Святослав Логинов Реанимация или Момент автобиографии

Ведь ещё вчера был здоров. Ходил, где и как заблагорассудится, ел и пил, ни в чём себе не ограничивая, и думал, что так будет всегда. Конечно, что-то и где-то иногда побаливало, и многие вещи, что в двадцать лет делались сами по себе, теперь стали не то, чтобы недоступны, но требовали усилий. А как иначе, шестьдесят лет — не двадцать, возраст берёт своё, но берёт понемногу, аккуратно, так что человек вполне может считать себя здоровым.

Но потом, когда майская гроза перестаёт напоминать о стихах Тютчева, а отдаётся одышкой и головной болью, родные и близкие принимаются советовать, чтобы ты сходил к доктору и сделал кардиограмму. Так, на всякий случай, ведь ты совершенно здоров.

Родные и близкие, в их заботах, наверное, и скрыт корень всех бед. Они не хотят дурного, они желают только добра, но, если единожды поддаться их уговорам, с железной неумолимостью включается медицинский закон: «Нет здоровых людей, есть только недообследованные».

Так я и попал на приём к кардиологу. Казалось бы, ничего страшного: кабинет, в котором обитают добрейшая дама и аппарат с присосками, которые никак не желают держаться на волосатой мужской груди. Самописец чертил загогулины, дама ворчала и смазывала непокорные присоски всё новыми порциями мыльной воды.

Не знаю, что можно было разглядеть на куске белой ленты, но, повторив запись раза три, доктор покачала головой и спросила:

— Инфаркт когда перенесли?

Инфаркт? У меня? У совершенно здорового человека? Уму непостижимо! Ну да, года полтора назад был момент, когда мне, непонятно с чего, заплохело, но я только увеличил нагрузки, сжал зубы и постарался побольше ходить, активней работать. И я добился своего: боли отступили, слабость исчезла. А теперь меня обрадовали, что это был инфаркт, и со дня на день следует ожидать второго.

Пришлось обследоваться всерьёз.

Самое малое, чем меня обрадовали доктора, это врождённый порок сердца.

— Вы, должно быть, задыхались при сильных нагрузках. — подсказала владычица аппарата узи-узи.

Да, конечно, я никогда не мог пробежать стометровку, падал или останавливался на полдистанции, но пройти за день восемьдесят километров рюкзаком за плечами — это, пожалуйста. Я ни разу не мог подтянуться на турнике или выжать штангу в семьдесят килограммов, но в бытность грузчиком по нескольку часов кряду швырял пятидесятикилограммовые мешки с сахаром. Теперь этой странности нашлось объяснение. Но к чему оно? Позади годы издевательств и презрения со стороны учителей физкультуры и физоргов университета. К чему мне теперь это объяснение, когда я давно послал поганую спортивную шатию на все буквы алфавита, которых она достойна?

Жить, между тем, хочется, и теперь, когда я в части кардиологии человек вполне обследованный, надо принимать срочные меры. Итак, один инфаркт я благополучно перебегал на ногах, второй мне обещан со дня на день, и его я, как мне деликатно намекнули, скорей всего, не переживу. Энергичный кардиохирург настойчиво рекомендовал шунтирование, рекламируя грядущее небывало высокое качество жизни.

Уболтали.

И вот я, совершенно здоровый человек, разве что малость метеозависимый, явился на госпитализацию, собираясь перетерпеть хирургическую операцию на открытом сердце.

В современном бытовом сознании подобная операция, пока она касается других, вполне обыденна и допустима, но едва дело коснётся себя, представляется верной гибелью. Моё состояние ничуть не отличалось от заблуждений обыденного сознания. Я точно знал, что попаду в те доли процента, которых ждёт трагический конец. Казалось, всё происходит не со мной, а с персонажем фантастического рассказа, а я лишь наблюдаю за происходящим с глубочайшим проникновением в психологию героя. А потом, когда придёт время убирать труп, я поставлю точку, захлопну тетрадку и начну новый рассказ. Не знаю, доступно ли подобное тем, кто пишет свои сочинения прямо на компьютере, минуя бумагу.

В больнице осуждённого первым делом обрили, почему-то не голову, а грудь и ноги, но это не важно: насильственно обритый человек уже делает первый шаг прочь из страны живых.

Клизма, вторая клизма, затем душ… ах, как меня будет приятно препарировать!

Осуждённого, за редким исключением это молодой, полный сил человек, наряжают в арестантскую робу, усаживают на телегу и везут к месту казни. Меня, не старого и полного сил, раздевают догола, укладывают на каталку и, прикрыв простынёй, везут по коридорам к сакральной двери с надписью: «Операционная». Непричастным к медицинскому персоналу входить в эту дверь нельзя, можно только въезжать, хорошо, что покуда головой вперёд.

Доброжелательные энергичные люди принимаются обрабатывать меня, с готовностью, не дожидаясь вопросов, объясняя, зачем и для чего нужен каждый укол и процедура.

Как-то в деревне мне довелось видеть, как режут откормленного кабанчика. Никто не желает ему зла, его выводят из тёмного закута на свежий воздух, называют ласковыми именами, хлопают ладонью по боку, моют и чешут. А попробуй иначе — визгу не оберёшься, свин начнёт метаться, разгромит всё и вся, и под нож не дастся. А так, разомлеет дурачок от неожиданной ласки и не видит, что ножик на него уже приготовлен.

Очень я себе этого поросёнка напоминал.

Под конец мне на нос надвинули маску.

— Дышите, это кислород.

— Ага, как же… Я читал описание операции, знаю, что это за кислород. Тем не менее, послушно начал дышать. Дохнул раза три и вдруг обнаружил, что сверху нет нависающего оборудования, а только потолок с квадратиками светильников, зато из моего носа торчат трубочки, и изо всех мест, куда делали уколы, тоже торчат трубочки, а руки у меня, на всякий случай, накрепко прикручены к каталке, как бы для того, чтобы я не вздумал мешать тем, кто станет меня свежевать. А это значит, что резать меня уже прекратили, и, вопреки всем своим ожиданиям, я почему-то жив.

С этого момента началось второе действие хирургической пиесы.

Кого ни спроси, все рассказывают, что отходя от наркоза, больные жутко матерятся. На самом деле, это не так. Например, мой предшественник, человек, не имевший никакого отношения к железным дорогам, открывши глаза, громко объявил: «Поезд отправляется! Прошу посторонних покинуть вагон!» Но в ту пору я этого не знал, и твёрдо решил, что уж от меня дурных слов никто не дождётся. И я принялся читать Пушкина, поэму «Медный всадник». Вообще-то, я её знаю наизусть, но сильно побаиваюсь, что очнувшись, прочёл её с большим количеством лакун и, кажется, со вставками из «Руслана и Людмилы». Но строки: «И тут же хладный труп его похоронили ради бога», — были произнесены громко и с выражением.

А потом наступила ночь.

Время в реанимации течёт причудливо. Человек на каталке засыпает и просыпается в самые неожиданные мгновения, сон его похож на небытиё, явь неотличима от бреда. Только что за окном, затянутом противомоскитной сеткой, светило солнце, а вот уже там «прозрачный сумрак, блеск безлунный». Светятся индикаторные лампочки на приборах, приглушён огонь в операционной, которая хорошо видна мне через внутреннее окно. Горит настольная лампа на сестринском посту. На обычных отделениях по ночам пост пуст, но в реанимации сестричка всегда на страже. Сестёр милосердия две: молоденькая и красивая Наташа, и Галя — чуть постарше, но тоже красивая. Для человека, приплывшего с того берега Стикса, все девушки прекрасны.

Сёстры двигаются бесшумно, дают воды, впрыскивают какие-то лекарства, меняют капельницы, целая гирлянда которых висит на стойке дозатора, беспрекословно отвечают на сакраментальный вопрос: «Который час?». Кажется, за первые сутки я полсотни раз поинтересовался течением времени.

На Гале с Наташей надеты комбинезончики из голубоватой непылящей ткани, на головах шапочки, а поверх обуви бахилки, не полиэтиленовые, а всё из того же нетканого материала. Девушки плывут в стерильной полутьме операционной, словно таинственные Марианские создания.

Открывается дальняя дверь, в нашем царстве появляется ещё одна голубая фигура. Проходит в соседнюю палату, которую мне едва видно, затем приближается к нам. Неужто ещё одна сестра… или смена посреди ночи?

Новенькая подходит к моему соседу, подносит поилку к его губам. Потом поворачивается ко мне.

На меня уставились две чёрные дыры, зияющие на месте глаз. Жёлтая, как натёртая маслом кость черепа, челюсти прикрыты повязкой. Сквозь синеву комбинезончика смутно просвечивает не девичья фигурка в домашней одежде, а обнажённые кости. В фалангах истлевших пальцев зажат здоровенный, двухсотграммовый шприц.

Сил сопротивляться нет, но я сиплю остатками воздуха в смятых лёгких:

— Нет! Не надо!

— Ты чего, дурашка? — спрашивает смерть. — Это обезболивающее. Пусть девочки отдохнут, я за них подежурю.

Подсоединяет шприц к катетеру, который у медсестёр носит нежное название «бабочка», делает инъекцию, потом садится рядом.

— А ты зоркий. Меня немногие видят. Ты думал, я пришла косой махать? Глупости это. Люди сами живут, сами и умирают. Мы с врачами им только помогаем. Доктора в одну сторону зовут, я в другую. А куда направиться, человек без нас решает. Если ты жить хочешь, так и живи, я разве против? А вот этот, — кивок на моего соседа — уже мой.

Смерть встала, переключила что-то в дозаторе возле третьей каталки, вернулась ко мне.

— Не подумай дурного, там просто капельница кончилась. А вот сейчас начнётся…

Один из приборов негромко гудит. Наташа призрачной тенью проскальзывает в нашу палату, склоняется над недвижным соседом. Выхватывает из кармана телефон. Вроде бы и не говорит ничего, просто нажимает пару кнопок, но тут же в дверях появляется Галя, следом дежурный хирург, затем ещё кто-то. Каталку вместе со стойкой дозатора вкатывают в операционную. Вспыхивает яркий, совершенно не ночной свет.

Всё внимание врачей — больному. Смерть они просто не замечают. Та усаживается на больничный стул из гнутых стальных трубок, закидывает правую берцовую кость на колено.

— Видишь, как стараются? А я не мешаю. Работа у нас одна: хворый народ из болезней вытаскиваем, просто в разные стороны. Так чего нервы друг другу мотать? У меня-то нервов нет, истлели давно, а медички тутошние молоденькие, их поберечь надо. Пусть лечат, всё равно у них ничего не получится, и не потому, что я рядом, просто больной своё отжил и больше не может или не хочет. У меня в этих делах опыт огромадный, изнывшего народа через мои руки прошло мил-ли-ар-ды… — последнее слово смерть произнесла нараспев и звонко щёлкнула фалангой указательного пальца по коленной чашечке. У врачей опыта кот наплакал, а я-то знаю, я-то вижу… — смерть прервала цитату и резко поднялась.

— Пора. Ребята сделали, что могли, дальше пустая бестолковщина начнётся.

Смерть прошла в операционную, взяла лежащего за руку, заставила подняться, вывела в палату. Вид у покойника был обалделый, он явно ничего не понимал, да вряд ли был способен понять хоть что-то. Пустое тело осталось на столе, медицинская бригада продолжала возиться вокруг.

— Уже поняли, но не сдаются, — произнесла смерть. — Уважаю таких. Подожду ещё минутку да и пойдём себе. А ты, зоркий… сказала бы тебе: «до скорого свидания», — но не хочу пугать. Хотя для меня, что четыре дня, что сорок лет — без разницы, и там, и там, свидание будет скорым. Но в тебе ещё воля к жизни не иссякла, так что выздоравливай покуда и сколько сможешь — живи.

Фигуры в операционной распрямились, лишь один из хирургов пытался нащупать под челюстью покойника отсутствующий пульс.

Смерть молча кивнула мне и, держа за руку своего безвольного спутника, двинулась куда-то прочь.

Щёлкал дозатор, неслышно падали капли в капельнице. Новый приступ сонливости наплывал на меня, я чувствовал, что засыпаю. Впереди ожидало утро, когда окажется, что никто этой ночью не умирал, и, вообще, в нашей палате было не три, а только две каталки. Но это такая мелочь… Осталось главное — человечный совет, данный мне этой ночью: «Выздоравливай и живи, сколько сможешь».

Загрузка...