Реминисценции или Записки сивого мерина
Станислав Константинов
РЕМИНИСЦЕНЦИИ – от греч. reminiscensio –
отрывочные, смутные воспоминания о чём-то
Моему любимому,
давно и навсегда мёртвому,
городу Припять
Автор
Антон босой, в одних трусах, загорелый до копчёности, бредёт по лугу, залитому прозрачной тёплой водой.
Мягкая шёлковая луговая трава обнимает щиколотки и тянется следом, не отпуская. Луг огромный – широкий и длинный-длинный... Он тянется по всей Широкой Балке, тоже длинной, как собачья песня.
В самом низком его месте течёт речушка без названия, совсем неширокая и мелкая, поросшая камышом. Вода в ней чистая и стоя на мостике через речку, можно видеть всю водную живность, шуструю и деловую.
По обе стороны луга – односторонние улицы с убогими глиняными домами, крытыми камышом, построенными сразу после войны. Эти две улицы и являются хутором Широкая Балка, а между собою разнятся названиями – Чёрная сторона и Красная сторона. Названия не имеют никакого отношения ни к анархистским знамёнам, ни к Красной армии, хотя здесь широко гуляли, положив немало народа, и те, и другие: просто на левом берегу реки земля чернозёмная, а на правом – почти чистая глина. Пройти и проехать после хорошего дождя здесь можно разве на танке. И то, со специальными гусеницами.
Бабушка живёт на Чёрной стороне. Её дом, самый крайний по балке, прячется в густом роскошном саду. Мимо дома проходит дорога, одним краем стремясь в город Горловку, а другим убегая в поле, за которым село Железное, плавно переходящее в посёлок Новобратское.
Антону семь лет и осенью он пойдет в школу. А сейчас вокруг звенит сверчками и прыгает кузнечиками последнее дошкольное томное знойное лето.
В его руках удочка из сухой корявой палки и баночка с червяками. Он вышел на рыбалку, половить в речушке пескарей и сельдявок, но ночью из водохранилища, откуда вытекает речка, сбросили воду. Теперь она залила весь луг, и будет стоять дня три-четыре, и о рыбалке можно забыть. Это Антона вовсе не расстраивает, скорее наоборот: рыбалка бывает каждый день, а разливы – очень редко. А всё что редко интереснее каждодневного. Он прячет удочку с червями в ветках растущего здесь дерева и бежит по лугу, поднимая мириады брызг, и ему кажется, что он низко летит над водой.
Из бабушкиного сада слышатся крики:
– Гарря! Гар-ря! Гар-ря, проклятые! Шоб вы сдохли, паразиты! Когда ж вы уже наедитесь, паскуды, шоб вы полопались! – Это баба Дуня, высокая, худая и подвижная, в отсутствие сбежавшего на речку Антона гоняет скворцов, а по-местному – шпаков, пристрастившихся к вишням.
Обычно это обязанность Антона: каждый час бегать по саду и орать истошным голосом «Гаря!», пугая скворцов. Пугание действует на них крайне слабо, как и стоящие по саду чучела, которые бабушка называет «опудала» и, не успевает Антон закончить процесс изгнания наглых птиц в одном углу сада, как они уже сидят в другом, спокойно клюя ягоды. Их не останавливают даже тела мертвых сородичей, развешанные на ветках.
– Антон, паразит чахоточный! – кричит бабушка и голос её эхом прыгает по разлившейся воде, нарушая томную гармонию летнего дня. – Ты куда пропал?! Быстро домой, я за тебя шпаков гонять буду?! Ну, подожди, приедет батько, я ему всё расскажу!
Антон присел в воде и рассматривает сидящую на стебельке бабочку, эту порхающую сказку. Он слышит крики и угрозы, но знает, что бабушка жалуется отцу очень редко, если внук уж совсем плохо себя ведёт. Он подпрыгивает повыше и плашмя падает в тёплую воду.
Бабушка любит Антона, как своего первого внука. Она помнит его с рождения, потому что хоть и родился Антон в роддоме Новобратского, но жили они тогда все здесь и сюда его привезли, здесь он учился ходить и говорить, здесь он делал первую шкоду. Это потом отец Антона с мамой построили в Новобратском дом и переехали туда, навещая бабушку летом и на всё лето сдавая ей Антона, поскольку дом очень долго достраивался и маме с отцом летом было не до Антона.
Весь бабушкин двор огорожен забором из вертикальных толстых палок и горизонтальных сухих веток от деревьев, где-то переплетённых, где-то прибитых, где-то привязанных. Потом забор самоукрепился проросшим непроходимым кустарником по имени «дереза» и превратился в непреодолимую стену.
Со стороны улицы – въезд во двор. Просто въезд, без ворот. А в сторону речки уходит тропинка в траве, по которой бабушка ходит к колодцу на Красной стороне. У бабушки имеется и свой колодец прямо во дворе, выкопанный ещё дедом Антона, но в том, на Красной, вода вкуснее.
Дед Игнат ушёл от бабушки давно, ещё до рождения Антона. Он ушёл с рассветом, на базар в Горловку, и пропал навсегда.
Уже потом, несколько лет спустя оказалось, что дед уехал в далекий город Армавир и только изредка присылал оттуда письма и то не бабушке, а их живущей в Горловке старшей дочке Лиде, тётке Антона. В письмах он расписывал, как счастливо живет с новой женой, какой у него дом и двор – полная чаша. Дед был редким авантюристом и вруном, ему никто не верил, но бабушка, узнав о письме, плакала вечерами, лёжа на кровати в пустой тишине дома под потрескивание фитиля в керосиновой лампе, таинственно освещавшей комнату и бесконечный брёх собак на хуторе. Антон лежал рядом, прижавшись к бабушке, и тоже плакал, оттого что плакала бабушка, хотя и не понимал причины её слёз.
Потом бабушка стихала и лежала, прислушиваясь к звукам гулкой тишины ночи. Где-то заходились в лае собаки, изредка ухала сова, верещали лягушки в реке и стрекотал невидимый и вездесущий сверчок. Двор за окном был залит ярким светом полной луны, блёклым желтым блюдцем повисшей над сараем.
Вокруг было тревожно и тихо. Только громко щелкали в темноте своими шестерёнками старенькие ходики на стене да доносились звуки из хлева.
Бабушкин дом начинался прямо с хлева.
Тут, в загородке, утробно хрюкал кабанчик размером с небольшой автомобиль, а рядом на дощатом помосте стояли три козы, с горизонтальными зрачками, поочередно бестолково блеющие. На загаженном глиняном полу толклись куры, протяжно и подозрительно «кокая». Их опекал петух, нагло-рыжий и заносчивый, всегда готовый показать любой своей наложнице ее истинное место в этом мире.
В определенное время у кого-то из коз находились один-два козлёнка, смешные и шелковистые, белые до необычайности, брыкливо мотающиеся по хлеву и сыплющие мелкими шариками; а вместе с курами начинали кататься мягкими желтыми пушистыми мячиками цыплята. В хлеву торжествовало такое обилие животных запахов, что захватывало и спирало дух.
В самом доме две комнаты. В первой стоит печка, когда-то давно крашеный голубой краской стол, накрытый истёртой до дыр клеёнкой, с тремя такими же голубыми табуретками, расшатанными намертво, а в углу под стеной живет железная кровать с панцирной сеткой, беспробудно зелёного цвета, на которой спит бабушка.
Во второй комнате находился большой комод с бабушкиной одеждой и самыми важными документами, покрытый байковым покрывалом с русалками. Ещё была кровать с никелированными шариками, на которой спали гости и внуки, а строго посредине комнаты стоял круглый стол и четыре стула, будто вот-вот должны прийти гости и усесться вокруг, и налить, и выпить, и запеть широкую и привольную песню, почти похожую на волчий вой в его самой радостной части.
Здесь везде пахло глиняным полом, оскоминным угольным дымом от печки, лампадным маслом от большой иконы в углу, с Богоматерью и Младенцем, увитой сказочными цветами из фольги, проволоки и воска, а летом всегда было прохладно и чисто.
Вечерами, когда Антон уже должен был видеть третьи сны, бабушка становилась на колени перед образами с лампадкой и начинала бубняще молиться. Всех слов Антон не мог расслышать, но истово повторявшееся «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, ныне и присно, и во веки веков – аминь», произносимое бабой Дуней часто и почти безнадёжно, вызывало у Антона тоскливое ощущение безусловной конечности сегодня и сомнение в наступлении завтра.
На Троицу бабушка приносила луговой травы и веток, траву рассыпала по полу, а ветки вешала на стенах. Все комнаты становились сказочно таинственными, запах сочной и влажной травы заглушал все остальные и казалось, что ты опять на лугу, откуда только что прибежал, расчёсывая синие от холода ноги в цыпках. С тех пор для Антона запах травы всегда запах праздника. И ожидание его конца.
У бабы Дуни большие крепкие узловатые руки, почти чёрные от загара, с обломанными потрескавшимися ногтями, ещё более черными, чем руки. Этими руками целый день она «поралась» по хозяйству, ублажая и истошно блеющих коз, и истерически визжащего кабанчика, и бестолково гребущихся у хлева кур, и царственного петуха, не способного ни к чему, кроме как размножению собственной плоти путём трамбования кур. И вся бабушка, с головой, запеленатой в тонкий выцветший платок, в непонятного колера заношенной юбке чуть ниже колен, с тонкими ногами цвета пережжённого кирпича, обутыми в стоптанные тапочки с дырками, сама походила на усталую то ли курицу, то ли индюшку, прожаренную солнцем, горемычно суетящуюся в отсутствие собственного петуха.
Среди обыденных дней хутора, наполненных застывшим гулом шмеля, мгновенным чёрным взблеском снующих ласточек и призрачным бесшумным протеканием ящериц в сочной густой траве, наступал определённый день, когда баба Дуня вставала чуть раньше обычного (обычно она вставала с третьими петухами) и затевала напряжённую кутерьму.
Тихо прокравшись в спящее семейство птичьих, она высматривала только ей известную курицу, намеченную к закланию именно сегодня, задирала повыше и так коротковатую юбку и начинала тихую, но неотвратимую охоту.
В отличие от своих соседок, бабушка курей не режет и не рубит топором, как здесь принято. Поймав заполошно орущую сонную курицу, она суёт её тело под мышку и прижимает левой рукой. Правой бабушка держит курицу за голову. Выйдя во двор и замерев на мгновение, она говорит:
– Прости мне, Господи!.. – при этом отпускает курицу левой рукой из-под мышки, а правой даёт курице взмыть ввысь и тут же резко дергает её вниз. В результате всех этих действий голова курицы остаётся в правой руке бабушки, а тело пернатой резво бежит по траве двора, обагряя её кровью из обезглавленной шеи. Потом бабушка потрошит обречённую и принявшую судьбу курицу, смалит на маленьком костерке, расчленяет на положенные части и бросает в чугунок, стоящий внутри конфорок на плите во дворе под грушей.
Она варит борщ…
Такого борща, какой варила бабушка в антоновом детстве, Антону не суждено есть больше никогда. Может, курицы были особые, может свежие помидоры или картошка с капустой, а может печка во дворе, под дикой грушей, топившаяся дровами из вишни и сливы, где в большом чугунке варился этот борщ. Но борщ, бабушкин борщ, остался в памяти Антона навсегда.
Он был лёгкий и почти прозрачный, его можно было есть бесконечно много и всё равно хотеть ещё. Но, наевшись, ты два дня ходил сытый, не желая ничего. Разве только ещё борща… А запах! Какой сумасшедший, какой божественный запах был у него!..
И вообще – настоящий борщ – это не «шти» какие-то и не овощной суп, который и собаки жрать не станут. Настоящий борщ… настоящий борщ это то, что варила бабушка на печке, под большой дикой грушей.
В такой день к бабушке приезжали её сыновья: Николай, Женька и Васька, отец Антона.
В саду, под тенью яблони или груши, на земле расстилалась почти новая скатерть, и братья устраивались вокруг неё, категорически отказываясь использовать стол.
Бабушка ставила на скатерть всё, что давал огород, порезанный хлеб, ложки и вилки, рюмки и бутылку с залитой сургучом пробкой и, наконец, рядом ставила большой чугунок с горячим борщом. Вокруг стола бросались одеяла, на которые все и рассаживались.
Ударом в дно выбивалась пробка из бутылки, булькала водка в гранёные рюмки на ножках, из мутного зеленоватого стекла, кто-то произносил первый, недлинный тост:
– Ну, за материн борщ! – и начинались долгие посиделки, до самой глубокой ночи, когда яркие и такие близкие звёзды выстраивались в созвездия и кружили космический хоровод Млечного пути.
Бабушка тоже садилась с сыновьями, ей тоже наливали полную рюмку, она отвечала:
– Спасибо! – на тост, отпивала пол рюмки, морщилась, говорила: – Ох, и крепкая ж, зараза!.. – и допивала рюмку до конца.
Закусывала, наливала черпаком борщ по мискам и все ели его и хвалили.
Антон вертелся рядом, слушая весёлые и серьёзные разговоры расслабленных взрослых, где его отец всё пытался учить жить своих, по его понятиям, безалаберных братьев, а те отшучивались. Потом, когда совсем темнело, он ложился на край одеяла, лицом вверх и чёрное небо космоса втягивало его в себя, вызывая ужас и наслаждение одинокого блуждания среди звёзд.
Уже в самую ночь гости уезжали по домам, в Новобратское, а бабушка убирала со стола и брала на руки спящего Антона. Она вносила его в дом и, не раздевая, укладывала на кровать.
Но борщ из курицы бывал не каждый день. Каждый день было козье молоко. Молоко с хлебом и без хлеба, с кашей и без каши. Чаще всего бабушка готовила «тюрю»: наливала в миску молока и крошила туда хлеб. Антон садился, брал ложку и уписывал эту «тюрю» за обе щёки. Если за Антоном не было провинности, а это бывало редко, то в молоко добавлялся сахар.
По субботам и воскресеньям бабушка ходила на базар, на шахту «19-20». Она носила на себе две перемётанные корзины на плече и два ведра в руках. В них были – по сезону – вишни, яблоки или сливы. Когда Антон просыпался, бабушка уже возвращалась и приносила пару конфет:
– Хоть ты и не заслужил… – бурчала она.
Антон соглашался, но конфеты брал, свято надеясь исправиться.
Баба Дуня была весёлой и зычной, часто смеялась, прикрывая частично беззубый рот ладонью, весь день носилась по двору, по саду, по лугу, решая все возникающие проблемы своего хозяйства.
Иногда, уже к вечеру, они садились с соседкой бабой Лушкой, такой же одинокой, как и баба Дуня, ставилась бутылка самогонки, закуска и две подружки сидели допоздна, говоря обо всём и про всех, жалуясь друг другу и на детей, и на их жен, и на внуков, и на саму свою судьбу, так странно-изогнуто тащившую их по жизни.
Насидевшись, они расходились, и баба Дуня шла спать к уже давно спавшему Антону.
Она долго лежит отрешённо, с открытыми глазами, уставившись в низкий потолок с выпирающими деревянными балками, потом, гладя по голове Антона заскорузлой рукой, почти неслышно начинает петь свою любимую:
Їхали козаки із Дону додому,
Підманули Галю – забрали з собою.
Ой ти Галю, Галю молодая,
Підманули Галю – забрали з собою.
Бабушкин голос тихо, тоскливо и одиноко плывёт в маленьком доме, среди цоканья ходиков, вздыхающей во сне живности – «худобы» – в хлеву и бесконечного задумчивого лая и воя собак по хутору, вторящих этой страшной песне о Гале, над которой козаки надругались и потом сожгли, привязав косами к сосне и разложив костёр.
Бабушка поёт и плачет, но Антон этого не видит, он сейчас, во сне, кусает огромное красное яблоко.
И в детстве день – такой растянуто долгий и яркий, а ночь – такая короткая и мгновенная, как всплеск рыбы в реке, и такая же полная и влажная.
И ещё радостно орёшь тонким мальчишеским голосом:
– Кукушка-кукушка, сколько мне жить осталось?! – и хохочешь, и не веришь, когда она смолкает на пятом «ку-ку».
И ещё не снятся многозначительные длинные вещие сны, а снятся короткие, лёгкие, радостные, светлые и быстрые, как полёт стрекозы.
И ещё не приснился самый страшный в жизни сон: умерла мама. И ты ещё не забился, крича, в бесконечной безысходности этого сна, из которого мама – совсем живая и такая близкая! – выводит тебя, маленького и взъерошенного, причитая встревоженным сонным голосом: «Всё будет хорошо! Всё будет хорошо, мой маленький!.. Ложись на другой бочок и тебе приснится хороший сон…»
И ты снова засыпаешь, ещё не веря, но уже веря в смерть…
***
Антон болел. Солидно болел, тяжело. Пятый день.
Температура держалась в районе тридцати восьми и выше. Для Антона, которого температура в тридцать семь градусов уже валила с ног, такая температура пластала на кровати, ломила кости и заставляла думать о непростой необходимости выжить. Он лежал в своей комнате общежития один. Его сокамерники, числом пять человек, были на работе. На тумбочке у кровати лежали лекарства, сигареты и стоял графин с водой и стакан. Не было только писем от Ларисы. Их просто не было.
Прошло три месяца, как Антон приехал в Киев. Экзамены в институт он сдал, но по конкурсу не прошёл. Почему-то не хватило баллов. Другим, у которых этих баллов было меньше, хватило, а ему – нет. Антон был злым и расстроенным, отказываясь понимать такое, но случившееся случилось. И было поздно пить боржоми, поскольку печень отвалилась.
Назад, домой, ехать не хотелось совершенно, и он стал искать работу в столице. Но для нормальной работы нужна была киевская прописка, а без прописки брали туда, куда не хотели идти киевляне. Не хотели они, в основном, быть строителями. Но Антон тоже не хотел. Вот туда его точно не тянуло.
В конце концов, он наткнулся на трамвайно-троллейбусное управление. Здесь предлагали работу, зарплату и общежитие для иногородних. На выбор имелись профессии водителя троллейбуса, трамвая, сварщика-ванщика и монтёра пути.
Водителем в этом большом городе Антон быть не рискнул, опасаясь кого-то задавить, о таинственной профессии сварщика-ванщика не имел никакого понятия, поэтому выбрал судьбу монтёра пути. Он нашёл на Дарнице контору службы пути, написал заявление, прошёл медкомиссию, получил общежитие почти рядом с железнодорожным вокзалом, в общежитии – койку в комнате на шесть человек, с удобствами по коридору, и вышел на работу. Что Антону сразу удивило в общежитии – здесь девушки и парни жили вперемешку: комната девчонок, комната ребят. И по ночам мало кого можно было застать по месту прописки.
Его определили в бригаду капитального ремонта трамвайных путей. Их там было двенадцать. Почти как у Блока. Все, за исключением троих, были молодые, после армии: кто-то приехал из деревни, надеясь окончательно вырваться оттуда и жить в большом городе, кто-то, как Антон, не поступил с первого раза и остался до следующего года, надеясь поступить.
Работа оказалась нелёгкой – копали «ящики» между шпалами, вытаскивали костыли, крепящие рельсы, меняли эти шпалы на новые и опять «пришивали» костылями рельсы к новым шпалам. Грузили шпалы, щебёнку, рельсы. Подсыпали и трамбовали щебень, таскали тяжёлый и неудобный пневмоинструмент, работали под дождём и снегом, а переодевались, грелись, обедали и отдыхали в маленьком прокуренном вагончике на колёсах. Первые две недели Антона с трудом хватало на рабочий день, и возвратившись в общежитие, он трупом валился на койку, мгновенно засыпая. Ноющее от усталости тело стало нормальным состоянием, сон – единственной радостью. Трясясь в трамвае или троллейбусе на работу и с работы, Антон просыпался только на пересадках.
Особенно на работе ему не удавалось подружиться с тонконосым костыльным молотком, которым надо было попасть по головке костыля, чтобы загнать его в шпалу и притянуть к ней рельс. Молоток напрочь отказывался бить по костылю, а постоянно норовил шарахнуть Антона по ноге или врубался в шпалу, или бил по рельсу, высекая искры.
– Ты с этим компьютером поаккуратнее! – Подначивал маленький шустрый Паша, загонявший костыль с двух ударов. – А то поломаешь… Батарейку давно менял? И оптический прицел поправь, тогда и попадёшь.
Антон улыбался, продолжая промахиваться. Но потом и эту хитрую операцию освоил, забивая костыль максимум с трёх раз.
А где-то месяц спустя втянулся и был способен вечером посмотреть телевизор в красном уголке или сходить в кино.
Неделю назад Антон здорово промок и затемпературил, но ещё поехал на работу, а уже вечером свалился намертво.
И вот пятый день его и колдобит, и трусит, и крутит, и изгибает на узкой железной кровати. Он, то проваливается в болезненную дрёму, то выбирается из неё и лежит, тяжело дыша и кашляя, как пожилая лошадь.
У кого-то на этаже магнитофон поёт нежным и зовущим голосом Валерия Ободзинского:
Но что-то случилось, чувствуем мы…
Что изменилось: мы или мир?
И надо знать, что же случилось,
Но ни тебя и ни весны не объяснить…
Неожиданно раздаётся стук в дверь. Антон молчит и стук повторяется.
– Да-а!.. – то ли сипит, то ли хрипит Антон слабым голосом.
Дверь приотворяется и в проёме показывается незнакомая шкодная рожа. Рожа похожа на лицо молодого орангутанга, впервые попавшего в город из джунглей.
– К вам можно войти? – интересуется рожа до противного вежливым сладким голосом.
– Войти можно, – соглашается Антон, – выйти живым нельзя… – Он тяжело и гулко заходится в кашле.
– У вас такой кашель!.. – сочувственно говорит рожа, войдя в комнату.
– Да, – снова соглашается Антон, – хороший кашель! Ещё бы с кровью…
– Зачем же так, – укоризненно говорит вошедший, прислонившись к косяку, – вы скоро выздоровеете!
– Вы – доктор? – интересуется саркастически Антон, полуприкрыв глаза.
– Нет, к сожалению… Я только два дня, как пришел из армии, а до армии жил здесь, работал в третьем депо водителем троллейбуса. Меня зовут Богданов. Точнее, это моя фамилия. А зовут Володей. Вы мне не одолжите шапку?
От неожиданности Антон даже забыл о болезни:
– Шапку?!. – изумлённо спрашивает он. – Мою единственную шапку из меха черепахи?? Вы с ума сошли! А трусы вам не надо взаймы?
– Нет, вы поймите… Мы вчера отмечали мое возвращение. Сначала в одной комнате, потом в другой, а спать я остался в третьей. А моя одежда осталась в первой. Я утром проснулся, никого нет, все на работе. Пальто вот нашёл, а шапки – ну ни одной… А там пустые бутылки, много, их надо сдать… И взять чего-нибудь, а то плохо. После вчерашнего…
Пока неожиданный гость говорил, Антон рассмотрел его повнимательнее. Это оказался молодой парень, выше среднего роста, худой, с коротко стриженой головой, в мятых брюках, заношенном свитере когда-то горчичного цвета и пальто явно с чужого плеча. На его ногах были солдатские сапоги, голенища которых прятались под брюками. На голове торчали уши, припухшие глаза были чуть навыкате, небольшой широкий нос и толстые губы, растянутые в улыбке. Лицо говорило о неудачной дружбе с бритвой. В общем, Антон был прав с самого начала – это было не лицо порядочного человека, а именно рожа. Такие ребята обычно вызывают здоровый интерес у привокзальной милиции.
– И вы думаете, я настолько болен, что доверю вам шапку?
– Голова очень болит, – грустно разводит руками Володя, будто это объясняет необходимость в шапке. – Надо бутылки сдать… А на улице сегодня мороз. И ветер. Ноябрь…
– Вот так, просто так, дать вам шапку и всё? – не успокаивается Антон, уставший лежать в одиночестве. – И где мне потом искать вашу голову с моей любимой шапкой?
– Да нет, – испугано говорит гость, – я верну вам шапку! Меня здесь все знают! Я бы вам документы оставил, но они тоже… С моей одеждой.
– Почему я такой доверчивый? – спрашивает Антон самого себя. – Почему не могу никому отказать? Ладно, у вас, Володя, честные глаза! Как у Остапа Бендера. Я дам вам свою единственную шапку, моё единственное сокровище их меха выхухоли… Болевшей стригущим лишаем… И я верю – вы вернёте её! Вместе с глотком вина за прокат.
– Два! – соглашается Богданов, опухшие глаза которого наводят на мысль, что ему нельзя доверить не только шапку, но даже грязные носки. – И вместе выпьем. За знакомство.
– Помните – вы можете обмануть умирающего человека, и это будет непростимый грех! Зачем вам это?
– Я вас не обману! – торжественно, как клятву, произносит Богданов.
– Ладно, вон шапка, на вешалке… Дайте, я обниму её на прощание!..
– Я вернусь минут через сорок.
– Не знаю, как я и проживу эти сорок минут…
Посетитель ушёл, и Антон снова расслабленно забылся. Очнувшись, глянул на часы. Прошло больше часа, но шапкой и не пахло, как не пахло и странным гостем.
– Хорошая была шапка, – констатирует Антон вслух. – Всего пять лет у меня, даже износиться до конца не успела… Ей бы ещё жить да жить… Но – судьбе было угодно вырвать её из моих слабых от болезни рук и натянуть на голову человека, фамилия которого должна быть не Богданов, а Проходимец. Прощай, моя любимая шапка! Ты грела мою голову, спасала мои уши. Ты ни разу не подвела меня, а я – я предал тебя…
И тут Антон вдруг чувствует, что ему стало легче. Что болезнь хоть и не ушла, но сдала напор и он может даже встать. Он взял с тумбочки пачку кубинских «Partagas», достал сигарету и закурил, чтобы тут же закашляться. Так, чередуя курение с кашлем, лежит ещё минут десять.
В дверь постучали, она тут же распахнулась, и на пороге возник Богданов, запыхавшийся, улыбающийся во всю ширину своего большого рта и в шапке:
– Там… – сказал он, задыхаясь. – Там посуду вывозили, только машина пришла… Я пришёл и машина пришла… Как назло! И они стали тару загружать. Сначала мы ждали, а потом, с мужиком одним, стали помогать, чтобы быстрее было. Я знаю, вы переживали. За шапку. Я принёс, как обещал.
– Я рыдаю от умиления… Хотя уже оплакал мою бедную шапку. А пить мы сегодня будем?
– Конечно, я же принёс!.. Наливать?
– Понемногу. По чуть-чуть, – Антон, пошатываясь, встаёт с кровати и натягивает спортивные штаны. – А то… мне ещё весьма хреново.
– У меня в аптеке знакомая, так я заскочил к ней, взял для вас отличное лекарство от гриппа. Только начали выпускать. В продаже его нет. Вот, держите…
– С ума сойти! Какая неожиданная забота! Это обязывает и настораживает.
– Ну, – смущённо улыбается гость, – вы же мне поверили… Вы же меня, можно сказать, спасли.
– Да. От синдрома абстиненции. То есть, от похмелья. А как этот антибиотик сочетается с портвейном белым, первого сорта?
– Отлично! Они дополняют друг друга!
– Тогда – за знакомство. Меня зовут Антон. И – давай «на ты» без брудершафта. С больными вредно целоваться. Тем более, мы не педики.
– Давай. Меня зовут Володя.
– А фамилия – Богданов. Ты уже говорил…
– Да?! Странно, не помню…
Они выпили, и Антон тут же почувствовал, что поплыл от одного глотка:
– Склероз имеет два преимущества: ничего не болит и каждый день свежие новости. Закуривай, закусывать всё равно нечем. Что ты из армии, я понял. И чем думаешь заниматься?
– В понедельник пойду в родное депо, буду работать водителем троллейбуса, как и до армии. А ты в армии был?
– Был. Не будем об армии. Я ненавижу её.
– А чем занимаешься?
– Приехал из чудного Донбасса, поступал в медицинский, не прошёл. Теперь я – монтёр трамвайных путей третьего разряда. Первые два разряда дают только олигофренам дебильной и имбецильной формы. Скоро должен сдавать на четвёртый. С четвёртым разрядом я имею право пускать трамваи под откос.
– Будешь снова поступать?
– Планирую. Нельзя о чём-то будущем говорить определённо. Нельзя говорить: я завтра буду на работе. Ты идешь завтра на работу, а на голову – кирпич с крыши. Вот ты и не попал туда, куда был уверен попасть.
– Логично!.. Я как-то не думал о таких вещах. Тебе надо на философский поступать. Ты глубоко копаешь.
– И кем я буду? Специалистом по марксистско-ленинской философии? Другой-то у нас нет. А ты читал Маркса или Энгельса? Или Ленина? Я пробовал. Очень сильное снотворное. Их читать и понимать может только человек с больной психикой. А у меня, слава Богу, с этим пока нет проблем. Разве так… лёгкая степень психопатии. Но тут нет конкретных границ и любого можно определить психопатом.
– Наливать?
– Глоток! Кстати, а у тебя нет вшей?
– У меня?! – аж задыхается от неожиданности Богданов. – Откуда?
– Из армии. Там этого всякого добра достаточно. И головные, и лобковые… Педикулёз одним словом…
– Ты что?! Я в Германии служил, там знаешь, как дезинфицировали!..
– Понял! Больше об армии ни слова! Ладно, даже если и есть – это не так страшно. Вши лечатся. А вот если у тебя шизофрения? Она, во-первых, неизлечима. И, во-вторых, пока неясно, чем вызывается это заболевание. А вдруг оно передаётся через шапку?!
– А-а-аа, – улыбается Володя, – я понял, ты шутишь…
– Дошло… Сообразительный ты!.. Шутить – это мой серьёзный недостаток, – кивает головой Антон. – Кроме многих прочих. Куришь?
– Курю. Но буду бросать.
– Людей можно разделить на три группы: курят, не курят и бросают. Бросивших курить – практически нет. Так что ты определись. Я – курю.
– Нет-нет, я буду бросать!.. Это точно.
– Тогда – давай ещё по глоточку и я снова лягу, а то уже голова кружится.
– Давай. По третьей – за женщин?..
– Аналогично! Но больше о женщинах – ни слова. Как и об армии. Всё. Извини, мне надо лечь… А то не доползу до кровати. Услышишь звуки Шопена – заходи.
– Ни хрена, ты уже почти здоров!.. Проснёшься, как огурчик!
– Малосольный? – интересуется Антон, проваливаясь в сон.
Просыпается он поздно вечером от шума возвратившихся сожителей. А проснувшись, понимает вдруг, что практически здоров. «Надо было сразу лечиться портвейном!» – корит он себя.
***
Пришло лето, принеся пыль и вонь недалёкой свалки.
В Донбассе любое место становится свалкой, стоит на нём кому-то одному выбросить что-нибудь. Уже через месяц это будет самая законная свалка, распространяющая на жаре благовонные благоухания. А если туда ещё подбросят дохлого кота – проще переселиться в другое место. Этот район для нормального человека потерянный.
Здесь кота пока не подбросили, но дело шло к этому.
Однажды к ним зашла тётя Лида, на этот раз без мужа, который был на работе. Поговорив о том, о сём, она вдруг спросила:
– Антон, Карина, а вам не надоело тут жить?
– И что вы предлагаете? – Удивился Антон.
– Ты же знаешь нашу квартиру на Солидарке? Там жили квартиранты, теперь они получили свою, и наша свободна. Сашка учится, Виталику осенью в армию, так что можете заселяться туда.
Квартира на Солидарке хоть и была в послевоенном барачном доме, однако имела бесспорное преимущество – она была практически рядом с асфальтом, это раз. А два – по этому асфальту ходило множество автобусов, троллейбус и тут же была трамвайная остановка. И было несколько магазинов. А ниже находился ставок. Правда, грязный, забросанный мусором всех качеств и размеров – но ставок. Купаться в нём, конечно, было самоубийственно но всё же это была вода, страшно редкая для Донбасса.
– Ну, что, будете заселяться? Там, правда, надо сделать ремонт, переделать печку, завезти уголь и дрова. Вода есть, прямо в квартире.
– С ума сойти! – воскликнул Антон. – Вы нам такой подарок делаете, такой подарок! И сколько мы там сможем жить? По времени?
– А сколько захотите, – улыбнулась тётя Лида. – Пока эта квартира не понадобится Сашке или Виталику. Если вообще понадобится. Один Бог знает, как они дальше думают жить…
– Ой, большое вам спасибо! – Карина обняла тётю Лиду. – А дядя Коля не против?
– А-а-аа, – машет рукой тётя Лида, – ему оно надо? Согласен. Вот вам ключи, там уже ничего нет, в комнатах, одна моя кровать осталась, езжайте, смотрите, занимайтесь.
В тот же день Антон с Кариной поехали смотреть квартиру. Они, в своей неожиданной радости, не замечали ничего плохого, находя только хорошее. И тут же принялись за ремонт.
Приехавший отец Антона переделал полуразрушенную печку, потом вместе с Антоном поменяли водяные трубы и вентили, потом привели в порядок коридорчик. Ещё потом отец уехал домой, а новосёлы уже сами белили внутри и снаружи, красили, переделывали двери, врезали новые замки и расчищали завалы мусора в маленьком дворике, где даже был крошечный огород. Ещё во дворе был сарай, в котором просто хранили дрова и доски.
Антон, несколько раз попользовавшись общественным туалетом метрах в ста от дома и представив, как они будут это делать зимой, пришёл в мгновенный ужас и решил строить свой, личный туалет, в огороде, сразу за сараем.
Карина делала самую лёгкую и несложную работу, если такая бывает при ремонте, часто замирала и говорила:
– Вот!.. Опять шевельнулся!..
– Ну и прекрасно! – соглашался Антон, целуя жену и продолжая работать.
Месяц спустя, они перевезли свой нехитрый скарб.
Однажды, в начале октября, Карина утром сказала Антону, собирающемуся на работу:
– Антошка, ты, наверное, возьми меня с собой…
– Что, помогать будешь? – улыбнулся Антон.
– Нет, завези меня по дороге в больницу… Что-то я чувствую… Что-то не так. Мне кажется.
– Да рано вроде ведь? Ещё две недели тебе сроку…
– Это они так назначают, чтобы потом платить меньше было по больничному… А я чувствую, надо быть ближе к акушерке…
– Ладно, собирайся. Вернёшься с мальчиком. Или девочкой.
В роддоме Карину приняли без возражений. Они попрощались в приемном отделении и Карина попросила:
– Ты мне пару книжек привези, тут делать нечего, буду читать…
– Завтра утром, хорошо? А то мне сегодня аж три афиши надо сделать. Ты отдыхай, я буду позванивать.
Но позвонить получилось лишь вечером. То Антон был безотрывно занят, то отсутствовала связь с городом: телефон был на коммутаторе шахты. Поэтому дозвонился только где-то часов в семь вечера.
– Сейчас посмотрю, что с вашей Кариной. – пообещал женский голос и затих на время. – Позвоните позже, она сейчас в родовой палате.
– И что она там делает? – поинтересовался Антон.
– Молодой человек, в родовой палате обычно рожают детей.
– Не может быть! – воскликнул обескураженный Антон. – Ей ещё две недели до родов!
– Так что, прикажете остановить процесс? – язвительно поинтересовалась женщина на том конце провода.
– Да нет, настаивать не буду… Пусть процесс продолжается. Когда вам перезвонить?
– Её только положили, перезвоните через час.
– Спасибо…
Этот час Антон просто просидел в своей мастерской, чего-то рисуя на листке бумаги. К нему кто-то заглядывал, что-то говорил, чего-то требовал, но он смотрел на всех такими странными глазами, что они уходили, покачав головой.
Через час Антон позвонил снова и услышал:
– У вас родилась девочка, вес два восемьсот пятьдесят, пятьдесят сантиметров. Худенькая, конечно, но здоровенькая, всё в порядке, не волнуйтесь. Ваша молодая мама тоже чувствует себя хорошо.
– Спасибо… – из сказанного Антон осознал только, что родилась девочка и что всё в порядке. – До свидания…
Он вернулся к себе, оделся, выключил свет и запер дверь ключом. И вот тут к нему пришла радость. Он заулыбался, потом захохотал и попытался представить, как выглядит эта девочка, его дочка. Но представлялся почему-то совершенно упитанный ребёнок годовалого возраста, каким она сегодня быть никак не могла, хотя Антон и не видел никогда новорожденных. Разве, свою сестру. Но это было так давно, а ему было всего девять и он совершенно не помнит, как выглядела тогда Ирина. Глупо улыбаясь, он прошёл коридоры, вестибюль и вышел на улицу. Надо было обмыть это дело, но магазины отпускали горячительное только до семи вечера. Тогда он вспомнил о тесте и решил ехать к ним. Если не обрадуются, так хоть расстроятся произошедшему. Потому что тёща однажды заявилась к ним ещё на старую квартиру, и кричала Карине:
– Сделай аборт! Я тебе говорю – сделай аборт, ты с ним жить не будешь! Ты не будешь жить с этим засранцем, он тебя бросит!..
Антон, некоторое время молча терпевший словоблудие тёщи, всё же не выдержал, вскочил со стула, схватил её за грудки и вынес на улицу, открыв тёщей все три двери, одна из которых открывалась внутрь.
Тёща ушла, и долго между ним и родителями Карины не было контакта. Потом он встретил тестя, поговорил с ним основательно, тот в свою очередь поговорил с женой, и всё утряслось: теперь теща во всём брала сторону Антона. Можно даже сказать, что они стали друзьями.
Тесть и тёща, как ни странно, очень обрадовались рождению внучки, тут же накрыли стол и сели праздновать событие. Ночевать Антон остался у них.
Наутро он зашёл на почту, дал своим телеграмму: «Я РОДИЛ ДОЧКУ» и поехал на работу. Там поймал директора, объяснил ситуацию и исчез на три дня. Сразу же поехал купил кроватку и поставил дома в заранее определённое место.
Больше делать было нечего, и он поехал в театр, надеясь там разделить радость рождения дочки. Это удалось. К вечеру в реквизитной комнате собралось уже человек пятнадцать, слетавшиеся на запах новости. Решили ехать к Антону, прикупив необходимое с запасом.
Обмывали долго. Одни уходили, их место занимали другие, всё вокруг Антона кружилось, шутило, смеялось и пело под гитару. Конец наступил, когда утром дверь открылась, и на пороге возникли отец с мамой:
– Боже, что тут творится?! – ужаснулась мама. – Ты что, с ума сошёл? Ты у Карины хоть был в больнице?
– Мы все вместе были! – радостно заявляет пьянющий Антон. – Всем коллективом! Мы ей песни под окнами пели, мы её поздравляли, мы видели дочку, нас оттуда милиция прогнала! Гады… – Антон широко улыбается, держась за кровать.
Квартира похожа на притон. Похожесть усугубляют разбросанные по комнатам тела обоего полу, ещё не проснувшиеся, и заставленный остатками пиршества стол. Всё это тонет в сигаретном дыму.
– Да-а-аа!.. – тянет отец осудительно. – Так поступить мог только подлец – жена в больнице, а он тут развратничает.
– Ты чё? Какой разврат? Это наши, из театра! Это всё отличные ребята! Просто они радуются со мной… Уже, прям, устали от радости…
– Так, – заявляет отец. – Выгоняй всех, сам ложись спать, тебе надо проспаться. А мы с матерью наведём порядок и проветрим квартиру.
– Народ, подъём! – орёт Антон. – Праздник закончился, наступают трудные будни!
Все просыпаются, поднимаются с распухшими, перекошенными лицами, собираются и уходят. Мама раскрывает настежь все двери и перестилает кровать, куда падает раздевшийся Антон.
Он спит почти до вечера, потом мама будит его, заставляет умыться, кормит приготовленным ею и они едут в роддом.
Антон, наконец, приходит в себя на свежем воздухе и возле роддома появляется уже совершенно приличный.
– Ну, а имя придумали дочке? – интересуется мама.
– А что придумывать? Её зовут Гелена. Геля. Ласково – Ёлка…
– Почему Гелена? – удивляется мама растеряно. – Что за имя такое, я никогда не слышала такого имени?
– Нормальное имя! – удивляется и Антон. – От греческого слова Gelios, солнце. Означает – солнечная. Гелена – значит солнечная. Разве плохо? Правда, некоторые считают, что это польское имя, но это не так. Просто, оно там весьма распространено.
– А что, – недовольно спрашивает отец, – нормальное русское имя нельзя было взять?
– Например, какое? – вскидывается Антон. – Назови мне русское имя!
– Ну, Наташа, Марина, Таня…
– Извини, но ни одно из этих имён не есть русское. Они все импортные. Просто распространены у нас и только. Так что, остановимся на Гелене.
– А Карина согласна? – спрашивает удручёно мама.
– Её дело – родить, а дать имя ребёнку – уже моё право. Она это понимает. Так что конфликта нет.
– Ну, смотрите, ваша дочка, вам и называть… – соглашается мама нехотя. – А я бы назвала Людмилой. Это же русское имя?
– Да, славянское. Но мы уже назвали. У нас – Геля. Вон, смотри, ваша невестка с вашей внучкой…
– Здравствуй, Карина! – машут руками отец и мама. – Ой, какая маленькая! И хорошенькая!..
Хотя нормально разглядеть ребёнка в окне третьего этажа может только сокол. И то, взяв бинокль.
Через неделю Антон забирает Карину с Гелей, приехав на такси и привезя обязательный ритуальный презент дежурной смене роддома. В презенте шампанское и коробка конфет. Вручая пакет, Антон предполагает про себя, что работников роддома должно уже пучить от одного вида шампанского, учитывая неимоверное и постоянное количество подношений, а от конфет должна прогрессировать золотуха. Тем не менее, пакет у него с улыбкой и словом «спасибо» забирают недрогнувшей рукой.
А он осторожно, но без опасения, забирает из рук медсестры пакет из свёрнутых одеял и простыней, из которого раздаются недовольные звуки и который ничего не весит.
– Ребёнок-то там? – спрашивает Антон подозрительно. – Не забыли положить? Что-то слишком лёгкий!
– Не забыли! – смеются медсёстры. – А что легкий – откормите, станет тяжелее. Так всегда.
– Дома посмотрим! – угрожает Антон. – А не подменили?
– Другой такой красивой девочки у нас нет! – снова смеются белые халаты.
– Ладно, проверим! – недоверчиво заключает молодой отец и аккуратно идёт к машине.
Он ждёт, когда Карина усядется, отдает ей свёрток и садится рядом. Ему страшно хочется посмотреть, что там, внутри этого пакета, но он мужественно сдерживает себя до дома.
Когда, наконец, Карина разворачивает все одеяла, взору Антона предстаёт маленькое, плачущее беззубым ртом существо с красноватой кожей и пучком чёрных волос на затылке, болтающее в воздухе ногами и с замазанным зелёнкой пупком.
Он вздыхает и говорит:
– Какой ужас!.. Вылитая я!.. Что ж, теперь мы не просто муж и жена, теперь мы семья… – и бережно берёт на руки первый раз в жизни своего первого ребёнка, ощущая страшную хрупкость крошечного тела.
***
Вадим Гаврилович Бундон сидит за своим столом начальника и о чем-то обрёченно мыслит, вглядываясь в темноту зимнего вечера за окном.
Рабочий день близится к концу. Всё население Мастерской, выполнив дневные задания, занимается своими делами, ожидая момента, когда можно будет идти домой. Вадим, не поворачивая головы, роняет в тишине большой комнаты:
– А вот… Интересное животное: обезьянка!.. Ручки у неё, ножки… Всё, как у человека, а – обезьянка…
Все замирают, пытаясь постичь сказанное начальником.
– Я сам об этом думал!.. – поддерживает Вадима Антон, режущий на деревянной заготовке узор – он делает жене разделочные доски на восьмое марта. – Или вот: телефон. Ведь не живой, а говорит человеческими голосами! И – разными… Над этим надо думать и думать!.. А телевизор?! Это вообще жуть!..
Все тихо прыскают. Скупо улыбается даже Витя, сурово тыкающий в новый холст на этюднике жёсткой кистью в краске. У Вити сейчас творческий прострел и он загружает вечность новыми этюдами, отчего вечность косо и недобро улыбается.
Настроение у всех весёлое и неиспорченное, что случается не так часто, потому что их начальник за день кого-то да достанет. И сам Вадим сидит, уже тихо улыбаясь: погода сегодня такая, что ли?..
Внезапно в Мастерскую врывается высокая девушка с большим пакетом под мышкой, вся жутко энергичная и решительная, что совершенно противоречит тихой и мирной атмосфере, царящей здесь:
– Здравствуйте! – говорит она громко, нарушая мягкую тишину, в которой сопит Шубин, рисующий трафареты на свою лодку. – Я вожатая со второй школы, меня Толя Жмуркин прислал к вам, из комитета комсомола.
– Очень приятно! – успокаивает её Антон, не отрываясь от работы. – Передавайте ему привет. Будет в Жмеринке, пусть заходит. Ключ – под тазиком… – он тыкает рукой куда-то в сторону.
– Он сказал, – выслушав Антона и ничего не поняв, продолжает девушка и достаёт из кармана бумажку, – здесь есть такой Витя Чернышов, – читает она по бумажке. – Так мне он нужен!..
– Витя всем нужен, – соглашается Антон. – Только, увы! – больше никому не сможет помочь… Нет нашего Вити!.. Осиротели мы… – заканчивает он абсолютно грустно, надеясь, что девушка воспримет это нормально и уйдёт.
– А где он? Мне срочно надо его увидеть! – Не сдается гостья. – Нам срочно надо сделать альбом, завтра у нас юбилей школы и торжественная линейка, будет первый секретарь обкома комсомола, мы ему должны вручить этот альбом. Где я могу увидеть Чернышова?
– Только послезавтра… Послезавтра мы будем его хоронить, нашего дорогого Витю, там и увидите. Приносите цветы, Витя так любил цветы!.. – Продолжает валять дурака Антон, а стоящий у этюдника Витя хмыкает.
– Так он что, умер? – подозрительно спрашивает гостья.
– Погиб! – поправляет Антон, трагически и безнадёжно покачивая головой. – Погиб. Сегодня.
– Как погиб?! – замирает вожатая. – Жмуркин ему при мне звонил, чуть больше часа назад… Он был живой!
– Что наша жизнь?! – патетически восклицает Антон. – А полчаса назад он попал под машину, его забрала «скорая» и вот, только что, позвонили и сказали, что нет больше нашего Вити… А мы так любили его, так любили!.. – срывающимся голосом тоскует Антон. – И он нас – так любил!.. Особенно, меня… Как мы теперь будем без него, нашего милого и нежного Вити?..
Все молча, чуть улыбаясь, слушают глупости Антона, не перебивая и не вмешиваясь. Они тоже надеются, что девушка уйдёт и никому не надо будет делать абсолютно дурацкий альбом, идея которого возникла в чьем-то воспалённом мозгу в последнюю минуту, а художникам, как всегда, расхлёбываться. Молчит даже Вадим.
– Надеюсь, вы не шутите? – строго спрашивает девушка.
– Как вам не стыдно!.. – осуждающе корит её Антон. – У нас такое горе… Приходите завтра, после обеда. Мы чуть успокоимся и что-то придумаем.
– Вы что?! – ужасается вожатая так, будто ей предложили сейчас, здесь и при всех, заняться сексом в извращённой форме. – В это время альбом должны уже вручать!
– Тогда – сделайте сами. Это же ваш подарок, вот вы его и сделайте. У вас целая школа юных талантов.
– Так, где у вас телефон? – спрашивает гостья решительно, ища аппарат глазами.
– Вон, на столе, но он, наверное, не работает. Плохая у нас связь…
– Работает! – радует всех девушка, подняв трубку. – Толя? – спрашивает она, набрав номер. – Толя, это я… Да, я в мастерской… Слушай, тут товарищ говорит… Как вас зовут?
– Антон… – грустно представляется шутник.
– Антон его зовут, говорит, что этот Витя погиб… Как погиб!.. – возмущается она. – Говорит, попал под машину и умер потом… Что? Ну, говорит, послезавтра похороны… Плохо слышно!.. Он шутит? Хорошие шутки… К кому тогда обратиться? Как?.. Додон?
Тут Вадим, сидевший до сих пор расслабленно, напрягается.
– Нет?.. А как?.. Дондон?.. Как? Говори четче, я тебя очень плохо слышу! А? Дудон?.. Что? – Уже орёт вожатая в трубку. – Громче!.. Гондо… Ты что, Толя, такой фамилии не бывает! Что ты такое говоришь!..
– Моя фамилия – Бундон! – уже давно дёргает Вадим девушку за рукав, пытаясь прервать эту зашедшую не туда шутку. – Бундон моя фамилия! – Но та не слышит его, стряхивая руку и пытаясь через помехи связи понять Жмуркина.
– Давай по буквам, я пишу!.. Борис, Ульяна, Николай, Дмитрий, Ольга, Николай… Записала… Читаю: Бундон! – она с ужасом смотрит на написанное. – Это что, фамилия такая? Ну и денёк сегодня… Так – его найти? Он поможет?
Взбешённый Вадим, не выдержав издевательства происходящего, вскакивает со стула и орёт в напряжённый от сдерживаемого хохота зал Мастерской:
– Тогда и я попал под машину! Нет меня, я тоже погиб! – И тяжёлой рысью вылетает из Мастерской.
Мастерская начинает стонать и выть. Шубин катается по столу, сминая трафареты, Витя икает у своего этюда, Валентина Ивановна с Ниной обнялись и положили друг другу голову на плечо, Антон плачет, уткнувшись в будущий подарок жене. Лёнечка тоже хохочет, даже не заикаясь при этом. Один ПалВаныч сохраняет полную невозмутимость, скорее лёгкое осуждение.
Да девушка, с широко распахнутыми от удивления глазами, стоит с телефонной трубкой в руке и не может понять происходящего.
– Вы что, с ума сошли? Все сразу? – интересуется вожатая растеряно, дождавшись, когда всё чуть утихнет. – Это мастерская, или дурдом?
– Видите, до чего вы людей довели своим глупым альбомом? – сурово спрашивает Антон. – Мало того, что вы обидели хорошего человека по фамилии Бундон, так ещё и нас довели до истерики!.. Вот Витин заместитель, тоже Витя. С ним и решайте свои дела.
– Я ничего решать не буду! – заявляет Витя бескомпромиссно. – Пишите заявку, подписывайте её в парткоме, а потом приходите к нам. Завтра. Сегодня рабочий день закончился. Мы идём домой.
– Но Жмуркин сказал…
– Нами командует не комитет комсомола, не Жмуркин, а партком. А Жмуркину мы не подчиняемся. Ваш вопрос мог решить Вадим Гаврилович, но вы его обидели и он ушёл. Так что – до завтра.
– Но, завтра… – вожатая совершенно растеряна и потеряла всю свою напористую энергию.
– Это – ваши проблемы! – обрывает её Витя. – Раньше надо было думать. А то проснулись в последний момент и морочите нам голову. У нас тоже есть семьи, и мы не собираемся сидеть здесь с вашим альбомом ещё часов пять. Это не стихийное бедствие, а мы не спасатели.
– Я тоже думаю, что без вашего альбома жизнь не остановится. И даже не споткнётся, – соглашается с Витей Антон. – Мой совет: сделайте его сами! Кто лучше вас сможет воплотить ваши же замыслы?
– Я думаю, у вас будут неприятности! – обещает сурово вожатая, качая головой, и идёт к двери.
– Почему «будут»? Они уже есть! – успокаивает её Антон. – Я вот теперь – «враг №1» у Вадима Гавриловича. Так что вы чего-то достигли…
Минут через десять, когда все начинают одеваться, возвращается злой Вадим.
– Вадим Гаврилович, ты же человек умный, ты должен понимать, что я не хотел такого развития событий! – миролюбиво говорит Антон, которому немного стыдно, что Вадим оказался вывалянным в грязи. – Мы же просто хотели отделаться от этой чучундры… И, кстати, нам это удалось…
– Да ладно!.. – машет рукой Бундон. – Это ведь не первый раз… Видите, как не везёт, так и фамилия такая, что… «Закон Подлости», куда ж денешься… А ты, Антон, дошутишься!
Антону очень хочется предложить Вадиму сменить фамилию, но он решает промолчать.
Иногда к Бундону приходит Показов.
Показов избрал Вадима своим замом по работе с коммунистами и теперь первый – секретарь цеховой партячейки, а второй – его верный заместитель. Правда, получается как-то странно: как на торжественное собрание идти, или премию получать – это Показов, а как отчёты писать, на партийных заседаниях сидеть, вести работу с коммунистами – это уже Бундон. Вадима коробит от этого неравенства, но партийная дисциплина вещь серьезная!..
И Показов, время от времени, когда ему становится совсем скучно, приходит к Вадиму Гавриловичу поговорить о партийных делах. Да попутно прислушаться: кто, что и о ком говорит, кто и чем недоволен, чтобы потом стукнуть в нужном месте нужным людям.
Войдя в Мастерскую, Показов первым делом оглушительно сморкается в платочек, заставляя дрожать вековые сосны за окном и до судорог пугая интеллигентную Валентину Ивановну, которая потом подходит к Антону и говорит ему тихонько:
– Я вам скажу, Антон, Показов – это быдло!..
– Я вам больше скажу, Валентина Ивановна, – это редкое быдло! – отвечает Антон так же тихо и таинственно. – Я вам скажу, хоть вы и женщина: он безразмерное гунёбище!.. И такие, как он, правят бал в этой стране…
Высморкавшись, Показов прячет платочек:
– Ну, чё, хун-дожники, опять халтуру гоните? Халтурщики! – это у него такая стандартная шутка. – Выгнать вас всех надо нахер!.. Особенно Антона!
Показову глубоко и широко безразлично, есть ли вокруг него женщины: словарный набор остается одинаковым для любой аудитории. Особенно, если он видит Антона.
– Чем вам, Андрей Иванович, Антон не нравится? – вступается за Антона Валентина Ивановна. – Он хороший парень, умный, начитанный, с юмором…
– Да вот, чересчур он умный! Не я твой начальник, выгнал бы… к матери прямо сегодня!..
– Бодливой корове Бог рогов не дал! – замечает Антон, занимаясь работой.
– Во, видите, он ещё и вякает!.. Вадим, выгони ты его!.. Ваще оборзел! Пригрелся тут… Не жил ты в землянке, не знаешь, что это такое! А я б тебя в землянку поселил, падло!..
– Я понимаю, Андрей Иванович, тебе, конечно, тяжело жить в твоей четырёхкомнатной землянке, семьей из четырех человек. В сравнении со мной, живущим в общежитии. Я сочувствую тебе.
– Заткнись, сука!.. – взвивается Показов. – Я свою квартиру заработал, я работал здесь с первого колышка, в холод и стужу, а до этого Родину, бля, защищал, на корабле плавал!.. И жил почти в землянке, бля, пока квартиру дали! А ты… Приехал, на всё готовенькое!
– Я был в твоей двухкомнатной землянке, теперь там Засоба живет. И от первых колышков ты находился далековато! – Заводится и Антон, который никак не может заставить себя разговаривать с Показовым улыбаясь и оставаясь спокойным. – Тебя, Корчагина, поселить в землянку, ты там, на следующий день взвоешь и сдохнешь! Или твоя Валя тебя задушит. Или сбежите мигом!
– Тебя, твоюмать, сажать надо за такие слова! – угрожающе шипит Показов. – И ты сядешь, даю слово – сядешь!..
– Да это вы научились: сажать всех, кто не согласен с такими, как ты!.. – орёт Антон, окончательно выйдя из себя и полностью потеряв контроль. – Кто тебя, в партию принял? Как ты туда пролез? Потому многие и не хотят в партию, что там такие, как ты!
– Ну, с-с-скотина!.. – почти свистит Показов. – Ты ответишь за свои слова! Все слышали? Все слышали?!
– Слышали, слышали, – кивает Засоба. – Шёл бы ты к себе, Андрюша…
И Показов вылетает, красный от злости, выматерившись на прощанье.
***
В начале марта, в самом его начале, на работе у Антона звонил телефон.
Антон, не глядя, брал трубку и говорил:
– Городская женская баня № 6 слушает.
Привычку Антона говорить по телефону глупости не мог искоренить никто. Ни Бундон, ни потом Витя, ни ещё потом Виктор Иванович. На все их крики, уговоры, возмущения и предупреждения, включая «последние», Антон пожимал плечами и говорил что-то вроде:
– У меня это автоматически получается. Ты же вот, Витя, сигареты автоматически стреляешь? Вот и у меня такое навязчивое состояние. Могу справку принести от доктора Навойчика. Я ему говорил о своей беде, он сказал, что ничего страшного, на психику вообще это не влияет. Но справку обещал дать. С красной круглой печатью.
И народ, звонивший по номеру 6-44 в художественную Мастерскую, попадал то в женскую баню, то на базу ракетных катеров, то в родильное отделение психиатрической больницы, то в колхозную конюшню. Чаше всего звонившие извинялись и вешали трубку, чтобы тут же перезвонить. Второй звонок Антон не провоцировал, а сразу советовал:
– Жалуйтесь! – или вообще не брал трубку у себя, дожидаясь, пока возьмут на общем телефоне.
Но в начале марта всегда звонила рыжая Тамара, главный попечитель их «Клуба весёлых встреч». Не обращая внимания на сообщение Антона о женской бане, Тамара радостно кричала в трубку:
– Привет!
– Сама ты привет! – обижено отвечал Антон. – А ещё обзываешься! Вот скажу Шерстовязову, он тебя замуж отдаст.
– Пусть сам сначала женится ещё раз! Слушай, я хочу тебя!
– Прямо сейчас?! – ужасался Антон. – Я же на работе, меня не отпустят! Тем более, я женат. И счастлив в браке. И дети у меня. А потом, у меня весенняя депрессия и авитаминоз, я могу не справиться. Позвони Шерстовязову, вот он – всегда готов! Это просто сексуальный пионер.
– Он тоже будет! Жду тебя вечером, в шесть. Без опозданий и портюхи!
– Первое обещаю, второе не могу. Я людей год не видел! А остальные? Ты им звонила?
– Обещали все. Тебе звоню на закуску. Как самому умному.
– Не можешь без гадостей… Как думаешь, пять бутылок хватит?
– Ты с ума сошёл!..
– Знаю, что мало, но мы потом сбегаем. Это для затравки.
– Не вздумай, иначе прибью!
– Ладно, поскольку в шесть, то я и возьму шесть, – размышляет Антон. – Стаканы помой там.
– Синильной кислотой! – соглашается Тамара. – Не опаздывай!
– Считай, что я уже пришёл! И лобзаю тебя! Что мне нравится – на тебя можно положиться!..
– Не надо на меня ложиться! Не надо!
– Ну, тебя не поймёшь: то ты хочешь меня, то ложиться не надо!.. Я ж не собака какая… Ладно, до вечера!
Первая встреча Клуба, после разлуки в год, без бутылки сухого, конечно, не обходится, и вся встреча превращается в длинные весёлые посиделки. Тут же намечается следующая встреча, уже без допинга, рабочая. Шерстовязову ставится задание по сценарию, начинаются поиски темы и названия будущего вечера смеха.
Шерстовязов искрится шутками, как бенгальский огонь. И просто невозможно переслушать все рассказы о его приключениях, равно как и поверить в них. А если сложить все эти приключения, они составят отрезок времени, вдвое превышающий настоящий возраст будущего великого писателя и поэта. Но – на то они и поэты…
Уже на следующий день весь механизм подготовки вечера приходит в движение, постепенно раскручиваясь всё быстрее.
Антона, к бессильной ярости Бундона и Вити, через партком освобождают от основной работы и он на месяц обречён заниматься только вечером смеха.
Сценарии, конечно, пишет Шерстовязов, как самый литературно одарённый парень изо всей группы. Он вообще начал писать раньше, чем читать. Где-то в пять лет. Тогда же он понял, что ходить на горшок – лучше: остаёшься сухим и не воняешь.
Сценарии пишет весьма оригинально, надёргивая разные реплики, ходы и целые сюжеты то из театра Образцова, то из Жванецкого, то из Зощенко и мужественно выдавая их за свои. Но никто на это не обращает внимания, полагая, что главное – чтобы было интересно, соответственно и смешно.
Пишет он всегда на работе. Его должность старшего оператора ВСРО (вспомогательные системы реакторного отделения) в химическом цехе предполагает минимум обязанностей при хорошем максимуме зарплаты. И если в дневной смене Шерстовязов что-то ещё и делает, или делает вид что делает, то в ночных сменах главная его задача – захватить две фуфайки: одну под бок, вторую – под голову. А уж его два помощника спят по очереди: им по должности не положен полноценный сон.
Когда наступал март, и надо было писать сценарий, Шерстовязов ложился пораньше и мгновенно засыпал всем своим натренированным телом спортсмена. И только мозг его не спал, а подобно мозгу Менделеева решал во сне великие задачи. Конечно, придумать «Периодическую систему элементов» этот парень мог бы и быстрее самого Менделеева, но тот её уже придумал, гад, и она получила слишком широкую известность, чтобы потом можно было выдавать её за своё открытие. И приходилось во сне придумывать сценарии.
Буквально через неделю работа кипит, потому что энтузиазм – самый надёжный в таких случаях двигатель. Ещё через неделю на Дворце культуры висит огромный, метров пятьдесят длиной, разноцветный лозунг «Первого апреля – традиционный Вечер смеха». К этому времени окончательно найдена тема вечера, почти написан сценарий, определено название и расписаны роли.
Тамара мечется между ДК и горкомом Партии, пытаясь утвердить сценарий и название. В горкоме люди с партийным юмором всегда с чем-то категорически не согласны, в чём-то видят крамолу, а в чём-то – подрыв устоев всего социализма в целом и заставляют переделывать самые безобидные места, стараясь избежать даже намёков на намёки.
Когда один из вечеров решили назвать «СТАС уполномочен заявить», пародируя тупой, бесконечный и занудный фильм с похожим названием, горком сразу просёк аналогию, ужаснулся и поинтересовался, кто такой «СТАС». Ответ Тамары, что это – кум Шерстовязова их не успокоил, а возмутил, и было предложено название радикально изменить. По-хорошему. Несмотря на то, что уже были готовы рекламные щиты, Антон сразу согласился и предложил:
– Назовём «Слоны ушли на восток». Если их там заинтересует, почему слоны ушли именно на восток, ты, Тамара, предложи им другой вариант: «Слоны уходят на запад». Думаю, они враз согласятся, чтобы эти большие полезные животные шли именно на восток. А если спросят, при чём здесь слоны вообще, отвечай, что СССР – родина слонов, об этом даже книжка есть. Как и про кенгуру.
Всё так и случилось. В горкоме ужаснулись возможности ухода слонов на запад и ни в чём не повинные животные дружно потопали на восток, грустно недоумевая, за что им такая кара и что они там забыли.
Но это было лишь однажды, а остальные вечера назывались так, чтобы никто ничего не понял. Антон, любитель вывихнутых слов, всегда добавлял к первому названию своё второе, что приводило к полному завороту мозгов человека, пытающегося соединить несоединимое. Если Шерстовязов настаивал, чтобы вечер назывался «Любовь под башенными кранами», Антон соглашался, но при изготовлении рекламных щитов и макетов пригласительных билетов это уже выглядело так:
ЛЮБОВЬ ПОД БЕШЕНЫМИ КРАНАМИ
или
ПАЛЬПЕБРОМАНДИБУЛЯРНАЯ СИНКИНЕЗИЯ
Закончив красочный щит, Антон устанавливал его в рекламную тумбу Дворца культуры и скромно становился чуть в стороне, покуривая и ожидая развития событий.
Народ быстро замечал яркое пятно и подходил узнать, о чём там речь идёт. И если первую часть названия все читали достаточно быстро, почти влёт, то на второй их клинило и Антон тихо выл от смеха, наблюдая, как потенциальные зрители пытаются понять и осознать написанное. Некоторые, чтобы правдиво передать название вечера своим знакомым и близким, доставали ручку с бумагой и медленно переписывали слова, постоянно проверяя соответствие букв и спотыкаясь на этом.
Пригласительные заказывались в типографии, и наборщик яростно матерился, обещая убить сволочь, употребляющую слова вроде «пальпебромандибулярная». Присутствующая при этом Тамара успокаивает его и помогает в нелёгком деле постижения новых слов, обещая бутылку для снятия напряжения.
Первого апреля местные власти, опасаясь конфликтов, отправляли в район ДК толпу милиционеров. Трое-четверо обязательно брали под контроль вход в ДК, человек пять гуляли внутри, а остальные бродили на площади перед очагом культуры, зорко выискивая потенциальных правонарушителей и бузотёров.
Каждое ожидаемое крупное скопление строителей развитого социализма контролировалось ребятами из комитета и пацанами из внутренних органов на предмет недопущения, предупреждения и пресечения. А «Вечера смеха» были в городе самым крупным мероприятием после демонстраций трудящихся на светлые праздники Первого мая и годовщину ВОСР (Великой Октябрьской Социалистической Революции, если кто забыл).
Даже приезд в город великого тогда певца Коли Гнатюка, поющего удушенным голосом, собирал народа меньше, чем вечера Первого апреля.
К счастью, в те времена ещё не было Му-Му Поплавского, а то весь Город, вместе с соседними сёлами, рванулся бы в едином порыве в обитель культуры. И разнесли бы люди весь ДК, желая попасть внутрь и послушать этот божественный, этот неповторимо-волшебный, неземной красоты, ни с чем не сравнимый голос сегодняшней звезды (кажется, звезда мужского рода будет «звездец») украинской эстрады. Говорят, Паваротти, услышав пение Поплавского, задохнулся от зависти и ушёл в запой.
Наступал, наконец, «День «Х» и все участники вечера становились похожи на выжатые лимоны. Уже не хотелось ни смеяться, ни шутить, ни бегать, ни придумывать.
Всё сделанное и придуманное вчера, сегодня казалось бредом паранойяльного шизофреника в период рецидива болезни. И ничего в этом все не было ни смешного, ни интересного, ни оригинального. Реплики и мизансцены, от которых неделю назад хохотали до слёз, утром Первого апреля, на генеральном прогоне, вызывают отвращение и тоску. Не хочется видеть ни эту сцену, ни зрителей – ничего!..
Закончив последний прогон, участники расходятся по домам – отдохнуть и привести себя в порядок.
Собираются за два часа до начала. Курят, вяло перебрасываются фразами, гримируются, переодеваются. Никто ничему не рад.
Антон, сидя в кресле гримёрки, пытается расслабленно дремать. К его груди огромным гвоздём прибита картонка с надписью: «Не кантовать! При пожаре выносить первым!» Шерстовязов вяло пробует вытащить гвоздь из груди Антона, но ему это не удаётся.
Начинают собираться зрители. Сначала они бродят по фойе, потом медленно перетекают в зал. Зал постепенно заполняется нарядными людьми и просто прилично одетым народом. В пространстве зала возникает гул мирно настроенной толпы.
И этот гул странным образом действует на всех за кулисами: они начинают оживать. Движения становятся быстрее и собраннее, туманность в глазах сменяется блеском, губы трогают улыбки, слова и фразы начинают напряжённо пульсировать.
Антон выползает из кресла и обходит сцену, в последний раз проверяя готовность и категорически пресекая всякие попытки вытащить гвоздь из своей груди. Убедившись, что ничего не пропало и не появилось лишнее, что осветитель трезвый и все выключатели работают, а радист лежит начеку и держит палец на пульте, он переодевается, отвязывая от груди кусок толстой доски с вбитым в неё гвоздём.
Потом подходит к занавесу, чуть раздвигает и вглядывается в зал. Увиденное оставляет его довольным.
Подкрадывается время начинать и в зале тихо гаснет свет.
Раздаются положенные началу вечера звуки. Процесс пошёл.
Иногда, в промежутках между апрелем, Антону попадается Шерстовязов.
Он мчится навстречу, до краёв наполненный сумасшедшей, нечеловеческой энергией, вертя головой со всклокоченными редкими кучерявыми волосами рыжеватого цвета, раздуваемыми встречным потоком ветра. Глаза его напрочь отчуждены от всего земного, в них живёт мутная пульсирующая мысль поэта, а ноги конченого спортсмена топчут землю пружинистым шагом. Распахнутая рубаха открывает слабоволосатую грудь средних размеров, переходящую в пресс.
Он постоянно нервно-напряжённый, будто сейчас, именно сейчас, ему – в бой. И не просто в бой, а в тот самый, последний, который «смертный бой, не ради славы – ради жизни на Земле».
Он словно стоит у горнила истории, у самой её распахнутой пасти и ждёт, когда из этого горнила покажется добела раскалённый сегодняшний день, чтобы тут же шарахнуть по нём кувалдой. Прямо в лоб. В самый висок. Насмерть.
Он так и просится в плакат о комсомоле, где на вздыбленной лошади, с занесённой для неотвратимого удара саблей и с распахнутым в нечеловеческом вопле ртом или с тачкой в нечеловечески напряжённых руках, весь подавшийся вперед, в завтра, и спокойным, холодным до ненависти взглядом. Он был бы так хорош на таком плакате!.. А внизу – ордена комсомола. Красивые и яркие.
Сколько они не общаются, Антон всегда чувствует, что Шерстовязов, даже будучи рядом и поддерживая разговор, и смеясь и шутя, и рассказывая и слушая, всегда где-то далеко и в том «далеко» решает свои проблемы и строит свои планы. Он будто здесь, но будто парит над этим «здесь», ничего не касаясь.
– Привет поэтам и спортсменам! Как живёшь, чем занимаешься?
– Привет! Сессию вот сдавал, неделю как из Москвы приехал.
– Как личная жизнь? Не собираешься жениться? На Варваре?
– О, Варвара!.. Это моя печальная песня на трёх аккордах!.. Нет, Варвара – пройденный этап, я тут познакомился с двумя сестричками, погодками… Они пригласили меня к себе домой. Я взял шампанского, шоколада. Пришли. Они оказались разведёнными…
Дальше следует рассказ, перед которым «Камасутра» выглядит сборником правил хорошего тона между мальчиками и девочками, рекомендованным Министерством образования СССР для дошкольных ясельных заведений. Если бы индусы слышали Шерстовязова, они устыдились и поразились бы своему полному невежеству и примитивизму в сексуальной культуре. Шерстовязов так живописует и входит в образ рассказываемого, что, кажется, сейчас начнёт раздеваться и показывать всё на первых же проходящих мимо девушках или женщинах. Или бабушках. Его глаза горят жёлтым огнём всех мартовских котов города, имевших недельное воздержание.
Когда он переходит к описанию шестнадцатого акта соития в течение ночи, Антон замечает:
– Знаешь, я думаю тебе достаточно написать в жизни одну книгу, где подробно изложить всё то, что ты мне сейчас рассказал. О позорной и примитивной «Камасутре» тут же забудут, а твое имя прогремит цинкованным железом в веках, затмив собой Декамерона. И обязательно напиши в Академию медицинских наук – возможно, они ищут таких неутомимых мужиков как ты для специального размножения? Не трать себя впустую. История не простит тебе этого.
– Не могу! – всхохатывает секс-гигант. – Я жениться собрался – это раз. А во-вторых – у меня уже есть дочка, и я ещё имею надежду иметь детей.
– Ты уже и детей собираешься «иметь»?! – ужасается Антон.
– Я не в том смысле, не передёргивай! Я о том, что у меня уже есть и ещё будут дети. И им не надо этого всего знать. Для них отец должен быть светлой, незапятнанной личностью. Даже – образом. Светлым ликом на тёмном фоне бытия. – Он гордо вскидывает кучерявую голову вверх и вбок, к небу.
– Детей могут иметь очень и очень многие. А такую книжку можешь написать только ты… Подумай и выбери.
– Я уже выбрал. Буду скоро жениться. Ты её не знаешь, она не местная. Скоро поеду за ней. На Кавказ. Там проблема – её бывший муж против и её надо украсть.
– Повезет же кому-то!.. Но как красиво – украсть!.. – Сочувствует Антон незнакомой девушке. – Наверное, «Кавказскую пленницу» смотрел? А кроме секса в форме геноцида и необъяснимого желания жениться на этой обречённой, ты ещё чем-то занимаешься? Может, поэму пишешь? Или – роман? Кстати, есть хорошее название: «Мокрая вода». Или: «Жирное масло». Имей ввиду эти варианты, когда будешь искать название книги.
– Поэму не пишу, но стихи получаются. Хожу в наш литературный клуб. Хожу в спортзал – таскаю железо и занимаюсь карате. Слушай, тут на меня местные бандиты наехали…
– О, ужас!.. Кто эти подлые люди?? Кто эти псы?! Кто посмел задрать ногу на поэта?!
– Да братья Буряки… Я выходил из спортзала с девушкой, они стояли на выходе и зацепили меня. Их было пятеро, а моих ребят уже никого не было, все разошлись…
– Ну, и?..
– Я говорю: давайте отойдём в сторону, не будем выяснять отношения возле храма спорта… Отошли, – его хрипловатый голос напрягается, – я иду впереди, поворачиваюсь…
Дальше следует описание неравного кровавого боя Шерстовязова с братьями Буряками и их мерзкой сворой.
В сравнении с ЭТИМ боем все бои Чака Нориса, Брюса Ли, Ван Дама, Шварценеггера и прочих идолов боевых искусств выглядят пьяными драками усталых дистрофиков, а Джеки Чан кажется паралитиком, не способным даже завязать свои шнурки.
Их сценаристы и постановщики трюков, услышав рассказ Шерстовязова, должны начать плакать, рвать на себе волосы и кусать локти. А потом позорно и тихо уйти работать в сельское хозяйство, уборщиками мусора или выносить горшки в доме престарелых. И никогда не помышлять сочинить подобное тому, что рассказал Антону будущий поэт.
Словесная вакханалия продолжается минут пятнадцать, при этом каратист подробно демонстрирует, как и куда он бил каждого мерзавца и что с тем было после удара.
– Короче, устроил я им бенефис… Теперь они меня ловят. Хотят поиметь сатисфакцию.
– А девушка? – волнуется Антон.
– А что девушка? Стояла в стороне, ждала…
– Её хоть не изнасиловали?! – переживает Антон.
– Им некогда было даже думать об этом! Потому что это я их насиловал…
– Да-а-аа, ты живёшь интересно и полно… Это – безусловно. Я уныло завидую тебе. А у меня жизнь спокойная и тихая: дом, работа, семья…
Но это Шерстовязову уже не интересно и он протягивает руку:
– Ладно, я побежал, меня там ждут… Точнее – ждёт. Одна… Да, я тут в партию собираюсь вступать!
– Вдохновился идеями Маркса-Энгельса-Ленина?
– Я чё, идиот?! Просто без партии так и останусь на ВСРО старшим оператором. А мне расти надо. Лезть вверх, вверх и вверх... Вверху лучше. Там куски жирнее. Так что буду вынужденным коммунистом. Пятой колонной внутри этой грёбаной партии...
И он исчезает, не оставив после себя даже запаха серы.
***
Утро воскресенья было безоблачным и ярким. Солнце словно перескочило через апрель и май, став сразу июньским. Было около восьми, когда Антон проснулся, а оно уже чувствительно пригревало в затворённое окно. Девчонки ещё спали, насытившись вчерашним походом на яхте.
Антон ритуально выпил на кухне стакан чая и выкурил «Ligeros».
Сидеть дома, и ждать новостей было бессмысленно. Ночной горшок под названием «телевизор» можно даже не включать, там никто и ни о чём не скажет, проверено временем. Местная радиоточка, месяц назад ещё гундосившая обо всём хорошем, чего так много вокруг, только не здесь, давно вообще заткнулась и лишь тихо шипела о чём-то своём, девичьем. Телефоны в Припяти, как и во всей могучей и необъятной стране СССР, были редкостью – их ставили начальникам, блатным и крученым. Как и во всей стране.
Осмыслив все аспекты получения новостей, Антон пришёл к выводу – надо мотаться. Надо крутиться по городу, только тогда что-то можно узнать.
Оделся, выкатил мопед в коридор, захлопнул дверь и нажал кнопку грузового лифта. Как ни странно, система сработала и лифт, завыв и загрохотав всем своим огромным нутром, пополз снизу.
Закатившись внутрь, Антон нажал кнопку первого и присел на сидение мопеда. В голове была тяжелая пустота.
Народу на улицах было много, но все, как и вчера, группировались у магазинов и подъездов. Поливальные машины неспешно катили по дорогам, одна за другой, взметая тревожную радугу.
Антон чуть подумал и поехал к милиции. Это было совсем рядом, чуть дальше по улице. Возле ГОВД стояло с десяток машин, и одна была вытрезвительская. В машине сидел водитель Лёшка и лейтенант Славик. Сидели, завалившись по углам кабины ЕрАЗа. Лица их были небритые, серые и усталые, как после длинной бессонной ночи с широкомасштабной пьянкой.
– Привет, мужики!
Мужики сонно повернули головы и уставились незрячими глазами.
– Вы чё такие… серовато-зеленоватые?
– Привет, – голосами без интонаций ответили оба.
– Всю ночь мотались, не удалось и пять минут поспать, – голос Лёшки был монотонным и неживым. – А сейчас и можно подремать, а оно не дремается. Сидим вот, ждём Тетюкина. Он там с кем-то совещается.
– И главное, сволочь, даже выпить не хочется!.. – улыбнулся серыми губами на сером лице Славик. – Вот это самое обидное! Так бы, накатили по стакану, да и отрубились бы! – Подумал и добавил: – Может быть…
– А где вас всю ночь носило?
– О-о-ооо!.. Проще будет перечислить, где не носило!.. Да… это и не важно. Важно, что выпить совсем не хочется. Вот это мне и не нравится.
– Да, это нехороший симптом. Ну, а как обстановка вообще? – подобрался Антон к главному. – Что слышно, что предполагается, как могут развиваться события?
– Ты реже мечи! Столько вопросов мы не осмыслим. Давай по одному.
– Как обстановка? На Станции.
– Можно сказать, что Станции больше нет… То, что осталось, не Станция. Четвёртый блок улетел в небо. Пожар почти потушили. Вроде. Все реакторы заглушили. Говорят. Очень много обгоревших от радиации. Увезли всех пожарных, что были на смене. Увезли очень много оперативного персонала. Несколько оперативников погибли при взрыве. Сколько вообще пострадавших – не знает никто. Точнее – не говорит никто. Радиационный фон сумасшедший – зашкаливает приборы даже на верхних уровнях измерений. В городе тоже очень много грязи, так что и сам не шатайся, и детей не выпускай. И вообще, сиди дома и жди.
– Чего ждать-то? Всё молчит, даже радиоточка. И если в городе так грязно, почему же не объявляют? Люди вон ходят, дети играют…
– А некому пока объявлять. Аварией занимаются. Из Киева приехали, из Москвы. И все заняты. Кто жопу прикрывает, кто просто молчит. А может, боятся… Команды ждут. А какая же ещё нужна команда, если и так все видно – абсолютные кранты!..
– Вот суки!.. – плюется Антон. – А с городом что думают?
– Эвакуация будет… скорее всего. За городом стоят колонны автобусов. Наверное, больше тысячи. Все дороги забиты ими. Стоят пассажирские составы. За станцией Янов. Так что – готовься.
– И на сколько, эта эвакуация?
– Ну, ты даёшь!.. Думаешь, что говоришь? А, да, ты же не был там, где мы… Кто ж тебе это скажет? Никто ж ничего не знает и не понимает! Там так рвануло, что такого в мире ещё не было!
– Ну, хоть тут мы первые! – горько шутит Антон. – А то только в хоккее да балете, да ещё в ракетах. И когда эвакуировать будут?
– Скажут. Жди. Один не останешься. Если не проспишь.
Мимо проходят две фигуры в полном комплекте химзащиты, с противогазами на лицах. Они смотрятся и смешно, и жутко среди этого почти летнего и спокойного дня, среди обычно одетых людей, на фоне ярко-зелёных деревьев.
– Чё это они вырядились? – удивляется Антон. – Решили сфотографироваться для «Вокруг смеха»?
– Скорее, со Станции приехали. Не успели переодеться. А может, сейчас опять туда поедут.
– Что же делать? – задумался Антон.
– Смотри сам, мы тебе обстановку обрисовали.
– Ладно, поеду, проедусь по магазинам. Может, ещё что узнаю. Ну, спасибо за сведения! Удачи вам!
– И тебе того же!
***
Народа внизу прибавилось. Стояли возле автобусов и уже сидели внутри. У кого-то были сумки, у кого-то чемоданы, у кого-то рюкзаки. Много детей – средний возраст Припяти 26 лет. Детей рассаживали по автобусам сразу, чтоб не стояли на улице. Взрослые кучковались близ автобусов, тихо переговариваясь.
Карина с девочками забрались в третий автобус.
Антон переходил от группы к группе, здоровался – его многие знали – и шёл дальше. Задержался, здороваясь за руку, возле мужиков. Они пили самогон из железной кружки и закусывали порезанной колбасой. Кто-то из них уезжал, многим было на смену, на Станцию.
– Подходи, Антон, выпьем на прощанье!.. Кто знает, как завтра будет.
– Да неохота… В дорогу…
– Давай! Может, последний раз пьём в своем городе, возле своего дома! И в вытрезвитель сегодня не заберут. Да и легче оно немного, когда дербалызнешь дозу…
– Ладно… Наливай.
Налили почти полную кружку.
– Вы чё, озверели? Лошадь я вам, что ли? Это мне на два дня пить. Под хорошую закусь!
– Пей! Ты даже не почувствуешь. Мы вот выпили по полной – и ни в одном глазу! Сегодня, видно, день такой, что и водка не берёт… А, может, это от радиации?
– Может быть, – согласился Антон и медленно выпил содержимое.
Занюхивая колбасой, почувствовал, как по щекам текут слёзы. И было ему непонятно, отчего они – от водки, от нервного ли напряжения? И подумал: а какая разница?!.
– Товарищи! – милиционер был усталый, замотанный, с красными слезящимися глазами. – Рассаживайтесь по автобусам! Будем отъезжать! Иначе выбьемся из графика!
– Ну, до встречи, мужики? Бог даст, свидимся!..
– Давай!.. До встречи!
Жена и девочки уже сидели в автобусе, заняв место и для Антона.
Антон докурил сигарету и тоже влез внутрь, чтобы начать путешествие длиной в неизвестность.
Минут через пять автобус заскрежетал двигателем, завёлся и медленно тронулся, постоянно останавливаясь, вслед за первыми автобусами вливаясь в колонну, которая уже текла плотным потоком цвета охры по улице в направлении выезда из города.
На тротуарах стояли милицейские и военные и следили за движением. Мрачно, угрюмо и безнадёжно.
Автобусы выползали за город, мимо поста ГАИ, чуть ускоряли движение и катились в сторону Полесского, с включёнными фарами.
Минут двадцать спустя Антон высунулся в форточку окна и посмотрел вперёд. На всей видимой части дороги, до самого дальнего поворота, были автобусы, автобусы, автобусы…
Он оглянулся назад. Там тоже, сколько видел глаз, были автобусы, автобусы, автобусы…
«Как на войне!.. Отступающая Красная армия…» – подумал Антон, возвращаясь на свое сидение.
Он закрыл глаза и откинулся на спинку. Перед глазами всплыла картина увиденного. Стало хреново. Ведь вряд ли сюда согнали столько транспорта, чтобы вывезти их всех куда-то всего на три дня! Не такая у нас щедрая страна, чтобы пикники устраивать для целого города.
Тихо подошла Ульяшка:
– Папа, можно я с тобой посижу? А то Геля щипается…
– Садись, моё солнышко, рядом. А Геля в тыкву получит. Или в репу.
Антон обнял севшую рядом дочку и прижал к себе её маленькое теплое доверчивое тельце.
И снова подкатил ком. «Ну ладно, мы… А дети? Что с ними будет? Как они переживут? Как скажется на их здоровье всё это? Одни вопросы и – без ответов!..»
Колонна остановилась и замерла. Водитель открыл двери:
– Можете перекурить, кто хочет.
Антон вышел на улицу и закурил. Вокруг был лес, прорезанный дорогой. В эти места он ездил за грибами. Грибов здесь, по сезону, было как грязи в Донбассе! Выражение «косой косить» не было преувеличением. Заходишь в лес и как становишься на четвереньки, так только часа через два распрямляешься. И то потому, что закурить пора. Мешок грибов в этих краях никого не удивлял. Особенно если пошли лисички, польские или грузди с маслятами.
Антон выкурил две сигареты, пока прозвучал крик: «По автобусам!»
И вся колонна поползла дальше, время от времени коротко останавливаясь, но уже без перекуров.
Незадолго до Полесского их часть колонны свернула налево.
Ехали через какое-то село. Деревенские стояли у дворов и смотрели на проезжающие автобусы. В этих краях, где и один автобус редкость, увидеть сразу столько машин – не к добру. Совсем не к добру! Ох, не к добру… И многие женщины плакали, вытирая глаза кончиками платков. Так всегда плакала мама: тихо и обречённо. Мужики нервно курили, глядя на колонну тоскливыми глазами. Даже дети стояли тихие и тревожные. Все понимали: пришла беда. Страшная беда. Многие ещё помнили войну.
В следующем селе остановились в центре. Там уже стояли местные во главе с председателем сельсовета. Стали разбирать эвакуированных по домам. Потом поехали дальше.
И было ещё село, и ещё, и ещё, и ещё…
До Антона очередь всё как-то не доходила. Видели, что с двумя детьми и брали других – без детей или с одним ребёнком.
Уже и первые два автобуса уехали, пересадив оставшихся в третий.
Очередное село, очередной председатель с местными.
Огромное низкое солнце висит кровавым кругом над дальним лесом и по земле тянутся длинные тени от всех и всего, добавляя сюрреализма в происходящее.
– Здесь надо расселить всех, – заявил водитель. – Дальше маршрута нет.
– Значит, расселим! – согласился председатель и начал сразу с семейства Антона. – Кто возьмёт четверых, из них двое детей?
Народ притих, потом из толпы вышла невысокая женщина средних лет:
– Давайте, я возьму… Пойдёмте в сторону, как всех разберут, потом подъедем. Тут ещё наши есть, с хутора.
Минут через пятнадцать все разошлись, а рядом с Антоном и их хозяйкой стояли человек десять-двенадцать, но уставший Антон даже не смотрел в их сторону. Подошёл председатель:
– Садитесь в автобус, он вас отвезёт. Пешком далековато.
Все устало полезли внутрь автобуса и поехали. Через пятнадцать минут остановились и стали выгружаться.
***
Антон остался один.
Он шёл по пустынной улице, где не горел ни один фонарь.
Его окружали серые неживые дома с мутно-чёрными глазницами окон. Было мертвенно тихо, и в этой тишине заперто бился звук его шагов. Темнота заполняла всё вокруг, делая и без того безрадостное жутким. Ни огонька, ни скрипа, ни голоса. В промежутках плит выросла трава, и ноги постоянно цеплялись за неё. Улица уходила из тьмы во тьму и поглощалась ею. Впереди было даже темнее, чем за спиной, где горел далекий и одинокий фонарь. Свет этого фонаря делал темноту ещё более густой и осязаемой.
Дом Антона, огромная шестнадцатиэтажка, вырос впереди неожиданно. Он даже вздрогнул, увидев размытую, черно-серую во тьме громадину, уходившую в непроглядное небо и там терявшуюся. Небо затянуло облаками и сверху стало сеять – даже не дождь, а водяная пыль. Ни луны, ни звёзд. Антон поднялся на крыльцо и потянул на себя дверь. Та распахнулась и он замер. Этого не могло быть, но внутри темнота была ещё чернее. По сравнению с этой темнотой желудок негра казался ясным зимним солнечным днем.
Антон вдруг почувствовал, что совсем не хочет заходить в дом. Потому что ему было страшно. Вспомнились разговоры о мародёрах, шастающих по покинутым домам и о том, что наряды милиции таких расстреливают не задумываясь. Кто знает, кто здесь и что здесь?
Он закурил, стоя на крыльце и стал прислушиваться. В доме стояла могильная тишина в могильной темноте. Докурив, Антон достал газету, вошел в подъезд и зажёг её. Пламя выхватило из тьмы лифтовую площадку и дверь на лестницу.
Он заорал «Эге-гей!!!», и дом поглотил крик, словно набросил одеяло, вернув Антону тишину.
Приказав себе: «Вперёд! И – с песней!», аккуратно ступил на лестницу. Он поднимался вверх, менял сгорающие газеты, останавливался прислушаться к тишине и снова шёл.
Одиннадцатый этаж наступил, когда Антон совсем запыхался. Он понял, что это – одиннадцатый по указателям и стрелкам на дверях и стенах, которые сам же и трафаретил когда-то. Вошёл в коридор и огляделся.
Коридор был пустым и чистым, все двери – а на этаже было восемь квартир – целыми. Справа, в конце коридора, стояла запертой его красавица дверь, вызывавшая зависть у всех. Антон достал из кармана ключи, нашёл нужный и вставил в замок. Руки чуть дрожали. Ключ повернулся два раза, дверь отворилась, и он шагнул из темноты коридора в темноту квартиры. Захлопнул дверь и погасил остаток последней газеты. Стало темно и тихо. Антон открыл коробок и пальцами перещупал спички. Оставалось всего две. Но он знал, что в квартире спички есть, как есть и свечи. Надо было только точно вспомнить – чтобы долго не искать – где что лежит.
Подумав пару минут, Антон ощупью пошёл в кладовую за свечами, не решаясь использовать оставшиеся спички – вдруг в доме их не окажется? Долго искал, в темноте шаря пальцами там, где они должны были быть, но свечи не находились. И вспомнил, что в спальне на тумбочке всегда стояла свечка. Но и там её тоже не было.
«Что за наваждение? – нервничал Антон. – В доме полно свечек, я знаю, где они лежат, и не могу найти!.. Да, на кухне же тоже есть, на холодильнике, едрёна Матрёна!»
На кухне свеча была. Антон зажёг её и сразу взял в пенале два новых коробка спичек. На всякий случай. Взяв в руки свечу, пошёл искать остальные. В спальне свеча стояла, но на другой тумбочке. Он зажёг и её. И в кладовой свечи тоже нашлись сразу. Расставив в каждом помещении по свече, он зажёг и квартира наполнилась зыбким мерцающим светом. Треск фитилей нарушал тишину и делал её еще более пустой и гулкой.
Антон сел в кухне на табуретку. Он был измотан сегодняшним бесконечным днём. И ещё, совсем неожиданно, пришло понимание, что это – всё! Что они никогда не вернутся сюда… Что не будет больше Припяти, не будет их квартиры, не будет их друзей, не будет ничего, что было. Прежней жизни не будет. А что будет – не скажет никто.
Внутри напряглась и тонко зазвенела струна, потом что-то ухнуло и оборвалось. И всё заполнил холодный и липкий ужас происходящего, безысходная тоска перед будущим и страшное осознание конца целой жизни.
Он откинулся спиной к стене, закрыл глаза и на мгновение забылся. А очнулся от того, что кто-то кричал высоким и тонким голосом, разрушая ужасную ватную тишину жутким, нечеловеческим криком, звучавшим страшно одиноко и неприкаянно.
Антон прислушался и вдруг понял, что кричит он сам. И тогда зарыдал в голос, задыхаясь и давясь плачем, скорее – воем из одного звука «А-а-а-ааааааа!..» Тело сотрясали судороги, и он не мог им противиться. Лицо было мокрым от слёз, стекавших по щекам.
Он потерял счёт времени и почти не понимал, где находится.
Он рыдал, как маленький ребёнок, заходясь в плаче. Он и был сейчас маленьким ребёнком, одиноким и брошенным. И было так больно! Так больно…
Наконец всё закончилось, и он сидел на кухне, всхлипывая и судорожно вздыхая, устав от рыданий. Наступила полная опустошённость. Ничего не казалось важным. Ничего не казалось нужным. Всё прошло, и всё было в прошлом. Будущего просто не было. Не существовало.
И такая тоска, такая безысходность нахлынула!..
Такая беспросветная, без начала и конца, без проблесков чёрная и мутная, тягостная и тяжкая, переходящая в полное безразличие и отчаянность. Антон распахнул дверь на балкон, вышел и замер. Замер, готовый шагнуть вперёд, минуя перила, ещё на шаг и – в пустоту. И закончить всё. Всё и сразу.
Наступило мгновение, когда он стал готов к этому.
Но явилась простая и глупая мысль: дети.
И вторая: это трусость. Слишком постоянно ты смеялся, чтобы так закончить. Слишком просто это. Для тебя. Слишком примитивно и некрасиво. После этой высоты от тебя соберут только сопли. И эти сопли будут хоронить. И это – всё, что от тебя останется?!
«Агнихотра, три веды, три правила аскетов и посыпание друг друга пеплом», – сказал себе Антон и засмеялся. Тоскливо и надрывно. Сквозь всхлипы. Но – засмеялся. Покачал головой, постоял, держась за ограждение, и вернулся на кухню, плотно притворив балконную дверь.
Трещали свечки, и была бесконечная тишина. Тишина, когда непонятно: это ещё жизнь или уже после.
Измотанное тело мелко дрожало – то ли от страшного напряжения, то ли от бесконечного одиночества.
Весь мир был рядом, и Антон был вне мира. И мир был тоже жутко одинок. Антон стоял, касаясь его, ощущая одиночество и тоску. И оба они были беспредельно одиноки. Даже касаясь друг друга. И обоим им было страшно, как маленьким детям.
Антон прошёл по комнатам, прощаясь. Каждую он делал сам, и каждая была его любимой.
Их спальня, с двумя огромными кроватями, встроенным шкафом и тумбочками. С прекрасными немецкими обоями даже на потолке. А над кроватями огромная, больше метра вширь, их первая фотография с Кариной, где они совсем молодые и светло улыбающиеся…
Детская, со сказочными по красоте спортивными снарядами, двухъярусными кроватями и письменным столом…
Кухня, вся светлая и радостная, с расписанными петухами дверцами пеналов и столов…
И его комната, которую он только оклеил обоями, но не успел сделать.
Антон ходил по квартире, нежно гладил пальцами стены, двери, мебель и вещи. Он прощался со своей первой квартирой, понимая, что другого раза для этого не будет. И по щекам текли слёзы. Грустные и безнадёжные слёзы окончательной разлуки…
Антон загасил все свечи.
– Прощай, моя квартира!.. – неслышно прошелестел, прерываясь, его голос. – Спасибо тебе за всё! И – прости меня… Прости, если можешь!..
В прихожей присел на дорогу, почувствовал, что сейчас разрыдается и, поднявшись, распахнул дверь.
Заперев за собой, он пошёл к лестнице, разрушая тишину и темноту.
***
Когда жена с девочками оставались ночевать у тестя, Антон ставил на кухне раздолбанный магнитофончик «Карпаты» и включал Высоцкого. Он слушал Владимира Семёныча, раскачиваясь на табуретке, и его глаза были пустыми и бездумными.
Что за дом притих, погружён во мрак,
На семи лихих продувных ветрах,
Всеми окнами обратясь в овраг,
А воротами – на проезжий тракт?
Ох, устал я, устал, – а лошадок распряг.
Эй, живой кто-нибудь, выходи, помоги!
Никого, – только тень промелькнула в сенях,
Да стервятник спустился и сузил круги…
Голос бился в динамике и рвался наружу. Он требовал большого звука, ему было тесно в этой коробке магнитофона, ему нужен был простор, свобода, полёт в огромном бесконечном, как сам голос, пространстве…
«Двери настежь у вас, а душа взаперти.
Кто хозяином здесь? – напоил бы вином».
А в ответ мне: «Видать, был ты долго в пути –
И людей позабыл, – мы всегда так живём!
Антон выходит на балкон. Внизу лежит город.
Нет, не Город – Горловка. Скопище домов, улиц, людей. Скопище безразличных кирзовых лиц, холодных глаз, закрытых душ. И скопище не может быть Городом.
«Тьма, пришедшая со Средиземного моря, накрыла ненавидимый прокуратором город», – вспомнил Антон булгаковское. И Горловка была его Ершалаимом, а он был Пилатом, бессильным что-то изменить в происходящем и ощущающим свою ужасную вину в этом.
«Все мы в чём-то Пилаты, – мучился мыслью Антон, повиснув взглядом над грязным колодцем двора, над чахлыми злыми акациями, ощенившимися колючками худосочных ветвей, над убогими жителями убогого донбасского рая. – Все мы прокураторы и у каждого свой Иешуа. И не дано нам своевременно понять это. Не дано понять, что мы теряем, сохраняя...»
«Я коней заморил, от волков ускакал.
Укажите мне край, где светло от лампад,
Укажите мне место, какое искал, –
Где поют, а не стонут, где пол не покат».
«О таких Домах не слыхали мы,
Долго жить впотьмах привыкали мы.
Испокону мы в зле да шёпоте
Под иконами в чёрной копоти».
Высоцкий умолкал, и наступала тишина. И становилось ещё безнадёжнее.
Антон стал читать Библию, но Слово не шло и не приносило облегчения. Он читал любимого Екклесиаста, и становилось ещё безрадостнее. Он читал Откровения Иоанна, и ему становилось жутко, настолько всё подходило к происходящему. Казалось – вот, ещё чуть-чуть и наступит конец всему этому миру. Он молился ночами, лёжа рядом с далёкой женой, но Бог не давал ему облегчения и надежды. Он каялся и просил прощения за все свои грехи, но не становилось легче.
И не было ему ответа…
Он просил только одного. Он просил: «Господи, дай мне прощение, дай мне надежду! Надежду на возвращение».
И надежда не приходила…
«Значит, пришло время отвечать за грехи мои», – думал Антон.
Он зашёл в церковь, но она, с её вечным желанием сначала взять, не давая, не показалась Антону храмом для души. Здесь торговали Словом Божьим, продавая даже Библии, продавая свечки и иконки; продавая обряды и таинства; продавая всё, что продавать безнравственно. И он больше не шёл туда в поисках веры.
«Разве я так много совершил греха?» – спрашивал себя Антон. И ответа не было. Может, Бог и Судьба испытывали его?.. Он и это пытался понять, но понимание не приходило.
Ему, постоянно кипевшему идеями, делами, связями, проблемами, ничего не хотелось, и это было жутко. Он занимался текущими делами, не чувствуя ни радости, ни удовольствия, ни облегчения. Он делал всё только потому, что должен был делать. Просто, деваться было некуда.
***
День Антон готовился в путь, стараясь не забыть чего-нибудь.
Закончив, написал своим девчонкам записку:
«Солнышки мои! Случилось, наконец-то, чего мы так долго ждали! Я получил вызов!!! С работы уволился, в доме всё повыключил и позакрыл, денежки вам, немного, оставил, будете жить экономно – хватит. У тестя был, у отца – тоже. Со всеми попрощался, теперь говорю вам: «До свидания!» и завтра уезжаю. Ждите меня – максимум – через месяц. Люблю. Целую. Ваш муж, отец и вождь».
Он расписался своей неповторимой росписью, состоящей практически из одной прямой горизонтальной линии, поставил дату, время и положил на столе в кухне. Поесть придут – увидят.
Потом подумал, взял записку и отнёс, положил в ванной, на крышку унитаза. «Так надежнее!» – решил.
Антон лёг накануне пораньше, утром пораньше встал, завёл уже загруженного и упакованного «Запорожца» цвета очень молодой жабы, прогрел двигатель, толкнул кассету в магнитофон и тронул в сторону Киева.
А динамики взорвались голосом Высоцкого:
И из смрада, где косо висят образа,
Я, башку очертя гнал, забросивши кнут,
Куда кони несли, да глядели глаза.
И где встретят меня, и где – люди живут…
И ехать было через Новобратское – короткий путь. Через исток.
И он, напоследок, ещё раз заехал к отцу.
– Я, вот... решил... – слова трудно проталкивались наружу, – ...попрощаться, на дорогу… – Антон сглотнул какой-то странный ком под диафрагмой. – Где-то через месяц, должен приехать… когда там всё образуется. Или напишу... А ты... Ты – держи хвост морковкой. Жизнь продолжается, и кто знает, как оно будет… Пока! – Он неожиданно обнял отца.
– Береги себя там! – отрешённо произнёс отец, сутуло и как-то косо обхватив Антона за плечи. – И не лезь, куда попало. А будет трудно – возвращайся. И тут можно жить…
Он вдруг судорожно заплакал и отвернулся.
– Я поехал, папа!.. – соскользнул руками Антон, не поднимая опущенной головы.
– Давай! Жми... Счастливо тебе! – произнёс отец, не оборачиваясь.
Антон ватно сел в урчащий автомобиль, и долго ещё видел в зеркале заднего вида одинокую фигуру у двора.
И ему, впервые в жизни, вдруг стало жаль отца...
Он проехал через железнодорожный переезд, справа осталось здание вокзала станции Химическая, куда они приехали после эвакуации. Станция скрылась, и Антон двинулся дальше…
Дальше! Оставляя позади Новобратское, оставляя позади Донбасс, оставляя позади всё, что так ненавидел и откуда так рвался. Оставляя безысходность и возвращаясь к надежде. Круг замыкался.
Огромный круг, вместивший в себя столько времени, событий, отчаяния, радости и тоски. Круг, страшной жирной кляксой разделивший жизнь Антона на два неравных куска – до катастрофы и после.
Круг почти чёрного цвета, с редкими вкраплениями голубого и зелёного. Круг, изменивший всё его отношение к жизни. Круг, научивший его не сдаваться и верить.
Круг, казавшийся сумасшедшим лабиринтом без выхода, оказался всё же кругом. С узкой щелью в периметре.
И, обнажая до дна свою душу, стонал согласными Высоцкий, отметая неуверенность и сомнения, зовя к невозможному и светлому:
В онемевших руках свечи плавились, как в канделябрах.
А тем временем я снова поднял лошадок в галоп.
Я набрал, я натряс этих самых бессемечных яблок.
И за это меня застрелили без промаха в лоб.
И погнал я коней прочь от мест этих гиблых и зяблых,–
Кони головы вверх, но и я закусил удила.
Вдоль обрыва, с кнутом, по-над пропастью – пазуху яблок
Я тебе привезу: ты меня и из рая ждала!
Лобовое стекло потело и плыло от слёз в глазах, и мутно мелькали деревья на обочинах – тощие, жухлые, убогие деревья убогой малой родины Антона.
Под колёса ложился ухабистый, рваный, битый донбасский асфальт, и колёса топтали его, как что-то омерзительное до ненависти, до рвоты.
Впереди лежал путь в неизвестное, и это было движение после двух лет застывшей, истерзывающей тоски...
«Идёт ветер к югу, и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своём, и возвращается ветер на круги свои», – говорил Екклесиаст.
Круг Антона замкнулся. И началась дорога обратно.
Благослови, Господи, его путь и его дела!..