Александр ГадольРежиссер. Инструкция освобождения

© Гадоль А., 2017

© «ООО Издательство «Э», 2017

* * *

Режиссер. Инструкция освобождения

1

Больше всего на свете он боялся, что его запрут в комнате, набитой людьми, и его заперли в комнате, набитой людьми. Хата маленькая, на семнадцать нар, и переполнена, как трамвай в час пик. Люди входят и не выходят. Он жил в этом трамвае пять лет и многому научился. Научился жить без свежего воздуха, чистой воды, нормальной еды и одиночества, делать четки из расплавленных бутылок, ножи из кипятильников, шила из бритвенных станков, плести коня, метать ножи, спать при ярком свете и громкой музыке, не замечать клопов, мышей, клещей, тараканов, холод, жару, спертый воздух, обоссанные матрасы, людей, которые его ненавидят, тихо срать, незаметно плакать, теряться из виду, видеть, слышать, смотреть на одно и то же и замечать каждый раз разное, сходить с ума и возвращаться обратно, предугадывать события в замкнутом пространстве, мастерски играть в шахматы, сносить побои, драться быстро и качественно, различать людей, давать им что они хотят и забирать у них что ему нужно, верить без сомнений, отвечать на искушения твердым «нет» либо твердым «да», любить, как в книжках пишут, безответно и с ответом и ненавидеть, как бывает в кино.

Он был холоден и горяч. Испытал разное и помнит такое, что кажется, будто это было не с ним. Накопилась уйма интересных искрящихся мелочей. Всего понемногу. Он переполнен людьми, событиями, переживаниями. Он – маленькая копилка, набитая под завязку, не в силах двинуться с места, чтобы не нарушить и не расплескать. Он говорит, а оно лезет наружу. Чуть двинется, а оно сыплется через край. Оно бродит в нем, перегнивает, соединяется в новое, такое, чего не было, а теперь оно есть. Куда оно подевается, когда его не станет? Столько опыта, счастья и бед? Куда оно? Исчезнет с ним? Такая вкусная конфетка-ассорти.

Теперь он Супермен с планеты Криптон, где среди других суперменов был, как все, обыкновенным, а на Земле стал Суперменом. И когда его выпустят в мир, а его выпустят, ибо деваться некуда, то мир его больше не съест. Он этот мир сам съест.

2

Когда я начинал эти записи, то не знал, чем все закончится, поэтому часто сбивался на настоящее время. Я мог это исправить, но не исправил, потому что так мой рассказ похож на кино, где все происходит в настоящем времени, а значит, по-настоящему.

Может показаться, что текст излишне сух и изобилует штампами. Но этому есть оправдание. На стиль и манеру моего письма повлияла желтая книга, составленная из мудрых цитат царевича Сиддхартхи Гаутамы и его приспешников. Находясь под впечатлением от этой книги, я писал цельными устоявшимися фразами, какими говорят герои фильмов. Такая манера экономит бумагу, а в тюрьме бумаги всегда не хватает.

3

Тюрьма, где я был, построена из мусора. Из старых разрушенных домов взяли битые кирпичи, кафель, ржавые трубы и старые чугунные унитазы. Краской для пола покрасили нары. Намордники на окнах – отходы производства пивных крышечек, а решетки – ржавые железяки, выдранные из бетонных плит.

По сути, тюрьма – свалка строительных отходов. Огромная мусорная куча, отсортированная и выложенная домиком. Живут в ней люди, которых другие люди признали отбросами. Питаются отбросы тем, что на воле выбрасывают на помойку.

Тюрьма с момента постройки выглядит развалиной. Новой ее никто не видел, даже старожилы – рецидивисты, у которых по сто отсидок. Ее латают, конопатят, стягивают винтами, она вот-вот развалится, и это «вот-вот» рождает смутную надежду. Но тюрьма стоит, и если подсчитать, как долго она стоит, то надежда – не надежда, а безнадега.

Глядя на трещины, дыры, гнилую штукатурку, плесень, тараканов, клопов и следы чесоточных клещей на моих запястьях, я мечтал о разрушении. Я хотел, чтобы началась революция, война, снаряд попал в стену – и мы сбежали. Взрыв, война, любой катаклизм, вплоть до конца света, – об этом мечтают все зэки, интуитивно догадываясь, что без разрушения свободы не бывает.

Я фантазировал про яйцо и цыпленка. Яйцо разбивается, и появляется цыпленок. Эта метафора взбадривала по утрам, где-то между семью и десятью часами, когда в хате было тихо. Большинство арестантов отсыпалось после ночи, а небольшинство не создавало шума, чтобы большинство подольше не просыпалось.

4

Каждое утро проверка. Продольные заходят с наигранной смелостью, как дрессировщики в клетку с равнодушными зверьми. По углам брандспойты, на ремнях игрушечные револьверы. В камере жарко и пахнет зверинцем. Зэки в трусах. Глаза потускневшие, как у старых свиней, жопы грязные, зубы стертые.

Все мы едим свиное сало в неимоверных количествах, чтобы не заболеть туберкулезом. Оно не портится от жары, только желтеет. Когда сало невыносимо есть свежим, его варят с чесноком или жарят кипятильником.

Кипятильник – тюремный швейцарский нож. Он может то, чего другие не могут. Кипятильник распускают на заточки. Заточками режут хлеб, сало, вскрывают вены на локтевых сгибах.

Кипятильник может пригодиться на необитаемом острове, если на остров попадет зэк, а не кто-то другой. Другому кипятильник не пригодится.

5

Я спрашивал любого зэка, а что бы он выбрал – десять лет на острове или пять лет в тюрьме?

Зэк отвечал – на острове.

Суши из японского ресторана или мороженое?

Мороженое.

Дюжину устриц или яичницу?

Яичницу.

Бутылку шампанского или кружку чистой родниковой воды?

Зэк отвечал: «Шампанское», а потом, подумав, отвечал: «Воды».

Бывало, заходила кому-то чистая вода из артезианских источников. Мне доставалась кружка холодной очищенной воды. Я сразу чувствовал разницу между водой со свободы и водой из тюрьмы. Разница такая, что хотелось плакать.

6

Из зловонной ниши под названием «дворик для прогулок» видно только небо. Небо сквозь сетку кажется близким и далеким. «Доступным и недоступным, как раскаявшаяся порнозвезда», – так однажды пошутил Режиссер, глядя вместе со всеми на решетчатый потолок.

Все, кто стоял рядом с ним в тот день, сделали вид, что не расслышали, а Режиссер сделал вид, будто разговаривает сам с собой. Вместе они сделали вид, и это их немного сблизило. Режиссер – это я. Такой мой навес, то есть тюремное имя.

7

Дворик для прогулок – мерзкое место. Шершавые стены. Углы заплеваны желтой дрянью. Зэки выходят во дворик прохаркаться после пыльной камеры. Их мокрота скапливается по углам.

На стены лучше не смотреть – вся нижняя часть покрыта присохшими нечистотами из воспаленных носоглоток. Лучше смотреть на небо, но и небо загажено решеткой.

На стене бывает солнечная полоска. Можно на цыпочках дотянуться до нее и позагорать. Веки просвечивают красным, и под кожей образуется витамин D. Чувствую себя растением. Фотосинтез и прочее. Думаю обо всех райских местах, какие видел на картинках. Безлюдные пляжи, пальмы, леса, поля и морские просторы. Все райское безлюдно. Где нет людей, там только звезды. Мечта о необитаемом острове – моя любимая мечта.

8

Когда-то на месте тюрьмы было райское место. Давным-давно, когда людей здесь не было, только животные. Был пруд, плавали кувшинки, небо отражалось в застывших водах. Изредка медведь доставал карасей. Лоси приходили на водопой. Все делалось тихо, даже птицы пели так, чтобы не нарушить и не расплескать.

Небо над всем было огромное, не поделенное на квадратики. Солнце светило беспрепятственно до самой земли, не упиралось в бетон или чью-то небритую заспанную харю.

С закрытыми глазами хорошо слышны звуки со свободы, будто стены исчезли и я на улице, рядом с людьми и машинами. Звуки свободы – это звуки проезжающих мимо машин.

Все смотрят на небо, потому что смотреть больше некуда. На стены смотреть противно. На воле неба навалом, но никто на него не смотрел по-настоящему. Там жмурились от солнца и прятали глаза за темными очками. А здесь, без сантиментов, как животные, а не поэты, любуются облаками. Заглядывают в небо и похожи на падших ангелов из глубин ада.

9

Я попал в тюрьму по неосторожности. То есть я был предпоследним, от кого отрикошетила судьба и прибила последних. Как в футболе – гол забивает тот, кто последний дотронулся до мяча.

Мое преступление считается тяжелым. Это не юридическая классификация по степени тяжести, а реальная тяжесть. Многие не выдерживают ее и спешат умереть, чтобы облегчиться. Совершить такое преступление – все равно что неизлечимо заболеть или на всю жизнь покалечиться.

10

С виду я не преступник, и судья сжалился надо мной. Мне дали подписать бумажку – подписку о невыезде: письменное обещание не покидать пределы города, а если покину, то мне смерть. Так можно сказать про тюрьму, что она как смерть. Для меня это одно и то же. Я боялся тюрьмы, как смерти не потому, что страшные слова созвучны, а потому, что все знают, что в тюрьме страшно.

Все, кто знает, что в тюрьме страшно, в тюрьме не сидели, но уверены, что тюрьма – страшное место и лучше там не сидеть. Я тоже знал. Наверное, это знание из того же источника, что страх перед смертью. Никогда не умирал, а знаю, что умирать страшно.

11

Адвокат сказал:

– У тебя два шанса избежать тюрьмы. – Сказал и показал два пальца, указательный и средний, как знак победы или мира, или международного обозначения четверти виски «на два пальца». – Первый – сбежать, а второй подкупить судью и прокурора.

– На первый у тебя нет денег, – сказал он, – на второй тоже. Значит, ищи бабло. Для этого тебя и выпустили на подписку, понял? Тебе доверяют, так что не подведи. Судья очень рискует, все рискуют. Дело за тобой. Найдешь бабло – будешь в шоколаде, а нет – так нет.

Я поверил адвокату. Других вариантов не было. Мне хотелось кому-то верить, потому что себе больше не верил.

Мог бы, конечно, не верить адвокату, но его вариант предполагал спасение.

Два шанса на спасение – почти удача.

12

Шансы без денег не работали. Деньги, надежда и жизнь – звенящие анаграммы одного и того же. Можно прислушаться и различить, что слова, вселяющие надежду, так же созвучны, как слова, вселяющие страх. Я их много раз повторял и знаю о чем говорю.

Я смотрел на денежные бумажки (у меня их было несколько) и завидовал тем, у кого их много.

«КОГДА ИХ МНОГО, ОНИ СИЛЬНЫ».

Откуда-то я это знал, как знал про тюрьму, смерть и прочие вещи, которые всем известны.

«ДЕНЬГИ РЕШАЮТ ВСЕ».

В эту аксиому верилось легко по той же причине, по какой легко верилось, что в тюрьме плохо. Много людей не станет повторять одно и то же просто так. Стало быть, это народная мудрость.

13

Разглядывая деньги, я размышлял о том, как их приумножить, чтобы они обрели силу решать все. Ничего в голову не шло, кроме того, чтобы пойти воровать.

Я сказал адвокату:

– Как могут бумажки что-то решать? Ведь это бумажки!

Он меня услышал, но сделал вид, что не услышал.

Мне стало неловко, что болтнул глупость, и я сделал вид, будто ничего не говорил.

14

Весь день я думал о деньгах, и стало казаться, что весь мир тоже думает о деньгах. Чтобы отвлечься, включил телевизор, а там тоже думали о деньгах, только вслух.

Это был образовательный канал «Дискавери». Там показывали образовательные программы про все на свете. Из программы я понял, что самыми первыми деньгами были не монеты, а перья. Это была интересная гипотеза. Она подтверждалась несколькими пословицами и поговорками.

Оказывается, современные бумажные деньги – это копии копий древнейших перьев из короны вождя, и в современном мире они означают ценность, что не умещается в кармане, но которую постоянно хочется иметь при себе.

Там сказали, что «громоздкая ценность лежит в хранилище, и ее не носят за собой, а носятся с бумажками, на которых написано, что они означают ценность, которая лежит в хранилище, и ее не носят за собой, а носятся с бумажками, на которых написано, что они означают ценность, которая лежит в хранилище, и ее не носят за собой, а носятся…»

Все просто, как в детстве, когда у меня был игрушечный пистолет или кривая палка, которая стреляла воображаемыми пулями, как настоящими. Я заигрывался и забывал, что играю. В детстве все по-настоящему, даже то, что понарошку.

15

В телевизоре сказали, что популярная пословица «БАБЛО ПОБЕДИТ ЗЛО» раскрывает истинное значение денег как универсального умиротворяющего средства. Это значит, что изобретение денег спасло человечество от хаоса и навело порядок.

Исследуя эту поговорку в связке с еще одной, не менее известной, что «ПРОСТИТУЦИЯ – ПЕРВАЯ ДРЕВНЕЙШАЯ ПРОФЕССИЯ», авторы передачи пришли к выводу, что деньги придумали в глубокой древности, чтобы платить проституткам. Или плодить проституток, что по созвучности этих слов должно быть одно и то же.

16

До изобретения денег ходить к проституткам было хлопотно. Это напоминало лотерею: повезет – не повезет.

Например, приходил клиент к проститутке и предлагал за услуги связку дров, а ей нужны не дрова, а палка-копалка. Клиент уходил грустный и возвращался с палкой-копалкой, но проститутка вдруг передумала: ей нужна не палка, а скребок и костяной наконечник. Так клиент бегал туда-сюда, пока пазлы не совпадали и он приносил то что нужно.

Но в древности мужчина был грубым волосатым чудовищем, и пазлы не совпадали. Он терял терпение, хватал дубину и бил проститутку по голове, а потом бесплатно использовал труп.

Проституток становилось все меньше, а злых мужчин-некрофилов все больше. Надо было что-то делать. Тогда вождь племени придумал способ. У него была корона, как у североамериканских индейцев, созданная из перьев редкой птицы, которая была священной, потому что она была редкой.

Вождь публично, при свидетелях, выдернул перо из своей короны и повелел считать это перо платежным средством.

«Отныне, – повелел он, – если кому что нужно, а у него этого нет, то он может взять это священное перо и отдать тому, у кого есть то, что ему нужно, а тот, кому дали это перо и он отдал взамен то, что у него было, может обменять это перо на то, что ему хочется!»

Все одобрительно закивали и прерывисто заукали. Это было гениально. Вождь был мудр.

17

С появлением перьев жизнь изменилась. В ней появился новый смысл. Мужчины подобрели, а проститутки размножились. В мире стало больше любви, понимания и красивых женщин. Сгладились конфликты, любые недоразумения решались при помощи перьев. Вот откуда взялось «БЕЗ ПЕРА НЕ ПОЛЕТИТ СТРЕЛА», в наше время известное как «НЕ ПОДМАЖЕШЬ – НЕ ПОЕДЕШЬ».

Так получилось, что деньги спасли жизнь многим красивым женщинам – и женщины по сей день благодарны деньгам, чуть ли не до священного трепета. Но у монеты есть другая сторона.

Кто-то смекнул, возможно, тот же вождь, что иметь много перьев – все равно что иметь много всего, что можно обменять на перья. Так проявилась человеческая жадность, которой раньше не было, потому что человеческая жадность – это страсть к собирательству, присущая приматам и белочкам. То есть чем больше перьев, тем красивее они смотрятся. Тем более, что перо не просто перо, а законсервированное благо, которое можно долго хранить и извлекать по надобности.

Например, можно не охотиться, не бегать по кустам, не царапать морду, а пойти к охотнику и купить за перья всю его добычу. Потом пойти ко второму охотнику, третьему. Вроде не охотник, а добычи получается больше, чем у любого охотника, который охотился.

Ясно, что самки предпочитали тех самцов, у кого больше перьев, а не больше копье, лук, дубина или хотя бы мускулы. Мода изменилась, и самки склонны были видеть в перьях подобие мужской силы более высокого уровня, нежели привычная грубая физическая сила старого образца, что нашло отображение в поговорке «ЧТО НАПИСАНО ПЕРОМ, НЕ ВЫРУБИШЬ И ТОПОРОМ».

18

Жизнь изменилась не только у людей, но и у птиц. В той местности, где изобрели первые перьевые деньги (первый, перьевой – почти одно и то же), перебили всех редких птиц и повыдергивали им перья. Но редких перьев было мало, а жадность была большой. В ход пошли перья простых птиц. Появились подделки – фальшивые перья, похожие на редкие. Фальшивки породили инфляцию. Гонка за перьями – интриги и заговоры. Возникли новые вещи и понятия, которые без перьев не имели смысла. Так, благодаря мертвым проституткам возникла новая культура, которая породила своих главных героев – особый вид сверхпроституток, за перья готовых на все. Из-за их готовности на все они были похожи на смелых, решительных, целеустремленных людей. О них слагали песни, легенды, саги, анекдоты, писали книги, им подражали и завидовали, но это уже другая история. Даже без «другая».

19

По телевизору показывали эксцентричного миллиардера по имени Ричард Брэнсон. Он живет на собственном необитаемом острове в океане. Миллиардер много хвастал, показывая достопримечательности своего острова. То и дело повторял фразу, в надежде, что благодаря телевизору она станет крылатой.

«Сначала деньги сделали меня взрослым, а потом большие деньги вернули мне детство».

На берегу острова стоит золотой унитаз. Миллиардер любит в одиночестве посрать на золото и послушать пение птиц, любуясь океанской далью. Никто ему не мешает, потому что остров необитаем. Настоящее счастье, как я уже знаю, побывав в тюрьме, – посрать в одиночестве.

Это была телевизионная передача про чудиков, которым люди должны завидовать.

20

Судьба моя зависела от купюр. Несколько купюр, которыми владел, надежду не вселяли. Я смотрел на них, и воображение рисовало мрачные картины. Денег не было, и надежды тоже. Где их взять, не знал. Оставалось надеяться на чудо. Вдруг с неба упадет чемодан денег, и все решится? Я тупо надеялся на чудо, и это «тупо» было мудрее всего самого умного, что я знал.

Все что знал не пригодилось, а тупая надежда на чудеса стала прокладкой между мной и тюрьмой. Я, тюрьма, а между нами надежда. Вспоминая поговорку про надежду, что умирает последней, перед тем как умрет тот, кто надеется, то есть предпоследней, я чувствовал, как во мне поднимается волна надежды.

Так я ходил и ждал, что вот-вот что-то произойдет. Обращал внимание на мелочи – а вдруг там чудо? Поверил в добрые силы, которые ведут по верному пути, а мне остается лишь правильно распознать их знаки и расшифровать послания. Я был в отчаянии, и всякая дрянь была надеждой.

Когда проходил мимо мусорника, в ногах запуталась газета. Она сама, как живая, прилипла к подошве липким остатком какой-то дряни, что к ней приклеилась.

21

Вчерашняя газета бесплатных объявлений. Был без гроша, и все бесплатное привлекало. Едва взглянул на мятый лист, сразу увидел рекламу бесплатного сеанса у психоаналитика. Два раза подряд бесплатно – это удача.

Удача и чудо – чавкающие анаграммы одного и того же. Возбуждают удивление и радость. Или радостное удивление, или удивительную радость. Или попросту аппетит.

Я обрадовался и понял, что на верном пути, потому что удачные совпадения бывают только на верном пути. Это я тоже откуда-то знал, как знал про деньги, тюрьму и все остальное.

Газета пригодилась. Кое-что начинало получаться, а когда получается, улучшается настроение.

22

Бесплатно, но с приключениями для бедных я взобрался на холм к психоаналитику.

Психоаналитик засел на холме. Путь к нему был труден и далек. Дорога шла в гору. Подниматься было трудно. Все мускулы болели, и было жарко. Я преодолел этот путь бесплатно.

Три раза подряд бесплатно: бесплатная газета, бесплатный сеанс и бесплатный проезд на общественном транспорте.

«Это не простое совпадение, – говорил я себе, – не простое».

В метро перемахнул турникет и услышал матюги вдогонку. В троллейбусе то же самое, только в лицо. Меня ругали, и я ругался. Грозили высадить на полпути. Усталый, я брел пешком, потел и чертыхался.

Всю дорогу ругался с женщинами. Они делали пакости: не хотели пускать бесплатно. С женщиной легко справлялся. С ней справиться легче, чем с мужчиной. С ней не надо драться, а с мужчиной надо. Мне везло: мужчины по пути не попадались.

23

Уставший, голодный и злой, наконец взобрался на самую вершину и понял, почему психоаналитик засел так высоко.

Город, где я жил, холмистый, потому что древний. Все древние города холмистые. Так раньше люди прятались от врагов – строили города и замки на вершинах. Пока враги карабкались и уставали, горожане сидели на вершине и поливали всех, кто внизу, кипящим маслом. То же самое делал психоаналитик, потому что этот психоаналитик был ненастоящий. Это был пацан-малолетка не больше четырнадцати лет, но очень умный. Он сообразил, что если будет сидеть в трудно доступном месте, то уставшие и злые лохи, клюнувшие на бесплатное, добравшись к нему, возмущаться не станут. Усталость, бедность и трудный путь сделают свое дело. Они согласятся со всем, что им предложат, лишь бы бесплатно.

«Лучше фальшивка, чем ничего».

Так скорей всего подумает лох, и когда я увидел этого фальшивого психоаналитика, тоже так подумал. Не возмущался и не ушел, хлопнув дверью. Трудный путь научил сдержанности. К тому же я надеялся: а вдруг?

24

Молодое дарование сидело спокойно. Уверенное в себе, оно ничуть не сомневалось. Оно устроило так, что окружение работало на него. Здесь он был хозяином положения. Нас разделял широкий стол. Дотянуться до малолетки и подержаться за его горлышко не было возможности. Сразу за его спиной высилась черная, обитая дермантином дверь. Ясно, что за дверью он мог в любой момент спрятаться. Табурет, на котором я сидел, был привинчен к полу. Короче, пацан мастерски себя обезопасил. Все это внушало уважение, и это уважение тоже было частью его безопасности.

Мне оставалось только уйти, но я потратил столько сил, что хотелось получить что-то взамен – хотя бы что-то, чтобы не зря. Тем более, других дел не было.

25

Малолетка, убедившись, что я спокоен, достал какие-то бумажки и протянул мне. Это была анкета, а не денежные бумажки. Он сказал, что я должен ее заполнить. Должен. Только начал, а уже должен.

Малолетка лихо все продумал: я лох и сопротивляться бессмысленно. Не нравится – уходи.

Анкета была простой. Черные буквы на белом фоне. Раньше я такие анкеты видел и заполнял. Ничего нового. Те же вопросы, особенно первые три.

26

Первый вопрос всегда самый легкий.

«1. Ваши фамилия, имя, отчество».

Ответил красивым почерком. Новизна и белизна страниц вынуждала писать красиво.

Следующий вопрос о работе, но вопрос с подвохом.

Вопросы о работе задаются не просто так, а чтобы определить, сколько примерно в кармане денег: доход у меня или заработок. Потому что доход и заработок – разные понятия.

Я написал, что работаю режиссером. Эта профессия подразумевала доход. Доход больше заработка, потому что доход – это когда можно сорвать куш, а заработок всегда в поте лица и за гроши. Доход для игроков, баловней судьбы и счастливчиков, а заработок – для работяг, неудачников и трусов. Психоаналитик хотел знать: тварь я дрожащая или право имею.

27

Дальше шел вопрос о конкретной сумме, которой я располагал. Конкретную цифру не писал, но написал, что много. Напиши я мало, и бесплатного сеанса не будет. Бесплатно для тех, у кого есть деньги. Откуда-то я это знал, как знал о совпадениях, верном пути и всем остальном.

У меня всегда были деньги. Тратил их не задумываясь, откуда они берутся. Деньги есть – зачем о них думать? Я не писал, кем был на самом деле, а написал «режиссер». Так я врал людям, когда знакомился с ними. Чтобы понравиться, нужно кем-то быть, а режиссер – хорошее прикрытие для человека без свойств. Когда-то услышал от того, кому хотел понравиться, что «хороший человек не профессия». С тех пор придумывал что-то интересное, и было хорошо.

28

Жизнь в тюрьме быстрая. Маленькие расстояния и все на виду. Концентрация кислоты и сжатие автоклава. Здесь нет горизонта, за которым удобно спрятаться. Если что-то начнется, здесь же закончится. Нет запутанных историй и темных уголков сознания. Ночь – причуда свободы. В тюрьме ее не бывает. Круглые сутки освещаются электрическими фонарями. Что сегодня модно в тюрьме, завтра станет модным на улице.

Зэк читает книги по психологии, особое внимание уделяется гипнозу. Он готовится к свободе, как женщина – к пляжному сезону. Старается изо всех сил, чтобы выгодно смотреться в отражении витрин. Запрещенные книги затягиваются контрабандой.

Кроме книг по психологии и НЛП в тюрьме популярны книги о том, как стать миллионером. Много книг, и все об одном и том же: мозги и деньги. В сознании зэка тема мозгов и денег компилируется в способы развода фраеров.

29

Этот зэк такой же, как все зэки: наученный горьким опытом изощренный ум. Среднему вольняшке с ним не совладать. Ну как может совладать жертва с хищником? Только если хищник пережрет до коликов. Только такой вред способна причинить добыча – вызвать несварение желудка. Этим зэк похож на зомби из фильма Джорджа Ромеро «Рассвет мертвецов». Он мечтает о воле, ведь на воле водятся вольняшки, а у них сладкий мозг. Вот почему зэков не выпускают большими партиями. Популярный тюремный миф о Золотой Амнистии остается несбыточной мечтой и переходит в разряд фольклора, а иначе миру Пиздец, что чуть не случилось холодным летом 53-го и в начале 90-х.

Для сохранения порядка вещей зэков выпускают малыми дозами. Мир мутирует и привыкает к неизбежному. Неизбежное не за горами. Достаточно поглядеть во двор любой многоэтажки, а там детишки, подражая блатному жаргону, говорят на приблатненном наречии, играются в понятия, и есть среди них свои смотряги и петухи.

Зэк освобождается и несет свое дерьмо на волю. Оно у него едкое после тюрьмы и быстро скапливается по углам, щелям, разъедает пустоты, как раньше его мокрота скапливалась по углам дворика для прогулок, меняя до неузнаваемости то, к чему давно привыкли. Так, он смотрит на девочку, девочка как девочка, а она ему вместо «Как тебя зовут?» говорит: «Чем занимаешься?» В тюрьме аналогично: «Кто по жизни, кто по масти? Кем был, кем жил?»

Вопрос вроде простой, и в то же время так сразу на него не ответить. Понятно, девочку интересует не имя. Имя – малоинтересное слово. Что оно дает? Ничего. Девочку интересует, доход у него или заработок. Ведь доход больше заработка и звучит солидно. В книге о том, как стать миллионером, так и написано.

«Доход – для игроков, баловней судьбы и счастливчиков, а заработок – для работяг, неудачников и трусов».

Девочка хочет знать: скучно с ним или нет, то есть не зануда ли он? Или же она из будущего, где нет имен, а есть навесы, тюремное подобие индейского имени, которым нарекали человека за заслуги перед племенем. Универсальное слово, штрихкод-идентификатор, совмещающий в себе все, что нужно для жизни в Пиздеце, – твое место и твое бабло.

30

Я отвечал: «Режиссер», и сразу реакция с двумя вопросительным знаками: «Правда??»

Ради этой реакции все затевалось. Слово «режиссер» дает самую лучшую реакцию.

«Ага», – говорил и широко улыбался.

Быть режиссером приятно. Я знал все их вопросы наперед. Одно и то же. Режиссер – всегда начало одного и того же продолжения. Девчонки велись на это слово как дрессированные. Для них я был не просто хорошим человеком, а хорошим человеком из кино, и необязательно хорошим. Кино, как известно, обладает свойством сказки или заветной мечты, а человек из кино – это почти сказочный персонаж, почти волшебник. Затем следовал закономерный вопрос: «А какие фильмы ты снял?» И я отвечал, не нарушая алгоритма: «Поехали ко мне, покажу».

Мы ехали, и я показывал.

31

Профессия режиссера загадочна. О ней ходят только слухи. Как он выглядит? Как угодно. Как я, например. У меня было все что нужно, чтобы притворяться настоящим режиссером. Деньги и транспорт. Я мог сыграть любого режиссера, даже знаменитого.

Знаменитых режиссеров мало знают в лицо. Они за кадром. Это актеры на виду, но режиссер самый главный. Без него «кина не будет».

Я играл в режиссера, как в детстве играл в войнушку. Верил, что настоящий, только фильмов не снимаю. Никто меня не проверял, и я врал как хотел. Самая лучшая профессия для тех, у кого нет профессии.

Я был ненастоящий, но жил веселей и разнообразней настоящего слесаря, мента или продавца бытовой техники. Даже веселей банкира. Он всего лишь раздутый бухгалтер, и деньги в банке не его, а взятые под проценты.

«Жизнь нудна. Рождаешься, немного живешь и умираешь, а обман, может быть, лучшее развлечение», – сказал брат Гримм, один из братьев Гримм (фильм «Братья Гримм», режиссер Терри Гиллиам).

– Чем занимаешься?

– Да так… слесарь.

Фальшивых слесарей и бухгалтеров не бывает. Кому интересно гулять со слесарем? А у режиссера все самое лучшее. Он может снять тебя в кино.

Так я жил в чужих мечтах, вытворял там всякое, пока не стряслось несчастье и клоунская жизнь, разорванная в клочья, не спустилась в унитаз. В животе поселилось ощущение пустоты. В один миг я стал тем, кем был на самом деле: никем.

После двух вопросов о семейном положении пошли вопросы о мечтах, но это были не те мечты, к которым привык. Это были фантазии о будущем.

33

«5. Кем видите себя через пять лет?»

Странный вопрос. На него никто не знает ответ, даже тот, кто его придумал. Так же и я, легко выдумывая прошлое, будущее выдумать не мог. Фантазии о прошлом легко цеплять на то, что было. Переплетать быль и небыль. Результат получался чуть красивей правды и чуть правдивей лжи. Я пропустил этот вопрос, чтобы вернуться к нему позже.

34

«6. Вы служили в армии? Если служили, то в каких войсках?»

Ответил, что служил, хотя это было неправдой. Но я знал тех, кто служил. Они рассказывали про армию, и я мог рассказать, что служил в самых лучших войсках. В таких войсках, что показывают в фильмах про войну. Я оставил скелет из понятия «Армия» и лепил на него фееричную фантазию о приключениях в горячих точках, боях с озверевшими боевиками, добавлял кровищи, отрубленных голов, погибших товарищей и якобы убитого мною мальчика, которого спутал со снайпером в кустах и теперь ночами терзаюсь и пью водку.

В будущем было пусто.

35

Я снова вернулся к вопросу о мечтах. Мечты – это грезы о будущем. Там не на что лепить и некуда цеплять, поэтому не знал, чего хотеть.

Пацан заметил мою паузу и обрадовался. Наверное, в этом месте анкеты тормозили многие, не только я.

– Думайте о прошлом как о будущем, – сказал он.

Я понял, почему он обрадовался. Ему нравилось произносить эту фразу вслух. Малолетка любил давать советы, а после этой фразы люди продолжали двигаться по анкете дальше, словно подчиняясь его воле, которая при помощи четырех слов меняла направление их мыслей. Это был дельный совет. На прошлое лепить умел.

36

«7. Самое плохое воспоминание о детстве?»

– Это еще зачем? – вырвалось у меня.

– Так надо, – сказал малолетка.

Вопрос о прошлом, но он труднее, чем вопрос о будущем. Воспоминаний о детстве еле набиралось на две-три картинки, и их просмотр умещался в несколько секунд.

Почему так происходит, почему так мало воспоминаний о детстве – сам не знаю. Иногда пытался что-то вспомнить, не только детство, что угодно, и твердо знал, что есть что вспомнить. Лет по десять детства у каждого найдется. Годы, терабайты воспоминаний. Но начинал вспоминать, и детство пролетало от начала до конца за одну минуту. Не только детство. Вся жизнь вспоминалась так же коротко – минута. Может быть, доказательство того, что времени не существует, следует искать в памяти?

Недавно прочитанная книжка или отсмотренный фильм – минута воспоминаний. Пятнадцать минут секса – минута. Даже десятисекундная драка удлинялась до минуты. Все воспоминания укладываются в минуту. Но когда воспоминания записывал или рассказывал, все менялось. Появлялись до неприличия раздутые и скучные мемуары. А мысленно всегда минута, будто кто-то делал невидимый монтаж, как в кино, вырезая скучное, затянутое и второстепенное. Но если бы мне довелось самому выбирать, что помнить, а что нет, то это были бы совсем другие воспоминания. Я не владел ситуацией даже в собственном мозгу, даже собственную память не контролировал. Что уж говорить о жизни в целом…

«ВСЕ В НАШИХ РУКАХ».

Об этом знают все, но в это мало верят. Не знаю, где эти наши руки, но это не те руки, что растут из плеч.

37

Вспоминались самые неожиданные моменты.

Например, вместо того чтобы вспоминать, как в детстве был на море, купался, загорал, ловил медуз и собирал ракушки (это вспоминается, но не четко, а общие планы и не сразу), в первую очередь вспоминается момент, как мы – я, мама и сестра – долго шли к морю. Пробирались через какие-то дворы, закоулки, а моря не было. Вдруг в просвете между деревьями я увидел море. Я закричал: «Море! Море!» – и побежал… а это была белая простыня. Сушилась на солнце. До моря было далеко. Минут пятнадцать.

Это воспоминание похоже на притчу или поучительный анекдот. Может, в этом все дело? Помнить только поучительные притчи и забывать все остальное? Даже если «все остальное» – очень приятные воспоминания.

38

Или, например, еду в раздолбанном трамвае сквозь пыльные пейзажи заводских окраин. За окнами дымят трубы и каркают вороны. Покосившиеся постройки, ржавые гаражи, закопченные окна, запах мазута, сероводорода и чьей-то перды. Ни одного приятного запаха. Ничего свежего. Все затаскано и трухляво. Рядом в трамвае трясется рабочий люд. Само слово «люд» навевает тоску. Все сплошь некрасивы, кривозубы и небриты. С виду будто от рождения калеки. Худые конечности покрыты кримпленовыми штанами. Штаны замызганы, в жирных пятнах и потертостях на заду и коленях. От людей исходит запах прогорклого сала, дешевого курева, недельного пота и гнилых зубов. Самое большое уныние вызывает неказистый лысоватый персонаж. Он маленького роста, пепельного цвета и глубоко несчастен, хотя сам этого не замечает. Он разговаривает с другим, таким же блеклым, как он сам, только повыше ростом. Их разговор самый нудный из всех, что мне доводилось слышать. Разговор о заводе, трудовых буднях и бухле.

Трамвай едет очень медленно. Так медленно, что бабка на велике его легко обгоняет. Поездка длится вечность. Кажется, мы никогда не доберемся до конца. Вечно будем трястись в этом сраном вагоне. Сто раз ездил в трамвае по этому маршруту, а запомнился только этот эпизод, в котором ровным счетом ничего не происходит. Только удручающая картинка.

39

Или первое вожделение, хотя никакого сексуального влечения в девять лет еще не было. Просто это классно – хватать воображаемую красотку и бросать ее на пол. Нам нравилось так играть, и мы мечтали, что когда повырастаем, то женщины будут настоящими. Мы будем их хватать, бросать на пол и смотреть на их голые попы. Сиськи и письки нас не возбуждали. Мы думали, что самое сокровенное в женском теле – это задница. Мы верили и надеялись, что в пятнадцать лет увидим настоящую голую задницу. Потому что в пятнадцать лет мы будем взрослыми дядьками, которым можно все. А пока мы только тренировались, как тренируются девочки, играя в куклы. Пятнадцать лет – это очень взрослый возраст, думали мы.

Когда нам стукнуло по пятнадцать, мы остались такими же детьми, которые ни разу не видели голых женщин. А когда мы стали совсем взрослыми, то поняли, что взрослых не бывает.

40

Что я мог рассказать малолетке? О каком страшном воспоминании из детства может идти речь? Я ему признался, что ничего не помню, ничего такого, что можно назвать по-настоящему ужасным. Было плохое, но чтобы самое плохое – такого не было. Не стану же я ему рассказывать о бабае или как меня напугала собака?

– Не помню, – сказал я ему.

– Так не бывает, – сказал он.

– Но я правда не помню.

– Если не вспомните, – сказал он, вдруг резко повзрослев, – то бесплатного сеанса не будет. Мы расстанемся, и вы никогда – слышите? – никогда не выйдете на новый уровень!

Он показал на обтянутую дерматином дверь у себя за спиной, которую я поначалу принял за убежище.

– И навсегда – слышите? – навсегда останетесь жалким неудачником.

Меня замутило. Слово «навсегда» в сочетании с «неудачник» при быстром повторении, вот так: «неудачник-навсегда-неудачник-навсегда-неудачник-навсегда-неудачник-навсегда» – сливается в шипящее звуковое дерьмо, напоминающее «несчастье».

41

Его последние слова посеяли сомнение. Я не хотел вспоминать, но вспоминал и боялся не вспомнить.

Мы сидели друг перед другом, мой взгляд блуждал по комнате, пока снова не уперся в малолетку. Передо мной сидел мальчик, а я, взрослый дядька, слушал его в надежде, что он откроет какую-то тайну, и я прозрею, и снова вернусь к веселой жизни, полной кинематографических приключений. Но кто откроет? Этот шкет?

Я чувствовал себя идиотом, который играет в игру, где меня делают идиотом и у всех серьезные лица, потому что речь идет о деньгах.

– Ладно, – сказал я, – к черту халяву.

Халява – это когда дают бесплатно: милостыню, похлебку, сеанс у психоаналитика. Встал и пошел к выходу.

Малолетка растерялся. Не знаю, какие у него были планы, знаю только, что он хотел развести меня на бабло и действовал тонко, но я прозрел.

– Подождите, – слабая попытка задержать меня. – Возьмите анкету, попробуйте дома.

– Засунь ее себе в жопу.

42

Рвота расплылась по полу. Я вспомнил, как обрыгался в детском саду. Все из-за молока. Нянечка заставила вытирать. Я вытирал, рыгал, вытирал и т. д. Моя рвота состояла из той дряни, которой нас кормили на обед. Так называемое первое, второе и третье. В животе оно смешалось, пропиталось слизью и желчью и вывалилось наружу.

Моя теперешняя рвота ничем не отличалась от детской. Воняла так же. Запах детства. Странное чувство дежавю посетило меня. Дежавю – это всегда странно, таинственно и малоизученно. Вспомнилась пословица про «Повторение – мать учения». Все пословицы, какие знаю, узнал в детстве. Потом они только повторялись.

43

Малолетка добился своего. Я вспомнил. В детстве я так обрыгался, что это стало моим самым первым воспоминанием, будто жизнь началась с блевотины.

Я спрашивал любого зэка, и оказалось, что я не один такой. Кто-то помнил себя с момента, когда ему в три года вырвали аденоиды, то есть о боли и крови. Кто-то с первого испуга и унижения, когда его, сидящего на горшочке, сильно наказали за то, что обрисовал фломастером обои. В любом случае жизнь каждого начиналась в одиночестве, с боли, слез, грязи и унижений, потому что жизнь начинается тогда, когда остается самое первое воспоминание. И часто – это воспоминание о том, как было плохо и никто не пришел на помощь.

44

С мерзким чувством, что забытое дерьмо возвращается, я покинул здание.

– Чертовы аналитики, – бормотал я, вытирая рот рукавом. – После них только хуже.

«Чертовы психоаналитики…»

Где-то я слышал эту фразу. Реплика из американского кино. Смешной фильм про неудачника, которого все достало. Он психанул, пошел к доктору, а потом, выйдя от него, сказал: «Чертовы психоаналитики! После них только хуже!»

Помню, он шел и матерился во весь голос, отражаясь в зеркальных витринах. Это выглядело стильно. Так стильно, что самому хотелось стать таким же незадачливым и очень злым, которого все достало. Он шел по улице в расхристанном пальто, а перепуганные прохожие уступали ему дорогу. Он был типичным неудачником из кино: небрит, слегка пьян и очень нервный, но весь кинозал завидовал ему (как он идет, как делает, как ругается) и мечтал стать таким же неудачником. Девочки влюблялись в него, я видел по глазам, и любили все полтора часа экранного времени, пока шел фильм. Мужчины, серьезные мужчины, у которых все в порядке, глядя на него, мечтали в одночасье растерять весь порядок и обрести такую же размашистость в движениях, словно он идет, а углы домов сами прогибаются, чтобы не мешать ему ходить и размахивать руками. Это все режиссер. Это он так устроил, чтобы люди завидовали неудачнику, чья жизнь сплошное дерьмо.

45

Я спускался с холма. Ноги сами несли. Ветер попутный, на душе легко, будто сделал дело и гуляю смело. Спускаться хорошо. Не нужно думать, говорить, ничего не нужно. Я отражался в витринах, орал и матерился, а перепуганные прохожие уступали дорогу. Все было как в кино про неудачника, которому я завидовал. Углы домов волшебно прогибались, а злые менты отводили взгляды в сторону. Тюрьма была далеко. Километрах в пятнадцати.

Я вспомнил о газете. Это все добрые силы. Это они подстелили газетку, чтобы я плавно спустился с горы. Без них я бы на нее не поднялся. Зачем же нужен малолетка? А для того, чтобы кричалось в кайф:

– Чертовы психоаналитики!!! После вас только хуже!!!

46

В тюрьме отобрали все книги. Менты сказали: «Не положено». Можно только две: Библию и Уголовный кодекс. У меня были разные книги, но такие, что на воле время от времени запрещаются. Библии и Кодекса не было. Мне разрешили оставить одну книгу в желтой обложке. Я сказал менту, что она, как Библия, тоже религиозная. Мент полистал, увидел на картинке толстого Будду с кругом вокруг головы, как рисуют на иконах, и снял запрет.

Стал я жить в тюрьме при помощи желтой книги. Она мне сделала всю отсидку. Из-за нее я видел все в желтом свете. Это была книжка про Будду и людей, которые ему подражали. Она состояла из мудрых фраз. Я открывал ее наугад и читал первую случайную фразу, от чего становилось если не хорошо, то лучше.

Белый цвет и черные буквы отвлекали от окружающей среды, слишком пестрой и болезненной для глаз. С красками был перебор. Они сильно перемешивались, и получалась грязь, похожая на рвоту. Желтая книга спасала от тошноты. Она была глотком чистой воды знойным днем на мусорнике.

47

Я был не один такой. Был там парень, он послушался ментов и выбрал Библию. Его окружали сплошь ангелы и бесы. Бесов было больше, почти десять к одному.

Другой тоже послушался ментов и выбрал Уголовный кодекс. Он выучил наизусть все законы и лазейки между ними. В тюрьме его прозвали Адвокатом. Адвокат долго сидел в тюрьме, почти дольше всех. Боролся за свободу. Чем больше боролся, тем дольше сидел.

Зэки жили при помощи разных вещей и воспоминаний, но в основном – при помощи телевизора. Они смотрели фильмы про бандитов, ментов и восточные единоборства. Потом, в своих разговорах, повторяли фразы из фильмов и подражали голосам актеров. Особенно Мелкий. Он считал себя бандитом и заехал в тюрьму за убийство. Повторил эпизод из фильма, где толпа малолеток забила насмерть отставного полицейского – ветерана вьетнамской войны и почетного гражданина городка. Его любимый фильм – «Бригада». Бандитский сериал. Мелкий, подражая главному герою фильма, разговаривал теми же словами, с теми же интонациями, что и главный бандит. Того, кто играет бандита, я знаю. Он не бандит и бандитом не был, в тюрьме не сидел, преступлений не совершал. Он актер. Играет чужие жизни и озвучивает чужие мысли. Перед тем как стать актером, был студентом. Учился подражать. Есть специальные заведения, где профессионально обучают подражать или повторять фантазии из чужих голов. Его отец тоже бандитом не был. Был актером, но без обучения в спецзаведениях. В свободное от самодеятельности время чертил чертеж в конструкторском бюро. Дедушка был мастером на заводе, где делают комбайны. Бандитов не видел, но слышал, что бывают такие в тюрьме.

Бандитские фразы, которые Мелкий любил повторять, придумал сценарист фильма. У сценариста схожая с актером история. Он просмотрел великое множество бандитских фильмов, в основном англоязычных, с гоблинским переводом, и захотел придумать свой, такой же бандитский, только лучше. Вышло хуже. В итоге Мелкий взял за основу своего существования результат чужой неудачи.

Глядя на Мелкого и на всех, кто живет в тюрьме, можно подумать, что настоящих бандитов не бывает. Такие же бандиты, как я – режиссер. Вся тюрьма забита такими, как Мелкий, и такими, как я.

48

Зэки подчиняются ментам. Менты подражают бандитам, которые подражают бандитам из кино. Менты слушают шансон и разговаривают как бандиты, потому что бандитскими фразами легче оскорбить и страшнее напугать. Иногда менты приносят журналы от религиозной общины Свидетелей Иеговы. Зэки, как дрессированные, разглядывают их. Подчиняются скуке. В журналах красочные картинки Царствия Небесного. Они выгодно контрастируют с тюремной серостью. На них приятно смотреть. Есть фотографии улыбающихся людей с чисто вымытыми волосами и красивыми белыми зубами. Люди разные, разных национальностей, полов и возрастов, но зубы у всех одинаковые: белые, как у негров, идеально ровные и чистые. Кто-то надеется, что зэки начнут подражать людям с красивыми белыми зубами, но зэкам, с их порченными чифирем и дешевым табаком пеньками, больно смотреть на красивые зубы. Они делают из журналов тарочки для самокруток и скуривают их.

49

Однажды принесли Библию на английском языке. Никто английского не знал, но взяли. Я обрадовался. Думал, буду учить английский при помощи Holly Bible. У нас была одна Библия на нашем языке. Ее читал Поклонник Библии. Обе Библии, наша и не наша, были отпечатаны в одном месте. Штат Мэриленд, США.

Зэки все непонятное священным не считают. Наша Библия занимала почетное место, обставленная и обложенная иконками, самодельными и настоящими. На самодельных иконках лики святых были узнаваемыми, с печатью недоумения, как у всех зэков.

Для понятной Библии выделили нару у окна. На ней никто не спал. Сделали что-то вроде алтаря. Там хранились священные для зэков вещи. Кроме всевозможных иконок, крестиков, ладанок и Библии там хранились четки, так называемые «монашки», фотографии чьих-то детей, девок, тетрадки с рисунками и стихами «Розы любят воду, а пацаны свободу…» и сигареты. Саму Библию, кроме Поклонника Библии, никто не читал, но была она целой и невредимой, а Holly Bible скурили. Для того ее и брали, чтобы скурить. Она была толстой, и хватило ее надолго. Бумага в ней тонкая, почти папиросная. Хорошая бумага для раскурки. Только живший при помощи Библии Bible не курил. Когда другой бумаги не было, он честно крепился.

50

Тонкой бумаги в мире больше, чем толстой. Тонкая нужнее. Она нужна для курения и подтирания задниц, поэтому ее больше. Из тонкой бумаги в основном делают сигареты, туалетную бумагу, газеты и библии. У Библии самый крупный в мире тираж. После денег, конечно.

Раньше люди жили без бумаги, при помощи перьев, деревяшек, железячек, косточек, камней, глины и шкур. Очень тяжело так жить. С бумагой легче. Библия – идеальная вещь, она из бумаги. Прочитать и скурить – это идеально.

Обычный зэк легко выживет на необитаемом острове с одним кипятильником, а если у него будет Библия, то он поработит весь мир. Еще идеальней – скурить не читая. Так делают почти все зэки: курят не читая. Табак в тюрьме – святое. Святое завернуть в святое и воскурить к небесам – это сакрально. Словно из древности, когда ничего не было, кроме огня и того, что горит в огне.

51

Сигареты вместо денег. То есть сигареты – это тюремные деньги, но в отличие от мирских денег, которые только представляют ценность, что лежит в хранилище и ее никто не видит, сигареты – это ценность, которую можно воскурить к небесам и получить за это толику кайфа. Поэтому нужда в ценности, находящейся в каком-то неведомом хранилище, отпадает.

Деньги в тюрьме можно обменять на сигареты, а за сигареты купить другие сигареты, немного еды или услугу из сферы услуг.

Зэки курят Библию, не читая ее. С дымом всасывают знания и не оскверняются ими. Не узнают нового и не строят вокруг себя новые схемы и формулы для подражания. Пользуются тем, что есть. Дешево и мудро. Их невежество мудрее всего самого умного, что я знаю. Я знаю, а они не знают. Живу с грузом и багажом, а они просто живут. Их бумага папиросная и легко горит, а у меня картон. Им легко, но было бы тяжело, если бы они курили Библию по своей воле, а они свободны от воли. Они зэки и курят, подчиняясь желанию накуриться, только и всего. Можно скурить миллион книг и остаться нищим духом. Таким нищим, чье Царствие Небесное, как в Библии написано: «Блаженны нищие духом, ибо их Царствие Небесное…»

Так и написано «…их Царствие Небесное…»

Если бы зэки читали Библию перед тем, как ее скурить, они бы знали, чье Царствие Небесное, но тогда они перестанут быть нищими духом. Кто-то их толкает куда надо. Если мудрость – это Царствие Небесное, то зэки несомненно мудры, сами того не ведая. Я же туда не попаду. Слишком много знаю.

52

Когда я был маленьким, то ничего не знал. Если бы в то время я умер, то Царствие Небесное было бы моим. Такой я был нищий духом, что, когда смотрел на ночное небо, видел только звезды. Созвездий не видел, потому что о созвездиях ничего не знал.

Теперь я взрослый, и когда смотрю на небо, то вижу Большую Медведицу, Малую Медведицу, Льва, Дракона, Лебедя, Млечный Путь, Кассиопею, Ориона, Рака, Скорпиона. Звезды перестали быть звездами, рассыпанными как попало, а стали угловатыми скелетами, обтянутыми воображаемыми шкурами античных существ. На самом деле созвездий нет, но я вижу, что они есть. Это все древние греки. Они долго пялились в небо и разглядели невидимые связи между точками. Соединили и получили фигуры, совсем непохожие на их названия.

Большая Медведица похожа на зараженного кубизмом сперматозоида. Кассиопея – на первую букву в международном обозначении туалета WC, а Орион – на структурную формулу бензола. Сейчас я взрослый, и Орион похож на бензол, а в детстве был похож на корявого снеговика без головы. Древние греки придумали, и с тех пор все, кто узнал, обречены пожизненно повторять за древними греками и видеть в небе то же самое, что видели они.

Сейчас я не могу спокойно пройти мимо вывески на магазине или нецензурной надписи на заборе – обязательно прочту. Я не хочу читать, но читаю. Они сами читаются. Куда ни глянь – везде, где есть буквы, я обречен их читать, потому что знаю буквы и знаю, как они складываются в слова. Я больше никогда не смогу, как в детстве, пройти мимо надписи на витрине или где-нибудь еще просто так, не читая ее. Нет здесь моей воли. Я потерял ее, когда научился различать всякие значки, придуманные людьми, улавливать закономерности, соединять их в структуры. Я не нищий духом. Всегда моя голова будет забита какой-нибудь дрянью, и эта дрянь не даст покоя. Меня не пустят в Царствие Небесное. Откуда взялась во мне эта дрянь? Неужели папа с мамой? Неужели они, когда читали мне первые книжки, учили буквам, цифрам и прочему, водили в планетарий, рассказывали о звездах и показывали созвездия, не ведали, что творят? Они думали, что спасают меня от жестокостей мира, что чем больше буду знать, тем легче буду жить? Они так думали, потому что так думали все и делали по инерции вместе со всеми? Потоку сопротивляться трудно. Особенно если думать, что поток – это очень хорошо.

Неужели малолетка прав? Ведь теперь куда ни глянь – везде решетки. В книгах – решетки букв. В небе – решетки созвездий. Везде, куда ни ткнуть, и вот – я в тюрьме.

53

Я спустился с холма, и будто все закончилось. Будто не было дядьки в расхристанном пальто, которому завидовал весь кинозал. Осталась только газета, доказательство чуда, послание добрых сил. Хорошее настроение улетучилось, остались только смутные воспоминания о малолетке. Вспоминать малолетку было неприятно из-за его дебильной фразочки «Ищите причину бед в себе».

Эта модная фразочка неслась отовсюду. Из динамиков проезжавших мимо машин, телевизоров, случайно подслушанных разговоров. В разных вариациях, но суть одна.

Одна девочка жаловалась на жизнь, а другая, как заправский психолог из воскресной телепередачи «Разберитесь в себе», говорила:

– Что ты жалуешься? Разберись в себе, и все будет нормально.

Я догадывался, что эта мысль навеяна богатыми жлобами, чтобы бедные жлобы не замышляли против богатых недоброе и думали, что сами виноваты. Придумали ее, чтобы обезопасить себя, как малолетка обезопасил себя от лохов, спрятавшись за широким столом на самой вершине холма. Это было так очевидно, что я смеялся. Так любой дурак мог стать психоаналитиком. Зачем тратиться на учебу в институте пять лет, чтобы потом на любой вопрос всем подряд говорить: «Вам плохо? Разберитесь в себе!»?

Эту фразочку знали все и все равно платили деньги, чтобы услышать то, что давно знали. Малолетка был таким же, как я в детстве, – нищим духом. Если бы он был таким же взрослым, как я сейчас, то не сидел бы на своем холме за широким столом. Он поступил по-детски: не тратил время и деньги на учебу, а сразу сыграл психоаналитика, и у него получилось. Так же и я могу сыграть: сидеть в кресле, курить шмаль и говорить: «У вас проблемы? Разберитесь в себе. Возможно, причина бед кроется в вашем детстве».

54

Возможно, добрые силы хотят, чтобы я стал психоаналитиком. Подсунули газету, привели на холм. Три раза бесплатно. Все для того, чтобы я увидел: любой дурак справляется с этим делом. Самая халявная профессия для тех, у кого нет профессии. Может быть, халявней режиссера.

– Чем занимаетесь?

– Я? Психоаналитик. У меня офис на холме.

Фальшивый режиссер настоящих фильмов не снимает, а фальшивый психоаналитик может заработать настоящие деньги. Наверное, добрые силы хотят, чтобы я стал фальшивым психоаналитиком и заработал настоящие деньги, чтобы снова стать фальшивым режиссером. Ведь чтобы быть фальшивым режиссером, нужны настоящие деньги.

55

Стать психоаналитиком просто. Достаточно снять офис на холме и дать объявление в газете. Я дал объявление в газету, в ту самую, что прибилась к моим ногам.

«СЕАНС У ПСИХОАНАЛИТИКА. БЕСПЛАТНО».

«БЕСПЛАТНО» выделил жирным шрифтом, чтобы бросалось в глаза.

Короче, я скопировал объявление малолетки, только ярче. Зачем изобретать велосипед? Все давным-давно изобретено. Добрые силы дали пинка, а мне осталось быть послушным.

56

Город большой. На семи холмах. Так говорят – город на семи холмах. Так прописано во всех рекламных проспектах для туристов.

«ГОРОД НА СЕМИ ХОЛМАХ!»

Число семь считается счастливым и привлекательным для людей, поэтому холмов семь, а не пять или восемь. Три средних холма занимает центр города. Старинные дома, похожие на дворцы. Высокие потолки, толстые стены, закругленные окна до самого фундамента. Памятники архитектуры и просто памятники. Магазины, кафе, рестораны. Здесь гуляет народ. Расслабляется, покупает, продает. Много красивых женщин. Мужчины тоже пытаются выглядеть красиво, но у женщин получается лучше. Один из центральных холмов пометил малолетка. Осталось два. На одном больница. На другом – университет. Возле университета ботанический сад, где гуляют онанисты. Остальные четыре холма не пригодны для офиса. Два крайних – промзона. Там дымят заводские трубы. Издалека и в плохую погоду холмы с дымящими трубами похожи на вулканы. Вершину шестого холма занимает стадион. Вокруг стадиона жилые дома. Панельные и блочные многоэтажки. В них жарко летом и холодно зимой. Седьмой холм – тюрьма.

57

Все, что у меня было, – это газета. Она меня выручила один раз. Заставила двигаться и подсказала, где достать денег, чтобы выкупить жизнь. Газета оказалась золотой, на все случаи жизни. Нужен офис на холме – и вот, пожалуйста, рядом с рекламой психоаналитика нашел объявление «Сдается в аренду помещение под офис».

Я позвонил. Офис на вершине холма – то что нужно, но дорого. Без денег все дорого. Снова полистал и обнаружил объявление о продаже автомобиля, а чуть ниже, наискосок, – о покупке гаража.

«Это не простая газета, – твердил я себе, – не простая».

Я ничего не знал наверняка, строил догадки, поэтому все принимал на веру, а иначе как жить? Без веры ничего не бывает. Так сказали в церкви. Меня занесло туда после того, как побывал у малолетки. Я не случайно туда попал. По пути домой стояла церковь. Она там всегда стояла.

Я верил газете – ее подбросили добрые силы. Самые неожиданные сочетания могут принести пользу. Я соединил прямой чертой два объявления – о продаже машины и покупке гаража. Так они стали связаны между собой.

Объявления о продаже и покупке – денежные объявления. Покупка-продажа, где-то между ними должно быть бабло. Я не верил глазам. Случайно или нет, но прямо посреди черты, что связывала оба объявления, прямо между ними, красовалась нескромная реклама о выдаче беззалоговых кредитов.

Это было совершенное чудо. Или научный подход. Может быть, случайность. Так должно было случиться, и так случилось – это я называю случайностью.

58

Увлеченный совпадениями, я соединял и соединял, словно прокладывал маршрут по карте. Таких неожиданных сочетаний в газете было много. Теперь нужно было что-то с ними делать, чтобы они принесли пользу.

Между «арендой помещений» и «скупаем семена подсолнечника» обнаружилась реклама «Жалюзи, шторы, гардины, ролеты и козырьки».

Прямо под «жалюзи» – яркое и броское: «Кондиционеры – акция!!!»

Дальше, в самом углу, – маленькое незаметное объявление: «Военторг: магазин уцененных товаров, все для офиса и рыбалки».

Следующая страница порадовала рекламой «Табак со всего света, кофе и прочее: оптовые и розничные поставки».

Рядом желтое объявление службы такси «Чикаго-911».

Здесь же – «Открытие бара Капоне». Рекламу украсила графическая голова щекастого парнишки в шляпе и сигарой в зубах.

Дальше – реклама оружейного магазина «Шериф».

Между «Шерифом» и «баром Капоне» – «Студия полиграфии: наружная реклама, визитки, флайеры и каталоги».

В этой газете было все что нужно. Я не знал, какая во всем этом польза, но знал, что скоро узнаю. Я соединил все что мог, и в газете не осталось ни одного свободного объявления. Всем нашлась пара. Расчерченная линиями, она напоминала небо в решетках созвездий, каркасы мифических существ.

59

В тюрьме не видно звезд и созвездий. Ночью гулять не водят, а в решку светит мощный фонарь. Однажды ночью, лежа на наре, я думал о том, как хорошо сейчас во дворике для прогулок. Не видно решетки и замызганных серых стен.

Ночью все одного цвета и сливается в одно пятно. Только звезды светят ярко, как в планетарии. В планетарии лектор водила световой указкой по звездам на потолке, и я видел, что разбросанные как попало звезды соединяются линиями и получаются фигуры. Затем, на настоящем небе, папа показывал Большую Медведицу, Кассиопею и т. д. С тех пор звездное небо не звездное небо, а набор геометрических фигур.

60

Сразу с воли меня поместили в этапку. Камера на двадцать нар. Специальная хата для тех, кто заехал в тюрьму со свободы. Люди с остатками вольного воздуха, без тюремных воспоминаний и привычек. Утром я пил кофе в кафе, а в обед – чифирь по два глотка на брата из одной кружки, по круговой традиции.

Мне не хватало шампуня. Волосы быстро пачкались. В них моментально въелась тюремная грязь. Провонялся казенным домом, а одежда, растеряв вольный лоск, завяла, как цветы.

Все вокруг было надтреснутым и щербатым. Пахло тщетой и пердой минувших дней. Разбитые окна, вонючий дальняк, грязные стены, ржавые нары – такими они были всегда, новыми их никто не видел. Воздух спертый, а значит, мертвый. Комары не залетают, только мухи, но не мухи, что на говно садятся, а маленькие плодовые мушки дрозофилы, над которыми ученые ставят опыты, выводя мутагены.

Я думал о бациллах и лишний раз боялся дотронуться до поверхности. Повсюду сновали маленькие серые мышки, не больше наперстка. Такие же ручные, как большие белые лабораторные крысы. Заползали в штанину и выползали из рукава. Никто их не трогал. Подкармливали крошками пайкового хлеба и говорили, что они такие же, как мы.

61

Этапка была как мое настроение. Люди были некрасивыми и ассиметричными, как калеки. Для них я тоже был калекой с грязными волосами.

Волосами мучился очень сильно. Голова чесалась, жир капал за воротник, и спина потела. Голову брить не хотел. Свобода не полностью выветрилась из моих пазух, и расстаться с волосами было так же трудно, как смириться с тюрьмой. Пусть грязная, но прическа, а не зэковский череп с буграми и шрамами.

В хате было девять человек. Все разные, как в структуре классической пьесы. Я один имел со всеми что-то общее, будто меня расчленили на восемь частей и я стал общим знаменателем для всех восьми. Я представлял себя аккордом или мелодией из восьми нот. Видел со стороны свои разные стороны, будто хату наполнили кривыми зеркалами. Лишних не было, и одинаковых тоже. Я мог, если бы искренне поверил в это чудо, так и называть их: Псих, Дурак, Конченый, Наркоман, Гнида, Тихий, Громкий, Ублюдок.

После того как оказалось, что я нахожусь в своей голове, как матрешка в матрешке, а стены – это кости черепа, тюрьма перестала быть мрачным местом и превратилась в дурдом. Меня окружили люди, которые были частями меня, особенно когда засыпал и слышал их голоса сквозь сон. Они чутко реагировали на мое настроение, как ласточки на погоду, но считали себя полноценными людьми со своей волей и собственным мнением на то, что нравится и не нравится. Меня подмывало сказать им, что они всего лишь мои отражения, но я боялся, что они не поверят и начнут против меня войну. Я знал тайну и молчал, а они жили своей жизнью, а на самом деле – моей.

Это не фантазия. Все происходило не в выдуманном прошлом или неизвестном будущем, а в настоящем. Я успешно проверял. Ставил эксперименты и убеждался, что я – волшебник. Я грустил – и все грустили, а думали, что грустят от своих печалей. Мне хотелось знать, что их гложет. Оказалось, то же, что и меня. Я хотел на волю, и они хотели. Боялся будущего – они тоже. Все совпадало. Они рассказывали друг другу истории и жаловались на жизнь: «Не мы такие – жизнь такая», не подозревая, что разговаривают теми же фразами и словами, какими пользуюсь я. Мое настроение улучшалось – и они взбадривались, а думали, что от чифиря. Я задумчивый лежал, смотрел в грязное оконце – и все затихали, тихо перешептывались.

Я не был в центре. Не люблю быть в центре. Был в стороне. Почти не разговаривал. Меня не замечали даже, когда ходил на дальняк и шумел водой. В остальное время лежал на наре. Когда не спал, то наблюдал, а они суетились. Никто не догадывался, откуда исходят лучи, и о лучах не догадывались. Я опасался, что наша связь нарушится, когда в хату заедут новые люди. Зря опасался. Лишние здесь не появлялись. Я распадался на двенадцать, четырнадцать, восемнадцать частей. Когда терял контроль над собой и мысли становились агрессивными, бывали стычки. Чем сильней был сосредоточен, тем неуправляемей становились люди. Я понимал, что гневаться на них так же глупо, как гневаться на свои мысли. Привязываться к ним такая же глупость.

Шероховатости были, но они разглаживались. Я снова грустил – и все грустили. Спал – и все исчезали. Сидел, думал – и все зевали. Кто-то заводил жалостливую историю про друга, который отсидел от звонка до звонка, вышел на свободу и попал пьяный под трамвай. Кто-то рассказывал про девушку, которая, чтобы вызволить парня из тюрьмы, отсосала у всего райотдела от начальника до дежурного. Парня не выпустили, он отсидел, вышел и простил ей все. Стали они жить счастливо и не вспоминать. Все единодушно согласились, что девушка хорошая, только шлюха, а парень мудак, но молодец, что простил. Таких историй было много. На воле такие истории не рассказывают. Это все истории о людях, которые попали в тюрьму и вышли на свободу. Именно такие истории я хотел слушать.

62

Я думал, что схожу с ума. С желтой книгой все устаканилось. В ней было написано, что это порядок вещей: все вещи складываются по порядку. Даже хаос – такой порядок. Одно только не складывалось: если я волшебник, то почему до сих пор в тюрьме?

На ментов и вертухаев не расчленялся. Они сделаны из другого теста. Они были частью декораций, как щербатые стены и вонючий дальняк.

63

Желтая книга помогала. Когда я брал ее в руки и что-то читал, то всегда вспоминал газету. Газета стала моей картой. Путеводной нитью Ариадны. Я помню мифы Древней Греции из детства. Мама читала книжку про Ясона и двенадцать подвигов Геракла, а потом я сам читал, когда выучился читать. Теперь сравниваю газету с путеводной нитью, картой и волшебным клубочком Иванушки-дурачка. Эти сравнения вселяли надежду на чудо и на все, что не просто так, а идет из древности и проверено временем.

64

Деньги взял у ростовщика. В старые времена, когда люди ездили в каретах и на лошадях, существовали конторы, где деньги давали в долг под проценты. Назывались такие конторы ростовщическими. Там сидел старый еврей или старушка-процентщица со своей отсталой сестрой. Они давали людям деньги в долг с условием, что те вернут им больше, чем взяли. Но мне было плевать на долги. Тюрьма была страшнее.

Сегодня такие конторы называются «кредитными союзами». Сидят там симпатичные девицы и мармеладными голосами разговаривают по телефону. Я позвонил в одну такую контору по объявлению между куплей и продажей. Ответили сразу. Согласились выдать сумму. Небольшую, но достаточную для аренды офиса, и еще останется на всякие мелочи.

– А в чем подвох? – спросил я.

– Ни в чем, – ответила девушка, голос у нее был приятный, как у секса по телефону. – Ни в чем, – сказала она. – Мы даем, а вы возвращаете.

– А если не верну?

– Вернете. – Ее тон был ответом на все вопросы.

– Когда можно подъехать за деньгами?

– Когда угодно. Мы работаем до шести.

Я подъехал.

Выдали не сразу. Сначала задавали вопросы, как в анкете у психоаналитика.

– Как вас зовут?

– Чем занимаетесь?

Все по старому сценарию.

Передо мной сидела девушка. Красивая. Не такая, как я представлял, но красивая. Маленький рот, тонкие губы, но не противные, большие глаза, спрятанные за плоскими стеклами прямоугольных, как у Берии, очков. Такие очки носят девушки с нормальным зрением, чтобы выглядеть умно.

– Чем занимаетесь?

– Я режиссер.

– Правда??

– Ага.

Получив деньги, я написал расписку, что согласен со всеми условиями.

65

После аренды офиса осталось еще на мелкие расходы. Старая футболка, джинсы и кеды уже не устраивали. В военторге купил костюм. Легкий летний костюм металлического цвета. Пара: пиджак и брюки. Купил шляпу, за которую не станут крутить пальцем у виска, потому что шляпы давно не в моде. Эта шляпа была что надо. Купил кондиционер и жалюзи, бутылку «Green Label», коробку сигар «Kohiba», длинные спички «Dunhill» и стакан с толстым дном. Все нашел по объявлениям «Табак со всего света», «Кондиционеры – акция!!!», «Шторы, жалюзи, гардины».

В студии полиграфии заказал визитные карточки. Мое имя белым по черному, адрес и телефон. В оружейном магазине «Шериф» приобрел муляж кольта сорок пятого калибра, как у Грязного Гарри.

В офисе был туалет. Совмещенный санузел: раковина и унитаз. Дверь в уборную обтянул черным дермантином. Издалека она казалась кожаной. Перед дверью поставил широкий стол. Прибил табурет к полу в метре от стола. Переоделся в костюм, надел шляпу, взял штук пять сигар из коробки, сунул их вместе с визитками в нагрудный карман, а в другой карман спрятал сложенную вчетверо газету. Без нее теперь никуда.

Справа визитки, слева газета. Получилось подобие бронежилета. От пули он не спасет, но сделает мою грудь могучей, а фигуру внушительной. Хотелось говорить хриплым баритоном и цельными устоявшимися фразами, как герои кино.

Мне все казалось, что на меня кто-то смотрит, какой-нибудь зрительный зал следит за каждым моим движением и кайфует оттого, что видит. Я старался не разочаровывать его, и мои движения, от походки до мимики и поворотов головы, были продуманы до мелочей.

Мысленно я ставил себя на место зрителя и представлял, как выгляжу со стороны. Мне хотелось думать, что в зрительном зале сидят добрые силы. Они смотрят, как я делаю, и слегка завидуют парню, жизнь которого сплошное дерьмо.

66

Одетый во все гангстерское времен сухого закона, наведался в бар «Капоне». Как раз попал на гангстерскую вечеринку «Чикаго тридцатых».

Без проблем преодолел фейс-контроль. Приняли меня за ряженого, который нарядился в гангстера, чтобы пройти бесплатно. Газета, сложенная вчетверо, грела мое сердце. Я видел, что она помогает, и больше не сомневался.

Пройдя к барной стойке, показал бармену pease. Бармен все понял и налил виски на два пальца. Из дозатора плавно потекла бурая жидкость, похожая на бензин. Если ее выпить, то сразу становится ясно, зачем ее пьют и закусывают сигарным дымом. Поискал глазами отражающую поверхность. Зеркальная стенка, уставленная бутылками, – то что нужно. Пора завязывать знакомства и дарить визитные карточки. Скоро газета с моим объявлением выйдет в свет, и карточки обретут двойную силу. Оставил бармену с чаевыми пачку визиток – пусть полежат. Подхватил стакан и ушел вглубь зала.

Становилось многолюдно. Шляпу снял и бросил на свободный столик. Голова тонула в облаках табачного дыма. Виски медленно убывало. Людей становилось больше. Я их мысленно соединял, как рекламу в газете. Вскоре всех опутал своей паутиной и уже знал, к кому подойду в первую очередь, к кому – во вторую, а с кем связываться не стану.

Я сидел, смотрел, курил и пил, а люди прибывали и прибывали. У меня началась маленькая клаустрофобия. Я испугался, что в тесном помещении начнется давка. Люди теснились, но двигались потоками, друг другу не мешая. Это напоминало копошение червей. Когда черви копошатся, то не давят друг друга, им это нравится. Здесь было как у червей. Царило суетливое возбуждение. Все из-за девушек. Их было много. Для них вход всегда бесплатный, специально, чтобы приманить парней, для которых вход всегда платный. Это хитрая стратегия: парням платно, а девушкам бесплатно. Благодаря стратегии выдерживались идеальные пропорции: немногочисленные парни возбуждались от большого количества девушек, а многочисленные девушки – от малого количества парней.

Администрация клуба убивала двух зайцев. Привлекала денежных мальчиков и экономила на охране порядка, потому что действовал природный порядок вещей, когда вещи будто сами складываются по порядку, друг другу не мешают, а всеобщее возбуждение отбивается звонкой монетой. Так наглядно бабло побеждало зло.

Девушки в основной массе клубились на танцполе, старательно изгибаясь телами. Парни сидели в красных креслах лаунж-зоны, экономно потягивая сложные коктейли или простое пиво из высоких бокалов. Глядя на девушек, они выбирали самых способных.

Парней было мало, и они могли себе позволить выбирать. Никто им не мешал. Вся нищая шваль осталась за бортом. Денежный фильтр на входе отсеивал лишних, и внутри получалось красиво, как инь и ян – древнекитайский символ гармонии. На него можно было дрочить. Я впал в легкий транс. Возможно, сказалось выпитое натощак. Потекли уютные мысли, что все к лучшему в этом лучшем из миров и как разумно и прекрасно устроена вселенная.

Люди из администрации, несомненно, мудры, раз до такого додумались. Мудры, как вождь, придумавший деньги, и малолетка, засевший на холме. Что-то они знали, чего другие не знали, а только догадывались.

67

Я полез в карман за сигарой. Газета, плотно хрустнув, напомнила, что это она привела меня в клуб, где я увидел красивый инь и янь. Люди из администрации. Надо с ними встретиться и поговорить. Наверное, добрые силы хотят, чтобы я открыл собственный ночной клуб, и показывают, как это сделать, а малолетка нужен для того, чтобы я сюда пришел.

Окрыленный новой идеей, я допил последние капли и приготовился начать. Но пришел диджей и все испортил. Он завел громкую музыку. Смесь техно-хауса с вкраплениями бензопилы и автоматных очередей. Копошение обрело ритмичность, похожую на сердцебиение. На него навесили всяких красивостей, но масса двигалась, подчиняясь гулкой барабанной дроби, понятной даже глухому. Простейшее бесконечное повторение одной ноты. Танцполе вздымалось и опадало. Я закрыл глаза и почувствовал, как мои внутренности дрожат крупной дрожью, словно в грудь вживили большой динамик.

Мое сердце следовало за музыкой. Музыка ускорялась, и сердце стучало быстрей. Замедлялась, и сердце почти останавливалось. Внезапно прерывалась на мгновения, и сердце, споткнувшись о тишину, замирало, повиснув в груди на тонкой нити. Ритм становился рваным, и у сердца начиналась аритмия. Диджей в наушниках прыщаво гримасничал и кивал в такт своей гидроцефальной башкой. Я подвергся маленькой паранойе и поверил, что моя жизнь зависит от прыщавого подростка за микшерским пультом. Микшерский пульт превратился в пульт управления моим сердцем. Я боялся, что он остановит музыку и выключит мою жизнь. Стараясь двигаться невпопад, чтобы разорвать музыкальные нити, делающие из меня марионетку, я ринулся в самую гущу танцполя. Все вокруг рифмовали, а я занялся простой, серой, сбивчивой прозой жизни. Взялся раздавать визитки. Я их рассовывал куда попало. Никто не брал, но я настаивал. Просовывал в щели и складки одежды, как щипач, незаметно возвращающий награбленное, надеясь оставить о себе добрую память.

Я был нарушителем или тараканом, которому медведь на ухо наступил. Музыка была громкой, но мои действия были нелепыми, и мало-помалу я приходил в себя. Раздача визиток отвлекла от паранойи, и прыщавый диджей больше не контролировал мое сердце.

Музыка продолжала стучать в мою грудь, но теперь музыка следовала за сердцем, а не наоборот. Усталый, я вернулся за свой столик. Столик был занят, а шляпа убрана на стул.

68

За столиком сидели две подружки. Первая и вторая. Было заметно, что пришли они без парней, прельстившись халявным входом, и теперь искали, кого бы развести на выпивку и на пожрать.

Чтобы чем-то занять руки, я снова достал сигару. Курить не хотел, но сигара делала меня бывалым дядькой, и в отражении я выглядел неплохо.

– Стоит занять чем-нибудь рот – и совсем другое дело.

Кто это сказал? Мужской голос. Рядом никого не было, кроме двух девах.

Я разговаривал сам с собой. Эта привычка досталась от матери, как цвет волос, группа крови и врожденные дефекты. Моя мать разговаривала сама с собой, и я разговариваю сам с собой. Это не монологи, а диалоги. Обычно это воображаемый мудак, с которым ругаюсь. Или флирт с воображаемой красоткой. Например, я постеснялся кому-то набить морду или побоялся признаться в любви, а мозги продолжают сочинять, что было дальше, если бы да кабы… В этот раз я разговаривал с малолеткой. Точнее, я слушал, а он говорил. Обычно в таких разговорах слушает воображаемый мудак, ибо ему нечем крыть. Здесь же было наоборот.

Малолетка: «Есть много вещей для рта, их продают в магазинах. Сигареты, конфеты, леденцы на палочке, но сигара что-то особенное, да? Знаешь, что это такое? Табачные колбаски, которые дорого стоят, дороже, чем все остальное для рта».

С эмблемы бара улыбался щекастый парнишка в шляпе. Его пухлые губы сжимали палку дорогой кубинской колбасы.

«Это Аль Капоне, – сказал малолетка. – Главарь чикагской мафии. Альфа-самец – крутой среди крутейших. Он предпочитал сигары всем остальным вещам для рта. На всех фотографиях Аль Капоне с неизменной сигарой в зубах.

Если молодому Капоне добавить морщин, то получится старый Черчилль. Не замечал? Оба предпочитали сигары и были похожи на губастых буржуинов из сказки про Мальчиша-Кибальчиша: маленького мальчика в буденновке, зверски замученного губастыми буржуинами, – такими круглоголовыми, лысыми, пузатыми человечками в черных цилиндрах и фраках.

Кубинские лидеры Фидель Кастро и Че Гевара не были буржуями, они были повзрослевшими кибальчишами, но курили сигары и не стеснялись, ибо знали, что сигара преображает всякого мужчину, делает его мужественным в отражении витрин и на обложках TIME, так же, наверное, как huy во рту преображает женщину, делая ее женственней, а безобразную женщину – желанней.

«Женский ebalnik и член – это вечная тема, как любовь и звездное небо», – так говорил Рокко Сифреди, а он знал, что говорил.

Если Рокко не прав, тогда почему на девушек, делающих минет, хочется смотреть бесконечно, как на пламя свечи, морской прибой и человека, занятого любимой работой? Недаром huy в переводе с монгольского – колбаса, а значит, сигара – это huy табачных листьев. Получается, что самые крутые дядьки, которые курят сигары, – это девушки, сосущие huy? Видимо, это не просто совпадение, ведь и сигарный дым такой же густой и жемчужно-белый…»

Ну все. Хватит.

Он мог долго рассказывать, но это было слишком.

– Привет, – сказал я.

– Привет, – ответила первая, а вторая промолчала.

– Я здесь сидел. Это моя шляпа.

– Мы знаем, – сказала первая, и я понял, что первая будет говорить, а вторая слушать. – Прикольная шляпа.

– Хотите сигару? – спросил я.

69

Первая взяла сигару и подкурила от моего огонька. Она затянулась, но не так, как затягиваются сигарой. Сигарой не затягиваются. Дым от сигары густой и вязкий, как клей ПВА. Девушка привыкла курить сигареты, а у них дым как ослиная моча по сравнению с темным пивом. Она затянулась, и ей стало дурно. Густой дым глубоко въелся в легкие, так глубоко, что она испугалась, как в первый раз, когда ее лишали девственности. Она замерла. Внутри что-то нарастало, какой-то протест. Вид у нее был такой, словно ее обманули. Обещали одно, а подсунули другое, а она, дура, повелась и теперь не знает, что делать. Возмущаться и плакать? Или облизнуться и жить дальше? Остановка длилась мгновение, мыслей пронеслось миллион. Ее глаза заблестели и покрылись розовым туманом. Миллион микроскопических капилляров лопнул одновременно. Между черенком сигары и резко повлажневшими губами повисла нитка слюны. Сигару она держала как микрофон, но песен не было. Мгновение – и сухой, как треск, душераздирающий кашель вновь запустил мир. Он зашевелился с суетой, какой прежде не было. Девушка подурнела. Из глаз брызнули слезы. Пыль и влажность, повисшая в воздухе, прилипла к волосам. Миленькая свеженькая дурочка превратилась в немытую простоволосую дуру. Нечто мужиковатое проступило в уголках ее рта. Белая кожа вокруг глаз состарилась, на шее выступили вены, пальцы пожелтели от никотина. Сквозь лицо проявилась старая ведьма: ее мать или бабушка, или печать скорой кокаиновой смерти. Все, что скрывалось за тупой красотой молодости, вылезло наружу. Визаж не спасал. Пудра не маскировала, казалась лишней, как мука на потной роже мельника. Нос удлинился и заблестел. Сигара вывернула девчонку наизнанку, показав всем ее возможную старость. Глядя на нее, хотелось сказать: «ФФУУ!»

«Это не сигара, а волшебная палочка. Разоблачающая замаскированных сук», – подумал я.

70

Вторая, видимо, не была сукой. Она хлопала первую по спине и смотрела на меня так, будто я задушил котенка. От этого ее взгляда очень сильно захотелось ей понравиться, но было поздно. Когда происходит что-то не так, как хочется, начинаю зевать. Это сигнал к перезагрузке: пора сваливать.

По пути к выходу увидел свои визитные карточки на полу. Мое имя белым по черному, затоптанное и заплеванное.

Выйдя на улицу, несколько раз продышался. Свежий воздух и новый кислород. Это было как утро вечера мудренее. Куда ни глянь – паскудно и мелочно. Люди толпятся перед входом, мечтая попасть в гадюшник, где под ногами валяются мои визитные карточки. Они думают и что-то хотят, но не в курсе, что пришли они сюда, чтобы сложиться в красивый инь-ян.

Вот они стоят в одной очереди, ждут своего часа. Переминаются с ноги на ногу в ожидании чуда. Предвкушение возбуждает. Но настоящее возбуждение начнется, когда они войдут внутрь, пройдя сквозь денежный фильтр. К этому они готовились всю неделю. Владелец бара, кем бы он ни был, настоящий гений. Потомок вождя и родственник малолетки. Заставить кучу людей ломиться в тесный, пропахший саками и рвотой клуб, да еще так, чтобы они думали, будто им несказанно повезло, – это надо уметь. Я тоже хотел так уметь и вернулся назад.

71

Владельцем оказалась женщина.

– А я думал, что вы мужчина, – сказал я.

Она сделала вид, что не услышала, а я сделал вид, что ничего не говорил. Вместе мы сделали вид. Это нас немного сблизило.

Встретиться с владельцем бара оказалось просто. Я сказал бармену, что хочу поговорить с хозяином, и он показал на компанию женщин в глубине лаунж-зоны.

– Вон та, с короткой стрижкой.

Она сидела с двумя подружками ее возраста и курила кальян. В ее облике было что-то алькапоновское, как если бы Аль Капоне был женщиной и у него была внучка. Рыхлые дамы сидели на подушках, растягивая рты в жаркие подобия улыбок. То есть они не улыбались, а делали вид, что улыбаются. Вместе они делали вид, и это «вместе» их сближало. В их закутке было душно и густо пахло косметикой на основе масла жожоба. То и дело они прыскали со смеху безо всяких причин.

Принюхавшись и присмотревшись, я усомнился в гениальности хозяйки, но знал по опыту, что самые неожиданные сочетания могут принести пользу.

– Можно к вам присоединиться, девочки?

«Девочки» уставились на меня как на проигранную в карты звезду микрорайона. Я физически ощутил жирные пятна от их ртов на моих поверхностях. Инстинктивно приняв позу Гитлера, вспомнил фильм Михаила Ромма «Обыкновенный фашизм». Ромм издевательским тоном обращал внимание зрителей на привычку Гитлера прикрывать руками причинное место. В тот момент я был Гитлером, а они – другими, кто смотрит на него.

Говорят, внешнее компенсирует внутреннее, а иначе объект разорвет в клочья. То, что сделал Гитлер (война, лагеря, автобаны, газенваген и «Фольксваген-жук»), лишь малая компенсация тому, что он чувствовал. Это сверх-ад. Я его немножко познал, словно пригубил отдаленный его аромат, заглядывая в жирные рты трех расфуфыренных теток. Всего пара молекул, а вставило как от нашатыря.

72

Я уже давно сидел на их подушках. Разговаривали ни о чем: сплошные «хи-хи», «ха-ха». Их руки гладили мои бедра. Длинные, широкие, маникюренные по-французски ногти яркими жуками ползали по моим ногам. Время бездарно утекало. Я почти видел, как оно засасывается в их клоунские рты. Вот почему они так много болтали. Они жрали мое время.

Мы болтали о каком-то сельском хозяйстве. Я вскользь упомянул, что знаю одну контору, закупающую семена подсолнечника, и продиктовал вычитанный в газете адрес и телефон. Оказалось, что до бара «Капоне» здесь была пельменная, а хозяйка была заведующей. Потом волшебным способом стала собственницей, не заплатив ни гроша.

– Почему «Капоне»? – спросил я.

– Это мой сын придумал. Он здесь всем заправляет.

Так вот кто гений.

– А где он?

– Ты его видел. Он диджей.

– Понятно.

Еще один малолетка.

Резко, как после щелчка пальцев, мне стало скучно. Я перестал думать о том, что нравится. Думал о том, что не нравится. Дурная трата времени – гениев не бывает, а есть везунчики, которым повезло совпасть по форме и весу с дырочкой и ячеечкой в том месте, где выгодней всего. Весь порядок вещей, сложившийся в красивый инь ян, сложился сам, как всегда складывался без посторонней помощи. Надо было посетить другие заведения, чтобы увидеть то же самое. Ушлая мамаша, прыщеватый сынок, пара-тройка завистливых подруг – все вместе называется халява, милосердие и милость. Я не любитель ходить по клубам – вот и попался. Надо было сразу уйти, а не смотреть, как тетки жрут мое время. Но тетки жрали не только время, а что-то еще. Что-то такое, от чего пропала моя легкость, с какой обычно посылаю нахуй. Чем дольше сидел с ними, тем труднее было сбежать. Будто кто-то стоит сзади и давит на плечи.

Выручил естественный ход событий: я обрыгался. К их душному жожоба подмешался мой запах детства. Он был сильнее всех запахов на свете, ведь это самое первое в жизни, что я помнил. Он привел меня в чувство и разрушил их жлобские чары.

73

Единственным лучом света в темном царстве рыхлых сук был вопрос: «Чем занимаешься?»

Я любил этот вопрос. Он меня заряжал. Он был штекером, а у меня был штепсель в виде ответа: «Я? Психоаналитик. Вот визитка».

Впервые в жизни я говорил о себе правду. Не сочинял яркую сказку о прошлом, а правду. Самуил Маршак и Агния Барто не врали: правду говорить приятно.

У меня был реальный бизнес, офис на холме и реклама в газете. Но моя правда невероятно звучала и вызывала только улыбку. Хорошо, что я позаботился о визитках. Печатному слову, где бы оно ни печаталось, верят охотнее, чем сказанному вслух. Если я зайду туда, где бывают люди, и скажу: «Я космонавт», подумают, что я идиот. А если покажу удостоверение космонавта или хотя бы визитную карточку, никто не станет сомневаться, что я летал или полечу в космос. Ведь не все настоящие космонавты по-настоящему летали в космос, но у них есть настоящие бумажки, где написано, что они настоящие космонавты. Моя правда подтверждалась бумажкой.

У меня был диплом психотерапевта, сделанный из настоящего диплома специалиста по химическим технологиям огнеупорных неметаллических и силикатных материалов. Его сделали там же, где визитки.

74

Из бара ушел поздно. Вызвал такси «Чикаго-911». Решил переночевать в офисе, чтобы обжиться. Оставил таксисту несколько визиток. Пусть раздаст или выбросит в окно. Ветер тоже может пригодиться.

Приехал. Открыл дверь, вошел. Сквозь жалюзи просачивался яркий свет и ложился ровными полосами на стену. Я увидел свою тень на полосатом фоне. Смотрел на нее, не снимая шляпы. Достал пистолет. Тень зашевелилась. Не моя, а гангстера из Чикаго тридцатых годов.

Я здесь, с игрушечным пистолетом, а он – в Чикаго тридцатых годов, с настоящим кольтом сорок пятого калибра, а тени у нас одинаковые. Мы смотрим на одну тень, разделенные временем, как влюбленные, разделенные континентами, видят одну луну.

Я боялся сойти с места или как-то по-современному пошевелиться, чтобы не спугнуть магию. Свет и тень. Что еще нужно человеку для счастья?

75

Двумя днями ранее я не знал, что делать, и хотел повеситься, а сейчас я господин в костюме и шляпе. Карманы набиты визитными карточками, которые при желании превратятся в деньги. Одежда пропахла сигарным дымом, а в мой офис на холме свет просачивается сквозь жалюзи. Раньше было понарошку, а теперь по-настоящему. Я психоаналитик. Ко мне придут люди. Я им буду рассказывать, как жить, как делать. Они будут ловить мои слова, впитывать советы. Те слова, что раньше слышали бесплатно, станут для них платными. Это ли не чудо?

Я дрожал от предвкушения. Я был посвященным в тайну, которую никто не знал, словно я среди спящих в палатке летнего лагеря. Вечером все нажрались и спят. Один я не сплю. Ползаю по спящим. Делаю что хочу, а они не просыпаются. Лапаю девок, пинаю пацанов, ведь никто не узнает. Все спят, а если кто проснется, то подумает, что я – сон, и снова уснет. Я могу делать все что захочу, пока все спят. Спрятать вещи, разрисовать фломастером чье-то лицо, поменять спящим позы, уложить недоступную красотку между двумя прыщавыми задротами, которые наяву даже мечтать не смели о таком счастье. Много всякого. А когда они проснутся, то никогда не узнают, что их кое-что связывает. Я главный в этом сонном царстве. Но если еще кто-то не спит, то мне не повезло. С ним придется делиться или притворяться спящим. Все спали, кроме этого малолетки. Но он не знал, что я тоже не сплю. Значит, я на шаг впереди.

На малолетку я больше не сердился. Он, конечно, молодец – раньше меня додумался стать фальшивым психиатром. Сам бы он не додумался. Мал еще. Кто-то ему помогал. Или он подражал кому-то, как я подражаю ему. А тот, кому он подражал, тоже, наверное, подражал, и так, по цепочке, я могу проследить до самого первого и узнать то, чего не знает второй, третий и все последующие.

Я не знаю, зачем мне это нужно, но мне этого хочется. Когда думаю об этом, становится уютно и хорошо, словно у меня есть настоящая цель в жизни, то есть настоящее оправдание всему тому, что со мной происходит.

Я развернул надувной матрас и укрылся заранее припасенным одеялом. Засыпая, вспоминал толпящихся у входа в клуб. Скучающие парни и девушки. Стоят, переминаясь с ноги на ногу, дрожат от предвкушения счастья. Надели на себя все самое красивое и не смотрят друг другу в глаза. Как мотыльки липнут к яркому и блестящему. Послушно и бесстрашно летят в неведомую дыру, откуда сочится яркий свет. Мы одинокие существа, и все, что мы делаем, – все для того, чтобы нас полюбили.

76

В тюрьме уснуть трудно. Всегда ловлю тишину. В шумной хате это сложно. Но я сумел в шуме найти червоточину и прислушаться к ней. Сначала она маленькая, то и дело ускользает. Я долблю ее вниманием. Глубже и глубже, пока не оказываюсь в кромешной тишине. Это темнота звука, а вокруг орет радио, галдят голоса. Так я засыпаю. И просыпаюсь там, где ничего не помню о том месте, где уснул. Где-то в каменном веке, в пещере у костра.

Я маленький, пяти лет, а не такой, как сейчас. Поэтому чувствую себя маленьким здесь, во сне, а тело взрослое. Давно заметил, что сколько ни взрослей, а пока не гляну в зеркало, все кажется, что мне пять лет, не больше. Вот почему любой мой страх не страшнее волка. Рядом, на прелых шкурах, спят отец и мать. Моя живая сестра не спит. Поддерживает огонь. Странно, но здесь она старше меня, а всегда была младше и умерла в девятнадцать лет. Здесь ей как раз девятнадцать, а мне почему-то пять. Она давно проснулась и ждет, когда проснемся мы. Снаружи ночь, но в пещере безопасно. Прошло, наверное, часа два, как мы уснули, а во сне – уже целая жизнь. В глубине пещеры какие-то люди. Все спят. Их не видно. Силуэты, храп. Успокаиваюсь, когда вижу всех живыми и здоровыми. Потом смотрю: до утра далеко, можно еще поспать. Снова засыпаю, потому что ничего не помню из того, что снилось. Если бы помнил, ни за что бы не уснул.

На воле, бывало, снились кошмары. В тюрьме кошмары не снятся. В тюрьме просыпаюсь в кошмар, а засыпаю в… не знаю, как назвать… во что-то хорошее. Для плохого сна есть название – кошмар, а для хорошего не придумали. Что считать сном, я еще не решил. Там я не помню ничего из этой яви, будто ее нет, а здесь помню разные сны. Там просыпаюсь – и нет тюрьмы, даже исчезли воспоминания о ней. Хожу, живу. Настолько реально, что нет сомнений, а здесь – сплошные сомнения. Сегодня так, а завтра не так. Зыбко, как кисель. Чувства изменяют: глаза, уши, вкус, нюх. Каждый раз по-разному, а там – боль больнее, вкус вкуснее и любовь всем телом, а не головой и членом. Здесь лишь кончиками пальцев, пугливо и брезгливо, а там – без страха, полностью и ни о чем не жалея. Когда просыпаюсь здесь, остается ностальгия за сном, а там – ностальгии не бывает, потому что ничего не помню о том, что здесь. И если там ощущения реальней и я их запомнил, то, может быть, тот мир реальней, чем этот?

77

Я спрашивал любого зэка: хочет ли он так уснуть, чтобы не проснуться? Чтобы исчезла тюрьма и кошмар закончился? Чтобы не было этого сраного порядка, где все устаканивается и обретает свое место, каждый сверчок знает свой шесток, взвеси расслаиваются по плотности, молекулы воды кристаллизуются в правильную снежинку, все отлажено и нет места мятежному, есть только функция и полезность, бесполезный тоже полезный, потому что занимает ячейку бесполезного, играет роль независимого?

Любой отвечал, что да, он, засыпая, мечтает покинуть структуру, которая жует его ржавыми зубами, подгоняет под себя, отсекая ненужное, добавляя нужное, чтобы он был незаметен и выгоден. Он засыпает, чтобы не слышать боль на свежесрезанных местах и не расчесывать уродливые наросты. Или наоборот, страшно до паники уснуть и что-то пропустить. «Забыться» и «не забыться» накатывает волнами. Большое пульсирующее сердце над тюрьмой. Отчаяние сменяется надеждой и наоборот. Зэки живут внутри большой пульсирующей личинки. Сердце тюрьмы. Потом мне сказали, что сердце тюрьмы – это котловая хата, а не то, что я себе придумал.

78

В котловой хате сидит смотрящий за тюрьмой. Он держит общак, так мне сказали. Из котловой хаты, как вены от сердца или паутины от паука, расходятся дороги. Дороги – это связь между хатами. Дорог всего семь. Первая – мокрая, по канализации. Вторая – сухая, по воздуху через решку. Третья – ноги, при помощи продольных и хозобслуги. Четвертая – кабуры, замаскированные дыры в стенах. Пятая – дуйка или вентиляция. Шестая – луна, или светильник, спрятанный в сквозной нише под потолком, и седьмая – … седьмую забыл. Но их семь. Зэки суеверны, и число дорог не случайно. Будь пятерка счастливым числом, дорог было бы пять, а восьмерка… пришлось бы придумать восьмую.

В два часа ночи гул голосов нарастает. Минут сорок все громко разговаривают. Всеобщее возбуждение затухает к трем часам утра. Так каждую ночь. Можно сверять часы. Что-то действует на них извне. Солнце или луна. Прилив-отлив. Физика и химия. Они базарят, не ведая, что подчиняются чужой воле. Самая близкая и явная чужая воля – это воля небесных светил. Неявная – паразит, что прячется в хате и пульсирует, как большая жирная личинка.

79

Здесь бывает очень страшно и очень весело. Весело бывает, когда кому-то страшно, а страшно, когда всем весело. Чего на воле не замечал, здесь вынужден замечать. Приключения в замкнутом пространстве, и некуда деться от приключений. Дни тянутся медленно, но жизнь в тюрьме быстрая. Каждый день не похож на следующий. Один человек меняется несколько раз в сутки. Сейчас он добрый друг, делится пайкой и угощает чаем, а через пять минут он злой враг и поддакивает тому, кто меня ненавидит.

Зэк разный, как калейдоскоп. Изменяется со скоростью мыслей в голове между хорошим и плохим и тем, что нравится и не нравится. Театр с маленькой сценой, где разыгрывается бессчетное число постановок, при однообразных декорациях и без кулис. Вот где я оказался.

Когда кому-то хорошо, видно и того, кому плохо. На воле кто-то веселится и радуется, и кажется, что всем весело. Большие расстояния, и не видно, что за горизонтом кто-то плачет. С ума можно сойти, наблюдая все это в одно время в одном месте на расстоянии вытянутой руки.

Свобода щадит людей. Можно всю жизнь прожить на воле в радостном неведении, не подозревая о тех, кто платит за твое неведение слезами. На воле я могу верить, а могу не верить, потому что не все вижу своими глазами и часто пользуюсь чужими суждениями. А в тюрьме все вижу и сам участвую в том, что вижу, и ничего не остается, как верить. Можно закрыть глаза, можно открыть – ничего не исчезнет. Я как Алекс де Лардж из «Заводного апельсина», которому в глаза вставили спички и заставили смотреть на ужасы.

80

Люди жрали людей, как в сказке Герберта Уэллса «Машина времени». Это червь, поедающий свои экскременты. Не дождевой червяк, одинокий и грустный, – все одинокие кажутся грустными. Глубоко задумываются о себе и нуждаются в сырости. Трогательно и печально тянутся к дождю, попить водички. Живут поодиночке, в стаи не сбиваются и ничего им, кроме горстки земли, не надо. Это не добрый дождевой червяк, а злой глист. Такой голодный, что готов сожрать себя и свое говно, поэтому он так себя ведет. Голова пугает, а хвост с перепугу срет.

Многое стало понятным, и такое, что раньше было непонятным. Я раньше удивлялся, когда видел немотивированную агрессию. Теперь знаю, что она мотивирована. Это голод. Чем хуже хвосту, тем лучше голове.

Страх был общим. Все боялись. Голова боялась, что станет хвостом и обосрется, а хвост боялся, что недостаточно посрет и будет за это наказан. Я боялся вместе со всеми, но у меня была желтая книга. Я открыл ее наугад и сразу увидел картинку: древний змей кусает свой хвост. Символ вечности и бесконечного повторения – уроборос.

Модная фраза малолетки «Ищите причину бед в себе» стала означать «Жрите свое говно», или «Будьте как черви», или просто «Уроборос». Звучит как заклинание иллюзиониста: «Уроборос!» Самокопание и самоедство. Вот так действовала на меня желтая книга. Она все объясняла. Вещи, которые раньше были чепухой, обретали смысл.

81

В тюрьме я не видел созвездий, но привычка осталась. Я видел другие структуры. Они были просты, как макаронина, но состояли из сложных элементов, будто взяли наполненный линзами и призмами электронный телескоп и сделали из него палку говно мешать.

Сначала каждого можно описать, одним словом. Словно в хате не люди, а заготовки людей. Плоские вырезки из газетных объявлений «Их разыскивает милиция». Потом пришел я и начал усложнять. Добавлять мяса и выпуклостей. Кто-то сразу понравился, кто-то не сразу или совсем не понравился. Люди задвигались и заговорили. Усложнились настолько, что дальше некуда. Потом они сбились в кучки. У людей принято сбиваться в кучки. Вместе не так страшно. Все стали одним многоруким, многоногим существом. Я постепенно терял из виду каждого и видел общее, которое с одной стороны жрало, а с другой с перепугу срало. Общее было тупым, жадным и голодным, но, приблизившись к каждому отдельно, можно было неплохо пообщаться на умные темы. Когда снова отдалялся, то на общем фоне все тупели и упрощались до одного-единственного слова, которым можно описать человека с первого взгляда и при первой встрече. В тюрьме это слово называется «навес», а на воле – «кличка» или «прозвище».

Это первобытнообщинный строй, где имя дается человеку за заслуги и на что он похож. Индейские имена. Белый Клык, Большой Змей. В тюрьме все проще и быстрее. Не два слова, а одно. Клык, Змей, Большой, Белый.

Навес – это название того, что сразу видно. Червь видит самую выпуклую часть и выпячивает ее до гротеска. Так называемое «я», упрощенное и схематичное, как карикатура. Слово-ярлык, которое навесили. Нет «я» – нет навеса и дергать не за что. У смотрящего за тюрьмой навес был Пантус. В нем слышна его смерть кощеева. Его компромат и погибель. Кто знал его тайну, тот им управлял. Меня же нарекли Режиссером. Задали девчачий интерес: «Кем был по свободе?», чтобы знать, как ко мне относиться. По старой привычке ответил: «Был режиссером».

– Режиссером?? – старая реакция с двумя вопросительными знаками.

– Ага. – Быть режиссером приятно даже в тюрьме.

– Наверное, очень интересно.

– Нормально.

В моих ответах изменилось только время. С настоящего на прошлое. Добавилось слово «был».

– Много зарабатывал?

– У меня был доход.

– Ну примерно, сколько в месяц?

– По-разному бывало.

– А какие фильмы ты снял?

Вопросы задавал смотрящий за хатой, похожий на злого джокера из колоды карт. Глумливый рот на фоне лысой башки. На его плече красовался синий клоун в колпаке с тремя красными бубенцами. Навес был Виха. По масти жулик, то есть жульничал в картах, жил игрой. В тюрьме грузился за карточными долгами: следил, чтобы они вовремя выплачивались и десять процентов шло на развитие бандитизма.

82

На шестой день я еще не привык к тюрьме. Ходил с небритой грязной головой и не был похож на зэка. Виха кривогубо спросил:

– Чего такой грустный, Режиссер?

– Я совсем не грустный. Просто у меня такое лицо.

– Просто? Забудь слово «просто». Его здесь нет. Слышишь?

Он не видел фильм, где молодой японец говорит подружке: «Я не грустный. Просто у меня такое лицо».

Виха слышал эту цитату впервые и улыбнулся, как я улыбался, когда смотрел это американское кино с японцами в главных ролях («Таинственный поезд», Джим Джармуш).

– У меня такое лицо.

– Лицо проще делай, Режиссер. Подтягивайся к дороге. Будешь дорожником.

Быть дорожником – это всю ночь трогать руками обоссаную веревку, потому что главная дорога – мокрая. Она идет по сточной системе.

83

В тюрьме самая ценная вещь – веревка. Здесь у веревки свой навес – «канат». Или «конат», как говорят безграмотные зэки, а грамотные за ними повторяют, потому что безграмотные главнее грамотных – их больше.

Поначалу я думал, что конь – это сравнение с вьючным животным, но долго думая об одном и том же, как принято в тюрьме, додумался.

Конь – культовая вещь. Его хранят, как реликвию. Утеря коня – серьезный проступок. Свитера и сумки распускаются на нити, чтобы сплести крепкого коня. Плетение коня – целый ритуал. Чем бы зэк ни занимался, он обязан бросить личное ради общего. Нет дел важнее изготовления этой дряни.

Конь, как любая веревка, похож на глиста. Глист – это червь, живущий в теле человека и любого другого существа, очень тонкий и длинный. Неопытный глаз спутает его с веревкой. Иногда жертва избавляется от глиста через анальное отверстие, и тогда говорят, будто она веревку проглотила.

Зэки поклоняются червю слепо, думая, что дорога нужна для связи, а я знаю, что это поклонение божеству. Потому что червь – это божество, которое нуждается в поклонении, иначе он перестанет быть божеством. Недаром его картинка есть в желтой книге.

Карточные игры, столь популярные в тюрьме, тоже дань божеству. Карточная масть «черви» и игра «солитер» – названия говорят сами за себя.

Дорожник – главный жрец червя. Он пускает символического змея в канализационные тоннели, которые символизируют кровеносную, нервную и пищеварительную систему любого живого организма. Чтобы пустить червя, нужно сильно поклониться. До самой дючки, ощутить глубину и тайну ее недр. Сквозь грязь и вонь струится конь и соединяется с конями других хат, доставляет малявы, непромокаемые пакеты с куревом и чаем. Несет благо в разные хаты. Все замыкается в котловой. Здесь голова тюремного паразита по имени Паша. Его навес Пантус. Он смотрящий за тюрьмой. Фаворит червя и наркоман.

Пантус, почти вантуз. Палка с присоской: инструмент для прочистки унитаза. Модель глиста из дерева и резины. Точнее навеса не придумать для главного на тюрьме. Поменяли пару букв и как бы замаскировались.

84

Большинство зэков наркоманы, у которых передышка от наркотиков. В тюрьме не хватает кайфа, поэтому они жадные до удовольствий. Находят их в чем попало. В еде, сне, чае, куреве, разговорах. Копят удовольствия, как монетки в копилку.

Много внимания уделяется «базаркам». Считается, что умение правильно «прибазарить», то есть разговором подчинить себе ближнего, пригодится на лагере, где сидят основной срок, а тюрьма только начало. В «базарках» запрещены три слова: «спросить», «просто» и «думать». Без этих слов речь зэка резкая, а для нежного уха страшная. Слабого или непривычного человека она вводит в ступор. Он цепенеет и его можно, как кролика, понемногу поглощать.

Зэки объясняют себе запрет этих слов так: «Спрашивают мусора, когда допрашивают», «Просто – это девяносто (раз в жопу)», «Думают кони, у них голова большая». А на самом деле червь не любит слово «просто», потому что чем сложнее, тем больше суеты и копошения. Не любит «думать», потому что думать – не делать, не суетиться и не копошиться. Не любит слово «спросить», потому что спрашивая можно узнать, а кто не знает, лучше спит. Червь простой, как макаронина, трубка о двух концах, а хочет быть сложным и важным. Желание казаться сложнее, чем на самом деле, объясняет многие глупости и парадоксы, какие бывают вокруг и удивляют. Суета и копошение – признак червивости. Все черви одинаково делают: суетятся и копошатся. Посмотреть со стороны – копошатся. Изнутри – суетятся.

85

В секу заглядывает продольный и видит, что копошатся. Разбрелись кто куда и чешут яйца от скуки. Вода журчит на дальняке – кто-то срет. Ходят, сидят, лежат, чай пьют, курят, играют в нарды, шахматы, разговаривают. Кто на что горазд, лишь бы убить время.

Продольный уходит, не заметив ничего подозрительного. Так же и я, когда смотрю на червей, думаю, что они копошатся и никакого смысла в их копошении нет. А он есть.

Те, кто ходят будто просто так, на самом деле ходят не просто так. Они заслоняют тех, кто сидит, потому что те, кто сидит, не просто так сидят, пьют чай и играют в шахматы – они делают запретные вещи: мастырят заточки, плетут коня, крутят маслины, шпилятся под интерес, гонят сэма, набивают наколки и загоняют шарики под шкурку. Все, кто сидит и маскируется под чаепитие, на самом деле заслоняют тех, кто лежит на шконках и занимаются делами поважней, настолько важней, что лучше о них промолчать. Так же, как те, кто разговаривает ни о чем, на самом деле маскируют своими голосами тех, кто разговаривает о важных вещах не для левого уха, а тот, кто журчит водой на дальняке, маскирует того, кто точит заточку или долбит под нарой кабуру в соседнюю хату. Все делают одно дело – суетятся. Одни прячут, а другие прячутся. Продольному кажется, что все копошатся, ему виден только хаос. Паразит на то и паразит, чтобы выглядеть безобидно, и продольный, заглядывая, видит только случайности, но ничего случайного. Я это знаю, потому что был внутри и снаружи, а продольный только снаружи. Поэтому он знает и видит вдвое меньше, чем я. Я – как два продольных, а он – как половина зэка.

86

Суетиться со всеми не люблю. Я и в детстве не любил играть в войнушку. В прятки веселей. Спрятаться и ждать, пока найдут. Или не найдут.

В хате трехъярусные нары. Нижняя – шконка, средняя – абрикоса, верхняя – пальма. У верхней тропическое название. Знойным летом, лежа на пальме, я сочинил стишок «В трусах на наре под потолком. В душном воздухе тропического лета. Нара верхняя в тюрьме зовется пальмой. Как же это по-садистски метко!»

Когда происходит суета, лежу на пальме, будто прячусь. Зэки редко смотрят вверх. Вся суета происходит внизу, в районе шконок и абрикос, а я высоко.

Я сам выбрал пальму. В поездах всегда выбирал верхнюю полку. Летом жарко, но мне это место подходит. Я не из потливых и от жары сильно не страдаю. С пальмы все видно как на ладони. Именно с пальмы я впервые заметил червя.

87

Газета вышла в свет. Я ее видел: все то же самое, только вместо объявления малолетки появилось мое, выполненное в красно-черных тонах.

С утра все приготовил. Проветрил, подмел, проверил, легко ли открывается дверь в туалет, достаточно ли широк мой стол и крепко ли прибита к полу табуретка. Положил на стол пачку анкет и стал ждать. Первым приперся малолетка. Я мог это предвидеть, но не предвидел. Он пришел не один, а с двумя мужиками.

– Это ты? – удивился он.

– Я, – удивился я.

Сперва была драка, а потом разговор.

– Это мой брат и его кореш, – сказал он, усевшись на мой стол, свесив ноги.

Я зажимал нос кровавым платком. Широкий стол не помог, дверь тоже. Она была сорвана с петель. Стул сломан, а табуретка вырвана с корнем. Надо было что-то сказать, и я сказал:

– Ты первый начал.

Он вскинул брови.

– Что начал?

– Обманул меня. Никакой ты не психоаналитик. Такой же психоаналитик, как я…

Я хотел сказать «режиссер», но осекся. Режиссер – это святое.

– Почему никакой? – спросил малолетка. – Очень даже какой. У меня и диплом есть.

– Я таких дипломов могу штук сто наклепать.

На полу валялся мой фальшивый диплом психиатра.

– Ну и что? – сказал малолетка. – И что, что ненастоящий? Зато бесплатно.

Он был прав.

– Ладно, – говорю. – Чего ты хочешь?

– Не знаю, – сказал он. – Пока сюда ехал, то хотел, а приехал, то перехотел.

– Ну раз так… – Я приободрился. – Раз так, то давай терять друг друга из виду, а как захочешь, то звони. Визитки на полу.

– Не спеши, – сказал он. – Посоветуюсь с братом. Брат!

Один гориллоподобный мужик встрепенулся, будто его включили.

– Слышь, брат, что делать с ним?

Брат призадумался, но ненадолго.

– Дать ему пизды, – сказал он с ударением на «ы».

Малолетка вздохнул и закатил глаза.

– А чем мы только что занимались? Забыл? – спросил малолетка, и после его вопроса брат стал выглядеть глупо.

– Ну. – Брат повращал глазами, посмотрел на меня, на соседа, словно искал подсказки. – Ну… дать ему… пизды?

– Ясно, – вздохнул малолетка. – У кореша спрашивать не будем.

Кореш облегченно вздохнул. Все это выглядело очень-очень странно.

– Вот видишь, – сказал малолетка, обращаясь ко мне. – Видишь, как ты настраиваешь против себя людей? Они же зла тебе желают. Разве это хорошо? У тебя проблемы, старик. Чисто как врач говорю – разберись в себе.

– Какой, нахрен, врач?! – Это уже слишком. – У тебя там за дверью вообще ничего!

Он не растерялся.

– Это у тебя ничего, а у меня чего.

– Нет у тебя там никакого уровня! Такой же уровень, как у меня! – Я показал на разбитую дверь в туалет.

– А спорим, есть! – не сдавался он.

Мы спорили как дети. В последний раз я так спорил лет в двенадцать.

– Под что спорим?! – не унимался я.

– Под штуку баксов!

– Давай!

– А они у тебя есть?

– Есть!

– Покаж!

– Сам покаж!

Он показал, а я не показал.

– Это несерьезно, – сказал он. – Я так не играю.

– Ну, значит, ты проиграл.

– Что? – Это была старая добрая реакция с двумя вопросительными знаками – предвестник победы. Или беды.

– Ты не хочешь спорить, – сказал я. – Значит, проиграл. Гони бабло.

– Я с придурками не спорю, – сказал он. – И с теми, у кого нет денег.

– Ты не споришь, потому что ссыкло.

– Я ссыкло?

– Сам признался.

Он позвал брата.

– Брат!

Брат двинулся ко мне, казалось, его ничто не остановит. Пока он совсем не придвинулся, я успел крикнуть «Ссыкун вонючий! За брата прячешься! Выходи и говори как мужчина!»

Потом свет погас. Когда он включился, я был один. Мебель сломана, дерматиновая дверь порезана в клочья, унитаз разбит, от него растеклась широкая лужа.

Сначала я почувствовал вонь, а потом, когда поднялся, увидел на столе кучу дерьма. Огромную. Один человек не способен столько сделать, а трое могут.

Я серьезно пострадал. Особенно лицо. Две недели нельзя показываться на люди. Но время – деньги. У меня не было ни того, ни другого.

Залепив пластырем ссадины, я стал похож на героя кино, которому приспешники мафии набили морду. Я зажег сигару и курил ее, стараясь не думать о Черчилле и Аль Капоне.

Убирать говно не стал. Герои говно не убирают. Они уходят мстить, оставив дверь настежь.

Все было как в первый раз. Я шел по улице, плевался и зыркал в стороны, скаля зубы. Прохожие пугливо сторонились, а менты отводили взгляды в сторону. Добрые силы снова сделали свое дело. Я снова спускался с горы. Настроение не такое хорошее, как раньше, но все равно это было дежавю.

88

На ночь свет не выключают. Все должны быть на виду, чтобы отчаявшийся не порезал себе вены. Но однажды свет погас, и поутру на битом кафельном полу появились красные иероглифы. В тюрьме самый лучший способ спасти свою жизнь – порезать себе вены. Простая смена декораций уже счастье. Порезать вены и попасть в больничку, где чистые простыни и диета: кефир и вареное яйцо.

Порезав вены, можно попасть в рай. Больничка – это отпечаток рая на грешной земле. Таких отпечатков множество, от мелких до глубоких. Глубокие – это райские уголки. Тропические острова с мягким климатом, южные моря, пальмы, какаду, кокосовый орех с трубочкой, гамак, плетеное кресло у бассейна, секс на пляже, золотой унитаз на берегу океана, где никого нет, только море и полная безопасность. Мелкие отпечатки в чашке кофе по утрам, а бывает, достаточно конфеты, простого леденца из расплавленного сахара и фруктозы, лишь бы сладко во рту. Подслащенная слюна скрашивает день и это целое событие, как в детстве жевательная резинка – мятная, кофейная или малиновая. Но этот зэк ошибся. Он умер, потому что захотел спать. Надо было выбрать что-то одно – либо вены, либо сон, а он, фрайер, пожадничал.

89

Зэки не дадут друг другу умереть по своей воле. Только по чужой. Это на воле вскрываются, чтобы умереть, а в тюрьме – чтобы выжить. На всякий случай прячут лезвие в разрезе резиновой подошвы. Всякий случай происходит внезапно. Его ждут, к нему готовятся, но случается он внезапно и не вовремя, как оргазм. Или как наступление сна – неуловимый момент засыпания. Граница между сном и явью размыта, словно прочерчена акварелью на мокром ватмане. Уснул, но еще слышно, как работает телевизор. Когда на все плевать и приятно не двигаться, достается лезвие и вскрывается вена. Кровь течет по стеночке, стекает к плинтусу, заливает мышиные норки. Мышки, сверкая глазками, вылезают и отряхиваются, по-кошачьи вылизываются. Они чистоплотны и боятся заразиться людской хворью.

Забавно поутру наблюдать кровавые полосы на полу, фигурные, как ленты гимнастки. Смотрящий распорядился обшмонать вещи усопшего. Все делается быстро, но с суетой и копошением, чтобы сложно и непонятно. Продольный заглядывает и ничего не понимает. Дело сделано: личные вещи перешли в «общее».

«Общее» – это не значит, что вещи достанутся всем поровну. Это значит, что все пойдет в голову, а выйдет из хвоста.

Маячат продольному. За пару секунд хата наполняется ментами. По менту на зэка. Пинками и тычками хата пустеет. Становится тихо, будто никого здесь не было. Без людей хата не хата, а все что угодно. Кадр из фильма про серийного убийцу: кафель и кровавые полосы на полу. Люди ушли и унесли с собой весь смысл, надуманный со скуки.

Червь поел и уснул. На какое-то время наступает сытое довольство, будто сироп, приятный на вкус и очень сытный, растекся по всем от головы до хвоста. Хорошо, когда кому-то плохо. Облегчение даже у тех, кого хавали, и пока червь дремлет, переваривая последнюю жертву, новая варится в собственном соку. Думает всякое, боится, маринуется как надо. Когда паразит проснется, новая еда будет готова. В интересах всего тела, чтобы голова поела.

90

Когда бывало совсем плохо и хотелось применить самый лучший способ выживания, я смотрел на Цыгана.

Цыган сидел дольше всех, а в зэка не превращался. Белые люди, попадая в тюрьму, почти сразу становятся зэками. Лысые, волчий или шакалий взгляд (кому как повезет) и кривогубая ухмылка. А цыгане зэками не становятся. Они цыгане, и все. Цыган был маленького роста. Маленькие не взрослеют. Ниже всех, даже самого низкого. Однажды я назвал его злобным чертиком, и все смеялись.

Цыган понимал шутки и внятно шутил. Всегда добрый, а разговаривал так, будто сдерживал смех. Но сдерживал он кашель: с детства болел астмой. Его навес Цыган, потому что был цыганом, единственным в хате и неповторимым. На заданный интерес: «Кто по жизни?» – Цыган неизменно отвечал: «Мора». Название цыганского племени.

Все слышали это слово впервые, и никто поймать Цыгана на лжи не мог, потому что правды никто не знал. Он мог придумать это слово, как я придумал режиссера. Вот так, при помощи непонятного слова, Цыган создал вокруг себя защитное поле, ведь люди все непонятное стараются обходить стороной – вдруг оно опасное?

В тюрьме цыгане выживают при помощи загадки. Подражая цыгану, я тоже выдумал себе загадочное слово, которое делает меня неуязвимым. Я много думал об этом явлении и пришел к выводу, что это слово обладает свойством программного кода или вируса: оно входит людям в мозг и блокирует их агрессию в отношении того, кто это слово использует. Для разных людей защитные слова разные, и, например, мое слово другому человеку не подойдет.

Быть может, это бред, но многие выживают в тюрьме при помощи непонятных слов, и не просто выживают, а наживают авторитет и даже становятся блатными.

Различные мелодии рвались из Цыгана наружу. Чечетка и неоконченные блатные песни. Он еле сдерживал поток. Мелодии толкались в нем, как на выходе из метро, стремясь все сразу, без очереди вырваться на свободу. Не хватало ему терпения допеть до конца. Заводил одну песню, обрывал и начинал другую.

Незадолго до того, как Цыган съехал с хаты, заехал другой Цыган. Не настоящий, а похожий на настоящего. Их навесы совпадали. Червю этого достаточно. Ненастоящий заменил настоящего, и снова остался один-единственный на всю хату Цыган.

Новый Цыган был другим. Песен не пел, цыганских слов не знал. Вместо «эр» выговаривал «эл» и даже в письмах к любимой картавил, но он назывался Цыганом, и это главное. Значит, где-то в черве была ячейка под названием «Цыган», и она не терпела пустоты.

Другие люди тоже менялись, как перчатки. Старые изнашивались, появлялись новые. Змей линял волнообразно, уверенно и монотонно, как прибой, каждое пятое и двадцать пятое число. Обновления совпадали с этапом. Или этап с обновлением. Или это одно и то же.

Бывало, выезжало двое, а заезжал один, в котором угадывались эти двое, будто гибрид – помесь одного и другого.

Червь обновлялся и нуждался в запчастях. Запчастей полно на воле. Они там как в зале ожидания: готовятся, планируют, репетируют, мечтают и ждут своего звездного часа, не подозревая, что звезды давным-давно сложились в созвездия – подобия небесных решеток.

Я тоже ждал, с тех пор как начал накапливать знания, и чем больше узнавал, тем больше возникало желаний. Я мечтал стать режиссером и ждал, что когда-нибудь им стану. Репетировал режиссерскую жизнь, какой себе ее представлял, а оказалось, все мое прошлое, где я играл режиссера, на самом деле для тюрьмы. В тюрьме меня называют Режиссером. На воле так не называли. Спросить любого зэка, кто я такой, и он без запинки скажет: «Режиссер!»

91

Многие не знают моего имени, потому что по имени меня не называют. Только Режиссер. Червь кусает свой хвост. Картинка в желтой книге навевала тоску: одно и то же. А как же свет в конце тоннеля? Многие видели тоннель, когда умирали и возвращались обратно. Они видели там какой-то тоннель, по которому летели к свету. Что за стенами тоннеля и почему тоннель, они не знают. Знают только, что свет манил их. Или заманивал. Не просто тянул к себе, им хотелось к нему тянуться. Почему они видели трубу изнутри, а не снаружи?

Я долго думал об этом, как принято в тюрьме долго думать об одном и том же, и оказалось, что долго думать не надо, достаточно посмотреть на картинку. Древний змей закольцован, и свет в конце тоннеля вовсе не выход, а лампочка над входом «Добро пожаловать обратно».

Обновления были как дежавю. Зэк, ставший смотрящим после Вихи (Виху наказали за пролитую арестантскую кровь), резко изменился, будто в него вселился бес. Он стал похож на Виху. Делал и разговаривал как Виха. Его губы немного припухли, потому что Виха был толстогубым.

Голова змеи – это голова змеи. Она меняет кожу, зубы, а сама никуда не девается. Бессмысленно надеяться, что новый человек, став смотрящим, останется прежним. Он станет как смотрящий, потому что голова – это голова, она кусает, а добрым он был, когда был шеей.

92

Когда в тюрьме встречал нового человека, то сразу старался узнать в нем себя. Искал сходства и несходства. Если сходств больше, чем различий, то можно не бояться: этот человек такой же, как я. Если он читает книгу, когда никто не читает, то он похож на меня. Если молчит, но не потому, что боится сказать, а потому, что думает больше, чем говорит, то он такой же, как я. Встречать похожих на меня людей приятно и печально. Печально потому, что я тоже чье-то повторение и кому-то замена.

Подмены, замены, повторы и сходства развлекали меня, как натуралиста. Я тихо радовался, когда угадывал внешность или характер новоприбывшего, и утешал себя тем, что замечаю то, чего не видят другие. Потом перестал замечать – надоело созерцать червей. Захотелось неподвижного.

Устал, как на конвейере, будто топчусь на месте, а передо мной один и тот же мультик. Тот же спуск с холма, только с другого. Я был на двух. Всего их семь, а на последнем – тюрьма. Здесь прослеживалась закономерность.

«Подождите-подождите, – сказал я себе, – всего холмов семь, я был на двух, а на последнем – тюрьма. Если так пойдет дальше, то скоро побываю на всех семи холмах по очереди и непременно попаду в тюрьму!»

Вот оно что! Вот куда меня заманивают. Я шел на свет в конце тоннеля, а там лампочка над входом.

Мне стало страшно, еще страшней, чем до газеты. Добрые силы играли со мной в кошки-мышки. Подбросили газету: «Возьми! Вот тебе надежда». А это была ловушка.

Куда бежать? На что надеяться? Газета вела в бездну. В страшную дыру на букву «с», то есть «смерть». Я говорил, они созвучны (тюрьма и смерть), сложены из одинаковых букв.

93

Я был дома. Никуда не ходил. Ничего не хотел и хотеть не хотел. Лежал без движения. Все утратило смысл. Не чесался, когда чесалось, не брился, не мылся, не ел и не ходил в туалет. С последним терпел до последнего. Будучи в уборной, полез в папины запасы и достал бутылку водки.

Утро началось с похмелья. Меня это порадовало. С похмелья думается с трудом. Вот для чего пьют пьяницы – чтобы не думать. Но захотелось пить. Ничего, кроме воды.

Побрел на кухню пить воду. Вода была вкусной. Выпил почти литр и снова в туалет. После туалета умылся. Окропил влагой лицо, и больше ничего. Умывшись, глубоко вдохнул. Выдохнул. Воздух вошел в меня и обнаружил, что желудок пуст.

Я оживал, повинуясь простым желаниям, которые постепенно становились сложными. Вскоре выяснилось, что если бы я совсем ничего не хотел, то меня не было бы на свете. От этой мысли во рту стало мерзко. Воняла подступающая рвота. Снова вспомнил детство. Так из ничего с самого утра испортил себе настроение. Генератор мыслей включился на полную катушку. Я снова думал и не мог остановиться.

94

Осталось пять холмов, а на последнем – тюрьма. Мне это казалось неизбежным, как конец фильма. То есть если фильм начинается, то должен закончиться. Я не хотел, чтобы все было так неизбежно и во мне; как следствие, родилось новое суеверие, что если я не стану подниматься на холмы, то в тюрьму не сяду.

Впредь был осторожным: избегал вершин и сравнивал себя с котом, у которого осталось пять жизней из девяти, а у меня из семи. Старался из дома не выходить, а если выходил, то путь пролегал по низинам и балкам. Вверх не смотрел. Вершины стали для меня табу, и это табу рождало новую надежду.

Назначили новую дату суда. Прежнюю перенесли на ближайшее время. Я не успел достать денег. Неизбежность стала неизбежнее. До суда остался день и ночь. Наутро меня должны приговорить к девяти годам лишения свободы. От страха и отчаяния не знал куда деваться. Чтобы не сходить с ума в четырех стенах, вышел на улицу и пошел куда глаза глядят.

Я все еще надеялся на табу, хотя понимал, что это бессмысленно, но по инерции прислушивался к разговорам, присматривался к птичкам, как поют, как летают, как ветер дует, в какую сторону, и что написано на заборах.

Я проходил мимо остановки, и неожиданно возле меня остановился троллейбус. Это было неожиданно, но ничего неожиданного, ведь это троллейбусная остановка. Я зашел в троллейбус. Мест не было, пришлось стоять.

Я стоял и смотрел в окно. Это все, что оставалось, – смотреть в окно. Вскоре я устал от окна и отвернулся в салон. Там один человек слишком пристально на меня смотрел, будто я ему что-то должен. Не люблю, когда на меня сильно смотрят. Снова отвернулся: не захотел играть в гляделки. Потом подумал: а вдруг это не случайно, ведь были в троллейбусе другие люди, но он смотрел именно на меня. Тогда я снова глянул на него, но он уже смотрел в другую сторону. Я проследил за его взглядом и все увидел.

95

Человек смотрел на девушку. Девушка смотрела на мальчика, сидящего на маминых коленях. Мальчик смотрел в окно. За окном дома, деревья. Они мелькали-мелькали. Мальчику надоели деревья, и он посмотрел на молодого парня в наушниках. Молодой парень качал ногой в такт музыке, которая звучала в его ушах.

Мальчик смотрел на чужую ногу и качал своей ногой под музыку, которую не слышал. Мне это показалось интересным: ноги разных людей качались одинаково под музыку, которую один слышал, а другой не слышал.

Парень в наушниках смотрел на календарь за спиной водителя. На календаре была фотография красного «Феррари». Очкастый дедушка близоруко разглядывал календарь с «Феррари», вероятно, высчитывал дни, оставшиеся до пенсии. Его голова мелко-мелко тряслась от старости. Точно так же тряслась голова пластмассовой собачки возле водителя.

Женщина у окна смотрела на собачку. На женщину смотрел небритый мужчина. Грудь женщины туго обтянута трикотажной блузкой. Некоторое время я тоже смотрел на женщину и угадал, о чем думает небритый мужчина. Наши мысли совпадали.

Женщина с трикотажной грудью не догадывалась, о чем думает небритый мужчина, потому что она на него не смотрела. Она смотрела на другую женщину, точнее, на ее сумочку. Сумочка другой женщины была модной. Женщина с грудью хотела себе такую же. На ее лице проступила зависть. Получился треугольник: мужчина, две женщины и я. Он хотел женщину. Женщина хотела сумочку. Женщина с сумочкой хотела парня в наушниках. Она пристально смотрела на его бедра и покусывала нижнюю губу. Я почувствовал легкую ревность. На меломана смотрела еще одна женщина, но это была старуха. Под определенным углом она была похожа на родину-мать с плаката «Родина-мать зовет!», только дряхлее.

Родина-мать стояла над парнем и смотрела на него в упор. Ее старая задница привыкла, чтобы ей уступали место в общественном транспорте, и она ждала, когда у парня проснется совесть. Совесть у парня не просыпалась.

За спиной женщины с сумочкой сидел мужчина с родимым пятном на шее. Он пялился на женскую попу и был доволен, что неплохо устроился. Ее попа как раз на уровне его лица.

Сидевшая напротив дяди-с-пятнышком девочка смотрела на дядину ширинку. Я тоже туда посмотрел, и мне стало неловко за дядю. Девочке лет девять, не больше, но она уже все понимает и еле сдерживает смех. Ей хочется показать пальцем туда, куда она смотрит, но ей уже девять лет, и она понимает, что этого делать не стоит.

Папа девочки ничего не замечает, он уставился в газету. В газете мелькнуло слово на букву «с». Я пригляделся – «сексуальн…». Очевидно, статья о маньяках.

В ту же газету уставился лысый тип в темных очках. Он похож на того, про кого написано в статье. Скользкий тип. Читал на ходу чужую газету. Одной рукой он держался за поручень, а другая шарила в сумочке женщины с красивой сумочкой. Я быстро посмотрел на женщину с грудью. Она все так же смотрела на модную сумочку и все видела. В женщине было столько зависти, что зависть говорила совести: «Молчи, сука!»

Так я понял, что она злорадствует, то есть радуется, когда кому-то плохо. Я снова посмотрел на сумочку. Лысый как ни в чем не бывало продвигался к выходу. Он думал, что никто ничего не видел, и хотел по-тихому слинять. Я понял, что это один из тех переломных моментов, когда решается судьба человека.

96

Наблюдения закончились. Вариантов два: делать или не делать. Если не делать, все произойдет без меня и я останусь без ничего и никем. Если делать, то вариантов снова два: громкий и тихий. Громкий пахнет сексом, а тихий – деньгами. То есть я громко заявляю: «Держите вора!», прилюдно отбираю кошелек, отдаю девушке и становлюсь ее героем. Или наоборот, все делаю тихо.

Подкрадываюсь к лысому, шепчу на ухо: «Я все видел», он без шума отдает кошелек взамен на мое молчание, я не герой, но у меня есть деньги. То и другое пригодится в тюрьме. Секс – напоследок, а деньги – на будущее.

Быстро подумав, отверг оба варианта, вернее, совместил их и выбрал нечто среднее. Третий вариант, больше соответствующий складу моего характера и физико-химическим составляющим организма. Решил сыграть героя, только тихо. Тихо забрать, тихо отдать. Подкрался к лысому и шепнул: «Я все видел».

Я думал, он джентльмен, а он не джентльмен. Стало больно, как тогда, когда мне вырезали аппендицит в пятом классе, и я очнулся после наркоза с резкой болью в брюшной полости.

Мышцы живота повредились. Я не мог дышать, говорить, смеяться и плакать. Штаны намокли. Это была кровь.

Лысый быстро продвигался к выходу, а я медленно оседал на пол. Мне было все равно, что там и кто там. Думал только о себе и был центром вселенной. Наугад протянул руку и впился в чью-то ляжку, женскую на ощупь.

97

Очнулся в больнице. Кишки и важные органы не задеты. Но крови потерял достаточно для небольшой кровяной колбаски.

Я мало что помнил, но представлял, какая лужа натекла в транспорте, и как люди пачкались моей кровью, и как он елозил по крови и хватал их за ноги кровавыми руками.

Суд перенесли на три месяца. Это хорошая новость. Дали время на выздоровление. Целых три месяца на воле. Я был счастлив.

98

Лежа на наре, думал о лампочке. Днем и ночью одинаково стойкий электрический свет. Я мечтал, чтобы она погасла. Радужный спектр, из которого состоит белый свет, почему он белый? Он состоит из семи цветов радуги. Смешать их – и получится белый свет, а если смешать не спектр, а палитру, то получится черный цвет. Я хотел, чтобы свет смешивался, как краски, и получалась ночь.

Я слез с нары, умылся и пошел смотреть, как Крытник делает четки из расплавленных бутылок. Он крутил черную бусину над огоньком лампадки. Таких бусин у него было много, и все разных цветов. Серые, белые, желтые, коричневые, зеленые и синеватые. Я знал и все знали, что в хате пластмассы не хватает. Есть только пустые пластиковые бутылки из-под газировки, а они бесцветны.

Он умел делать прозрачную бусину чистой как слеза, но она была хрупкой. Долго она не жила, но все равно он обходился без красок, лишь контролируя копоть над огоньком. Крытник жил в тюрьме при помощи огонька, и его бусины были разноцветными, даже такими, что не отличались от мрамора или жемчужины.

99

Крытник мотал пятнадцатилетний срок за убийство барыги-валютчика. Отсидел шесть лет, осталось девять. Долгое время был в бегах. Крытником его прозвали из-за тюрьмы. Это крытая тюрьма строгого режима, где запрещено выходить на улицу под открытое небо. Даже во дворике для прогулок небо скрыто не только решеткой. Круглые сутки в четырех стенах с четырьмя людьми. С утра до ночи он крутил маслины для четок. Молчал, иногда разговаривал.

Крытник разговаривал со мной очень тихим голосом. Я прислушивался, чтобы услышать его. С другими он разговаривал обыкновенно, а со мной – будто открывал тайную тайну. Он умел говорить обо всем и со всеми. С бандитами говорил «о жизни нашей в доме нашем общем» – простой и резкий разговор двух и более зэков, а мне иногда выдавал перлы о бусинах. Очень по-китайски.

Когда его увозили этапом в другую тюрьму, где он сидел основной срок (к нам его привозили на раскрутку), я подарил ему желтую книгу. Тяжело с ней расставался. Было страшно, будто ангел-хранитель покидал меня. С перепугу чуть не забрал книгу обратно, но сдержался. Я подражал сокамерникам. Они были непривязчивы к вещам. Легко брали, легко отдавали. Вещи сами перемещались из рук в руки, будто живые, но редко покидали пределы хаты. В основном это была одежда и обувь. Футболка или пара кроссовок могли поменять пятерых носителей и вернуться к первому. А у первого к тому времени успевало появиться две новых футболки или другая обувь, с которыми он так же легко расставался, и начиналось сначала.

100

В замкнутом пространстве расстояний нет. Ничего не уходит в никуда, всегда куда-то. И если интересно, то можно проследить весь путь и приключения каждой вещи, не вставая с нары и почти не поворачивая головы. На воле понадобится воображение, чтобы домыслить, что произошло с вещью там, за горизонтом, а здесь можно сидеть на месте, наблюдая истории в стиле сказок Андерсена о путешествии штопальной иглы или бутылочного горлышка. Видно все без напряжения. В этом движении был азарт. Кто первый расставался, тот первый получал с прибылью или не получал вовсе. Так я расстался с книгой, слабо надеясь, что она еще вернется. Не обязательно в том виде, в каком ушла. Можно в другом, как другая книга или две книги.

Я очень дорожил желтой книгой и тем, что было на мне надето. Последние остатки свободы, что маячила верхушками деревьев за решеткой. Я цеплялся за них до последнего, как за тоску о прошлом. За книгу с чужими мыслями и за одежду, сшитую чужими людьми.

101

Когда желтая книга покинула меня, я пытался жить при помощи других книг. Их приносили из библиотеки. Выбор был скуден, его и не было. Брал что дают. В кормушку просовывали две-три книги. Зэки выбирали ту, что толще и бумага тоньше.

Успехом пользовалась Библия на английском языке, а остатки сиротливо валялись на столе. Их забирал я.

Библию приносили очень редко, но она была толстой, и хватало ее надолго. Все, что доставалось мне, зэков не интересовало. Они книг не читали, только курили. В библиотеке мало книг. Она не пополнялась и постепенно исчезала в дым, но мне удалось кое-что выудить из ее скудных запасов.

Я не считаю книгами говно вроде «Воровского общака Паши Цируля», сборника детективов толстой тетки и нескольких старых журналов «Наука и жизнь» с вырванными страницами и неправильно разгаданными кроссвордами.

Книги в библиотеке появлялись из пункта приема макулатуры. Туда их приносили пионеры, а пионеров уже двадцать лет не принимали в пионеры. Но там было несколько книг, которые я все-таки прочитал.

102

«Мартин Иден» и «Маленькая хозяйка большого дома» Джека Лондона, «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына, «Луна и грош» Сомерсета Моэма, «Тысяча и одна ночь» Шахерезады, «Путешествие на Кон-Тики» Тура Хейердала. Первый том «Йосифа и его братьев» Томаса Манна, второй том «Графа Монте-Кристо» Александра Дюма, «Сияние» Стивена Кинга. Это все, что я смог выжать из тюремной библиотеки, включая статью «Теория катастроф» из журнала «Наука и жизнь» за 1986 год, которую я сопоставил с трагедией своей жизни и остался доволен, потому что увидел, как все похоже на бабочку, которая вылупилась из личинки.

В журнале «Юный техник» за 1983 год нашел статью о выращивании искусственных алмазов. Эта статья мне понравилась, как статья про бабочку. Статья об алмазах была написана задорным языком, специально для подростков, которые хотят верить в светлое будущее, полное приключений.

«В наших лабораториях создаются специальные условия для выращивания искусственных алмазов, так необходимых нашей промышленности.

Наши алмазы не имеют ничего общего с бриллиантами, которые богатые капиталистические бездельники выставляют напоказ, чтобы оправдать свое паразитическое существование. Наши алмазы созданы для труда людьми труда.

В автоклав загружается высокоуглеродистый гель. Под воздействием высоких температур и сверхвысокого давления происходит чудо, которому позавидовал бы сам старик Хоттабыч, – кристаллизуется алмаз. Но если давление передержать, то готовый алмаз раскрошится в порошок и получится алмазная крошка, широко используемый в промышленности абразивный материал. Этот трудоемкий и точный процесс контролируют мощнейшие ЭВМ, созданные советскими инженерами, поэтому все случайности исключены.

Алмазную крошку готовят по специальной схеме. Затем под воздействием высоких температур алмазная крошка вновь становится высокоуглеродистым гелем, то есть происходит замкнутый цикл, полное безотходное производство без потери сырья и ресурсов».

103

Какое-то время я жил под впечатлением от этой статьи, и тюрьма превратилась в автоклав, где сырьем выступают люди. Возрастающее давление стен, чужих людей – и в итоге одни становятся алмазами, а другие говном.

Жить при помощи этих книг получалось не так, как при помощи желтой книги. Выходило коряво. Обычно я спрашивал у них о свободе, потому что в тюрьме все время думается о свободе, а спрашивать о свободе у тюремных книг – ответ всегда получится печальным.

Тюремные книги не годятся для таких вопросов. Они не о тюрьме, кроме «Архипелага ГУЛАГ», но от них веет тюрьмой, как от бывшего зэка. Негодные, испорченные книги. Ничего не оставалось, как написать свою.

Вариантов было два: либо своя, либо желтая. Но желтой больше не было. Все-таки я успел к ней привязаться. Наверное, потому, что она была первой и единственной в мой самый трудный час. Так же, как Большую Медведицу я считаю главным созвездием, потому что это первое созвездие, о котором я узнал в первую очередь.

Я тогда думал и сейчас думаю: что, если бы мент оставил другую, не желтую, книгу – зеленую, например? Стал бы террористом? Объявил бы джихад мусорам и конченым зэкам? А мог бы вообще остаться без книг. Что бы делал? Как бы жил?

Может быть, что-то придумал. Нашел бы что-нибудь. Стал бы Поклонником Библии или Адвокатом. Или Кобой. Вспоминал бы всех баб, которых имел, и рассказывал о броуновском движении. Или, как Крытник, выплавлял бусины из баклашек изо дня в день. Или застрял бы в своей голове, как матрешка в матрешке, или до изнеможения дрочил на червя. Но мне досталась желтая книга. Считаю, что мне повезло. Наверное, поэтому все случилось как случилось. Если бы не этот первый шмон, когда выбили все книги, все сложилось бы иначе. Кто знает? Не придумал бы написать свою книгу. Ведь начиная со шмона к этому шло и располагало, а теперь, кажется, что по-другому быть не могло.

104

Я назвал свою книгу «Инструкция освобождения». Живу в ней и сочиняю. Не сочиняю, она сама пишется. С этого момента не знаю, что будет дальше и в прошедшем времени писать больше не буду. Был превратится в есть, будто это кино и все снято на пленку. А в кино нет прошедшего времени, есть настоящее. Мысль неуловима. В тот момент, когда кажется, что поймал ее, она исчезла. Я расслабился и позволил жизни течь по-своему. Только смотрел и записывал, не пытаясь что-то поймать и запомнить.

Голова опустела. Там перестали плодиться новые персонажи и заполнять собой хату. Когда-нибудь кто-нибудь будет жить при помощи моей книги, как я жил при помощи желтой. Он будет пользоваться моими сравнениями. Для него они станут родными, но взятыми из чужой книги и связанные с кулинарией.

В тюрьме живу впроголодь, и все мои сравнения связаны с едой. Но я много читал и видел, что в других книгах то же самое. Это значит, что другие авторы тоже голодали. Так или иначе, но почти все сравнения во всех книгах, что мне попадались, связаны с едой. Например, книга вкусная, песня сладкая, воздух терпкий, рассвет багрово-яблочный, кровь как кетчуп, любовь изысканна на вкус и пьянит, как вино, правда – горькая, а ложь – сладкая. Пищевые сравнения самые точные и яркие, а все остальные сравнения по сравнению с пищевыми выглядят пресно. Все пробуется на вкус, будто других чувств не бывает или они бывают, но помогают пробовать на вкус.

105

Другие сравнения тоже существуют. Они идут не от желудка и точно не вкусны. Они другие, такие, что хочется плакать. Их не слышно и не видно, но они есть. Они не из слов и вовсе не сравнения. То, что они описывают, в сравнении не нуждается. Они ни на что не похожи. Одно лишь слово и не слово, а тишина, где все ясно без слов. Слова исказят и унизят, заведут в блуд и оболгут. Они заведомая ложь, потому что они – решетки, за которыми сидит правда. Где много слов, там ее не видно. Она зашторена ими, как жалюзи, только слабый свет просачивается сквозь них, и такого поэта, кто разглядел его, называют гением. Этот гений долго не живет, потому что он не гений, а всего лишь разглядел полоску света между прутьями. Он долго смотрел в одну точку, разглядел что-то необычное, отчего ему стало невыносимо грустно, но передать свою грусть-тоску он сумел только словами, и слова эти только сильней заделали щель, а другого способа он не знает. Он режет себе вены, принимает наркотики, пьет водку и прыгает с моста. В итоге умирает, захлебнувшись собственной рвотой в двадцать семь лет.

106

Изображать можно и без слов, став художником, и пытаться этот маленький свет рисовать. Но зная, что краски – это яичный белок, масло, желатин и мелко спрессованные кости древних животных и рыб, он обречен пользоваться жратвой. С ним происходит то же, что с поэтом, если он настоящий художник, конечно. Можно, как актер, изображать без слов и яичных белков. Он изображает животных и других людей, не являясь ни животными, ни другими людьми, но все они – художники, поэты и актеры, – как бы ни пытались изобразить нечто настоящее, всегда получается не настоящее, а изображение. Можно умереть в другом смысле, а тело будет жить и вкусно кушать то, из чего сделаны краски.

Их называют счастливчиками, тех, кто рано умер в другом смысле, и еще их называют благополучными людьми. Они сыты, довольны и ничто их не гложет. Другого голода нет, а тело насытить – пара пустяков. Поэтому они счастливы, что все их заботы – пара пустяков.

«Ешь, люби, молись» – последний шедевр кинематографа. Показывали по телевизору, и я смотрел. Рекордные кассовые сборы для фильма без спецэффектов. Джулия Робертс в главной роли. Режиссер – какой-то итальянец. Итальянцы, мастера натюрмортов, умеют изображать изображения, искаженные лучами света, тенями и перевернутыми отпечатками на сетчатках. Я тоже описываю все как могу. Хочу, чтобы было смешно. Люблю, когда смешно. Особенно когда рядом грустно. Но только бы не получились кулинарные сравнения.

Мне бы так написать, чтобы про еду не думать. Но как не думать про еду, когда голодный? И как не думать про секс, когда голодный? Здесь я только и думаю о том и другом – кулинарно-сексуальное месиво.

107

Писателем быть трудно. Чтобы им стать, нужно преодолеть позывы плоти, а то завязнешь, и получится кулинарная книга рецептов. В книжных бутиках книги рецептов стоят дорого. Можно разбогатеть и вкусно есть, а я хочу написать, чтобы не говорили «ВКУСНО НАПИСАНО». Они так говорят, потому что вечноголодные. Но я придумал, как обхитрить и остаться живым.

Сделаю так, что они отравятся. Прочтут и скажут: «Вкусно написано», а внутри будет яд. Сожрут и начнут гнить. Кишки повываливаются, а без кишок какой секс? Когда дойдет моя очередь, уже нечем будет есть и переваривать. Все будет отравлено. Так я уцелею. Ешьте мой яд, пейте мой яд.

108

Писатели – смелые люди. Они не знают, что они смелые. Их смелость исходит из глупости. Они смелые как дураки: не знают, во что вляпались, и не ведают, что творят. Они смелые, потому что им есть где спрятаться. Там, где они прячутся, бывает смертельно опасно, потому что сбывается то, о чем они написали.

Писать приходится о разном, чтобы интересно читать. Это разное – плохое, хорошее, страшное, опасное – автор переживает сам до или после написания. Бывает, одновременно с написанием, как я сейчас. Особенно опасно писать от первого лица, но они все равно пишут (я говорил, они дураки), потому что хотят быть первыми, кто придумал и написал, чтобы другие потом читали и завидовали. Их смелость – это страх перед забвением. Они хотят жить вечно и защищаются от других, прячась за своими книгами. Но другие – это те, кто их книги читают, а потом говорят «нравится» или «не нравится». Без других они перестанут быть смелыми или вообще перестанут быть.

109

Написанное отправлял родителям. Они расшифровывали мои каракули, распечатывали и отсылали обратно в тюрьму, чтобы я смотрел на печатные буквы и радовался. Они хотели сделать мне приятное, особенно папа, который носит очки в золотистой оправе и курит с тех пор, как меня посадили.

Интересно разглядывать свои письменные фразы в печатном виде, будто они не мои, а чужие цитаты из давным-давно опубликованных книг, которые давно приелись, забылись и валяются в пыльных загашниках библиотек, распадаются в тирсу и кормят тараканов.

На клетчатой странице блокнотика они выглядят не такими чужими и полновесными. Больше похожи на мои, а корявый почерк делает их несерьезными и детскими, как рисунки дельфинов.

110

Я начал книгу, и со мной стали происходить странные вещи. Стоило о чем-то задуматься, как сразу появлялись люди и, будто читая мои мысли, продолжали тему, начатую в моей голове. У меня это было на уровне сияния сквозь жалюзи, а они ставили на них решетчатые каркасы.

Один из таких людей был Коба. Усатый дядька шестидесяти лет, похож на Сталина. Осужден за недоделанное убийство. Он хотел убить человека, но не смог, только поцарапал.

Мы играли в шахматы, и я проигрывал. У него улучшалось настроение, и он в очередной раз рассказывал про бомбу, сброшенную на Хиросиму и Нагасаки. Оказывается, уран для бомбы американцы взяли из костей динозавров.

Коба:

– В костях динозавров урана больше, чем везде.

Он жил при помощи воспоминаний о химии и женщинах, которых хорошо знал. Всякий раз, начиная разговор с бомбы, заканчивал бабой.

Коба давно катался по тюрьме, и вся тюрьма, от начальника до последнего зэка из петушатни, знала секрет атомной бомбы. Где бы они его узнали? Он не был умным, был начитанным и с хорошей памятью. Я называл его энциклопедией – хранилищем любопытных знаний. Они в нем хранились, и все.

111

– Если бы не было динозавров, – говорил Коба, – не было бы гонки вооружений, холодной войны, Карибского кризиса, аттола Бикини, моды на бикини, академика Сахарова, Советского Союза, США, понятия «сверхдержава», ядерной угрозы, чернобыльской катастрофы, подлодки «Курск» (дальше можно продолжать на свое усмотрение), потому что урановые рудники – это древние кладбища динозавров.

Динозавры ели много травы, а трава была огромных размеров. От радиации все вырастает до огромных размеров. Земля была радиоактивней раз в десять, чем сейчас. Растения, как губка, впитывали все подряд, но того урана, что в растениях, было недостаточно для изготовления атомной бомбы, тогда приходили травоядные динозавры, поедали растения, и уран скапливался костях.

В костях есть кальций, он замещался ураном, потому что уран активней кальция. Кости становились урановыми. Но урана все равно было мало для изготовления атомной бомбы. Тогда приходили плотоядные динозавры, пожирали травоядных вместе с костями, и концентрированный уран из костей травоядных динозавров переходил в кости плотоядных, поэтому кости плотоядных динозавров становились все более урановыми. Потом плотоядные жрали друг друга, и урана в костях становилось столько, что его легко хватало на изготовление атомной бомбы. Вот и весь секрет.

– Видишь как? – говорил Коба. – Жизнь только возникла, а уже посеяла семена своей погибели. Можно сколько хочешь орать: «Миру – мир! Войны не нужно!», а конец все равно один. То есть, как говорил Станислав Лем, «человек рожден для того, чтобы разрушить материальную вселенную». Эта мысль меня очень согревает. Все-таки есть надежда, что это когда-нибудь закончится. Может, даже сегодня.

– Сегодня?

– Ну, это я так… образно.

Дальше можно слушать, а можно не слушать. Если слушать, то говорил он примерно следующее.

Коба:

– На Земле есть все, чтобы это пророчество сбылось. Ну понятно. Они всегда рядом. Сидят друг перед другом и кормят друг друга с ложечки. Жизнь и смерть, я имею в виду. Низ, верх – их можно вращать по-разному, если не к чему приложить, а без человека не приложится. Без человека ни верха, ни низа не бывает, как и созвездий не бывает, и вообще, многое без него пустой звук и смысла не имеет, а если смысл хоть изредка теряется, то его и нет вовсе. Смысл – это, наверное, человеческое изобретение. Животные, я думаю, таким не страдают. Им достаточно вовремя набить брюхо, а человеку, чтобы жить, при этом страдая, нужно для страданий какое-то оправдание. Хоть какое-то, чтобы не зря. Лишь бы к чему-то прицепиться, любая дрянь достойна стать смыслом его жизни. Ему это нужно для выживания, ведь без смысла бессмысленно жить. Кто-то смысл находит в игре, кто-то в детях, славе, деньгах, женщинах, мужчинах. Кто-то думает, что умнее и добрее всех, и находит смысл в милосердии. Кто-то молится с утра до вечера. Кто-то верит в любовь, тем и живет, а кто-то очень хорошо ненавидит. Кто-то уходит в работу с головой, во многих местах почти все поголовно. Или наоборот, смысл в праздности, удовольствиях, радостях и приятных воспоминаниях. Есть такие, кто любит грустить и верит, что слезы очищают, а есть смысл искать смысл. Все что угодно может быть смыслом, любая пылинка, ведь смысл – топливо жизни, даже смерть бывает смыслом жизни. Сколько самоубийц, глупо или геройски погибших, нашли смысл жизни в смерти? Сколько раз чужая смерть помогала другим жить? Посмотреть на палачей: очень довольные жизнью долгожители. Даже если не палач, а волею судьбы стал убийцей, например на войне или еще как-то, ведь убийцами становятся от страха перед смертью, а иначе зачем убивать? Он выбрал свою жизнь, а чужую забрал ради своей. Выживает сильнейший, и так далее. Жизни нужно кушать, а иначе она умрет с голоду. Вот она и проявляет волю. Воля к жизни такая живучая, что ей даже человек не нужен. Воля – это смысл жизни для животных, то есть это голод, а жизнь – это самый голодный паразит. Он на самой вершине пищевой пирамиды, он и есть пирамида, а смерть – это его рот, которым он ест. Но на самом деле воля, смысл, жизнь, смерть, судьба – это слова, а означают они одно, то самое нечто, что хавает бесконечно.

После таких слов на еду смотреть не хочется.

Завтрак, обед, ужин, промежуточные перекусы, походы на дальняк и все, что происходит вокруг, даже самое незначительное, все глубже и глубже всасывают в болото – неужели из него не вырваться?

Время обеда, и снова, как зомби, тянусь за пайкой, потому что хочется жрать, а не пожру – ослабею и сожрут.

После еды все моют тарелки. Выстраивается очередь к раковине. Рядом стоит Рома, вечноголодный, противоречивый, но большей частью добрый человек, улыбается, как умеет улыбаться Рома, лицом и плечами, обнажая десны с острыми осколками коричневых зубов.

Рома:

– Ну что, Режиссер, заморил червячка?

Заморил червячка. Устами такого младенца, как Рома, глаголет истина. Я так подумал, но вслух не сказал. Рома не принял бы юмор, перестал бы улыбаться и не угостил бы конфеткой. Рома всегда затарен конфетками, чифирь заедать. Ради конфетки стоило промолчать, но я сказал:

– Ты, как младенец, Рома, ей-богу.

Рома улыбку убрал, конфеткой не угостил, но мне стало легко, как мотыльку. Я отказался от маленькой жратвы, а мог не отказаться. Но я отказался. Значит, есть выход. Он может не есть.

112

Над нарой, поверх желтой стены, нарисована свастика. Всякое изображение свастики на тюремной стене – это «отрицалово» – воровской символ отрицания мусорского и отказ от подчинения ментам. Уйти в отказ, по воровским понятиям, почетно. Если бы воры знали, что на самом деле означает их «отрицалово», куда оно ведет и к чему приближает, они бы ничего не поняли, как я не хочу понимать, в чем смысл их воровского отказа.

113

«Отрицалово» нарисовано простым карандашом. Это я нарисовал, потому что в экстремальных условиях всякую мелочь воспринимаю как подсказку. Маленькие указатели, указывающие на выход. Это мой опиум, я знаю, но делаю вид, что не знаю. В общем, подсказка такая, что если свастика над нарой – это «отрицалово», то мне следует все отрицать. Отрицать – это ко всему добавлять частичку «не», как герой фильма «Всегда говори “Да”», только вместо «да» – «нет». Тогда все просто: не надо искать, жрать и быть, как черви тоже не надо, и уроборос разомкнет челюсти, отпустит свой многострадальный хвост и сдохнет с голоду. Просто сдохнет на букву «с», как «смерть», «свобода» или «сойти с ума».

Может быть, единственное спасение – это удача и везение, чтобы повезло удачно родиться или быть носителем славяно-кириллического языка, где слова «свобода» и «смерть» начинаются с такой буквы, что похожа на разорванное кольцо или разбитый ошейник. Чтобы глядя на эту букву зэк понял, как понял я, что надо делать, чтобы вырваться отсюда.

Для этого нужно стать головой. Такой головой, которая сама захочет отпустить хвост, то есть сойти с ума и превратиться в букву «с». Тогда свет в конце тоннеля перестанет быть лампочкой над входом, а станет выходом.

Жду очередное дежавю. Как предсказатель, я знаю будущее, потому что это уроборос. Никуда от него не деться. Я режиссер, был им раньше и буду им дальше, пока внутри и вижу свет в конце тоннеля. Но я нашел способ, как стать дурной головой и разомкнуть челюсти, чтобы не было дежавю. При помощи желтой книги.

114

Желтой книги больше не было, но я прочитал ее три раза и выписал несколько любимых фраз. Они улучшали настроение, как мелкие отпечатки рая на Земле.

Первая фраза «Бритые головы и желтые одеяния – благородные символы состояния бодхисатвы». После этой фразы зэки становились монахами, а тюрьма – монастырем.

Бритоголовых в тюрьме навалом. Все зэки лысые, и я тоже. Желтой одежды не было. Было другое. Желтая кожа впалых щек от недостатка желтых солнечных лучей. Никотиновая желтизна пальцев. Желтые от курева с чифирем зубы. Желтые от желтухи глаза. Желтые от табачного дыма стены и простыни. Желтое от жары и старости свиное сало. Желтого навалом.

Зэки думают, что это тюремная грязь и копоть, не подозревая, что это благородные символы состояния бодхисатвы. Зэки как монахи. Монахи молятся в кельях. Зэки это делают в карцерах. Шлифуют пальцами «монашки» и не мигая смотрят в растрескавшийся желтый потолок.

Зэки часами болтают об одном и том же, о тюрьме и воле, в одинаковых поговорочно-устойчивых выражениях. От повторения вслух и в мыслях простые фразы становятся мантрами, а сложные – молитвами. Зэки молятся и не ведают того, что молятся. В общих хатах, если прислушаться, можно различить мантру тибетских монахов: «ОМ МАНИ ПАДМЭ ХУМ», а если не прислушаться, то брань зачуханных терпил «ЙОБАНАЯ ПАДЛА ХУЙ».

Как монахи, они годами не знают женщин. Видят их только на картинках, по телевизору и в зале суда, если прокурор женщина. Женщины для них – богини, небесные создания, у которых ничего общего с земными, а журнальные картинки с их изображениями становятся иконами. Зэки глядят на них часами и мысленно с ними говорят.

Воздержание у зэков не такое, как у монахов, оно вынужденное, а не добровольное. Но если разобраться, то и монахи становятся монахами под давлением обстоятельств: кривой, хромой, девочки не любят, мальчиков любят, и став монахами, якобы добровольно, все равно делают свои монашеские дела вынужденно. Без своих дел монашеских они перестанут быть монахами.

115

Тюрьма – замкнутое пространство. Внутри люди, а снаружи пустота. Люди живут на космической станции в голом космосе. Много думают, слушают и смотрят. В одном месте, на одно и то же. Медитация на луну и древняя буддийская практика смотрения в стену. От долгого смотрения в одну точку покровы спадают. Тайное становится явным, а видимое не таким, как раньше.

Монахи верят в спасение. Вера зэков ничем не хуже. Верят в Золотую Амнистию как в святое чудо. Ждут чуда каждый год, никак не дождутся. Вслух говорят, что чудес не бывает, а внутри надеются и уповают. Все их мечты о будущей свободе – тоска по прошлому. Они не знают ничего, кроме того, что было.

116

От разных причин зэк меняется. От тоски, плохого воздуха, затхлой жизни, усталости, нервов, одинаковых разговоров, мыслей об одном и том же и от других людей: «С кем поведешься, от того и наберешься».

Теснота и замкнутое пространство влияют на человека. Долгое смотрение в стену портит его лицо. Вольняшки не узнают его, говорят, он изменился, не такой, как раньше. Он долго смотрел в стену и стал странным. На лбу появилась глубокая трещина, похожая на сомкнутые веки третьего глаза. Она делит лоб на две части, верхнюю и нижнюю. Нижняя – до, а верхняя – после.

До – слабая часть, под морщиной, над бровями, глазами и носом, – самые уязвимые части лица. Они, как дети, нуждаются в защите. До – это прошлое зэка, каким он был раньше: беззащитным, как зеница ока, хрупким, как носовой хрящ, и зеленым, как сопли.

После – на лбу, возле волос, где череп покатый и твердый, легко и резко ломает чью-то переносицу и выбивает передний ряд верхних зубов. Над морщиной будущее зэка, твердое и бронелобое.

Бывает, до и после меняются местами. Тогда возле волос, где твердо, – прошлое, а будущее – внизу – хранилище слез и соплей. Бывает, у зэка не одна складка на лбу, а две. Они пересекаются, и получается крест. Крест сложнее, чем до и после, и зэк с крестом на лбу интереснее зэка с закрытым третьим глазом.

Крест получается из горизонтальной и вертикальной морщины. Горизонтальная появляется от недоумения. Зэк чего-то не понимает, пытается понять, но только сильнее запутывается, недоуменно морщит лоб и думает: «Херня какая-то».

Вертикальная, наоборот, от глубоких сосредоточенных раздумий. Он глубоко задумывается, доходит до самых глубин, сосредоточенно напрягает лоб и думает: «Херня какая-то».

Недоумение перечеркивается глубоким раздумьем, одно отрицает другое, как в математике, минус на минус – плюс, и зэк с крестом на лбу всегда спокоен, как паук. Не ищет лучшего и не отказывается от худшего, не боится и пхнет ровненько, не сбиваясь в печаль и радость. Смело смотрит в глаза мусорам и авторитетным ворам. Не разменивается по мелочам, не ведется на провокации, не провоцирует и сравнивает свою жизнь со струйкой дыма от сигареты.

Крест на лбу и сомкнутые веки – на всю жизнь отметина. По этому клейму бывшие зэки узнают друг друга на воле. И будущего зэка узнают, и такого, кто никогда не сидел и не сядет, но по ком тюрьма плачет.

117

Следующая фраза – «Каждому миру соответствуют свои будды и бодхисатвы».

Все признаки бодхисатвы здесь были, только об этом никто не знал. Тюрьма стала Поталой, пока только для меня одного, но я придумал сделать так, чтобы для всех. В желтой книге написано: «Если для спасения существ нужно принять облик узника, босацу предстанет перед ними в этом облике и будет проповедовать им дхарму». Это можно сделать, ничего не делая. Называется, умелое бездействие – понимание того, что и когда делать не следует.

Я стану головой змеи через чужеродный нарост на ее теле. Сначала прыщиком на заднице, который вызреет в злокачественную опухоль с глазом посредине и собственным мозгом, а потом станет новой головой, а старая отомрет, как старая. И последняя фраза «Он находится в обществе разбойников и воров. Он и они обращены в будд» станет по-настоящему последней.

118

Теперь ясны правила игры. Они четко обозначены в этих четырех случайных фразах. Так они сложились, друг за другом, в такой последовательности, что их удобно соблюдать, как инструкцию. Пункт первый, второй, третий и четвертый.

Теперь я знаю, как жить дальше и что делать, чтобы выбраться отсюда. Игра обрела четкость и перестала быть игрой. Игрой она была в моем воображении, когда был напуган и отдельные осколки, разбросанные как попало, больно ранили босые ноги. А сейчас, когда я стал жить игрой, то живу, а не играю.

119

Чтобы выбраться отсюда, мало знать правила. Нужна смелость их соблюдать. Нужно стать таким смелым, как герои в кино, без тени сомнения. Изображать смелого легче, чем не изображать и по-настоящему быть смелым. На все про все актерам в кино хватает полтора часа экранного времени. У меня времени намного-премного больше, и в нем наберется едва ли десять минут меня храброго. Все это удручает и хочется спать, но я не сплю. Пришли родители. Они взволнованы и думают, что я сам себе навредил, чтобы получить отсрочку суда. Они думают, что от страха я сошел с ума, то есть подвергся панике, как эгоист. Я мысленно соглашаюсь с ними, а вслух не соглашаюсь. Они говорят, что им со стороны видней и на вот, выпей успокоительное, пройди полный курс.

– Тебе полегчает, – говорит мама.

– Ладно, я не против, – говорю.

Они говорят, мама говорит, а папа соглашается с ней молча.

– Вот, еще мандарины, йогурт и соленые помидоры. Как здесь кормят?

– Не знаю.

– Вот, смотри, здесь еще орехи колотые и жареная картошка. В этой банке котлеты и селедка.

Я очень проголодался.

– Но тебе этого нельзя. Мы привезли, а нам сказали, что при ранении в живот можно только перетертую пищу. Ну, мы оставим йогурт и… – Мама посмотрела в сумки. – И пока все.

– Но кишки ведь не задеты, – сказал я.

– Все равно нельзя, – сказала мама.

– Лучше не надо, – подхватил отец.

– Я буду хорошо жевать.

– Мы потом привезем тебе перетертый борщ.

Спорить бесполезно, и я перестал спорить.

Родители сообщили, что из-за ранения суд перенесли.

– Так что неизвестно, когда он будет, – сказала мама.

– Неизвестно?

– Ну, примерно известно. Где-то через пару месяцев, пока рана не заживет.

– Вот уж действительно, – сказала мама. – Пути Господни неисповедимы.

– Как же это так случилось? – спросил папа.

– Да там, один мудак… кошелек воровал.

– Да, – сказал папа после недолгой паузы. – Может, это и к лучшему.

Потом я вспомнил кое-что и спросил:

– А в какой я больнице?

Они ответили. Я волшебно оказался на третьем холме. Избегал его, но без толку. Все было белым. Я лежал на подушках, руки поверх одеяла. Цепляться за табу больше не имело смысла.

120

Я нашел вторую газету. В первый раз она прибилась случайно. Во второй раз искал ее специально. Я знал, где ее искать. Она там всегда валяется, не нужная никому дрянная бумажка.

Найти газету проще простого. Их раздают бесплатно, они никому не нужны, и их выбрасывают на помойку. Я был не сильно ранен и без труда спустился на набережную. С реки дул сильный ветер. Можно громко матюгаться, никто не услышит. Здесь я встретил отца. Он ловил рыбу. Я спросил его: «Ну, и сколько поймал?» Он, не оборачиваясь, ответил «Пять». Так и не понял, что это был я.

С набережной зашел в подворотню и на подоконнике, возле консервной банки с окурками, нашел несколько газет. Почти свежие. Их принесли утром и сразу выбросили. Только одна пригодилась какому-то хулигану. Она валялась скомканная на маленькой кучке кала.

Моя газета могла бы также пригодиться, но мимо проходил я. Один шанс из миллиона, что подберу ее не для скучного дела, как тот хулиган, а чтобы использовать как путеводитель. Возможно, я первый и последний, кому пришло в голову слушаться газету. Кому еще придет такое в голову? Сколько молодых и старых погрязло в дерьме, а вокруг валялись бумажки, и на каждой что-то написано? Стоило лишь подобрать и посмотреть. Эти простые действия были бы началом. Если все потеряно, можно и в это поверить. Моя воля привела к смерти. Интересно посмотреть, куда приведет безвольная зассанная бумажка, которую ветер гоняет по подворотне.

121

Выйдя на улицу, заглянул в разворот. Свое объявление увидел сразу. Казалось, прошла вечность с тех пор, как я покинул бар «Капоне». На самом деле прошло около недели, пять дней. Рядом с моим объявлением была реклама гадалки Клары. Ее портрет в обрамлении пентаклей. Пышные волосы и пышная грудь. Она выглядела готично. Вот чего я хотел на самом деле.

Я хотел, чтобы кто-то предсказал будущее. Кто-то, кто знает в этом толк, сказал внятными словами, что делать дальше, а не подсовывал невнятные знаки, которые можно истолковать по-разному или никак.

Адрес был тот же, что у малолетки. Вершина первого холма. Первого холма я не боялся. Он не считается. Странным было то, что адреса одинаковые. Возможно, они соседи. Там полно офисов, район такой. Так что ничего странного.

122

Я пошел к ней через неделю, когда рана подзарубцевалась и я мог ходить не пригибаясь. Гадалка встретила запахом сандаловых палочек и тихой мистической музыкой. Женщина была зрелой и бывалой, хорошо сохранившей лицо и, особенно, грудь. У нее была огромная грудь. Гадалка выставила ее напоказ, и в широком декольте только соскам не хватало места.

Груди завораживали, хотелось на них смотреть и смотреть, как на уродство: излишество и переизбыток. Я без стеснения пялился на них, забыв обо всем на свете. Это было сродни гипнозу. Из многих мыслей в голове осталась одна: «Большие сиськи!»

Они колыхались, как волны Мирового океана. Подчиняясь грудям и усталости, присел на мягкую мебель.

Офис тот же, что у малолетки, но все по-другому. Исчез табурет, конторский стол. Всю советскую хлипкую мебель заменил мягкий гарнитур. Стол по-прежнему широк, но круглый и покрыт красной бархатной тканью с желтой бахромой, как у знамени Победы. Лампочка в абажуре – все красных тонов и пленит сладкими надеждами.

Груди смотрели на меня в упор, а я на них. Между нами образовалась прочная связь, такая прочная, что они спрашивали, а я отвечал. Очень хотел понравиться этим сиськам.

Узнав мое прошлое, гадалка достала карты, обычные игральные карты, засаленные и потрепанные, и принялась за мое будущее. Она пользовалась своими грудями умело, как малолетка пользовался вершиной своего холма, куда я карабкался и от усталости был покорным. Все они делали одинаково: пользовались своими вершинами, чтобы покорять лохов. В голове вспыхнуло сразу пять мыслей.

1. Она пользовалась своими грудями, чтобы отвлечь мое внимание.

2. Она гипнотизировала меня при помощи грудей.

3. Она пользовалась грудью, чтобы гадать. Наверное, поэтому все гадалки – женщины.

4. Она психоаналитик для бедных. Прибыль ее грошовая, зато клиентов миллион.

Последняя, пятая мысль, как вывод и красная клякса:

5. Она жила при помощи своих грудей, а без грудей она бы не жила.

123

Гадалка сказала, что мое будущее четко не обозначено.

– При всех раскладах светит тебе тюрьма.

Она сказала «светит» с таким выражением, будто от тюрьмы исходит свет и это очень хорошо, что она «светит». Дальше последовали комментарии.

Она рассказала то, что я сам знал, но боялся озвучить. В отчаянном положении я верил всему, что говорят другие. Не верил только себе. Я спросил:

– А какой самый лучший вариант?

– Самый лучший вариант, – сказала она, – никому не платить и ни с кем не договариваться. Сохранить что есть. Взять что дают.

– Это самый лучший вариант? – спросил я.

– Для тебя – да. Но для этого нужна смелость.

– Это карты так сказали?

– Да. Разве не видишь?

Я посмотрел. Там были карты.

124

– Ну ладно, – сказал я. – Спасибо. До свидания.

Встал, чтобы уйти.

– А деньги? – спросила она.

– Какие деньги?

Она удивилась, а я сказал:

– Что же вы такая ясновидящая, а не увидели, что я без денег?

– Потому что, – сказала она, – мне бояться нечего.

За ее спиной отворилась дверь, которая раньше вела на новый уровень, и оттуда вышли малолетка, его дебильный брат и кореш. Это было неожиданно. Я мог это предвидеть, но не предвидел. Кто-то воскликнул, не помню кто:

– О! Старый знакомый!

Они вышли по очереди. Последним вышел кореш. На него я не смотрел. Меня интересовал интерьер задней комнаты, где они прятались. Это был не туалет, а кабинет. Жалюзи на окнах, сквозь них просачивался солнечный свет. Кадр из фильма-нуар. Там почти в каждом кадре такая картинка: свет просачивается сквозь жалюзи и ложится ровными полосами на лица героев. Мне следовало бы сбежать, но я остался и сказал: «Это твоя мать?»

– Это его сестра, – сказал малолетка.

Он показал на кореша.

– У нас семейный подряд.

Я посмотрел на кореша. У него с сестрой было неуловимое сходство, не такое, что сразу бросалось в глаза, но было.

– Твоя сестра, – сказал я, – очень красивая женщина.

Сестре понравилось, губы ее дрогнули, щеки порозовели. Лицо кореша смягчилось.

– Я мог бы пригласить ее на свидание, – сказал я.

– У тебя денег не хватит, – сказал малолетка.

– Денег хватит. Я не говорю про сегодня. Завтра.

Мои слова гадалке понравились. Она посмотрела на своего брата. Брат посмотрел на малолетку. Получился треугольник с малолеткой на вершине.

125

Полчаса назад мне не хватало на проезд, а сейчас я заявлял, что имею деньги на ресторан. Малолетка посмотрел на гадалку, вернее, на ее грудь, и понял, что я на крючке.

– Ладно, – сказал он. – Ради таких сисек можно и горы свернуть.

Гадалка зарделась, кореш смутился, а я подумал: «Что за бред?»

Малолетний босс мафии, и у него в приспешниках трое взрослых людей. Двое здоровенных мужчин и одна зрелая женщина с феноменальной грудью. А я, непонятно за каким хреном, играю в эту игру, где у нас серьезные лица, потому что речь идет о деньгах. Все мы были странными, будто нас придумали для комедии и нарисовали в книжке комиксов для японских подростков. Я сказал: «Пацаны! А возьмите меня в банду!»

– Я уже говорил, – ответил малолетка. – У нас чисто семейный бизнес.

– Ну тогда возьмите в семью! – Я подмигнул Кларе.

Она выпрямила спину, и грудь стала шире. В декольте нашлось немного места для правого соска. Все смотрели на нее и облизывались.

126

Стать смотрящим за тюрьмой легче, чем смотрящим за хатой. Есть такая гусеница, «мертвая голова», с двух концов одинаковая. Одна голова настоящая, чтобы жрать, а вторая ложная, чтобы срать. Ложная голова – это рисунок на хвосте в виде человеческого черепа, нарисованный мастером логотипов для рекламы средства от тараканов. Странно, что у гусеницы на теле есть такой, слишком человеческий, символ. Ложная голова выглядит устрашающе, страшнее настоящей. Ложная для того, чтобы никто не подкрадывался сзади. Птицы и прочие враги ее боятся и облетают стороной.

Я стал такой мертвой головой. Ненастоящая и бесполезная вещь. Полная противоположность смотрящему и его команде. Они полезны для жизни. Злы, агрессивны и голодны. Держат власть в кулаке и подчиняют всех своей воле, а я, как мертвая голова, был мертвым. Без реакций и возмущений, нечувствительный к боли, бесполезный для жизни: толку от меня никакого, даже страха, любимой пищи паразита, не было. Так в хате меня признали сумасшедшим, потому что в здравом уме нормальный человек так себя не ведет. Нормальный человек боится, и страх толкает его на поступки. Стало быть, я был ненормальным и поступков не совершал.

127

Я был мертвой головой, и меня оставили в покое. Я только делал, ничего не делая. Посадил дерево, а дальше пусть само растет. И однажды, когда совсем потерял себя из виду и думал, что я не я, а кучка дерьма, вдруг услышал, как кто-то сказал: «Что ты делаешь?»

Кто-то обращался ко мне с вопросом, но я не понимал, что ко мне. Я сидел в хате дольше всех, даже Адвокат успел исчезнуть, так долго я сидел.

– Я знаю, ты что-то делаешь.

Этого человека я не знал. Кто-то из новых. Я давно перестал замечать линьку и обновления. Поклонник, Коба, Адвокат, Цыган давно покинули хату. Их места заняли другие.

– Ты со мной разговариваешь? – спросил я.

– С тобой.

– Ничего не делаю.

– Нет. Ты что-то задумал. Я вижу.

– Ничего я не задумал.

– Я вижу, ты прохаваный.

– Какой?

– Если ты сейчас начнешь говорить, то тебя послушают.

– Кто?

– У нас чаепитие. Будут нового смотрягу выбирать.

– И что?

– Было бы неплохо, чтобы тебя выбрали.

– Меня?

– Да. Я за тебя, если что.

– А что случилось?

– Ты гонишь?

– А где старый? Бурик?

– Давно уже нет.

– А где он?

– Поехал до своих.

– Куда?

– В петушатню.

– Ого! За что?

– Ты шо, бля? На приколе?

– Какие приколы? Что случилось?

– А ты, типа, не знаешь?

– Что я должен знать?

Он смотрел на меня как в глубину пещеры, в кромешную тьму.

Постепенно его взгляд прояснился, похоже, он привык к темноте и что-то разглядел.

– Ладно, – сказал он (я заметил в его глазах понимание, словно меня разоблачили). – Это все из-за тебя.

– Что из-за меня?

– Хорош прикидываться. Если это подмут, то сработано четко.

– Какой подмут? Я не понимаю.

Я начал побаиваться. В тюрьме много таких, кто ни за что ни про что делают паскудства.

– Все ты понимаешь, – сказал он. – Сначала я думал, что сам себе накрутил, что такого не бывает, а потом подумал-подумал и понял – ни хрена!

Я, как всегда, молчал и слушал, ждал, что он еще скажет.

Он сказал:

– Слишком не случайно, хоть и выглядит случайно. Я спросил себя: кому это выгодно? И понял – тебе!

– Почему мне?

– Да больше некому!

Мне стало любопытно. Я захотел спросить кое-что, но сдержался.

Он сказал:

– С компотом лихо придумано.

– Каким компотом?

– Слушай, Режиссер, кончай прикидываться. Я давно все понял. Не бойся, никому не скажу.

– Да что не скажешь? Внятно можешь объяснить?

– Ладно, объясню, – сказал он. – Но ты и сам знаешь. Просто чтобы ты понял, что я все…

Он запнулся, словно подыскивая нужное слово, чтобы избежать тавтологии, но сдался.

– …понял.

Из его рассказа я понял, что он давно за мной наблюдает. Для него я был луной, на которую он медитировал, а раз так, то он меня знал лучше, чем я его. Я его вообще не знал.

– Ты прохаваный чел. Я это сразу увидел, как только заехал. Сначала я туда смотрел, сюда смотрел. Все эти смотряги-хуяги. Оно понятно – везде так. Но что-то не так. Везде так, а тут – не так. Я огляделся, осмотрелся и где-то на второй день все понял. Самый тихий, незаметный, в самом дальнем углу, на пальме, – вот куда надо смотреть. А ты думал, тебя не видно? Как невидимка? Ты такой же невидимка, как дырка в зубах. Зуба нет, но все туда пялятся. Это понятно, так и надо делать. Я только одно не понимаю, Режиссер. Чего ты ждешь? Ждешь, когда созреешь? Так ты перезрел. Уже гнить начал, слышь, воняет? Скоро черви заведутся.

Уши меня, наверное, обманывали. Я то ли спал, то ли не спал. То, что он говорил, было до боли знакомым. Я спросил:

– Ты кто такой?

– В смысле, кто я такой?

Он опешил, а потом его лицо стало хитрым. Больше всего ему подходило сравнение «шакалье», хоть шакалов отродясь не видел.

– Разве так интересуются у порядочного арестанта? – спросил он.

– Хорошо, – сказал я. – Кто по жизни, кто по масти?

– Конан.

– Конан?

Одному червю известно, что это значит.

– Это навес, – сказал он. – Зовут Леха, по масти порядочный, но тюрьма не определяет, жду зоны.

– Ты говорил, что скоро чаепитие.

– Говорил.

– Когда?

– Да прямо сейчас.

– Но если смотряги нет, кто организовует?

– Организовует?

– Чаепитие кто созвал?

– Я.

– Ты?

– Любой может созвать.

– Прямо сейчас?

– Да. Вот, и подварился уже.

Он кивнул в сторону трибуны, там стоял дымящийся литряк.

Чаепитие – это собрание зэков, когда зэки собираются в кружок, пьют чифирь, по два глотка, «За людское и воровское», и решают, «что делать и как жить в доме нашем общем».

То, что Конан созвал чаепитие, – важный момент. Он проявил инициативу, значит, его будут слушать. В стаде это важно.

Чаепитие состоялось. Меня выбрали смотрящим. Это было неожиданно, но приятно. Почему так получилось? Всему есть объяснение.

128

Лето было в самом разгаре. Жаркое лето. Настоящее пекло. Абрикосы заходили ведрами. Мы варили компот.

Однажды новенький, очень молодой и поэтому глупый, выпил от жажды слишком много компота. Его поселили на пальме. Туда всегда селят новичков. Ночью его мочевой пузырь ослаб. Все потекло с пальмы на абрикосу, а потом на шконку со смотрящим.

Трое из хаты поехали к петухам. Новенький, смотрящий и кент смотрящего, он спал на абрикосе.

В тюрьме, если на человека капнет чужая моча, то это уже не человек. Все контакты с ним прерываются. Он неприкасаемый и низшая каста – пидор.

Почему-то Конан решил для себя, что историю с компотом подстроил я. Он правильно сказал: я был пустым местом в заборе, которое приковывает взгляд. Невольно я оказался целью для смотрения в стену. Каждый, кто медитировал на меня, увидел во мне что-то свое, и каждый придумал, как Конан, свою историю, где я – причина всего, что происходит в хате.

Таких, как Конан, в хате много. О мыслях друг друга они не знают, потому что не общаются на эту тему. На эту тему не принято общаться с незнакомыми людьми, и со знакомыми не принято. Эта тема зыбкая, и неправильное общение о ней может плохо закончиться. Стараются об этом помалкивать, чтобы не выдать себя. Вот они и помалкивали о своих открытиях. Каждый по отдельности додумывался и хранил втайне по той же причине, по какой боятся умереть. По отдельности они были хорошими людьми, а когда сбивались в кучу, становились ублюдками. Они помалкивали, потому что боялись остаться в стороне от кучи и пострадать от нее. А тут так получилось, что главный деспот и его приспешник потеряли власть и поехали к петухам. Змей остался без головы, и каждый в отдельности подумал обо мне, о том пустом месте, на которое все дрочили, и подумал, что неплохо бы за меня проголосовать. Никто им не указывал свыше, потому что свыше больше не было. Все по очереди проголосовали. Сначала первый. Глядя на первого, осмелел второй. Третий стал еще смелее, глядя на первых двух, и так, по цепочке, как снежный ком, смелость прокатилась по всем. Даже приближенные к бывшему смотряге решили быть в новой кодле. Паразит не терпит одиночества, ему надо жить на ком-то, обвиваясь. Так мертвая голова стала живой.

129

– Куда пойдем? – спросил малолетка.

Я знал только одно место, куда можно пойти.

– Клуб «Капоне». Новый бар под мостом. Хозяйка моя знакомая.

– Отлично.

Мы пошли. Вся банда. Я, малолетка, двое классических громил в классических черных костюмах и грудастая тетка, пиратская копия Монсеррат Кабалье.

Внутренне я удивлялся тому, как малолетка сумел подчинить себе трех взрослых людей, в том числе зрелую женщину, которая ему в матери годится.

– Они дурачки, – пояснил он. – Умственно отсталые.

– И Клара?

– Клара – женщина. Она любит деньги.

Как просто.

– А я думал, все намного сложнее.

Я задал ему давно мучивший вопрос:

– Сколько тебе лет?

– Сорок.

– Я серьезно.

– Какая разница?

– Ну, ответь. Жалко, что ли?

– Не имеет значения.

– Ты малолетка. Лет пятнадцать, не больше.

– Сам ты малолетка.

– Вот. И огрызаешься как малолетка.

– Я не малолетка.

– Малолетка.

– Сейчас брата позову.

– Твой брат даун, а ты, в натуре, взрослые так себя не ведут.

– Как они себя ведут? Как ты?

– Не совсем.

– Ну, ты же типа взрослый. Сколько тебе лет?

– Какая разница?

– Вот видишь?

– Что видишь?

– Как малолетка, а сам взрослый. Разницы никакой.

В баре мы сели за столик.

– Чем травиться будем? – спросил я.

– Виски, – сказал малолетка.

– Ого!

Дама заказала вино. Я достал из кармана сигары, угостил малолетку. Он смешно смотрелся с этой огромной колбасой, и я не мог сдержать улыбку.

– Ты чего? – спросил он.

– Ничего. Нравится мне здесь.

Брат, кореш и Клара закурили сигареты. Клара длинную с ментолом. Она вставила сигарету в мундштук и стала похожа на перезрелую женщину-вамп.

Заиграл джаз. Настоящий духовой оркестр, как в цирке. Площадка с оркестром освещена сорокаваттными лампочками, расположенными по кругу. Эстрада копировала раковину с картины Сандро Боттичелли «Рождение Венеры». Венеры не было, вместо нее в раковине сидели перед пюпитрами четыре брата-блюз. Духовой квартет, как на похоронах. Трубы разного калибра, не знаю, как называются, одна большая, закручивается вокруг туловища и дает громогласный пароходный гудок.

130

Мы сидели, поглощая окружающую среду в виде табачного дыма и алкоголя. Звуки, запахи и люди были кинематографичны. От слабого освещения преобладал серый оттенок, а табачный дым придавал зернистости черно-белого кино. Стены увешаны жалюзи, они прикрывали таинственные ниши. Из ниш просачивался неоновый свет. Вот и все освещение, не считая лампочек эстрады. Зеркальный шарик под потолком отбрасывал блики. Это был фильм-нуар.

Впечатленный совпадениями и всем, что на меня нахлынуло, я сказал: «Может мне какую-то правду найти? Поищу-ка я правду, как эти герои в кино, где свет просачивается сквозь жалюзи и ложится ровными полосами на их лица, а на столе недопитое виски, потухшая сигара, и ходят они в шляпах, хрипло разговаривая сами с собой…»

– Кино? – спросил малолетка. – Там сплошное вранье.

Его слова были ударом хлыста по больному месту, но он был прав, и это было еще больнее.

– Лучший фильм всех времен и народов, – сказал я, – по оценкам американской киноакадемии. Ну, той, где оскары дают. Фильм-нуар «Касабланка» с Хэмфри Богартом в главной роли, а еще «Гражданин Кейн», он не нуар, но вроде как нуар, черно-белый. Там тоже герой ищет правду, правда, немного оригинальным способом, потому что в «Гражданине Кейне» преступления открыто никто не совершал.

– Детектив?

– Ну… да. Почти.

– А я мультики люблю.

– Кто бы сомневался.

– Помнишь, такой мультик…

Он замолчал, как бы вспоминая особые приметы мультфильма.

– Ну, помнишь, там еще музыка была…

Он гнусаво, по-пацанячьи, пропел тему из фильма «Крестный отец».

– Это «Крестный отец», – сказал я. – Музыка Нино Рота.

– Правильно, – кивнул он. – «Крестный отец». А мультик помнишь?

– Про крестного отца?

– Нет. Мультик советский. Про инопланетянина с треугольным глазом.

– С треугольным глазом? Не помню.

– Ну, там еще мужик был. Он шел по полю и напевал эту мелодию из «Крестного отца».

Он снова напел, и я что-то припомнил.

– Ну? Вспомнил?

– Что-то припоминаю.

– Помнишь, да? – обрадовался он. – Так вот, этот мульт был снят знаешь когда? Давно. В советское время. И эту мелодию все помнят именно из мультика, а не из «Крестного отца», потому что «Крестный отец» в совке был запрещен к показу. Его никто не видел, кроме, конечно, закрытых показов в «Доме кино» для избранных и кагэбэшников, что одно и то же. Просто режиссер мультика видел, наверное, этот фильм подпольно у кого-то на видаке, а тогда, ты сам знаешь, что тогда было, когда по телику раз в неделю показывали мультфильмы и вся детвора собиралась у телевизора. Ведь это событие. Не густо тогда было с развлечениями. Сплошные концерты симфонической музыки и программа «Время». Поэтому получилось так, что все совковые дети дошкольного возраста и в младших классах напевали эту мелодию из гангстерского американского фильма про главаря итальянской мафии. Понял, в чем прикол?

Да, я помнил этот мультфильм. Старый-престарый. Там действительно шел по полю мужик в шляпе и напевал эту мелодию. Его издали приметил инопланетянин, умеющий принимать разные формы. Превращаться в гигантскую бабочку, гусеницу, птицу, грибок. Он умел копировать звуки. Гул самолета, щебет птиц, рев лося, шум дождя, звуки транзисторного приемника.

Вдруг он услышал, как мужик что-то напевает, и начал ему подражать. Мужик испугался, а потом понял, что инопланетянин хочет подружиться. Он научил инопланетянина этой музыке из «Крестного отца», и они, напевая, взявшись за руки, ушли в сторону заката.

– И в чем прикол? – спросил я.

– Прикол в том, – сказал малолетка, – что если бы не этот мультик, то не было бы бандитов.

– Как это? – Я не понял.

– Помнишь музыку, что там была?

Он снова напел мелодию.

– Ну да. Это Нино Рота.

– Еще раз правильно, – сказал он. – Но скажи мне, откуда в советском мультфильме про дружбу взялась музыка из запрещенного к показу американского фильма про мафию?

– Ну ты же сам сказал. Возможно, кто-то видел фильм и потом вставил мелодию в мультфильм.

Он передразнил:

– «Кто-то видел». Ты хоть представляешь, какое тогда было время?

– Представляю. – Я действительно представлял.

– Ни хрена ты не представляешь, понял? Этот фильм, – сказал малолетка распаляясь, – в советское время вообще был запрещен. Никто его не смотрел, кроме закрытых показов…

– Ты уже говорил.

– Да! В кинотеатрах вообще этот фильм не ставили. Ты что, думаешь, при таком раскладе кто-то случайно, от балды, возьмет и вставит в свой мультик мелодию из запрещенного фильма? Ты хоть знаешь, какая была цензура? А тут детский мультфильм и музыка из «Крестного отца»! Думаешь, разрешили бы? Хрен тебе!

Он показал дулю.

– А знаешь, чего его запретили?

– Из-за сцен насилия? – предположил я.

– Какое на хрен насилие?! Про басмачей кино – вот где насилие! А в «Белом клыке» какая кровища была? А про касаток «Смерть среди айсбергов»? А «Пираты 20-го века»? Вот где насилие, а это не насилие. Про индейцев советские фильмы помнишь? Гэдээровские с Гойко Митичем? А про войну? Как там немцы сжигали деревни, вешали кого ни попадя, концлагеря, газовые камеры, пытки. Значит, там можно насилие смотреть, а здесь нельзя?

Я удивился: откуда он все это помнит?

– Там насилия до хренища, и ничего, нормально. Насилие здесь ни при чем, просто это такой фильм, что после него самому хочется стать мафией. А мафия – это все. Это пизда.

– Ну а музыка при чем?

– Как при чем?! – Он сделал удивленное лицо. – Как при чем?! Представь себе, что все маленькие советские дети гуляют во дворе, роются в песочнице, играют в прятки, машинки, дочки-матери, рисуют классики на асфальте и при этом напевают тему из «Крестного отца». Представил? Вспомни этот фильм, про что он. Вспомни его и представь маленьких советских детей, которые напевают эту тему себе под нос. Она ведь очень привязчива, эта мелодия, под которую Майкл Корлеоне и его приспешники мочили конкурентов. Живописно расстреливали из автоматов, взрывали машины, сжигали живьем, резали глотки, душили и забивали насмерть бейсбольными битами, и при этом деньги, деньги, чемоданы с долларами, шампанское, виски, девочки и кровь рекой. Представил?

Я представил и все понял.

Малолетка продолжал без запинки:

– А потом дети выросли, и началось. Мальчики захотели стать бандитами и уехать в Нью-Йорк, а девочки – проститутками и уехать в Копенгаген. И вообще, весь совок развалился и вся перестройка началась из-за этого мультфильма.

– Ты серьезно?

– Почему бы и нет? Докажи, что это не так.

– Докажи, что это так.

– Доказывать не надо. И так ясно.

Он замолчал, довольный собой.

– И все-таки, сколько тебе лет? – спросил я.

– Какая разница?

– Да ладно тебе. Просто этот мультик, – сказал я, – да и все остальное такое старое, что тебя еще на свете не было, когда оно было.

– Ну и что? Какая разница? Главное, что было. Разве не так?

– Было, – сказал я. – Только тебя там не было.

Клара подала голос:

– Может, закажем что-нибудь?

Ее слова относились ко мне, но смотрела она мимо.

– Да, действительно, – сказал малолетка. – Ты же обещал всех накормить. У тебя деньги есть?

Денег не было, но надеяться на чудо уже вошло в привычку.

– Есть. Конечно, есть. Заказывайте, не стесняйтесь.

131

Они не стеснялись. Заказали самое дорогое, что было. Ели молча и быстро. Халява разжигает аппетит, а у меня аппетита не было. Я поклевал салатик из креветок и сухарей. Прикинул в уме, сколько это будет стоить, когда принесут счет, и тихо позвал: «Клара!»

Клара посмотрела на меня томными ассирийскими очами.

– Потанцуем?

Я знал: скоро придет диджей и все испортит. А пока лабают братья-блюз, нужно ловить момент. Ловить было нечего, но я надеялся – а вдруг?

Один из братьев-блюз вдруг запел негритянским голосом, хрипло и пискляво, подражая Литтл Ричарду. Мы танцевали, я лапал ее жировые валики на боках, но мое внимание было сосредоточено на грудях. От них исходил легкий аромат синайской пустыни на берегу Красного моря. Я был уверен, что внимание на грудях сосредоточено не только у меня. Уверенность росла-росла, и я повернул голову в сторону, откуда она росла сильней всего.

В самом дальнем углу сидела компания молодых мужчин суровой внешности. Суровости им придавала легкая небритость и преобладание черных тонов в одежде. У всех были черные волнистые и покрытые чем-то скользким волосы. Часы на запястьях, браслеты и цепочки отсвечивали желтым блеском. У одного отсвечивали желтым даже клыки. Их варварская уверенность внушала беспокойство, граничащее со страхом, и я, недолго думая, решил действовать без промедления.

Усадив запыхавшуюся Клару на красный пуфик, я направился прямиком к компашке чернявых парней. Начал без прелюдий, быстро и по-деловому. Счет шел на секунды. Надо было успеть до диджея.

– Нравится? – Я кивнул на Клару. Та сидела, отдуваясь, ее грудь аппетитно вздымалась и опадала.

Они не поняли, приняли меня за ревнивого, и уже кое-что назревало. Но я успел сделать самое располагающее лицо и самую мягкую улыбку, на какую способен. Отражающих поверхностей здесь было в избытке, и у меня получилось.

Самый смышленый сообразил первым. Он тоже улыбнулся, обнажив золотую коронку на клыке, чуть подался вперед, намекая на таинственность, и спросил: «Продаешь, да?»

Дальше пошло как по маслу.

– Вообще-то пять сотен час. Вас пятеро, с каждого по двести, и делайте с ней что хотите.

«Делайте с ней что хотите» им понравилось, все заулыбались, и я отметил у каждого во рту золотые фиксы, несмотря на то что они были молоды.

– Короче, штуцер, и целых два часа ваши, идет? – сказал я и показал два пальца, знак Pease и четверть виски Хэмфри Богарта.

Парни переглянулись. Нормально? Нормально.

– Деньги вперед.

По паре сотен с рыла – деньги небольшие, и никто спорить не стал. Запыхавшаяся Клара в тусклом свете на красном пуфике. Парни смотрели на нее и облизывались.

– Сейчас приведу.

Конечно, я никого не привел. Направился прямо к малолетке.

– На вот, – протянул ему половину денег. – Расплатись по счету, а я в уборную.

Мне нравилась эта игра.

– Здесь хватит? – спросил он.

В его голосе мелькнуло уважение:

– С избытком. Даже на чай.

Я пошел в сторону туалета и смешался с толпой.

Возле туалета торчали копии дорических колонн, я спрятался за одной.

Чернявым надоело ждать. Клара сидела где сидела. Ее дыхание выровнялось. В красноватом сумраке она выглядела молодой, гладкой и годной к оплодотворению. Широкие бедра и таз сулили в будущем легкие роды и умных детей. Все это читалось во взглядах чернявых парней, даже с такого расстояния, на каком был я.

Один из них отделился от кодлы. Не тот, с клыком, другой. Он, наверное, всегда был на побегушках, а с клыком, стало быть, главный.

132

«На побегушках» подобрался к Кларе и что-то сказал. То, что он сказал, Кларе не понравилось. Видно, он предложил «поехать в номера», а она была не в курсе, что ее продали, а он был не в курсе, что она не в курсе.

Чернявый повторил, и было заметно, что его терпение вот-вот лопнет. Клара попыталась уйти, но чернявый схватил ее за руку, повыше локтя, где у рыхлых женщин проступают синяки.

Клара вскрикнула, ей было больно, и наотмашь врезала чернявому по морде. Его морда превратилась в сувенирную маску красного демона из Монголии, не хватало только третьего глаза во лбу.

Маленький мужчина бил большую женщину. Это было противоестественное и жестокое зрелище, но хотелось на него смотреть и смотреть, особенно когда от ударов сотрясалась пышная грудь.

Толпа моментально расступилась, образовав маленький пятачок, чтобы лучше видеть и не мешать. Клара вздрагивала, из глаз текла тушь на порозовевшие от шлепков щеки. «На побегушках» схватил ее за волосы, нагнул и потащил к своим, подпихивая в зад коленом.

Толпа расступалась, образуя коридор. Держать за волосы и тащить к своим послушную тушу чернявому было особенно приятно.

133

Далеко не утащил. Брат и кореш протиснулись внутрь круга, подмяв под себя нескольких зевак. Навстречу им вышли друзья чернявого. Пятеро против двух.

Брат и кореш были дебилами и с арифметикой не в ладах. Они могли драться с сотней. Им все равно. Логически мыслить они не умели. Логически мыслить – это фантазировать на тему, что было бы, если бы да кабы. У парней фантазии не было, они вели интерактивный образ жизни: ты – мне, я – тебе, без внутренних монологов, самокопаний, взвешиваний всех за и против. Брат и кореш увидели, что Кларе плохо, и этого было достаточно. Они двинулись, не напрягая лиц.

Чернявый с золотым клыком был самым умным, поэтому он заговорил. Я испугался, что он наболтает лишнего, но пришел диджей и выключил весь звук, кроме одного, исходящего из колонок.

Это было немое кино, под аккомпанемент басов, бензопилы и автоматных очередей. Без слов люди выглядели агрессивно. Завязалась драка. Чернявые полезли первыми, потому что их было больше, но дебильные брат и кореш были крупнее. Свалка напоминала советский мультфильм «Маугли», эпизод битвы с бандерлогами. Шустрые небритые ребята не могли справиться с неповоротливыми медведями гризли, а медведи не могли стряхнуть с себя бандерлогов. Я вновь, как раньше, ощутил божественный инь-ян и порадовался тому, как все устроилось.

Пока я любовался инь-яном, малолетка куда-то пропал. Я тоже решил исчезнуть, то есть спрятаться неподалеку. Вышел на улицу и направился в кафе напротив, где пили кофе те, кому не хватило денег на ресторан.

Вскоре к «Капоне» подкатили менты на «бобике». Они вывели из клуба трепыхающихся людей и уложили мордой на асфальт. Чернявых и дебилов среди лежащих не было.

Странно, подумал я, наверное, ушли через черный ход. К черному ходу я не пошел, хоть и было интересно глянуть. Принесли кофе и четыре эклера, а я не хотел их с кем-то делить.

Вечер удался на славу. Созерцать ментов и лежащих на асфальте людей было приятно. В их жизнях прибавилось немного перца, а все потому, что мне нечем было заплатить за ужин.

134

Я еще посидел немного, надеясь с кем-то познакомиться, с какой-нибудь девушкой. Для полноты вечера не хватало только секса, но не это меня беспокоило, а какой-то зуд, будто кто-то на меня смотрит. Я оглянулся, никого не было. Никого, кто бы на меня смотрел. Я уже привык, что за такими ощущениями что-то кроется, и, чтобы не испытывать судьбу, вышел на мокрую улицу.

Дождя не помню, но было влажно, как после дождя. Мимо проезжали мокрые машины. Остановил одну с шашечками такси. Куда ехать? Этот вопрос был таким, что я не знал, как на него ответить.

– Едьте пока прямо, – сказал я.

– А что прямо?

– Просто едьте. Потом скажу.

Домой не хотелось. В офис? Там до сих пор не убрано говно и дверь нараспашку. Чтобы не кататься и не тратить деньги, я попросил высадить на набережной. Потом поймаю другое такси, когда узнаю, куда дальше.

На набережной ветер дул с реки. На том берегу огни домов. Типовые панельные многоэтажки. Левый берег унылый и скучный. На правом веселей. Здесь холмы, все старое и давно обжитое, а тот берег – сплошная равнина. Равнина? Как я раньше не догадался? Вот куда надо ехать. Левый берег, без холмов, спальные районы. Спальные – это значит, можно расслабиться. Прямые и четкие линии, все новое, простое. Я снова поверил в табу. На мосту словил такси.

– Куда?

– Прямо.

135

Пришло время наведаться в котловую хату. Она прямо по продолу.

«Если для спасения существ нужно принять облик узника, то босацу предстанет перед ними в этом облике и будет проповедовать им дхарму».

Я захотел узнать о Пантусе. Оказалось, Конан знает о тюрьме больше, чем я. Сидел он меньше, а знал больше. Пока я был неизвестно где, он жил тюрьмой, интересовался тюрьмой. Он был типичным зэком, у которого в жизни ярче тюрьмы ничего не было, а то, что было до тюрьмы, называлось пьяным угаром или, как говорят в Америке, трипом.

– Он вор? – спросил я.

– Кто?

– Пантус.

– Нет, не вор.

– А кто?

– Почти как вор в законе, положенец.

– Ты его видел?

– Да, на продоле, когда шмонали, помнишь? Нас тогда выгнали, и я стоял напротив ихней кормушки.

– Да. Помню такое.

– Она была открыта. Я заглянул туда, а там Пантус. Возле решки курил.

– С чего ты взял, что это был Пантус?

– Так сразу видно. Нара смотрящего. Он немного толстый. Я сразу понял, что это он. Другие не канали под его образ.

– Какой образ?

– Смотрящего. Другие и рядом не всплывали. Сразу видно, что он смотряга. Если ты понял, о чем я.

Я понял, о чем он.

– И как он выглядел?

– Плотный такой, здоровый. Толстый, короче.

– Я слышал, он наркоман.

– Ну и что? – Конан знал больше, чем я. – Видел, какие туда баулы заходят? Почти каждый день. При том, что передачи разрешены раз в месяц. Колбасы-балабасы, возле решки там нормально хмыря висит. Вся трибуна и пищеблок завалены свертками. Хрен проссышь, что там.

– Ясно, не сечка.

– И не сало. Не только сало, а если сало, то адидасовское. Так что он нормально питается. Я и раньше знал, что он здоровый, но это все знают.

– Здоровый – типа, мышцы?

– Да нет. Кабан. Жирдос откормленный.

– За что он вообще?

– Заказуха. Ему пэже светит. Уже пять лет катается.

– Мокрушник, что ли?

– Да не. Чисто заказы принимал. У них там целая контора была, по мокрому делу. Думаю, он и сейчас на связи. Он здесь, они там. С того и греется.

– И как он вообще? По делюге?

– Хрен его знает. Может, распетляет. Бабла уже немерено вкинуто, а пока ему и так неплохо. Хули? Все есть. Хмырь, курить-варить, наркотики.

– Да. Неплохо устроился.

– Ну, так… Понятно. Он же смотряга.

– Смотряга. И что он решает, этот смотряга?

– Да все.

– Ну, пусть порешает тогда, чтобы шмонов не было.

– Оно ему на хуй не надо.

– Вот именно. Зажрался он, короче. Как считаешь?

– Ну,… в принципе, да.

– Как туда попасть, в котловую?

– Ну, – Конан напряг ум, – надо с мусорами базарить.

– Это сложно? – спросил я.

– Это легко. – Конан улыбнулся.

136

Ветер гулял по району. Подворотен не было. Все одинаковое из-за одинаковых домов. Я был как мышь. Заблудился. Искал не выход, а где погреться и что поесть.

Ресторанный салатик выветрился. Прямые и четкие линии внушали печаль. Бесприютные и пустые окна. Они теплятся, но заглядывать в них неохота. Завидовать тем, кто там живет, тоже не хочется. Стучать и просить погреться – дурацкая затея. Откуда-то я это знал, как знал все, о чем знал.

Спальный район. Они не хотят, чтобы их тревожили. Здесь не живут, а спят. Вся жизнь на правом берегу, в Центре. А на левом спят. На этом районе ничего нет, поэтому такое скудное описание. Мне здесь не нравилось, захотел назад. Подумал, что успею спрятаться здесь, когда припрет, а пока можно и там побыть. Огни домов заманчиво мелькали, деревья, площади, проспекты и разнообразные дома.

Бродил допоздна. Машин не было. Поймал одинокого частника.

– Домой.

Он не понял. Я назвал адрес.

«Ладно, – успокаивал себя, – буду знать на будущее, что в черте города есть такое место, где нет холмов. Потом сюда вернусь, если что».

Подъезжая к дому, увидел стадион. Когда-то я там бегал, а недавно был матч и толпы фанатов обоссали все окрестные подъезды. Я забыл, что давно живу на четвертом холме. На том, где стадион.

137

Котловая хата находилась в самом конце продола. Как бывший дорожник я это знал. Это все знали, но я знал чуточку точнее остальных. Я знал, как построиться с котловой, чтобы малява дошла быстро и без потерь, минуя лишние руки.

Хата приближалась, или я приближался к хате и чувствовал, будто меня кто-то ведет. В голове родился стишок. Его размер совпадал с расстоянием от моей хаты до котловой.

«Забудь добрые силы – их больше нет, а ведет тебя продольный за две пачки сигарет».

Коцнулась брама, как лязгнули железные засовы на цистерне с тухлой водой, и вот я на пороге. Передо мной тормоза – решетчатая дверь. Она тоже должна коцнуть, чтобы я вошел. Сквозь решетки тормозов просматривается хата.

Пантус – почти такой же, как рассказывал Конан. Толстый, лет тридцати, гладкий, без рельефов, но крепкий, накачан твердым жиром. Такой может быть сильным от природы, а не от спорта. Я вошел.

Брама коцнула наоборот. Мерзкий лязг ржавых деталей, покрытых облупившейся зеленкой. Я остался один на один с тем, что будет, а за спиной был выход или вход, смотря с какой стороны смотреть.

Пантус сидел на наре. Он был выше меня. Это заметно. Как любой невысокий, вынужденный делить пространство с высокими, я научился определять истинный рост каждого, как бы кого ни скрутило, сидя или лежа. Это интуитивно, как отличить мужчину от женщины, если они далеко или в виде неясных пятен.

Я заметил, что чай подварен и стоит на трибуне. Большой дымящийся литряк. Их курсонули заранее, что я заеду, и они подготовились, а могли не готовиться и заварить чай по прибытии. Типа, нежданчиком заехал, не ждали и чай не готов. Но чай был готов, черный, густой и грузинский, вовсю дымил, как вареный деготь, и распространял аромат дубильных смол, а значит, они испытывали ко мне хоть каплю уважения. Это приятно, но это может быть ловушкой.

Здесь же, на трибуне, были конфеты. Не какие-то «стеклышки», а ценные, настоящие шоколадные конфеты, сваленные горкой. Из горки выглядывало несколько «трюфелей», завернутых в фольгу, и поломанная на осколки плитка шоколада. Все это запасы, которые для простого чаепития не годятся. Хранят на особый случай.

Ну что ж. Вот он наступил, этот особый случай. Для меня, для них, для всех он будет особым.

138

Что я делал сразу после суда, когда судья сжалился и отпустил меня на подписку? Искал бабло. Первым делом поперся на завод раздобыть цветной металл и получить за него гроши. Тогда это было первое, что пришло в голову. Вот откуда взялись те несколько бумажных денег, которые я разглядывал и завидовал тем, у кого их много.

Холмы с заводскими трубами. Оказывается, я уже там был. Дальше – Ботанический сад. Откуда я знал, что там гуляют онанисты? Сам там гулял. Это было после завода, у меня было дурное настроение, я искал гармонии с природой, а на самом деле хотел спрятаться от людей – и наткнулся в кустах на онаниста.

Первый холм – малолетка, второй – мой офис, третий – больница, четвертый – стадион, пятый – завод, шестой – ботсад. Я был на шести холмах и только сейчас это понял. Не выходя из дома и не вставая с кресла, я падал в бездну. Это конец. На левый берег можно не соваться.

139

– Все, – сказал я.

– Что – все? – спросил малолетка.

– Конец.

– Не понял.

Я ему все рассказал. Все-таки он какой-никакой, а психоаналитик.

– Ну так, понятно, – сказал он, когда я закончил. – У тебя же подписка о невыезде. С подпиской тебе некуда деваться, кроме этих холмов. Город на них стоит. А ты в городе. Волей-неволей будешь по ним ползать.

Я огляделся по сторонам и увидел, что не дома, а в бюджетном кафе напротив бара «Капоне». Передо мной сидел малолетка, запихивался пирожным, запивая молочным коктейлем, и роднее его у меня никого не было.

– Как я тут оказался?

– Да ты вообще лунатик.

– А где твоя банда?

– Клара дома, а эти два не знаю, – сказал он с полным ртом.

Я спросил:

– Что случилось в баре?

Малолетка косил взглядом вправо, и я проследил, куда он смотрит. Оказалось, в никуда. В том месте ничего не было, за что можно зацепиться. Ни красивых женщин, ни ярких товаров, ни действия, вроде драки или плазменной панели с мультфильмами. Малолетка прятал от меня глаза. Я понял: он устал.

– Не знаю, – сказал малолетка.

– А куда делись те придурки, что полезли первыми?

– Там мусора понаехали… не знаю. Разогнали, должно быть.

– Я не видел, чтобы их выводили, – сказал я. – Сам-то куда подевался?

Малолетка грустно улыбнулся. Может быть, не грустно, но мне показалось, что грустно.

– Да что там делать? – вздохнул он. – Ушел. А ты?

– Я тоже.

– Куда?

– На левый берег. Полазил там немного.

– Левый? – он махнул рукой. – Там никто не живет.

Я понял, что он имел в виду. В последнее время я часто понимал, только не знал, что с этим делать.

– Что делать теперь? – спросил я.

Этот вопрос горел в моем мозгу яркими лампами. «Что делать?» – важнее вопроса не было. Все вертелось вокруг него, как мошкара вокруг фонарика.

– Не знаю, – ответил малолетка. Так ответил, что было видно: его этот вопрос не волнует.

– А что ты сделал бы на моем месте?

– Я бы? – Он на мгновение задумался или сделал вид, что задумался. Для меня это одно и то же.

– Я бы сбежал.

– А если поймают?

– Посадят, конечно. Не сбежишь – тоже посадят. А так все-таки шанс.

«Шанс» – слово, похожее на счастье.

– Если поймают, – сказал я, – то еще за побег добавят.

– Конечно, – сказал он. – Здесь нужна смелость.

– И деньги нужны. Куда ты, на хрен, денешься без денег?

– Ах, деньги. – Малолетка сделал театральный жест. – Зачем убегать, если деньги есть? Тебе судья что сказал? А без денег – лучше сбежать. Побег – это естественно. И убегать лучше налегке.

– Тебе легко говорить, – сказал я.

Он ничего не ответил. Только жевал. Пирожное не убывало, будто он его не ел, а делал вид, что ест. Я подумал, что разговор окончен.

– Наверное, ты все-таки чувствуешь за собой вину, – сказал он вдруг.

– А ты бы не чувствовал?

– Я бы все равно сбежал. Терять тут нечего. Разве что пару лишних лет наваляют.

– От трех до восьми. Я узнавал.

– Но это если поймают.

– Не поймают – всю жизнь бегать. А поймают, лет через пять-десять, посадят в тюрьму. Обидно будет. Мог бы уже отсидеть и выйти.

Он снова не ответил. Пирожное закончилось. Оно как-то само исчезло. Малолетка перестал жевать, и пирожное исчезло.

– Свобода все-таки самое лучшее, что есть на свете, – сказал он, а я об этом подумал. Я все время об этом думал, о тюрьме и воле. Я думал: какая тюрьма черная и какая воля белая.

– Страшно в тюрьму идти? – спросил он.

– А куда деваться?

Он улыбнулся, будто вспомнил что-то прикольное.

– Знаешь, как по-английски «свободный»? – спросил он.

– Free, – сказал я.

– А еще, – сказал он, – free означает бесплатный. Видел на витринах во время распродажи большими красными буквами: FREE – 70 %? И народ валом валит. Как мухи на говно.

Это была интересная мысль. Она многое объясняла.

– Так вот почему меня привлекало все бесплатное, – сказал я. – Я-то думал, это потому, что у меня нет денег, а это я, оказывается, стремился в тюрьму, чтобы стать бесплатным сыром в мышеловке? Получается, я приманка?

Малолетка удивился.

– Я такого не говорил, но это интересно.

– Но для кого?

Приманка. Где-то затеплилась новая надежда.

– Не знаю, – сказал он. – Там узнаешь.

– Где? В тюрьме?

– Ты это сказал. – Малолетка кому-то подражал. Нечто древнее, жертвенное, ни на что не похожее снизошло на меня. На сей раз он замолчал надолго. Это потому, что я больше не задавал вопросов.

Говорить было не о чем. Все возможные варианты действий и мыслей иссякли. Оставалось только молчать и не шевелиться. Когда я подумал об этом, то понял, что тянуть паузу бессмысленно. Программа кончилась, выскочило game over.

140

Пантус сполз, в прямом смысле, сполз с нары. Казавшийся высоким в сидячем положении из-за удлиненного торса, он был коротконог. Макушкой едва достигал моих бровей, но все равно выглядел опасным. Не таким опасным, как показался Конану, но было в нем что-то, из-за чего не хотелось ему перечить.

Он задавал стандартные вопросы: «Кто по жизни, кто по масти, кем был, кем жил?» – и создавалось впечатление, что я беседую с куклой. Много разного казалось в тот момент, и от этого казалось, что меня разводят, будто все знают правду, а я не знаю.


Все смотрели на меня так, словно я вот-вот ее узнаю, а когда узнаю, то это будет такой смешной прикол, что всем станет весело, кроме меня. Все будут смеяться и показывать на меня пальцем. Всем будет весело, а мне страшно. Всем будет весело, потому что мне страшно, а страшно – потому что всем весело.

Я ждал этого момента. Этот момент наступит, когда я споткнусь на слове. Самый страшный момент в жизни.

Пантус умело расставлял ловушки. Он делал это шаблонными фразами, какие приняты в тюрьме, поэтому ошибок не совершал. Вот почему казалось, опять казалось, что я играю в шахматы с компьютером, но таким компьютером, что может за неверный шаг убить и даже хуже. Его кулаки внушали опасение, а лоб был таким, что ныли передние зубы.

Я взвешивал каждое слово, несмотря на то что знал все вопросы наперед. Я знал брод и расположение мин, но мины были смертельны, и когда они всплывали рядом, сосало под ложечкой, потому что они смертельны. Самый страшный момент в жизни. Так я его обозначил. Мне хотелось, чтобы он поскорей наступил. Я боялся его, но хотел, словно стоял на крыше небоскреба и непреодолимая сила влекла вниз. Простое любопытство: а что будет, если прыгнуть?

А что будет, если…

– Слышь, Пантус, – сказал я. – Кончай базар. Я не за этим сюда пришел.

Наступила зловещая тишина. Она была зловещей, потому что улыбок больше не было, а Пантус стал еще опасней, потому что замолчал.

Вот этот момент, подумал я, вот прямо сейчас. Он продлится до первого слова. Или до первого действия. Пауза перед мгновением, между «до» и «после». Самое страшное. Этой паузы было достаточно, чтобы я понял, что действие или слово должно исходить от меня, тогда все дальнейшее будет моим, но если первым будет Пантус или кто-то другой, то я снова пропаду.

Самое страшное было в том, что я не знал, правда это или нет. Самое страшное было в том, что я сомневался, и от сомнений рождался страх.

Пантус сидел напротив. Время шло. Вот-вот он станет первым. Я упускал момент.

141

Вдруг в дальнем углу, возле решки, шелохнулось чье-то тело. Сначала свесились ноги в черных носках поверх синих треников. Потом показался человек. Привычным способом я определил его размеры. Повыше меня. Пока он спускался, я вдруг понял, что надо сказать.

– Слышь, Пантус. Это правда, что про тебя говорят?

Голос мой звучал не так ровно, как хотелось, но это был мой голос.

Пантус пропал.

– Ну все. Хватит! – сказал тот, кто слез с пальмы. Пантус сник. Он больше не выглядел опасным и таким, каким его видел Конан.

– Правду? – сказал мужик в трениках. – Ты хочешь знать правду? Я скажу тебе, что такое правда. Считай, ты ее нашел.

Пантуса больше не было. Он задвинулся вглубь. На передний план вышел дядька в трениках и носках. Он был похож на моего папу, только чуть моложе, лысый и худой. Нескладуха, наподобие циркуля в синих спортивных штанах, заправленных в носки.

– Правда в том, – сказал он, – что под шкурой все одинаковые, а ложь снаружи. Делает всех разными.

142

Еще один гуру, подумал я, сколько их было в тюрьме? Я потерял им счет. Слушать их интересно, но в какой-то момент наступает отвращение, как от пьяного Колумба, который всех достал своей Индией. Они рассказывали такое, что я давно знал, забыл и снова вспомнил. Ничего нового. Об этом знал каждый, кто сидел в тюрьме и много думал. Только не каждому дано понять, что испражнять свое говно в чужие горшки, свято веря, что свое не воняет, – это признак мудачества. Быть смотрящим и пользоваться своим статусом, чтобы быть мудаком, – это признак сверхмудачества. Никто не скажет смотрящему «дуло завали», а будут слушать и делать вид, что интересно, а мудак, поверив в свою исключительность (ему же никто не перечит), будет мудеть и мудеть, пока не смудится окончательно.

Перебивать его опасно. Перебить мудака в порыве вещания – навлечь на себя проклятие мудака. Оно въедливей говна из его горшка.

– Внешнее меняет формы, – вещал он. – А внутреннее остается неподвижным, и чем глубже, тем меньше меняется, а в самой глубине есть самая неподвижная точка, и у всех она одинаковая. Сердцевины деревьев деревянные и так просто не отличить одно от другого, а снаружи они называются ясень, дуб, липа, клен, береза. Младенец Ленин похож на младенца Иисуса. Не отличить, пока не вырастут и не натворят делов, а в море сверху шторм, а на дне – спокойствие. Меняется снаружи, а внутри не меняется, потому что изменения только для тех, кто смотрит, а если не смотрят, зачем меняться? Если нет того, кого нужно обмануть, то остается только правда. Она застается врасплох голой в ванне или на унитазе, когда она думает, что ее не видно, тогда она такая, как есть. Измениться – это солгать. Понравиться, или напугать, или еще как-то привлечь внимание, или отвлечь – это все обман, а когда никого рядом нет, то меняться не надо. Тогда правда остается правдой. Голой, беззащитной и мертвой. Самой правдивой правдой на свете. Такой, какой ее никто никогда не увидит, потому что никто не смотрит. А если увидит, то это будет не правда, ведь на нее посмотрели. Она спрячется за ложью. Не потому, что специально хочет обмануть. Нет, просто когда смотрят, то все бывает по-разному. Зависит от того, кто смотрит. Остается только смириться с тем, что ложь, которую видно, – это правда, которой не видно. Потому что ложь – это правда, которая изменилась, когда на нее посмотрели. Понял? Так, что там про меня говорят?

– Про тебя? – спросил я. – А кто ты такой?

Момент прошел в мою пользу, стало быть, разговаривать можно дерзко.

«Кто ты такой?» – вопрос из будущего или настоящего, какое принято в тюрьме, пока оно не стало модным на воле.

– Ты не понял? Я – Пантус.

Я посмотрел туда, куда сбился толстый.

– А это?

– Это Гусь.

– Гусь?

– Навес такой.

Правая рука Пантуса. Я слышал о нем. Его кулаки накачаны вазелином и похожи на боксерские перчатки.

– Почему Гусь? От «гусеницы»? – Я привык, что у здешних авторитетов червивые навесы.

– По фамилии Гусенок. Он не последний человек, сам видел. Называй его Гусем.

– Да, видел. – Пришлось согласиться, или солгать, что почти одно и то же.

– Но зачем весь этот цирк? – спросил я.

– Это не цирк, – ответил Пантус. – Так вышло, а я не мешал.

143

Шесть месяцев, почти полгода, я был смотрящим за тюрьмой. Вел ночной образ жизни. Ночью больше движения, и если что-то потерять из виду, то потеряешь все.

Я занял нару Гуся, а Гусь переехал на пальму Пантуса. На абрикосе, сразу надо мной, поселился Конан, моя правая рука. А Гусь стал левой.

Однажды вечером я проснулся, чтобы движнячить (это было сегодня), и нащупал на лбу крест, составленный из двух складок, горизонтальной и вертикальной. Умывшись (лицо под ладонями было жестким), заглянул в «мартышку» (маленькое зеркальце над раковиной). Лицо было твердым. Попытка расслабить не удалась. Я так долго жил в напряжении, что складки въелись в кожу и стали морщинами, теперь уже навсегда. Я смотрел в «мартышку» и не узнавал себя. За полгода власти лицо обрело новые черты. Морщины, складки и надбровные дуги, каких раньше не было, делали меня под стать тюремному названию зеркальца над раковиной. Я внешне превращался в альфа-самца макаки резус, а внутренне мне это нравилось. Следующий шаг был продиктован инстинктом самосохранения. У альфа-самцов инстинкт самосохранения на высшем уровне, это их делает альфа-самцами. Я понял и испугался, что если ожидание затянется, то следующего не узнаю, потому что быть головой змеи меня вставляет. Если так пойдет дальше, то размыкание челюстей станет самоубийством, а не освобождением.

144

Я стал смотрящим не для того, чтобы питаться из хвоста, а чтобы добраться до первого и узнать, кому он подражает, но, добираясь, незаметно продал душу червю.

О душе я вспомнил, когда увидел, как сильно изменилось тело. Я, наверное, уже не такой, как раньше. Раньше я бы не смог стать смотрящим, а теперь, когда нужно, легко включаю арестанта. То есть говорю не мигая, чисто конкретно и непонятно, чем загоняю в тупик нежные умы. Бывает, помогает. Бывает, нравится, когда помогает и собеседник тушуется, ерзает, троит и во всем соглашается. Вот он, дьявольский соблазн власти над людьми. Вот почему зэки быстро к нему привыкают, пропитываются им, как деревяшки морилкой, и уже ничем не вытравить этот яд. Попробовав его, хоть пригубив однажды, уже не забудешь его сладкий вкус с привкусом пряной горечи. Сладость власти над чужой волей. Если знать, что своей воли никто не имеет, то власть эта призрачна, как сон. Развеется, и останутся лишь воспоминания, которые хочется освежить. Это наркоманская зависимость от радости. Все равно, где и какой источник радости. Лишь бы радость. Чем больше ее съешь, тем больше хочется.

Эта власть делает с человеком странные вещи. Странно и страшно созвучны, как созвучно все, что похоже по смыслу. Откуда-то я это знал, как знал, что жизнь похожа на говно с изюмом. Чем больше съешь изюма, тем больше наешься дерьма. Вот откуда такие изменения, и как альфа-самец я понял, что меня убивает, поэтому ради тупого выживания решился на бунт.

145

Сделать бунт можно при помощи щелчка пальцев. Раньше я бы не смог сделать бунт, а теперь откуда-то знаю, как надо сказать, чтобы сделать бунт. Пантус научил меня. Что он имел в виду, я понял, когда решился на бунт против естественного хода событий, когда все идет своим чередом.

– Никто не заметит разницы, – сказал он. – Тем более, что ты здесь в одиночестве. Главнее тебя никого нет. По курсовкам никто не выкупит подмены. Слово положенца – закон. Это как с «Ом мани падмэ хум»: говорится одно, а слышится другое. Ты отписываешь в малявах дзэн-буддийские трактаты о не-рождении, пустоте и отрицании, они их получают, прочитывают и отрицание превращается в «отрицалово», древний символ инь-ян в «людское-воровское», а заповеди – в понятия, по которым люди живут. Но в этой кишащей куче всегда найдется один червячок, который копошится по-особому, не так, как все, и однажды он приползет к тебе. Если он выстоит, не захлебнется, то рано или поздно пересечется с тобой. Ибо если он так же брезглив, как ты, то путь его совпадет с твоим. И однажды коцнется брама, он войдет и останется вместо тебя, а ты уйдешь дальше, как уйду сейчас я. Он и есть твой следующий. Так что ожидай.

Так он сказал, а потом коцнулась брама, и его заказали с вещами.

– Долго мне тут сидеть? – спросил я.

Он улыбнулся.

– Не знаю. Как повезет. Это зависит от твоего следующего. Я дождался, и ты дождешься.

– По-другому никак нельзя?

– Не знаю. Может, и можно. У меня вот так, – он развел руками, – а у тебя как получится.

146

Пантус собрался, подмотал скатку и сложил ее у входа. Для меня это был вход, а для Пантуса выход. Остается надеяться, что мой выход в противоположной стороне входа. В противоположной всему привычному. Всему тому, что легко строится и складывается удачно.

Я вошел, а вор выйдет. Даже если когда брама коцнется, я подскочу, оттолкну вора и сам выскочу в проход, то ничего не получится. Для Пантуса там свобода, а для меня продол. Продольные не пустят, не мой черед.

«Жди следующего, – сказал Пантус, – ты можешь долго ждать, но это произойдет внезапно и не так, как ожидал».

Пока размышлял, брама коцнула второй раз. Я остался внутри, а вора больше не было. Всего, что снаружи, тоже не было. Голый космос. Впрочем, как всегда. Почти ничего не изменилось. Я сидел и ждал, но мне надоело ждать.

Несмотря на то что в тюрьме все происходит быстро, время ползло медленно. Я устал, и глаза устали провожать дни, зачеркивая их в календаре. Когда же появится следующий? Когда я смогу уйти? Может быть, он долго не появится. Или вообще никогда. С чего я взял, что вор сказал правду? Где я видел, чтобы в тюрьме кто-то говорил правду? Кому я поверил? Зэку? Они мастера трусить сечку.

Я с удовольствием впадал в отчаяние. Я был головой червя, но не находил в этом отрады. Я был еще больше несвободен, чем раньше, и стал забывать, кто я и зачем я. Постепенно превращался из «Ом мани падмэ хум» в «Йобаную падлу хуй». Скоро не узнаю ни следующего, ни самого себя, каким был, когда заехал. Следующий пройдет мимо, и я его съем, так и не распознав, кто он такой. Но мне нужна свобода, а не жратва или жертва. Ведь чтобы брама коцнула, я должен узнать его, а как его узнать, если наши пути не совпадут?

Страхи и сомнения терзали меня, все на букву «с». Я решил больше не ждать и, пока не поздно, стать сумасшедшим. Этот способ я знал с самого начала, сам его придумал и следовал этому пути, пока Пантус не сбил с него своим следующим.

Я психанул. С меня хватит. Кто посмеет остановить меня, если я главный? Захочу – и будет как захочу. К чертям следующего. Я размыкаю пасть.

147

Это было не сложно. Отписал малявы с курсовками. Слово положенца, как слово вора в законе, обсуждению не подлежит. Тюрьма зажила бунтом, как раньше жила тюрьмой. Змея, как рыба, вся в чешуе и гниет с головы. Но не все так просто.

Я сомневался, и сомневались другие, словно копируя мое настроение. Думали: а может, не надо бунта, может, договориться с ментами? Они заговорили вопросами и отвечали вопросом на вопрос, совсем не по-арестантски, а как затравленные бытом терпилы и вольняшки, которым воля дается даром и не понимают они, что с ней делать. Они сомневались и боялись не только потому, что я сомневался, а потому, что завтра самое страшное, еще страшней, чем с Пантусом.

В хозблоке, где сидят козлы, захвачены заложники. Несколько продольных и несколько сук. Их убьют, если менты пойдут на штурм. Это не моя идея. Так вышло, потому что бунт в тюрьме как война на фронте. Люди подчиняются курсовкам, но исполняют их по-своему. Я сказал: «Бунт», а они уже знали, как его делать. Но за это отвечать буду я, потому что я главный.

Вот и Конан, как все, занервничал. Он сказал:

– Что ты делаешь?

Это его любимый вопрос, с него началось наше знакомство.

– Ты с ума сошел? Сидел бы ровненько. Отсидел и вышел. А теперь что? Как все это разгребать?

Он был моим альтер-эго: задавал те же вопросы, что задавал себе я.

– Сидел бы, конечно, сидел, – ответил я. – Да что теперь об этом? Я уже начал. Глупо прерываться. Будет только хуже.

– Не будет. Может, еще не поздно.

– Не поздно было вчера, а сегодня поздно. Сам видишь.

За стенами, за решкой, на неподконтрольных нам продолах суетились люди в масках и камуфляже. Конан чувствовал это. Они были опаснее всех Пантусов в лучшие их времена. Они были призваны, чтобы убить нас при попытке к бегству.

– Или, – говорю, – у тебя есть машина времени?

Он ответил, что нет.

– Ну значит, – сказал я, – выбора тоже нет. Только вперед, а назад…

Я многозначительно замолчал и показал указательный палец. Указательным пальцем можно показать все что угодно. Можно покрутить им у виска, можно приставить к голове, имитируя ствол пистолета, пальцем можно прочертить воображаемую линию по шее, как ножом. Пальцевые жесты можно понимать по-разному, но означают они одно последствие на букву «с».

Конан все понял.

– Черт! Что ты наделал!

– Вот именно. Я.

– А я?

– А ты со мной.

Вот и все. Сомнения закончились.

Через какое-то время он успокоился. Мы выпили чаю. Многим полегчало, потому что мне полегчало. Он сказал: «За этот бунт можешь смело колоть себе эполеты».

– Какие еще эполеты? – спросил я.

– Да так, – сказал он, – в тюрьме принято. Кто был на бунте, может колоть себе эполеты, чтобы знали, что был на бунте.

– Детский сад.

– А я сделаю. – Конан потер левое плечо. – Правда, кольщиков нормальных здесь нет, но на лагере найду.

Какое-то время мы сидели тихо, думали, но мысли были общие. У всех в тюрьме мысли общие. О тюрьме и воле. Были еще мысли о бунте, родных, девушках, смерти, прошлом, будущем, обо всех, кого любили, а о тех, кого ненавидели, мыслей не было, но все эти мысли объединялись, как общим знаменателем, тюрьмой и волей. Начинались с них и ими заканчивались, если додумать их до конца.

148

– На хрен тебе эта свобода? – спросил вдруг Конан. Я угадал, он думал о свободе.

– То есть как на хрен? – Я не знал, что ответить.

– Ну что там на свободе, чего нет здесь?

Это был простой вопрос, но в его простоте крылась сложность.

– Там свобода, – сказал я.

– Какая свобода? Что это такое вообще, свобода?

Этот вопрос был еще проще. Такой простой, что конкретный ответ на него не придумали.

– Там, – сказал я. – Там лучше, чем здесь.

– Лучше? – Его ухмылка не сулила ничего хорошего. Сейчас он скажет такое, отчего я снова начну сомневаться.

– Была у меня одна корова, – сказал он.

– Какая корова?

– Я же из села. Не рассказывал разве?

– Нет.

– Ну вот. Рассказываю. Была, короче, у меня корова. Она все время хотела сбежать. Особенно когда видела чужое стадо. Мычала и бежала туда. Думала, ей там будет лучше, а там было то же самое. Вот однажды она все-таки сбежала, и дали ей там пизды, чтобы не бегала в чужое стадо. Она перестала давать молоко, испортилась, короче. Стала другой. Из мясо-молочной превратилась в мясную. Ясное дело, ее зарезали. Пошла на колбасу.

Ого, подумал я, он интересней, чем я думал.

– Да ну, – сказал я. – Не сравнивай. Я ж не корова. Они тупые животные, а мы люди. Чувствуешь разницу? Вот если бы они тоже были как люди, то есть о чем-то догадывались, все было бы по-другому.

– Ага, – сказал Конан, – по-другому. Сначала у них развился бы невроз. Вот, как у тебя (здесь я улыбнулся). Многие старались бы об этом не думать, выработали бы свой философский взгляд, как они вырабатывают молоко, долго пережевывая одно и то же. Некоторые продолжали бы думать дальше. Среди них нашлись бы такие, кто хочет поскорее сдохнуть, чем так жить. Они бы вешались на собственных цепях или бесились. Тогда их раньше срока отправляли бы на бойню. А немногие искали бы другие способы сбежать. Кое-кто находил бы, а одиночки, их единицы, все-таки убегали, и умирали бы они в другом месте. Ты просто хочешь умереть в другом месте, вот и все.

– Я просто хочу на свободу, – сказал я и успокоился.

– Вот ты бронелобый. – Конан покачал головой.

– Знаю, – сказал я. – Я знаю, куда ты клонишь. Что свобода и тюрьма одно и то же?

– Да.

– Все равно, – сказал я. – Лучше на свободе, чем в тюрьме.

Он закурил, сходил на дальняк, вернулся.

– Ожидание хуже всего, – сказал он. – К этому невозможно привыкнуть. Вроде живешь-живешь, а происходит все неожиданно, как снег на голову и неизвестно когда.

– Я только одно знаю наверняка, – сказал я.

– Что?

– Завтра коцнется брама. Это точно.

На сей раз он замолчал надолго. Потому что я не задавал вопросов. Без вопросов диалог прерывается, говорить не о чем. Все возможные варианты действий и мыслей произошли. Все выговорено и сделано. Остается только молчать и ждать. Когда подумал об этом, то понял, что тянуть паузу не имеет смысла. Вечно сидеть не получится. Программа закончилась, выскочило game over.

149

Я встал, чтобы уйти. Малолетка не шелохнулся. Только сказал вдруг, словно ждал этого момента, когда я встану, чтобы уйти.

– Что там с теми долгами?

– Какими долгами? – Я схватился за эту новую тему, как за спасительную соломинку, в надежде хоть на миг оттянуть неизбежное.

– Какими долгами? – спросил я.

– Ну… ты же брал кредит?

– А… это, – вспомнил я. – Рано еще отдавать. Брал на месяц, а прошло недели две.

Малолетка посмотрел на меня как в последний раз, и следующие его слова были последними.

– Теперь волноваться не о чем?

И помолчав, добавил:

– Правда?

– Правда. – Я кивнул, словно поставил точку.

Тошнота подступает к горлу. Я блюю, как в детстве. Дежавю. Знакомый запах.

Да. Это правда. Волноваться нечего. Можно уходить. Это точно конец. «Точно» и «точка» созвучны. Опять я о чем-то догадываюсь.

150

Последней чашкой кофе на свободе была не чашка, а пластиковый стаканчик, который я выпил в «Макдоналдсе», куда прибыл в семь утра, потому что в десять состоялось судилище с вынесением приговора, наручниками и этапированием в тюрьму.

Случилось так, как предполагал, поэтому напоследок решил выпить кофе. Это было как предсмертное желание, вроде последней сигареты, но сигарет не курил, а кофе пил. Почему предсмертное? Потому что тюрьма казалась смертью.

Из всех заведений, где можно выпить кофе в столь ранний час, открыт был лишь «Макдоналдс». Взял кофе, самый большой стакан. Его хватило на двадцать минут. Люди входили-выходили, никто понятия не имел, что меня ждет, после того как допью последние капли. А я имел.

Пошел в суд, как на Голгофу. После суда надели наручники и завели в клетку. Адвокат пошутил, что завидует мне, потому что теперь на много лет вперед у меня все расписано, спланировано, полная стабильность и никаких сюрпризов, а вот он не знает, что будет делать через час, полная неопределенность, все зыбко, как кисель, ненадежно: где деньги взять, как заработать, кредит платить и т. д. Если бы не наручники, я бы его ударил, а так только улыбнулся.


Потом меня повезли на рентген, в обычную поликлинику, которую посещают обычные свободные граждане, а я уже минут десять был несвободен. То есть был совсем другим.

Завели туда под конвоем, наручники не снимали. Там был маленький мальчик в школьной форме, первоклашка. Он зачарованно смотрел на меня, будто я страшный бандит из фильмов про бандитов. Он смотрел на наручники, на меня, на наручники, на меня. Не хотел его разочаровывать и подмигнул, чтобы было ему чем похвастать в школе.

Флюрографичка была последней симпатичной женщиной, которую я видел. Долго ее вспоминал. И не только я. Целая тюрьма поклонников. А она, одинокая женщина, об этом ничего не знает.

151

В тюрьму затянуло как в болото. Я тонул и задыхался. Настоящая зловонная трясина, населенная пиявками. Зыбко и липко. Я тонул до самого дна, а на дне уперся в твердое. Когда нащупал опору, оттолкнулся и сделал шаг, второй, третий и пошел по дну на ощупь. Берега не видел, была тьма и торф, пиявки лезли в нос и уши, норовили присосаться и присасывались. Было больно. Я не обращал внимания на дрянь, а шел по дну, ибо иного пути не было. Дно было неровным, с буграми и впадинами. Спускался в яму и сомневался, в ту ли сторону бреду, но выбор был один – брести или не брести. Я шел, и яма оставалась позади, начинался подъем и новая надежда, но это был всего лишь холмик, он тоже заканчивался, я снова терял надежду и отчаивался.

Я шел по твердому, через холмы и ямы, их было так много, что я перестал их различать и думать о них. Они исчезли, как исчезло все, что не имело значения. Единственное, что осталось – дно, по которому шел. Дно вывело на берег. Ведь берег – это дно без болота.

152

Книгу оставлю в тюрьме. На воле она не нужна. Это общая тетрадь с множеством почерканных листков. Кому-то она пригодится, как пригодилась мне желтая книга, если он сумеет разобрать мои каракули, конечно. Или ее скурят, как Библию. Тоже неплохо.

Пора закругляться. Мусора на продоле. Сегодня-завтра все закончится. Мы удерживаем тормоза. Вот-вот коцнется брама и что-то будет. Коцнуть созвучно с концом. Возможно, это что-то значит.

Загрузка...