То ли в конце сентября, то ли в начале октября – число теперь призабылось – к участковому уполномоченному Анискину на дом пришла Вера Косая, жена шофера Павла Косого. Она была маленькая и рябоватая, глаза у нее, несмотря на фамилию, глядели прямо и остро, а фигурой была полненькая и кругленькая, кожей белая-белая.
Вера Косая в калитку анискинского дома вошла тихонько, кашлянула слабо, как туберкулезная, и поднесла ко рту сложенный кулачок – это у нее такая привычка, что она почти всегда кулачок держала возле рта, опуская его на положенное место только тогда, когда нервничала.
– Здравствуй, Глафира Васильевна! – поздоровалась Вера Косая.
– Здравствуй-ка!
Шел восьмой час вечера, на улице погода была нудная – ни дождь, ни солнце, ни ветер, а так себе, морока на небе и земле. Да и пора в деревне была такая же морочная и неопределенная: уборка закончилась, зимние работы еще не начались, так что в деревне слышались и голоса взрослых, и гармошки, и девчата уже выходили нарядные шляться по длинной улице, что вела берегом Оби.
– Я ведь к самому пришла! – отчего-то шепотом сказала Вера Косая. – Мне ведь сам-от нужен.
– Спит…
Глафира торопилась стирать, но какая уж тут была стирка, когда Вера Косая не только пришла к самому, а, приблизившись к Глафире и корыту, начала своими острыми и прямыми глазами зыркать и по Глафире, и по корыту, и по двору, и по крыльцу, и даже по тому, что скрывалось за распахнутой дверью сеней. Руку она ни на секундочку не отрывала ото рта, на макушке подрагивал хохолок, а спина волнами изгибалась.
– Черну-то рубашку в сельпе брала? – спросила Вера, каким-то чудом разглядев в мыльной пене шелковую комбинацию, принадлежащую младшей дочери Анискиных. – Я таки комбинации что-то в сельпе не видела… А вот те чулки, они что, фильдекосовы или капроновы? Капроновы-то теперь, Глафирушка, достать можно – по всем полкам у продавщицы Дуськи валяются, – а вот где это люди фильдекосовы берут?… А это чего у тебя под рукой-то? Никак шерстяна кофточка!… И где это только люди шерстяны кофточки достают, когда я вот даже в Томск ездила, а достать не могла…
Говоря часто, как испорченный патефон, Вера Косая еще на шаг приблизилась к Глафире и корыту, еще глубже заглянула в него и уж начала было относить кулачок ото рта, как в доме раздались басовитое покашливание, отчаянный скрип половиц и такой глухой стук, какой только может издавать толстый и высокий человек, ступая по полу голыми пятками.
– Ну, в само время пришла, – сказала Вера. – Вся деревня знат, что товарищ Анискин после обеда беспременно спят… Конечно, Федор Иванович такие большое начальство, что им можно спать, когда захочешь, но вот при колхозной работе… – Она тяжело вздохнула в кулачок. – Хорошо тем бабам, у которых мужья – большо начальство. И в сельпо сбегает и белье постират…
Вера Косая через кулачок набрала полную грудь воздуха, чтобы зацокотать еще громче и чаще, но не успела – участковый Анискин во весь рост появился на крыльце. Басовито кашлянув, он прицыкнул пустым зубом, набычив голову, сердитыми после сна глазами осмотрел серое от сплошных туч небо, двор и землю, Веру Косую и Глафиру.
– А?! – выдохнул участковый. – А, говорю!
– Здравствуйте, Федор Иванович! День добрый, день добрый…
– Во-первых, не день добрый, – ответил участковый, – а вечер. Во-вторых сказать, я об эту пору, гражданочка Косая, чай пью, так что говори, чего тебе надо?
– Ой, да что надо бедной женщине! – ответила Косая… – Что надо бедной женщине, окромя защиты… Уж я такая бедная, такая бедная, что и постирать на себя некогда, вся грязная да ободранная…
Причитая и стеная, сутулясь и жалобно скрещивая руки, Вера Косая несчастными глазами смотрела на участкового, туберкулезно покашливала, и одежонка на ней была действительно ветхая – сбитые туфли из брезента, кофта с продранными локтями, ветхая юбчонка.
– Ничего мне не надо, ничего не надо, окромя правды-матушки…
Пошарив в складках замызганной кофты, Вера Косая протянула участковому записку, вчетверо сложенную бумажку. Он принял, развернул и три раза покашлял, как делал всегда, когда из специально пришитого кармана к рубахе доставал очки, которые он использовал только в тех случаях, когда читал чужую руку. На уши очки Анискин надевать не стал, а приставил их к глазам, как лорнет:
«Товарищу участковому уполномоченному Анискину. Заявление. Товарищ уполномоченный Анискин, пишет вам колхозница Вера Ивановна Косая, которая жалуется на обиду, а также на причинение телесных повреждений, которые имеются, как ее муж Павел Павлович Косой, по принадлежности колхозный шофер на трехтонке, является аспидом, изменщиком и нарушителем законов советской семьи, которая должна с каждым годом все укрепляться и укрепляться, что наш колхоз вместе со всем народом строит коммунизм. Кроме телесных повреждений, законный муж Павел Павлович Косой наносит оскорбления нецензурными выражениями, которые моральным кодексом жизни запрещаются, а также насчет нажитых вместе вещей хочет забрать все костюмы и серые пимы, говоря, что зимой он без пимов ходить не может, а когда их привезут в магазин, никому не известно. Прошу оказать защиту и содействие, как это полагается по советским законам, которые самые справедливые. Вера Ивановна Косая».
Подергивая нижней губой, Анискин прочел бумажку во второй раз, сложив ее на четыре дольки, вместе с очками затолкал в тайный карман. Посмотрев на жену, он свел и развел брови – дал знак заваривать чай, – а потом повернулся к Вере Косой, чтобы глядеть на нее молча и тихо. Глаза у него были выпучены, руки он выложил на пузо и вертел пальцами – туда-сюда и сюда-туда.
– Товарищ Анискин, – жалобно сказала Косая, – товарищ Анискин, чего же ты мне не говоришь: «Так, здак!» Вот всем другим людям, которые тебе заявленья подают, ты сразу же говоришь: «Так, эдак!» – а вот при мне… Конечно, если к начальству пришла бедна женщина, если бедна женщина не при туфлях…
– Уймись! – тихо сказал Анискин. – Уймись и прими кулак от зубов-то… Слова у тебя получаются от этого двухсторонние, фальшивые… Ну!
Когда Косая торопливо убрала кулак, участковый тихонько вздохнул, покачал головой и сказал:
– Я потому не говорю: «Так, эдак», что мне ваши разводы с Павлом на месяц два раза – вот где сидят! – Он неторопливо показал на свою слоновую шею и еще неторопливее продолжил: – Ты мне, конечно, сейчас какой-нибудь синяк покажешь или опухоль… Ну, вот так и есть! – не удивился участковый, когда Косая стала задирать рукав нищенской кофты. – Ну, вот так и есть!
– Так ведь телесные же повреждения! – фальцетом закричала Вера Косая. – Я у фельдшера Якова Кирилловича была, и он мне сказал, что это ушиб четвертой степени… Четвертой степени, ты понимаешь, Анискин…
Вера Косая последние слова выкрикнула так громко, что Глафира подняла голову от корыта, курицы, что бродили по двору, бросились врассыпную, а рыжий петух, заорав, запрыгнул на плетень. Весь двор всполошился от крика Веры Косой, но участковый и бровью не повел. Он только укоризненно покачал головой и сказал:
– Вот ты так кричишь, что у меня в ушах словно комар сидит… От этого я как бы оглох. – Участковый вяло махнул рукой и добавил: – Твое заявление, гражданка Косая, мы, конечно, разберем, а вот сейчас, пока я еще чаю не пил, хочу на тебя страх навесть…
– Как страх навесть? – встрепенувшись, спросила Вера Косая. – За что?
– А за то, – мирно ответил участковый, – что я вот шибко удивляюсь, как это твой мужик Павел головой в Обь не бросается, а на колхозной работе перевыполняет нормы выработки… А во-вторых сказать, за то, чтобы ты на меня не кричала, как кричишь на весь народ в деревне…
Участковый помолчал. Солнце за тучами еще не садилось, но уже занизилось сильно – на дворе было морочно, приглушенно, как поздней осенью, и на толстом лице Анискина от серого неровного света образовались углубления и выступы.
– Вот я тебя спрошу, гражданка Косая, – вяло сказал участковый, – кто в этом году выработал в колхозе всех меньше трудодней?… Вот я тебя спрашиваю, а не рыжего петуха…
– У меня радикулит…
– Ага, радикулит! – обрадовался Анискин. – Это, конечно, хорошо, но ты мне скажи, куда этот твой радикулит девался, когда ты позавчерась с полей пятипудовый мешок картохи тащила?… Ты мне на это ответь, а?
– Вот и врешь, Анискин! – вдруг молодым голосом закричала Вера Косая и отняла кулак ото рта. – Вот и врешь, лупоглазый, нахально врешь, при всем честном народе врешь! Знаем мы вас, знаем!… Советская власть не из одного тебя, Анискин, состоит, и мы правду найдем!… Найдем!
Взмахивая руками, как пароход колесами, Вера Косая от радости подпрыгнула, круглая, как колобок, прокатилась перед участковым на коротких ногах и еще радостнее закричала:
– Врешь, врешь, Анискин, не с полей я картохи несла, а с кладовой, и не украла, а на трудодни, и не пять пудов, а всего шестьдесят пять килограммов… А ты чего усмехаешься, чего усмехаешься, Анискин? Не веришь, жирный, не веришь?!
– Я того усмехаюсь, – ответил Анискин, – что шибко удивлен, как это ты при радикулите шестьдесят пять килограммов картохи на горбушке несешь?… А?! Я тебя спрашиваю: а?!
Когда Вера Косая от удивления охнула и села на скамейку, участковый, наоборот, встал и подошел к ней вплотную. Он секунды три-четыре вытаращенными по-рачьи глазами смотрел женщине в белое, чистое лицо, затем опустил веки на выпуклые белки и вяло сказал:
– Ты теперь, когда я на тебя страх навел, вали, вали домой… Вали себе домой, а мы во всем разберемся… И как ты стары кофты для жалости надеваешь, и как баб с мужиками ссоришь, и как вообще живешь… Вали, вали себе домой, Косая…
Уже тогда, когда Вера Косая, открыв калитку, выбиралась на темневшую улицу и всей спиной от злости подрагивала, участковый добавил:
– Ты, Косая, поимей в виду, что я на твои слова про жирного и пузатого вниманья не обратил… Вали себе домой, вали, Косая!
– Ну ладно! – шепотом ответила Косая. – Ну погоди!
Долго – наверное, минуты три – было слышно, как Косая негодующе фыркает и стучит о траву брезентовыми туфлями, как ударяет о плетень кулаком, потом шаги стихли и на анискинском дворе остались только свои звуки – клохтали куры и похрюкивала свинья в загородке, лопалась мыльная пена на голых руках Глафиры, да в доме младшая дочь Зинаида напевала: «Когда пурга качается над Диксоном…» И темнело уже заметно. Теперь не только западный край туч, но и середка их, что висела над деревней, была снизу подкрашена коричневым, густым, тяжелым…
– Опять дождя не будет! – сердито сказал Анискин. – Вот бывают же такие тучи, что от них ни дождя, ни солнца… – Он подумал и вдруг добавил просто: – А ведь Павлу-то надо Верку бросать. Погинет он с ней, Павел-то…