Виктор Петрович Астафьев Родной голос

Вечно живи, речка Виви

Вертолет — самая убаюкивающая машина изо всех, на каких я ездил и летал. Мы и получаса не летели от Туры — центра Эвенкийского национального округа, а спутники наши сплошь уже позакрывали глаза, свесили головы на грудь. Два молодых эвенка в джинсах и модерновых куртках, открывшие было книги, так ни одной страницы и не перевернули, сморились, навалившись на борт вертолета, братски приникнув друг к другу. Даже Купец — старый белый кобель, долго искавший место в просторной утробе машины, нашел его наконец, бухнулся брюхом на пол и, отвернувшись от запасной бочки с бензином, дышал запаленно, высунув язык, тревожно вскидывал голову, чуткие и нежные ноздри его обильно сочились мокротою, защищая «тонкий» собачий нюх от бензинового и выхлопного газа.

Наши спутники — Саша и Владимир, подросток Сережа, Сашин сын, — также недолго сопротивлялись сладкой дреме и вяло, без азарта поиграв в карты, отвалились на борта вертолета, отдались сладкой дреме.

Лишь мы, люди городские, зиму и большую часть лета просидевшие в городских квартирах, возбужденные наконец-то осуществившейся мечтой о рыбалке в первозданных местах просторной Эвенкии, никак не можем успокоиться, вертим головами, прыгаем от окна к окну и смотрим, смотрим во все глаза на тихую светло-зеленую тайгу, расположенную между двумя великими реками — Енисеем и Леной. Здесь, на этаком пространстве, наверное, может разместиться вся Америка, да еще и часть Канады.

Побывавши первый раз в Эвенкии, затем в монгольской пустыне Гоби, я подумал, что у тесно живущего в Европе человечества есть хороший запас земли, да и для американцев как из Штатов, так и из Латинской Америки здесь места хватит. Дело за небольшим — мирно жить на земле и хоть часть средств из военных бюджетов, хоть маленький бы ручеек золота отделить и направить в русло созидания, на разумное освоение этих безлюдных пространств.

…Я сказал «мы», а мы — это красноярский скульптор и живописец Владимир Алексеевич Зеленой, мой внук, Витя-младший, и я.

Я в Эвенкии вторично, Владимир и Витя впервые. Мы летим на речку с чудным названием Виви, происхождение которого объяснить мне никто не смог.

Вертолет ровно и миролюбиво гудит, чуть покачивается, оставляя под сытым железным брюхом леса, горы, речки, спутавшиеся меж собою, словно вены на человеческой руке, тихие пустынные озерца на плоских седловинах горных хребтов. Нет-нет в изгибе безвестного ручья или речки белой лапшинкой засветится лед, которому нынче уже не растаять — на дворе август. Были уже иньи, остыла земля и вода, пал «главный» комар; на кустарниках ивы, на голубичнике, на красной смородине и редкой здесь уже рябине очерствел, повял и начал искриться мелкий лист.

Неподалеку отсюда упал в начале века Тунгусский метеорит, и все еще не разгадана его тайна, все еще идут споры о том, что это? Метеорит, межпланетный корабль, потерпевший аварию, звездолет, сделавший вынужденную посадку и снова умчавшийся в миры иные?..

Дремлющий человеческий разум, просыпающийся лишь для судорожных, чаще всего злых и пакостных дел, все еще склоняется к мысли, что, кроме нас, в мироздании никого нету, а уж умнее и быть не может, стало быть, никакого и корабля прилетать не должно, трахнулся с неба камень и сгорел в земной оболочке или так глубоко ушел в недра, что и раскопать его невозможно.

Человек всегда искал упрощенные и легкие решения, кратчайшие пути к благоденствию, счастью и разрешению всевозможных тайн и загадок. Самый из них короткий и простой способ жить хорошо, благоденствовать, не утруждая себя, — это ни о чем не заботиться, отобрать хлеб у ближнего, не отдаст смять его, растоптать, уничтожить, конечно же неизбежно самоуничтожаясь при этом, ибо рать кормится, а мир жнет. Аж в древней еще пещере, выхватив кость у более слабого брата своего, более наглый и сильный брат подписал себе смертный приговор, и пятнадцать тысяч войн, происшедших на земле, восемь миллиардов людей, сгоревших в военном смерче, — это исполнение самоприговора, это страшное проклятие земное и небесное существу, которое употребило разум свой не по велению Божию, не по назначению природы, исказив лик свой и запакостив планету, которой он недостоин и как обитатель ее, и как хозяин, и как истребитель, беспощадный ко всему живому и растущему на земле.

Природа сделала трагическую ошибку, вложив разум именно в это двуногое существо, и теперь сама, стеная, плача, корчась в судорогах, не в силах ни сдержать, ни исправить деяния своего выродка, так и не обуздавшего в себе первобытного дикаря.

В этой части Эвенкии нет скальных вершин, каменных останцев. Почти все вершины хребтов плоски, в крошеве черных, полуголых, где и совсем голых камней на склонах, промытых до серой плоти и покрытых серым лишайником. На щеках гор и по хребтам — воронки огромного размера, вдавыши, в которые запали, сжались в страхе вечные снега, а может быть, это северная сова плыла в слепом сонном полете и ударилась в склон горы, изорвала свои крылья, насорила белого пера. Здесь царство камня и кустарника, здесь дуют вечные ветры, сгоняя всякую жизнь в долины рек и ручьев, и лишь в разгар лета, во время разгула лютого комара, сюда, на холодный обдув, убегают олени и все ищущие спасения звери и зверушки.

Все летим, летим над землей, огромной, бесконечной, малохоженой, почти неразведанной.

А ведь это всего лишь кусочек, малая часть страны под названием Сибирь, этакого российского Эльдорадо, которое составляет 29 процентов территории Советского Союза, и условная ее площадь равна 6,5 миллионам квадратных километров. Плотность населения здесь в десятки раз ниже, чем в европейской части Советского Союза. В Восточной Сибири, где я и пишу этот очерк, в избе родного села Овсянка, на берегу Енисея, плотность населения реже, чем за Уралом, на западе страны, более чем в 30 раз. В момент присоединения Сибири к России на этих гигантских просторах почти не было русского населения. Здесь жило в основном коренное население 31 национальности, «инородцы», как звали их до революции, насчитывавшее чуть более миллиона человек.

Но с окончанием строительства Великой Сибирской магистрали — железной дороги, протянувшейся на десять тысяч километров, от Москвы до Владивостока, построенной, кстати, без большого шума и без брака, в рекордно короткий срок, с помощью примитивных орудий труда, население Сибири неуклонно возрастало. Если в 1897 году оно составляло чуть больше 5 миллионов, то уже в 1926 году в Сибири проживало за 13 миллионов человек, в основном переселенцев с Украины, из Белоруссии и худоземельного центра России.

С развитием дорог и транспортных связей Сибирь начинает участвовать в торговом обороте России, поставляя на международный рынок черные и цветные металлы, лес, уголь, нефть, газ. Более 350 предприятий Сибири ныне участвуют во внешнеторговых отношениях, но для такой страны, для таких богатств все равно это очень мало: всего 14 процентов от общесоюзного экспорта. Темпы роста производства продукции здесь ненамного опережают общесоюзные.

В Сибири до революции добывалось более десяти миллионов пудов рыбы, что составляло 80 процентов от общего уровня добычи рыбы в России. Сибирь в ту пору занимала первое место по добыче пушнины и одно из первых — по добыче золота. Торговля сибирским маслом в общем экспорте России занимала 75 процентов. В 1913 году, например, Сибирь продала почти 72 тысячи тонн масла отменного качества, конкурировавшего с основными и давними его производителями в Копенгагене, Гамбурге, Лондоне, сбившего, кстати, цены на общеевропейском рынке. Торговля сибирским маслом давала России золота вдвое больше, чем вся сибирская золотодобыча, давняя, славящаяся когда-то отрасль русской промышленности. Дело доходило до того, что русские купцы пытались подкупать государственных чиновников и железнодорожные власти, дабы не пропускать в Европу сибирский дешевый хлеб и масло.

Сибирь и поныне еще является мировым кладом, здесь столько угля, леса, газа, нефти, торфа, что если все это по-хозяйски добывать и продавать, то хватит снабдить сырьем и напоить пресной водой весь мир Божий. Здесь находится уникальный мировой колодец — Байкал с чудодейственной водой и неповторимой фауной. Не хватает Сибири одного — настоящего, рачительного хозяина.

…Качнуло машину, она резко развернулась и бочком-бочком начала прислоняться к каменистой косе, о вынос которой билась и, загибаясь птичьим крылом, неслась покато бурная речка саженей эдак в полтораста-триста шириной.

Вертолет завис над косой, прицелился и осторожно угнездился на россыпи камней. Летчик выключил двигатель, лопасти над вертолетом какое-то время крутились бесшумно и наконец крестообразно замерли.

— При-ие-ехали! — сказал, просыпаясь, Саша. Купец, как только открылась дверца, выпрыгнул из машины и начал вычихивать из себя едкий газ, потом задрал ногу на ближний куст тальника, сделал свое дело и потрусил по тропе, обнюхивая и обследуя местность.

Мы быстро выкидали багаж, вертолет снова затрещал, приподнялся над нами, и его понесло вверх по реке, взнимая над лесами и горами, и несло до тех пор, пока зеленые пространства земли и голубые небесные дали не проглотили лихую хвостатую козявку.

Охотничья избушка

Это отдельная страница в жизни охотника. Когда-то топором рубил ее охотник. Наполовину вкапывал в землю, чтоб теплее, чтоб на сруб много лесу и трудов не тратилось. Низкая, темная, сырая, с лазом-отверстием вверху, служившим одновременно и дымоходом, печь-каменка, то есть из камня выложенный очаг, и нары из едва отесанных жердей, под боком хвойный лапник, ни дверей, ни окон, ни лампы, ни посуды — котелок, топор, нож, ружье и побольше припасу — пороху, дроби, пуль, гильз. Все надо было в тайгу носить на себе и беречь, беречь соль, собаку, сухари, себя и прежде всего припас.

Пробегав короткий, с воробьиный носок, день по тайге, охотник проваливался сквозь дыру в яму-избушку, растапливал камелек, громко матерясь, кашляя, чихая, вытирая слезящиеся от дыма глаза чёрной рукой с потрескавшимися пальцами, начинал делать необходимые дела. Маленько отдышавшись, наскоро ел, затем обснимывал зверьков, распяливал и развешивал шкурки на просушку, затем заряжал патроны, выбивал отстрелянные пистоны, забивал в горелые гнездышки новые, блескучие, сыпал мелкий порох, дробь, прессовал палочкой-толкушкой моховые пыжи, затем рубил дрова, драл бересту на растопку и уже под звездами, при свете яркой зимней луны, неторопливо волокся к незамерзающему ключу, черпал котелком воду, из-под корня старого дерева откапывал туесок, накладывал в берестяную коробку горсть-другую соленой налимьей или харюзной икры — харюзная икра запасена с весны, налим шел на икромет сейчас, в морозы, и его добывал охотник нехитрой ловушкой-мордой, плетенной из ивы. Выпотрошив налимов, охотник варил уху, скармливал собаке головы, сам нажимал на печенку — максу, пользительную для здоровья, особо для зрения.

Глухой, стылой ночью пил охотник чай, запаренный смородинником, иногда с мороженой ягодой — брусникой либо с клюквой. Деревянный ушатик ведра на два, стоявший в углу избушки, заметно пустел — все и наслаждение охотника, вся радость — побаловаться чайком. Коротко перекрестившись трудно складывающимися пальцами-перстами, падал на нары охотник и тут же проваливался в глубокий, медвежий сон, желая, чтоб нагревшаяся каменка подольше держала тепло и в избушке, кисло пахнувшей от коры и угарной от копоти, не так скоро выстыло бы…

Были избушки с хитро сделанными ходами — подкопами под бревна, и надо было в них не влазить, а подлазить, легши на бок. В нашей местности бывалые охотники живали и в пещерах, дрогли длиннущую ночь под наскоро сделанным хвойным козырьком, если не успевали засветло вернуться к избушке.

Слава Богу, что большинство из тех граждан, кто носил и носит дорогие меха, никогда не живал в тайге, не видел красивую и ловкую зверушку, не добивал ее таяком раненую или в капкане, не изведал таежных тягостей и напастей, иначе он, городской сентиментальный житель, откажется носить меха, и рухнет золотое промысловое дело, от веку кормившее и продолжающее кормить сибирских таежников.

Наша просторная избушка на Виви рублена из ошкуренного леса, со струганым полом, артельным столом, крыта толем. В избушке печь из толстого железа, в прирубленной к избушке баньке даже и каменка по-современному излажена, полок, тазы, ведра и провода, электрические лампочки. Зимой можно запустить электродвижок. На полках, прибитых к стене, — аптечка, старые журналы, рыбацкие принадлежности. Живи, охотник, мойся, отдыхай.

…Вертолет всему голова. Он и помощник великий, он и покоритель таежных пространств. Все, что нужно и даже не очень нужно, доставит машина в любой уголок тайги.

Ныне охотнику и патроны заряжать не надо — готовые продают, да и основное орудие ловли соболя нынче — капкан. Побольше их завози, охотник, и расставляй потолковей — озолотеешь. На своем «путике», значит, на охотничьем участке, охотник рубит иногда по две-три избушки — чтоб не возвращаться после изнурительной охоты «домой», к основному стану.

Прежде что спасало и кормило охотника? Обилие зверя. Ему хватало и короткого дня и малого крута, чтоб настреляться досыта — в родной моей местности охотник в двадцатые-тридцатые годы добывал за день с хорошей собакой по 40–50 белок. Случалось, и соболишку попутно прихватывал. Потом пошли капканы. Но сколько в охотничьей суме мог унести капканов охотник? Да и дороги, недоступны деревенскому жителю были те жестокие железы, поэтому ладили они древние, дедовские, хитрые ловушки на зверя и птицу: слопцы, наваги, пасти, ямы, петли, и опять труд, труд лопатой, топором: надо было все это мастерить, копать и откапывать, погода-непогода, надо идти, ловушки настораживать и каждодневно проверять — не съели ли добычу мыши, кукши, вороны, вольные блудливые звери вроде росомахи, волка, лисы.

Жизнь охотника и поныне хотя и благоустроена, да все так же трудна и опасна. Саша успел рассказать, как «обгорел» в устье этой речки с красивым названием. Ночью отчего-то загорелась избушка, выскочил в чем спал и пять суток сидел возле головешек, медленно умирая от холода и голода. Когда доставили его в больницу, в нем, крупном, жилистом мужике, как в выходце из немецкого концлагеря, было тридцать пять килограммов. И в реку он проваливался, и деревом его придавливало; случалось, и болезнь валила, зверь нападал. Все случалось, все бывало, но без тайги жить он не может. Тайга — его отрава, его неволя и свобода, его жизнь и мука, его труд и отдых. Он рассказывает о тайге и бывших с ним событиях и приключениях в ней непринужденно, без красованья и озорства. Работа и промысел в тайге — дело нешуточное, но дело любимое, душе и телу необходимое.

Ну вот мы и на рыбалке!

Рыба в Виви велась. Против наших индустрией задушенных рек была она здесь даже изобильной, но брала не на «хапок», осторожно брала, на выбор, охотней утром и под вечер.

В избушке, в добычливом месте постоял отряд геологической экспедиции. Оставив кое-какую аппаратуру, синюшные пятна нефти на воде и на берегу, забрав лодку, экспедиция ушла вверх по течению, порядочно «настегав» речку Виви, выловив рыбу покрупней. Снабжаются ныне геологи, как и все жители Севера, очень плохо, и без дополнительного продукта им хоть пропадай. Вот и ловят они рыбу повсюду, добывают зверя всеми дозволенными, но чаще недозволенными средствами. Надо когда-то и работать: полевой сезон здесь короток.

Мой внучек, забредши с удочкой в струю поверх переката, быстренько выдернул на мушку десятка полтора вертких, сытых харюзков и потерял к рыбалке всякий интерес. Слонялся по берегу, искал развлечений или валялся на нарах в избушке. Вот вам и наглядное расхождение в поколениях. Его дедушка, поймавши в Енисее пищуженца на пятом году жизни, готов был и кончить жизнь на берегу. В дырявых обутчонках, когда и вовсе босиком, сразу после ледохода, обжигаясь подошвами об ледяную стынь, бывало, и между нагроможденных льдин сидел возле закинутой удочки или животника и ждал удачи. Бывало, бабушка найдет меня, поджавшего ноги под зад, чтоб теплее было, посиневшего, дрожащего, с примерзшей к нижней губе белой соплей, и запричитает: «Да тошно мне, тошнехонько! Погибат, околеват на берегу и погинет, околеет, видно. Озевали ребенка, изурочили…» — и силой меня домой тянет, продолжая высказываться в том духе, что пропащий я человек, что ничего путного, то есть настоящего хозяина из меня не получится, буду я вечным пролетарьей и бродягой скитаться по свету с удочкой и ружьем, добывая ненадежное пропитание.

Что ж, бабушка была неплохим пророком. Так и не получилось из меня хозяина, зато рыбак вырос яростный, с детства добытым ревматизмом и, несмотря на это, готовым и ночи стыть и, если судьбе угодно, на каком-нибудь красивом бреге русской речки «забыться и уснуть».

Пришел Володя Сабиров с нижнего переката. На деревянную рогулину-снизку вздето у него два ленка и три крупных хариуса. Сережа на «кораблик» поймал черного хариуса и ленка. Скульптор Зеленов-Сибирский, как он, веселый человек, себя называет, на «балду» — крупный пенопластовый поплавок, к которому прицеплена кисточка искусственных мушек-обманок, хорошо мотает хариуса, и я, наконец, поднял и привел на удочке в камни доброго хариуса, отчаянно сопротивлявшегося в струе, но быстро выдохшегося и только потряхивающего головой на мелководье — старается боец выплюнуть ярким цветочком к губе прилипшую гибельную мушку.

Вот на блесну и ленок взялся, что-то между тайменем, хариусом и форелью этот самый ленок. Красивей рыбы в наших пресных водах нет. И бойчей. Почувствовав, что он попался, ленок яростно борется за свою жизнь, выпрыгивает из воды, мечется, ходит колесом, рвется вперед, встает поперек течения и часто сходит, особенно в порогах и на перекатах.

Мой ленок взялся в глубоком, сильном перекате, там он стоял за камнем и, совершенно незаметный в воде, подкарауливал мелкую рыбу, добычливо кормился. Сытый, сильный, он не хотел идти в тихую воду, к берегу, выделывал такие фортеля, что я решил: сойдет, непременно сойдет.

Когда я наконец его вывел и выбросил на камни, весь дрожал от азарта и долго сидел, глядя на эту постепенно усмиряющуюся, упругую силу, на отгорающую красоту. Яркоперый, с оранжевым или раскаленным хвостом, с плавниками, похожими на лепестки сибирского жарка, весь по бокам в пятнах, колечках, искорках, с резко обозначенной ватерлинией, он еще как бы чуть тронут красноватым, закальным цветом, и только тугая, непокорная спина его темна и упруга.

Все-все в этой рыбине было выстроено природой для вольного житья, для светлой воды, для прожорливой охоты, хотя рот у ленка невелик, зубы не очень остры и голова небольшая, короткая, с узким покатым лбом. Ленок единственная из наших северных рыб, способная свиться в кольцо на удочке. Могучими мускулами ленок может разжать самую сильную руку и выскользнуть из нее, потому что на нем нет чешуи, тело прикрывает крепкая, плотная кожа, к которой как бы приварены пупырышки, похожие на чешую. Кое-где эту рыбу зовут валек, за крепость тела, за округлую спину и бока, за умение поймать корм-добычу одним движением головы, не выходя из-за камня, за способность валяться, то есть кататься по камням-перекатам в воде, поднимаясь к порогам и нерестовым речкам на икромет, если потребуется, «пройти» малое расстояние по траве и мокрому прибрежному камешнику.

Завершенное создание природы! Как и всякое чудо, ленок не терпит плена, насилия, чуждой ему среды. Он не просто засыпает, он отдаляется от этого подлунного мира, превращаясь в темно-серую головешку, на которой лишь отдаленно что-то светится, догорает. Домой привозишь рыбу совсем темного тела, на всех рыб похожую, и кто не вынимал ленка из воды, тот и представить не может, как полыхал он ярко, празднично и как буйно боролся за свое существование, устремляясь к вольной воде, к светлому своему дому.

Мне хотелось бы описать каждую рыбину, пойманную мною и моими товарищами, норов ее и прыть, потому что каждая рыбина свою кончину встречает по-разному, и нет покорных. Все рыбы хотят жить, не понимают и не принимают смиренно смерть, как мы — человеки, в жизни блудливые, алчные, многословные, трепливые и трусливо-покорные перед смертью, до конца надеющиеся, что кого-кого, но меня, такого смирненького, примерного, Богу и судьбе верного, она, косая, обойдет стороной, пощадит, повременит…

Наловили мы рыбы изрядно, поймали и таймешат, правда, крупного тайменя никому добыть не удалось. Крупных выловила и съела геология, прилетающие на вертолетах гости, и сами вертолетчики большие мастера по очистке рек, тайги и всяческих богатых угодий, в том числе и тундры.

Сбылась наконец-то и моя мечта. Я поймал на блесну таймененка. Последний раз ловил я его… э-э, дай Бог памяти? Году в пятьдесят восьмом, спускаясь по реке Чусовой мимо хариусной речки Бисер. Тогда на Урале во многих горных реках водился еще таймень, хариус и много другой рыбы. По берегам самой красивой в Европе реки Чусовой жили люди и плыли плот за плотом, лодка за лодкой отпускники, рыбаки и туристы. И лес плыл, сплавной, недогляженный, гиблый лес. Постепенно обрубались притоки Чусовой, наступление дошло до берегов, достигло водоохранной зоны.

В середине пятидесятых годов кто-то из местных высоких мудрецов додумался и дал указание сдергивать сосны со скалистых берегов и утесов. Я видел те «лесозаготовки». Работая в ту пору в газете «Чусовской рабочий», «вел» лес и транспорт, был свидетелем того, как, прикрываясь тем, что народное хозяйство, порушенное войной, надо срочно восстанавливать — враг не дремлет, не постепенно, а лихорадочно, с громом, шумом обламывали, обдирали, убивали, грабили, обрубали древнюю, богатейшую землю под названием Урал, пока не доконали ее окончательно, Ныне на Урале, по существу, жить нечем и добывать нечего.

Кто хочет увидеть полнейшее банкротство «великих», ретивых хозяев пусть приедет и подивуется на лысые хребты, на мертвые реки, на гигантские опасные пустоты в недрах, под которыми на большой глубине клокочет и кипит океан горячей воды — единственное богатство, до которого еще не добрались современные покорители природы. Но доберутся, утопят в горячей преисподней, сварят себя и свой край, древний, могучий когда-то, ныне примолкший, обобранный и угасающий. Урал — наглядный пример, горький укор нашему грозному обществу, вступающему в третье тысячелетие уставшим, больным, разоренным, уже стыдящимся говорить о светлом будущем, ради которого, собственно, и городился огород, шло повальное истребление сырьевых запасов — за десятки лет сгорело в доменных печах несколько месторождений руды, рассчитанных на века, в том числе железная «жемчужина» — гора Магнитная; повально сожжены или дожигаются уголь, нефть, газ. Но такого разбоя, такой напасти, какой подверглись уральские леса, и вообразить невозможно, потому как не поддается это воображению.

Повторяю, всего я навидался на своем веку, но тех лесозаготовок на реке Чусовой мне не забыть вовеки. Ставились лебедки на лед, заносился на горы и в камни трос, удавкой нахлестывался он на ствол, и дерево сдергивали вниз. Кроша сучья, вершину, рвя кору, переламываясь на части, мерзлое дерево чаще всего застревало в камнях, но если на лед и вытаскивалось чего-нито, так это обломки, огрызки, коренья без стволов: мало они походили на красавицу-сосну, тысячу лет выраставшую, укреплявшуюся на утесах и, наконец, гордо вознесшую к небесам свою зеленую головушку. По всему белому полю реки — костры, сажа, черные промоины, в которых шевелилась испуганная вода.

Не из сентиментальных или патриотических чувств прекратились варварские лесозаготовки на реке Чусовой, а потому, что очень уж они накладны, дороги были…

Преступные дела лесозаготовителей завершал преступный, чаще всего гулевым, бесшабашным людом разведенный огонь. Пожары — вечное бедствие России — докончили уральские леса. Нынче берега реки Чусовой пустынны, доживают здесь сирый, хилый век свой редкие рабочие поселки, в которых еще можно узнать признаки древних уральских заводов.

И воды в реке Чусовой летами нет. В прошлом, 1988 году, реку в районе города Чусового можно было перейти вброд. И это та самая река, половодье и буйства которой так красочно описывал еще в начале нынешнего века в книге «Бойцы» (по названию утесов и скал) полузабытый русский классик Мамин-Сибиряк. На всем протяжении во много слоев река Чусовая устелена топляком, и я уверен, что придут еще лесозаготовители другого «профиля» поднимать этот лес, выгребать его из-под каменьев, со дна реки — нужда заставит.

* * *

Я к тому так подробно остановился на воспоминаниях об Урале, что и над космически-далеким, неохватно-пустынным и пространственно-непостижимым Эвенкийским краем нависла беда: на главной реке Эвенкии, Нижней Тунгуске, Угрюм-реке, как назвал ее в одноименном романе замечательный писатель и землепроходец Вячеслав Шишков, проектируется строительство самой могучей в мире Туруханской гидростанции.

В устье Нижней Тунгуски, на правом высоком, осыпистом берегу Енисея, стоит один из старейших городов Сибири — Туруханск. Возник он после угасания древнего заполярного городка — становища Мангазеи, стоявшей на берегу Карского моря между устьев великих рек Оби и Енисея; новое поселение какое-то время звалось селом Монастырским, потому как началось с монастыря, воздвигнутого на острове против того места, где стоит нынешний Туруханск, звавшийся когда-то и Новой Мангазеей.

Километрах в ста двадцати выше устья Нижней Тунгуски, на больших порогах, реку сжимает каменный створ. Вода здесь полна, кружлива, волниста, темна от неспокойной глубины. С обеих сторон реки голые утесы — идеальное место для плотины — решили гидростроители и пообещали большую экономию при строительстве «за счет естественных, выгодных условий»…

Этакий же вот скалистый створ в районе речки Шумихи решил когда-то участь Енисея. Там тоже было узко, дно реки каменистое, и «естественные выгоды» ускорили утверждение мошеннического проекта. Во что, в какую выгоду обернулось строительство Красноярской ГЭС — уже никто не помнит, но вред от этого сооружения городу, краю, Сибири велик и вечен, и никакими «выгодами» и временными победными успехами его не перекроешь. Вместо обещанной в проекте тридцатикилометровой полыньи получилась трехсоткилометровая, парит она всю зиму на оробелую землю, мучает реку и людей, особенно близкий Красноярск с почти миллионным населением. Раз в пять-шесть лет гидростанция сбрасывает «лишнюю» воду, и тогда начинается бедствие; вода все рушит, сносит и уносит — только летом 1988 года за четыре дня один Красноярск понес более трех миллионов убытков.

А сколько всего убытков в этом и других городах произошло от великих гидростанций — никто не объявит. Стыдно, неловко объявлять. Надо же еще прибавлять сюда убытки от затопленных на протяжении многих сотен километров лучших пойменных земель края, снесенных богатых сел и городков, погубленных лесов. По грубым подсчетам, их плавало и плавает по захламленному водохранилищу 15 миллионов кубометров.

Начальник Красноярской гидростанции, видом и ухватками напоминающий Никиту Хрущева, во времена Хрущева за компанию с такими же, как он, хватами и ловкими дельцами получивший звание Героя Соцтруда, отмахивается от пишущей братии, как от мух: «А-а, эти писаки — они вечно со своими преувеличениями. Всего и плавает-то в моем море полтора миллиона кубометров». Для этого руководящего товарища, как и для некоторых иных руководящих товарищей из Сибири, полтора миллиона погибшего леса — сущий пустяк: море-то — «мое», но все остальное — «наше». Свое, вплоть до десятикопеечного пирожка и командировочного рублика, рачительный хозяин считать и беречь умеет, урвать от земных благодатен не дурак, как и все местные мелкие и крупные деятели до недавнего времени еще рвали.

Я как-то был на Красноярском водохранилище в наиболее уловистом районе Дербино, и куда мы с лодчонкой и катером метеорологов ни сунемся — везде стоят сети, полутлиссеры, глиссеры, водометные и обыкновенные катера мечутся, отовсюду нас со спиннингами гонят — это флот начальника гидростанции ведет промысел для гэсовского холодильника, объемистого холодильника, из которого рыбка по указанию героя уплывает во все концы страны, особенно же по направлению к Москве, к высоким покровителям и «кормильцам» сибирских покорителей природы.

А ведь в Сибири уже 219 искусственных водохранилищ! И не 219, но тысячи героев-руководителей хозяюют здесь, топят, жгут, превращают в хлам, в отвалы лесные и всякие иные богатства и, по инерции бахвалясь, беспечно называют их неисчерпаемыми.

Но бахвалиться уже нечем. Только вокруг моего села Овсянка, по моим любительским подсчетам, весьма приблизительным, после затопления Енисея исчезли 52 ценнейших растения. Те же, что остались, мучаются на бесснежной, оголенной, окутанной холодными туманами земле, корчатся и вымирают от кислотных дождей, рассеиваемых близким городом, в котором дышать нечем, особенно в безветренные дни.

Прошлым летом кислотный дождь в одну ночь убил картошку в цвету, закрасил черными пятнами капусту и всякую другую овощь. Тут же было придумано название овощной болезни, и через печать последовало предупреждение: сжечь ботву, картофель желательно в пищу не употреблять. В одни почти сутки картофель был выкопан, спрятан в погреба, подполья. Его ели и едят мои, да и не только мои, односельчане. Но картофель быстро гниет, и одна надежда — не успеют люди много себе вреда нанести отравленной овощью. Но что они будут есть? В магазинах-то по-прежнему пустовато, на рынках с трудящихся три шкуры дерут, в коммерческих лавках и на рядах неувядаемые джигиты из соседних и дальних братских республик.

Красноярская и Саяно-Шушенская гидростанции принесли и еще принесут неисчислимые бедствия Сибири, в особенности Красноярскому краю. Но на долю Сибири в будущем возлагается основная задача по поставке сырья и топлива к двухтысячному году Сибирь должна производить топлива 90 процентов от общесоюзного масштаба. Западная Сибирь, по подсчетам экономистов, будет добывать нефти и газа в два-три раза больше, чем вся остальная страна, и она же, Сибирь, должна производить 40 процентов всей электроэнергии страны. Только на долю Енисея и его притоков приходится 10–12 гидростанций, которые превратят Енисей, как и Волгу, в великую лужу.

Так должно обеспечиваться благоденствие и процветание будущих поколений. Вот только выживут ли они, эти будущие поколения? Я не уверен, и люди, не совсем еще потерявшие совесть, не утратившие ответственности за будущее, тоже не верят и резонно спрашивают: для чего и для кого мы строим, воздвигаем промышленные гиганты? Ведь уже и сейчас во многих районах страны, в том числе и на разграбленном Урале и в растаскиваемой, как на пожаре, Сибири, жить невозможно.

* * *

…Темным страхом наливаются глаза эвенков при одном только упоминании Туруханской ГЭС, да и эвенков ли только? Бедствия от заполярной, снова «великой» и «выгодной» новостройки могут быть во сто крат большими, чем от аварии на Чернобыльской атомной станции. Гигантомания, дух захватывающие перспективы роста, экономии, процветания с новой силой охватили наших «покорителей», и в первую голову — гидроэнергетиков.

Нижняя Тунгуска, пророчат гидроэнергетики, будет работать за десять Енисеев, и в десять раз мощнее Красноярской и Братской будет Туруханская ГЭС. От нее прольется свет на всю великую страну. «Выгодно» через тысячекилометровые электропередачи подарим и продадим за кордон самую дешевую в мире электроэнергию. Зальем ярким светом напуганную чернобыльской аварией западную половину своей Родины и попутно старушку-Европу осветим невиданным электросиянием.

Уже и стоимость одного киловатта подсчитана. Уже сказано, что «среда» на Нижней Тунгуске малостоящая, лес однороден и беден, недра, правда, плохо разведаны, но предполагаемые несметные залежи угля и нефти можно добывать из-под воды, как на Каспии и в Баку. Народ местный, его и всего-то по Тунгуске обретается 10–12 тысяч, переселить выше, в горы. Что? Он, эвенк, привык жить в поймах рек, где леса, где пастбища оленей, где зверь, рыба, ягода — вековечное, привычное обиталище? На голых, ветреных вершинах эвенки попросту вымрут? Исчезнет целая древняя народность?

Ну и подумаешь! И не такие нации, еще более древние и достославные, исчезли ради «светлого будущего». «Лес рубят — щепки летят», — говорил родной отец и учитель всех народов, и лозунг его, и методы возделывания земли, движения прогресса не умерли вместе с ним. Приугас пламень тех лет, да живы те, кто готов встать на карачки и дуть, дуть в тлеющие угли, пока не загорится снова, пока не осветит яркий пламень охваченные энтузиазмом лица подвижников прогресса.

Около полутора тысяч километров протяженностью должно быть будущее самое-самое водохранилище на Нижней Тунгуске. Вечная мерзлота полна рассолов, солей, под нею нефть, газ и другие сокровища, богатые, небогатые — никто не знает, но и возможность таяния мерзлоты, выхода соли и нефти не исключается. Речная вода в Type, в центре Эвенкийского национального округа, и сейчас «чайного» цвета, солоновата на вкус, по существу, в питье не годится, а как сделают ее горючей, стоячей, глубокой, захламленной?..

Предоставим же слово людям, здесь, на Севере, живущим и сыновне болеющим за свою родную землю. Вот письмо человека, думающего и много пережившего. Фамилию не называю, чтоб не подставить его под удар, потому что, несмотря на перестройку и гласность, удельные князьки-руководители ни в чем на деле не перестроились. Словам их верить нельзя — словам своим они и сами не верят, тратят их без счета и смысла, ради сиюминутного успеха. Это о них, местных деятелях, еще в пятидесятые годы писалось: «Здесь возносились, быстро меркли районной важности царьки, поспешно разбирались церкви и долго строились ларьки…»

Итак, слово туруханцу:

«Я родился в 1941 году, на Урале, в городе Златоусте Челябинской области. Жил и работал на Урале до 1974 года. Потом после окончания вечернего техникума уехал работать на Север. До настоящего времени живу и работаю в Туруханской партии геофизических исследований скважин. На работу летаем на буровые вертолетами за 300–400 километров, домой прилетаем только в гости. Ищем нефть и газ. Очень больно видеть загубленные реки и речки на Урале, но как губят их в Сибири! Если мы не защитим их, то кто же? Что мы оставим потомкам? Да они проклянут нас за все наши „гиганты“ — самые мощные в мире, если вокруг будет пустыня. Человек должен быть хозяином своей Родины, неважно, где он родился и где живет. Если бы те прожектёры, которые запланировали строительство Туруханской ГЭС, хоть однажды проехали на моторе по красавице Тунгуске и увидели бы ее берега, посмотрели бы на Смерть-скалу, где белогвардейцы расстреляли большевиков-красногвардейцев и сбросили с этой скалы в Тунгуску — с тех пор эта скала получила такое мрачное название, — я уверен, что у кого-нибудь из прожектёров защемило бы сердце: что мы делаем?

Но там, наверху, никого и ничем не проймешь, ведь они — указующий перст, и стоит только пошевелить „им“, как ретивые исполнители пониже рангом враз заорут: „Даешь!“

Убежден, что именно сверху идет преднамеренное и целенаправленное уничтожение под корень Урала и Сибири. Даже если допустить, что Туруханскую ГЭС построят, то каждый киловатт будет стоить не одну тонну золота. Ведь мы ищем нефть и газ в Тунгусском нефтегазоносном бассейне, так называемой Тунгусской синеклизе. Вся эта территория уйдет под воду, да кто знает, что еще затопит, какие полезные ископаемые. В июле месяце сего года мы на одной скважине „Моктаконская-1“ нашли нефть, возможно, промышленного значения. Скважина до конца еще не испытана. Если здесь будет искусственное море, то исчезнет все живое: не будет ни птицы, ни рыбы, ни зверя пушного и вообще никакого, да еще очень существенно изменится климат. Попадет в зону затопления и Нагинский графитовый рудник. А моральный ущерб вообще нельзя измерить. Ведь скольких родных мест лишится коренное население. И сколько станков вдоль Тунгуски, сколько леса строевого и кедра-кормильца затопит! Мы обязаны спасти реку. Местным удельным князькам жаловаться бесполезно. Для них это лишнее беспокойство и лишние хлопоты, как бы из кресел не выгнали да жалованья бы не лишили, — вот главная их забота.

Строить ГЭС нужно, но не в ущерб природе и людям. Надо очень скрупулезно учесть в проекте все плюсы и минусы, да и не брать всю ответственность за строительство одному ведомству на себя, проекты следует согласовывать с природоохранными органами и Законом об окружающей среде…»

Теперь — мнение ученого Сыроечковского, более тридцати лет проработавшего в Туруханском районе: «Жизнь изменилась, и сегодня мы вынуждены в гораздо большей степени думать о том, как сохранить уникальную енисейскую природу… Считаю, что в равнинных условиях гидростроительство с экологической и даже природохозяйственной точки зрения нецелесообразно… мы прилагаем усилия к тому, чтобы остановить строительство Осиновской и Средне-Енисейской ГЭС. В то же время можно согласиться со строительством Туруханской ГЭС… но экологическая сторона проектов проработана недостаточно; разлившиеся воды Нижней Тунгуски перекроют пути традиционных миграций стад северного оленя, вызовут изменения в климате региона, скажутся на образе жизни людей, населяющих большую территорию. Так ли необходима Туруханская ГЭС, если к началу будущего века ученые предсказывают открытие управляемого процесса термоядерной энергии».

Ученому вторит журналист Каморин:

«…Спешим, опять спешим. Не наломать бы снова дров. В зоне затопления окажется не менее 50 миллионов кубометров деловой древесины, использование ее вообще никак не планируется. Утопить лес на корню, как это уже было в Братском, Усть-Илимском и Саянском морях, вроде бы дешевле. Гигантскими потерями леса уже никого не удивишь — настолько все к этому безобразию привыкли».

Но давайте же послушаем и народ, самих эвенков — самую заинтересованную часть населения края. Ученые Сибирского отделения Академии наук СССР, кандидаты исторических наук, этнографы Сагалаев и Гимуев пишут в статье, которую нигде не могут опубликовать: «Путешественники восемнадцатого века за опрятность, живой ум, элегантность назвали эвенков „французами тайги“».

Вот какие высказывания записали эти умные люди на одном из сходов в северном селении. Один из двух братьев-эвенков, заслуженных оленеводов Мукто говорил: «Мне очень грустно слышать, что на мою родину надвигается беда. Прах моих отцов будет затоплен, и я сам буду от них далек. Исчезнет труд наших эвенков-оленеводов и охотников. Исчезнет их самобытная культура. Нас сперва отучили от нашего языка, от наших ремесел. Теперь прогоняют с наших исконных мест. Если не восторжествует справедливость, эвенки как нация растворятся в других народах, короче говоря — исчезнут. Я не хочу, чтобы на моей земле, на земле моих предков, было море… Я люблю свой поселок, сйою речку и, конечно, Родину. Я никак не представляю, что когда-нибудь придется все это покинуть. Родину не заменишь никакими благами, да и ненависти будет у людей больше после этого…»

Далее ученые-сибиряки пишут, и к ним присоединяется начальник геологической партии Озерский: «Наобум в стройку кидаемся!.. Длина реки Нижней Тунгуски более трех тысяч километров — она естественный аккумулятор для людей, животных и трав. Здесь на протяжении многих тысяч лет складывался сложный баланс интересов человека и природы, который оказался единственно возможным. Эвенки, как этническая общность, не смогут существовать без оленеводства и охоты. Иной образ жизни будет означать их вырождение. В старину сущим проклятием были для эвенков „тунгусятники“ люди, за бесценок скупающие у аборигенов меха».

Ну и что же? Исчезли «тунгусятники», никто уже не обманывает, не угнетает доверчивый таежный народ, никто его не обирает, никто не распоряжается его землей и долей, не спросясь, не считаясь с волей древнего народа?

Нам бы присмотреться к уникальному явлению, изучить бы, как это в суровейших условиях Заполярья приспособились к тундре и лесотундре народы, вытесненные когда-то с южных мест, и выжили здесь, да поучиться бы у них кой-чему, перенять их опыт бескровного освоения северных пространств. Но цивилизованные, самоуверенные народы стали навязывать северянам свой, как им кажется, образцовый опыт жизни, северяне же не слушаются, не принимают разгула, шума и разврата цивилизованных дикарей. Начнут на них нажимать, они откочевывают еще дальше, в снега и льды, — если уж отступать некуда вымирают.

Так богатенькие цивилизованные охотники повыбили тюленей, моржей, медведей и прочую еду североамериканских эскимосов, потом спохватились и давай им «помогать», посылать консервы, всяческие в городах изготовленные фабричные изделия, а эскимосы все равно вымирают — с полными желудками — от голода. Не принимает их организм, не переваривает желудок чужую пищу. Они тысячелетия питались совсем другими продуктами.

Да что нам за море ходить и в чужом дворе «кумушек считать трудиться», у нас под боком «матерьялу» хоть лопатой греби.

И вот они, факты: при переписи населения в 1897 году эвенков на Крайнем нашем Севере было 70 тысяч, в 1939 году — 40 тысяч, в 1959 году 29 тысяч, а в 1970 году — эвенков при переписи вообще не обозначили никакой цифрой — так она, видать, стыдна и удручающа была, для бравых отчетов совсем непригодна.

Что-то покажет нынешняя перепись населения? Замалчивать всякие безрадостные цифры уже нельзя — гласность, придется как-то объяснять, куда девались северные народы: кеты, нганасаны, эвены, ненцы и почему так катастрофически редеет население Крайнего Севера, в особенности в местах вечного их обитания — в бассейнах рек Оби, Енисея, Лены?

Я думаю и заранее знаю, что итоги переписи населения в отношении малых народов Севера будут обескураживающими.

Не на одном уже собрании глава нашего государства М. С. Горбачев говорил о недопустимости исчезновения хоть одного малого народа и его языка. На январской встрече с деятелями культуры он еще раз повторил эту мысль и уточнил ее: «Если мы боремся за сохранение леса, трав, цветов, птиц, животных, то тем более надо все силы приложить в борьбе за сохранение народов…»

Хорошо бы, чтоб на этот раз расстояние между словами и делами поскорее сократилось. На слова-то мы и раньше были горазды, в особенности на обещательно-прекраснодушные, это было и осталось нашей главной «козырной картой», а ведь между прекраснодушием и равнодушием почти нет зазора.

Я видел на Оби становище. Решением сверху остановили, посадили на прикол кочевников — хантов. Я не самих хантов зрел, а следы пребывания их в большой, неуклюжей избе, рубленной из сырого, неокоренного леса. По углам и вдоль стен полутемной избы с заплесневелыми стенами, в узелок завязанные, хранились пожитки хантов. Сами они ушли на летние заработки — проводниками и рабочими в экспедиции, на лесозаготовки, на буровые, совсем небольшое число — ловить рыбу. Возвратятся они в эту избу к зиме, им вернут оружие, охотничьи припасы, выдадут капканы, аванс и водку по талонам. Они маленько погуляют, быстро опустошат леса в округе, занявшись пушным промыслом, и далее тут делать им будет нечего. В сырой, полутемной избе тесно, грязно. По утрам из нее выползут обитатели и начнут выбивать шкуры и всякие разные тряпки — меховушки — серое месиво вшей на белый снег.

Прежде, когда ханты и другие северные народы кочевали и жили в чумах, во время перекочевки весь гнус в шкурах вымерзал, теперь он терзает не знающих бани и смены белья людей, как нас в окопах когда-то терзала вошь, доводя до отчаяния и бессильной вялости. Бывшие кочевники, изнуренные физически, болеют, стесняются себя и своей неприспособленности к цивилизации, к современной жизни и, коли возможно, забываются лишь в пьянке, пропивая, по сути, все, что добудут.

Возле того, обского, современного становища слишком уж большое, свежее захоронение. Вокруг той угрюмой, всеми забытой избы на березах навязаны ленточки разных расцветок. Я видел в Японии, в Токио, на площади неподалеку от телецентра, подвешенных на специальных палочках куколок и таблички с какими-то знаками. Увы-увы, знаки эти экзотические ничего занятного и веселого в себе не таят. Каждая куколка, каждая табличка — это скорбный знак уничтоженной в зародыше человеческой жизни. Интересно было бы узнать, хоть приблизительно — сколько же куколок понадобилось бы в нашей стране, если б такой, не очень гуманный, но все же честный и сдерживающий бездумные страсти способ скорби был внедрен у нас?!

Так вот, у хантов все наоборот: ленточки — это благодарные знаки интимных отношений с одновременной застенчивой просьбой женщин к Высшему Судье — простить грешные дела и не карать за них шибко строго. Однако карать и судить хантов почти уже не за что, сама жизнь, склонность к вину уже покарали их — лишь на одной крепенькой березке был навязан пучок ленточек, выцветших на ветрах и дождях. На других же деревцах совсем свеженькие ленточки, хотя и шелковые или из синтетического нарядного материала, весьма и весьма реденькие, слабо обвисшие, как будто случайно сюда ветром занесенные.

Есть у нас такая благородная черта, часто показушная — заступаться за бедные и угнетенные народы стран капитала. И еще за жизнь животных борцы мы неутомимые. Как рыдали на улицах, и по радио, и по телевидению, когда какой-то негодяй или негодяйка забыли собаку на Внуковском аэродроме!.. Ка-акой шум подняли, когда Раймонда Дьен легла на рельсы, преградив путь военному поезду, следовавшему из Франции в Африку, и за нарушение железнодорожных правил препровождена была в тюрьму; в каком-то тридевятом государстве упрятали за решетку Джамилю Бухиред — так все возмущались, что сделалось совсем некогда припомнить о миллионах своих сограждан, гибнувших в отечественных концлагерях. А как мы жалели Поля Робсона?! Один мой знакомый сержант, прямо из госпиталя угодивший на север Пермской области за не совсем своевременный и удачный комментарий к сводке побед на фронте, даже стих сочинил в защиту Поля Робсона; бия себя в грудь кулаком, кричал он со сцены лагерного клуба: «Так приезжай же к нам, товарищ Робсон, и будешь ты свободен, как и я!»

Начальник «Усольлага» и «Ухталага» и прочие генералы и полковники плакали вместе с женами и детьми своими, слушая поэта с номером на спине так им жалко было заокеанского бедного певца.

Помню, как в кинотеатрах Игарки, в самый разгул ссылок и репрессий под звуки колыбельной, под умильные слезы детей и баб бывших кулаков и всяческого вреднющего «элемента», на полотнище киноэкрана добрые советские люди передавали очаровательного негритенка, спасая его от кровожадного вампира-империалиста. В это время за город, в лесотундру, в неглубокие ямки, выбитые в вечной мерзлоте, везли и везли гробы, в том числе и детские, всех почти народов, мыкающихся и гибнущих на самом краю земли, в самом интернациональном городе той поры.

И еще помню, как летом на длинной, отлогой косе, на подмытых низких берегах нежно зеленеющих тальниками островов — Самоедского, Тальничного, Медвежьего — возникали островерхие чумы с синим, мирно качающимся над конусом чума дымком. Сюда, на острова, летом прикочевывали семьи совсем малых, ныне почти исчезнувших народов кето, нганасан и долган — ловить в Енисее красную ценную рыбу — осетров, стерлядей.

Дети природы — они были доверчивы до глупости, так нам, испорченным цивилизацией и бурными революционными преобразованиями людям, казалось в ту пору. С беззаботной, детской верой относились рыбаки ко всему, что окружало их. Набросают в песчаные светловодные лагуны пойманную стерлядь, осетров, пароход пристанет, гости попросят рыбы — махнут рукой, идите, мол, берите…

Бывало, заберут у них всю рыбу, до хвостика, — недоумевают: зачем так много взяли? Ведь на варю надо брать, потом можно еще добыть — у природы на всех всего припасено.

Рыбу на засольный пункт сдадут добряки-рыбаки, а тут шторм, к ловушкам выплыть невозможно, живут впроголодь, ждут, когда стихии успокоятся. Ягоды никогда не брали — захотелось ягод поесть, идут пощипать голубики, морошки, черники, смородины. Ничего они впрок не заготавливали — кочевники же. Олень, а значит, мясо, шкуры, жир, тепло — бежит за нартой и в упряжке нарты; зверь по тундре и по лесу ходит, рыба в воде бродит, птица по небу летает, куропатка по снегу бегает — вода и еда — вот они! Бери, пей, ешь. Дети необъятной мирной земли, они не знали, что такое браконьерство, воровство, драки, насилие, и долго не принимали «просветителей», явившихся к ним со «своим уставом» и привычкой заставлять всех жить по ихнему, как им казалось, шибко прогрессивному и передовому уму.

Судьбе было угодно свести меня с несколькими вепсами. С Анатолием Петуховым, писателем из вепсов, живущим в Вологде, я бывал в тайге, на рыбалке, в семье его, у матери и брата Евгения, и поныне работающего учителем в средней школе поселка Новленский, под Вологдой, на берегу Кубенского озера.

Народность вепсы обитала в совсем уж суровом, непроходимом болотистом краю меж южной оконечностью Карелии, северной частью Ленинградской и северо-западной окраиной Вологодской области. Здешняя природа не баловала щедротами жителей, тут все у нее бралось с великим трудом, упрямством и умением. И тем не менее мирные вепсы, которых я встречал, рослы, крепки телом и, что совершенно естественно, суровы характером, хотя тот же Евгений Петухов застенчив, деликатен, образован. На рыбалке же оба брата отходят, делаются говорливы. Рыбалку, природу оба любят без ума, и если б была возможность, так и не сходили бы с красивого Кубенского озера, когда-то изобильного рыбой, да какой! — нельма, карликовый сиг (нельмушка по-здешнему), судак, лещ, истекающий жиром, щука что акула, окунь, будто жених — наряден и нахален, и совсем исчезнувший деликатес — снеток.

Анатолий Петухов — охотник, зверобой и следопыт, хороший писатель, рассказчик — заслушаешься. Несколько замкнутый в городе, на людях, на природе он надежен, предан товариществу до самопожертвования (что не раз я испытал на себе).

Но печален и даже скорбен он становился, когда рассказывал о своей любимой, мало кому известной, лесной родине — Вепсии, где была своя письменность, фольклор, ремесла, орнаменты, особый уклад жизни, тайные лесные чуда, загадки, мистика, суеверие — все-все было свое!

И ничего не стало.

Народ рассеялся, почти ассимилировался от невнимания, наплевательского к нему отношения, административного равнодушия и преступной руководящей безалаберности.

Многие годы по заросшим, разрушенным дорогам каждое лето настойчиво ездил и ходил в родной край Анатолий Петухов. Потом перестал ездить — не к чему. Загадили Вепсию, выжгли жилища ее, поселки и кордоны дикие туристы, браконьеры, шатучие людишки. Ныне они же отчисляют от пенсий своих и зарплат трудовые рубли на сирот, на разрушенное ими прошлое — храмы, памятники культуры, на могилы, мемориалы и прочая, прочая, общество «Милосердие» создают, энтузиастами и патриотами слывут.

А что, если бы те же ленинградцы, вологжане, жители Карелии вместо того, чтобы в телевизоре маячить и себя хвалить, взяли бы да и отстроили то, что порушили, пожгли в той же хотя бы Вепсии, помогли восстановиться и вернуться в свои исконные леса, к древним очагам милой им родины. Где трудно, однако по-своему счастливо жилось этому маленькому, благородному, самоотверженно-трудолюбивому народу.

А что он таков, я мог убедиться, долгие годы наблюдая за Раисой Васильевной Петуховой — матерью Анатолия и Жени. Тихая, опрятная, она творила чудеса из всего, что попадает в руки, когда дело касалось пропитания. Никакой грибок, никакая рыбка, никакое перышко, шкурка, лапка, деревяшка, веточка не пропадали у нее даром, все шло в обиход и оборот.

Не уродились добрые грибы, она наломает каких-то опяточек, белоножек, синюшек, все, на что мы, верхогляды, наступаем, соберет, изрубит сечкой, поместит в кадушку или туесок, засыплет укропиком, лесными травками, приправит чесночком либо перышками чеснока, которые чаще всего выбрасываются, зальет постным маслицем, зимою подаст на стол — только ложки мелькают.

Принесут сыновья рыбу нельму — на балык ее, в пряное соленье; щуку — в печь — коптить; жир с рыбьих кишок оберет, перетопит, потроха перемоет, изжарит, мелочишку набросает на под русской печи — зимой уха из сушенки объеденье. Бойким на язык, современным интеллектуалкам поучиться бы семьи кормить и дом обихаживать у таких женщин, как Раиса Васильевна, а рыбозаводам и всяким пищеобрабатывающим предприятиям, превращающим добро в дерьмо, перенять бы в этом доме умение и крестьянские «хитрости», название которым — радение в труде.

И вообще поучиться бы у разогнанных крестьян всех народностей совестливости, опрятности, упорству в ведении хозяйства, бережливости ко всему, что живет, растет вокруг нас. К сожалению, уже совершенно больная, доживает век свой Раиса Васильевна не в родных лесах, не среди светлых озер и неторопливых речек, не среди песенного птичьего грая, а в казенной избе, под окнами которой дымит, грохочет несущаяся куда-то колесная и прочая техника. Но под теми окнами все равно каждое лето пестрели желтые цветочки, на задах дома зеленели овощи на махоньком, немудреном огороде.

Анатолий Петухов по зову крови и совести начал назначенную ему судьбой работу, скорее даже борьбу (без борьбы у нас никак невозможно) за воскрешение своего края и народа — пишет и печатает статьи, сколачивает из вепсов, разбродно живущих по стране, общество активистов и патриотов для важного этого дела. И зная, как у нас приживается и пробивается всякое доброе начинание, какие препоны, пренебрежение, непонимание и даже сопротивление встретят они на своем благородном пути, все же желаю им крепости духа, терпения и многих сил для работы, которую без них и за них никто не сделает.

И еще об одной беде или нелепости, связанной с малыми народами, мне хочется рассказать.

В Эвенкии и вокруг нее как-то давно и последовательно уничтожается оленье дело — основы основ жизни северных народов. Не хватает пастухов, животных косят болезни, борясь за продовольственную программу, диких оленей варварски истребляют под видом заготовки мяса и шкур узаконенные заготовители — те же браконьеры, только еще более разнузданные и безответственные, поскольку не сами по себе они истребляют животных, а по заказу, государственному договору и за хорошие деньги.

И вот еще одно «мудрое» решение — разгородить леса и пастбища в Эвенкии, заставить неорганизованные стада оленей, как коров, пастись выгонно-привязным способом, ходить вдоль забора, не выедать и не выбивать как попало пастбища, быть всегда на глазах, не удручать добрых людей анархическим поведением и хождением по местности, обходиться вообще без пастухов, оставив их лишь в качестве наблюдателей и помощников во время отела — экая соблазнительная перспектива, на нее и денег не жалко экономная экономика все равно себя оправдает. Однако боюсь, что оленя, как корову, на веревку не привязать — все же животное полувольное, да и веревок не хватит.

Все заборы, намеченные по плану, еще не загорожены, но с вертолета видно их ниточку на протяжении сотен километров — свежие, неожиданные, пугающие глаз. Эвенки, с некоторых пор настороженно воспринимающие всякие загороди, особенно в нехоженой, глухой тайге, примолкли, ждут худого дела от этого новшества, не проявляют надлежащего энтузиазма.

Вертолет садится на деревянную площадку в новом поселке оленеводов. Собаки сбежались, детишки идут-косолапят, народ из избушек, так-сяк стоящих, выглядывает.

Большой начальник прилетел, бригадира покликали.

Пришел молодой, грустный эвенк, присел на крыльцо конторы, хмурится, прутиком себя по сапогу постегивает. Большой начальник спрашивает: «Почему ничего не делаете! Сидите? Спите? Где олени?». «Там», — махнул на редкий лиственничный лес бригадир. «Где там? Где там?» — загорячился большой начальник. «Не знаю», — тихо уронил бригадир. «Да как же это ты не знаешь?! Ты зачем здесь?» — «Не знаю зачем…»

На крик перешел большой начальник. Бригадир и вовсе умолк, опустил голову, прутиком чертит по земле. На лице его полное ко всему равнодушие и тоска, безмерная тоска. Мне показалось, он через какое-то время вовсе слышать большого начальника и внимать ему перестал. Привык. Ко всему привык, Обтерпелся. Собаки вот напугались, отпрянули от крыльца, улеглись, подальше от греха, и тут же задремали, изредка, не открывая глаз, терли себя лапой по носу, прядали ушами, стряхивали редких, совсем их мало беспокоящих комаров. Большой комар и тот улетел следом за оленями, которые, игнорируя новаторский забор, ушли куда-то, бродят себе, едят мох и грибы, спят и размножаются, пока еще без искусственного осеменения, коим измучили, унизили, довели до вырождения обобществленный рогатый скот.

Так мы и улетели ни с чем из неряшливо, как попало построенного поселка, с лужами меж домов, обнажившимися кочками, помойками подле крыльца, пнями-выворотнями, щепой, корой, разбросанным повсюду лесом, досками, недостроенным общежитием для специалистов по оленеводству, которые должны будут жить и наблюдать, как осуществляется программа по науке, по модели, созданной не то в Якутии, не то в Ленинграде, может, и еще дальше от здешних лесов, пастбищ оленей, и коренных жителей — эвенков, потерявших всякую веру в новое хозяйствование, отстраненных от векового кочевого уклада жизни, той жизни, которой они прожили века, доказали свою жизнеспособность.

Отупели они от нахлынувшей на них информации насчет новейших достижений и передового опыта, от указаний и криков начальства, от плохого снабжения — дают по банке тушенки на неделю, на семью, крупы, лапши, сахару, оленей есть не разрешают, рыбу ловить не дают, после охотничьего сезона ружья изымают — в лесу ничего не добудешь. Ребятишки все так же, как и до войны, чумазы, но худы, взрослые курят, скрипуче кашляют, плюются…

Снова вспыхнул туберкулез по Северу, сократились средние сроки жизни северян до такой отметки, что и называть вслух цифру стесняются. Зато очень рьяно во всех газетах заступаемся мы за американских и австралийских аборигенов — вот ведь какая у них вопиющая несправедливость — средний уровень жизни американцев повысился до семидесяти лет, а бедные аборигены и индейцы живут всего шестьдесят.

Очень уж любим мы считать кумушек за океаном, но лучше б на себя оборотиться и с толком расходовать те же деньги, ухряпанные на заборы, поселки, моторки, на всякие чаще всего вовсе ненужные руководящие бумаги, институты, которые изучают проблемы Севера, в том числе и медицинские, но не лечат больных. Никто не помогает делом северным народам, но все поучают, наставляют. По северным землям бродят экспедиции каких-то наук, уродуют тундру, гробят леса и растительность, истребляют птицу, зверя, рыбу, портят водоемы, оттесняя все дальше и дальше в горы, в голые пространства коренные народности, губя их пьянством, развратом и безразличием к их судьбе.

Сами же представители этих народностей, выбившиеся на должности, на руководящие посты, ведут себя отчужденно от соплеменников, устраняются от них, знать ничего не хотят об их бедах и нуждах, по сути, ведут себя предательски по отношению к собратьям своим и болезненно реагируют на всякие замечания, на всякое правдивое слово о жизни и делах родного края. Стоило писателю Алитету Немтушкину приподнять немного дымовую завесу над жизнью родной земли и родного эвенкийского народа, коснуться больных вопросов хозяйствования, как поднялись кабинетные бури, послышались телефонные вопли, полетели письменные протесты; «Клевета! Очернительство! Непонимание национальной политики! Недооценка новой экономической платформы! Антиперестроечные настроения! Не пускать Немтушкина в Эвенкию!»

Демагогия, она и в тайге, и в тундре той же масти, того же тона и окраски, что и в промышленных гигантах, в столицах и по-за ними — бюрократ везде одинаков и принципы борьбы у него всюду одинаковы, давно испытанные не пущать и давить!

О-о-ох, вспоминали мы и вспомним, еще не раз вспомним, очень скоро вспомним горькую русскую пословицу: «Что имеем — не храним, потерявши плачем…»

В то время, пока кипели и кипят страсти в газетах, журналах, залах заседаний, в застольях, в служебных кабинетах, в домах и чумах местных жителей, уже идут по всей эвенкийской тайге изыскательские работы проектировщиков. Ошеломляюще безграмотная туруханская газета «Маяк Севера» в трех номерах печатает очерк одного из «покорителей» природы, забыв поставить его фамилию. «Покорителя» этого не трогали и не трогают ничьи вопли, стенания, всевозможные высказывания, статьи, собрания, он с умилением, с поползновениями на лирическую литературу пишет как о деле, давно и окончательно решенном, о труде проектантов: «Многоводная Нижняя Тунгуска, пробив своей колоссальной энергией русло, ущелья в крепких скалах… В одном из таких ущелий, в 120 километрах (есть и еще один вариант — 36 километрах от устья) намечается построить небывалой мощности Туруханскую ГЭС — 20 миллионов киловатт. В половодье Нижняя Тунгуска в нижнем течении несет около 50 тысяч кубометров воды в секунду. На „ура“ эту реку не возьмешь!»

Вот так вот! Брали, брали на «ура» Каму, Волгу, Дон, Днепр, обуздали все более или менее приметные реки страны, погубили Арал, Иссык-Куль, обезобразили Азовское море, Каспийское море, нанеся ему сокрушительный, штурмовой удар под Кара-Богазом. А теперь вот новые времена, новые песни и «производственные» отношения.

Да только плохо верится в порядок и деловитость отечественных гидростроителей. При громадной удаленности и недоступности Нижней Тунгуски, отсутствии людских и прочих ресурсов «стройка века» влетит в такую копеечку, такой штурмовщиной и приписками может кончиться, что и представить это трудно людям, не видавшим, допустим, окончания строительства Камской ГЭС. А ведь она — птичка-невеличка в сравнении с Туруханским коршуном, который «искогтит» не только весь север нашей страны, но может пустить с молотка всю отечественную экономику — надо себе только вообразить расходы на одно лишь строительство двух- или трехтысячекилометровой железной дороги Красноярск — Лесосибирск Туруханск. Стройка эта планируется ради стройки, стало быть, временной «транспортной схемой», как ее уклончиво и «грамотно» именует безымянный автор очерка «Первая палатка», суля «высокую экономическую эффективность нового гидроузла».

«Свежо предание…» Такую же вот, не просто высокую, а «сверхвысокую экономическую эффективность» нам сулили от БАМа, песни про это и поэмы слагали. Ныне все умолкло. Ржавеют на БАМе рельсы, и глашатаи-славословы ждут не дождутся: что бы еще и где бы еще прославить. Но пока они соберутся из столиц, пока снарядятся на Угрюм-реку — жди, если дождешься, хочется уже сейчас славы, шума, похвал за дерзость, героизм и разворотливость.

Вот и витийствует на серых полосах «Маяка Севера» свой, доморощенный патриот-гидростроитель. Не ведая стыда, о «выгодах» поет и ни слова о том, сколько бед стране и народу нашему нанесли героические преобразователи хозяйства нашего и покорители пространств. Ни нашествие монголов, ни многочисленные войны, бушевавшие на полях России и Украины, даже такие разорительные, как гражданская и Отечественная, не принесли нам столько бед, такого урона, как наши «первопроходцы» и следом за ними ордой кочующие гидро- и всякие прочие ретивые строители.

Разумеется, они родились, возникли и распоясались не сами по себе — их произвела система нашего отечественного хозяйствования, система шапкозакидательства, безответственного планирования, система оголтелого словоблудия, в котором часто тонут и здравый смысл речей, и польза дела вперед, вперед, не считаясь ни с потерями, ни с запретами, ни с мнением народа, — все для победы! А — «за ценой не постоим»…

Есть слух, что безумный проект — хотя гидростроители и сделали уступки, посулились на сколько-то метров снизить тело плотины и чуть поубавить водохранилище — будто бы не утвержден «в верхах». Пока! Но освободившиеся от строительства Курейской ГЭС землепроходцы ведут в Туру дорогу, шевелятся в лесах какие-то экспедиции, едут разные комиссии в Эвенкию, шныряет по начальству юркий, пробивной народ, и тихим, умиротворящим валом катится: «Да, будем строить, но Средне-Енисейскую ГЭС. Чисто будем строить. Уступами. Никакого вреда, полная выгода стране, народу, Сибири…»

И опять — в самом красивом, самом недоступном месте, зато — створ!

Ах этот створ, так бы его и переэтак! Ведь упрятал же Создатель дикие ущелья в недоступные, в неприступные дали. Добрались, забрались! «Человек проходит как хозяин…»

Ну и хозяин! Да-а! Еще раз и который раз ошиблась небесная канцелярия, опечатку сделала природа, назначив двуногого зверя хозяином прекрасной планеты, достойной более разумного и вежливого сына, распорядителя и жителя.

Ведь казним, обираем, отламываем куски, запоганиваем моря, реки и пашни не одни мы — со всех сторон, со всех углов ползут по земле безумные и бездумные твари, и за ними тянется черный, немой след — сожженная земля, темное небо, мутные воды, трупы птиц, животных и свои, человечьи, трупы, все чаще и чаще — трупики, изуродованные житьем в поганстве, в пьяном и кровавом угаре, — дети, наше будущее. Земля, планета дошла уже до инвалидного состояния.

Остановись, отринь гордыню, спроси себя, человек, пока еще не совсем поздно: зачем ты явился на этот свет? Жить или в безобразиях, во зле и хамстве подыхать пришел на землю? Или помутившийся разум и свету хочет мутного, непроглядного, поганая жизнь и кончины поганой хочет?..

* * *

Некто Терентьев, «инженер-гидростроитель», шлет всем газетам, писателям и журналистам толстые письма, обвиняет их всех вместе в невежестве, отсталости и тупости…

Он, Терентьев, и его товарищи-гидростроители хотят нам всяческих благ, процветания, а мы, неразумные, безграмотные обормоты, никак того не поймем и понять не можем, а может, не хотим.

Передо мной другой Терентьев, Андрей, монтажник, строивший Камскую, Боткинскую, Зейскую и еще какую-то ГЭС. Мы вместе с ним начинали «вход» в литературу, встретились в 1953 году в знаменательный день — день смерти Сталина. Именно в этот день по вызову Пермского (тогда — Молотовского) издательства угораздило меня рано утром отправиться поездом в областной центр, редактировать свою первую книжку. Вагоны старого, еще «камарного» образца, то есть полукупейные, в поездах с тридцатых годов зовущиеся «литерными», были почти пусты. Одна тощая старушка богомольного вида лепилась за столиком и не моргая смотрела прямо перед собой. На станции Лямино, первой от города Чусового остановке, в вагон вошел молоденький лейтенант, и поскольку утренней информации по радио я не слышал, то поинтересовался:

— Что там сообщают?

— Скончался товарищ Сталин, — тихо произнес младший лейтенант.

Бабушка, видать, углядела скорбь на наших лицах, моргнула раз-другой и спросила:

— Что случилось-то?

— Товарищ Сталин умер, бабушка.

— Господи, Господи! — закрестилась старушка. — Опять голод будет…

Пермь — город рабочий, суровый, смертей и горя много на своем веку перевидавший, еще более посуровел от траурных флагов. На улицах малолюдно, по конторам плач. Плакали в книжном издательстве, плакали в отделении Союза писателей, возглавляемом Клавдией Васильевной Рождественской. Молодые и старые литераторы плакали, литературных дамочек отпаивали водой. И скуластенький, кучерявый паренек силился из себя выжать солидарную слезу, но у него это неубедительно получалось.

Траурный митинг был краток, все желающие выступить после первой же фразы махали слабой рукой и, шатаясь, шли на свое место — не могу, дескать, говорить, повержен горем.

Кучерявый парень и оказался Андреем Терентьевым, уже тогда почти глухим от контузии. Он был холост, и у него велась квартира в деревянном доме, где и написал он свои первые очерки и повесть под названием «Младший лейтенант». С нами был еще один парень, москвич, только что окончивший Литературный институт, отбывающий практику в многотиражке гидростроителей и попутно, на общественных началах, работающий в альманахе «Прикамье». Парень этот был из тех, которые считают, что ежели собрались двое мужиков, да еще к тому же холостых и при них нет бутылки, то и не мужчины они вовсе, а так, недоразумение природы какое-то.

Во всех магазинах и ларьках спиртное было категорически изъято и убрано до более радостных времен. И лишь возле вокзала «Пермь-1» громогласная здоровенная девка в замаранной и рваной от ящиков куртке бойко торговала «огнетушителями» — темными бутылками с красным «портвейном». Была эта девка изрядно поддатая, никакие скорбные вести до ее ларька еще не докатились.

— Во у меня портвей так портвей! — кричала она. — Нарасхват идет!

— Тихо ты, дура! — сказали мы девке, загружая портфель редактора бутылками. — Будешь хайлать, прикроют тебя…

— Хто прикроет? Хто? Я так прикрою! — И замахнулась на нас страшенной бутылкой девка.

На Камской ГЭС мы подались в рабочую столовку, поскольку у холостяков пожрать дома нечего. Взяли супу, котлет, винегрету, сидим себе, мирно беседуем, и перед нами вино.

— Вон они! Вон они! — вдруг раздался визг в столовой. — Вино пьют! Народ горюет, а они… они с радости пьют.

И тут мы обнаружили, что столовая наполнилась народом, в большинстве своем заплаканным, и протест одного из трудящихся обращен в нашу сторону. Однако мы не стали обращать на все более густеющие, истеричные крики внимания, и дело закончилось тем, что возле нашего стола оказалась «делегация» и заявила, что, ежели мы не прекратим «безобразие», нас будут бить и за последствия никто не ручается. Поразительно было то, что часть «делегации» была пьяна, и куражились на стороне выпившие люди от клокочущей государственной скорби да еще оттого, что самим негде добавить. Мы возмутились, стали молодецкой стеной и спросили, кто тут собирается нас бить? Давай, пробуй!

На крик пришла знакомая Андрея и попросила нас от дураков подальше идти домой.

Мы проговорили всю ночь в уютной, теплой квартире Андрея и с тех пор подружились. Литература не стала жизнью Андрея, главное у него звание рабочий — так и закрепилось за ним, но он пописывал и продолжает писать, хотя и мешает ему абсолютная глухота. При Твардовском Терентьева печатали в «Новом мире», вышло несколько его книг в разных издательствах.

Прошлым летом он объявился в Красноярске, в госпитале для инвалидов Отечественной войны. Подлечился, выписался из госпиталя и улететь в свою Зею не может. Поскольку глух, то кричит в разные оконца, документы свои сует, а на него ответно гаркают: «Вы на нас не орите!»

Увез я его в аэропорт Емельянове, по «инстанциям вошел», но ответственные лица из авиаинстанций попрятались кто куда, потому что народу — непробиваемо. Кое-как все же уговорил я знакомых женщин из обслуги аэропорта отправить инвалида войны на самолете хотя бы до Иркутска.

И все время, у меня дома, в дороге, в авиапорту, давний побратим мой по войне и литературе внушал мне, чтоб я не писал о войне «всю правду», потому что она такая позорная, что не надо ее знать нашим детям.

Андрей на два года старше меня и хватил войны на всю катушку. К его голосу стоило бы и прислушаться, но он и про гидростанции не велел писать. «Они нам необходимы, и цель оправдывает средства, да и строить „чисто“, если захотим, мы можем. Зейскую ГЭС построили безвредно и „чисто“». Правда, тут же и добавил, что Зейское водохранилище всего 70 километров протяженностью и в стороне оно от пашен, полей и городов.

Я долго его донимал давно мучающим меня вопросом: в чем же все-таки дело? Почему мы по разные стороны «баррикады», ведь в одной стране живем, один хлеб едим, за общее дело страдали и страдаем?

— Ларчик, как всегда, открывается просто, — вздохнул Андрей.

И рассказал, что после безобразного завершения строительства Камской ГЭС выдавали им премии и начальнику участка вырешили семь тысяч рублей, а ему, бригадиру монтажников, всего 75 рублей. Он унес их начальнику участка и велел подсоединить — «до кучи». А тот ему заявил, что он — честный коммунист и в подачках его не нуждается.

Сколько, какую премию получил Наймушин — начальник строительства, главный инженер, чины и шишки из высоких контор, нам знать не дано. Вот тебе и «рычаг» гидростроительства. Один из главных. Возможно, эту премию уже и отменили, но, значит, придумали, изобрели и действуют другие «рычаги». Материальная заинтересованность это у нас зовется.

Недавно я вычитал и выписал цитату из Карла Маркса: «Природа в такой же мере источник потребительских стоимостей, как и труд, который сам есть лишь проявление одной из сил природы, человеческой рабочей силы» (К. Маркс, ф. Энгельс. Собрание сочинений, т. 21, с. 33). И еще: «При капитализме природа всего лишь становится предметом для человека, всего лишь полезной вещью; ее перестают признавать самодовлеющей силой, а теоретическое познание ее собственных законов самовыступает лишь как хитрость, имеющая целью подчинить природу человеческим потребностям, будь то в качестве предмета потребления или в качестве средства производства» (там же, т. 46, ч. 1, с. 387).

Мы все время, в особенности во времена Хрущева, были охвачены зудом догнать и перегнать проклятых капиталистов, которые расходовали и расходуют четыре килограмма сырья на производство килограмма продукции, а мы расходовали и расходуем сорок! Теперь можно потирать руки — по части варварской эксплуатации природы и своего народа мы, несомненно, обогнали капитализм и ушли так далеко вперед, что теперь они нас догнать никак не могут, хотя и стараются изо всех своих могучих сил.

* * *

Что за закаты на Виви! Долгие, нежные, разливистые. Вечерами сидел я, усталый, с разбитыми ногами, возле избушки на скамейке, глядя в заречные дали. Там, в отдалении, темнела седловина, покатой катушкой спускаясь к какой-то речке, притоку Виви. Каждое деревце, каждая лиственка на седловине были четко пропечатаны на полотнище алой, прозрачной зари. И нежная прозелень, изливающаяся в небесную голубизну, делала ту ясную даль еще более глубокой и тихой.

Ничто не нарушало вечных пространств и вечерней тишины. Лишь за избушкой, в кустах смородинника и тальника, одинокая, застенчивая пташка роняла нежные звуки: «Ви-ви, ви-ви», — так мне и открылось название «нашей» речки. Купец, вырывший себе яму в яру, чтобы меньше донимали комары, ворочался в земле, смахивал лапой комаров с морды и ушей, отряхивался и, заспанно аевая, пялился на меня — все, мол, спят, а тебе чего не спится? Да неугомонные чайки кричали и вертелись над водой — ворох белых птиц все сгущался, крик делался пронзительней. Чайкам удалось отбить от табунка и отощать от матери молодого глупого крохаля, и пока они его, ныряльщика прекрасного, но еще бескрылого, не добьют, не растеребят, не расклюют — не отступятся.

Редкие когда-то, большие жадные птицы — вороны и чайки — становятся теперь все более агрессивными; исчезает корм в лесах и реках, медведи и те делаются побирушниками и подбиралами, питаются дохлой рыбой на ведрхранилищах, поедают выброшенные тушки ободранных зверушек вокруг становищ, часто вламываются в охотничьи избушки и разоряют их. В прошлый приезд, будучи на притоке Виви — Янгоде, я насчитал шестерых медведей, шляющихся в окрестностях нашего стана, много огрызенных скелетов соболей валялось вокруг избушки. Охотники тоже стали себя неряшливо вести в тайге, не говоря уже о туристах, «гостях» и разных экспедициях, временно тут проживающих и работающих.

Вечер успокаивал душу, угасающая заря навевала грустные думы, и, глядя на Виви, все думал я о судьбе сибирских рек — Лене и Енисее. Есть еще и такая река — Мана, по красоте и величине она может сравниться с Чусовой-рекой и со многими красивейшими горными реками нашей страны. Она течет встречь Енисею и верстах в пяти впадает в него выше моего родного села, сделав перед этим шестнадцатикилометровый крюк. Возле порога и места, названного Соломенным, стоит гавань, как ловушка, как удавка реки. Стоит с тридцатого года. Тогда и начался на этой реке молевой сплав, и продолжается он по сей день. Уже обрублено все, уже хлам плывет по сравнению с тем лесом, который рубили в первые пятилетки, уже не бывает летами воды в реке, и из-за нехватки рабочей силы загоняют в реку бульдозеры, то с разрешения, то тайком пихают древесину к гавани, где она, обсохшая, преет до осенней воды.

Река убита, испорчена, доведена до полного инвалидного состояния. Почти исчезли по богатым ее берегам звери и птицы, рыбы местной нет. Потолкавшись возле плотины Красноярской ГЭС, пришедшая с низовьев Енисея рыба веснами заходит в Ману, чтоб освободиться от икры. Вымечет ее где-нито, потом плывущим лесом, водометным катером все эти жалкие нерестилища размичкает, размоет, уничтожит. Нынче на Мане пескаря поймаешь — радость, а в тридцать четвертом году я, десятилетний парнишка, возле кордона Сосновка за вечер примитивной удочкой-обманкой налавливал ведро хариуса, кормил нашу доблестную семейку досыта рыбой.

Что за бедствие, что за напасть на нашу землю? И все «борются» за чистоту и сохранность рек, лесов и атмосферы. «За землю, за волю, за лучшую долю», как пели мы в детстве.

Но зачем же бороться? Надо вести себя по-хозяйски и соответствовать великому званию — хозяин. И только. Не пили сук, на котором сидишь, не вреди себе, положи конец самоистреблению, ибо, мордуя природу, пуская ее с молотка, сам ты себе ведь подписываешь смертный приговор…

Вот и вечер наступил. Прохладный, звездный. Потемнела тайга, близь и даль сомкнулись. Стоит тайга недвижно и монолитно. Унялись чайки, только два деревца на седловине еще видны и догорают бездымно в едва тлеющем пятнышке зари, да речка внизу пошумливает, журчит, наговаривает сама с собой. Ей скоро отдыхать, скоро под лед уходить, до весны стихнуть, вот и хочет она наговориться, наплескаться, пожить вольной, беззаботной жизнью. Она не может знать, что где-то далеко-далеко, в тесных городах, в умных конторах, ей, притоку Нижней Тунгуски, тоже подписан приговор, и все, что плавает в ней, шуршит над нею, цветет и зеленеет, должно вместе с нею погаснуть и умереть.

«Я враг небес, я зло природы, и видишь — я у ног твоих», — каялся страшный Демон, представая в облике человеческом перед земной челядью и перед любимой женщиной. Что же делать нам? Перед кем каяться? Кому и как молиться о твоем и нашем спасении, светлая речка?

«Вечно живи, речка Виви. Птичка виви, песню ей пой», — как обычно, на природе от рассолоделости сердца, от умильности и отдаленности бешеной городской жизни складывалось в моей голове что-то душещипательное, благодарное, похожее на песню, но дальше первых строк и жалостных сердечных звуков дело не шло. К нежности и грусти примешивалась тревога, сбивала настрой души.

И потом, когда над головой вертелся, гудел пропеллер вертолета, машина плыла над горами, лесами, и ничего там, внизу, не менялось, все было как было: дали, перевалы, реки, речки, озера, долины с ленточками вечных снегов, недотаявших льдов, все повторялось, как заклятье, как стон изболевшегося сердца, как просветленная молитва грустно притихшего разума: «Вечно живи, речка Виви!.. Речка Виви, вечно живи…»

1989

Загрузка...