Адриано Челентано
Рай – это белый конь, который никогда не потеет
Перевод книги "Il paradiso è un cavallo bianco che non suda mai". Aвтор: Адриано Челентано в соавторстве с журналисткой Лудовикой Рипа ди Меана (Ludovica Ripa di Meana), 1982. Перевод на русский язык осуществлен впервые (2005 г.). В 2009 году переведены главы: "Смерть во дворе", "Землетрясение", "Вице-кумир", "Простокваша", "В школе семейной жизни", "Более одинокие, чем в одиночестве", "Раба по доброй воле", "Беременная жена и невежественный муж", "Три минуты любви", "Позиции (с топливом и без)", "Во время перерыва", "Порок – это «еще один трофей»", "Любовь – это точка опоры", "Все это рок", "Мине не хватает любви", "Смирение поневоле", "Prisencòlinensiàiunciùsol", "Единственный и настоящий", "Сначала шоу", "Лучше шеф, чем босс", "Как ребенок", "Легенда: Кассиус Клей", "Убитые мертвецы", "Один совет КБ", "Он", "Смерть Джона Леннона".
Содержание:
* Предисловие
* Будильник для часовщика
* Адриана Челентано
* Как получился боксер
* Первый крик
* Смерть «девушки «Клана»
* Причащение карамелью
* Улица Глюка
* Оттуда и отсюда
* Счастье
* Смерть во дворе
* Землетрясение
* Каваньера как Кларк Гейбл
* Вице-кумир
* Улица сильных
* Ириде и нахальство
* Минифутбол, прощай
* Учитель Поцци
* Художник классной доски
* Без места
* Цирюльник или певец
* Четыре удара за один
* Наедине с собакой
* Клаудиа: идеальная женщина
* В гриме
* В ресторане
* Ночь
* Первый поцелуй
* Он трус, она нет
* Простокваша
* В школе семейной жизни
* Более одинокие, чем в одиночестве
* Раба по доброй воле
* Беременная жена и невежественный муж
* Иокаста в окне
* Это не помойка
* Три минуты любви
* Позиции (с топливом и без)
* Даже пальцем
* Во время перерыва
* На кухне на мраморном столе
* Кто-то нравится
* Бог не отвергает гомосексуалов
* Порок – это «еще один трофей»
* Любовь – это точка опоры
* Любовь в холодильнике
* Первый успех
* В «Святой Текле»
* Концерт или крестный ход
* Все это рок
* Сфальшивьте, кто может!
* Друг
* Страх перед Семпьоне побеждает тщеславие
* Мине не хватает любви
* Смирение поневоле
* Сбор лома
* Prisencòlinensiàiunciùsol
* Единственный и настоящий
* Сначала шоу
* С открытыми картами
* «Клан»
* Лучше шеф, чем босс
* Артистическое управление
* Каскадер
* Фанатка в Версилии
* Старый Сугар
* Как ребенок
* Легенда: Кассиус Клей
* Слова и идеи
* Коробки и могилы
* Убитые мертвецы
* Один совет КБ
* Как невежество обесценивает лиру
* Невежественный, но отзывчивый
* Рекордные сборы
* Авторские фильмы
* Режиссер Иисус
* Другая щека
* Чтобы поблагодарить
* Среды среди дипломов
* Он
* Вечные озорники
* Переход
* Важность газа
* Навязчивые идеи
* Во время ночного бдения
* Смерть Джона Леннона
* Время уходит
* Постскриптум
Предисловие
Началось это так.
Рим, апрель 1981 г. Отель Кавальери Хилтон. Апартаменты 488-489. По ту сторону витража в ослепительном свете полудня плывет купол Святого Петра. Дирижабль с надписью «Good Year» - наполовину акула, наполовину воздушный змей – чертит вокруг цитадели христианства в голубом и безмолвном пространстве серебристый круг.
Внутри – симметрично внешнему – еще один купол, поменьше и более продолговатый. Не купол – голова. Голова Адриано Челентано. Звуковые волны, исходящие из этой, находящейся против света головы, заряжены северной агрессивностью, смягченной скрытой южной грустью. В сети непрерывного потока слов на этот раз попал издатель. Нужно было бы обсудить возможность создания книги Челентано о Челентано. Но дискуссии не будет. Диалог – не для Челентано. Его монолог не прерывается ни на минуту.
«Я – это 55 миллионов итальянцев. У меня, к счастью, то же самое восприятие.
Восприятие не каждого в отдельности, а всех вместе. Я ощущаю себя частью массы, и если я должен пошутить, то рассказываю только то, над чем смеялся сам. И никогда не случалось такого, чтобы другие не смеялись».
Прикрытые глаза издателя исследуют, как радар, стены гостиной в поисках, на чем бы остановиться. Была б хотя бы Непорочная Дева, портрет Маркса или Будда, чтобы отвлечься от этого потока сознания, от этой бессвязной речи, которая потихоньку его засасывает. Но стены, обитые лишь бежевым атласом, по-францискански пусты.
Челентано стоит перед ним. На нем брюки в черно-белую шашечку, доходящие почти до подмышек, майка с большим вырезом, освещенным золотом креста. Сверху – кофта из синели в сине-желтую горизонтальную полоску. На ногах сапожки из белого вашета, на которые наползают коричневые носки. Внезапно он вскидывается: расправляет атлетические плечи, выставляет таз и вытягивает ноги: сейчас будет танго. Издатель в замешательстве улыбается, у него вид ритуальной жертвы, но Челентано его полностью игнорирует и повелительно обращается к своему интервьюеру. Его взгляд почти мрачен, улыбка до ушей.
«Вот что я тебе скажу. Нужно остерегаться того, чтобы книга не получилась нравоучительной, как у других, несмотря на хороший стиль. Я говорю в основном
с точки зрения монтажа. Нужно, чтобы эту книгу можно было читать с любого места. Я бы сделал так: написал бы только правду. В январе ты приходила, чтобы сделать интервью для L'Europeo. Ты хотела провести со мной 15 дней, наблюдая за моей работой и частной жизнью, как это делают в Америке в отношении важных лиц. Но я не важное лицо. Я Челентано, я единственный, и я сказал тебе, что ты, наверное, сошла с ума, и что это невозможно. И тогда ты довольствовалась одним вечером, а потом спросила: «Договоримся еще об одной встрече?». Таким образом, мы виделись дважды, и получилась прекрасная статья. Она имела успех, и тебе предложили сделать книгу. Да? Ты рассказала мне об этом, а я ответил, что не хочу. И все. Потом я передумал и сказал тебе: «Хорошо. Ты делаешь книгу из того материала, который у тебя есть, и когда он закончится, книга закончится тоже. Ты хочешь сказать, что я не договорил, что у меня нет больше желания разговаривать, или что я думаю, что все, что было рассказать, рассказано. Ну, на этом тоже можно закончить книгу. Кто сказал, что у книги должен быть финал? И потом, кто сказал, что финал наступает со словом «конец»? Финал может быть таким же неожиданным, как выстрел, обрывающий жизнь».
Теперь издателя сотрясают длинные приступы неконтролируемой дрожи. Губы плотно сомкнуты. Его тело, словно укушенное тарантулом, дрожит и бьется, как безумный парус, о подушки софы. Только лицо, бледное, молодое, полностью сохраняет невозмутимую, спокойную, полную достоинства уверенность уроженца Ломбардии. Кто это перед ним? Демон? Сумасшедший? Преступник? Гений? Или, просто-напросто, хитрец? Тысячи вопросительных знаков вспыхивают в его испытывающем взгляде. Однако журналистка не удивлена. Она знает. Она помнит.
Милан, январь 1981. Дом Челентано. Бильярд, барная стойка как в салуне, бледно-розовые стены, диваны, инкрустированные персиково-голубой слоновой костью, тропические растения повсюду, обеденный стол, покрытый расшитой скатертью, достойной алтаря, пол из чистого мрамора, который траурно осеняет все вокруг: в общем, похоже на декорации к фильму. Однако, это его дом, его частная жизнь.
Челентано, как все буржуа, в 9 вечера находится у телевизора. Но он не утопает в непременном кресле. Он на ногах, рот раскрыт, как у ребенка, оторванного от любимой игры. Те же брюки в шашечку до подмышек, та же желто-голубая синелевая кофта, тот же золотой крест на шее, те же сапожки из белого вашета, те же коричневые носки, спущенные до щиколоток, как в мультфильме: в общем, та же униформа, в которой он предстанет три месяца спустя в Риме в апартаментах Кавальери Хилтон. Его километровые руки опущены, и левая, как четки, перебирает кнопки пульта телевизора.
Работая носком и пяткой, сначала одной ногой, потом другой, отстукивая чечетку, достойную Фреда Астера, он отбивает ритм изображений, которые сменяются на экране с каждым нажатием пальца.
Входит девушка с двумя длинными черными косами в домашнем халате из голубой фланели. Это его жена, Клаудиа Мори. Она ставит чашки с кофе и две рюмки граппы. На мгновение поднимает взгляд, сияющий мудростью и иронией, и молча уходит, скользя по полу в тапочках, от взгляда на которые бросает в жар. Теперь в комнате, где раньше был поток изображений, возникает звуковой поток. Это поток слов, которыми Челентано рассказывает о себе, о своей жизни, о своих мифах, страстях и утопиях. Он говорит с такой же мягкой, сосредоточенной невозмутимостью, как и считающий себя Наполеоном безумец. Но, в отличие от мрачного взгляда мифомана, его глаза невинны и веселы, и свидетельством, что он не фантазирует, являются 25 лет, в течение которых он и удача идут бок-о-бок, всегда на равных, и всегда побеждают на финише.
Рим, апрель 1981. Отель Кавальери Хилтон. Полчаса спустя. В тот момент, когда издатель уже был готов от всего отказаться, Челентано начинает все сначала, будто издатель только что пришел: «Разрешите? - Адриано Челентано. Желаете кофе или кофе с молоком?». Потом застенчиво, по-детски неуклюже, немного дичась, садится рядом со своей жертвой. «О правах мы с Вами поговорим позже. Сейчас я должен пояснить еще 6-7 сотен вещей Людовике». И снова поворачивается к нему спиной. «Я бы вот что сделал. Я считаю, что ты должна описать все как есть, то есть ты должна вернуться к нашей прошлой беседе и рассказать все, что ты смогла уловить, даже угадать обо мне. И очень вероятно, что я, перечитывая это потом, дополню картину. Раз ты говоришь, что книга – это совсем не интервью, и что нужно бы поговорить о том-то, том-то и том-то, да, конечно, можно и поговорить… Однако, я думаю, что, читая рукопись, в какой-то момент я могу заметить: «Черт побери! Вот это – важно! Конечно, об этом надо поговорить». И спросить тебя: «Почему мы не обсудили вот это?» Или даже обвинить тебя в этом. Понимаешь? В общем, мы должны сделать что-то в таком роде, если хотим сделать честную книгу».
Он на мгновение замолкает, сосредоточенно глядя в пол.
«Честную книгу… Ну да! Такую книгу как я сам». Губищи изгибаются в хитрой улыбке. Он встает и начинает прогуливаться взад-вперед. Хулиганские штаны кажутся нарисованными прямо на голом теле. Он останавливается, спиной к нам, на фоне громоздкого купола за окном.
Не поворачиваясь, засунув руки в карманы, резко бросает издателю: «За права на книгу хочу столько-то процентов. Как за мои диски.» «Я не совсем понял», - спокойно отвечает издатель, скрывая за воспитанностью удивление и раздражение. Челентано назвал цифру, в три раза превосходящую ту, что получают гранды, от Сименона до Грэма Грина, от Трумана Капоте до Моравиа. «Хочу столько-то процентов. Как за мои диски», - упрямо повторяет Челентано. Его черный силуэт, окруженный светом, угрожающе неподвижен. Похоже на первый дубль «Крестного отца-3». Тогда голос издателя становится твердым, жестким: «Ни один исполнитель не получал таких процентов. Даже Фрэнк Синатра. Я – специалист и в музыкальных правах». И Челентано: «Фрэнк Синатра нет, а я – да». Издатель: «В любом случае, размеры прибыли с книги и диска совершенно различны. И Вы это прекрасно знаете». Челентано: «Книга или диск, речь всё о Челентано». Издатель: «Нуреев, я говорю о Рудольфе Нурееве, сейчас готовит для нас свою автобиографию, так ему даже во сне не снились подобные предложения». Челентано: «Видимо, он больше не у дел, бедняжка». Издатель выкладывает последний козырь: «Ориана Фаллачи продает по миллиону экземпляров каждой своей книги и получает половину того, что запросили Вы…». Челентано качает головой, полный христианского сострадания: «Я всегда говорил, что эта Фаллачи не умеет петь». Пируэт, легкий прыжок. Хватает руку издателя, и левой рукой потрясает скрещенные правые, как это делают скотоводы, заключая сделку. «Итак?!» - бормочет издатель, поверивший, что здравый смысл, наконец, возобладал над всеми парадоксами этого причудливого, но - боже мой! - такого изощренно практичного ума. И тут Челентано его поражает: «Grazie, preferisco di no»*. Издателю ничего не остается, как принять игру. Он щелкает каблуками и отступает к двери, напевая: «Grazie, prego, scusi. Tornero»**.
И он вернулся. И в качестве утешения услышал короткую фразу Челентано: «Молодец! Вы действительно умеете вести дела». Журналистка же приступила к работе, начав с персонажа, занимающего всю сцену, затмевающего и главных героев, и статистов: великой матери, сделавшей из Адриано вечного ребенка.
* - «Спасибо, лучше не надо», слова из песни Челентано «Grazie, prego, scusi» из альбома «Non mi dir» 1965 г.
** - «Спасибо - пожалуйста - извините. Я вернусь», слова из той же песни.
Лудовика Рипа ди Меана.
Будильник для часовщика
Моя мать была подобна горе. И когда она умерла, я почувствовал, что мир начал становиться день ото дня меньше, уже. Я никогда не жалел, что она не была молодой матерью. Для меня мать – это такая, как она. Все остальные мне кажутся фальшивыми. У нее были глаза такого же цвета, как у меня, и она была скорее высокой. Но, прежде всего, она была матерью настолько, что я чувствовал ее внутри себя. Да, когда я вышел из нее, то она вошла в меня, и, должен сказать, я многое взял у нее, потому что она была женщина очень цельная. Она была очень симпатичная и немного комичная. Она любила смеяться. Например, она веселилась, пугая меня. Помню, я пошел, кажется, в ванную, а она спряталась за дверью. Я аж подскочил от испуга, когда она внезапно выскочила.
Когда я начал работать, а был я часовщиком, то всегда приходил на работу с опозданием. Тогда моя мать стала будить меня рок-н-роллом, который, к счастью, нравился и ей. Она нашла способ вытащить меня из кровати. Она ставила диск и говорила: «Адриано, смотри, уже восемь часов», а было всего семь. Потом немного увеличивала громкость: «Уже четверть девятого», и, через пять минут: «Полдевятого, девять, десять». И продолжала увеличивать громкость, пока я не просыпался, свежий и довольный. Она приносила глубокую тарелку с кофе, туда вмещалось где-то пять-шесть чашек, а сверху плавало масло. Тогда я брал «бананы» из промасленного растительным маслом хлеба, разламывал их, макал в тарелку и ел.
Сколько раз, когда в ресторане, заказывая кофе, я просил принести немного масла, все удивлялись: «Как? Ты кладешь в кофе масло?». Да, я кладу в кофе масло, как делала это моя мать Джудитта.
Адриана Челентано
У меня две сестры, Мария и Роза, и брат, которого зовут Сандро. Еще одну сестру звали Адриана.
Она была красавица. Умерла она за четыре года до моего рождения. Поэтому меня и назвали Адриано. Ей было девять лет, когда она умерла, и мама часто рассказывала о том, как это случилось, каждый раз очень взволнованно, потому что обстоятельства ее смерти были необычными. Она была больна, чем точно – неизвестно, я думаю, что это была какая-то разновидность вирусного гепатита, не более. Но в те времена врачи не умели это лечить. Моя мать рассказывала, что сестра знала, что должна умереть. Она, очевидно, не боялась смерти. Мама, рассказывая об этом, каждый раз плакала, заново переживая случившееся.
Однажды вечером Адриане стало хуже. Все домашние собрались. Врачи давали ей несколько дней жизни. Она находилась в той комнате, то есть комната была единственная, но деревянная перегородка отделяла от остального пространства печь, “пушка” которой проходила и через угол сестры. Я говорю о печной трубе, мы называли ее «пушка». Вот. С этой стороны перегородки находились бабушка, отец, сестры, кузины, тети, брат и мама. В тот вечер все собрались у нас. Не было только меня. Был поздний вечер, где-то полодинадцатого, не знаю, лето было или зима, по улице кто-то шел и пел песню. Песню, которую знала Адриана. И вдруг она, больная, встала с кровати и говорит: «Ну как он поет эту песню? Он же не умеет ее петь. Он ее не понимает. Сейчас я вам ее спою так, как надо». Все обалдели, а она начала петь, и мама говорила, что пела она прекрасно. Она стояла в маленькой комбинации, да?- и пела. Все были растроганы. Мама пыталась сдержать слезы. Адриана допела до конца, и все зааплодировали. Тогда она остановилась посреди комнаты и говорит: «Ну, а теперь я должна попрощаться с вами, потому что мне пора уходить. Пришел мой час». И сказала: «Прощай, прощай, тетя, прощай!», простилась со всеми, с сестрами, потом: «Прощай, мама!» Услышав это, мама заплакала. То есть не смогла уже сдерживать слезы. И тогда Адриана ей говорит: «Не плачь, потому что, - говорит – я иду в рай и всегда буду рядом с тобой, так что ты не должна плакать. Прощай, прощай, прощай». Как будто она куда-то уезжала. Она легла в кровать, и мама всегда рассказывала, что с отцом она не простилась. Тогда мама, плача, спросила: «Адриана, а с папой ты не попрощаешься?» «Да, да, попрощаюсь: прощай, папа, прощай!» - и она куснула его за ухо: «Прощай, прощай, будь здоров!» Вот так. Немного спустя она, кажется, ненадолго потеряла сознание, сразу после прощания. Потом она снова пришла в себя, но была очень слаба. Пришедший соборовать ее священник спросил: «Адриана, ты рада, что попадешь в Рай?» «Да, я рада» - ответила она. На глазах у нее показались слезы. Через час она умерла.
Я родился спустя четыре года, и меня назвали Адриано в память о ней, о той песне и о Рае. Моя мать, вспоминая происшедшее, рассказывая что-нибудь о себе, становилась жесткой, как будто говорила о ком-то постороннем. Например, она говорила: «Это невозможно представить. Горе, когда умирает мать или отец. Но когда умирает ребенок, невозможно представить себе, какое это жестокое горе». Она всегда это повторяла. Я подшучивал над ней: «Ну, ты так привязана к детям, что поневоле об этом думаешь». «Нет, нет, сыночек», - она говорила на апулийском диалекте. Нет, она знала и итальянский, но с нами разговаривала только на диалекте. «Нет, сыночек, я желаю тебе, - говорила она – чтобы у тебя никогда не случилось ничего подобного, потому что это самое большое несчастье, которое может случиться с человеком». И я ей верил, потому что она говорила с таким убеждением, что, действительно, все должно было быть именно так. И, на самом деле, она вспоминала, что после смерти сестры она была убита горем и забывалась только в постоянной работе. Она была портнихой, была белошвейкой: умела все. Шила, в общем.
Как получился боксер
Прошло четыре года, как умерла моя сестра, и однажды мама почувствовала себя нехорошо. Она была так устроена, что не любила ходить по врачам, не нравилось ей проходить осмотр, потому что нужно было раздеваться перед доктором. Она, например, с двадцати семи лет не расставалась с четками: считала, что в таком возрасте женщина уже старуха. Но, хотя она и считала, что в таком возрасте женщина не должна расставаться с четками, сердцем и умом она оставалась молодой. Она часто говорила кому-нибудь: «Да ты же старик! Так стариком и родился!» В итоге к доктору она все-таки пошла, потому что подумала, что у нее серьезное заболевание, а тот похлопал ее по плечу и говорит: «Успокойтесь, синьора. У Вас третий месяц беременности». Мать говорила, что очень рассердилась на врача: «Вы сошли с ума, это невозможно! Говорите, что попало!» «Сходите к другому врачу». «Конечно, схожу!» Она не отличалась деликатностью. Она говорила то, что считала нужным сказать. Вот. Она вернулась домой и с того дня загрустила, а мои сестры и брат не знали почему. Знали только, что она была у врача. Ей было, если не ошибаюсь, сорок три года. Потом, кажется, она была у другого врача, и он подтвердил: «Да, Вы беременны. Но это совсем не несчастье!» «А для меня несчастье», - ответила она. Видя, что мама стала очень нервной, сестра моего отца спросила: «Да что, собственно, случилось?» Тогда мама все ей рассказала. «Ты не рада?» «Нет, не рада, мне это неприятно. И потом, я уже не в том возрасте, чтобы приводить в мир детей. Я далеко не молода». Быть беременной значило, что у женщины была связь, а она всегда пыталась скрыть это. Потом, естественно, слух дошел до моих сестер и брата, которые ужасно обрадовались, что у них будет маленький брат. Все они были намного старше: когда я родился, брату было восемнадцать, а сестрам – шестнадцать и двадцать два. Тогда их очень забавляло, что у них будет маленький брат, в то время как они уже такие большие. Итак, они хотели сказать маме об этом, но она была настолько раздражительна, что ее даже побаивались. Тогда, мама мне рассказывала, однажды к ней пришел мой брат и сказал: «Мама, я знаю одну прекрасную новость». Она уже все поняла и спрашивает: «Ну, и что за новость?» «Ну, не злись, я знаю, что у нас будет братик. Не сердись. Посмотришь, мы сделаем из него боксера». Мой брат страдал по боксу. Он ему нравится до сих пор. И он решил, что то, что не удалось ему, получится у меня, а он всегда хотел быть боксером. «Не строй иллюзий, - ответила мама, – потому что это сын стариков. Он сразу же умрет». Она была упряма, как породистая лошадь.
Первый крик
Моя мать так часто повторяла, что, едва родившись, я сразу же умру, что убедила в этом почти всех, и к моему появлению не было приготовлено ровным счетом ничего, не было куплено ни распашонки, ничего! Так что я был даже обеспокоен: ни пеленки – ничегошеньки! Мама рассказывала, что однажды вечером они играли в карты, как вдруг она почувствовала боль, но в клинику, естественно, не захотела. Она позвала акушерку, и тогда все сказали «Началось!» В общем, они сами себе доставили много хлопот. Моя тетя порезала рубашки мужа и сшила куски, чтобы было во что меня завернуть. Пришла акушерка: «Давайте, давайте же, нужно поторопиться. А то ребенок едва жив». В общем, тогда на мгновение все испугались, что ребенок родится мертвым, зашептались по ту сторону занавески. Вот. Я молчал, и все говорили: «Но он действительно мертвый, родился мертвым. К сожалению, он родился мертвым». И вдруг они услышали крик: «Il tuo bacio è come un rock». И потом был большой праздник.
Смерть «девушки «Клана»
Моя мать очень меня любила. Но ее любовь не была удушающей, наоборот, мне всегда казалось, что у нее сто рук, что она – великанша: я всегда чувствовал себя защищенным. И так казалось не только мне, это чувствовали все. Когда она умерла, в семье произошел своего рода распад. Он не затронул меня, но, например, у моего брата обнаружилось нервное истощение, которое уложило его в больницу на два или три месяца. Он чуть не развелся с женой. Джино Сантерколе, сын моей сестры, вскоре развелся.
Это случилось восемь лет назад. Она была как громоотвод, через который все бессознательно разряжали свои неприятности. Может быть, я меньше всех пользовался этим громоотводом, потому что всегда чувствовал силу ее защиты, не только по отношению ко мне: по отношению ко всем. Все считали ее справедливой женщиной и, когда не знали, как правильно поступить, говорили: «Пойдем к бабушке Джудитте», или:
«Идем к маме». Я это понимал. И, поскольку я старался не рассказывать ей о своих неприятностях, то рассказывал о делах. И она была очень довольна. Однако, мама сразу видела, когда я хотел выглядеть веселым через силу. Она это сразу понимала: «Не старайся понапрасну. Я тебя знаю: у тебя что-то случилось. Поссорился с Клаудией? Или еще что-то?». В общем, она пыталась догадаться, несмотря на то, что я отмалчивался. И в итоге вынуждала меня признаться.
Когда она умерла, одна газета, к сожалению, не помню, какая именно, напечатала, может быть, самый лучший за мою карьеру заголовок. Заголовок замечательный: «Умерла истинная девушка «Клана».
Когда кто-нибудь умирает, всегда приходят телеграммы с соболезнованиями. Тот заголовок я оценил больше всего, принял его с удовлетворением. Вот почему, когда она умерла, я, как ни странно, не плакал. Все плакали, а я нет. Не плакал, хотя внутри чувствовал сильную боль. Меня утешало понимание того, как сильно любила меня мама, пока была жива. И что я любил ее так же, и давал ей понять, что я знаю, как она меня любит. И она тоже была довольна этим. Она говорила, что это большая удача – иметь такого любящего сына.
Ее смерть стала неожиданностью. Потому что я знал, как она меня любила, как желала мне добра, и это было, как если бы обрушились горы, и не осталось ничего. Тогда и мне стало не хватать того большого якоря, каким, возможно, подсознательно, она была для меня. Я всегда считал себя сильным. Должен признаться, я думал, что она сильная женщина, и себя считал также сильным, в том числе и потому, что об этом мне говорила она. Она говорила: «В тебе есть сила, которой нет даже у меня, а у меня всегда все ходили по струнке». Она всегда так говорила. Но, когда она умерла, я понял, что настоящей силой обладала именно она. Я не плакал, как плакали все вокруг. Клаудиа, например, очень переживала мамину смерть. Странно, но она переживала так, будто умерла ее собственная мать. Помню, что, пока гроб вносили в церковь, я пошел к священнику, предупредив Клаудиу: «Подожди меня, я сейчас вернусь». Я зашел в ризницу и сказал священнику: «Послушайте, я Вас прошу, когда Вы выйдете в церковь и станете говорить, расскажите о Рае ». Священник посмотрел на меня в замешательстве. «Хорошо, но почему Вы просите меня об этом?» «Расскажите, - говорю, - о Рае. Скажите, что моя мама сейчас на пути туда. Вы никогда не говорите об этом важном моменте». Я почти разозлился. «Простите, но если Вы находите золото, что Вы делаете? Держите его в кармане и молчите? О чем Вы рассказываете? Рассказываете и рассказываете о железе? Расскажите же о золоте, именно о нем, расскажите! Скажите всем, что мама теперь идет в Рай». «Ну конечно, я скажу об этом». «Это важно для меня. Вы должны об этом сказать, потому что мне очень грустно. Мне нужно это услышать». «Будьте спокойны». Он вышел и произнес прекрасную проповедь. Он сказал: «Наша сестра Джудитта, - назвав ее так, он вернул ее нам, и потом, она как будто стала ребенком среди других, - наша сестра Джудитта внезапно оставила нас, но и сейчас она жива, находится между нами. И, в то время как все плачут, она, возможно, улыбается». В общем, он сказал настолько сильную речь, что после я опять зашел к нему и сказал: «Благодарю Вас». Он был рад. Чувство крушения пришло потом. И я считаю, что меня сильно поддержала вера, не то, думаю, я бы тотчас впал в шок, как мой брат, который тоже верующий, но не так глубоко, как я.
Причащение карамелью
Перед маминой смертью случился один маленький эпизод. Это было накануне вечером. Ей уже было очень тяжело. Она ела пирожное и даже не имела силы его проглотить. Однако она все понимала и была похожа на маленькую девочку, беззащитную, потому что она была немного полновата. Однажды нужно было, чтобы ее раздели, практически донага, в моем присутствии, и я впервые увидел ее обнаженной. И она, всегда бывшая такой сдержанной, говорит: «Вот, теперь я должна раздеваться перед тобой». «Да, - отвечаю, - нужно же наконец посмотреть, как ты сложена, потому что в одежде ты выглядишь хорошо, но кто знает? Раздевайте ее, снимайте все». Я точно помню, что не видел практически ничего, потому что она была толстушка – живот, полные ноги, но странным образом, кожа у нее была гладкой, как у двадцатипятилетней. «А ты знаешь, что кожа у тебя, как у ребенка, хотя тебе 77 лет?», - удивился я. «Ты видел?», - отвечает. «И знаешь, почему? Потому что я свою кожу не натираю, как эти две вертихвостки», - повернулась она к раздевавшим ее дочерям.
Она казалась ребенком и вела себя как ребенок. Потом вдруг она перестала кого-либо узнавать. Врач сказал, что она впала в кому. И мы все остались с ней бодрствовать. Вот. Вдруг она открыла глаза, и тогда моя сестра позвала ее: «Мама, мама, ты меня слышишь?» Она посмотрела на сестру и ничего не сказала. Потом она зашевелилась и говорит: «Приподнимите меня» И все бросились ей помогать. Она даже дышала с трудом. Помню, мы все были вокруг нее. Была и Клаудиа, которая немного боялась, потому что в такой ситуации нервничают, да? Мама посмотрела на всех, оглядела комнату. Дышать ей было все тяжелее. Тогда, чтобы разрядить атмосферу, мы стали смеяться. Стало легче, и моя сестра спросила: «Мама, хочешь чего-нибудь, хочешь карамельку?» Она ответила: «Да. Там были конфеты, которые я спрятала месяц назад в ящике, они должны быть еще там, под чулком». И тогда она съела одну конфету, и каждый из нас взял по штуке. И я тоже взял и съел. Было два-три часа ночи. И вдруг ее глаза остановились на Клаудии, стоявшей напротив. Мама встрепенулась: «А ты?» Тогда Клаудиа жестом показала, что не хочет. «А ей, почему ей не дали конфету?» «Наверное, потому, что она не хочет». «Нет, не потому, что не хочет. Это вы ей не дали. Дайте ей конфету. Ты же ее хочешь, правда?»
Клаудиа сказала: «Нет». А мама: «Ешь». И тогда Клаудии пришлось взять конфету и съесть. Это было своего рода причащение. Именно так.
Улица Глюка
Улица Глюка была для меня сказочным местом, потому что я жил в крайнем доме, за которым начинались бесконечные луга. Вдалеке виднелись горы. И эту страстную, такую глубокую грусть по прошлым временам, по тому, как жили раньше, - эту травму я получил, когда должен был покинуть улицу Глюка и перебраться в центр. Это потрясло меня навсегда. Потому что именно на улице Глюка я понял некоторые вещи, некоторые ценности. Я, например, очень хорошо помню свое детство, и почти все воспоминания начинаются с послеобеденного сна. Это время для меня – лучшее время дня. В моей голове, и теперь тоже, вечные четыре часа пополудни. Итак, я помню, что там было, что случалось со мной там. В глубине улицы Глюка был рынок, рыбный, который сохранился до сих пор, и он был неплохим, несмотря на то, что построен был с учетом некоторых современных критериев. Однако он был невысокий, и мне нравился. Помню людей, останавливающихся вечером поговорить, прежде чем идти спать, а люди на нашей улице все друг друга знали. Они рассказывали о своих делах – женщины, домохозяйки. И это мне нравилось очень, это заставляло чувствовать себя живым и видеть живыми других, видеть круговорот жизни. То, что теперь не увидишь, т.е., чтобы это увидеть, нужно устроить хороший праздник, с репродукторами, и даже на таком празднике внутри мы будем немного скучать.
Однажды, по необходимости, мама была вынуждена переехать, получив денежную компенсацию за тот дом на улице Глюка, потому что моя сестра выходила замуж и не могла там больше оставаться. Она должна была бы выйти замуж и катиться ко всем чертям. Но она этого не сделала. Мама, чтобы смягчить удар, подчеркивала, что мы получили подъемные и сможем переселиться в дом побольше, где будем все вместе, т.к. сестра будет жить с нами. Или, точнее, мы с ними. По этому случаю мне приснился сон, что все это уже произошло. Я подумал: “Не могу даже думать об этом... Неужели это может быть?”, а затем: “Со мной случилось то, что я не могу переубедить себя, что это может быть. Кто знает, со сколькими такое уже происходило.” В общем, о других я не думал. В тот момент я думал только о боли, которую испытывал. Святая правда, что мама в течение нескольких лет пыталась всеми способами заставить меня забыть улицу Глюка, проклиная ее: “Эта улица – я знаю, почему тебя туда тянет, потому что тебя тянет к преступникам!”, - говорила мама. Но “преступники” звучало добродушно. Она говорила, что эти, городские, были немного слишком правильные. “Ты же – сорвиголова”. Однако, мама видела, что я серьезно мучился. Когда она это поняла, она сама захотела вернуться на улицу Глюка. Из-за меня. И говорит: “Не беспокойся, Адриано, мы туда вернемся. Я, скорее всего, пойду теперь куда-нибудь консьержкой”. “Да, мама, я тоже буду помогать тебе подметать, увидишь!” Но мы так никогда и не вернулись. Когда у меня появились деньги на покупку дома, улицу Глюка перестроили, и нашего дома там больше не было. Я купил дом на улице Дзуретти, параллельной улице, там теперь живут мои сестры. Но она больше не была такой, как прежде, раньше она была полна домов, теперь там больше ничего не осталось.
Оттуда и отсюда
Моя семья была с юга, но я не испытал на себе этого переезда. В отличие от мамы. Она мне рассказывала, что первые два года в Милане она все время плакала и хотела вернуться на родину. И папа, видя, что она плачет, перевез их всех обратно в Фоджу. Он рассказывал, что через три месяца мама принялась плакать снова: ”Нет, нет, это больше не наша жизнь. Мы должны ехать в Милан, потому что именно там нам будет хорошо”. Она вернулась довольная и сорок, пятьдесят лет прожила в Милане. Некоторым образом я чувствую свою принадлежность к югу, в смысле темперамента. Скажем, я бастард, полукровка, потому что, факт, конечно, что я говорю на миланском, пою на миланском, мыслю по-северному; но еще есть чувство, ностальгия по чему-то утраченному. Без сомнения, то что случилось у меня с улицей Глюка, произошло с теми южанами, которые были вынуждены уезжать в Германию на заработки. Аналогия именно такая, однако я не чувствую себя вырванным с корнем. То есть единственный раз, когда я так себя чувствовал, это когда меня лишили естественных условий, в которых я жил: дом на окраине, бесконечные луга и, в глубине, горы.
Действительно, мой взгляд обращен к северу и никогда не поворачивался к югу, всегда на север, всегда туда, где горы. То есть, мне и в голову не приходит отправиться жить в Африку, к примеру, но в то же время я подумываю податься жить в сторону гор. Если я говорю: “Прогуляемся”, я иду всегда к горам, и никогда в противоположном направлении. Когда я строил дом за городом, я двигался в ту же сторону, в то время как, например, Мики Дель Прете, мой друг, он тоже строил себе дом за городом, но с другой стороны. Я спросил: “Чего ты строишь там? Здесь лучше”. “Почему? Лучше там”. Но я знаю, что не лучше. Море тоже мне нравится, но для меня море – это море на севере. Возможно, мне известно, по какой причине. Дело не в том, что, если я сейчас поеду на море на Сицилию, это мне не понравится. То есть, я еду на море на Сицилию, и мне нравится; но если я должен выбирать себе жилище, я выбираю его около дороги, ведущей на север. Я думаю, это потому, что, когда я был маленький, я бегал играть в ту сторону, потому что южная сторона была застроена домами, а северная была стороной лугов и свободы.
Счастье
В доме на улице Глюка я познал счастье. Я впервые заметил, что счастлив. Это случилось так. Мне было четыре года, и мама имела постоянную привычку отправлять меня в постель после обеда, особенно летом. Но я редко засыпал. Она укладывала меня насильно, и я просил: “Нет, мама”. Каждый день та же история. “Мама, но сегодня я не хочу спать, я хочу играть”. “Нет, сначала поспи, а потом поиграешь”. В общем, в кровати я кувыркался, падал и тому подобное, пока, обессиленный, не засыпал. Засыпал я в последние полчаса. Но в тот раз я заснул сразу и проснулся раньше. Я заснул, проснулся и встал. Все мои друзья тоже отправлялись спать после обеда, и после отдыха мы встречались внизу, чтобы идти играть. И, так как летом я всегда ходил босиком, и мои друзья ходили босиком, мы выходили на улицу босиком прямо с утра. И это было прекрасно – выйти, не надевая обувь. То есть, слезть с кровати и продолжать, как будто День был прекрасный. Небо было таким голубым, что дома резко выделялись на фоне этой глубочайшей лазури, и солнце делило двор надвое: на свет и тень. И я остановился, залюбовавшись этой картиной. Я стоял посреди двора и смотрел на маму, штопавшую чулок. И на тетю. Они иногда перебрасывались словами. Я ждал, когда придут мои друзья, сидя на земле, и она была горячая. Я сказал себе: ”Как же хорошо! Я просто счастлив, что родился. Смотри, как красиво, просто прекрасно - солнце, небо! И тетя тоже хорошая, и мама, которая шьет. И вообще, мне нравится все, земля, этот теплый пол”. Я лег. Я был так счастлив, что поцеловал землю. Потом я поднялся и задумался: “Однако, это странно, что я замечаю, что мне сейчас хорошо”. Меня поразил тот факт, что я отмечаю, что счастлив. Потому что обычно об этом вспоминают после, по прошествии времени. Говорят: “Помнишь, как было хорошо...” Но в ту минуту я не говорил “Помнишь...” Я был счастлив, и знал об этом в тот же самый момент.
Смерть во дворе
На улице Глюка случались и крупные происшествия. Например, одно из них касается еще одного моего друга, которого зовут Виттор Челла. Это были три брата, сыновья привратника из четырнадцатого: одного звали Франческо или, как говорили, Чекко, другого Винченцо и еще один – Витторио. Он был младшим из них и был всем известен, потому что с детских лет поражал сердца. Он был самым красивым на улице Глюка. И его заслугой было то, что эта улица стала, прежде всего, местом свиданий. Красивые девушки приходили из соседних районов и собирались, чтобы увидеть его, поговорить с ним. Его красота была совершенна. Он был не только красивым. Более того, он был приятным, а не просто обладать обоими этими качествами вместе. В придачу у него было по-настоящему “отпадное”, как говорят сейчас, тело. В общем, он был еще одним мощным столпом этой благословенной улицы. Но однажды, во время войны, его брата Винченцо немцы посадили в тюрьму и даже пытали. Удары электрического тока и подобные вещи. Так что все беспокоились. Вся улица знала об этом. Но вот война закончилась, и когда Винченцо вернулся домой, помню, мама предупредила, что это событие будут праздновать, и поэтому сделают несколько выстрелов в воздух из настоящих пистолетов. Тогда это было принято. И помню, что мама сказала мне: “Ты сегодня вечером во двор не выходи. Сегодня поешь – и в постель. Потому что сегодня выходить опасно”. И я пошел спать. А случилось вот что. Прямо в наших дверях, дверях четырнадцатого дома, с обеих сторон толпились стреляющие в воздух люди. Прямо бойня, казалось, что это обстрел, однако было ясно, я слышал, что эти выстрелы – праздничные. И мама меня рассмешила, когда сказала: “Иди в постель и спи”, потому что заснуть было невозможно. Стреляли все, из пистолетов и ружей. Выходить было действительно опасно. Были все взрослые парни, были даже партизаны. В общем, случилось так, что двое братьев - Винченцо, тот, который был в тюрьме, который, когда вернулся домой, был очень худой, что производило впечатление, потому что было известно, что его мучили; и другой брат – Франческо, оба принялись стрелять, чтобы отпраздновать возвращение. И что тогда произошло? Случилось, что этот Франческо стал перезаряжать пистолет, потому что пуля застряла, и опустил дуло вниз. Пистолет издал щелчек, но все равно не стрелял. Тогда он вынул пули и попробовал выстрелить вхолостую, и тогда курок заработал. Он вставил обойму и, чтобы проверить, нажал на курок, поднимая дуло револьвера все выше. И вдруг раздался выстрел, и он попал в селезенку тому, кто стоял, стреляя, перед ним. Это был его брат, тот, которого пытали. Внезапно все оборвалось. Никто больше не стрелял. К сожалению, Винченцо спустя двадцать четыре часа умер.
Эта история отпечаталась во мне навсегда. Помню, Чекко от горя хотел покончить с жизнью. Хотелось что-нибудь для него сделать, потому что он не мог успокоиться. Я был ребенком, и, помню, много размышлял об этой истории. Я думал: “Может, так и должно было быть. Винченцо должен был умереть, как умерли многие его товарищи по оружию, замученные нацистами, но ему Иисус захотел дать еще один шанс и сказал: “Люди мучили тебя и причинили тебе столько зла, что даже если ты выживешь, тебя все равно убьют потом. Оставшись жить, ты не будешь знать ничего другого, как вновь и вновь переживать жестокость тех, кто пытал тебя, перенося это даже на самых дорогих тебе людей. А они этого не заслуживают. Пойдем же со мной на небо, и, наконец, ты сможешь наслаждаться вечным блаженством Рая. Твой путь, который был бы несчастьем для других, заканчивается здесь. Но прежде, даже если тебе уже не терпится, ты должен попрощаться с твоей семьей, которая столько беспокоилась о тебе”.
Вот как все было. Иисус еще раз хотел показать нам, что, когда его распяли на кресте и убили, он не только не умер, но еще и не перестал подставлять другую щеку. Он хотел, чтобы Винченцо попал в Рай не с памятью о мире-палаче, но с памятью о мире, где, конечно, есть мучители, но где есть и семья, плачущая и страдающая, когда ты уходишь, так как любит тебя. Почему так? Потому что мы уходим с земли, а не с неба, и даже если знаем, что уходим в лучший мир, именно за то, что покидаем землю, нам жаль оставлять ее. Это как ребенок, который, когда рождается, доволен этим, но будь по его, хотел бы, чтобы пуповину никогда не перерезали. Однако ее нужно перерезать, потому что, он этого не знает, но так будет лучше: он сможет бегать играть, не таская мать всегда за собой. Так, исполнение этого последнего действия любви, коснулось Чекко, брата Винченцо. Именно он своей рукой должен был закрыть этот занавес, именно он, который больше всех страдал без Винченцо, когда его забрали в тюрьму. Может, именно потому, что он страдал больше, этот финальный жест достался ему, потому что на его лице читалась не только боль из-за смерти брата, но и боль за тысячи людей, погубленных войной. И Винченцо первым прочитал это по лицу Чекко. Прежде, чем закрыть глаза, он в последний раз взглянул на него, и по его щеке скатилась слеза, как благословение, без слов рассказавшее историю мира.
Землетрясение
Жил на улице Глюка один привратник, в десятом доме, он уже умер, бедняжка, и звали его Прата. Он был отцом двух моих друзей, одного звали Джампримо, другого Эмилио. Он относил меня к разряду землетрясений. И, завидев меня, он поднимался молча, потому что был неразговорчив, или бормотал иногда несколько слов и поднимал руку, от этого он становился высоким, просто гигантом, когда вставал и шел тебе навстречу, так что становилось страшновато. Он поднимался и говорил: “Ну иди, иди сюда, иди сюда”, указывая на тебя пальцем. Но, как бы ни был он быстр, мальчишка всегда исчезал быстрее. Я всегда, всегда успевал сбежать, и он меня ни разу не поймал.
Я, действительно, в детстве был несносным, был слишком живым, и чаще, чем любой другой, устраивал большие беспорядки. То есть он, Прата, преследовал меня, потому что у меня была такая роль. А когда у кого-то есть роль, когда его классифицировали, это остается за ним надолго. У меня была роль того, кто сильно шумит, кричит, всех будит, на кого жалуются все жильцы. А обязанностью привратника, бедняги, в отношении жильцов было решать подобные проблемы. Он должен был защищать их от нарушителя спокойствия. Впрочем, я не делал ничего особенного. Ну, скажем, частенько развлекался, залепливая кнопки звонков известью так, чтобы они, не переставая, звонили. В общем, обычные мальчишеские игры. Но больше всего я доставлял беспокойства своей безграничной живостью, начинавшейся, как только я просыпался, как только выходил из дома, сразу же. Но вот однажды он меня увидел. Я играл в прятки и, чтобы спрятаться от своих друзей, нашел место, по моему мнению, наилучшее. Я решил: “Нужно спрятаться в десятом. В десятом, правда, Прата, который, если вдруг меня увидит, мне несдобровать, потому что у него на меня зуб!” И в тот раз я спрятался в десятом, то есть, подъезды вечером уже были закрыты, да? Но был черный вход, открытый всегда. Итак, я спрятался за этой дверью, я зашел внутрь и побежал. Я бежал на цыпочках, и мне нужно было пройти перед привратницкой, и я пригнулся. Я подумал: “Так он меня не увидит”. Что дальше? Я направился в уборную, которая была рядом. Так как мои друзья знали, что я не могу там прятаться, потому что я боялся привратника, я решил: “Здесь они меня никогда не найдут”. И вдруг, открывая дверь уборной, я увидел его, он делал пипи. Увидев это, я сказал: “Черт!”, и закрыл дверь, но он тут же ее распахнул и погнался за мной. Погнался, но я, естественно, был впереди. Толкаю дверь наружу, но, видимо, тем временем зашла какая-нибудь женщина, или еще почему-то, но сработал замок. И я остался запертым в подъезде. Тогда я начал удирать по лестнице вверх. Я бежал, а он гнался за мной и улыбался, но зло, и приговаривал: “Вот увидишь, на этот раз ты не спасешься”. Он говорил так, и мне было страшно, но, в то же время, я смеялся. Я думал: “Блин, он мне это так говорит, будто я такой же большой, как он”. Он поднимался все выше. Меня охватил ужас, и я подумал: “Я попадусь”. И вот, когда я вбежал на последний этаж, он был на предпоследнем, и не хватало трех секунд, чтобы меня схватить, мне удалось перелезть на крышу и спуститься в другой подъезд. То есть, из десятого дома я попал в шестой. Я спустился с другой стороны, и был спасен.
Каваньера как Кларк Гейбл
Мои друзья с улицы Глюка, я всех их помню. Однако особенно помню одного из них, которого звали Серджо Каваньера. Когда я был маленьким, он был для меня в некоторой степени образцом. То есть, я всегда видел в нем своего кумира, также и потому, что видел его симпатию к себе. То есть, он был моим другом, он считал себя моим другом. Итак, уже ясно, что я восхищался им и что я видел, что он хотел моей дружбы. Это придавало мне еще больше уверенности. В то же время он давал мне чувство защищенности, потому что к тому же был очень сильным, настоящим силачом. Говорю «к тому же», потому что у меня был друг, который был сильным не только в отношении дружбы, но и в смысле физической силы. У него были мускулы. Другие его тоже очень любили, и все знали, что он был храбрым, но, наверное, никто, кроме меня, не знал, насколько он был храбр. Может быть, оттого, что я им восхищался, я видел силу даже в его взгляде. Он не был красивым, красивым как парень, но у него был такой взгляд, что, очень возможно, это я почерпнул и у него. И, наверное, если теперь говорят, что я крут, я должен поблагодарить за это и его. Мы были знакомы, так как родились в одном подъезде четырнадцатого дома по улице Глюка, он тремя годами раньше. Его отец работал почтальоном, а мать была домохозяйкой. Еще у него был брат, которого звали Пьерино, и все.
Часто на улице Глюка друзья вступали в борьбу. Были, к примеру, большие ребята, которые столько раз так развлекались, ребята старше нас, его и меня, они, чтобы приятно провести летний вечерний часок в скверике, говорили: «А вот чемпион Адриано, который сейчас будет биться на кулаках с Романо Скуратти», который был еще одним моим другом. Я боялся драться. Однако они обставляли это таким шумом, что, волей-неволей и с некоторым страхом, я с ним сражался. Я был достаточно сильным, но чаще получал, чем давал сам. В общем, хочу сказать, дела обстояли приблизительно так. Например, там были ребята из сорокового, ребята с улицы Понте Севезо, улицы рядом, и с улицы Браги, еще одной соседней улицы. И была своего рода борьба, постоянная, между этими улицами, и улица Глюка считалась, пожалуй, самой сильной. Потому что там были те, из сорокового, например, которые устрашали достаточно. Были также и более взрослые и, наверное, немного более жестокие. Но, по большому счету, мы дружили даже с ними. Был период, когда мы водили знакомство, как будто война закончилась, и все пришли к согласию. Собственно, как это случается между народами. Потом, в один прекрасный день, из-за чьей-нибудь пусть даже ошибки, вспыхивало это противостояние, и мы объединялись в две банды. Тогда мы прекращали даже смотреть друг на друга. Начиналось хождение на улицу, в бары, где пили, что-нибудь заказывали повышенным тоном, чтобы досадить, до тех пор, пока это не заканчивалось дракой.
Помню один эпизод с этим моим другом, Серджо Каваньерой. Мы были одни у него дома, не было ни его мамы, ни отца. Был летний день. Мы, помню, обтачивали напильником «чижика» (для игры в «чижика», которым служит деревянная чурочка. Обе ее стороны, оба конца заостряются, потом битой бьют по кончику, она подлетает, и затем ты должен ее схватить и бросить как можно дальше). То есть, мы обтачивали концы «чижика», чтобы потом поиграть. Но вот вдруг в дом входит еще один мальчик, еще один наш друг, не из сорокового, с улицы. Некто Паолино, и говорит: «Серджо, там тебя двое из сорокового ждут, возле угольщика. Они сказали, чтоб ты шел, что ты знаешь, зачем». Я посмотрел на Серджо, потому что понял, что речь идет о драке. И увидел, что, по моему мнению, в тот момент Кларк Гейбл был по сравнению с ним дилетантом, так он посмотрел на того мальчика и потом на меня. Он выдержал небольшую паузу, потом взял куртку и сказал: «Сейчас иду». И мне: «Пойдем, Адриано». И тогда я пошел за ним, как мышонок. Мне было, думаю, около десяти лет, а ему тринадцать. Так мы пересекли всю улицу Глюка и пришли к угольщику.
Мы пришли, и там уже были те двое, которые были двумя самыми сильными из сорокового. Это были заводилы. Я остановился немного раньше, он же спокойно шел им навстречу. Они стояли, руки в боки, и ждали. Помню, он им сказал: «Ну и?», и они подошли ближе, вдвоем, и один из них зашел ему за спину, да? А другой хорошо ему врезал, и он, как только смог опомниться от этого удара, принялся колотить их таким же образом. Мое восхищение им стало еще больше, поскольку я заметил, что он не стал драться первым, и не только. Кроме того, что он не начал первым, первый удар, который он получил, был достаточно сильным, и потом, тех было двое, а, получается, что он даже ждал, чтобы начали они. Поэтому он должен был быть по-настоящему храбрым. Прежде, чем вернуться домой, он взглянул на меня, лицо у него было разбито. Он сказал: «Пойдем». И я по пути домой сказал: «Ты храбрый, Серджо. Ты это знаешь, что ты храбрый?» Он посмотрел на меня и засмеялся. «Черт побери, я даже рад, что ты такой храбрый», - я ему. И все. Потом, дома, мы продолжали обтачивать «чижика».
Я всегда старался походить на него. То есть, я подражал ему во всем. Например, он бросил учиться, и это нежелание учиться передалось и мне, потому что, естественно, раз он был для меня кумиром, я подражал и его ошибкам. Из-за него, когда он бросил пятый класс школы, я горел желанием перейти в пятый и тоже бросить. Я его спрашивал: «А чем ты займешься?» «Ну, я буду водопроводчиком». «Но почему водопроводчиком? Водопроводчик, по-моему, звучит как-то не очень». И он отвечал: « Звучит не очень, но смотри, какая это хорошая профессия. Потому что ты должен заниматься водопроводом, решать, каким образом будут располагаться трубы, где будет разводка. Ты можешь повести трубы с одной стороны, или с другой». «Это правда, ладно, конечно, водопроводчик… Наверное, я должен привыкнуть к этому слову. Может, водопроводчик лучше, чем механик и электрик, но, однако, электрик звучит лучше». И он: «Да, звучит лучше, однако же работать лучше водопроводчиком». И он стал водопроводчиком. И оказался, должен сказать, большим молодцом, потому что начал он как подмастерье, за небольшое время стал специалистом, получил лицензию и стал работать на себя, и открыл прямо-таки магазин с небольшим складом, и у него были даже свои рабочие. Серджо Каваньера был тем самым парнем из песни «Парень с улицы Глюка». Когда мне довелось узнать от мамы, что я должен переехать, я, оставшись с ним наедине, заплакал. И он, чтобы меня утешить, сказал: «Разве ты не рад уехать отсюда? Потому что, вне сомнения, там, куда ты переедешь, уборная будет в доме. Ведь здесь, чтобы попасть в уборную, мы должны выходить из дома, проходить через двор, даже в холодное время, днем и ночью, а это так неудобно». И напрасно я говорил ему, что меня вовсе не колышет, что нужно пересекать двор, что уборная в доме не принесет мне никакого счастья, и что я не смогу играть с ней. Он смотрел на меня и ничего не отвечал. Мне же хотелось хоть немного облегчить ту тяжесть, которая на меня свалилась, да? И тогда я перевел разговор. Я сказал: «Ну, а пока пойдем играть, ладно? Вот бы могло случиться чудо: мама не переезжала, и мы оба остались бы здесь навсегда».
Вице-кумир
На улице Глюка не было чудаков. Наверное, единственным чудаковатым типом был я. Да. И образцом для меня, однако, был Серджо Каваньера, потому что манера его взгляда мне нравилась чрезвычайно. Однако, думаю, эта чудаковатость, немного с заскоком, на всей улице была только у меня. То есть, на нашей улице я считался оторвой. В самом деле, все привратницы звали меня землетрясением. И, следовательно, я был обречен быть кумиром для кого-то другого. Скажем, я был вице-кумиром. Я был Серджо для других. Одним из них, например, был Джино Сантерколе, который жил на улице Глюка и был сыном одной из моих сестер. Вот, я был для него тем, чем для меня был Серджо Каваньера. То есть, он ходил за мной по пятам. И я часто играл с ним, много проказничал, и с его сестрой Эвелиной, тоже моей племянницей, очень милой, но и странной тоже.
Для Джино я был в некоторой степени ведущим. И, возможно, из-за этого сейчас между нами некоторое охлаждение. Он даже записал эту песню против меня, которая называется «Адриано, я тебя подожгу». Я слышал ее, эту песню. Между прочим, он ее поет очень хорошо, и песня красивая. Есть там, однако, нападки на Клаудию, по-моему, несправедливые. Потому что он обвиняет ее в разрыве нашей дружбы, а это не так. Однако я думаю, что у него возникла такая реакция именно потому, что он чувствует себя немного отделенным, немного как бы преданным отцом, в общем. Наверное, я для него, бессознательно, был как отец, потому что мы были всегда вместе, потому что я много разговаривал с ним. Я работал точильщиком и говорил ему: «Становись точильщиком», и он становился. Я работал рассыльным, и он работал рассыльным. Я стал работать часовщиком, тогда и ему сказал: «Давай и ты, потому что, знаешь, потом мы должны работать вместе». Он занялся этим, и когда я получил лицензию и стал работать на себя, я взял его к себе, и он стал моим помощником. В общем, мы жили общей жизнью. Поэтому я считаю, что эта его злость на меня исходит из его любви ко мне и из того, что он не может смириться с мыслью, что мы не будем общаться, даже если этот факт - не общаться - еще больше подпитывается именно его злостью, злостью протестующего. Это ясно?
Улица сильных
Часто говорят: «Ах, эти прекрасные шестнадцать!». И действительно, и у улицы Глюка были свои шестнадцать. В доме под таким номером жили еще двое крутых, Паолино и Кармело. Первый, чья фамилия была Бариле, играл в юношеской сборной «Интера». Однажды, после того как он объявил, что больше знать не хочет футбола, вся Федерация в полном составе явилась к нему домой, умоляя его не бросать, потому что у него были способности чемпиона. Но он сказал, что они были лжецами. Кармело же был, настоящим чемпионом по бейсболу и играл в «Национальной». Американцы были готовы предложить ему золотые горы, если он ответит им «да». Но он сказал «нет», и горы стали уменьшаться.
В пятнадцатом доме жили Пьерлуиджи Чиччи, Дино Паскуа ди Бишелье, братья Кантон, Лучано, Карлуччо Массара и Карлуччо Каццанига. Но самыми-самыми в пятнадцатом доме были две девушки: Рита, дочь сапожника и Карла, сестра Массары. У них было четыре груди, которые, когда они шли под ручку, казались неким акционерным обществом. Но даже у них на нашей улице были две конкурентки. Мои сестры: Мария и Роза. Из дома они выходили одни, но не успевали дойти до глубины улицы, как их маршрут собирал большую толпу, чем сегодня мой концерт. Дверью ниже, в тринадцатом, кроме сына привратника, которому мы не придавали большого значения, потому что он был намного меньше нас, но в котором несколько лет спустя обнаружился большой игрок в бильярд, жил некто Альдо Вилла. Альдо Вилла был молодец почти во всем: в футболе после Паолино шел он, в минифутболе мне и Серджо он доставлял немало хлопот. Он такое выделывал, нечто невиданное. Мне, однако, намного больше нравились его бабушка и дедушка, чем он. У него было одно свойство, которое меня иногда раздражало. Когда он спорил и, должно быть, сердился, он внезапно отвешивал тебе удар и потом исчезал. Тогда ты за ним бежал, но, так как бегал он тоже хорошо и, сверх того имел преимущество внезапности, потому что он знал, а я нет, мне никак не удавалось его поймать. Тогда я поджидал, когда он выйдет из дома. Но он, зная об этом, не показывался два дня. Был еще один с подобными манерами, его звали Дзаккè, он жил в шестнадцатом-А, и был быстрее всех. Никому не удавалось обогнать его. Помню, когда мы устраивали гонки вокруг рыбного рынка, все соревновались за второе место. Ему, однако, в отличие от Альдо, не нужно было запираться дома после того, как он дал тебе тумака, потому что все равно ты бы его не поймал. И тогда ты делал вид, что ничего не происходит, притворялся, что согласен на проигрыш, или что забыл о нем, в надежде, что он подойдет ближе. И, должен сказать, что уже тогда мои актерские способности начинали обнаруживаться, приносить первые плоды. Он был уже близехонек, я мог бы его даже поцеловать. Нужно было только решить, когда напасть. Но Дзаккè был быстрее мысли. В момент, когда я решался, он был уже на расстоянии многих метров. У него был впечатляющий рывок, мы прозвали его «Дзак-стрела».
Кроме Джино Сантерколе, среди мирных жителей десятого дома – Эмилио Джампримо, Пьеро Рабателли и Феличино-коммуниста – выделялся некий неистовый Вальтер, прозванный также «Заика». У него на каждого что-то было, никто не спасался, даже иногда он сам. Мы прозвали его «Критиком улицы Глюка». Споры не разжигались, если не было его; если же он был, их было трудно потом потушить. Его небольшое заикание было словно знак высшего качества в этом бросающимся из стороны в сторону наифе. Я наблюдал за ним, и его образ действий мне нравился, даже когда был направлен против меня. То же самое происходит у меня и сегодня с еще одним моим другом: Аттилио Контенте. Он занимается тем же, чем и Мемо, сбором лома, и в компании, считаясь самым сильным, он зовется «Скала». Что мне больше всего в нем нравится, это то, что когда он против тебя, он против тебя изо всех сил. И так во всех играх, в которые он играет. Например, если ты играешь в покер и проигрываешь, он, выигрывая, тебя не жалеет, наоборот, свирепствует, пока не увидит тебя полностью раздавленным. Потом, пожалуй, в большинстве случаев, проигрыш он тебе простит. Но пока, до того момента, он как камикадзе. Мне очень нравится играть, когда он есть, потому что с ним испытываешь настоящий боевой задор. Должен сказать, что и сегодня это компания, которая шутить не любит: Мики Дель Прете, Мемо Диттонго, Аттилио Контенте, Альфредо Фузарполи, прозванный «Чудесный», Винченцино Фальсаперла, прозванный «Побеждает рысий глаз», потому что, когда он делает фотографию, то сам никогда не попадает в кадр, Джанни Даллальо, Мариано Детто, Пино Дзаккарони, по прозвищу «Платиновый зуб», Валерио Крещини, Луиджи Равазио, Пинуччо Пьераццоли, Энрико Чернуски, Диего Баудини, Пробо Галлуцци, прозванный «Курица», Роберто Буссеи, Джино Паван, Рафаэле Ди Сипио, по прозвищу «Раф», самый старший в компании, но на самом деле, наверное, самый молодой из всех. И другие, исчезнувшие, вроде Ренато Пенса. Все они настоящей чистокровной породы.
Но вернемся в одиннадцатый дом по улице Глюка. Там проживал Джордано, самый обыкновенный, спокойный тип, которого, однако, не хватало, когда его не было, и хотелось, чтобы он был. В двенадцатом, в привратницкой жили Джинетто и его брат Бенвенуто, на третьем этаже жил Луиджи, а на втором – Эннио-скряга. Эта его болезненная скупость делала его еще симпатичнее. Но звездой двенадцатого дома был Джинетто. История его жизни была бы, наверное, самым захватывающим романом нашего времени. На углу улицы, в «Кафе Трабакки» роскошная Изиде, блондинка типа Джин Харлоу, не раз плакала из-за него.
Но самым крутым домом, вне сомнений, был дом номер четырнадцать. На третьем этаже жили Романо и Роберто Скуратти и три их сестры, три кокетки, одна лучше другой: Джина, Биче и Аугуста. Аугуста была помолвлена с Риком Батталья, и она его бросила, когда он стал знаменитым киноактером. Вы его помните по их с Софией Лорен фильму «Женщина с реки» и многим другим лентам, в которых они снимались вместе. А на втором этаже был еще один Адриано, которого, чтобы отличить от меня, прозвали «Адриано-боксер». О нем, уже чемпионе Ломбардии по боксу, много говорили. На четвертом этаже Аристиде, симпатичный парень, который вечно смеялся. На пятом – Джулиано, еще один симпатичный парень, не смеющийся никогда. А на другой лестнице – братья Пилон, два молчуна. И, спускаясь вниз: Джанкарло Рулои, Луиджина, Клаудио, Джанкарло Фави, сестры Гамбато, Ириде и Аннамария. И Витторино, тот что с маслом, который был лучшим, потому что он доставал его во время войны, и до сих пор остается загадкой, где он его брал. Дело в том, что он был единственный в Ломбардии, у кого оно было, и мы, улица Глюка, были в привилегированном положении: ведь у нас было масло! Но самые замечательные экземпляры были уже на первом этаже: под портиком Серджо Каваньера, в привратницкой Витторио Чела, и между ними, в углу двора некто Адриано Челентано, который позже стал самым знаменитым из всех.
Ириде и нахальство
На улице Глюка было много девушек, были и красивые. В особенности я помню одну, но не думаю, что она что-либо когда-либо замечала, нет. Возможно, теперь, читая эту книгу, она будет удивлена. Она жила на четвертом этаже в четырнадцатом доме, где жил и я, и звали ее Ириде Гамбато. Она была венецианка. Их было две сестры, Ириде и Аннамария. Ну, на улице все на них заглядывались, на этих девушек. Но на Ириде больше, и я в том числе. Она была на два-три года старше меня. И я думал: «Ну как же мне сблизиться с ней, как ее коснуться или поцеловать, даже если потом не будет больше ничего?». Ну, я хотел найти способ, несмотря на то, что она была старше меня, осуществить это. Однако у меня это никак не получалось, хотя мы столько раз болтали друг с другом. Я не мог найти предлог. Это оставалось как надежда, которая должна была сбыться с минуты на минуту, и которая так и не сбылась, также и потому, что потом я поменял улицу, уехал, а она вышла замуж и имела детей.
Вспоминаю ее: у нее были черные волосы, слегка волнистые. Смуглая, с прекрасным телом, с замечательной высокой грудью и, помню, она всегда ходила на каблуках, не совсем на шпильках, но почти, и, что мне нравилось больше всего, ее туфли были открытые, на каблуках, но типа сандалий. То есть, вся нога была видна, и это очень ее удлиняло. Теперь, заговорив о ногах, мне вспомнились одни виденные мною ноги, ноги бывшей невесты моего брата, которую звали Розита, которая очень дружила с моей мамой, когда была помолвлена с ним. Помню, она часто не обращала внимания на мое присутствие, потому что я был маленьким. Однако я был старше, чем думалось ей. И сколько раз, прямо передо мной она поправляла чулок, и я видел ее ноги, прекрасные помимо всего прочего. И, наверное, поэтому с тех пор для меня красивые ноги – ноги в нейлоновых чулках и с поясом для чулок.
Я рассчитывал ходы с ней, с Ириде, только они у меня не получались. Когда я ее видел, я спрашивал у нее всегда что-нибудь, ну, не знаю, например, я спрашивал: «Ириде, ты не видела случайно Серджо?», часто чтобы остановить ее и поговорить немного. И она, столько раз, охотно останавливалась, как будто интуитивно чувствовала, что на самом деле я не искал Серджо, и говорила: «Нет, Серджо я не видела». И пристально глядела мне в глаза.
Потом однажды, помню, во время того, как она чистила горошек с моей мамой, она при мне хорошо обо мне отозвалась. И тогда именно это придало мне немного храбрости. Я подумал: «Черт, тогда если я буду немного настойчивее…». Но, в общем, она была взрослая для меня. То есть, я был достаточно нахальным, но было видно, что я был еще маленьким, чтобы быть нахальным как теперь. Наверное, есть нахальство, которое должно проявиться постепенно.
Минифутбол, прощай
Друзья у меня были все те же друзья с улицы Глюка, до тех пор, пока я не начал петь. Да, потому что даже после того, как я переехал на другую улицу в центре, на улицу Чезаре Корренти, я каждый день, пешком или на трамвае, если были двадцать пять лир на трамвай, не прекращал ходить на улицу Глюка. Особое дело игры, в которые играли, когда были луга, эх! - постепенно дома росли, игры сокращались, игры настоящие и с пользой для здоровья, а порочные игры, игры в баре занимали все больше места. Итак, мы встречались в баре, чтобы поиграть в бильярд или, был тогда в моде, минифутбол, и я в нем достаточно специализировался, я стал мастером, и помню, одним из мастеров был Серджо Каваньера, мой друг, водопроводчик. И я и он, когда мы играли в паре, были почти непобедимы. Нам удавалось отодрать всех в районе. Сражение между бандами происходило не через забрасывание камнями, а через минифутбол. То есть, мы шли на какую-нибудь улицу, входили в какой-нибудь бар, минифутбол отныне был в каждом, и говорили играющим: «Эй, если не боитесь сыграть, мы здесь. Ну, что будем делать?». Тогда расплачивались жетонами, и сумма достигала ста лир, двухсот лир, плюс напитки. Мы были сильны в минибильярде.
До тех пор, пока однажды мы не оказались в «Соревновании», что на проспекте Буэнос Айрес. Мы играли, я и Каваньера. Других игроков не было. Было наполовину пусто. Было десять-одиннадцать утра, и вдруг перед нами возник какой-то худой тип, очень худой, да еще и серьезный, и говорит: «Вы ищете кого-нибудь, чтобы сыграть?». «Да, но никого нет». «Ну, - говорит, - есть я». «Хорошо, но кто твой напарник?», - говорим мы. «Да нет, я играю один». «Но мы не играем один на один», - ответил я, - мы играем в паре, всегда». «Ну, да - говорит он, - так и играйте парой…» Тогда я спрашиваю: «Потому что ты играешь один против нас?» «Да». Тогда мы с Серджо начали смеяться. Я спросил: « Почему ты хочешь, чтобы мы украли у тебя деньги?» «Ты сыграй первую партию, и, посмотришь, ворами будете не вы, а я». Ну, раз так, я говорю: «Хорошо». Мы купили жетон, бросили его и начали играть. Нас было двое против одного, и он не только не дал нам дотронуться до мяча, но мяч прямо-таки даже не было видно: мы слышали только удары об ворота, которые были из фанеры потоньше, и когда он забивал гол, звук был сильнее. Мы только слышали удары. Я обалдел, и Серджо тоже. И я сказал: «Черт возьми, да ты крут, круче всех!» «Ну да, - отвечает он, - ведь я чемпион мира по минифутболу». «Эх, - говорю я, - надо ж было тебе появиться именно в это время! Ты знаешь, что разрушил мою жизнь? С этих пор мне больше не хочется играть в минифутбол!»
Учитель Поцци
Помню одного моего учителя, которого звали Поцци, который мне очень нравился, потому что он был чудаковатый тихоня. То есть чудаковатый только с виду. Тем не менее, он внушал страх, также и потому, что был очень сильным.
Помню, однажды он увидел двух ребят, которые ссорились, и сказал: «Почему вы должны ссориться? Почему ты ссоришься с ним, почему? Ты хочешь показать ему, что ты сильный, - говорит он, - а потом, когда ты покажешь, что сильный, что ты с этого получишь? Сила не в мускулах, а в том, что ты говоришь, что думаешь. Вы, остальные, наверное, не знали, ребята, что я тоже сильный. Сколько весит эта кафедра?»
Это была кафедра из рода огромных, гигантских, из массивного дерева, чтобы поднять которую, по-моему, потребовалось бы четыре человека. Его лицо побагровело, и, не сводя с нас взгляда, он поднял эту кафедру, чем на самом деле нас удивил. Тогда мы решили: «Блин, если такой рассердится, то его оплеуха отправит в мир иной». И, однако, он был интеллигентнейшим человеком, и он прозвал меня Коппи класса. Я болел за Бартали, но мне нравилось то, что он так меня зовет, потому что Копи был супер.
Художник классной доски
Я рисовал, мне нравилось рисовать. Более того, это была дорога, которую я решил выбрать, когда был маленький. Я хотел быть художником, но больше всего я хотел быть тем, кто придумывает рисунки, кто делает эскизы для любой продукции. Я был несколько кошмарным, когда был маленьким, потому что не слишком учился, к сожалению. Ну и, помню, что однажды у нас было классное задание, это было перед экзаменами, ну и я сидел за первым учеником класса и немножко подглядывал, да?, мне не удавалось решить задачу, и я подсматривал, и он это заметил. Он тут же поднял руку. И сказал: «Господин учитель, Челентано списывает». Тогда он, учитель, который очень мне симпатизировал, рассердился. Не столько за то, что я списывал, сколько за то, что тот, другой, ябедничал. Однако он не мог не наказать меня. И тогда он сказал: «Челентано, иди сюда». Я выхожу из-за парты пересекаю весь класс, я всегда сидел в задних рядах, и иду к нему. Он спрашивает: «Что будешь делать сегодня? Будешь стоять здесь или сделаешь один из твоих рисунков на доске?” Я отвечаю: «Лучше буду рисовать». «Вот, срисуй тогда эту открытку».
Тогда я сделал тот рисунок там, на доске. Это была гора с домиком, типа горной хижины. Там была тропинка. Открытка была красивая, и я точно срисовал ее на доску, белым мелком, накладывая тени, играя немного на контрасте между чернотой доски и белым мелком. Тогда он, время от времени прерывая урок, говорил: «Минутку, я хочу посмотреть, что делает Челентано». Он подходит и говорит: «Молодец, у тебя красиво получается. Продолжай, так ты отвлечешься от глупостей, которые иногда устраиваешь в классе». Ну, и я продолжал делать рисунок. В конце я сказал: «Господин учитель, я закончил рисунок, хочешь его посмотреть?» Он поставил меня за доской, и вот он пришел посмотреть на рисунок с обратной стороны и сказал: «Это мы должны показать и остальным». Он позвал двух ребят, они повернули доску, и он сказал: «Молодец Челентано! И горе тому, кто сотрет этот рисунок без моего разрешения. Поэтому, если хотите писать на доске, пишите на другой стороне». И, помню, этот рисунок оставался там весь год.
Без места
Самая важная вещь, которой научила меня мама, это быть справедливым. Она научила этому не только меня, она стольких этому научила, каждого! Пожалуй, даже тогда, когда ее реакция была бурной и приводила к ошибке. Однако, причина, по которой это случалось, была крайне важной, и потом, у нее была крепкая вера, которая казалась землетрясением, когда так проявлялась, сметая все. Но она сметала все, чтобы кое-что привести в порядок. Всегда, с кем бы она ни говорила, всегда было это самое чувство справедливости и, в самом деле, я столько раз не понимал причины дружбы с некоторыми людьми, которые видели ее, хорошо, если два-три раза, один-два раза, и потом все время к ней приходили. Я думал: «Но почему? Какого черта им надо? Почему она вызывает такую любовь? Только и твердят: «Я пришел к твоей маме»». Из-за того, что я это бесконечно слышал, я понял одну важную вещь: «Очевидно, она умеет нападать на людей, не нападая на них». Помимо всего прочего, она была очень остроумна. Всегда смеялась, всегда была готова смеяться. И подшучивать.
Мне вспомнилась одна важная вещь, то есть важная для изображения того, что происходит в мире. Мой дядя Амедео, которого я любил всем сердцем, и он меня обожал, он тоже называл меня землетрясением, когда я был маленьким. Он был братом моего папы и жил в Апулии. Однако он часто бывал в Милане и жил по два - три месяца у нас. Потом уходил. Он был бродягой. У него не было родины, скажем. И в семье, среди родни считалось, что он с заскоком. Он был отличным парикмахером и отличным музыкантом. Мандолинистом. Он гениально играл, и чистейшая правда, что его приглашали американцы, давали большие деньги и предлагали работу на год. А он сходил один вечер, другой, потом плюнул и больше не пошел, не показывался больше, ушел, уехал.
В общем, он всегда был таким. И мама рассказывала, что, когда я родился, и нужно было меня окрестить, она была против того, чтобы он стал моим крестным, потому что есть примета, что тот, кто крестит, передает свой характер крестнику. И она говорила дяде Амедео: «Не хочу, чтобы ты его крестил, потому что ты без места, - говорила она, - и если будешь крестить его ты, он получится похожим на тебя». В общем, она была против, пока он не сказал: «Ты не можешь отказать мне в этом, я считаю очень важным крестить этого мальчика». Мой дядя звал маму «старуха я-я». Я никогда не понимал, почему, но думаю, что «я-я» - это деревенская старуха вроде ведьмы. И правда, что, иногда, я говорю Клаудии: «Клаудиа, ты как старуха я-я». В общем, крестил меня он. И, должен сказать, что, наверное, если есть во мне некая сумасшедшинка, то я получил ее от него. Очевидно, мама была права. Хотя я думаю, что мама была намного более сумасшедшая, чем он. Эта сумасшедшинка проявлялась у нее в кройке, в поведении, то есть она переходила, внезапно, от, не знаю, от гнева к смеху, забывая то, что случилось мгновением раньше. И моя абсурдная составляющая в песнях, в фильмах, в монтаже, думаю, что происходит от этого. Но еще я похож и на папу, потому что у меня было двое родителей, из которых один был сильный, стойкий и мужественный, это мама, другой же был трусоват, это папа. И вся папина семья состояла из трусов. Мой дядя Амедео тоже. Папа, например, завидев мышь, запрыгивал на стол и пронзительно кричал: «Я поймаю ее», но та убегала. У меня тоже бывает и то, и то. Столько раз я находил себя в ужасном страхе, и столько раз знал за собой огромное мужество, и поэтому ясно, что во мне они смешались, эти вещи.
Цирюльник или певец
Однажды мы, я и мама, пошли проведать Джино Сантерколе и его сестру, которые находились в пансионе в Аффори, потому что в доме не было денег. Мы ждали снаружи, сидя на камне, часа посещений, и мама, странным образом, вдруг говорит: «Ты, когда вырастешь, должен заняться двумя делами. Или одним, или другим: стать или певцом, или цирюльником». «Нет, певцом – нет, никак. Я не умею, не знал бы с какой стороны начать, и потом, я никогда не пел. Это вы все поете». Потому что они, вся семья, пели: мама, сестра. И еще: «И потом, мне не нравится петь». «Ладно, ничего страшного, если не будешь певцом, станешь цирюльником». «Почему цирюльником?» «Потому что, - отвечает она, - если ты хорошо владеешь бритвой, как твой дядя Амедео, а он был артист бритвы, когда он брил, знаешь ли, собирались со всего района, чтобы побриться у него. У него, - продолжает мама, - была легкая рука. Ремесло нужно изучить хорошо, довести его до искусства. Если владеть им виртуозно, можно даже стать богатыми. И тогда ты никогда не умрешь от голода, у тебя все будет хорошо».
Вот. Потом я все же работал часовщиком, механиком, точильщиком. А после стал певцом. Когда я им стал, она никогда мне не напоминала: «Я же говорила! Не забудь об этом». Это я должен был ей напомнить: «Ты помнишь, мама, что ты мне говорила?» «Да, да, помню, кажется». Мне нравилось, что она слушала Лучано Тайоли, Джино Латилла, всех старых, слушала много песен, также и неаполитанских. Поэтому, очевидно, она думала, что я стану певцом подобного типа. Сразу же скажу, что она любила ту музыку, которая была противоположна музыке, которой занимался я. Но, когда пришел рок-н-ролл, и я с первых дисков начал прислушиваться к американской фонетике, чтобы выучить ее, она, как и я, - вот одна из ее странностей, которую я несомненно унаследовал – она, как и я, внезапно страстно увлеклась этими певцами. С такой же страстью, как и я. В общем, сходила с ума по рок-н-роллу. Когда она слышала рок-н-ролл, она радовалась, и я видел, что она делает звук громче, то есть, делала то, что отныне делал я, обычно не без неудобства для окружающих пожилых людей.
Я часто брал ее на свои концерты. Она чувствовала себя неуютно среди людей, однако она так радовалась, когда видела, как все эти люди хлопают мне, что оставалась очень довольна. Тогда я заставлял дать ей место рядом со сценой, прямо напротив меня. Но людей было очень много, постепенно ее оттесняли, и она больше сцену не видела. Тогда я, так как всегда за ней присматривал, говорил: «Эй, там, подвинься! Разве ты не видишь, что это главная фанатка, а ты ей закрываешь сцену?!» Тогда все ребята воодушевлялись: «Эй, это мама Челентано!» И я со сцены спрашивал: «Мама, ты видела, сколько у нас защитников?!» И тогда она не выдерживала и плакала от чувств.
Четыре удара за один
Больше, чем кто-либо другой, учитель Поцци внушал трепет, не столько потому, что был грозен, сколько потому, что все знали, что он справедлив. Я навсегда запомнил, как однажды я ударил одного мальчика, и он пожаловался учителю. Это случилось во время перемены, и мы стояли в очереди в туалет. И вот тот мальчик и говорит: «Синьор учитель, Челентано ударил меня по спине!» «Да ну, - отвечает учитель, - Челентано, иди сюда. Это правда, что ты его ударил?» «Да, но…» «Нет, отвечай: правда или нет?» «Да, но я его ударил…» «Я не спрашиваю тебя, как ты его ударил. Скажи только, правда это или нет» «Да, правда». Тогда он говорит: «Ну, ладно, ладно. Это мы выяснили». Потом спрашивает моего товарища: «Скажи-ка, а как он тебя ударил?» «Ну, вот сюда, по спине». «Покажи, как это было». И тот: «Он сделал так», ударяя воздух. «Нет, попробуй ударить его. Покажи, как он тебя ударил». И тот мальчик ударил меня по спине, да? Он сделал так – бам! – и стукнул меня. Но ударил не очень сильно. И учитель говорит: «Ты уверен, что он ударил тебя так? Потому что тогда не стоило мне жаловаться. Или он ударил тебя сильнее? Итак, покажи, как же он тебя ударил». Тогда тот – бам! – стукает меня сильнее. Учитель говорит: «Но я не верю, что он ударил тебя так, потому что, знаешь ли, у него, у Челентано, сильная рука. Думаю, он ударил тебя еще сильнее». «Да, действительно, он ударил меня больнее». И учитель: «Тогда покажи, как это было». «Опять по нему?» «Ну конечно!» И тогда тот – бам! – тот ударил меня по-настоящему сильно. Тогда я сказал: «Ну, было не так сильно…» «Не так сильно? Я тоже так думаю, потому что когда раздаешь тумаки ты, они еще сильнее. Потому что ты сильный, понимаешь? Ты таким не кажешься, но ты сильный, Челентано!» Потом он повернулся к моему товарищу: «Ты уверен, что он ударил тебя именно так? Покажи, как же на самом деле он тебя ударил». И тот: «Ну, более-менее так». «Не верю, - отвечает, - не ври, а то я рассержусь и на тебя. Итак: показывай». Тогда тот – бам! – отвешивает мне еще сильнее. По нарастающей. Тогда учитель обернулся к моему товарищу и говорит: «Ну, мне кажется, что теперь ты можешь быть доволен: за один удар ты вернул ему четыре».
Наедине с собакой
Это был последний год, когда преподавал учитель Поцци, и он говорит: «Кто знает, встретимся ли мы однажды. Многие из вас, пожалуй, добьются успеха. Кто станет инженером, кто тем, кто этим. Ты, Челентано, кто знает, кем станешь. Неизвестно. И лучше об этом не думать». И мы больше не виделись, но однажды я узнал его адрес, я уже работал, да? и пошел навестить его. Он жил один, у него была только собака. Рядом с ним всегда была какая-нибудь собака. Он сказал: «О! Привет, Адриано, мне приятно тебя видеть, знаешь? Я рад». Я тогда был немного взволнован, потому что и я был действительно рад видеть его. Помню, я несколько смутился, не знал, сесть мне или нет, потому что для меня он по-прежнему оставался учителем, зашедшим утром в класс. «Садись», - сказал он. И я сел. «Послушай, не желаешь ли, хочешь печенья?» «Нет, спасибо, я не голоден» «Да я знаю, что не голоден, иначе предложил бы тебе спагетти!» пошутил он. «Ну, я действительно рад, что ты зашел. Ты работаешь?» «Да, работаю, но, знаете, Вы были правы. Я немного жалею, что бросил учиться. Хотелось бы продолжить. Хочу пойти в вечернюю школу». «Тебе виднее. Если ты сожалеешь, это значит, что ты еще хитрее, чем я считал». Потом мы еще немного поговорили и распрощались.
Клаудиа: идеальная женщина
Я всегда был привередливым в выборе девушек, да вот. Любя девушек, девушку, идеальную девушку, я с детства рисовал ее себе согласно своему вкусу и, таким образом, для меня это был непрерывный выбор, потому что я думал: «Да, эта всем хороша, но когда начинает говорить, мне не нравится. То один недостаток, то другой. Или походка… или есть фигура, но лицо!» Я хотел, чтобы совпадало все, да? Согласно моему представлению, идеальная женщина, которую я искал, была похожа на Клаудию. И когда я познакомился с ней, я понял, что это Она, потому что она имела все нужные качества, то есть, ее качества соответствовали моему представлению. Должен сказать, я был поражен, когда ее увидел… Она сразу мне понравилась, в ту же секунду. Внезапно я увидел в ней все, все.
Когда она приехала в Амалфи на съемки «Какого-то странного типа», я не был с ней знаком. Знал, что она должна прибыть на съемки, что у нее второстепенная роль, потому что мне так сказали, но сам я никогда ее не видел. Я был с друзьями, Мики и Мемо, которые сопровождали меня на съемках. Они даже приняли участие в фильме. И был еще Дино Паскуа ди Бишелье, друг с улицы Глюка, который был там звукооператором. Помню, когда вошла Клаудиа, мы обедали в столовой. Я встал. Как только ее увидел, не знаю, я понял, что это женщина, созданная для меня, и я сказал шутку, от которой все засмеялись. Режиссер тоже. Обедала все труппа, и друзья тоже. Тогда я разу же встал и сказал: «Синьорина, садитесь с нами». А она: «Нет, - говорит, - мне дальше, - говорит, - мое место там, с труппой». И улыбнулась. Она была очень симпатичной.
Мемо и Мики поняли, что она мне понравилась. Потому что, должен сказать: их отношение к этому вопросу и раньше, и даже сейчас, было не совсем здоровым. По мнению Мемо и Мики, мне нравились девушки, и именно поэтому они считали меня ненормальным, сумасшедшим, так как я отказывался от многих возможностей, отказывался постоянно, говорил «нет», говорил «нет» красивым девушкам. Когда они видели такую мою реакцию, они тут же объединялись: «Ага, вот подходящий случай, шеф на этот раз попался!» Может быть, они думали это бессознательно, потому что сами в то время немного грешили, в том смысле, что иногда предавали ту женщину, с которой были вместе. Думаю, они подсознательно желали, чтобы и другие присоединились к ним, особенно самые близкие друзья. То есть, скажем, на добрых семьдесят процентов они пеклись о моем благе, так как всегда меня любили, а на другие тридцать процентов они пытались облегчить свою совесть. Мики продолжал издеваться: «Знаешь, Мемо, на этот раз мы должны действовать наоборот, на этот раз мы должны его, шефа, сдерживать». И Мемо мне: «Ну, на этот раз ясно, что она тебе понравилась, потому что я видел странный свет в твоих глазах». Тогда я засмеялся, и говорю: « Я знаю, что на этот раз придется хорошенько побороться, чтобы удержать меня!» И тут они оба изумились, точнее мы все трое. Потом эта шутка ходила целый день, можно сказать. Иногда подходил Мемо и говорил: «Эй! Знаешь, что я видел?.. Эй! Она действительно супер, черт побери, эта девушка… Конечно, Адриано, на этот раз тебе попался крепкий орешек, потому что она – настоящая бомба». Затем Мики подхватывал: «Нет, смотри, Адриано, ты должен понимать: она на самом деле супер, в нее влюбился бы даже полная задница!» В общем, извращались.
В гриме
На следующий день я должен был сниматься с Клаудией. Подъем был у нас, у обоих, в семь. Я утром всегда тяжело поднимаюсь, и поэтому пришел в гримерную с еще закрытыми глазами. Я вошел. Она была уже там, гримировалась. Серьезная, очень серьезная. Я смотрел на нее и думал о соображениях, высказанных Мемо и Мики. Я думал: «Черт возьми! Конечно, она супер, да!» Однако мое сердце не билось сильнее по одной простой причине. Мне сказали, что она – уже невеста одного футболиста: Лоджаконо. И что у них настоящая любовь. Поэтому я, как только это услышал, сразу сдался, внутри себя. Итак, я был там и думал: «Ну! Как бы ни была она хороша, бесполезно предаваться иллюзиям». Потому что я никогда не собирался уводить у кого-нибудь девушку. Я всегда считал, сам для себя, что если у девушки есть парень, никто не сможет ее отбить. Потом я подумал: «Ладно, она так красива, что буду пока развлекать ее, чтобы просто быть ей симпатичным». И я начал говорить: «Послушайте, - мы еще были на «Вы», - послушайте, Вы знаете, что в этом фильме должны меня поцеловать?» А она, очень серьезно, без улыбки, отвечает: «Нет, нет, посмотрите, вы, наверное, плохо прочитали сценарий». «Что? Плохо прочитал сценарий?» А она: «Я не должна никого целовать. Этого здесь и близко нет», «Эй, - отвечаю, - красавица, все-таки мне кажется, что Вы должны меня поцеловать. Сейчас пойду просмотрю сценарий… Но, если бы Вы должны были меня поцеловать, что бы Вы сделали? Не поцеловали? Если в сценарии написано меня поцеловать, вы бы этого не сделали?» «Ну, - говорит она, - не обязательно!» «Почему?» «Потому что у меня есть жених, и я не хочу пока что никого целовать, кроме моего жениха». «Да, мне сказали, что у Вас жених. Ладно. Но кстати о Вашем женихе, как случилось, что он разрешает Вам сниматься в кино? Потому что теперь, допустим, Вы не должны целоваться, но однажды какой-нибудь фильм с поцелуем случится». «При чем здесь это!» – говорит она. «Мой жених верит мне». «Ваш жених Вам верит, но он не любит Вас, потому что, если бы у меня была такая невеста, как Вы, черта с два я разрешил бы ей сниматься в кино». А она: «Ну, это вопрос точки зрения». «Тем не менее, если бы Вы были моей невестой, Вы бы в кино не снимались». «Вот поэтому я и не Ваша невеста», - сказала она. «Минутку, это еще неизвестно, не моя ли вы невеста. Посмотрим. Вы только день как приехали, а мы должны будем провести вместе два месяца. Знаете, сколько всего может случиться за два месяца?» Тогда она говорит: «Да, конечно». «Так что будет видно. Тем не менее, я бы на Вашем месте не питал надежд». Она тут же: «У меня их было немного, но после того, как я поговорила с Вами, я начну надеяться». «Ну, - говорю я - тогда я немного посплю».
Я был доволен таким диалогом, потому что смеялись все кроме нее. Она даже не улыбнулась. А гример, парикмахерша смеялись, потому что это была своего рода дуэль, с первого дня, мгновенная и внезапная. Мне, однако, хотелось спать, и, принимая во внимание, что она не должна была проявлять интереса ко мне, потому что была помолвлена, я сказал: «Я посплю». Я подумал: «Конечно, если бы она мной заинтересовалась, я бы не заснул, потому что, когда я сплю, через некоторое время у меня открывается рот, и я сплю с разинутым ртом, что не так уж красиво». И потом: «Ну, я ей безразличен. У меня же сонливость, которая никак не проходит, и в итоге получится, что я не сплю из-за той, которую, кроме того, мне не удалось завоевать даже на мгновение. Я посплю». И я заснул. Я спал и, думаю, в тот раз рот у меня был раскрыт больше обычного.
В ресторане
Место Клаудии за столом было в одной комнате с режиссером и кем-то еще из организаторов. В другой комнате, комнаты были соединены, обедали мы, «Клан»: это были Мики, Мемо, Дино, эх!.. Были еще Дон Баки и Джино, но они ничего не замечали. Единственными, кто заметил, были Мики и Мемо. И потом, помимо прочего, все мы спали в одной комнате. Нам отвели две сообщающиеся комнаты. Я и этот самый Дино Паскуа ди Бишелье спали на двуспальной кровати, дальше спали Мики и Мемо, а Дон Баки и Джино Сантерколе спали во второй комнате.
На следующий день мы ужинали еще мы здесь, а они там. Но на третий день приехал продюсер, Джованни Аддесси, который уже умер. Он был очень симпатичный неаполитанец. И он сидел там. Он мне очень симпатизировал: «Адриа, - говорит он, - иди же сюда, иди к нам. Что ты там делаешь?» «Да ладно, не надо, я здесь, с ними…» «Да ладно, я же приехал, иди сюда…Да?» - говорит он. Тогда я сказал: «Ладно, парни, пойду туда на сегодняшний вечер». «А! Идешь туда, да? - Мики и Мемо мгновенно отозвались – ну да, через силу он теперь идет наверх, а нас оставляет здесь…» Ну ладно. Я пошел ужинать к ним. Я пошел к ним, и напротив меня был продюсер, а рядом с ним, также напротив, была Клаудиа. За ужином я начал всех смешить и видел, что Клаудиа, каждый раз, когда я говорил что-нибудь смешное, смеялась. И тогда уже то, что она смеялась, меня обрадовало, я был доволен. И внутри себя подумал: «Черт! Если она столько смеется, должно быть, я ей симпатичен, и это уже большой шаг вперед». И я увеличил обороты: я отрывался на полную, одна шутка за другой. Она очень смеялась, и потом сказала: «Ты знаешь, я никогда столько не смеялась!» «А ты знаешь, что если дашь мне номер твоей комнаты, будешь продолжать смеяться до завтрашнего утра?» - ответил ей я. После нового взрыва хохота я сказал: «Так ты можешь дать его мне, да? Потому что, - говорю, повернувшись к продюсеру, - потому что в номере можно тоже смеяться, не обязательно заниматься тем, о чем обычно думают, к тому же я бы и не посмел, поэтому совершенно об этом не думаю» Тогда она отвечает: «Ну да, думаю, что могла бы довериться тебе». «Эх, - говорю, - так это триста двенадцатый?» «Триста десятый», - говорит она. На самом же деле это был именно триста двенадцатый.
Ночь
В тот вечер, когда мы смеялись в ресторане, когда мы вышли, был очень сильный ветер, и море было очень бурным. Однако небо было ясным и полным звезд. Наша гостиница с большим витражом, через который было видно все море, находилась на середине горы. В общем, тогда мы пошли домой, потом поболтали еще в холле гостиницы.
Потом, один за другим, все разошлись по комнатам спать. А она и я еще остались сидеть там, перед этим витражом. Она сказала: «Когда сильный ветер, - а ветер был сильный, прямо «ууууууу» доносилось, - когда ветер такой сильный, я немного боюсь спать… К тому же сегодня и портнихи нет, которая обычно ночует со мной, составляя мне компанию». Тогда я сказал: «Да не беспокойся. Будем сидеть здесь, пока ты не перестанешь бояться. Потом ты пойдешь спать, и я пойду спать». Мы проговорили всю ночь. Мы досидели до рассвета, касаясь только таких тем: она, когда была маленькая, я, когда был маленький. Поговорили мы также о девушках, была ли у меня девушка, но ни разу не затронули между собой прямую тему. Однако, и это логично, я той ночью заметил что, в общем, я ей симпатичен, может, даже больше. И она, естественно, заметила то же самое, потому что это логично. Начало светать. Я сказал: «Уже рассвет, пойдем спать», - потому что иначе она могла подумать, что я жду, чтобы она пригласила меня к себе. Чтобы у нее не сложилось такого впечатления, что, по-моему, разрушило бы все, я добавил: «Ведь ты больше не боишься». «Нет, уже нет». «Ну, - говорю, - наверное, лучше тебе поспать. И потом, я вижу, что ты устала». «Да, я немного устала». «Все же, если тебе снова станет страшно, набери мой номер, все равно я засну только через час, позвони мне, и мы вернемся сюда. И будем разговаривать до полудня», - сказал я. Тогда она снова засмеялась. Мы попрощались: «Пока, ну, увидимся. Кто завтра проснется с таким сном?» Еще пара подобных шуток, и она ушла к себе.
Я пошел в свою комнату. Нырнул в кровать, которую делил вместе со звукорежиссером, Дино Паскуа ди Бишелье. Он проснулся и говорит: «Привет, Адриано. Черт возьми, ты это чем занимался?» «Ничем я не занимался. И даже не желаю ничем заниматься». А он: «Но, черт побери, она красивая, та самая. Знаешь что…» «Красивая, да», - отвечаю. «И тебе нравится, а?» «Черт возьми, нравится, да! Я даже сейчас ей скажу об этом». «Что?» «А, ничего, позвоню ей и скажу». И он, услышав это: «Ой, постой минутку, я не сплю?» Он приподнялся на кровати: «Что ты хочешь сделать?» «Ничего, позвоню ей и скажу». «Давай, мне кажется, это хорошая идея». Тогда я взял телефон и сказал: «Соедините меня с комнатой триста двенадцать». Она взяла трубку, и я сказал: «Клаудиа, послушай, я знаю, что это не имеет, не будет иметь никакого продолжения, потому что… потому что это так. Но, так как со мной случилось нечто, и я не знаю, кому об этом сказать, есть здесь один кретин рядом со мной, к тому же спящий, я пробовал сказать ему, он проснулся и был в шоке, но мне кажется, этого недостаточно. Может, лучше, если я скажу это тебе». Молчание. Потом она говорит: «Скажи». «Да так, я хотел сказать, что влюбился в тебя. Пока, спокойной ночи». «Подожди!» «Да?» И она сказала: «Я тоже». «Да ну?» «Ну да!» «Черт! Но постой, мы точно не спим?» «Я думала о том же», - сказала она.
Первый поцелуй
На следующий день съемки были прекрасными: я и Клаудиа смотрели друг на друга другими глазами. Все изменилось, казалось, что все вдруг заметили, что между нами произошло сближение, будто об этом объявили. И все же никто ничего не знал. Единственным слышавшим кое-что, был Дино. Однако я был так рад, что чувствовал необходимость рассказать о том, что случилось со мной. Мемо и Мики меня спрашивают: «Эй! Адриано, чем ты занимался всю ночь?» «Ничем, разговаривал». «Ну, тогда ты должен нам рассказать. А то ты нам ничего не рассказываешь». Тогда я рассказал обо всем. Тогда Мемо говорит: «Хватит, приехали». Потом было необходимо сделать еще один шаг, трудный для меня и Клаудии. После взаимного признания нам не удавалось найти способ, чтобы поцеловаться. Прошло четыре-пять дней, и я волновался, она тоже. Я думал: «Черт, как мне теперь поступить? Если я поцелую ее сильно, она подумает, что я дерзкий. Если поцелую так, спокойно, решит, что я неженка. Эх!, нелегко найти способ». И, помню, тогда я ей сказал: «Послушай, я пойду наверх приму душ. Когда ты закончишь, поднимись на минутку, подождешь меня, я переоденусь, и потом мы пойдем ужинать вместе». Она отвечает: «Да». Наверху были мои друзья, которые жили вместе со мной. Я сказал: «Эй! Парни, валите все отсюда, потому что скоро придет Клаудиа, и, если вы будете здесь, я не смогу даже поцеловать ее. Быстро: Мемо, Мики, уходите, уходите все, освободите помещение, воздушная тревога!» И они ушли, я остался один. Вскоре пришла она. Она пришла, и я говорю: «Привет». Я уже подготовился, поставил на проигрыватель диск Рэя Чарльза, чтобы создать атмосферу. Тем временем я ломал себе голову, как найти способ, как найти предлог, как подъехать, и так далее, но… Но ничего у меня не получалось, и тогда она, присев, сказала: «Хороший диск». А я: «Потом я поставлю тебе другие». Я пытался заполнить паузы разговором, музыкой, и тому подобным, а она тем временем сидела на кровати. Молчала. Она молчала. Тогда я надел пиджак, снял его, снова повесил его на вешалку, почистил, снова повесил. Потом достал брюки, опять принялся за пиджак, и думаю, что, наверное, она все это заметила. Но вот в один прекрасный момент я подумал: «Да что я делаю? Я до завтра буду возиться с пиджаком? Вперед! Давай, сейчас. Как выйдет, так и выйдет». И я сел рядом с ней и сказал: «Хороший диск». «Да, хороший». Потом я взглянул на нее, взял ее за руку и сказал: «Черт возьми, да ты сильная!»
На самом деле это было ни при чем, потому что она сидела в такой позе, в которой никакой силы не могло быть, потому что ни один мускул у нее не был напряжен. «Ты сильная». «Нет, какая я сильная?!» «Нет-нет, по-моему, ты сильная», - говорю. «Я даже думаю, что если мы померяемся силой, я и ты, ты победишь» «Нет, это невозможно, ты мужчина». «Я мужчина, но у меня не слишком сильное запястье, увидишь, что оно гнется». Я показал ей, как рука разгибается, и говорю: «Давай попробуем интереса ради». «Давай», - отвечает она. И мы попробовали, и армрестлинг нам немного помог, потому что я притворился, что проиграл. Проигрывая, автоматически я приблизился к ней настолько, что наши губы оказались рядом, и мы поцеловались. И после того, как это произошло, я сдался, и мы набросились друг на друга. С поцелуями, разумеется. И с тех пор все пошло хорошо. Мы перестали бояться дотронуться друг до друга и отправились в Париж.
Он трус, она нет
По возвращении из нашего с Клаудией путешествия в Париж я заболел в Амалфи. Температура поднялась до сорока, и она осталась спать в моей комнате. Лоб у меня буквально горел, и была сильная головная боль. Тем не менее, это была прекрасная лихорадка, потому что она была также и от любви. Было холодно там, в той комнате, и она раздевалась, ложилась в кровать рядом с моей и не спала всю ночь. Всегда рядом, чтобы заботиться обо мне. Как только мне становилось трудно дышать, или я начинал кашлять, она говорила: «Адриано?» И приходила ко мне приласкать или поцеловать. Я тогда думал: «Ну! Конечно, если жизнь такова, можно даже умереть от счастья». И еще: «Если жизнь такова, если так будет всегда, всегда как сейчас, можно даже, чтобы моя болезнь и не проходила».
Отныне мы были обручены. Она была очень решительна, потому что тем временем распространились слухи, несколько газет уже о нас написали. И ее жених приехал в Амалфи спросить: «Что это за история?» И она ответила: «Да, это правда, поэтому между нами все кончено». То, что я, однако, не имел мужества сделать. Последние два года я был с Миленой Канту, она считалась моей невестой, хотя мы с ней об этом не говорили. Милена подозревала, потому что газеты подняли шумиху. Она меня спрашивала, и я всегда отрицал, потому что мне было жаль ее. Но, с другой стороны, я знал, что рано или поздно я должен ей это сказать. И, нужно сказать, что я был трусоват тогда. Трусоват в том смысле, что не имел мужества сказать ей правду, доставляя Милене еще больше страданий, и потом, доставляя страдания, кроме того, Клаудии. Потому что однажды между нами, мной и Клаудией, случилось расставание. Она сказала: «Значит, ты не уверен в том, что делаешь?» «Да, - отвечаю, - не уверен. Я не уверен». Тогда она: «Но так мы не можем быть дальше». «Ты права, может, лучше, чтобы мы попробовали расстаться на немного». Мы говорили это друг другу, плача, в машине. И оба решили: «Ладно, так и сделаем». Но потом, на следующий день мне позвонил отец Клаудии, который был очень симпатичным человеком. И который, помимо всего прочего, очень мне симпатизировал, потому что считал меня подходящим парнем для нее. И, кроме того, отец был влюблен в Клаудию, в эмоциональном смысле. Все по ней видел. Он позвонил мне и сказал: «Послушай, Адриано, что ты сделал Клаудии?» «Ничего не сделал». «Но Клаудия страдает, и я… я не могу видеть такие страдания моей дочери». И я не знал, что сказать. Потому что мне было жаль и его. Тогда он сказал: «Послушай, где ты снимаешься?» «Я на площади». «Я бы туда пришел, с ней. Я ее туда приведу». «Да». И я был очень рад. В самом деле, он пришел, и я снимал Sabato triste с Паоло Каварой. С того момента мы оставались вместе всегда. Расставание длилось в целом двенадцать часов.
Однако мужества мне не добавилось, и я ничего не сказал Милене Канту. Клаудии же я сказал: «Позволь мне найти способ, как ей сказать». Но однажды Милена, прежде чем я с ней объяснился, приехала в Рим и застукала меня вместе с Клаудией. Мы были в машине. Впереди сидели Джино Сантерколе, который был за рулем, и Анна, его невеста и сестра Клаудии. Сзади были мы вдвоем, и я рукой обнимал Клаудию за плечи. Какая-то машина ехала за нами и сигналила: «пи-пи-пи-пи», и я сказал Джино: «Что это за кретин? Остановись-ка на минутку, хочу посмотреть, кто это». Он остановился, и та машина, «пятисотка», поравнялась с нашей. Это были Милена и ее сестра. «Привет», - сказала она мне. Моя рука все еще лежала на плечах у Клаудии. Инстинктивно я ее поднял. Я сказал: «О! Привет!» и остался с полуприподнятой рукой. Клаудиа быстро все поняла, и, в молчании, на ее глазах показались две слезинки. Тогда я сказал: «Клаудиа, вы втроем отправляйтесь обедать, а я на минуту зайду в гостиницу, чтобы покончить с этим делом. Клаудиа, плача, уехала с Джино и Анной, я пошел в гостиницу.
Там была Милена. И тогда она, тоже плача, мне сказала: «Ты - трус, ты…». В общем, она много чего мне сказала: «Еще ты лицемер, потому что ты всегда боялся быть со мной, ты даже не хотел заниматься со мной любовью». Я никогда не занимался любовью с Миленой, потому что когда я этого хотел, не хотела она, а когда потом захотела она, я понял, что, может быть, позже у меня могли возникнуть некоторые сомнения. И потом, помимо всего прочего, я еще хотел понять себя. Я хотел быть уверенным, хотел я этого или нет. Я был очень влюблен в Милену, действительно очень, и когда любовь, скажем так, прошла, я всегда оставался к ней привязанным. И заняться с ней любовью, мне казалось, это как если бы я искал развлечения, а потом – раз, и исчез. И я пожертвовал собой, потому что Милена для меня всегда была привлекательной девушкой, даже когда любовь закончилась. Поэтому я охотно занялся бы с ней любовью. Но я сказал себе: «Но, черт возьми, если потом я на ней не женюсь, тогда это еще хуже». Она же именно в этом меня и упрекала: «Кроме того, я даже не занималась с тобой любовью, потому что я очень тебя любила, а ты только потому, что думал меня бросить. Тогда, - говорит, – ты дважды трус, потому что я потратила шесть лет жизни, потому что та любовь, которую дал мне ты, ты ее даже не всю отдал, ты мне только часть выделил». И, так как, по моему мнению, она была права, я чувствовал себя действительно виноватым и не сказал ни слова. Она продолжала говорить. Естественно, она была взбешена и плакала. Я не знал, что делать, не знал даже, куда деть глаза. Я стал настолько маленьким, что мне только и оставалось ее слушать, и она, выговорившись, взяла и ушла.
Простокваша
Моя мама не пришла на мою свадьбу. Но, даже это было из-за соблюдения справедливости. Она сказала: «Я не была на свадьбах твоих сестер и брата, почему я должна идти на твою?» «Только потому, что ты любишь меня больше них». Это я нарочно, иногда я ее провоцировал. Она: «Я люблю тебя, очень. Но их люблю также как и тебя, и поэтому я не могу пойти на твою свадьбу, потому что тогда буду чувствовать себя неловко». И она не пришла. Тем не менее, Клаудиа и моя мама прекрасно ладили. Должен сказать, что, в некотором роде, они были немного похожи, да, как тип.
Например, одна штука, которую делала мне мама и которую Клаудиа тщетно пыталась приготовить, так как она очень уважала мою мать, и почти казалось, что она хочет ей подражать, она делала мне простоквашу. Не знаю, верно ли название. Это было затвердевшее свернувшееся молоко, гладкое, которое намазывалось на хлеб. Мне нравилось очень. Похоже на йогурт, но не йогурт, у него был странный вкус. Я иногда просил Клаудиу приготовить это, и знаю, что она приложила все усилия, чтобы найти рецепт, но мама покупала пакетики и, не знаю, что-то делала с водой, с молоком. Факт, что она его, это молоко, оставляла там на некоторое время до затвердения. Это была такая штука, скользкая, которую брали ложкой. Более-менее похожая на карамель. Вкусная, но белая.
Мы жили в полнейшем согласии, начиная с того, что, к примеру, если мы с Клаудией спорили, мама всегда признавала ее правой. Однако был прав я. Я был прав и понимал, что она понимает, что прав я, но признавала правоту за Клаудией, и, некоторым образом, мне это даже нравилось, потому что я мог сказать Клаудии: «Видишь, какая справедливая у меня мама?» Клаудиа очень нравилась маме, которая всегда мне говорила: «Ты женился на самой красивой в мире женщине». Она всегда это говорила. Она много делала для Клаудии. Вышивала, пекла пироги. И когда она умерла, Клаудиа очень переживала, прямо ужасно.
В школе семейной жизни
В паре необходимо полное слияние. Я также думаю, что, для того, чтобы совершить этот героический поступок, чтобы жениться, предположим, на всю жизнь, хотя статистика это отрицает, нужно пойти в школу семейной жизни. Я считаю, что это дело должны бы ввести в школах как обязательный предмет. Ребят, молодежь, нужно научить понимать, что значит быть с кем-нибудь вместе.
Научить понимать, что, например, влюбиться легко, а потом однажды утром разлюбить, увидев женщину с растрепанными волосами и размазанным макияжем. И тогда думают: «Блин, может, я ошибся? Может, я больше не влюблен?» Потом снова видит ее причесанной и думает: «Да нет! Она мне нравится!» То есть, я хочу сказать, необходимо понимать основательность этого шага. Если ты женишься на девушке, а потом, будучи женатым, однажды пренебрежешь ею, ясно, что она начнет искать другие комплименты, другие ухаживания.
Я же думаю, что любовь вечна. Но любовь как пламя, которое нужно всегда поддерживать, потому что, если нет, это пламя становится слабее и гаснет. И потом трудно вновь его разжечь. Если еще можно разжечь. Как бы то ни было, ясно, что это прекрасная борьба – любовь. Это состязание, соревнование. Следует ее подпитывать постоянно, всегда-всегда, до самой смерти. Любовь настолько сильна, это настолько важная вещь, что может оставаться хрупкой до последней минуты, после восьмидесяти лет жизни. Такова любовь, если желаете.
Более одинокие, чем в одиночестве
По-моему, в паре всегда доминирует женщина. В том смысле, что женщина должна быть такой, я не говорю умной или хитрой, это, наверное, неправильные определения, потому что нежность, умение лавировать в совместной жизни, также означают ум; но я верю, что если женщина нежна, то возьмет верх она, ей достанутся бразды правления. Даже если мужчина норовистее. Если женщина не использует эти вещи, если она хочет соперничать (ошибка, которая, между прочим, случается почти у всех пар, и вот поэтому, как мне кажется, восемьдесят процентов браков разваливаются), тогда появляется соревнование, которое рано или поздно приводит к распаду.
По-моему, оба в паре должны быть друзьями, действительно друзьями, и должны принимать эту игру, игру любви, одну из самых прекрасных, что существуют, но и одну из самых трудных и запутанных. И только так, вдвоем, вдвоем против всех и вместе со всеми. Если нет, тогда они будут более одинокими, чем в одиночестве. Ведь, к сожалению, что случается? Когда двое женятся, с момента, когда они произносят: «Да», начинается соперничество. Чего не случится, если оба влюблены. Один говорит: «Знаешь, ты мне нравишься!» «И ты мне». «Я не могу без тебя». «И я тоже». Но после свадьбы кто-нибудь из них начинает говорить: «Даже и не думай, что я без тебя не могу жить». «Ах, я тоже». И здесь начинается это расхождение, которое происходит всегда из мелочей. Искра всегда маленькая, но потом она становится огромным пожаром.
Раба по доброй воле
Мужчина и женщина, черта с два они равны! Только если они живут по разным адресам. Вот ошибка, которую совершают пары. Я хочу сказать, что, выражаясь резко, наверное, правильно, что женщина должна быть рабой мужчины. Не в буквальном смысле, что мужчина должен ее бить кнутом, а она должна становиться на колени и говорить: «Люблю»; рабой потому, что она сама хочет быть рабой, и это будет правильно. Рабой любви, потому что ей это в радость. Ясно, однако, что она, если решит больше не быть рабой, может ею не быть. Между тем, ошибка многих мужчин в том, что они думают, что мужчина может делать все, что угодно: «Могу оставить ее дома, а сам пойти в бар. Она должна сидеть дома, а я – выходить, когда пожелаю». Э нет!, он ошибся. То есть: «Ты моя раба? Тогда я сделаю все, чтобы тебе все больше нравилось быть моей рабой». И тогда ясно, кто больше раб? Женщина или мужчина, если есть любовь? Может, мужчина и больше.
Думаю, что и горести могут быть игрой, когда есть любовь. Возьмем появление детей, например. Это не горе в собственном смысле, но, однако, это горесть в смысле того, что появляются заботы, ответственность. Не могу подобрать другого слова: это горести. Когда рождаются дети, которые должны принести в семью радость, к сожалению, это неправильно истолковывается, или женщиной, или мужчиной. Я считаю, что в этом случае чаще женщиной. Потому что, что происходит? Нет детей? Тогда оба свободны, свободны делать, говорить и придумывать что угодно. Все для любви. Появляются дети, и женщина настолько рада иметь ребенка, что желает показать мужу, какая она прекрасная мать, и теряет из вида одну очень важную вещь. Теряет из вида все основания, приводящие к появлению детей.
Беременная жена и невежественный муж
Может быть, женщина, когда рождается ребенок, чувствует себя немного одиноко. Этому сопутствует одна мужская ошибка. Ошибка, которую совершает мужчина еще до рождения ребенка. И я, в свою очередь, допустил эту ошибку. Потом я много читал об этих вещах, ну, хотел попытаться понять. Например, мужчина, конечно, не отдает себе отчета, какие мысли приходят в голову женщине, когда она в интересном положении. Даже о клаустрофобии, потому что, в некотором смысле, у нее в животе есть нечто, что растет, и, наверное, иногда ее мучит желание освободиться от той тяжести, которая в ней, которую она носит постоянно, и которая растет, что ей надоедает. И она даже не может объяснить мужу, что хотела бы освободиться от этого, но не может. Должна поневоле ждать девять месяцев. Девять месяцев, это долго, когда тревожно. Потому что, когда страшно, иногда и минута – это слишком. И что происходит? Муж, так как он невежествен, думает: «Не она первая. С сотворения мира, миллионы веков женщины рожают детей. Так всегда было, теперь ее черед. Пусть она не беспокоится!» Вот и нет, здесь муж должен проявить максимум предупредительности, звонить, заботиться о женщине: «не садись туда, тебе это вредно. Подожди, послушай меня…». Таким образом, чтобы женщина думала: «Со мной ничего не может случиться, потому что у меня такой муж, что готов за меня выпрыгнуть с пятого этажа». Тогда женщина меньше страдает от тревоги и, безусловно, находит сочувствие и ощущает себя действительно защищенной. Потому что мужчина должен ее защищать, особенно в том, что является для женщины, может быть, важнейшей фазой: привести в мир еще одну жизнь. А что на деле? На деле муж ничего этого не делает. Пожалуй, сидит себе в удобном кресле, и жена, так как она его любит, думает: «Он поступает так, но это не нарочно». Правда, что не нарочно, а по невежеству. К сожалению, это невежество способствует отчуждению между ними. Муж думает: «Чего хочет моя жена? Я ей ни в чем не отказываю. Если хочет в кино, я ее веду. Хочет шубку – я покупаю…» Но он не знает, что не в шубе дело.
Иокаста в окне
Дети – следствие любви, результат, который, по-моему, не должен превосходить любовь в паре. Отчего так происходит? До детей ты идешь на работу и, возвращаясь домой, думаешь: «Сейчас она дома и ждет меня у окна. «Привет, заходи», а потом она откроет дверь, мы обнимемся и все такое». С рождением ребенка, ясно, что ей теперь затруднительней ждать у окна, но она должна продолжать делать это, пусть даже ребенок вырывается у нее из рук. Она должна сказать кому-нибудь: «Возьми, подержи ребенка, а то сейчас придет мой муж, и мне надо встретить его у окна». Однако же, все происходит иначе. Ее нет у окна, и муж ничего не говорит, потому что подсознательно считает, что это правильно. Потому что он не анализирует проблему глубоко, что же происходит. И это, по-моему, первая пробоина, первая брешь в семейной лодке. Затем он звонит, а женщина в это время кормит ребенка – почему нет? – и она говорит, потому что и она тоже невежественна, говорит про себя: «Подождет он, подождет. Все равно он знает, что я сейчас кормлю ребенка. Ребенок в первую очередь. Потому что ребенок маленький, а он большой».