зловещей неподвижности над черными крышами домов.

* * *

Командир дивизии Козарев вернулся поздно вечером домой возбужденный и разгневанный. В комнате никого не было, и он в бешенстве стал ходить от стены к стене, в сотый раз мысленно повторяя одну-единственную фразу: «Да я этому паршивому щенку шею завтра сверну!» Причиной столь бурного генеральского гнева был обыкновенный паренек, только что окончивший гимназию и совершенно не ожидавший вызвать негодование у этого красивого, крупного, холеного мужчины с розовой шеей и намечающимся брюшком — чуть более заметным, чем ему хотелось бы. События развернулись следующим образом: возвращаясь из охотничьего парка, где он вручил серебряный кубок победителю в спортивной стрельбе и просидел на торжественном банкете ровно столько, сколько позволяло его достоинство, он зашел, чуть на взводе, в ресторан. Заведение было переполнено, и пока рослый генерал, возвышаясь у буфетной стойки, обводил близоруким взглядом зал, к нему с поклоном подошел редактор местной газеты и почтительно произнес:

— Господин генерал, просим к нашему столику!

— Благодарю! — с достоинством ответил Козарев и двинулся по узкому проходу между столиками, слегка подталкиваемый в спину.

Когда он подошел, все собравшиеся поднялись — все, кроме одного юного нахала. Генерал, испепелив его взглядом, сел на предложенное место. С четверть часа он пребывал не в духе, хмуро и отрывочно отвечал на любезности, но после нескольких рюмок сливовицы поступок юнца перестал его занимать. И, может, он вообще забыл бы о нем, если бы инцидент не повторился: когда Козарев собрался уходить и все встали с мест, почтительно раскланиваясь, наглец не пошевельнулся.

— Сопляк! — неожиданно взревел генерал. — Я тебя проучу!

Он круто повернулся на каблуках и быстро пошел к дверям. Компания сидела как громом пораженная, а Козарев чуть не бежал — редактор еле догнал его у выхода. Его лиловое дряблое лицо — лицо пьяницы — было озабочено, но когда он заговорил, на губах у него заиграла припасаемая для подобных случаев угодливая улыбка.

— Не сердитесь, господин генерал! — быстро говорил он. — Вы знаете, какая нынче молодежь… И казармы-то еще не нюхала…

— Как зовут этого сопляка? — прервал его генерал.

— Алексей Киров, господин генерал… Поэт… Местная знаменитость…

— Алексей! — повторил багровый генерал. — Что это за имя? Это не болгарское — это русское имя…

— Вы же знаете, господин генерал. Поэты все немного со странностями. Каких имен только не выдумывают…

— Чей он?

— Спиридона Кирова сын… Хозяина книжной лавки…

— Я этому паршивому щенку шею сверну! — пообещал генерал и вскочил в пролетку так стремительно, что рессоры заскрипели.

Фраза эта всю дорогу не выходила у него из головы. И сейчас покоя не давала. Он налил себе стакан воды и залпом выпил, но вода не погасила ярости. В коридоре кто-то зашумел, и Козарев позвал:

— Иванка!

Горничная появилась на пороге с равнодушным, сонным лицом.

— Где госпожа? — накинулся он, все еще держа стакан.

— В спальне…

— Что она там делает?

— Читает…

— Читает! — иронически протянул генерал. — Скажи, чтобы пришла сюда…

Когда генеральша — высокая женщина с желтым лицом и чересчур длинными руками — вошла в комнату, генерал громко кричал в телефонную трубку: «Алло, алло… Ничего не слышно!» Наконец, когда ему, по-видимому, объяснили, кто звонит, он поубавил тон:

— Но, господин областной директор, что вы себе там под нос бормочете? Скажите ясно, в чем дело!

Генеральша, присев на диван, безучастно наблюдала за мужем, который по нескольку раз на дню впадал в такое настроение.

— Кто вам сказал? — спросил он громко. — Киселов? Нет, не знаю… Ну, и дальше?

На лице генерала появилась тень заинтересованности. Он внимательно, не перебивая, слушал… А потом разразился криком:

— Что за глупость — из-за десяти человек поднимать целые полки!

В трубке затрещало, и до генеральши долетело слабое эхо целого каскада слов.

— А хоть бы и сто! Вы чем располагаете? У вас ведь какие-то силы есть! Один только жандармский полк…

В трубке снова громко затрещало, и желтолицая дама на диване наконец-то навострила уши.

— Знаю, знаю! — отвечал генерал. И все-таки это ваши люди… Не в городе, так где-нибудь поблизости… Не мертвые, не больные, слава богу…

После этого генерал довольно долго слушал собеседника, и жена нетерпеливо встала. Подойдя к открытому окну, она глубоко вздохнула. Неосвещенную, тихую улицу перебежал одинокий пес и тут же скрылся за углом. Генерал за ее спиной снова заговорил, но уже гораздо мягче:

— Хорошо, я с ним обязательно свяжусь… Будьте уверены, господин областной директор: если я получу разрешение, ни один из них не прорвется в горы! Всех переловим… как щенков!

Генерал положил трубку, снова снял и через гарнизонный коммутатор попросил кабинет министра. Его и без того румяное лицо горело от возбуждения.

— Знаешь, что случилось? — пробурчал он. — В области появились партизаны…

Жена устремила на него обеспокоенный взгляд серых бесцветных глаз.

— Ты об этом говорил с директором?

— Об этом… Он хочет, чтобы некоторые полки приняли участие в преследовании партизан, но я не могу это решить самостоятельно. Надо поговорить с министром.

Жена задумалась.

— Слушай, Геннадий! — проговорила она тихо. — Лучше бы тебе не вмешиваться…

В голосе ее не было никакой надежды, лицо оставалось неподвижным.

— Почему? — удивился генерал.

— Это политика, а ты видишь, какие нынче времена…

Генерал не привык к тому, чтобы ему давали советы, и с еще большим изумлением уставился на жену.

— Если придут красные, — сказал он неуверенно, — то уж не станут выяснять, кто участвовал, кто нет…

— А если станут? — еле слышно прошептала жена. — Ты офицер, а офицеры всегда бывают нужны…

— Хорошенький совет! — возмутился генерал. — Я присягал царю!

— А если придут?

— Если они действительно придут, то выход один; пулю в лоб тебе, потом себе — и конец! В сотый раз тебе говорю!

Жена замолчала. Она хорошо изучила характер мужа, знала — ничего подобного не произойдет. Не станет он убивать ни ее, ни себя, когда в страну вступит Красная Армия. Просто придет беда. И беда эта застанет их дрожащими в спальне, в домашних туфлях. За долгие годы супружеской жизни она привыкла к этому человеку, сотканному из тщеславия, суеты, из истерических воплей и криков, которые делали ее с каждым днем все бессловесной и безличней. Подавив еле слышный вздох, генеральша встала с дивана. Раскатистый, зычный голос мужа настиг ее у двери:

— Неужели ты не понимаешь, что для меня это возможность выдвинуться? — Так-таки не доходит? В министерстве уже забыли, что есть такой генерал Геннадий Козарев! Или ты хочешь, чтобы я вечно плелся где-то в хвосте?!

Генеральша остановилась. В сущности, он никогда не плелся в хвосте, хотя — жена это прекрасно знала — не отличался ни способностями, ни умом, ни даже умением использовать связи и угождать начальству. В чем же дело? Может, его шумливость, громогласность, величественная осанка предопределила успех? Жена не могла взять в толк. Взглянув на него с некоторым удивлением, генеральша тихо произнесла:

— Не хочу я вмешиваться в твои дела, Геннадий! Поступай, право, как знаешь…

А может быть, он, как пишут в книгах, родился под счастливой звездой? Да нет, какая там звезда! В мире существует равновесие, и рано или поздно эта дутая фигура лопнет, словно мыльный пузырь… Войдя в свою спальню, расстроенная генеральша опустилась бессильно на постель.

* * *

Заседание кабинета министров затянулось допоздна. Наконец, часам к десяти министры, утомленные долгими разговорами и обеспокоенные неопределенным сообщением о состоянии здоровья царя, стали выходить группами. Военный министр, взяв рассеянно фуражку, начал медленно спускаться по лестнице. Но увидев, что на площадке его дожидается министр внутренних дел, он досадливо поморщился: после заседания он испытывал страшную усталость, раздражение, и ему не хотелось говорить. Министр внутренних дел наблюдал за ним с многозначительной улыбкой, а когда он спустился вниз, фамильярно взял его под руку:

— Вы сегодня будете на банкете?

— Да какой там банкет, — возразил министр, неприятно удивленный. — Просто обыкновенный ужин. Я так устал, что даже не знаю…

Министр внутренних дел метнул на него быстрый взгляд.

— Идите, идите, господин генерал, — произнес он с некоторой тревогой. — Там вы познакомитесь с очень интересным человеком…

— Я не сказал, что не пойду, — покосился на него генерал, и подозрения его усилились. — Я сказал только, что устал.

Военный министр получил приглашение — любезное и настойчивое одновременно — присутствовать нынче вечером, как выразился хозяин, столичный инженер Христов, «на скромном ужине в тесном кругу». К ужину, который состоится часов в десять на загородной вилле инженера, ожидают, было сказано в записке, «очень интересного и ценного человека» — надо полагать, немца. Министр догадывался: его приглашают не столько для того, чтобы доставить ему удовольствие, сколько чтобы познакомить с этим человеком. Слова министра внутренних дел полностью подтвердили его догадки, заставили думать, что немец, по-видимому, влиятельней, чем он предполагал, и кое с кем уже встречался.

Выйдя на улицу, генерал сел в машину и уже без колебаний дал адрес инженера. Шофер поехал сначала по Раковской, потом свернул на бульвар патриарха Ефтимия, и вскоре машина уже катилась по Княжевскому шоссе. Внутри было душно, и министр медленно опустил стекло. Его обдало тугой струей прохладного вечернего воздуха, и он с удовольствием откинулся на спинку сиденья. Ночь была теплой. Время от времени навстречу с лязгом пролетали трамваи. Иногда машина догоняла вагон и с минуту ехала рядом, так что какое-то мгновение генералу казалось, что они не движутся. За освещенными стеклами трамвая мелькали фигуры экскурсантов — с гитарами, рюкзаками, в ярких платках, которые, несмотря на поздний час, отправлялись на Витошу[6]. Потом машина плавно набирала скорость, и все оставалось позади. Вдруг ее фары осветили движущуюся колонну немцев — они вызывающе и громко пели военный марш. «Что же представляет собой этот немец? Что за птица?» — вспомнил министр. Если судить по дому, куда он ехал, то не исключено, что это важная персона гитлеровской разведки.

Помимо звания инженера-механика и представителя крупнейших фирм германской тяжелой индустрии, Христов имел, наверно, и тайный титул, занимал какой-то секретный пост, о котором генерал не знал. Инженер был тесно связан с немцами, с германским посольством, но не по линии политической доверенности, как, скажем, он или любой другой министр, а по какой-то совершенно тайной, скрытой от них линии. Вполне возможно, что он играет вовсе не последнюю роль в гитлеровской разведке. Другие министры, заметил генерал, вели себя с Христовым осторожно и почтительно — как с человеком, который может контролировать их действия. Каким образом обыкновенный, еще вчера никому не известный инженер смог добиться такого положения, министр не понимал. Ему не раз приходилось слышать, что инженер будто бы является секретарем болгарской организации «антикоминтерна», но, надо признаться, даже этого он не знал наверняка. Однажды он осторожно намекнул начальнику разведывательного отдела министерства, что, мол, ему хотелось бы узнать — не официально, боже упаси, а лично, просто из человеческого любопытства, — что представляет собой инженер Христов, на что начальник разведывательного отдела молча кивнул в ответ. И после этого, разумеется, ни слова, будто и разговору не было. И министр не посмел настаивать — а вдруг столкнется с гитлеровской разведкой и навлечет на себя подозрения?! Этого он боялся пуще всего. И еще одного обстоятельства военный министр никогда не забывал: того, что, по сути дела, инженер Христов держал его в своих руках. Несколько лет тому назад, еще не будучи министром, он получил непосредственно от инженера огромные незаконные комиссионные за доставку болгарской армии немецкого оружия, которое на поверку оказалось почти негодным. Сопоставляя некоторые факты, генерал спрашивал себя: уж не инженер ли, если быть откровенным, помог ему стать министром?

Машина свернула с асфальтированного шоссе и остановилась перед двухэтажной виллой. Двор был обнесен высокой оградой, а под аркой горела яркая электрическая лампочка. Какой-то штатский, быстро подбежав, открыл дверцу автомобиля. И хоть генерал, пересекая двор, не оглянулся и не посмотрел в сторону, он ощущал, что и улица, и полуосвещенный сад усиленно охраняются.

Христов, любезный и самоуверенный, с чересчур широкой улыбкой, встретил его на лестнице. Это был рослый, широкоплечий мужчина с грубо высеченными чертами лица, чуть смягченными безбедной жизнью. Костюм безупречного покроя великолепно на нем сидел: каждая складочка, каждый шов, казалось, подчеркивали, что он шился за границей. Было уже около половины одиннадцатого, и все гости собрались. Инженер вежливо представил их министру, хотя тот уже был со многими знаком. Здесь присутствовал секретарь немецкого посольства Шнейдер, пресс-атташе Кениг, корреспондент Германского телеграфного агентства Мерлингер, генерал фон Зиммель, рыжая дама — и не красивая, и не очень хорошо одетая, которая кокетливо улыбнулась ему, и, наконец, маленький розовый человечек, названный просто «доктор Юлиус». Министр незаметно огляделся по сторонам в надежде увидеть таинственного гостя, и это не скрылось от глаз человечка — он слабо улыбнулся.

Инженер пригласил их в зал — очень просторный, почти без мебели, обшитый деревянными панелями и украшенный лишь бледными фресками работы известного профессора. В центре зала под яркими люстрами был накрыт длинный стол с разнообразными холодными закусками. До министра скоро дошло, что гость, в честь которого его пригласили — не кто иной, как доктор Юлиус. Это было легко понять по тому почтительному тону, каким разговаривали с ним штатские немцы, по тому, как щелкал каблуками и сгибался в три погибели фон Зиммель — несгибаемый гитлеровский генерал, и даже по немому обожанию во взгляде некрасивой рыжеволосой дамы, которая, судя по всему, была его секретаршей.

Только сейчас министр сумел разглядеть маленького доктора. Лицо у него было розовым и гладким, с двойным подбородком: жидкие волосы заботливо уложены волосок к волоску, чтобы прикрыть лысину. Ел доктор Юлиус с отменным аппетитом, намазывая сосиски и бутерброды таким густым слоем горчицы, что министру, страдавшему желудком и печенью, просто становилось худо. Говорил доктор Юлиус мало, зато много ел. Одетый в черное официант подал вино, и министр — в который раз — убедился: скромный инженер угощает их такими напитками, о которых он, генерал, может только мечтать.

Лишь насытившись как следует, доктор обратил внимание на генерала. Речь зашла о почтовых марках. Немец выказал себя таким знатоком болгарской филателии, что министр, который тоже собирал марки, пристыженно замолк. Разговор продолжался все в том же легком и чрезвычайно любезном тоне, даже когда все гости перешли в другую — по замыслу хозяина, «болгарскую» комнату, уставленную деревянной резной посудой, медными блюдами и чубуками. Усевшись в жесткие, неудобные кресла и не без некоторой неловкости выставив перед собой длинные чубуки с дымящимися на конце папиросами, собеседники все так же неторопливо заговорили о программах берлинских варьете, и доктор даже неумело напел какую-то новую популярную песенку.

Министру — он был весь вечер начеку — стало это надоедать. Какого черта его сюда позвали? Слушать пустую болтовню? От вина, напряжения и усталости у него побаливал желудок. Он поднялся, но в этот момент патефон в большом зале заиграл веселый тирольский вальс. Генерал фон Зиммель подхватил рыжую даму, а за ними с наигранным оживлением потянулись и другие. В комнате осталось только трое: доктор Юлиус, инженер и военный министр. «Подстроено», — решил про себя генерал, которого все это коробило. Разговор меж тем переменился, и министр, наконец, узнал единственный конкретный факт за этот вечер: доктор Юлиус откровенно стал описывать трудности, возникающие на транспорте из-за постоянных налетов партизан. Лицо его, отметил министр, после того, как они переменили тему, тоже стало другим. Оно не казалось уже розовым и гладким, голубые глаза поблекли. Отложив нелепый чубук, он сказал озабоченным тоном:

— Партизаны — это серьезная опасность…

Генерал учтиво согласился. Доктор Юлиус бросил на него долгий взгляд и произнес раздельно:

— У нашего правительства есть сведения, что и у вас партизаны оживились…

— Да, пожалуй, — без особой охоты согласился министр.

— Это нехорошо, господин военный министр! — с явным неодобрением заметил доктор Юлиус и укоризненно покачал головой. — Наше правительство и в первую очередь генеральный штаб заинтересованы в прочном тыле. Об этом говорилось и царю, но вы как военный министр лучше разбираетесь…

— Мы, герр доктор, делаем, что можем! — с обидой в голосе сказал министр.

— Что можем, что можем… — усмехнулся доктор.

— Разумеется, и то, что нужно!

Доктор Юлиус откинулся назад, и его гладкое, холеное лицо вдруг приобрело выражение жесткости.

— Вы, господин генерал, не только министр, но и государственный деятель. Завтра вы можете и не быть министром, но государственным деятелем, мой друг, обязаны быть всегда. И вопрос с партизанами, мне думается, надо решать по-государственному…

— По-моему, мы решаем его именно по-государственному, — залился краской министр. — Так называемые партизаны — это, в сущности, горстка мальчишек, к тому же плохо вооруженных, единственная забота которых — скрываться от преследования карательных частей. Мне кажется, если мы поднимем шум, вышлем против них и воинские подразделения, мы чего доброго еще посеем сомнения в прочности нашей власти. Люди подумают — и не без основания, что или власть слишком слаба, или партизанам, может, нет числа, раз против них бросают такие силы… Речь, как видите, идет о политике… Но в рамках полиции и жандармерии мы действуем с необходимой твердостью. Министр внутренних дел, надеюсь, познакомил вас с некоторыми нашими новыми методами, которые, надо думать, дадут эффект…

Доктор Юлиус покачал головой.

— Мне кажется, господин генерал, вы просто недооцениваете опасности, создаваемой партизанами. Не знаю уж, как вам втолковать, но я уверен, что в настоящий момент — это ваша главная национальная опасность. Даже такое важнейшее обстоятельство, как исход этой гигантской войны, имеет для вас меньшее значение, чем исход битвы с коммунистами. Это вопрос вашего существования, вопрос жизни и смерти!

Военный министр оторопело посмотрел на собеседника. Он слыхал это не впервой — подобные мнения высказывались и в министерстве, и в кабинете министров, но никогда еще они не доходили до него с такой страшной убедительностью! И дело было не в самих словах, а в страстном тоне доктора Юлиуса, в его серьезном, напряженном лице, в остановившемся, холодном взгляде — во всей этой неожиданной и пугающей перемене во внешности розового доктора. Вопрос жизни и смерти! На генерала повеяло холодом, хотя в комнате было тепло, сияли электрические лампы. Ему вдруг стали ужасающе ясны и реальность этой угрозы, и его собственная пассивность, и бездонная, черная пропасть, куда его толкали события.

— Да, пожалуй, мы делаем еще не все, — промолвил тихо генерал.

— Вот видите? А надо делать! И своевременно. Вы знаете, как поступают с мухами? Сонная, безжизненная муха зимой — невелика опасность. Но ее надо безжалостно уничтожить, иначе к осени она расплодит миллионы и миллионы.

— Понимаю! — словно загипнотизированный, согласился генерал.

— Вот так обстоит дело и с партизанами. Чтобы облегчить себе задачу и сэкономить свои усилия, вы должны еще с самого начала нанести им решающий удар. Чем раньше, тем лучше… Уничтожьте их, истребите на корню! Или в крайнем случае изолируйте, отрежьте от населенных пунктов… Вы понимаете, господин генерал; не так страшны сами партизаны, как толки о них, отзвук их дел; как тот дух отрицания и смуты, который они сеют среди населения. Ни в коем случае нельзя допускать их контакта с населением. Всякое соприкосновение с ними ведет к распространению заразы…

Какой-то юноша в темных полосатых брюках — его на ужине не было видно — вошел в комнату и поклонился:

— Господина министра просят к телефону…

— София?

— София. Военное министерство.

Инженер движением руки отослал секретаря. Лицо доктора Юлиуса опять стало розовеньким и гладким, глаза смотрели добродушно. Закурив сигарету, он добавил обыкновенным голосом:

— Я говорю вам это, господин министр, от имени нашего правительства. Это, разумеется, и в наших интересах, но куда более — в ваших…

Министр встал и учтиво поклонился. А когда через несколько минут он вернулся, все гости снова собрались в «болгарском» уголке и пили вермут, поданный в рюмках из богемского хрусталя. Только хозяина не хватало, но и он вскоре возвратился — с любезной маской на грубом лице. Разгоряченные танцами и вином, гости оживленно разговаривали. Только министр сидел в углу молчаливый и подавленный. Он побыл еще с полчаса (за это время он несколько раз ловил на себе испытующий взгляд доктора), после чего, извинившись, откланялся и вышел в сопровождении хозяина. В большом, ярко освещенном зале неуклюже танцевали генерал фон Зиммель и рыжая дама. Военный министр не без труда изобразил беспечную улыбку, но глаза его оставались хмурыми. Бессознательно потирая печень, генерал стал неторопливо спускаться по белой лестнице. В дверях инженер попрощался с ним — на этот раз уже с неподдельной любезностью, как с человеком, взвалившим на себя и его собственное бремя — и, задумавшись, вернулся в комнаты.

Доктора Юлиуса он застал одного в «болгарском» уголке. Маленький немец перегнулся через столик:

— С кем разговаривал министр?

— С военным министерством, — ответил Христов, вытаскивая из кармана изящную записную книжку. — Запрашивали инструкции. Возле Н. — это маленький городок в глубине Дунайской равнины — появилась группа партизан…

— Любопытное совпадение, — усмехнулся доктор Юлиус. — Неприятное, что и говорить, но удивительно к месту, правда? Такого еще не случалось…

— Да, это что-то новое, — согласился инженер. — До сих пор партизаны не осмеливались углубляться так далеко в равнину. Генерал Козарев испросил разрешение бросить против них войсковые части, чтобы отрезать их от гор.

В глазах доктора Юлиуса загорелась искорка.

— Есть у вас карта? — попросил он. — Безразлично, какая…

Инженер снисходительно улыбнулся. Да, у него есть такие карты, какие не снились и военному министру! Он принес одну из них из кабинета, и над низеньким журнальным столиком склонились две головы.

— Министр отдал такое распоряжение. — Желтый от никотина палец инженера ткнулся в маленький черный кружок. — Части, расквартированные у подножья гор, образуют тесный полукруг с центром в околийском городке. Полицейские и жандармские части двинутся по следам партизан и загонят их в мешок. Кольцо сомкнется, и партизаны будут схвачены и уничтожены.

— План не плохой! — с прояснившимся лицом откликнулся доктор Юлиус. — Только если он не будет выполнен, то останется клочком бумаги…

— Министр приказал генералу Козареву лично руководить действиями.

— Как вы его назвали?

— Генерал Козарев…

— Что он из себя представляет?

Инженер на секунду задумался.

— Способный и буйный генерал, — сказал он не очень убежденно.

— Буйный? — брови доктора Юлиуса с недоумением поползли вверх.

— Я хочу сказать — решительный и дерзкий…

— Я бы предпочитал разумного и осмотрительного, — со вздохом ответил доктор. — Какие части включатся в преследование?

— Целая дивизия.

— Немало! — По лицу доктора Юлиуса скользнула удовлетворенная улыбка. — Мы, к сожалению, не можем позволить себе такой роскоши. А из скольких человек приблизительно состоит эта партизанская группа?

— Их там около сотни, и к тому же не очень хорошо вооруженных.

— Оружие — это не самое главное. Важно не дать им выскользнуть из окружения, не упустить их, понимаете?

— Ну, не думаю. Кордон будет чрезвычайно густым…

Доктор Юлиус помолчал немного.

— Подсчитайте, — попросил он, — сколько километров от городка до ближайших предгорий.

Тщательно измерив расстояние бумажкой, инженер приложил ее к масштабу.

— Около сорока километров по прямой.

— Надо думать, — пробормотал доктор, словно обращаясь к самому себе, — за ночь они их не пройдут?

— Исключено, — ответил Христов. — Они будут двигаться ночью, без дороги, прямиком через нивы и жнивье. Это их, бесспорно, задержит. За те шесть или семь часов, что им осталось до утра, они далеко не уйдут, особенно если полиция напала на их след…

Доктор Юлиус взглянул на часы: стрелки показывали час.

— Только бы полки успели развернуться, — произнес он озабоченным тоном. — А министр отдавал распоряжения по телефону?

— По телефону. Я в это время был у параллельного аппарата и слышал…

— Неразумно с его стороны, — покачал головой доктор. — Весьма опасная привычка…

Инженер, свернув карту, закурил. На его грубом, темном лице появилось одновременно и довольное, и какое-то хищное выражение. Доктор Юлиус, поднеся к губам рюмку вермута, сказал:

— Проверьте завтра и обязательно доложите. Мне необходимо привезти в Берлин некоторые факты. Хотелось бы положительные…

— Можете быть абсолютно спокойны! — оптимистически заверил инженер. — Дивизия против горстки партизан — это дело нешуточное. К тому же у наших партизан совсем ничтожный военный опыт…

Но доктор был вовсе не спокоен. За годы тяжелой, упорной борьбы с коммунистическими партиями в оккупированных Германией странах судьба не раз сталкивала его с разными неожиданностями — порой самыми невероятными. Ценой многих роковых ошибок он научился уважать противника и не принимать на веру заявлений министерства пропаганды. Враг, убедился он, силен разнообразной и богатой тактикой, неисчерпаемой энергией и исключительно тесными связями с обычными человеческими массами. Он понял, с какой неумолимой последовательностью рыли они огромную могилу — и ему, и всему его миру, за это он ненавидел их вдвойне. И все же, подняв взгляд на инженера, он заявил довольно бодро:

— В Берлине, господин инженер, я дам справедливую оценку вашей деятельности. Впрочем, нечего скрывать, и без того вас ценят очень высоко…

Лицо надменного инженера вспыхнуло.

— Вы знаете, что можете целиком положиться на меня, герр доктор. — Он поклонился так глубоко, что немец увидел круглый пятачок тщательно замаскированной плеши на его затылке. С горькой улыбкой, приобретенной за последние года два, доктор Юлиус иронически подумал: «Знаем мы и другое, господин инженер, — сколько рейхсмарок и концессий вы вам стоите!» Улыбка быстро сползла с его лица, и он предложил тост:

— Итак, за удачу, господин инженер… За вашу и нашу удачу этой ночью!..

* * *

Покончив с сыроварней, партизанская боевая группа взяла направление на Златарицу и свернула вправо от шоссе, соединявшего Белосел с соседним околийским городом. Старый мастер тотчас же сообразил, что партизаны отступают в горы — их острые темно-синие зубцы едва виднелись на горизонте. Шли напрямик, через поля и виноградники, длинной партизанской колонной, которая вместе с сыроваром насчитывала пятнадцать человек — в основном молодых ребят, привыкших к трудностям партизанской жизни, к тяжелым ночным походам. Бай Атанаса поставили в середину, и неопытный, молоденький Клим, который шагал за ним в затылок, не раз ему позавидовал. Этому юноше с тонким лицом дали в отряде имя Огнян, но оно к нему не пристало. Все упорно называли его Климом — по имени горьковского героя. Видно, из-за внешности и роговых очков, которые он, впрочем, потерял в первой же операции. Климу нелегко было без очков — он то и дело спотыкался и попадал то в кукурузу, то в колючие заросли ежевики. Старый же мастер шагал легко и ни разу не сбился с дороги. Поняв, что за человек идет за ним, бай Атанас сократил дистанцию и по-отцовски предупреждал: «Осторожней, сынок, канава!», «Яма!», «Посторонись!» Клим мучительно краснел в темноте, вытирал рукавом рубашки свежую ссадину на подбородке и изо всех сил старался не отставать. После одного короткого привала бай Атанас попытался у него взять брезентовую сумку с пулеметными лентами но Клим судорожно вцепился в ручку:

— Не надо, дедушка! — сказал он, задыхаясь. — Мне не тяжело! Прошу тебя, отпусти!

Старик понял и не настаивал.

— Оно, конечно, не тяжело, — стал оправдываться он. — Да ты, я вижу, к ночной ходьбе непривычный…

— Привыкну! — упрямо сказал паренек.

— Что это еще там за разговорчики? — отозвался кто-то сердито. — Сохраняйте дистанцию!

Сыровар узнал голос командира и торопливо зашагал вперед. Здесь, на равнине, среди кукурузных полей и бахчей, ночь показалась ему еще темнее. «Партизаны, — подумал он, — нарочно выбрали новолунье, чтобы спуститься с гор». Черное небо давило на плечи, и даже яркое мерцанье звезд не рассеивало мрака. Старик знал, что через несколько часов небо посветлеет, и поблекшие звезды зальют его мягким светом. Тогда будет лучше видно, яснее слышно, а около полуночи начнет дуть слабый, теплый ветерок. В это пору можно спать на дворе, не закутываясь овчиной — в сене или куче сорной травы где-нибудь на меже. А к рассвету снова потемнеет и станет чуть-чуть прохладней. Воздух тогда делается, что вода — так приятно он освежает, особенно, когда человек всю ночь не спал, и веки у него слипаются.

Внезапно — впервые за много лет — старик попал во власть воспоминаний. Далеких и смутных воспоминаний, смешанных с ощущением прохлады и покоя предрассветных часов. Вот он выходит из сыроварни, смотрит на порозовевшее небо, вдыхает сладковатый воздух. Потом наклонится над луженым котлом и плещется до тех пор, пока скулы не заломит, а к затылку не прильет разгорячившаяся кровь. Когда это было? Бай Атанас всем существом своим вдруг почувствовал, что в жизни есть и хорошие вещи, радующие глаз и сердце. Казалось, он вступает сейчас в другой мир, где все такое чистое и свежее, как будто он заново начинает жить. Такое же чувство, припомнилось ему, испытал он много лет тому назад, когда поднялся после тяжелой болезни. Ноги у него подкашивались от слабости, но все выглядело новым, необыкновенным, точно предстало перед ним впервые. А разве теперь не так? Сколько раз проходил он бывало по этим хоженым-перехоженным местам, но словно только сейчас рассмотрел их как следует. Черная завеса разорвалась, и горький стыд, давивший его много лет, рассеялся и исчез. Бай Атанас шагал легко и с нежностью поглядывал на маячившие перед ним темные фигуры партизан. От них пришло к нему все это необычное, они помогли ему заново родиться. Бай Атанас вздохнул. Вокруг царило все то же безмолвие — слышны были только размеренные шаги да неугомонная трескотня кузнечиков. Неожиданно голова колонны остановилась, впереди о чем-то приглушенно заговорили. Потом из темноты вынырнул комиссар и подошел вплотную к сыровару:

— Как ты думаешь, бай Атанас, с какой стороны села мы подойдем?

Старик знал местность как свои пять пальцев.

— С нижней, — убежденно сказал он. — Со стороны поста…

— Какого поста?

Сыровар уловил нотку удивления в голосе комиссара, и хлопнул себя по лбу.

— Надо же! — всполошился он. — Чуть было не забыл!

— Что за пост? Сельский? — нетерпеливо переспросил его комиссар.

— Какой там сельский! Военный караул… Солдаты сено сторожат…

— Сколько человек?

— На днях было три солдата и младший унтер… А сейчас даже и не знаю…

Комиссар подробно расспросил сыровара, и его плотная, коренастая фигура вновь растворилась в темноте. А спустя еще немного времени колонна зашевелилась и тронулась вперед. Бай Атанас попытался точно представить себе их маршрут. Они двигались все время на юг и, если и впрямь не меняли направления, должны были скоро подойти к шоссе, связывавшему Златарицу с околийским городом, примерно в километре от села. Именно здесь находился пост, который охранял сено. Сразу за Златарицей идут угодья соседнего села Василиша, где завтра большой праздник. Крестьяне съезжались туда на лошадях со всей окрестности, распрягали их возле часовни и проводили всю ночь у костров — пекли кукурузу, пили ракию[7] и допоздна неспешно толковали о своих крестьянских делах и о том, что творится в мире. В первый раз он попал на этот праздник мальчонкой, еще до сербской войны. «Там сейчас, — лихорадочно соображал он, — полно народу. Еще, неровен час, нарвемся на какого-нибудь гада…» Только он собрался предупредить об этом командира, как его позвали вперед.

Тимошкин и командир шагали плечом к плечу вслед за проводником и о чем-то тихо, но оживленно разговаривали. Командир, чуть-чуть наклонившись, внимательно слушал с озабоченным лицом. Когда бай Атанас подошел поближе, Тимошкин прервал разговор на полуслове и изучающе посмотрел на него.

— Знаешь ты эти места, бай Атанас?

— Как не знать? Здесь вырос…

Командир отломил немного сыра от куска, что держал в руке.

— Можешь ты незаметно вывести нас к посту?

— Могу! — кивнул сыровар.

— Выходит, хорошо, что мы тебя взяли, — усмехнулся командир. — Ладно, иди вперед с проводником и глядите у меня в оба, ясно?

Бай Атанас напомнил им о предстоящем празднике в Василише. Выслушав, командир серьезно сказал:

— Мы подумаем… Это верно — мимо часовни опасно проходить…

Проводник был высокий парень в парусиновой куртке. Сыровару уже приходилось слышать его имя — Бородка. Бай Атанас покосился на него — никакой бороды не было. «Может, была, а теперь осталось одно прозвище?» — подумал он, и в душе у него вдруг шевельнулась нежность к этому парню. А лицо у проводника серьезное — все внимание и слух. Старику сделалось совестно. «Глядите в оба!» — предупредил командир, а он задумался, размечтался… Нахмурив брови, бай Атанас уставился зорким взглядом в ночь — все такую же глухую и темную. До села проводники шли молча, только изредка перебрасываясь шепотом, обрывочными замечаниями. Бородка до конца оставался серьезным — не зазевался ни на миг, не рассеивался, не отвлекался. Наконец, сыровар сказал:

— Близко уже. Село во-он там — видишь кучку деревьев?..

Бородка тщетно вглядывался в темень — он ничего не мог разглядеть. Старик, поняв это, добавил:

— Маленькая деревенька — электричества нет… Да и керосину нынче не достанешь…

— Стой! — скомандовал вдруг Бородка, когда они вступили в маленькую рощу. — Надо кое-что обдумать…

Напряженное лицо Бородки преобразилось — стало вдруг шутливым и беззаботным. Пока партизаны подтягивались, старик не удержался и спросил, откуда у него такое имя.

— Есть одна песня, бай Атанас, — добродушно засмеялся Бородка и, наклонившись, вполголоса пропел в самое ухо сыровара:

Борода моя, бородка…

— Тихо! — одернул командир.

— Я объясняю ему, — улыбался проводник, — почему меня так прозвали… И, понизив голос до шепота, докончил:

Борода моя, бородка,

До чего ж ты отросла?

Говорили раньше щетка,

Говорят теперь метла!

— Нравится? — спросил он.

— Песня, — снисходительно улыбнулся сыровар. — Понятно, хоть и по-русски.

— Хорошая песня, — вздохнул Бородка и довольно потер руки. — Придем в лагерь, споем по-настоящему. У нас ведь и хор свой есть.

Когда все бойцы подошли, командир изложил им вкратце план нападения на военный пост. Трое партизан, одетые в солдатскую форму и вооруженные одними пистолетами, открыто выйдут на большак. Скирды сена, объяснил сыровар, стоят почти у самой дороги — шагах в пятнадцати от нее. У часового наверняка не возникнет никаких подозрений при виде шагающих по дороге солдат. Они даже могут спросить его о чем-нибудь… Потом они стремительно обезоружат его, а там и весь караул. Этот простой до предела план был разработан очень детально: бойцы предусматривали возможные осложнения, уточняли места сбора и условные сигналы. Труднее всего оказалось подобрать три полных солдатских формы. Многие из партизан ходили в солдатском, но никто не был экипирован полностью. Один так и остался без сапог и отправился в царвулях.

Когда подготовка была закончена, группа прошла немного вперед и залегла в кукурузе у дороги. Трое «солдат» и несколько бойцов, которым поручалось устроить засаду, двинулись дальше, осторожно ступая по опавшей листве. Не прошли они и десяти шагов, как их не было уже слышно — все потонуло во мраке. Только чуткий слух сыровара улавливал еще с полминуты легкий хруст — и, наконец, все затихло. Старик давно уже так не волновался — сердце гулко стучало у него в груди. Справятся ли ребята? А ну как с ними случится беда? Кто-то присел рядом на землю. Бай Атанас повернул голову — Тимошкин, в потемках казавшийся еще меньше. Он внимательно изучал лицо сыровара. Эта привычка комиссара очень смущала старика, как-то сковывала его.

— Ежели тебе, отец, повезет, — прошептал он, — то еще сегодня получишь хорошую винтовку…

Сыровар покачал головой.

— Мне-то ладно — вот ребятам бы повезло…

— Ты умеешь обращаться с винтовкой?

— Как же не уметь, товарищ комиссар? — улыбнулся бай Атанас. — Я в двух войнах участвовал.

Тимошкин удивленно вскинул брови. От его взгляда, несмотря на темень, не укрылась быстрая улыбка, неожиданная на этом лице — весь вечер таком безрадостном и мрачном. И улыбка, и какое-то особенное поведение сыровара — не походил он на обычных крестьян — озадачивали Тимошкина, возбуждали непонятное подозрение, хотя, вообще-то говоря, старик был ему симпатичен.

— А в двадцать третьем году сражался?

Бай Атанас кивнул.

— Я на прокладке дороги работал — линию тянули в Лом… И как только вспыхнуло восстание, вступил в Лопушанский отряд.

— Ты был тогда в партии?

— Нет, товарищ комиссар, но разбирался, что к чему. Два раза с отрядом участвовал в боях, а когда нас разбила армия, бежал вместе с другими товарищами в Сербию. Там пробыл полтора года. Потом оказалось, что в селе не знают, где я был и что делал. Не знали даже, что я в восстании участвовал. Весной, когда лес зазеленел, я и еще двое перешли границу. В селе так никто ничего и не узнал.

— И до сих пор не знают?

Бай Атанас сообразил, что на уме у комиссара, и усмехнулся.

— Как не знать? Потом кой-кому сказал…

Вдали послышался крик совы. Комиссар, сидевший как на иголках, отметил:

— Вышли на большак!

Старик и Тимошкин помолчали, тревожно вслушиваясь в темноту. Потом сыровар спросил:

— Что будем делать с сеном, товарищ комиссар? Подожжем его, что ли?

— Да, — рассеянно отозвался Тимошкин, все еще вслушиваясь в темь.

— Это хорошо, — пробормотал старик и сразу почувствовал на себе удивленный взгляд комиссара.

— Что ж хорошего? — сдержанно возразил Тимошкин. — Из-за каких-то двух скирдов подымем на ноги полицию и жандармерию…

— В том-то и дело, — многозначительно заметил сыровар. — Это уж само собой…

Взгляды Тимошкина и старика скрестились — каждый думал о чем-то своем. Потом сыровар добродушно усмехнулся.

— Чего уж там играть в прятки, товарищ комиссар. Ясно — для того вы и спустились, чтоб о вас заговорили…

Губы Тимошкина растянулись в улыбке. Он помолчал, внимательно прислушиваясь, а потом с ехидцей сказал:

— Правильно рассуждаешь, бай Атанас. Но я вот что думаю: раз ты такой человек и все понимаешь, чего ж ты сыр-то пожалел?

Бай Атанас смущенно крякнул.

— Пожалел ведь? — не отступался Тимошкин.

— Пожалел, — прошептал старик. — И ведь черт бы его подрал: не мой это сыр и не соседа. Государство его купило. А чье это государство — известно, слава богу…

— Вот видишь!

Старик задумался.

— Не сыра мне жалко, товарищ комиссар, — неуверенно начал мастер, — а труда своего, понимаешь? Пота людского, как говорится… Люди у нас домовитые, работящие, умеют уважать труд. Лодырям у нас живется несладко. А что сделают своими руками — то уж берегут хорошенько. Вот я и подумал, как увидел, что вы там на сыроварне понаделали: не помянут вас крестьяне добром. А это не гоже, так?

— Выходит, мы зря подожгли сыроварню? — суховато спросил Тимошкин.

— Это другое дело! Тут, пожалуй, еще обрадуются. Скажут: отделались от сыроварни, отделаемся и от нарядов. Кто что дал, теперь не докажешь. Список-то ведь сгорел! А за старосту — это уж точно — люди будут благодарить. По всем селам разнесется слух…

Бай Атанас замолк на полуслове. Вновь послышался далекий сигнал, и Тимошкин, который все время явно дожидался этого момента, вскочил на ноги и скомандовал:

— Встать! Быстро за мной!

Метрах в ста не доходя до дороги их повстречал боец из засады и запыхавшись сообщил:

— Взяли, товарищ комиссар. В одном исподнем, что называется… Они и ахнуть не успели…

Партизаны, опасливо озираясь, пересекли большак. Поодаль дороги возвышались четыре еле различимых во тьме огромных скирда сена. Сыровар опытным глазом сразу прикинул: это сено собрано чуть ли не со всей околии. Бойцы осторожно обогнули скирды. Послышался тихий свист. От одного из скирдов отделилась фигура человека, махавшего рукой.

— Сюда! — приглушенно позвал он. — Идите сюда, за скирд!

К ровно уложенной стене сена примыкал небольшой навес, сверху покрытый сухой листвой, а снизу застланный мягким клевером. На коротко обрезанных суках подпорок висели солдатские вещевые мешки и брезентовые торбы с сухарями. На земле валялись в беспорядке алюминиевые кружки, сапоги и огрызки молодой кукурузы — видимо, только-только брошенные: от них исходил еще приятный запах кукурузного сока и углей. Подле навеса сидели в ряд три солдата и их начальник — все в несколько неестественных позах из-за связанных за спиной рук. Их охранял заросший щетиной невысокий крепыш Пырван, вечно голодный дружок Бородки, и Чапай, самый старший в группе, с узким лбом, но умными глазами и запущенными длинными усами — партизаны тщетно умоляли его закрутить их на чапаевский манер. Когда к навесу подошел комиссар, Пырван заговорщицки подмигнул ему и показал на арестованных. У тех был не очень перепуганный вид — они скорее выглядели смущенными и моргали виновато. Пырван в двух словах, шутливым тоном, рассказал, как их взяли в плен. Возле сена не было часового — все четверо дружно храпели под навесом. Обезоружить их, связать им руки было делом одной минуты. Этот веселый рассказ партизана, казалось, обрадовал и солдат: у них отлегло от сердца.

— Ну, герои, хорошо же вы охраняете царское добро! — засмеялся комиссар.

Все четверо, сгорая от стыда, подняли на него глаза. А один, с круглым, добродушным лицом, попытался даже улыбнуться.

— Чтобы этому сену было пусто! — мотнул он головой. — Довело нас до беды!

Другой, щупленький, с хитринкой в глазах, видно, завзятый балагур в казарме, ухмыльнулся во весь рот.

— Вы бы мне, братцы, спину почесали, — протянул он, поводя плечами. — А то меня, связанного, блохи заедят…

Партизаны заулыбались.

— Будь покоен! — отозвался Бородка, который тоже прислушивался к разговору. — В казарме тебе почешут спину…

Но солдаты не подхватили шутки — при напоминании о казарме они повесили носы. А один с горечью вздохнул и протяжно произнес:

— Хоть бы винтовки нам вернули… Ну, правда, выньте патроны и отдайте — мы ж не сможем стрелять…

— Еще чего! — отрезал Бородка.

Солдат, просивший винтовку, с усилием глотнул.

— Нас судить за это будут, товарищи, — продолжал он упавшим голосом. — И сено, скажут, не уберегли, и винтовки-то у вас отняли… Вкатят по пять-шесть лет…

— А то и больше! — мрачно добавил сидевший рядом солдат.

— А мы, сами видите, бедняки… У меня ребенок, жена… Кто будет их кормить? Ни земли, ни лавки, ни скотины… С голоду передохнут…

— А наших детей кто кормит, как ты думаешь? — неожиданно взорвался Чапай. — Все это болтовня!

Тимошкин вытянул занемевшие ноги и молчаливо поглядел на солдат.

— Если вы боитесь тюрьмы, то выход есть, — проговорил он медленно.

Солдаты обернулись к нему с надеждой.

— Уйти вместе с нами в горы! И пусть прокурор вас ищет в лесу, коли у него нет другой заботы.

Солдаты подавленно молчали. Испуганные, растерянные, они не смели взглянуть в глаза комиссару. Только их старший, мучительно размышляя, украдкой посматривал на партизан.

— Не выйдет, ребята… Не для нас это, — выдавил из себя балагур.

— Ну, и шкуры! — возмутился Чапай и сердито пошевелил усами.

Удар был на в бровь, а в глаз. Пленные совсем впали в уныние. Круглолицый глухо произнес:

— Не в том дело, товарищ комиссар. Мы ведь не о себе. Нам-то что — взяли да пошли. Все лучше, чем по тюрьмам мотаться… Да наши в деревне за нас поплатятся… Неужто сами не знаете? Уйдет кто в горы — поджигают дом, родных угоняют на поселение…

— Подумайте! — сухо отрезал комиссар. — Оружия мы вам не отдадим, а то еще и в исподнем выпустим… Винтовки нам позарез нужны.

Солдаты молчали. По их замкнутым, испуганным лицам было видно, что решения они не переменят. Но унтер-офицер как будто колебался, и Тимошкин спросил его:

— А ты, товарищ?

— Я пойду с вами, — мрачно произнес он.

— Как тебя зовут?

— Иван Монев Крыстев. Я отсюда, из Рековицы…

— Кто из Рековицы? — с любопытством отозвался один из партизан.

— Я, — повернулся на голос пленный.

Партизан вышел из темноты и уставился пристальным взглядом в смущенное лицо унтер-офицера.

— Знаю, — заявил он. — Ты у бай Моню младший. Точно? А ты меня что — не признаешь?

— Признаю, — неуверенно протянул парень, но было ясно — не помнит.

— Я ночевал у вас два года назад, — сказал партизан и почесал подбородок. — Что он за птица, не знаю, товарищ комиссар, но отец его — хороший человек.

Отведя в сторону Тимошкина, он добавил:

— Его отец помогает партизанам. У него зимовали бай Желю и Стоичко Черный… Не думаю, чтоб из парня получилась сволочь…

В этот момент перед ними выросла крупная фигура командира. Он отослал партизана и заговорил:

— К поджогу готовы, товарищ комиссар. Подожжем сразу все скирды, и надо немедля убираться…

Помолчав немного, добавил:

— У меня есть идея, товарищ комиссар. Не знаю только, как ты на это посмотришь…

Какая-то невысказанная обида прозвучала в его словах. Комиссар слегка нахмурился.

— Ну, что же — выкладывай!

— Видишь ли, вместо того, чтобы идти на юг, мы могли бы свернуть к востоку и двигаться параллельно шоссе, связывающему Златарицу с околийским центром…

— А потом? — озадаченно спросил Тимошкин.

— Дело вот в чем, — уже более уверенно стал объяснять Волчан. — Горы повернуты к нам подковой, а в центре дуги — представь себе карту — находится городок. Так вот — вместо того, чтобы упереться в центр, мы выйдем к левому краю.

Тимошкин раздумчиво почесал в затылке.

— Дуга не совсем правильная, — заметил он. — Края ее несколько растянуты. Прибавь еще шесть километров до города. Мы ни на минуту не должны забывать, что нам надо пройти это расстояние до рассвета, за один переход. Застанет нас утро на равнине, Считай — дело наше гиблое.

— Что верно, то верно, — согласился Волчан. — Десять километров крюку…

— А ну как эти километры окажутся для нас фатальными? Нам и без того еще идти да идти… Успеем ли за один-то переход?

— Я вот как прикидываю, — терпеливо пояснил командир. — По пожарищам жандармы догадаются — тут особого ума не надо, — в каком направлении мы движемся. Они расставят всюду засады. И мы должны будем вступать в сражения, чтобы продвигаться вперед. Какие они двинут силы против нас, сколько выставят засад, этого мы, само собой, не знаем. Но уж во всяком случае в боях мы потеряем больше времени, чем если пойдем в обход…

Тимошкин моментально оценил огромное преимущество нового плана. «Хороший командир! — порадовался он. — Просто отличный командир!» Но лицо его оставалось серьезным, голос звучал все так же сдержанно:

— Согласен! Убедил! Действуй!

Тимошкин снова вернулся к солдатам. Унтер-офицер, похоже, преодолел свои колебания и робость — он открыто взглянул на комиссара. В глазах его все еще светилось возбуждение, но мрачный огонек исчез.

— Развязать его! — приказал Тимошкин. — Отдайте ему винтовку!

Партизаны разрезали узел, и Монев с удовольствием пошевелил затекшими пальцами, а потом нежно притронулся к старенькой винтовке. Янко — вчерашний гимназист — успел уже сбросить ученический мундирчик и переодеться в солдатскую форму. Юноша сразу как будто возмужал, стал шире в плечах и выше. А Клим все еще примерял сапоги, слушая добродушную воркотню сыровара:

— Кто же так наматывает портянки? Дай я тебе покажу…

Старик наклонился и проворно стянул ему ногу стиранными портянками.

— Видал? Теперь обувайся!

— Готовы? — строго спросил Тимошкин, а затем обернулся к солдатам. — Ну, что ж, товарищи, не поминайте лихом. Взяли мы у вас пару-другую сапог — ну, да беда невелика. Семь бед — один ответ, как говорится. Так ведь?

— Да уж чего там! — вздохнул уныло круглолицый солдат.

— Ну, ладно, нечего считаться. Зла мы вам не хотим. Мы лишь делаем свое дело, и дело это не только наше, а общее, всего народа. Вы это скажите всем солдатам, вашим товарищам по казарме. Партизаны не убивают солдат — мы только, ежели на нас нападут, обороняемся от них. И делаем это для всего народа — чтобы спасти его от пропасти, куда его толкают фашисты, сбросить с его спины эксплуататоров. Не захотели уйти с нами в горы — воля ваша, поступайте, как знаете. Хотя, поверьте мне, придет день, и вы об этом горько пожалеете. Я говорю это к тому, чтоб вы не затаили на нас обиду…

— Понятно, товарищ, — все так же уныло, но с какой-то сердечной ноткой ответил один из пленных.

— Ну, всего! Не обижайтесь, братцы. И не очень-то болтайте начальству. Сколько нас, вы не знаете и сами, а спросят — скажите много.

Как только группа растворилась в темноте, огромные, высоченные скирды сена разом занялись огнем. Клубы густого белого дыма, озаренного алым пламенем, взметались в воздух, а затем плавно опускались на кукурузные поля, словно таяли в молочном тумане. Дым постепенно становился не таким удушливо густым, а длинные огненные языки, алчно лизавшие черноту неба, становились все ярче и ожесточенней. Вскоре группа ступила на колею, шедшую почти что параллельно шоссе, что вело в околийский центр. Там партизаны дождались товарищей, которые остались, чтобы поджечь скирды. Командир подсчитал людей и негромко распорядился:

— Будем двигаться на восток по колее и как можно быстрей. Арьергард заметет следы… Пырван, бери людей и за дело!

К этой маленькой партизанской хитрости они прибегали уже не раз и знали, что надо делать. Арьергард двинулся на юг, чтобы сбить с толку преследователей, а затем тропинками и межами вернулся на колею. Эта несложная операция, выполненная четко, быстро и уверенно, все же задержала немного партизан, и, миновав опасную зону, они зашагали на пределе. Где-то между Златарицей и городом бойцы увидели, как навстречу движется сверкающая вереница огней. Лучи автомобильных фар прорезали темень и, казалось, подозрительно прощупывали придорожные участки. Машины, должно быть, спускались под уклон: партизаны ясно различали расположенные симметрично, на равном расстоянии друг от друга, пары электрических глаз. Свет приближался, становился все ярче. Бойцы не мешкая залегли в кустах. Рев моторов резко усилился, и машины прошли в какой-нибудь сотне метров от партизан. Волчан, который наблюдал за дорогой, тихо шепнул:

— Каратели… Что-то слишком быстро примчались…

— Готовы были, — вздохнул комиссар.

— Вот не думал, что дорога так близко. Прямо под самым носом проехали.

— Проехали и уехали…

— А могли бы встретить их залпом, — огорченно заметил командир. — Разбежались бы, как цыплята.

Грузовики меж тем удалялись, и размеренный гул моторов стал постепенно ослабевать. Волчан снова поднял колонну и, пропуская бойцов вперед, поторапливал:

— Шире шаг!

Колонна пересекла главное шоссе, совсем пустынное в эту пору, и километрах в двух от города опять свернула в поля. Шли торопливо, без лишней осторожности — то тропинками, то проселками, но больше напрямик по жнивью, все в одном и том же направлении — на восток-юго-восток. Небо над ними посветлело, мягкий полуночный свет залил широкую равнину. Бойцы уже выбрались на пространство, где их никто не ждал и не искал, и чувствовали себя свободней. Перед ними расстилалась равнина, сплошь засеянная кукурузой и подсолнечником, пересеченная кое-где обширными плешинами, жнивьем и черными полосами под паром — бесконечная тихая равнина, которая неуловимо поднималась вверх. Села здесь попадались реже, меньше дорог перерезало поля, и так как не было бахчей и виноградников, вряд ли тут могла произойти нежелательная встреча. Партизаны воспользовались этим и летели над безмолвной равниной, словно черные птицы. Каждый пройденный километр приближал их к невысоким предгорьям, поросшим реденьким мелколесьем — к той спасительной для них зоне, где уж ни полиция, ни армия не были им страшны.

* * *

Около часу ночи окрестности Рековицы огласились хаотической стрельбой из винтовок и автоматов. У поручика Черкезова, проверявшего посты за селом, захолонуло сердце. Слева, в поле, где гремели выстрелы, жандармские части расставили засады — не иначе, как на одну из них нарвались в потемках партизаны. Стрельба усилилась, послышались тупые разрывы гранат, а затем в общий концерт включились и солидные пулеметные очереди. Поручик вышел из оцепенения и нервно закричал:

— Колев!

Низенький молодцеватый унтер-офицер ловко щелкнул каблуками.

— Поди узнай, что там за стрельба! — коротко приказал поручик. — Проверь и доложи мне!

Унтер снова щелкнул каблуками и повернулся, чтобы идти. Но его тут же остановил неестественно сиплый голос поручика.

— Отставить! Я сам пойду!..

Как только Черкезов углубился в черноту кукурузных полей, худое желтое лицо его исказилось, щеки странно задергались. Он даже не пытался унять свой страх — стуча зубами, как в лихорадке, с трудом переставляя непослушные ноги, он машинально шел вперед. На какое-то мгновение Черкезов весь отдался этому чувству — он умышленно не боролся с собой, чтобы потом усилием воли разом взять себя в руки. Откуда брался в нем этот страх — Черкезов и сам не знал. Перед собой он не стыдился этой трусливости, но пуще всего боялся, как бы другие его не раскусили. Поэтому приступы животного страха всегда сменялись у него приступами самой необузданной жестокости. За этой жестокостью поручик инстинктивно прятал свой страх, ею старался выделиться среди товарищей, чтобы заработать свой хлеб — доверие тех, от кого зависело его продвижение по службе. И если имя его произносили с трепетом по всей околии, то причиной тому были не его способности командира — Черкезов это трезво сознавал — а его страшная слава неумолимого и бессердечного человека, фанатически преданного власти.

Впереди снова загрохотало, и поручик увидел над полями синеватые вспышки взрывов. Сердце бешено застучало у него в груди, но он крепко сжал зубы. Хватит! Ногти, судорожно впившиеся в ладони, оставили лиловатые следы. Хватит, в конце концов! Шаг его постепенно стал тверже, лицо окаменело. Немало нервов и напряжения стоила ему эта маска, но он знал: теперь уже ничто не в состоянии вывести его из равновесия. Он может говорить и делать, что угодно. Только не улыбаться! Над ним несколько раз зловеще просвистели пули, но он только чуть пригнул голову и продолжал идти.

В это мгновение послышались чьи-то возбужденные голоса, и перестрелка разом смолка — так же внезапно, как и началась. Лишь пулемет еще лаял в одиночестве, но и тот скоро заглох. Над равниной воцарилась напряженная, гнетущая тишина — после недавнего грохота сражения она казалась неестественной. Встревоженный этим неожиданным затишьем, Черкезов поспешил было вперед, но навстречу ему, спотыкаясь и ломая кукурузные стебли, выскочил человек в военном.

— Стой! — окрикнул его поручик и направил на него пистолет.

Человек, озираясь по сторонам, послушно замер на месте.

Поручик сделал еще три шага, держа палец на спуске.

— Стойко, ты? — узнал он жандарма. — Что у вас там стряслось?

— Ох, господин поручик, и не спрашивайте, — запыхавшись, проговорил жандарм. — Такую кашу заварили…

— Какую еще кашу?! — взорвался офицер.

— Обознались мы, господин поручик, — виновато сказал жандарм. — На нас шли люди капитана Мирковского, и мы, покуда разобрались что к чему, чуть не перебили друг друга…

Кровь хлынула в голову Черкезову, перед глазами у него поплыли круги.

— Свиньи! — взвизгнул он бабьим голосом. — Мерзавцы! Я вас проучу!

— Но, господин поручик…

— Есть убитые?

— Вроде нет, господин поручик, — пробормотал испуганный жандарм и отступил назад.

Не удостоив подчиненного взглядом, Черкезов побежал вперед. Жандарм обманул его — был убитый, один единственный, и никаких раненых, несмотря на отчаянную стрельбу. Поручик склонился над убитым и направил ему в лицо бледный луч электрического фонарика. Это был фельдфебель Панаретов, громадный детина с румянцем во всю щеку и тяжелыми, сильными кулаками, которые сейчас безжизненно лежали на взрытой гранатою земле. Пуля попала ему в горло и засела, должно быть, в позвоночнике, так как крови не было видно. Рука поручика Черкезова не дрогнула, светлое электрическое пятно неподвижно замерло на лице убитого, Много трупов за последние годы видел поручик, много страшных ран, но все еще не насытился видом крови. Вот и сейчас он долго бы еще смотрел на распростертое мертвое тело, если бы перед ним не вырос капитан Мирковский — злой, как черт, возбужденный перестрелкой, все еще с шумом сражения в ушах. В потемках послышался звук пощечины, громкая ругань, а затем капитан подошел к трупу фельдфебеля.

Загрузка...