Фазиль Искандер
Разные рассказы (4)
Сюжет существования
Вот уже полгода моя машинка упорно молчит, как партизанка. Слова из нее не вышибешь. Что случилось? И вдруг я подумал, что Россия потеряла сюжет своего существования, и поэтому я не знаю, о чем писать. И никто не знает, о чем писать. Пишут только те, кто не знает о том, что они не знают, о чем писать.
Впрочем, был у меня хороший сюжет. Но не пишется. По крайней мере, попробую пересказать его. Мы с товарищем поднялись в горы и зашли в чегемские леса, якобы охотиться на крупную дичь. Когда мы входили в лес, старая ворона нехотя, с криком, похожим на оханье, слетела с ветки дуба и тяжело проковыляла по воздуху, опираясь на крылья, как на костыли.
Я подумал, что это плохое предзнаменование. Мы целый день проплутали по лесу и никакой крупной дичи не встретили: ни кабана, ни косули, ни медведя. Впрочем, с медведем мы и не жаждали встретиться. Только один раз на лесной лужайке промелькнул серый зайчишка. Нам в голову не пришло стрелять в него. Правда, мы чуть не пристрелили заблудшего колхозного быка, но он вовремя высунул из кустов голову и с обидчивым недоумением посмотрел на наши ружья, направленные на него, словно хотел сказать: ребята, вы что, совсем спятили? Мы стыдливо опустили карабины в знак того, что не совсем спятили.
Мы плутали в чегемских джунглях. Разрывать сплетения лиан в лесу оказалось легче, чем разрывать сплетения сплетен в городе. Долгие безуспешные поиски мясной добычи все чаще и чаще склоняли нас к вегетарианской еде: орехи, лавровишня, черника.
К вечеру вы вышли на окраину Чегема. Здесь в полном одиночестве жила последняя хуторянка Чегема. Звали ее Маница. Изредка она приезжала в город продавать сыр, орехи, муку. В городе жила ее старшая замужняя дочь. Там же в сельскохозяйственном институте учился ее сын. Я их всех знал. Дети у нее были от первого брака. Эта еще достаточно интересная женщина сорока с лишним лет, с глазами, затененными мохнатыми ресницами, довольно полная легкой крестьянской полнотой, трижды выходила замуж. Мужчины, увлеченные ею, с рыцарской самоотверженностью вскарабкивались на окраину Чегема, но, в конце концов, не вынеся отдаленности от людей и не в силах вступить в диалог с окружающей природой, уходили от нее, низвергались, скатывались вниз, звеня рыцарскими доспехами, и, встав на ноги, отряхивались уже внизу, в долине, кишащей словоохотливыми дураками. Дочь усиленно зазывала ее в город, но она наотрез отказывалась там жить, потому что считала недопустимым грехом бросать дом деда. Все остальные ее братья и сестры расселились по долинным деревням Абхазии.
Встретила она нас радушно. Она ввела нас в обширную кухню, без особой осторожности сунула наши карабины в угол, где стояла метла, как бы указав истинное место не стрелявшим ружьям. Она усадила нас у жарко горящего очага.
В красной юбке, в темной кофточке с оголенными, сильными, красивыми руками, она весь вечер легко носилась по кухне и рассказывала о своей жизни, то просеивая муку и равномерно шлепая ладонями по ситу, то воинственно меся мамалыгу мамалыжной лопаточкой, то размалывая фасоль в чугунке, придвинутом к огню, вращая мутовку между ладонями. Наконец, она зарезала курицу, с необыкновенной быстротой общипала ее, промыла внутренности и, насадив на вертел, присела к огню. Она поворачивала вертел, временами отворачиваясь от огня и с улыбкой, далеко идущей улыбкой, поглядывая на нас, как бы находя в наших охотничьих поползновениях много скрытого юмора. Если бы мы взяли в руки свои карабины, получилось бы нечто вроде "Фазан на вертеле после удачной охоты" -- картина совершенно неизвестного художника. Потом она разложила свой горячий ужин на низеньком столике, достала откуда-то бутылку чачи, обильно разливая нам и попивая сама.
Весело удивляясь по поводу своих сбежавших мужей, она задумчиво проговорила:
-- Воняет от меня, что ли?
Так, конечно, могла сказать только уверенная в себе женщина. Как и у всякой женщины, у нее тоже количество улыбок зависело от качества зубов. Зубы у нее были превосходные. Но кроме этого, как я потом убедился, уверенность в правильности своей жизни поддерживала в ней хорошее настроение.
-- Не скучаешь здесь одна? -- спросил я.
-- Да откуда у меня время скучать, -- улыбнулась она, -- у меня коровы, свинья, куры, огород, поле. Не успеешь оглянуться -- уже вечер. Вот так забредут нежданные гости -- для меня праздник.
Ее дом приглянулся жителю местечка Наа. Это сравнительно недалеко. Он несколько раз подбивал ее продать ему дом, с тем, чтобы разобрать его и вывезти к себе. Обширный каштановый дом был еще крепок. Она отказывалась. Он все набавлял и набавлял цену, но она упорно отказывалась. Вероятно, он знал, что дочь усиленно зазывает ее в город. Наконец, видимо, чтобы испугать ее, он сказал, что спалит дом: ни тебе, ни мне.
-- А я ему ответила, -- с хохотом сообщила она нам, -- если ты подожжешь мой дом, а я буду внутри, то я из него не выйду. А если буду снаружи, то войду в него, и все узнают, что ты убийца. И он понял, что дело плохо. Отступился.
И дочь, и зять умоляли ее переехать в город, по-видимому, не без расчета. Что она будет помогать им с детьми. У них было трое детей. Но и они не добились ее согласия.
-- Я им помогаю всякой снедью, -- сказала она, -- но жить там не хочу.
Даже сам чегемский колхоз с его главной усадьбой располагался от нее километрах в пяти. Ей выделили недалеко от ее дома небольшую табачную плантацию, где она мотыжила табак, потом ломала, потом нанизывала на шнуры в табачном сарае и сама, что нелегко, выволакивала оттуда сушильные рамы на солнце.
Один из жителей Чегема, у которого женился сын, семья разрослась и уже не вмещалась в его маленьком домике, предложил ей поменяться домами с приплатой, но она и ему отказала.
-- Мой дом в центре Чегема! В центре! В центре! -- со смехом крикнула она, передразнивая его голос. -- Можно подумать, что центр Чегема -- это центр Москвы!
Житель центра Чегема так, видимо, и остался в великом недоумении по поводу ее отказа приблизиться к цивилизации. И все дивились -- да не приколдована ли она к этому дому?!
А сын ее, живший в городе, оказывается, стал баловаться наркотиками, его за этим занятием застукала милиция и арестовала. Кроме того, что он сам был под кайфом, в кармане у него нашли еще две-три порции наркотиков. Сестра его прибежала ко мне вся в слезах и чуть ли не на коленях умоляла спасти ее брата, взять его на поруки. В милиции ей подсказали, что такое возможно. Преодолев свое отвращение просить что-либо у начальства, я скрепя сердце отправился в милицию. Беря его на поруки, я сказал начальнику милиции, что это случайность, что он исключительно любознательный молодой человек и уже всю мою библиотеку перечитал. Более правдоподобного вранья я не мог придумать.
-- Вы хотите сказать, что он и от книг кайф ловил, -- иронично заметил начальник, но отпустил его.
Я думаю, не столько мое вмешательство сыграло роль, сколько переполненные камеры. Видно, он еще не слишком далеко зашел в привыкании к наркотикам, тьфу-тьфу не сглазить, пока, насколько я знаю, здоров и держится. Сестра предупредила меня, что матери о случае с наркотиками нельзя говорить. Я и так не собирался с ней об этом говорить, кстати, я точно знал, что он после института не собирается возвращаться в Чегем. Но знала ли об этом его мать? Я не осмелился спросить.
-- Как подумаю, что дедушкин дом опустеет, -- сказала она, -- так мне и жить не хочется. Хоть в Кремль меня посадите, как Сталина, жить не хочется. Зачем же надо было дедушке сто лет назад подыматься сюда, строить дом, плодить детей и скот, если жизнь здесь должна кончиться. Нет, пока я жива, жизнь здесь не остановится. Я знаю, что дедушка на том свете доволен мной.
-- А ты веришь, что там что-то есть? -- спросил я.
-- Конечно, -- твердо ответила она, -- иначе бы я не чувствовала, что дедушка доволен мной.
-- А если весь Чегем переселится в долину? -- спросил я.
-- Пусть переселяется, -- пожала она плечами, -- я их и так почти не вижу. Сама себе буду и председателем, и кумхозницей.
Она рассмеялась, легко вскочила на ноги, сгребла со стола остатки ужина в миску и вышла из кухни кормить собаку.
Слышно было за дверью, как собака смачно хрустит костями, а хозяйка насмешливо приговаривает:
-- Да не спеши... Подавишься, дура...
После этого она с керосиновой лампой в руке повела нас в горницу, указала на кровати, пожелала спокойной ночи и с лампой, озарявшей ее моложавое лицо, ушла в свою комнату.
Через минуту вдруг оттуда раздался ее тихий, но долгий смех. Что-то ее очень смешило, и она явно не могла удержаться.
-- Что случилось? -- не удержался и я.
-- Да ничего, -- ответила она, -- вспомнила свою корову. Когда я ее дою, она иногда норовит спрятать молоко для теленка. Сегодня, когда я ее доила, она спрятала молоко и сразу же обернулась на меня, мол, догадалась я, что она спрятала молоко, или поверила, что оно кончилось. Хитрющая! Сразу же оглянулась!
Она дунула в лампу, и свет под дверями исчез.
-- Господи, не забывай о нас! -- проговорила она, как бы любовно напоминая Богу о его некоторой рассеянности.
Все стихло. Я лежал, прислушиваясь к задумчивым шорохам и скрипам ночного деревянного дома. В эту ночь я долго не спал. И мне было хорошо, что я видел счастливую женщину. Она была счастлива, потому что ясно знала и следовала сюжету своего существования.
Я видел десятки, а на всю страну их миллионы, несчастных людей. Одни несчастны из-за своей бедности и боязни стать еще бедней, другие несчастны потому, что разбогатели, но боятся, что не смогут усторожить свое богатство, третьи несчастны оттого, что просто не знают, для чего жить, и все вместе несчастны оттого, что будущее страшит их хаосом жестокой бессмысленности.
Сюжет существования важнее всяких экономических законов, вернее, сами экономические законы могут работать только тогда, когда у человека есть сюжет существования.
Если вкладчики перестают верить в сюжет существования банка -- банк лопается. Если граждане страны не улавливают сюжет существования государства -- оно разваливается. Дайте сюжет! Дайте сюжет!
Вот он есть у этой женщины, и она счастлива, несмотря ни на что.
-----------------
Муки совести, или Байская кровать
Это было, как теперь кажется, в далекие-предалекие времена, когда наша страна была едина. Я был в командировке в одном маленьком казахстанском городке. Я получил номер в местной гостинице. Туда же поместили одного молодого журналиста из Москвы.
Вечером мы встретились. Это был стройный парень с приятным русским лицом, но столь пижонски одетый, что здесь, в азиатской глубинке, мог быть принят за иностранца.
Узнав, что я писатель (в те времена все журналисты мечтали стать писателями), он сказал, что у него есть повесть и он хотел бы показать мне ее на отзыв.
-- Хорошо, -- вздохнул я несколько облегченно, узнав, что повесть он, слава Богу, не возит с собой. Была смутная надежда, что в Москве мы, может быть, не пересечемся. К этому времени своей жизни я приустал от рукописей начинающих писателей. Они сперва почти на коленях умоляют прочесть их опусы. Но потом, когда дело доходит до серьезных замечаний, начинают яростно отстаивать свою правоту. Какого же черта, если ты так уверен в своей правоте, ты так жадно стремился показать свою рукопись на отзыв?
Когда мы уже собирались ложиться спать, я вдруг заметил, что мой спутник сильно заволновался. Дело в том, что в нашем номере стояла обыкновенная железная кровать и совершенно необыкновенная, деревянная кровать, которую правильней была бы назвать байским ложем. Кровать как бы символизировала необъятность степных просторов, необъятность власти возлегающего на ней, а также обладала возможностью, если придется, разместить на ней небольшой гарем походного типа.
Мой спутник бросал взгляды то на одну кровать, то на другую. Я понял, что неравноценность кроватей сейчас привела его в неожиданное волнение.
Это меня неприятно удивило. Я был лет на пятнадцать старше его, и мне казалось естественным, что в лучшую кровать должен лечь я. Но он так не думал.
-- Как же мы будем делить кровати? -- спросил он у меня.
-- Мне совершенно все равно, -- ответил я ему, -- хотите -- ложитесь на байскую кровать.
-- Но как же так, -- возразил он, -- это будет несправедливо. Давайте кинем монету и решим, кому достанется деревянная кровать.
-- Не надо никакой монеты, -- ответил я ему, уже начиная раздеваться, -- мне вполне удобно спать и на этой кровати.
-- Постойте! Постойте! -- взволнованно перебил он меня. -- Вы как-то ставите меня в унизительное положение. Давайте кинем монету! Кто угадает "орла" или "решку", тот и будет спать на деревянной кровати. Почему вы не хотите разыграть по справедливости эту кровать?
-- Мне все равно, -- сказал я, продолжая раздеваться, -- поэтому я не хочу разыгрывать эту байскую кровать.
-- Вы что, борец против номенклатурных привилегий? -- осторожно спросил он у меня без тени юмора.
-- Никакой я не борец, -- сказал я, уже ныряя под одеяло, -раздевайтесь и гасите свет.
-- Странный вы человек, -- заметил он и стал очень аккуратно раздеваться, разглаживая складки брюк и рубашки, -- почему вы не захотели по справедливости разыграть эту деревянную кровать?
Теперь я заметил, что нижнее белье, трусы и майка, были у него европейские, фирменные. Пижонство его отнюдь не было поверхностным.
-- Не хочу, и все, -- сказал я, давая знать, что этот спор мне надоел.
Он промолчал, но, перед тем как гасить свет, бросил внимательный взгляд в сторону байской кровати, чтобы, вероятно, в темноте не заблудиться. Но заблудиться было невозможно, кровать эта занимала полномера. Наконец он погасил свет и улегся. Вдруг он тяжело вздохнул.
-- Я как-то чувствую, что вы меня унизили, хотя, может быть, и невольно, -- сказал он.
-- Ничего я вас не унизил, -- ответил я, -- спите спокойно.
-- Но почему же вы не захотели разыграть кровать? -- недоуменно спросил он. -- Было бы все по справедливости. Кому повезло, тот и лег в нее.
-- Я этому не придаю никакого значения, -- сказал я. Кроватям я в самом деле не придавал значения, но то, что он не понял -- надо было старшему уступить деревянную кровать, было неприятно.
-- Вот именно в том, что вы якобы не придаете этому никакого значения, есть что-то оскорбительное для меня. Получается, что я стремлюсь к роскоши, а вы своим аскетизмом презираете меня. Честно признайтесь, презираете?
Он замер.
-- Ничего я вас не презираю, -- ответил я бесчестно, потому что именно в этот миг почувствовал легкий позыв презрения, -- спите спокойно.
Некоторое время он молчал, но потом снова заговорил.
-- Как раз теперь-то я не могу спать спокойно, -- сказал он, -- я чувствую себя униженным. Но почему, почему вам не захотелось разыграть деревянную кровать? Это даже интересно. Может, вы противник азартных игр? Но это ведь не азартная игра. Мы бы всего один раз подкинули монету.
-- Никакой я не противник азартных игр, -- сказал я и почему-то добавил: -- Хотя это меня давно не занимает. Вот в школе, играя на деньги, я тысячу раз подкидывал монету. Даже знал некоторые закономерности ее падения.
Это было правдой, но говорить об этом было глупо. Иногда хочется похвастаться тем, что ты хуже, чем кажешься.
-- Какие? -- оживился он.
-- Если монета, -- стал разъяснять я, -- скажем, "орлом" вверх подкидывается и достаточнв много кружится, то есть подкидывается достаточно высоко, она, как правило, падает на "орла".
-- Не может быть! -- воскликнул он восторженно. Боже, подумал я, почему я ему об этом говорю, тем более уже где-то писал об этом. Глупо! Глупо!
-- Не может быть! -- азартно повторил он. Но меня уже заносило.
-- Так подсказывает мой детский опыт, -- почему-то уточнил я ради никому не нужной объективности, -- но это при условии, что земля достаточно ровная и сырая. То есть, монета не отскакивает. Более того, чем мельче монета, тем точней она ложится. Точнее всего ложится копейка.
-- Но почему?! -- воскликнул он, как дикарь, узнавший, что Земля кружится.
-- Чем меньше по размеру монета, -- продолжал я делиться своим опытом, -- тем больше кругов она успевает сделать, отскакивая от пальца. Чем больше кругов она успевает сделать, тем больше шансов, что она ляжет на землю так, как лежала на большом пальце.
-- При чем тут большой палец? -- спросил он.
-- В наше время, -- сказал я тоном старожила, -- монету подкидывали, положив ее на большой палец, упертый в указательный. А потом с силой большой палец сдергивали с указательного, и монета, кружась, летела вверх.
-- А-а, понял! -- сказал он. -- Можно, я сейчас включу свет и попробую?
-- Нельзя, -- твердо ответил я на правах знатока, -- здесь деревянный пол. Монета будет отскакивать.
-- Завтра попробую на земле, -- сказал он благостно, -- но ведь еще лежит снег.
-- Еще лучше, -- обнадежил я его, -- в снегу монета совсем не отскакивает.
Он замолчал. Освободившись от всех своих знаний по части азартных игр, я стал засыпать. Но он опять заговорил.
-- Я понял, в чем дело, -- сказал он, -- у вас иерархическое кавказское сознание. А у меня европейское. Для вас очевидно: раз вы старше меня, я должен был уступить вам деревянную кровать. А у меня, как у человека европейского сознания, главное -- равенство шансов. Вот где столкнулись Восток и Запад!
-- Никто ни с чем не столкнулся, -- ответил я, сдерживая раздражение, -- то преимущество возрасту, которое исповедует Восток, есть признание преимущества опыта, уважение к нему. Равенство шансов справедливо при равенстве изначальных условий. Какое равенство шансов между бедняком и богачом, если они оба хотят стать членами парламента? Но у меня никаких претензий к вашему байскому ложу, так что спите спокойно.
-- Даже в том, что вы эту деревянную кровать называете байским ложем, есть какое-то унижение для меня. Но вы меня достали! Я готов перейти на вашу кровать. Давайте меняться. Я лягу на кровать байчонка!
-- Это вы меня достали! -- ответил я. -- Не хочу я вашу кровать! Спите спокойно!
-- Пожалуйста, перейдите! Признаю свою ошибку! Вот тогда я спокойно усну.
Переходить на его кровать было и глупо и неохота.
-- Знаете, -- сказал я, -- извините меня, но я не могу лечь в кровать, где кто-то уже лежал.
-- Что ж, вы считаете, что я болен какой-то заразной болезнью, что ли? -- спросил он. -- Вы меня опять унижаете!
Вот зануда, подумал я.
-- Что вы! -- воскликнул я при этом. -- Просто я так привык. Спите спокойно.
-- Пожалуйста, переходите, -- взмолился он, -- каждый возьмет свое одеяло, подушку и простыню. Раз вы такой брезгливый.
-- Да не в этом дело, -- сказал я ему, стараясь быть миролюбивым, -успокойтесь. У меня нет ни малейшей претензии на вашу кровать.
Он помолчал, и я слышал, как он некоторое время ворочался в своей постели. Кровать несколько раз скрипнула.
-- Не такая уж эта кровать удобная, -- проворчал он, -- скрипит, да и пружины торчат.
-- Уж не потому ли вы так стремитесь сменить ее? -- съехидничал я, чувствуя, что он основательно перебил мне сон.
-- Да что вы! -- воскликнул он и даже привстал на постели. -- Просто я понял свою ошибку. Вы намного старше меня, и я, конечно, должен был уступить вам эту кровать. До чего же я невезучий человек!
-- Не придавайте пустякам значения, -- сказал я, чувствуя, что слова мои падают в пустоту.
Он вздохнул и надолго замолчал. В голове у меня стало все затуманиваться. Днем я был в знаменитом целинном совхозе. Директор совхоза почему-то решил показать мне своих лошадей. Возможно, он каким-то образом заранее предупредил объездчиков, а может быть, лошади вообще в середине дня перемещались в нашу сторону по голой, предвесенней, заснеженной целине.
С востока, когда мы вышли в открытое поле, горизонт чернел от движущихся в нашу сторону лошадей. И это было странное, тревожное зрелище. Тогда как раз у нас были сильно испорчены отношения с Китаем. Казалось, тысячи и тысячи всадников мчатся на Россию. Панмонголизм! Жуть! Мне подумалось, что эта чудовищная лавина подомнет нас, проскачет по нашим телам, но директор совхоза и два бригадира, сопровождавшие его, были совершенно спокойны. И я старался не выдавать своего волнения. Кстати, директор предупредил, что лошади дикие. Приятное предупреждение!
Наконец, они нахлынули на нас! Тысячи плещущих грив, тысячи чмокающих по весеннему снегу копыт! Но лошади, мягко огибая нас, проскакивали мимо. Показались два объездчика. Они были верхом, и каждый воинственно вздымал в руке длинную палку, на конце которой была прикреплена большая кожаная петля.
-- Зонненберг! -- крикнул директор одному из них. -- Поймай вот эту рыжую!
Тот, которого, странно для меня, назвали Зонненбергом, догнал рыжую лошадь, лихо накинул ей на голову петлю аркана и остановился. Мы подошли к лошади. Это была все еще пышущая, малорослая лошадка, и я не понял, почему она приглянулась директору Меня больше занимал человек с фамилией Зонненберг. Я вспомнил Бабеля: еврей на лошади -- это уже не еврей.
В самом деле Зонненберг и его товарищ оказались ссыльными немцами. Неприятно напоминало об этом то, что директор обращался к ним только по фамилиям. Оказывается, в совхозе жили ссыльные немцы. Оба молодых объездчика были немцами, и оба говорили по-русски с казахским акцентом. Они здесь выросли.
Шум чмокающих копыт и ржанье сотен лошадей сейчас в полусне звучали в моей голове. Вдруг заарканенная лошадь повернула к нам голову и человеческим голосом, при этом с казахским акцентом, завопила:
-- Клопы!!!
Я в ужасе привскочил с постели.
-- Клопы! -- орал мой напарник по комнате. -- Только что меня укусил клоп! Конечно же, клопы в первую очередь заводятся в деревянных кроватях! О, я дурак! О, восточная хитрость! Признайтесь честно, вы знали об этом, когда не захотели ложиться в деревянную кровать!
-- Ничего я не знал! -- заорал я в ответ. -- Что вы развопились! Разбудите гостиницу!
-- Плевал я на гостиницу, -- вопил он, -- я завтра устрою им головомойку!
Он выпрыгнул из кровати и зажег свет. После этого он решительно подошел к ней, отшвырнул одеяло и стал тщательно исследовать простыню. Но на ней клопов не оказалось. Он взялся за одеяло и подушки. Долго рассматривал их, переворачивая в руках. Но и на них клопов не оказалось.
-- Я же не сошел с ума! -- теперь бормотал он. -- Я точно помню, что меня укусил клоп!
Не успокоившись на этом, он достал из сумки фонарик, зажег его и тщательно исследовал прозор между матрацем и деревянной оградой кровати. Но и там, видимо, не было ни клопов, ни клопиных гнезд. После этого он не поленился пошарить светом фонарика под кроватью. Наконец слегка успокоился. Привел в порядок кровать, положил фонарик в сумку и погасил свет. Лег. Он молча и неподвижно лежал, как бы подавленный наличием укуса и отсутствием клопов.
-- Ах, вот в чем дело! -- вдруг воскликнул он. -- У меня на боку был прыщик! Я, неловко перевернувшись, содрал его, и мне со сна показалось, что меня укусил клоп! Теперь, слава Богу, все ясно. У вас случайно нет йода?
-- Конечно, нет! -- сказал я.
-- До чего же я невезучий человек, -- вздохнул он, -- я надеялся, что вы прочтете мою повесть, на которую я возлагаю большие надежды в своей одинокой жизни. Но теперь, после истории с кроватью и тем более клопов, вы, вероятно, не захотите читать мою повесть.
Тут я понял, что все наоборот. Теперь, если я под тем или иным предлогом попытаюсь уклониться от чтения, он будет уверен, что все дело в кровати.
-- Почему же, -- сказал я с фальшивым энтузиазмом, -- я прочту ее в Москве!
-- Может быть, и прочтете, -- ответил он задумчиво, -- но настроенность против меня из-за этой кровати испортит ваше впечатление от повести.
-- Ничего не испортит, -- ответил я, -- талант всегда убедительней автора.
-- А автор неубедителен из-за этой кровати? -- настороженно спросил он.
-- Нет, -- сказал я, -- талант убедительней любого автора.
-- До чего же я невезучий человек, -- повторил он, -- я так рассчитывал на свою повесть в своей одинокой жизни.
-- А почему у вас такая одинокая жизнь? -- спросил я, скорее всего, для того, чтобы отдалить его от мыслей о кровати.
Он помолчал несколько секунд и сказал:
-- От меня ушли жена и любовница.
Это прозвучало так: меня полностью разоружили. По его интонации как-то получалось, что они ушли из одной точки.
-- Кто ушел раньше, жена или любовница? -- поинтересовался я.
-- Сперва ушла жена, -- ответил он, вздохнув, -- а за ней почти немедленно последовала любовница.
-- Эти события как-то связаны? -- спросил я.
-- Конечно! -- воскликнул он с жаром. -- Моя жена и моя любовница были подругами со школьных времен. Я сначала был увлечен той, которая потом стала моей любовницей. Она была девушкой с тихим, кротким характером. А потом она познакомила меня со своей подругой. Красавицей! У нее был потрясающий секстерьер. Я влюбился в нее и женился на ней. Она оказалась человеком с невероятно сильным и вздорным характером. И тогда я по закону контраста сошелся с ее подругой, на которой раньше хотел жениться. К этому времени я смертельно устал от жены и хотел, оставив ее, жениться на своей любовнице.
-- А жену сделать любовницей? -- спросил я, потому что все это показалось мне смешным.
-- Что за чушь! -- возмутился он. -- У вас мания логизации! Просто я хотел развестись с женой. Я устал от ее вздорного и властного характера. Но я знал, что у меня не хватит духу сказать, что я ее бросаю.
Дело в том, что я пьющий человек. Нет, я не алкоголик, но свои двести пятьдесят граммов я каждый день пил. И я решил про себя: потихоньку буду пить все меньше и меньше, а потом совсем брошу.
И уже на основании этого достижения, поверив в себя, скажу жене, что я с ней расстаюсь. Иначе она меня подавляла. Это невероятная история! Слушайте, у меня в кейсе пол-литра коньяка. Давайте встанем и разопьем его. Я вам все расскажу, и вы забудете про эту кровать.
-- Нет, нет, -- ответил я, -- ради Бога, не надо. Завтра выпьем. Но, судя по тому, что вы все еще пьете, первый этап у вас сорвался.
-- До завтра еще надо дожить, -- буркнул он мрачно. -- Да, первый этап у меня сорвался по вине жены. Это потрясающая история. Я в общих чертах вам ее расскажу, раз вы не хотите выслушать ее со всеми подробностями за бутылкой коньяка. Неужели вы не хотите со мной выпить из-за этой несчастной кровати? Будь она проклята!
-- Да что вы! -- воскликнул я. -- Я о ней давно забыл!
-- Так я и поверил, -- заметил он скептически, -- но что делать! Слушайте дальше.
И вот я стал все меньше и меньше пить. Я уже больше не покупал водки, а допивал оставшуюся в доме. Я чувствовал, что побеждаю свою страсть к алкоголю, и во мне росла радостная уверенность в своих силах. С каждым днем я пил все меньше, примерно на десять граммов. Правда, изредка для передышки я возвращался к своей норме, а потом продолжал уменьшать дозу.
Я уже выпил все свои запасы водки. У меня она всегда была в запасе. Потом стал допивать из случайных бутылок, которые оставались после гостей. Жене я, конечно, ничего не говорил. Я хотел поставить ее перед неожиданным фактом и сразить ее этим. Она была уверена, что я никогда не смогу бросить пить.
И вдруг однажды замечаю, что в одной из бутылок, которую я опорожнил накануне, почему-то осталось граммов сто водки. Что за черт! Я точно помнил, что именно эту бутылку опорожнил накануне. Я снова ее опорожнил, но вдруг заподозрил жену, что она тайком подливает водку. Да и в старых графинах и бутылках, я теперь вспомнил, как-то подозрительно много оставалось водки. Через несколько дней я уже твердо знал, что она тайком подливает мне водку в бутылки. Видно, она окончательно потеряла осторожность и через два дня снова налила водку в ту же бутылку, на которой я ее заподозрил.
Оказывается, жена догадалась, что если я брошу пить, то я и ее брошу! Как она догадалась? Уму непостижимо. Правда, я ей однажды во время ссоры сказал: "Вот брошу пить, тогда и поговорим!" Это я сказал незадолго до того, как начал бороться с водкой. Но решение я уже тогда принял. И видно, она это почувствовала в моем голосе. Это была женщина с потусторонней силой...
Значит, я уверился, что она мне подливает водку. Но я еще не созрел для того, чтобы совсем бросить пить и разойтись с ней. Что делать? И тогда я решил ее перехитрить: буду делать вид, что пью по-прежнему, а сам буду выливать часть водки и упорно уменьшать дозу. Нелегко пьющему человеку выливать водку! Однако я своей рукой ее выливаю! Уже достижение!
Но чтобы она ничего не заподозрила, каждый день, когда она приходила с работы, делаю вид, что я слегка под кайфом. Жена поглядывает на меня с тонкой усмешкой, мол, совсем обалдел, даже не соображает, откуда берется водка. И вот мы живем рядом, как два хищника, пытаясь перехитрить друг друга. И вдруг, когда по моим расчетам мне оставалось пить всего неделю, она бросает меня и уходит к этому дельцу!
-- К какому дельцу!
-- Ну, к своему любовнику!
-- Так, значит, и у нее был любовник?
-- Конечно! -- воскликнул он. -- Именно из-за этого негодяя я и хотел развестись. Именно из-за этого негодяя я и сошелся с ее бывшей школьной подругой. Но вы послушайте, что она сказала, уходя от меня! Она сказала: "Я окончательно убедилась, что ты неисправимый пьяница и поэтому ухожу от тебя!" Уму непостижимо! А мне оставалось всего неделю, чтобы окончательно бросить пить! Я уже пил по пятьдесят граммов в день! Пятьдесят граммов!
-- Вот вам и равенство шансов, -- сказал я, -- вы имели любовницу, и она имела любовника. Что ж тут обижаться!
-- Какое там равенство шансов! -- воскликнул он. -- Мало того, что она ушла сама. Вскоре после этого и любовница покинула меня. А я ведь собирался на ней жениться!
-- А почему она ушла?
-- Думаю, что из гордости, хотя она была кроткая женщина. Но она не забывала, что ее подруга отбила меня у нее. И она, зная, что я собираюсь на ней жениться, думала, что она этим ей отомстит. Но какая месть, когда жена сама ушла от меня.
-- Все к лучшему, -- сказал я, уже жалея его и пытаясь успокоить, -- и хорошо, что вы не женились на своей любовнице. Она явно ненадежный человек.
-- Да! Да! Да! -- радостно согласился он. -- В самом деле все к лучшему! Я еще молодой! И у меня будет настоящая жена!
-- Конечно, -- сказал я, -- но я одного не пойму. Почему ваша жена раньше не ушла к любовнику, а ушла только тогда, когда догадалась, что вы ее сбираетесь бросить?
-- Это кажется логичным, -- ответил он, -- но вы не знали мою жену. Ей, красавице, было так удобней. Быть замужем за известным журналистом и иметь любовника-дельца с большими деньгами. Но когда она догадалась, что, несмотря на все ее ухищрения с водкой, я ее могу бросить, она ушла к нему. Ей никак не хотелось признать себя побежденной. И вот теперь я в полном одиночестве.
Он помолчал, а потом вдруг добавил;
-- Мне так неудобно перед вами, что я занял деревянную кровать. Она очень широкая, но давят пружины. Неуютно. Так что -- не огорчайтесь!
-- Нет, нет, -- поспешил я его успокоить, -- да и как вы можете говорить о таких пустяках после того, что вы мне рассказали. Вы, наверное, все-таки страдали, когда жена от вас ушла?
-- Что вы, -- ответил он, -- совсем наоборот, я страдал пять лет, пока она была рядом, хотя по-своему любил ее: невероятный секстерьер! Но что может быть страшнее власти истерички! Более того, после ухода она еще месяца два мне звонила, чтобы увериться, достаточно ли она меня раздавила. И я всегда говорил с ней меланхолическим голосом, делая вид, что я еле жив от горя. Кстати, она мне сообщила, что ее подруга, бывшая моя любовница, часто бывает у нее в гостях.
Если б моя бывшая жена знала, как я радуюсь тому, что избавился от нее, она бы бросила своего дельца и вернулась ко мне. Характер! Хоть тут я ее полностью переиграл. Но, видно, слишком. Она как-то пожалела меня и сказала про свою подругу:
"Хочешь, я уговорю ее вернуться к тебе?"
"С чего это?" -- спросил я у нее.
"Очень уж ты одинок, -- сказала она и после паузы добавила: -- Эта тихоня, кажется, подбирается к моему мужу, если уже не подобралась".
"Ради Бога, не надо, -- сказал я ей, -- оставь меня со своим горем".
Видимо, мой ответ ей понравился.
"Уважаю тебя за мужество", -- сказала она и положила трубку.
Вот такая история со мной приключилась... Ну, ладно! Спокойной ночи!
-- Спокойной ночи! -- ответил я.
Минут через пять по его дыханию я с завистью почувствовал, что он уснул.
А я долго не спал, думая об этом человеке. Удивительное дело, он столько извинялся из-за этой несчастной и кровати, а позади у него была такая нелепая и все-таки грустная история. Комическая мелочность с этой кроватью и комический трагизм семейной жизни. А ведь сколько воли он проявил в борьбе алкоголем! Это же надо понять!
Когда встречаешься с такими странностями в более молодых людях, всегда хочется думать, что это свойство нового поколения. Конечно, поколение тут ни при чем. Просто такой человек.
Я проснулся поздно утром. Его уже не было. На столе стояла ровно наполовину выпитая бутылка коньяка: равенство шансов. Под ней лежала записка следующего содержания: "Выпейте за нашу будущую дружбу. От проклятых пружин этой кровати я почти всю ночь не спал. Месть провидения за мою бестактность".
Записка, прижатая к столу бутылкой с коньяком, всегда звучит убедительно. Хотя по части его сна у меня оставались большие сомнения. Впрочем, коньяк оказался отличным.
Однако никакой дружбы у нас не получилось и не могло получиться. Здесь я его больше не видел, а в Москве он мне не позвонил. Не исключено, что повесть о своей жизни он мне и так изложил вкратце и уже решил не показывать ее. А может, байская кровать ему помешала. Кто его знает.
-----------------
Чик чтит обычаи
-- Чик, -- сказала мама Чику перед тем, как отправить его в Чегем, -ты уже не маленький. Деревня -- это не город. В деревне, если приглашают к столу, нельзя сразу соглашаться. Надо сначала сказать: "Я не хочу. Я сыт. Я уже ел". А потом, когда они уже несколько раз повторят приглашение, можно садиться за стол и есть.
-- А если они не повторят приглашение? -- спросил Чик.
-- В деревне такого не бывает, -- сказала мама. -- Это в городе могут не повторить приглашение. А в деревне повторяют приглашение до тех пор, пока гость не сядет за стол. Но гость должен поломаться, должен сначала отказываться, а иначе над ним потом будут насмешничать. Ты уже не маленький, тебе двенадцать лет. Ты должен чтить обычаи.
-- А сколько раз надо отказываться, чтобы потом сесть за стол? -деловито спросил Чик.
-- До трех раз надо отказываться, -- подумав, ответила мама, -- а потом уже можно садиться за стол. Ты уже не маленький, ты должен чтить обычаи.
-- Хорошо, -- сказал Чик, -- я буду чтить обычаи. Но почему в позапрошлом году, когда я ездил в Чегем, ты мне не сказала об этом?! Я бы уже тогда чтил обычаи.
-- Тогда ты был маленький, -- сказала мама, -- а теперь стыдно не соблюдать обычаи. Когда кто-нибудь входит в дом, все обязательно должны встать навстречу гостю. Даже больной, лежащий в постели, если он способен голову приподнять, должен приподнять ее. А гость должен сказать: "Сидите, сидите, стоит ли из-за меня вставать!" А хороший гость старику даже и не даст встать. Только старик разогнулся, чтобы, опершись на палку, встать, как хороший гость подскочит к нему и насильно усадит его: "Сидите, ради Аллаха, стоит ли из-за меня вставать!" Вот как у нас делается!
-- А если хороший гость не успел подскочить, а старик уже встал, тогда что? -- спросил Чик.
-- Ничего страшного, -- сказала мама, -- и старый человек может встать. Но хороший гость, подскочив к нему, должен извиниться за то, что потревожил старого человека.
-- А соседи считаются гостями? -- спросил Чик.
-- Все считаются гостями, -- ответила мама, -- кроме домашних. И то, если твой дедушка входит в кухню, чтя его возраст, все встают.
-- А если дедушка десять раз войдет в кухню, -- сказал Чик, -- надо все десять раз встать?
-- И десять, и двадцать раз надо встать, -- с пафосом сказала мама, -если дедушка входит в кухню!
Чик вспомнил, какой проворный, сильный, подвижный дедушка. Тут только вставай и садись! Вставай и садись! Впрочем, Чик знал, что дедушка вообще редко бывает дома: он или с козами возится, или в поле работает, или в лесу.
-- А если курица, собака или теленок входят в кухню, тоже надо всем встать? -- спросил Чик, уже придуряясь, но мама этого не заметила.
-- Ну, Чик, -- сказала мама, -- ты ни в чем не знаешь меры. Кто же встает навстречу курице, собаке или теленку? Если они забредут на кухню, кто-нибудь может встать и прогнать их. Только и всего.
-- А сидя можно прогнать? -- допытывался Чик.
-- И сидя можно прогнать, если они не слишком обнаглели, -- сказала мама.
-- А вот если я вхожу в дом, люди должны вставать или нет? -заинтересовался Чик.
-- Должны, -- ответила мама, -- но не в Большом Доме, конечно, потому что ты будешь там жить. Но если ты приходишь к соседям и они знают, что ты умный и послушный мальчик, они должны встать. Но если ты шалопаистый мальчик, могут и не встать.
-- Но если я первый раз пришел к ним, -- не унимался Чик, -- откуда они знают, я послушный и умный мальчик или шалопаистый?
-- Ну, Чик, -- взмолилась мама, -- это же всегда видно! Ну, скажем, когда ты пришел первый раз, тебя приняли за умного мальчика, и все встали. А потом пригляделись и поняли, что ты шалопай. И вот ты подходишь к их дому второй раз, и кто-нибудь, заметив тебя издали, говорит: "Смотрите, этот дуралей приперся опять. А мы еще вставали навстречу ему, думая, что это разумный мальчик". И тебе навстречу никто не встанет, и тебе будет стыдно, что ты вошел в этот дом.
-- Если я окажусь шалопаем, -- уточнил Чик.
-- Да, если ты окажешься шалопаем, -- согласилась мама. -- Но это еще не все. Бывает, хозяйка перед обедом выходит на веранду с чайником и полотенцем: "Гости, пожалуйте руки мыть". В таких случаях дурак бежит впереди всех. А надо строго осмотреться и всех, кто старше тебя, пропустить впереди себя, а потом уже самому вымыть руки.
-- А если мы с кем-нибудь однолетки, тогда как быть? -- спросил Чик.
-- Ну, такого не бывает, -- задумавшись, ответила мама, -- а если случится такое, тот, кто лучше воспитан, пропустит другого вперед.
Чик поехал в Чегем с маминым братом дядей Кязымом. В Большом Доме кроме взрослых жили дети дяди Кязыма и тети Нуцы: самая старшая, ровесница Чика Ризико, ее сестрица помладше Зиночка, потом мальчик Ремзик и самый младший Гулик. Кроме них и Чика было еще четверо детей, родственники из долинных деревень. Так, седьмая вода на киселе. Их прислали сюда отдыхать, спасая от всесильной тогда малярии. Среди них был ровесник Чика, мальчик из села Анхара. Он был рыжим. Не голова, а горящая головешка.
Тетя Нуца, обслуживая всю эту ораву, сбивалась с ног. Всех детей сажали за низенький столик у очага. Так как все они не вмещались за этот столик, их сажали в две смены. Еды вроде бы было достаточно, но не так чтобы очень. Большого труда да и вообще никакого труда не составляло пообедать два раза подряд. К тому же чудный воздух Чегема способствовал прекрасному аппетиту.
Долинные дети оказались довольно нахальными. То ли воздух Чегема особенно способствовал их аппетиту, то ли, кто его знает, может быть, у себя в селах они поголадывали, но некоторые из них норовили сесть за столик второй раз. Особенно в этом преуспевал Рыжик. И это было тем более удивительно, что его горящая голова была гораздо приметней остальных голов.
Тетя Нуца в обеденной суматохе никогда не могла запомнить, кто из детей уже обедал, и потому, сажая за столик вторую смену, у всех спрашивала: "Ты уже обедал?" При этом она, боясь обмана, пронзительно смотрела в глаза детей, как бы пытаясь загипнотизировать их на ответе: "Да, я уже обедал".
Дней десять Чика как самого далекого, городского гостя сажали в первую смену. А потом однажды то ли попривыкли к нему, то ли он сам зазевался, но он оказался во второй смене. Чика кольнула некоторая обида: Рыжик сел вместо него на его же место.
Чик заметил своеобразное отношение чегемцев к городу. Сначала как единственного городского мальчика его выделяли. Но за десять дней он опростился, стал бегать, как и все дети, босиком, и они подзабыли, что он городской. Так что Чик, если б знал это слово, мог бы сказать себе: а надо ли опрощаться?
Да, к городу у чегемцев было сложное отношение. С одной стороны, чегемцы подсмеивались над городскими людьми за их дебиловатость по части знания обычаев застолья и родственных отношений. С другой стороны, они уважали городских, но не потому, что у городских людей было больше научных знаний. Это Чик счел бы нормальным. Но на самом деле чегемцы уважали городских жителей за то, что они не пашут, не сеют, не пасут скот, а живут вроде не хуже. Чегемцы считали, что сами они ишачат, а городские люди приловчились жить, не ишача, по конторам расселись. Они их уважали, потому что в них оказалось больше ловкости и хитрости. А ведь иначе не объяснишь, почему деревенские ловкачи стремятся переехать в город, а из городских никто не стремится переехать в деревню.
И вот Чик попал во вторую смену. Было обидно. И когда тетя Нуца пронзительно заглянула ему в глаза с гипнотическим желанием, чтобы он на вопрос: "Ты уже обедал?" -- ответил, что уже обедал, Чик то ли от обиды, то ли чтобы угодить ей, ответил: "Я уже обедал".
Чику вообще приятно было сделать так, чтобы людям было приятно, хотя он любил и дразнить людей. Это как-то одно другому не мешало. Сейчас он прямо почувствовал, что тетя Нуца облегченно вздохнула. А он-то думал, что последует опровержение его словам и восторженное удивление его скромностью. Но ничего не последовало.
Другие дети, еще не обедавшие, вместе с Рыжиком, уже обедавшим, со смехом побежали на кухню.
Чик чувствовал, что голод и обида резко усилились. Обида усиливала голод, а голод усиливал обиду. Как можно было тете Нуце не запомнить, что единственный рыжий мальчик во всей компании уже сидел за столом. И тут Чик вспомнил, что Рыжик -- дальний родственник тети Нуцы. Ты смотри, подумал Чик, подыгрывает своим. Но почему тетя Нуца не повторила своего приглашения?! И тут Чик понял свою ошибку: там, где живешь, не надо ждать повторного приглашения, это касается только соседских и чужих домов. Он вспомнил, что никто из детей здесь не ломался и не ждал повторных приглашений. Да и что это за приглашение: "Ты уже обедал?" Очень странное приглашение. Первой смене такой вопрос не задавали.
Дети, которые уже отобедали, высыпали во двор, чтобы заняться какими-нибудь играми. Они звали с собой Чика, но он сурово отказался. Какие тупые, подумал Чик, сами налопались и теперь будут затевать игры, и меня, голодного, к себе зовут. И ни один из них не вспомнил, что я еще не обедал.
Хотя, когда тетя Нуца у него спрашивала про обед, они не слышали, но сами-то они могли заметить, что вместо Чика за столиком сидел Рыжик и теперь опять как ни в чем не бывало побежал на кухню. И никто не сказал: а ведь Чик с нами не обедал и теперь со второй сменой не обедает! Вот эгоисты! Чик снова почувствовал, что от голода усиливается обида, а от обиды голод.
А о Рыжике и говорить нечего! Чик до этого мальчика никогда не видел рыжего абхазца. Он даже считал, что абхазцы не могут быть рыжими, рыжими могут быть только другие народы. И вот тебе на! Оказывается, абхазцы тоже могут быть рыжими. Странно, но это так. И вот Рыжик второй раз обедает, и обедает за счет Чика. Интересно было бы узнать: пообедал бы Рыжик за счет Чика, если бы он не был рыжим? Трудно установить, хотя рыжие, по наблюдениям Чика, скромностью не отличаются. Та городская рыжая команда, которую знал Чик, никакой скромностью не отличалась. Видимо, рыжие вообще не могут быть скромными, думал Чик. Видимо, они раз и навсегда решили: скромничай, не скромничай -- все равно тебя будут называть рыжим. А раз так -- чего там скромничать! Все равно тебя будут называть рыжим! Но все-таки Рыжик даже для рыжего поступил чересчур нахально, пообедав сам и вздумав пообедать за Чика. Сейчас, наверное сидит, наяривает!
Был полдень. В такое время весь Чегем обедал. Дядя Сандро жил ближе всех к Большому Дому. Чик решил идти к нему и попытаться, если повезет, у него пообедать.
Он вышел со двора Большого Дома, прошел скотный двор, потом -- мимо небольшой плантации табака и открыл ворота во двор дяди Сандро. Над крышей кухни вился дымок, и Чик надеялся, что там готовят обед и он вовремя пришел.
Дверь кухни была не распахнута, а чуть приоткрыта. Чик знал, что по чегемским обычаям это считалось не очень-то красивым. В теплое время года кухня всегда должна быть распахнута, если хозяева дома, что означает: гостя принимаем в любое время.
Дядя Сандро, несмотря на славу великого тамады, главы многих застолий, у чегемцев считался не очень гостеприимным. Видимо, в промежутках между многолюдными застольями он не любил общаться с людьми, отдыхал от них, набирался сил. И сейчас кухня была полуприкрыта, и со стороны могло показаться, что хозяев нет дома. Но Чик понял, что это не так. Собака дяди Сандро сидела, сунув голову в приоткрытую дверь. Вернейший признак, что хозяева дома: или обедают, или готовятся к обеду.
Все собаки ближайших домов Чика хорошо знали. Он любил их, и они его любили. Почуяв, что Чик вошел во двор, собака с притворной яростью залаяла и бросилась в сторону Чика, хотя сразу его узнала. И это было верным признаком, что на кухне обедают. В таких случаях собаки особенно яростно лают, иногда по выдуманным причинам, чтобы показать хозяевам, что они не даром едят свой хлеб. В таких случаях хозяин обязательно должен выйти и унять собаку. Но этого не последовало, что укрепило Чика в мысли: на кухне заняты обедом.
Собака подбежала к Чику, несколько раз попрыгала возле него и очень деловито направилась в сторону кухни, как бы приглашая и Чика с собой: не будем терять времени, как бы говорила она, может, и нам что-нибудь перепадет. Чик бодро отправился за собакой и смело распахнул кухонную дверь.
И он увидел такое зрелище. Дядя Сандро и тетя Катя, его жена, сидели за низеньким столом и обедали. При этом дядя Сандро один сидел во всю ширь стола, а тетя Катя скромно угнездилась возле узкого его торца. На столе громоздились две порции дымящейся мамалыги, рядом в блюдечках было разлито коричневое, густое ореховое сациви. Середину стола занимала миска с курятиной. В двойной солонке в одной чашечке белела соль, а в другой чашечке пурпурилась аджика. На столе были разбросаны кучки зеленого лука и свежие огурцы.
-- Здравствуй, Чик, -- сказала тетя Катя, обдавая его теплом своей улыбки, привстала.
Дядя Сандро тоже как бы приподнялся, но, дождавшись, когда Чик движением руки попросил их не двигаться, он как бы опустился на свое место.
-- Сидите, сидите, -- сказал Чик, -- я тут мимо проходил и решил проведать вас.
-- Вот и хорошо, -- сказала тетя Катя, улыбаясь и вытирая руки о передник, -- сейчас пообедаешь с нами.
Первое приглашение, волнуясь, отметил про себя Чик.
-- Нет, спасибо, -- сказал Чик, глотая слюну при виде курятины, -- я уже обедал.
-- Ну и что ж, что обедал, -- опять улыбнулась ему тетя Катя, -- у нас сегодня курица, пообедай с нами. Я сейчас тебе полью руки вымыть.
Второе приглашение, еще больше волнуясь, отметил про себя Чик.
-- Спасибо, тетя Катя, не хочу, -- мягким голосом, чтобы не отпугнуть третье приглашение, ответил Чик.
Но тут вмешался дядя Сандро, и третьего приглашениям не последовало. -Оставь его в покое, -- загремел он. -- Чик уже, видно, от пуза наелся в Большом Доме! Что ему твоя курица! Чик -- городской мальчик. Захочет есть -сам сядет к столу без наших церемоний. Просто так посиди, Чик, а я тебе что-нибудь расскажу такое, что ты и в кино не увидишь.
И Чик сел на скамейку, напротив низенького стола, за которым сидел дядя Сандро, а теперь присела и тетя Катя.
-- Что ж мы будем есть на глазах у мальчика, -- сказала тетя Катя с виноватой улыбкой.
-- Что ему твоя курятина! -- снова загремел дядя Сандро и с хрустом перекусил сочное оперенье зеленого лука, -- он небось хочет послушать что-нибудь из того, что случилось со мной. Хочешь, Чик?
-- Да, конечно, -- ответил Чик, скрывая уныние. Он любил слушать рассказы дяди Сандро, но сейчас его красноречию явно предпочел бы курятину.
И дядя Сандро приступил к своему рассказу, шумно причмокивая, хрустя огурцами и зеленым луком, ломая зубами куриные кости и высасывая из них костный мозг. Иногда, вероятно, находя, что костного мозга в косточке мало и она не стоит трудов, он ее отбрасывал собаке, молча стоявшей у дверей, сунув голову в кухню. Собака всегда на лету хватала эти кости, жадно перегрызала их и причмокивала при этом не хуже дяди Сандро. Крепость зубов дяди Сандро, по наблюдениям Чика, не уступала клыкам собаки.
Чик вообще чувствовал в дяде Сандро необыкновенную жизненную силу. Он поневоле любовался им. Дядя Сандро сейчас был одет в простую крестьянскую сатиновую рубашку, подпоясанную тонким кавказским ремнем, в темные брюки-галифе и мягкие черные чувяки. Под сатиновой рубашкой угадывались мощные плечи и тонкая талия. Лицо у него было правильным и довольно красивым, над губами нависали чуть изогнутые вниз седоватые усы, и такие же седоватые волосы прямо зачесаны вверх.
Большие голубые глаза были довольно выразительными, но, на вкус Чика, чересчур выпуклыми. Когда дядя Сандро разламывал кости во рту и высасывал из них костный мозг, глаза у него делались невероятно свирепыми, словно у хищника, который разрывает живую дичь. Если кусок курятины, который он брал из миски, ему почему-то не нравился, он небрежно бросал его назад и брал другой.
Тетя Катя, если брала из миски курятину, никогда ее не заменяла другим куском. Тетя Катя ела тихо, никаких костей на зубах не разламывала. Она ела с несколько виноватым видом, словно женщине приличней совсем не есть, но если уж изредка приходится, то она, так и быть, поклюет немного.
Чик, глядя на то, какает дядя Сандро, чувствовал такие приступы голода, что завидовал даже собаке, хватавшей на лету кости.
-- Я тебе расскажу, -- начал дядя Сандро, -- как я с одним абреком однажды расправился. Это случилось за год до германской войны. Я уже был крепкий молодой мужчина, и уже многие знали, какой я тамада. Многие, но не все. Теперь все знают...
-- Не слушай его, Чик! -- вдруг вскричала тетя Катя. -- Все это он выдумал или услышал от кого-то. Расправился с абреком! Тебя, рано или поздно, за эту выдумку арестуют!
-- Кто арестует, дурочка? -- насмешливо спросил дядя Сандро. -- Это было при Николае, а сейчас Сталин. Ты разве не знаешь об этом?
-- Знаю не хуже тебя. Эта власть за что хочешь может арестовать. И все ты выдумал!
Дядя Сандро снова насмешливо посмотрел на жену и покачал головой. Потом махнул рукой и решительно обратился к Чику:
-- Слушай меня... Твоей матери тогда было лет десять. Она была младше тебя. Однажды к нам в дом приходит один знакомый мне лаз. Мы с ним за год до этого в Цебельде во время греческого пиршества сидели за одним столом. Я был главным тамадой, а он моим помощником. Хорошо провели ночь. Он был расторопный и понятливый. Я только поведу бровями, а он уже знает, что делать. Пьяных тихо, без скандала уводит из-за стола, а трезвых приближает ко мне. Одним словом, я вел стол, рассказывая смешные истории, и люди хохотали. Потом подумал тост за очередного родственника хозяина, строго отмечая степень родственной близости. А греки обидчивые, не дай Бог пропустить кого-то, такой базар подымут, что с ума сойдешь. Тем более, у них и женщины вмешиваются. У них так принято. Но я все заранее знал и прекрасно провел стол. Пели греческие песни, абхазские песни и турецкие песни.
Теперь ты спросишь: а на каком языке вы говорили? И правильно спросишь. Отвечаю: на турецком. Греки, армяне, абхазцы тогда все понимали турецкий язык, как сейчас русский. Даже лучше. И что интересно: тогда, чем старее человек, тем он лучше понимал по-турецки. Сейчас, чем моложе человек, тем он лучше говорит по-русски. И потому большевики победили. Молодых они уговорили, обещали им райскую жизнь с гуриями, а старые не могли угнаться за большевиками, потому что из старых тогда мало кто знал русский язык, и они не понимали, что большевики обещали молодым. А пока разбирались, что к чему, тут колхоз нагрянул, и все поняли, чего хотели большевики, но было уже поздно.
-- И за это тебя посадят, -- как бы сообразив, прервала его тетя Катя.
Но дядя Сандро на этот раз не обратил на нее внимания.
-- Но я не об этом, -- продолжал он. -- И вот человек, который на греческом пиршестве был помощником главного тамады, значит, моим, приходит в наш дом и говорит: "Прошу как брата, спрячь меня у себя дома недели на две, а потом откроется перевал, и я уйду на Северный Кавказ. Меня полиция ищет".
Тогда принимать у себя дома абрека и прятать его считалось почетной и опасной обязанностью. Но дело в том, что твой дед терпеть не мог абреков. Он их всех считал бездельниками. Он и большевиков, которые тогда прятались в лесу, считал бездельниками. Слава Богу, никто из них к нам не напрашивался спрятать его, и потому мы им не отказывали. А то бы с нас сейчас голову снесли. Твой дед всех, кто держал в руках винтовку, а не мотыгу, считал бездельниками. И сейчас так считает.
И вот теперь как мне быть? Отец его в доме не потерпит, тем более, что даже не родственник. Гнать человека, с которым всю ночь сидел за одним столом, принимал вместе хлеб-соль, тоже неудобно. И я так решил: пусть сидит в кукурузном амбаре. Еду я ему туда буду приносить. Амбар стоял довольно далеко от дома, в кукурузном поле. Твой дед туда не заглядывал. А чего ему туда заглядывать? Когда загружали амбар новым урожаем кукурузы, пол-амбара еще было наполнено старой кукурузой. Так мы тогда жили. Благодать! И вот я его устроил в наш амбар. Отец, конечно, ничего не знает. Дал ему матрац, постельное белье, и он там живет. Отец дома почти не бывает, придет на обед, а там ужинать и ложится спать.
И вот мой лаз спит по ночам, постелив на кукурузных початках постель, а днем я ему приношу еду. Пару раз вместе с едой я ему приносил вино, и мы с ним вместе выпивали, сидя на кукурузных початках. И тут я за ним заметил странную дурость. Чуть зашуршит что-нибудь в амбаре, он хватает кукурузный початок и швыряет его в сторону шума.
-- Что ты делаешь? -- говорю.
-- У вас тут, оказывается, водятся белые мыши, -- отвечает он.
-- Ну и что, -- говорю, -- у нас в самом деле водятся белые мыши.
-- Я, -- говорит, -- никогда не видел, что мыши могут быть белыми. Это не к добру.
-- Ты же знаешь, -- говорю, -- сколько скота у моего отца. Как видишь, белые мыши нам не мешают.
-- Нет, -- говорит, -- это не к добру. Ночью первый раз, когда я от шороха проснулся, думал, полицейские ползут, чуть стрелять не начал.
-- Хорош абрек, -- говорю, -- который по мышам пальбу подымает! Да тебя люди засмеют.
-- Они меня замучили, эти мыши, -- говорит, -- главное, белые. Я и слыхом не сдыхал, что бывают белые мыши.
Он, дурак, даже не знал, что белые мыши среди серых мышей, как рыжие между людьми. Редко, но встречаются.
И тут раздался шорох в углу амбара, и он начал хватать початки и кидать в этот угол. Ну, думаю, он от страха психом стал. Но вообще швыряться кукурузными початками, да еще чужими, по нашим обычаям грех. Кукуруза -- наш хлеб. А швыряться хлебом, да еще чужим, не положено. Но я стерпел, ничего ему не сказал. Все-таки абрек, попросил убежище, и когда-то я сидел с ним всю ночь за греческим столом, и мне в голову тогда не могло прийти, что он белых мышей боится.
Да и почему человек, который боится белых мышей, прячется от полиции, я так и не узнал. До этих белых мышей я думал, что он убил какого-нибудь писаря и за ним полиция охотится. А теперь не знал, что и думать.
В те времена спрашивать у абрека, почему он прячется от властей или от какого-то рода, считалось некрасивым. Если сам скажет -- хорошо. Но если он не считает нужным сказать, спрашивать неприлично.
-- Не к добру, не к добру эти белые мыши, -- говорит, -- я это чувствую всей шкурой.
Однако просидел он у нас в амбаре с белыми мышами дней пятнадцать, а потом однажды поблагодарил меня и ушел в ночь. Я ему объясняю, как дойти до первого, до второго, до третьего перевала, чтобы спуститься на Северный Кавказ. Объясняю, где какие опасности.
-- Уж если я пережил белых мышей, -- говорит он мне в ответ, -- я все переживу. Но я еще не уверен, что пережил белых мышей.
Ну, думаю, парень совсем тронулся от белых мышей. Там, на перевалах, думаю, какой-нибудь бурый медведь вправит ему мозги. Забудет о белых мышах. Все-таки мы обнялись по-братски и расстались.
Прошло два года. Летом мы с отцом и двумя братьями гоним своих коз на альпийские луга. Коз было больше тысячи. Мы уже сделали одну ночевку. По велению отца отвели трех коз подальше от стада и оставили там -- жертва Богу гор.
И вот позавтракали и гоним стадо дальше. Тропа узкая, стадо растянулось примерно на километр. Я замыкал стадо, остальные все впереди. В одном месте недалеко от тропы я увидел несколько кустов черники, сплошь осыпанных черными ягодами. Я полез за черникой. Жарко. Черника хорошо идет. И я от сладкой черники так забылся, что с полчаса провозился в кустах.
Стадо ушло вперед. Спешу его догнать. И вдруг что я вижу? Навстречу мне, с той стороны, куда ушло стадо, идет этот лаз, который две недели сидел у нас в кукурузном, амбаре. За плечом винтовка, а перед ним козел из нашего стада. Он снял с себя поясной ремень, перевязал им шею козла, пошлепывая другим концом, спускается вниз.
Я сразу узнал нашего козла. Он был очень здоровый, с белыми рогами и черными пятнами на шерсти. Задержись я еще минут на десять с черникой, этот лаз прошел бы по тропе, и я ничего не заметил бы. А он, видно, следил за тропой из кустов. Видит, идет огромное стадо, впереди люди, а сзади никого. И вот он украл нашего козла и спускается вниз. И вдруг видит меня. И ему стало неприятно, что мы хорошо знакомы, а он попался. С другой стороны, у него за плечом боевая винтовка, а у меня в руке только палка.
-- Здравствуй, -- говорю ему.
-- Здравствуй, -- отвечает. Но в глаза не смотрит.
-- Чего волочишь моего козла? -- говорю.
-- Я, -- говорит, -- не знал, что он твой.
-- Но теперь знаешь, -- говорю, -- отвяжи свой ремень.
Ему и стыдно, но он наглый, гордый. Видно, все еще прячется в лесах, иначе как объяснить, что взрослый, сильный мужчина украл козла. Понятно, если бы он угнал лошадь, быка. Это лихость. А тогда козла украсть -- все равно что сейчас курицу украсть. И он, видно, решил: если я сейчас отдам козла, Сандро расскажет об этом людям, и люди будут смеяться: козлокрад. А если не отдам козла, видно, решил он, Сандро постесняется сказать, что на его глазах увели его козла. Ведь если он расскажет об этом людям, они могут спросить: "А чего ты не отобрал у него своего козла? Да ты, видно, Сандро, трусоват!" -- Сандро трусоват! Вот на что он надеялся. И он решил не отдавать козла, тем более видит, что у меня никакого оружия нет. Палка в руке.
Дядя Сандро так увлекся своим рассказом, что перестал есть, и косточки перестали лететь в пасть собаки. И собака, видимо, решив, что ее перестали замечать, совсем влезла в кухню. Дядя Сандро наконец заметил ее и, вынув из миски аппетитное, совсем не обглоданное крылышко курицы, бросил собаке. Собака, поймав на лету добычу, мигом перегрызла ее и проглотила.
-- Теперь пошла! -- гаркнул дядя Сандро.
Собака покорно вышла из кухни и, только всунув голову в приоткрытую дверь, замерла. Я бы тоже такое крылышко мог поймать ртом, подумал Чик, хотя до этого он был так увлечен рассказом дяди Сандро, что почти забыл о голоде.
А тетя Катя, как бы стесняясь есть, продолжала поклевывать свою мамалыгу, окуная ее в ореховую подливу и осторожно подкусывая курятину. Поклевывать-то она поклевывала, но от ее мамалыги почти ничего не осталось. Чик и это заметил.
Дядя Сандро разгладил усы и продолжил свой рассказ.
-- Я не отдам тебе козла, -- говорит он, -- я абрек. Право мое за моим плечом. -- И рукой хлопает по плечу, где у него винтовка.
Ну, думаю, дело плохо.
-- Ты две недели принимал хлеб-соль нашего дома, -- напоминаю ему, -мы, рискуя свободой, прятали тебя. Ты что, не знаешь закон гор: в доме, который тебя приютил, иголки тронуть не смей?!
- --То, что я съел у вас,--говорит он нахально,-- давно превратилось в дерьмо. А ты даже в дом меня не пустил. Я жил в амбаре, где всю ночь шуршали мыши. Да еще белые. Так что вы ничем не рисковали. Абрек мог заночевать в любом амбаре. Никакого вашего риска не было.
-- Вот уж, -- говорю, -- никогда не слыхал, чтобы абрек на своих плечах тащил за собой матрац и постельное белье.
Он понял, что перехитрить меня не смог и сам кругом виноват. И он разозлился. Снял винтовку с плеча и взял в руки.
-- Прочь с дороги! -- кричит. -- Иначе не только козла недосчитается сегодня твой отец!
Он ударил козла ремнем и пошел прямо на меня. Что делать? Когда говорит ружье, палка должна молчать! Я уступил тропу, и он вместе с моим козлом прошел мимо меня.
Я стою злой, как черт! Но есть Бог, я в Бога поверил с тех пор. Я вспомнил, что за нами, догоняя нас, идет мой товарищ с ружьем. Ну, думаю, подойдет мой товарищ, возьму у него ружье и догоню этого занюханного абрека. Я тогда ходок по горам был изрядный, а у этого еще и козел упирается.
Он пошел назад нашей тропой. Тропа через полкилометра круто спускалась вниз к реке. Шумная горная река. Через нее был перекинут висячий мост.
Когда я увидел, что абрек с моим козлом исчез там, где тропа спускалась к реке, я пошел за ним. Думаю, быстрей встречу своего друга. И прямо там, где тропа круто опускалась вниз, я залег и смотрю вперед. Вижу, абрек с моим козлом у самой реки, уже подбирается к висячему мосту. А с той стороны реки приближается мой товарищ с ружьем, он тоже спускается с горы. Он только начал спускаться к реке, а этот абрек уже внизу. И мы с моим товарищем почти на одном уровне.
Тогда мне в голову пришло другое решение. Когда мой товарищ на высоте сравнялся со мной, а та гора, с которой он спускался, была повыше, я вскочил на ноги и, махая руками, изо всех сил крикнул ему обо всем, что со мной случилось. И о том, кто идет ему навстречу.
В те времена голос у меня был неимоверный: криком я мог сбросить всадника с седла. Такой голос у меня был. Но я все учел. Голос мой идет поверху, а внизу, где козлокрад, шумит река, и он его не слышит. Товарищ мой увидел меня и все услышал. Рукой показывает: мол, понял тебя. И в самом деле, все правильно понял. Недалеко от тропы залег в кусты с ружьем.
Я смотрю сверху: кино! Хотя мы тогда, что такое кино, не знали. Вижу, уже козлокрад близко подошел к тому месту, где залег мой товарищ. Он уже давно закинул винтовку за плечо, ему бы с моим упрямым козлом справиться. Я волнуюсь: что будет?! И вдруг козлокрад останавливается возле кустов, где залег мой товарищ. Оттуда выходит мой товарищ с ружьем, нацеленным на него. Близко подходит и что-то говорит.
Я, конечно, ничего не слышу, но все вижу. И тут козлокрад тряхнул плечом, и винтовка его падает на землю.
Правильно, думаю, так его! Товарищ мой рукой показывает ему: мол, отойди от винтовки. Он отходит на несколько шагов, но, между прочим, козла продолжает держать за ремень. Ну, думаю, без винтовки ты недолго удержишь козла. Я понял, что мой товарищ ему ничего обо мне не сказал. Так оно и оказалось. Козлокрад решил, что какой-то другой абрек отнял у него винтовку.
Товарищ мой подошел и поднял его винтовку. А потом вижу, они оба уселись под тень бука. Выше, шагов на десять, сидит мой товарищ, положив рядом с собой оба ружья, а ниже сидит тот абрек, все еще придерживая за ремень моего козла. Не знает, что смерть свою на своем ремне придерживает.
Я сбежал по тропе. Я так бежал по висячему мосту, что он, раскачавшись, чуть меня в реку не сбросил... Ша! -- вдруг остановил дядя Сандро сам себя, -- кажется, кто-то кричит.
Тетя Катя, между прочим, во время рассказа дяди Сандро время от времени морщилась и подавала Чику тайные знаки, чтобы Чик не верил его рассказу. Чику это было неприятно, тем более что рассказ дяди Сандро ему нравился. Сейчас дядя Сандро замолк, прислушиваясь к чему-то. В кухне стало тихо.
-- Эй, Сандро! -- раздался чей-то далекий голос. Дядя Сандро вскочил и быстро вышел на кухонную веранду. Вслед за ним озабоченно вышла и тетя Катя.
-- Эй, Бахут, это ты? -- закричал дядя Сандро таким мощным голосом, что Чику показалось вполне правдоподобным, что он голосом может скинуть всадника с седла. Особенно если всадник в долгой дороге задремал в седле,
-- Я! Я! -- донесся далекий голос. -- Сегодня жду почетных гостей! Хочу, чтобы ты был тамадой!
-- Притворись больным, притворись больным, -- вдруг быстро и тихо запричитала тетя Катя, словно Бахут мог ее услышать.
-- Чего я должен притворяться больным, -- назидательно заметил дядя Сандро, -- что меня, пахать зовут, что ли?
-- Приду! Приду! -- зычно дал согласие дядя Сандро. -- Но кто будет? Перечисли!
И тут Чику пришла в голову довольно невинная, но соблазнительная мысль. Пока дядя Сандро и тетя Катя на кухонной веранде, хотя бы заглянуть в миску с курятиной и насмотреться на нее.
Он быстро встал и подошел к столику. В миске еще много было курятины: одна ножка, одно мясистое крыло и еще несколько бескостных кусков белого мяса. Все это выглядело так аппетитно, что Чик не удержался от того, чтобы хотя бы понюхать кусок курятины. Он взял из миски кусок белого мяса и стал с наслаждением принюхиваться к нему, как любитель цветов к цветку. Запах был такой ароматный, что Чик, как бы незаметно для себя, приложил прохладную курятину к самому носу и снова с наслаждением втянул воздух.
И вдруг он со всей ясностью понял; до чего же будет нехорошо вернуть в миску кусок курятины, который он уже приложил к своему носу! А дядя Сандро или тетя Катя потом возьмут и съедят его?! Нет, этот кусок должен быть уничтожен! И Чик уже не сомневался, каким образом. Он -- была не была! -макнул этот кусок курятины в ореховую подливу и сразу весь сунул в рот, и с трудом стал прожевывать.
Это было так невероятно вкусно, а от стыда, что хозяева его застанут за этим занятием, курятина казалась еще вкусней! Он даже молниеносно решил: если тетя Катя и дядя Сандро внезапно войдут в кухню, немедленно прикрыть руками оттопыренные щеки и изображать глухонемого, пока не проглотит все, что во рту. А потом сказать, что у него внезапно разболелись все зубы.
Но дядя Сандро с видимым удовольствием все еще перекликался с Бахутом, уточняя личности гостей и время предстоящего пиршества.
-- Скажи, что я больная, что ты не можешь прийти, -- тихим голосом, словно там ее могли услышать, безнадежно упрашивала тетя Катя своего мужа.
-- Какая ты больная, -- резко оборвал ее дядя Сандро, -- на тебе мешки можно таскать!
-- Но ты ведь перепьешь,-- грустно напомнила ему тетя Катя.
-- Я могу перепить людей, -- строго заметил ей дядя Сандро, -- потому я и знаменитый тамада. Но себя перепить даже я не могу, куриная голова.
Пока дядя Сандро переговаривался с женой и перекликался с Бахутом, Чик прожевал и проглотил тот самый кусок курятины. Он оказался до того вкусным, что Чик с еще большей силой ощутил голод. Чик подумал, что, раз уж согрешил один раз, можно согрешить и второй раз. Стыд от этого не удваивается, а, наоборот, уменьшается в два раза, он делится между двумя кусками курятины. Значит, соображал Чик, если взять десять кусков курятины, на каждый останется маленький стыденок. Чик сильно задумался над этим.
Собака, стоявшая в дверях и продолжавшая смотреть в кухню, все видела и теперь с укором глядела на Чика: мол, раз сам взял, мог бы и мне подкинуть. Но Чик ей ничего не подкинул, а только выразительно посмотрел ей в глаза, стараясь внушить; а мне хорошо было смотреть, как тебе кидают вкусные косточки и ты хрумкаешь ими? То-то же!
Наконец дядя Сандро, уточнив, что пиршество начнется, как только солнце занырнет за землю, возвратился с тетей Катей на кухню. Так что Чик не успел проверить свою теорию о том, что с повторением греха стыд уменьшается во столько раз, сколько раз повторяется грех. Он слишком замешкался, обдумывая ее.
Дядя Сандро уселся на свое место и стал рукой шарить в миске, выбирая кусок курятины. Он так долго его выбирал, что у Чика даже екнуло сердце: а не тот ли кусок ищет дядя Сандро, который он съел?
Дядя Сандро, так и не выбрав курятины, подозрительно покосился на собаку, а потом взял огурец, ножом разрезал его вдоль и, густо, как повидлом, намазав одну долю аджикой, откусил, с удовольствием крякнув от остроты.
-- Так на чем я остановился? -- спросил он у Чика, бодро причмокивая.
Огурец всегда едят бодро, подумал Чик, а помидор задумчиво.
-- Вы перебежали висячий мост! -- радостно воскликнул Чик, чувствуя, что вопрос о курятине отсечен навсегда.
-- Да, -- продолжил дядя Сандро, хрустя огурцом и постепенно вдохновляясь, -- я перебежал висячий мост. Козлокрад не видел меня, потому что он, повернув голову вверх, разговаривал с моим товарищем. И только когда я уже был в десяти шагах от него, он услышал мои шаги и обернулся. Если бы ты, Чик, видел его в это мгновенье! По лицу его ясно было, что он начинает догадываться, что мы как-то сговорились с товарищем, но он никак не мог понять, каким путем мы сговорились. То, что мой крик проплыл над ним, он не догадался. Долинный человек. Одним словом, у него было такое лицо -- краше человека из петли вынимают. Я подошел к моему товарищу и поднял винтовку козлокрада. Затвор лежал отдельно, как вырванный язык. Я вложил затвор на место и крикнул козлокраду:
-- Так, значит, хлеб-соль моего дома давно превратился в дерьмо?! А право твое за твоим плечом?!
Он вскочил на ноги и стал пятиться к реке. Я снял ремень со своего козла и кинул ему.
-- Теперь, -- говорю, -- если черта скрадешь в аду, этим же ремнем вяжи его!
И так я шел на него, а он пятился. Я шел на него, а он пятился к реке. Но слова не сказал и милости не просил. Чего не было, того не было. И уже над самой рекой, у обрыва, он, знаешь, что крикнул?
-- Что? -- спросил Чик с нетерпением.
-- Ни один человек в мире не догадается, что он сказал! -- воскликнул дядя Сандро.
-- Что, что он сказал?! -- в нетерпении повторил Чик, думая, что последние слова абрека раскроют какую-то великую тайну.
В это время он как-то случайно взглянул на тетю Катю и увидел, как она, брезгливо сморщив лицо, качает головой, стараясь внушить Чику, чтобы он ни одному слову дяди Сандро не верил. Чик быстро отвел от нее глаза. Ему не хотелось принимать участие в предательстве рассказа дяди Сандро.
-- "Белые мыши!" -- крикнул он, -- продолжал дядя Сандро, сам возбуждаясь, -- и я выстрелом сбросил его в реку. Он так пятился, что я мог бы и не стрелять, он бы сам свалился в реку и утонул. Но я хитрить перед судьбой не хотел, я сам его сбросил выстрелом. Потом в эту же реку я сбросил его ремень и винтовку. Винтовку было жалко, но мы боялись, что отец, увидев чужое оружие, что-нибудь заподозрит. Отец ненавидел такие дела...
-- Но почему же он вспомнил белых мышей?! -- воскликнул Чик. -- Он еще в амбаре предчувствовал, что от них исходит какая-то опасность?
-- Ерунда все это, Чик, -- сказал дядя Сандро, успокаиваясь, -- он погиб от своей бессовестности, а не от белых мышей. Я много об этом думал.
-- А может, он не знал, что это ваше стадо? -- спросил Чик, сам не понимая, чего он ищет: оправдания для абрека или оправдания для выстрела.
-- И это его не спасает, -- сказал дядя Сандро, улыбаясь Чику крепкими зубами. -- Знаешь, что мой товарищ сказал, когда мы быстро двинулись вперед, догоняя стадо?
-- Что? -- спросил Чик.
-- Он, думая, что и мой товарищ абрек, сказал ему: мол, тут сейчас прошел богатый крестьянин со своим огромным стадом. Там всего четверо мужчин, и только один из них с оружием. Так оно и было. Ружье было только у Кязыма. И он моему товарищу говорит: мол, перебьем их всех, стадо перегоним на Северный Кавказ и там продадим. Значит, он откуда-то из-за кустов следил за стадом и теми, кто его вел. Братьев моих он прекрасно знал, а отца хоть лично и не знал, но за две недели из-за плетенки амбара он не мог не увидеть моего отца, вечно покрикивавшего на коз и на людей, и тех, и других он всегда укорял в лени. Но во всем этом, Чик, все равно был великий Божий замысел.
-- Как так? -- спросил Чик. Уши у него горели.
-- А вот слушай меня дальше, -- продолжил дядя Сандро с удовольствием. -- Наконец мы догнали свое стадо. Мой отец! Такого хозяина в Чегеме нет и не будет. Он только взглянул на нашего чернявого козла и сразу спросил: "Чего это вы ему шею ремешком стягивали?" Мы не замечали след от ремня, а он одним глазком взглянул и заметил. "Да заупрямился, -- говорю, -- не хотел идти. Мы его еле затащили сюда. Оттого так и опоздали". Отец подумал, подумал и сказал: "Это моя ошибка, мой грех. Когда мы Богу гор оставляли трех коз, я хотел и этого оставить. Но потом пожалел. Старый он, я привык к нему. Вот он и не хотел идти, чувствуя, кто его хозяин теперь. Надо его сегодня же зарезать и съесть в честь Бога гор". Ты видишь теперь, Чик, какой узорчатый замысел выполнил Бог?
-- Какой? -- спросил Чик, удивляясь, что у Бога бывают узорчатые замыслы.
-- Бог наказал отца за то, что он пожалел чернявого козла и не оставил его в лесу, -- дядя Сандро загнул на руке мизинец: первое наказание. -- Но в конце концов, отец сам догадался принести этого козла ему в жертву. Бог наказал меня страхом смерти за то, что я, губошлеп, вместо того, чтобы все время следовать за стадом, соблазнился черникой, -- дядя Сандро загнул на руке безымянный палец: второе наказание. -- Но самое главное, Бог наказал этого абрека за то, что он плюнул на наш хлеб-соль, и за то преступление, из-за которого он прятался у нас. Видно, это было очень подлое преступление, но мы о нем теперь никогда не узнаем, -- дядя Сандро безжалостно загнул средний палец: третье наказание.
Чик невольно обратил внимание на то, что сила наказания Бога как бы соответствовала величине загнутого пальца. Средний палец был самый длинный, и самое тяжелое наказание пало на абрека.
-- Бог восстановил порядок, -- продолжал дядя Сандро, -- в этот же вечер мы зарезали чернявого козла. Перед этим отец помолился Богу гор и попросил его простить свою ошибку. Потом мы долго варили в котле этого козла и наконец съели свое жертвоприношение.
-- Вкусным оказался? -- полюбопытствовал Чик, представляя, как в альпийском шалаше едят горячее, дымящееся мясо.
-- Да нет, не особенно, Чик, -- признался дядя Сандро, -- хотя мы были очень голодными.
-- Это Бог гор сделал его мясо не очень вкусным? -- спросил Чик не без доли школьной атеистической насмешки. Но дядя Сандро этого не заметил.
-- Бог гор такими мелочами не занимается, -- важно напомнил дядя Сандро, -- просто козел этот был очень старый.
-- А вы потом, когда ты убил этого абрека, видели его труп в воде? -спросил Чик.
-- Нет, -- ответил дядя Сандро, -- там было такое течение, что его тут же унесло.
Чик представил, как буйный горный поток несет труп, иногда больно стукая его о камни головой, и ему стало жалко труп, который уродуется бешеным, равнодушным течением.
-- А винтовка, -- спросил Чик, -- она пошла на дно или ее тоже течением унесло?
-- Конечно, пошла на дно, -- сказал дядя Сандро и добавил: -- Винтовка для любого течения слишком тяжелая.
-- Она и сейчас там лежит? -- спросил Чик, задумавшись.
-- А куда ей деваться, -- ответил дядя Сандро, -- я ее с середины моста сбросил.
-- Теперь ее можно достать, -- сказал Чик.
-- Да что ты, Чик, -- ответил дядя Сандро, улыбаясь его наивности, -если она там и лежит, ее всю ржавчина проела.
Чику все-таки было жалко этого злосчастного абрека. Особенно почему-то было жалко, что его труп, излупцованный камнями, тащило холодное, равнодушное течение.
-- А если бы ты не уступил ему дорогу и требовал бы у него вернуть козла, -- спросил Чик, -- ты уверен, что он убил бы тебя?
-- Так же уверен, как то, что ты сейчас сидишь передо мной, -- сказал дядя Сандро, -- ты бы видел его лицо тогда. Да что о нем говорить, если человек в ярости швыряется кукурузными початками в белых мышей. Как будто его отец вырастил эти початки. Тогда уже было видно, что это конченый человек, но я сдержался тогда. Все-таки гость...
Чику стало меньше жалко этого абрека, но все-таки было жалко. Он так ясно представил, как тот молча пятится к реке и даже не пытается попросить у дяди Сандро прощения.
-- Все-таки он храбрым был, -- вздохнул Чик, -- он даже перед смертью не попытался попросить у тебя прощения.
-- Храбрый швыряться кукурузными початками в белых мышей, -- усмехнулся дядя Сандро. -- Он прекрасно знал, что я ему не прощу, иначе стал бы на колени и умолял меня. Он нарушил главный закон гор: в доме, который тебя приютил, иголки тронуть не смей!
-- Ну, а когда ты стрелял в него, -- продолжал допытываться Чик, -тебе хоть чуточку-пречуточку было жалко его?
-- Да что ты, Чик! -- воскликнул дядя Сандро. -- Если бы ты знал, что такое сладкое чувство мести! Он унизил не только меня, но и весь наш дом и весь наш род. Он получил по заслугам!
-- Чик, покушай яблоко и перестань слушать его выдумки, -- вдруг сказала тетя Катя, вытирая о подол большое краснобокое яблоко и подавая ему.
Чик уже так наголодался из-за желания быть верным обычаям, что теперь ему было особенно жалко нарушать их. Тогда получалось бы, что он напрасно голодал. И он решил, что сначала опять нужно трижды отказаться.
-- Спасибо, тетя Катя, -- сказал Чик, -- я уже кушал.
-- А ну, возьми сейчас же яблоко! -- вдруг, полыхнув глазами, загремел дядя Сандро. -- Клянусь Аллахом, кто-то нашептал ему не принимать еду в нашем доме! Что ему ни скажешь -- я уже кушал. Уж не мать ли твоя запретила тебе есть в моем доме?!
Глаза дяди Сандро теперь целенаправленно полыхнули на маму Чика, и он испугался: а вдруг дядя Сандро испытает к ней сладостное чувство мести?
-- Нет, -- замотал Чик головой, -- мама мне ничего такого не говорила.
Он поспешно взял яблоко из рук тети Кати и крепко надкусил его в знак того, что он с удовольствием ест в доме дяди Сандро.
-- Нуца?! -- гневно кивнул дядя Сандро в сторону Большого Дома.
-- И тетя Нуца не говорила, -- ответил Чик, проглатывая прожеванный кусок яблока.
-- Попробовала бы, -- пригрозил дядя Сандро, -- набрала в дом детей своих голодранцев, а наш небось недоедает.
Ты смотри, подумал Чик, и он подозревает, что она подыгрывает своим. Иначе как бы она не заметила, что Рыжик два раза подряд сел за стол. Чик решил, что беседа принимает опасный оборот. Ему неприятны были такие разговоры, и он старался быть от них подальше.
-- Я, пожалуй, пойду, -- сказал Чик, вставая.
-- Заходи к нам почаще, Чик, -- улыбаясь, сказала тетя Катя, -- мы теперь одни без Тали. Нам скучно.
-- Нуца там на целую ораву готовит, -- успокаиваясь, заметил дядя Сандро, -- что тебе ее варево! Приходи прямо к нам обедать. А если нас нет, сам посуетись на кухне и поешь.
-- Хорошо, -- сказал Чик, жалея, что он тогда не ухватил еще один кусок курятины, но теперь уже было поздно об этом думать.
Он вышел из кухни, прошел двор и закрыл за собой калитку. Чик вспомнил Тали, дочь дяди Сандро. Она была на несколько лет старше его. Она была такая веселая, такая подвижная, такая красивая! И она примечала Чика.
Она могла в табачном сарае бросить низальную иглу, полную табачных листьев и похожую на гармошку, шлепнуться спиной на пол сарая, устланный папоротниками, и, схватив гитару, лежа, сыграть что-нибудь огневое или такое грустное, что в глазах начинало щипать. Такие, как Тали, долго в девушках не ходят, подумал Чик и со вздохом выбросил объедок яблока: Тали вышла замуж.
Чик снова почувствовал неприятный приступ голода. И как это некоторые терпят голод и по многу дней ничего не едят, подумал Чик. Неужели у них сильная воля, а у меня слабая, горестно подумал Чик.
Он решил сходить к тете Маше и попытаться там пообедать. Тетя Маша со своими бесчисленными великанскими дочерями была доброй неряшливой женщиной. И Чик сейчас рассчитывал на эту неряшливость. Может, по неряшливости у нее запаздывает обед. Но если уж и там пообедали, он будет закалять свою волю и потерпит до вечера. Чик покосился на солнце. Оно высоко стояло в небе. Это сколько же еще придется терпеть!
Он прошел табачную плантацию, скотный двор Большого Дома, стараясь быть не замеченным детьми, игравшими во дворе, и стараясь сам их не замечать, хотя промельк рыжей головы и заметил, переступил через перелаз и по тропинке дошел до ворот двора тети Маши.
Над крышей кухни подымались ленивые клочья дыма, а из кухни доносились не только голоса и смех ее дочерей, но доносился и вкуснейший запах жареного копченого мяса.
Справа от кухни посреди двора под странным, неведомым зонтичным деревом стояла богатырская люлька, которую, лежа в ней, сама раскачивала очередная богатырская дочка тети Маши.
Большая рыжая собака, стоявшая у распахнутых дверей кухни, бросилась в сторону Чика с громким лаем. Значит, там обедают или готовятся к обеду, подумал Чик. Надежда озарила душу Чика, и он стал гладить подбежавшую к нему и узнавшую его собаку.
Девочки и девушки тети Маши (их трудно было различать, потому что они рано начинали богатыреть), путаясь ногами и руками в дверях кухни и не давая друг другу выйти, радостно кричали:
-- Чик пришел! Чик пришел!
Чику было приятно, что они так весело встречают его. Но еще больше его веселил запах жареного копченого мяса. До чего же пахучий! Завяжите глаза Чику повязкой, закружите его по двору, а потом отпустите, не снимая повязки! Он сам по запаху жареного копченого мяса пройдет на кухню, нигде не сбившись с дороги и даже не задев дверного проема!
Чик вошел в кухню. Цветущие, смеющиеся девушки окружили его. Даже его сверстница Ляля была почти на голову выше его. Когда столько рослых девушек, да еще из одной семьи, да еще и улыбающиеся тебе, нисколько не обидно за свой скромный рост. Ты просто попал в семью великанш. Хотя сама тетя Маша была крепкой, широкобедрой женщиной, она была вполне обычного роста. И муж ее был вполне обычного роста. А девушки -- все как на подбор богатырши.
Чик даже придумал теорию, отчего это происходит. Дело в том, что муж тети Маши пастух Махаз работал на ферме, а ферма находилась далеко от дома на окраине Чегема. Он домой приходил редко, жил при ферме. И Чик решил, что редкость встреч мужа с женой порождает обильную плоть детей. Но он ни с кем не делился этой теорией, ему было стыдно. Пусть взрослые думают, что он об этом ничего не знает.
У тети Маши был по старинке открытый очаг среди кухни на земляном полу. Это был большой, довольно плоский, слегка отточенный камень. Сухие толстые и тонкие ветки головной своей частью накладывались на камень, и, по мере горения костра, ветки подтягивались. Дым, в зависимости от направления ветра, иногда распространялся по кухне, но чаще подымался прямо под крышу, где был дымоход, уходящий вбок и сверху от дождя прикрытый козырьком крыши. С угольно-закопченной балки, проходящей прямо над костром, свисало несколько очажных цепей с крючками, чтобы подвешивать котлы с молоком, мамалыгой или еще с чем-нибудь.
Сейчас одна из дочерей тети Маши, а именно Маяна, кончала готовить мамалыгу и перекручивала в чугунном котле мамалыжной лопаточкой тугой и упругий замес. Обычно хозяйки с трудом прокручивают уже готовую, густую мамалыгу. Маяна делала это играючи.
Сама тетя Маша сидела на скамеечке, слегка развалясь и щурясь от дыма. Она сидела за очажным камнем и время от времени небрежно отгребала кончиком вертела жар из огня. И снова на вертеле дожаривала мясо. Чику захотелось закрыть глаза и, забыв обо всем, вдыхать и вдыхать запах горячего, задымленного мяса. Из шипящего мяса время от времени капали капли растаявшего жира и, пыхнув на красных угольках, сгорали голубоватым пламенем. Чику показалось, что нельзя так задарма тратить этот вкусный жир. Надо бы подставить сковородку под шипящее масло, а потом во время обеда этим вкусным жиром поливать мамалыгу. Но он не решился поделиться своим полезным советом, потому что получалось бы, что он намекает на соучастие в обеде.
Когда Чик вошел, тетя Маша поднялась со своего места, продолжая держать в руке вертел с шипящим мясом, Остальные девушки и так стояли.
-- Сидите, сидите, тетя Маша, -- сказал Чик, подскакивая к ней и рукой приглашая ее на место.
Девушки расхохотались, они думали, что Чик как городской мальчик не должен был знать таких тонкостей в отношениях между гостем и хозяевами.
-- С радостной встречей, Чик, -- сказала тетя Маша, усаживаясь на свою низкую скамеечку, -- вот и пообедаем вместе.
Первое предложение, волнуясь, отметил Чик.
-- Спасибо, я уже обедал, -- сказал Чик, с тревогой дожидаясь второго приглашения и даже подумывая, не остановиться ли на нем.
-- Цыц! -- гаркнула тетя Маша.-- Пообедаешь еще с нами, не лопнешь!
-- С нами! С нами! С нами! -- радостно загромыхали все девушки.
Все это можно было приравнять к десяти приглашениям.
Больше нельзя было пытать судьбу.
-- Хорошо, -- отчетливо сказал Чик, стараясь, однако, не выдавать свою радость.
Чик сел на скамейку.
Через несколько минут тетя Маша перестала крутить вертел.
-- Мясо готово, -- сказала она и приподняла шипящий у вертел, слегка наклоненный вперед, чтобы горячий жиру; не капал на нее. -- Девки, дайте Чику помыть руки.
Девушки ринулись к ведру с водой, но первой успела схватить выпотрошенную кубышку, играющую роль кружки, Ляля. Другая, особенно могучая девушка Хикур успела схватить полотенце, и все девушки со смехом высыпали на кухонную веранду. Чик огляделся и вспомнил, что руки моют по старшинству. Все девушки, кроме Ляли, были старше Чика.
-- Сначала ты, -- сказал Чик, значительно взглянув на Маяну, как бы проявляя привычную патриархальную деликатность.
Тут все девушки снова дружно расхохотались, а сама Маяна от хохота даже не удержалась на ногах и свалилась на дрова, сложенные на кухонной веранде. Дрова явно были не готовы принять такую тяжесть и сами рухнули. Грохот раздался такой, как будто упало дерево. Девушки захохотали еще громче, а Маяна как растянулась на дровах, так от хохота долго еще не могла встать, сотрясаясь всем телом и сотрясая увесистые ветки, упавшие ей на грудь. От общего грохота, пытаясь восстановить порядок, залаяла, собака.
-- Девки, что там случилось?! -- крикнула из кухни тетя Маша.
-- Чик, -- только и могла выдавить одна из них, и снова все неудержимо захохотали.
Чик смутился, хотя смех был добродушный. Может, он что-нибудь не так сделал?
-- Разве не она старше всех? -- кивнул Чик на Маяну, хохочущую и пытающуюся встать, разгребая ветки.
Девушки, давясь от смеха, закивали ему: дескать, ты прав, Чик, но все равно это очень смешно. Но что же тут смешного?
-- Конечно, она старше всех, -- наконец внятно вымолвила одна из девушек, -- но ты же гость, Чик! А мы тут все свои!
Ах, вот в чем дело: это гости друг другу уступают по старшинству. С хрустом, проламывая ветки под собой, наконец поднялась Маяна.
Чик вымыл руки, делая вид, что сильно озабочен их чистотой. Это, по мнению Чика, несколько оправдывало весь этот шум. Потом он вытер руки о полотенце, висевшее на плече Хикур. Полотенце было коротковатым, и край его едва прикрывал могучую грудь девушки. Чик осторожно вытер руки.
Наконец все вымыли руки и вошли в кухню. Маяна легко, как пушинку, сняла со стены державшийся верхними ножками за край чердачного перекрытия длинный, низенький стол и поставила его вдоль очага. После этого она, мамалыжной лопаточкой поддевая мамалыгу, наляпала дымящиеся порции прямо на чисто выскобленную доску стола. Причем одну порцию она сделала особенно большой. Девушки дружно догадались;
-- Это для Чика! Это для Чика! Он единственный мужчина среди нас!
Видно было, что они сильно скучают по мужчинам. И при этом все хохотали, как бы от самого обилия своей телесности. Тетя Маша ножом стянула с вертела прямо на стол куски жареного копченого мяса. И уже со стола, раздумчиво, чтобы никого не обидеть, прямо рукой втыкала в каждую порцию мамалыги кусок мяса. Особенно дразнящий своей поджаристостью кусок она воткнула в порцию Чика.
В это время Ляля разливала из бутылки по блюдечкам острую алычовую подливу. Другая девушка раскидывала по столу пучки зеленого лука, как пучки стрел.
С шумом и смехом все девушки расположились на низеньких скамейках вокруг стола и принялись есть. У многих колени, как круглые плоды, торчали на уровне стола. Девушки то и дело, впрочем, без особого успеха, натягивали на колени юбки.
Чику показалось, что он никогда так вкусно не обедал.
Ветер переменился, и дым ел глаза, но еда от этого казалась еще вкусней. Пахучее копченое мясо он окунал в острую алычовую подливу (акоху) и отправлял в рот. Отгрызал смоченный в подливе кусок, потом отщипывал горячую мамалыгу и тоже отправлял в рот. А потом еще вминал в рот хрустящие перья зеленого лука. От дыма у всех слезились глаза, но никто на это не обращал внимания.
Когда все съели мясо, очистили блюдечки от подливы и выгребли всю зелень со стола, тетя Маша сказала:
-- Теперь дай нам мацони, Маяна! А ты, Ляля, взгляни, не опрокинул ли ребенок люльку!
***Ляля выскочила из-за стола и вышла на кухонную веранду.
-- Все качается! -- крикнула она оттуда и вернулась к столу.
Одна из девушек собрала со стола пустые блюдечки и косточки, оставшиеся от мяса. Она переложила все это на кухонный стол. Чик заметил, что все девушки почти доели свои порции мамалыги. Но из какого-то такта, возможно, вызванного присутствием Чика, каждая так ела мамалыгу, что от достаточно высокой порции оставалось тонкое подножье, похожее на блин. Каждая сохранила диаметр порции, а сколько было выше -- не считается.
-- У нас буйволиное мацони, -- сказала тетя Маша, -- пробовал его?
-- Нет, -- сказал Чик, чтобы угодить хозяйке.
Но дело было сложней. Чик пробовал буйволиное мацони, но в тех домах, где он его пробовал, хозяйки подливали воды в буйволиное молоко, тем самым увеличивая его количество, но доводя его жирность до обыкновенного коровьего молока. Эти же хозяйки, как о чудачестве, говорили, что тетя Маша не подливает в буйволиное молоко воды. Поэтому Чик был прав, говоря, что не пробовал настоящее буйволиное мацони, или, проще говоря, кислое молоко.
Маяна подала Чику железную миску с мацони. Костяная ложка над ней торчала довольно странно, не подчиняясь законам физики. Она торчала криво, но при этом не притрагивалась к краю миски, как криво вонзенный в сыр нож.
Чик попробовал ложку густейшего мацони. Это, подумал он, вкуснее, чем сливки. Хотя Чик сливки никогда не ел, он полагал, что у них вкус пенок. Чик положил в мацони остатки мамалыги, размешал ее там ложкой и стал есть вкуснейшую кашу. Все ели буйволиное мацони. А может, они от настоящего буйволиного мацони все такие здоровые, подумал Чик о дочках тети Маши. В это время он подзабыл о своей теории их обильной телесности.
-- Ну, теперь персики, а там девочки -- на прополку кукурузы! -сказала тетя Маша. -- Ты, Маяна, натруси персиков! А ты, Ляля, взгляни, не опрокинула ли девочка люльку!
Ляля выскочила на кухонную веранду и крикнула оттуда:
-- Перестала раскачиваться! Притихла!
-- Уснула, -- сказала тетя Маша.
Маяна, прихватив таз, пошла на огород. Дом тети Маши славился тем, что здесь все лето ели персики. Почти весь огород был огорожен персиковыми деревцами. Но доспеть им не давали. Ели полуспелые, состругивая ножиком кожуру. Маяна уже трясла персики. Слышно было, как они с глухим шумом падают на землю. Дерево жалобно поскрипывало под ее руками.
-- Дерево не сломай! -- рявкнула из кухни тетя Маша. Вскоре Маяна вошла в кухню, неся полный таз зарумянившихся персиков. Девушки, вооружившись ножами, как разбойницы, налетели на таз. Чику тоже достался нож домашней выделки с костяной ручкой. Персики были вкусные, хоть и недозрелые. Девушки уплетали их, хохоча, словно это было не только вкусное, но и смешное занятие. Каждая старалась одной ленточкой состругать кожуру. Если это ей не удавалось, все остальные смеялись. До чего веселый дом, думал Чик, уплетая персики.
-- Все, девки! -- наконец крикнула тетя Маша. -- Пора на прополку кукурузы. А ты, Ляля, убери со стола, накорми собаку и займись девочкой, А то она или люльку сломает, или люлька ее раздавит!
Девушки вместе с матерью вышли из кухни, похватали мотыги, прислоненные к огородной изгороди, и, посмеиваясь друг над другом, перекинув мотыги через плечо, покинули двор, хлопнув воротами.
Ляля тщательно соскребла со стола всю оставшуюся мамалыгу и вместе с костями от копченого мяса швырнула собаке, терпеливо ждавшей своего часа у дверей. Собака, как бы давясь от жадности, сначала съела всю мамалыгу, а потом стала перемалывать кости. Костей было много, но она их с удивительной быстротой перемолола своими неимоверными челюстями.
Ляля мокрой тряпкой протерла длинный стол, за которым они сидели. Потом, легко приподняв, подвесила его передними ножками за чердачный выступ. Потом она вымыла все миски, из которых ели мацони, все блюдечки, протерла полотенцем и, сложив их горкой, поставила на кухонный стол.
-- Пойдем, посмотришь нашу малышку, -- сказала Ляля, и они вышли во двор.
К удивлению Чика, переходящему в ужас, он увидел, что огромная собака сейчас стоит возле люльки, а ребенок, высунув свою увесистую ручонку, крепко держит ее за ухо.
Собака, как бы прислушиваясь к действию кулачка ребенка, неподвижно стояла возле люльки. Судя по напряженной руке ребенка, он довольно основательно тянул собаку за ухо.
-- Она же укусит девочку! -- крикнул Чик.
-- Да что ты, Чик! -- рассмеялась Ляля. -- Она любит нашу малышку больше нас. Если теленок, или буйволенок, или даже курица слишком близко подходят к люльке, она их гонит! Она их отучила пастись возле люльки!
И в самом деле, теленок и буйволенок паслись в самом конце двора, а куры хоть и разбрелись по двору, близко к люльке не подходили. Под странным зонтичным деревом, где стояла люлька, трава была свежее и гуще, чем во всем дворе.
-- Что интересно, Чик, -- сказала Ляля, -- даже когда мы вечером убираем люльку в дом, теленок и буйволенок не смеют пастись здесь, под деревом. До того собака их запугала. Она без ума от нашей малышки.
Ляля, быстро мелькая голыми ногами, подошла к люльке, не без труда оторвала кулачок девочки от уха собаки, а потом извлекла девочку из люльки. Она прижала ребенка к груди. Ребенок был в одной коротенькой. рубашонке, и Чик поразился его мощной лягастости. Чик охватил их обеих взглядом, и ему стало как-то даже не по себе: молодая мать прижимает к груди своего ребенка! А ведь она была не старше Чика! Черт его знает, что делает это буйволиное молоко, подумал Чик, окончательно забыв о своей теории, объясняющей обилие телесности дочерей тети Маши.
Ляля поставила босого ребенка на траву и, придерживая его за предплечья, стала учить ходить. Ребенок довольно быстро перебирал своими лягастыми ногами, ступая голыми ступнями по траве. Он даже хотел идти быстрей, это было видно по его телу, решительно наклоненному вперед, но Ляля крепко придерживала его. И самое забавное было, что огромный пес, как добрый и покорный отец семьи, осторожно шел за ними.
-- Топ! Топ! Топи! Топи! -- повторяла Ляля и прогуливала свою толстоногую, стремящуюся оторваться от нее сестренку.
-- Ну, ладно, я пойду, -- сказал Чик.
-- Чик, заглядывай к нам почаще! -- крикнула Ляля и снова: -- Топ! Топ! Топи! Топи!
Огромный пес продолжал следовать за ними, как бы признавая всем своим видом полезность для ребенка таких прогулок.
Когда Чик возвратился в Большой Дом, там никого не было, кроме тети Нуцы. Она проницательно посмотрела ему в глаза, точно так, как перед обедом, и сказала:
-- Чик, я сообразила, что ты не обедал. Покормить тебя?
Долго же ты соображала, подумал Чик.
-- Не хочу, -- сказал Чик, -- я уже пообедал у тети Маши.
-- Да что ты там среди этих прожорливых девок мог ухватить, -удивилась тетя Нуца. -- Я тебя сейчас накормлю.
-- Честное слово, не хочу, -- сказал Чик искренне, -- я там очень хорошо поел.
-- И как они тебя самого не слопали, эти девки, -- еще раз удивилась тетя Нуца. -- А почему ты меня запутал, сказав, что уже обедал? За тебя два раза этот бессовестный Рыжик поел. Ну, прямо из голодного края! Хоть бы впрок ему шло: кожа да кости! Но почему ты мне тогда сказал, что уже обедал, вот чего я никак не пойму!
-- Мне тогда не хотелось, -- сказал Чик, чувствуя, как трудно объяснить, что он своим отказом хотел угодить тете Нуце, которая глазами так и выпытывала у него такой ответ.
-- Зато я сейчас тебя чем-то угощу, -- таинственно прошептала тетя Нуца и скрылась в кладовке, всегда запертой на ключ, который булавкой был прикреплен к ее карману.
Любопытство вернуло Чику аппетит. В кладовке всегда что-нибудь вкусное хранилось. Чик считал, что слово "кладовка" происходит от слова "клад". Там всегда хранится клад вкусных вещей: грецкие орехи, мед, сыр, чурчхели, сушеный инжир, золотые, тяжелые круги копченого сыра. Тетя Нуца вынесла ему темно-багровую чурчхелину величиной с хорошую свечку. Вот это подарок! Чик обожал чурчхели!
Для тех, кто не знает чурчхели, мы опишем, что это такое. Пусть хоть оближутся. Сначала на нитку с иголкой нанизывают дольки грецкого ореха. Потом, держа за кончик нитки, всю эту низку опускают в посуду, где вываренный виноградный сок загустел, как мед. Даже еще гуще. И этот загустевший виноградный сок облепливает низку с орехами. А потом хорошо облепленную густым виноградным соком низку вынимают и вешают на солнце. Там она высыхает. Получается южная сосулька: орехи в сладкой шкурке высохшего виноградного сока. Говорят, в древности абхазские воины, когда шли куда-нибудь в поход, брали с собой чурчхели -- и сытно, и вкусно, и легко нести.
-- Вот тебе, -- сказала тетя Нуца, -- а Рыжик ничего не получит. Я когда эту ораву посадила за стол, только тогда догадалась, что Рыжик уже сидел. Клянусь, думаю, моим покойным братом, я же только что видела за этим же столом, на этом же месте этот бессовестный рыжий затылок! Но не гнать же ребенка из-за стола! Грех! Он из села Анхара. А там все такие. За ними нужен глаз да глаз! И тут-то я догадалась, что ты не обедал! Выскочила на веранду и спрашиваю у детей: где Чик? А они: не знаем, куда-то ушел!
Чик с удовольствием уплетал чурчхели и слушал тетю Нуцу. Он в очередной раз удивился глупому свойству взрослых людей все обобщать. Вот Рыжик схитрил и два раза пообедал, значит -- все жители села Анхара только тем и заняты: кого бы перехитрить и переобедать у него два раза! И еще Чик с удивлением убедился, что тетя Нуца совсем не подыгрывает своим. Вот Рыжик ее родственник, а чего только она про него не наговорила. А он думал -подыгрывает! Даже дядя Сандро думал, что подыгрывает! Она просто ужасно устает и многое забывает. И тут Чик вспомнил, что сам забыл три раза отказаться от чурчхелины, прежде чем ее взять. А он сразу -- цап! Нехорошо. Но чурчхелина такая вкусная... Да нет же, поправил себя Чик, отказываться нужно в других домах, а не в доме, где ты живешь! Вечно я путаю! И потом; чурчхелина, в сущности, не угощение, а награда. Награда потому и награда, что ты ее заслужил. Значит, тебе дают твое! Чурчхели -- награда Чику за скромный отказ от обеда.
Чик с удовольствием уплетал чурчхелину. Вот житуха, думал Чик, то -ничего, то -- все! Было так приятно надкусывать чурчхелину, потом надкушенную часть, придерживая зубами, провести по нитке до самого рта, после чего выдернуть нитку изо рта и чувствовать, как сочные дольки ореха пережевываются с кисловато-сладкой кожурой виноградного сока. Тут самый смак во рту, это вкуснее и отдельного ореха, и отдельного высохшего виноградного сока. Они перемешиваются, и возникает совершенно особый третий вкус! До чего гениальный был человек, который в древности придумал чурчхели! Жаль, его имя не сохранилось. Можно было бы посреди Мухуса поставить памятник Неизвестному Изобретателю Чурчхели.
А то стоят повсюду памятники Сталину. Он придумал Днепрогэс, он придумал Магнитогорск, он придумал колхозы, он защитил Царицын. Большой Дом изнутри вместо обоев был оклеен листами старых газет и журналов. Чик от нечего делать прочел всю эту настенную библиотеку. В тех местах, где он не доставал до текста, он ставил на лежанку табуретку и добирался до него. И там была статья о том, как Сталин в гражданскую войну, пользуясь еще не разгаданной врагами своей мудростью, отстоял город Царицын. А потом якобы народ по этому случаю назвал этот город Сталинградом. Сколько Чик ни перечитывал эту статью, он никак не мог понять, в чем заключалась мудрость защиты Царицына. Да не было там никакой мудрости! Статья -- самый настоящий подхалимаж! Чик и раньше не очень доверял Сталину, хотя и не верил, когда дедушка вдруг сказал ему, что Сталин разбойник, ограбивший пароход до революции. Но с тех пор, как арестовали любимого дядю Чика и выслали отца, Чик окончательно возненавидел Сталина.
Бедняга Чик! Если б он тогда знал, что больше никогда в жизни не увидит ни дядю, ни папу, как ему тогда грустно было бы жить. Но он был уверен, что эту ужасную ошибку рано или поздно исправят и он увидится с ними.
Чик иногда ловил себя на хитрой мысли, что хочет, очень хочет, чтобы Сталин в самом деле был великим и добрым человеком. Тогда на душе стало бы спокойнее, стало бы ясно, что все плохое в нашей стране -- результат вредительства или ошибок глупых людей. Но Чик чувствовал фальшь Сталина, и от этого некуда было деться. Он мошенник, думал Чик, обманувший всех и даже Ленина.
Но что же делать? Чик не видел выхода. Тут был какой-то тупик. Чик терпеть не мог тупики. Он любил ясность. Поэтому Чик больше всего на свете не любил думать о вечности и о политике. И там, и тут был тупик. Политика казалась копошащейся вечностью. Но иногда невольно приходилось думать и о том, и о другом.
Как это вечность? Все должно иметь начало и конец. Но тогда что было до начала вечности и что будет после ее конца? Опять вечность?! Тогда зачем она кончалась? От этих мыслей Чик всегда чувствовал горечь и одиночество.
И сейчас, доедая чурчхели, Чик вдруг ни с того ни с сего подумал о вечности. И ему сразу стало тоскливо. Тут не решен вопрос о вечности, а он себе уплетает чурчхели. Глупо. Чик сразу почувствовал горечь бессмысленности и одиночества. От этой горечи ему даже во рту стало горько.
И ему мучительно захотелось к ребятам. Он знал, он точно знал, что только в азарте игр улетучивается эта горечь бессмысленности и одиночества.
-- А где ребята? -- спросил Чик у тети Нуцы.
-- Дети наверху, -- кивнула тетя Нуца в сторону взгорья за Большим Домом, -- они там играют и пасут козлят.
-- Я пойду к ним, -- сказал Чик и встал.
-- Иди, Чик, иди, -- ответила тетя Нуца, пододвигая дровишки под котел с похлебкой, висевший на очажной цепи.
Чик вышел во двор, поднялся к верхним воротам, вышел из них, закрыл их на щеколду и стал пробираться по пригорку
Вскоре Чик услышал шорохи в кустах, иногда как бы раздраженный шелест, и он угадывал, что такой шелест вызван тем, что какая-то ветка не поддается, а козленок тянет ее. Замелькали в кустах беленькие козлята, быстро-быстро вбиравшие в рот листья лещины, сасапариля, ежевики. Время от времени они переблеивались, чтобы не отстать от стада, чтобы чувствовать своих поблизости.
Чик давно заметил, что, когда коза отбивалась от стада, она издавала дурное, паническое блеянье, она теряла всякое желание пастись и шарахалась по кустам в поисках своих. Чик даже подумал, что коза в такие минуты чувствует одиночество вечности, хотя сама этого не понимает.
Так и Чик сейчас, услышав радостные голоса детей там, на холме, понял, что они беспечно играют и ему с ними будет весело. И оттого, что он знал -сейчас в бешеной беготне, в азарте игр уйдут от него все неприятные мысли, ему сразу стало хорошо, и он почувствовал прилив сил. Ему прямо-таки захотелось переблеяться с ребятами, как с козлятами.
-- Я здесь! -- крикнул Чик изо всех сил и стал быстро пробираться к вершине холма.
Он уже слышал смех мальчиков и взволнованные крики девочек, но они были невидимы за зарослями склона.
-- Чик, иди к нам! -- раздался веселый голос Рыжика. -- Где ты пропадал? А мы бегаем наперегонки!
В голосе Рыжика Чик почувствовал такую дружественность, такое искреннее желание видеть его, что он сразу все простил ему. Какой обед? При чем тут обед? Все это чепуха! Сейчас досыта набегаться с ребятами -- вот сладость жизни, и она от него никуда не уйдет!
-----------------
Курортная идиллия
Когда человек, гуляя, о чем-то глубоко задумывается, он интуитивно выбирает себе самую простую и знакомую дорогу.
Когда человек, гуляя, развлекается, он интуитивно выбирает себе самый незнакомый, извилистый путь.
Я выбрал себе извилистый путь в этом маленьком крымском городке и очутился в незнакомом месте, хотя густая толпа гуляющих казалась той же самой, что и на нашей улице.
Недалеко от меня возводили развалины древнегреческой крепости, подымая их до уровня свежих античных руин. Они должны были изображать живописный вход в новое кафе. По редким восклицаниям рабочих я понял, что они турки. Боже, неужели, чтобы возвести даже развалины крепости, наши рабочие уже не годятся, надо было приглашать турок?
Здесь столько забегаловок, кафе, ресторанов, закусочных, что совершенно непонятно, как это новое заведение будет конкурировать со старыми. Неужели только за счет освеженных руин или додумаются до чего-нибудь еще более оригинального? Например, будут сдирать в тарелки шашлыки с древнегреческого копья?***
Слушая деловые переговоры турецких рабочих, азартно возводящих развалины до уровня руин, я бы даже сказал, возводящих их с патриотическим злорадством (возможно, их предки и превратили когда-то эту крепость в развалины), я вспомнил свое давнее путешествие в Грецию.
Там, в Афинах, за столиком открытого кафе, мы, несколько членов нашей группы, сидели и громко разговаривали. Из-за соседнего столика, услышав нашу русскую речь, с нами заговорил греческий рабочий. Это был грек из России, вернувшийся на свою историческую родину. Нельзя было сказать, что историческая родина сделала его счастливым. Одет он был бедно, выглядел печально.
-- Как дела? -- спросил я у него.
Он немного подумал и таинственно вздохнул:
-- У вас хоть керосин есть.
Я не сразу догадался, что он имеет в виду нефть. Бедный, бедный!
У кафе, где возводились развалины, стоял меняла. Таких одиноких менял я в этот вечер видел с десяток. Этот вполголоса, как бы готовый взять свои слова обратно, повторял:
-- Доллары! Рубли! Гривны!
Доллар завоевал Новый свет, завоевал Старый свет и, по не очень проверенным слухам, завоевал тот свет. Когда Харон, переправляя мертвых в Аид, впервые вместо драхмы затребовал доллар, началась новейшая история человечества. Но откуда эти слухи?
Говорят, от людей, испытавших клиническую смерть и по ошибке отправленных в греческий Аид.
-- Доллар! -- кричал Харон и выбрасывал их из лодки, после чего они оживали, чтобы, как простодушно надеялся Харон, принести ему доллар.
А люди думают, что дело в усилиях, врачей. С особенной яростью, говорят, он выбрасывал из лодки ошибочно попавших к нему русских с недопропитым металлическим рублем в кулаке.
Пока я предавался этим странным фантазиям, мимо меня проходили толпы отдыхающих. Из всех кафе, забегаловок, открытых ресторанов вразнобой визжала громкая музыка, сливаясь в адскую какофонию.
Нельзя было не заметить, что толпа гуляет с какой-то лихорадочной бодростью. Можно было подумать, что русские жадно догуливают в Крыму или догуливают вообще, страшась трубы архангела, которая в любой миг может возвестить, что керосин кончился. Можно было подумать, что эта адская какофония была призвана заглушить трубу архангела, ибо чувствовалось, что она подымает дух толпы.
Цивилизация, как говорится, сама пашет и сама топчет. Давняя великая мечта о просвещении народа сейчас кажется не более реальной, чем попытка целиком зажарить быка на огне свечи. Однако попадаются и героические попытки зажарить быка. У подножия этого вавилонского грохота кое-где бесстрашно сидят нищие скрипачи и скрипачки, иногда студенческого возраста, и, если вплотную к ним подойти, слышно, как они трогательно наигрывают классические мелодии. Толпа и им иногда подбрасывает деньги, скорее за героизм, чем за музыку. Почти метафора положения культуры в сегодняшней России.
Все эти забегаловки, кафе, рестораны выставляют обильную закуску, всевозможные иностранные сладости и, конечно, напитки всех мастей. Повсюду выставлена свежайшая осетрина, хотя осетров здесь запрещено ловить. Она не только выставлена, но и названа, чтобы ни у кого не возникало никакого сомнения, что это именно осетрина и кто здесь истинный хозяин.
Глядя на могучую толпу, казалось, что она поглотит горы закусок и океан выпивки. Но, вглядываясь в эти горы закусок и океан выпивки, думалось: нет, скорее они поглотят толпу.
Несмотря на вечерний час, сельчане продавали фрукты и овощи. И тут, надо сказать, татары выглядели настоящими мастерами по сравнению с остальными продавцами. У них были лучшие фрукты и овощи.
Помидоры выглядели взрывоопасно. Каждый из них как бы кричал:
"Слопай, а то лопну!" "Ну и лопни!" -- хотелось ответить.
В детстве я ел все, кроме помидоров. В них мне чудилось что-то тошнотворное. Гастрономически возмужав, я стал поглощать и помидоры. Даже слегка гордился этим. Сейчас дело к старости, и я, как бы впадая в детство, снова возненавидел помидоры. Все возвращается на круги своя. Мимо меня проехала лошадка, везущая на дрожках отдыхающих. И вдруг лошадка стала вываливать из себя темно-зеленые лепешки. Только она взялась за свое дело, как возница ее мгновенно остановил и не без изящества поднял ее пышный, хорошо расчесанный хвост, чтобы она его не запачкала. После этого он достал из-под сиденья лопаточку и ведро, спрыгнул на землю и аккуратно собрал в ведро все лепешки.
Потом он поспешно скрылся куда-то с этим ведром.
При этом казалось, что поспешность его, даже заботливая поспешность, вызвана тем, что он хочет донести до кого-то эти лепешки еще в теплом виде. Потом он снова появился перед глазами с явно пустым ведром и с некоторым довольством на лице, словно ему удалось выгодно сбыть этот навозец и он недаром поспешал, и теперь, мотая в руке ведром, может себе позволить расслабиться.
Пока все это происходило, отдыхающие, сидевшие на дрожках, весело смеялись. Чувствовалось, что смех седоков отчасти вызван тем, что этот дополнительный номер явно не предвиделся и, конечно, приплата за него не последует. Это -- невольный подарок.
Более того, продолжая смеяться, они вполне доброжелательно поменялись местами, чтобы в случае новых чудачеств лошади те, что случайно, конечно, сидели на местах, откуда плохо обозревается лошадиный зад, в дальнейшем сравнялись с первыми везунками. Детей, как в кино, пересадили на переднюю скамью. Седоки, видимо, совершенно не подозревали, что лошадь способна на такое. Возница поехал дальше.
...Нет, я, конечно, погорячился относительно культуры. Культура, хоть и очень медленно, но движется вперед. Я уверен, что возница в древних Афинах при таких же обстоятельствах даже не стал бы останавливать лошадь, а не то что запасаться ведром и лопаточкой.
Великий Сократ, проповедуя афинским юношам свою философию, возможно, иногда отпихивал ногой козий или какой-нибудь еще помет, что нисколько не мешало глубине его суждений. И это заставляет задуматься о наших телевизионных мыслителях, у которых многомиллионная аудитория, и вроде не похоже, чтобы они отпихивали какой-то помет, а вот мыслей нет как нет. Видимо, вечен закон: чем больше толпа, тем глупее мысль оратора.