Россия нэповская

Введение

С. А. Павлюченков

Писать историю периода новой экономической политики всегда было сложно, в первую очередь по причине ее ярко выраженной противоречивости. Суть нэпа в том, что он принципиально совмещал в себе различные, даже противоположные социально-политические тенденции — это составляет объективную причину трудностей его осмысления. Те, кто в разное время обращался в сторону нэпа, как правило, олицетворяли всевозможные общественно-политические направления, что предопределяло субъективные причины сложностей в беспристрастной оценке периода. Нэп периодически подвергался как жгучей критике «бичей» слева, так и ядовитой критике «скорпионов» справа. В исторической и общественно-политической литературе он представал то как временное отступление от программного курса на построение социалистического общества, то, наоборот, как истинно верный путь к социализму и как идеальная модель социалистической рыночной экономики, которая была насильственно свернута апологетами тоталитаризма из сталинского лагеря.

Нельзя определенно утверждать, что и в настоящее время, в условиях существенного спада давления идеологии и политики на историческую науку писать о нэпе стало значительно легче. Новый период принес свои специфические проблемы в сферу исследований советской истории. Повышенное внимание к нэпу и его героям, характерное для второй половины 80-х годов XX века, быстро сменилось безразличием, и даже некоторым отвращением, поскольку бесконечное обращение к сюжетам нэпа и его идеализация в период перестройки сумели набить оскомину у значительной части научной и вообще активной общественности. Но главное то, что опыт нэпа в силу своей ограниченности, в силу своего социалистического характера, утратил всякий смысл в условиях стремительных рыночных и либеральных преобразований 90-х годов. Планка рыночных реформ, установленная нэпом, осталась далеко внизу после смены общественных ориентиров и ценностей, произошедшей в 90-е годы.

Поверим здесь философу, что все к лучшему в этом наилучшем из миров. О нэпе много и всесторонне говорили и писали, в кладовых историографии и общественно-политического жанра остались тысячи и тысячи работ по нэпу различного объема и уровня. Внимание исследователей привлекала пестрота тем и сюжетов, которые мог предоставить нэп — время, когда социальная, культурная и политическая жизнь страны еще не была выстроена кремлевскими фельдфебелями в две шеренги. Еще важнее было то, что в годы советских «оттепелей» внимание к нэпу возбуждала негласная, почти интуитивная установка: выяснить, насколько социалистическая система может быть либеральной и демократичной в условиях незыблемого политического и идеологического монополизма.

Каждый период оставлял свое понимание нэпа. Прошлый, «перестроечный», успел оставить после себя имена многочисленных следопытов, пытавшихся отыскать затерянные в гуще исторических событий тропинки альтернатив состоявшемуся пути развития. В отношении этих поисков и разного рода моделирования «альтернатив» имеется интересное замечание венгерских коллег по постсоветскому изучению коммунистического феномена: «Чего только не анализировали безголовые чиновники «в интересах народа» или общества, но в большинстве случаев полученный результат не выходил за рамки консервации их господства»[1].

Впрочем, подобный вывод уже больше относится к прошлому. Критика советской системы и советского исторического опыта есть явление о многих головах, и среди этих голов встречаются более азартные и менее рефлексивные, нежели того требует научная историческая мысль. Речь идет об абсолютно непримиримых критиках и безжалостных судьях советского строя и коммунизма в принципе. Если вести с ними разговор, подразумевая исключительно интересы объективного знания и абстрагируясь от всего другого, то очень уместно привести размышления известного французского историка Жюля Мишле, из которых видно, что аналогичные проблемы уже появлялись в поле зрения наследников Великой французской революции сто пятьдесят лет назад.

Обращаясь к здравому смыслу французских «властителей дум», Мишле писал: «Важно выяснить, насколько верно изображена Франция в книгах французских писателей, снискавших в Европе такую популярность, пользующихся там таким авторитетом. Не обрисованы ли в них некоторые особо неприглядные стороны нашей жизни, выставляющие нас в невыгодном свете? Не нанесли ли эти произведения, описывающие лишь наши пороки и недостатки, сильнейшего урона нашей стране в глазах других народов? Талант и добросовестность авторов, всем известный либерализм их принципов придали их писаниям значительность. Эти книги были восприняты как обвинительный приговор, вынесенный Франциею самой себе… Конечно, у нее есть недостатки, вполне объяснимые кипучей деятельностью многих сил, столкновениями противоположных интересов и идей; но под пером наших талантливых писателей эти недостатки так утрируются, что кажутся уродствами. И вот Европа смотрит на Францию, как на какого-то урода… Разве описанный в их книгах народ — не страшилище? Хватит ли армий и крепостей, чтобы обуздать его, надзирать за ним, пока не представится удобный случай раздавить его?..

Философы, политики, социалисты — все в наше время словно сговорились принизить в глазах народа идею Франции. Это очень опасно… В течение полувека все правительства твердят ему, что революционная Франция, в которую он верит, чьи славные традиции хранит, была нелепостью, отрицательным историческим явлением, что все в ней было дурно. С другой стороны, Революция перечеркнула все прошлое Франции, заявила народу, что ничего в этом прошлом не заслуживает внимания. И вот былая Франция исчезла из памяти народа, а образ новой Франции очень бледен… Неужели политики хотят, чтобы народ забыл о себе самом, превратился в tabula rasa?.. Как же ему не быть слабым при таких обстоятельствах?»[2]

Закономерности истории проявляются в ее результатах. Если это не так, если под этими результатами, под реальным опытом не лежит никакого закона, а имеется лишь игра случая, то следует оставить мысль о каком-либо закономерном развитии общества и перейти на позиции неокантианства. Но такая капитуляция была бы неразумна после того, как многовековое развитие гуманитарного знания не только показало всю сложность объекта своего исследования, но и продемонстрировало некоторые скромные успехи, без которых современное состояние человеческого общества вряд ли было бы возможно. Процесс познания не остановить, важно только понять его важнейшие принципы и пределы возможного, а главное — пределы необходимого. У Л. Толстого в «Войне и мире» имеется весьма глубокая мысль по этому поводу. Он писал: «Если допустить, что жизнь человеческая может управляться разумом, то уничтожится возможность жизни». Интерпретируя его слова, можно сказать, что Господь Бог дал человеку власть над природой, но не дал ему власти над самим собой. И это правильно, поскольку история полна примерами того, каким образом несовершенный человек может пользоваться совершенным оружием, в том числе и оружием мысли.

Порой говорят, что выяснить причины явления, понять его закономерность — значит, оправдать это явление. Можно отчасти согласиться с этим, но оправдание происходит не с точки зрения человеческой морали, а с точки зрения исторической логики, которая бывает безжалостна к отдельному человеку. Так или иначе, но чтобы история не наказала нас за очередной «невыученный урок», причины необходимо выяснять, и здесь следует развести в стороны общественное и индивидуальное как явления разного порядка, живущие по разным законам и критериям. Порой, и даже очень часто, реальный опыт нам не нравится своей видимой нелепостью и откровенной антигуманностью. Смеют ли осуществляться закономерности истории вне рамок наших представлений о должном и разумном? По всей видимости, смеют, как может засвидетельствовать любой учебник по истории. Признать это бывает нелегко, однако это не может вызвать особенного удивления, если отрешиться от льстивой античной тезы о том, что именно человек есть мера всех вещей, и предположить, что Homo Sapiens не есть центр и цель мироздания.

Общество, государство развиваются по иным, более высшим законам, нежели отдельное человеческое существо. Можно даже с уверенностью утверждать, что человеческая история бывает парадоксальным образом античеловечна, антигуманна. Мы не должны искать в коллективной истории рациональное человеческое зерно. Ее рациональность нечеловеческая, она выше и непостижимей. Следует понять, что у морали в этом мире свои специфические функции, как у Святого Духа, иначе мы будем вечно обречены вращаться в замкнутом круге благих пожеланий, ни на йоту не расширяя пределов исторического знания, и ждать, когда история вновь накажет нашу благонамеренность за этот самый невыученный урок.

Законы исторического развития проявляются в его результатах. Несомненно, отсюда два шага до принятия безнадежного трагизма бытия. Но подобная точка зрения все же не является безысходным фатализмом. В эти законы исторического развития в качестве составной части входит и идеальный элемент — индивидуальное, коллективное сознание — который постепенно поддается упорной дрессировке. Без идеи объективные условия остаются только объективными условиями, а не историей. Несмотря на то, что наше будущее в неизмеримо большей степени зависит от груза исторического опыта, нежели от умозрительных, идеальных систем, тем не менее именно «здесь роза, здесь танцуй, здесь Родос, здесь прыгай». Мораль, нравственные критерии имеют весьма ограниченное значение в методологии исторической науки. Они мало помогают в анализе прошлого, но их выводы из событий минувшего, должны подсказывать направление возможной сознательной корректировки будущего развития.

Историзм и систематизм — вот принципы развития общества, в которых воплощается борьба материального с идеальным. Противоречие исторического опыта и системного конструктивизма является источником развития цивилизации (или же ее гибели — здесь, как утверждает диалектика, все дело в мере). Знаменитый психолог Макс Нордау говорил, что конфликт исторического опыта и идеальных систем — явление, присущее всем временам и народам. Как правило, молодые люди, вступая в сознательную жизнь, остро ощущают противоречивость человеческого бытия, кажущуюся несправедливость отдельных сторон общественной жизни и полагают реальным исправить ее. Однако они слабо понимают, что это цельное здание стоит на колоссальном фундаменте конкретного исторического опыта, который уже ни отменить, ни изменить нельзя. Отсюда — психологические коллизии, личные трагедии, трагедии целых народов, поднявшихся по зову лучших в путь за счастьем и свободой. В частности, в историографии альтернативизм и появился как некая разновидность системного конструктивизма.

Не только материализм, как считал Ленин, но и вообще любое научное сознание прочно стоит на вопросе «Почему?». Единственное, чем историческая наука может помочь обществу в облегчении судорог его развития, — это не раскладыванием пасьянсов из мифических альтернатив, а упорным исследованием закономерностей, то есть постижением того, почему случилось так, а не иначе. Упомянутые венгерские историки, что примечательно — сторонники альтернативизма, вынуждены признать, что сталинская модель общественного устройства была не просто продуктом злой воли Сталина, а явилась прежде всего результатом целой цепочки сложных исторических обусловленностей.

Историки изучают свой предмет, деля его на временные отрезки, но понимать историю отдельными отрезками бессмысленно. В периоде насилия не увидеть смысла. Однако, если все движение общества представить в виде неразрывного процесса, его жестокий характер становится понятнее. В частности, очевидно, что большевики по-своему подходили к задачам, поставленным перед страной эпохой империи и не решенным ее реформаторами.

В образе действий большевизм также ничего принципиально нового не внес. Передовая Европа вначале «просвещалась» бесчисленными кострами святой инквизиции, прекрасная Франция омолаживала себя массовым террором против старой аристократии и прихорашивалась повальными расстрелами людей в рабочих блузах с нечистыми, мозолистыми руками и т. д. История показывает, что ее шестерни всегда требовали, чтобы их смазывали человеческой кровью. Нетрудно заметить, что советский коммунизм осуждают не за кровь, а за ложь. За те прекрасные слова и обещания, которые прикрывали обычную жестокость. Коммунизму как доктрине, в которой идеальному фактору отводилась особая роль, обмана не простили.

Советский коммунизм вознес государство на принципиально новую высоту. Центральная гуманитарная проблема, которую обнажил государственный абсолютизм советского периода, — это вопрос о том, насколько далеко может расходиться интерес отдельной личности с законами функционирования общественных институтов, в первую очередь нации и государства, составной частью коих и поныне является даже самый суверенный индивид. Государство было подвергнуто остракизму, однако, после того, как отдельная суверенная личность в либеральном ходе вещей остро почувствовала необходимость существования государства в своих же интересах, быстро стал угасать и обличительный азарт.

Так или иначе, в значительной степени помимо воли, но в настоящий период отечественная историография устанавливает органическую связь, идентичность советской истории со всей историей России в целом. Это выдвигает новые проблемы перед исторической наукой, которой уже невозможно использовать понятийный аппарат, оставленный советской коммунистической идеологией. Советская коммунистическая доктрина — это феномен конкретной мобилизационной идеологии, и сегодня исследовать советское общество в категориях «социализм — коммунизм» — то же самое, что формулировать научный взгляд на Древнюю Русь в круге понятий средневековой схоластики и религиозной мистики.

Современная философия истории пока еще не готова предложить исторической науке что-либо равноценное взамен устаревшей классической формационной теории с ее «коммунизмом, как высшей стадией развития человечества». Будучи еще не убеленным сединами, Лев Толстой мудро отмечал, что воззрения на то, что является благом для человечества, изменяются с каждым шагом. Все, что казалось благом, через энное количество лет представляется злом и наоборот. Худо, что Ленин и Сталин не имели тех понятий о благе человечества, которые имеют теперь газеты. Где гарантия, что завтра не окажется наоборот?

Теорию интересуют инвариантные (неизменяемые) признаки изучаемого явления. Идеология — столь необходимая вещь, которая в первую очередь подвержена всяким веяниям. Поэтому к коммунизму следует относиться как к духовной оболочке объективного процесса, смысл которого заключается в ключевом понятии — модернизация. В начале XX века Россия остро нуждалась в модернизации своей социально-экономической системы, которую не смогла обеспечить старая власть. Будучи смертельно израненной на фронтах империалистической войны, старая власть в 1917 году была похоронена под звуки революционного гимна. Явились новые силы, новые люди, чья революционная ограниченность легла в основу новой политики.

Задачи реформирования, точнее, революционной перестройки экономики на социалистический лад (как это понимали большевики) к началу 1921 года резко разошлись с потребностью выхода национального хозяйства из кризиса. Для его преодоления потребовалось возвратиться к уже, казалось, отжившим и навек похороненным капиталистическим, рыночным отношениям. Однако нэп стал нэпом, то есть средством восстановления разрушенной экономики России, не потому, что развязал рынок как таковой, а потому, что предоставил относительный простор тем отношениям, которые в то время были присущи самому большому и наиболее сильному сектору в экономике страны — мелкому крестьянскому хозяйству. Но это уже после того, как военный коммунизм собрал воедино нарушенную войной и революцией государственную целостность страны.

Кроме того потребовалось еще одно очень важное условие к либерализации хозяйственной жизни России. Прежде, чем перейти к налогу и претендовать на часть продуктов крестьянского труда, государству в течение трех бурных лет декретом и штыком, словом и силой пришлось доказывать свою состоятельность в том, что оно может забрать все. Это явилось необходимой предпосылкой перехода к налогу в 1921 году, а далее незыблемый политический монополизм и диктатура идеи позволили большевистскому руководству удержать контроль над партией и обществом в целом.

Важен вопрос о хронологических рамках нэпа. Относительно начальных рубежей новой экономической политики дискуссии были в 20-е годы, но сейчас их практически нет. Все события заслонил своей громадой знаменательный X съезд РКП(б), состоявшийся в марте 1921 года. Вместе с тем относительно конечного рубежа периода разногласия были всегда, и особенно они проявились в настоящее время, если таковым считать конец 80-х — 90-е годы XX века. В качестве основного критерия, по которому можно считать завершение нэпа, стал выделяться факт введения чрезвычайных мер в хлебозаготовках в январе 1928 года. Он напористо оттеснил прежнюю веху — начало сплошной коллективизации сельского хозяйства в 1929 году.

Чрезвычайные меры действительно были впечатляющими и живо напоминали времена военного коммунизма. Однако, несмотря на размах, они оставили в неприкосновенности важнейшие признаки нэпа. Так, в 1928–1929 годах еще продолжало существовать крестьянское товарное хозяйство и такие зримые признаки нэпа, как частная торговля и промышленность. Что же касается наступления на них со стороны власти, то оно фактически постоянно велось все предыдущие годы, что, кстати, и составляло главную суть новой политики: кто — кого. Лучшие годы нэпа также дают многочисленные примеры наступления на крестьянское хозяйство: ограничения в пользовании землей, наемной рабочей силой, в приобретении сельхозмашин, огромное количество т. н. «лишенцев», требования продавать хлеб по низким государственным ценам и тому подобное. Эпизодическое усиление всего этого комплекса мер не может считаться принципиальным критерием. Обращение материальных ценностей в 1928 году продолжало осуществляться на основе товарно-денежных отношений. Принципиально новым явлением стало начало ликвидации самого товарного крестьянского хозяйства, которое начало проводиться в ходе сплошной коллективизации осенью 1929 года.

Если ориентироваться просто на наличие посторонних элементов в системе, то легко придти к тому, что вообще будет невозможно установить какую-либо градацию и выработать хронологию. Например, вопрос о начале нэпа. Если руководствоваться наличием чрезвычайщины, признаков военного коммунизма, то еще целый год после X съезда РКП(б) их элементы в экономическом укладе страны были гораздо сильнее, чем слабенькие нэповские начинания. Фактически сохранялась продразверстка, выколачиваемая в условиях голода самыми свирепыми методами, стояли заградительные отряды. Да и самой торговли, можно сказать, не было, поскольку на первом этапе нэпа, до осени 1921 года, власть пыталась проводить централизованный товарообмен. Нэп стал преодолевать военный коммунизм только в начале 1922 года, когда общество стало оправляться от ужасов голодной катастрофы. Однако это не является достаточным основанием, чтобы перенести начало нэпа на год позже общепризнанной даты.

Ленин в своем последнем публичном выступлении провозгласил: «Из России нэповской будет Россия социалистическая». Сейчас, когда улетучилась казавшаяся первостепенной важность деталей нэпа и потускнели различия политических физиономий его героев и вождей, появилась возможность вести речь о принципах. Авторы предлагаемой работы делают попытку, оправданную новейшими временами, ответить на вопросы: что из себя в своих существенных чертах представляла Россия нэповская, и почему она все-таки перестала быть таковой? Почему нэп, выполнив свою историческую миссию, в конце концов, как в свое время столыпинская политика, перестал удовлетворять и левых, и правых, и «правоверных» и был погребен под ударами как слева, так и справа, как сверху, так и снизу? Стала ли Россия после этого социалистической или еще какой-то иной — это также проблема, подлежащая дальнейшему обсуждению.

Загрузка...