Россия в глобальном конфликте XVIII века. Семилетняя война (1756−1763) и российское общество. Коллективная монография

Проблемы и методы

Максим Юрьевич Анисимов, Денис Анатольевич Сдвижков РОССИЯ И МИР В ЭПОХУ СЕМИЛЕТНЕЙ ВОЙНЫ1

I

Война была и, увы, в обозримом будущем, похоже, останется в числе главных вех истории. Осмысление хода и последствий войн составляет сущностную часть исторической рефлексии и исторической памяти и для людских сообществ, и для отдельных людей. Семилетняя война занимает в российской историографии скромное место, но все же нельзя сказать, что это совсем непаханая историческим плугом целина. Поэтому выход новой книги требует пояснить предполагаемый прибавочный продукт знания и резоны издателей. Стремление пробудить интерес к эпохе, конечно, среди них присутствовало. Но смысл нашего обращения к предмету не только в напоминании об очередной «забытой войне». Состав авторов и темы, выходящие за пределы истории Российской империи, подсказывают, что наряду с расширением фактических знаний, открытием новых источников задача состояла в изменении перспективы и создании контекста для этих знаний.

С оформлением национальной модели истории вóйны оказались встроены в нее. Однако война по определению вовлекает как минимум две, а чаще несколько действующих сторон, которые, как ни цинично это может звучать, вступают во взаимодействие друг с другом. Как любил говорить фронтовик Ю. М. Лотман, любая война – это диалог, где «стороны обмениваются не только пушечными ядрами и ружейными выстрелами, но и смыслами»2. В такой оптике война, во-первых, рассматривается как предмет культурной истории вместо военной – или того, что называется «новая военная история» (см. статью М. Фюсселя в наст. кн.). Для нашего XVIII столетия в этой связи первостепенна переоценка взаимосвязей войны и Просвещения: «Война не была Другим для века Просвещения, она неразрывно связана с ним»3. Во-вторых, вместо линейной национальной перспективы, где приоритетны результаты войн для конкретных стран, акцент переносится на процессы, которые за эти рамки выходят.

Внимание здесь привлекают действующие лица иного порядка, нежели современное национальное государство: с одной стороны, в рамках постнациональных моделей, – империи с их «большими играми» и стратегиями на обширном временном и территориальном протяжении4; с другой, в рамках исторической антропологии, – социальные сообщества и отдельные люди. Последнее позволяет раскрыть личный фактор, особенно важный для феномена войны, в котором рельефно выступает пространство случайного, непредсказуемого, «контингентного», увидеть взаимосвязи и переплетения истории в причудливых биографиях эпохи, на которые повлияла война, – офицеров, пленных и «перемещенных лиц», дезертиров, коммерсантов…

Семилетняя война хорошо иллюстрирует все сказанное. Это последняя большая война Старого режима, которая стала фактически первой мировой войной в Новое время. На европейском континенте она зафиксировала состав «концерта» великих держав, игравшего ключевую роль вплоть до XX в. Вне Европы с этой войны определились контуры будущего колониального, да и постколониального мира. При этом историография Семилетней войны складывалась в рамках национальных традиций; действующими лицами в ней выступали представленные тогдашними кабинетами прототипы национальных государств. Поскольку историю пишут победители, ключевую роль Семилетняя война играла в исторической памяти двух ее главных бенефициаров: Великобритании (создание «первой» Британской империи) и Пруссии («миф основания» Пруссии как великой державы, ставшей ядром объединенной Германии). С крахом прусско-германской традиции после 1945 г. англосаксонское доминирование в этой истории на несколько десятилетий стало почти таким же безраздельным, как британского флота на морях после 1763 года.

По той же причине невостребованности в национальной исторической памяти в России Семилетняя война хотя и не игнорировалась, но явно не была в фаворитах. Внимание историков к ней сосредоточилось на дипломатии и вкладе в то, что называлось национальным военным искусством. Война как событие глобальное применительно к России подразумевала преимущественно этап на «пути Москвы в Европу»5; причем этот путь стал подгоняться всеми заинтересованными сторонами под позднейшую схему противостояния «России и Запада». Крайнее выражение такая схема нашла в «извечном» русско(славянско)-немецком противостоянии, а роль зачинщика в нем отводилась Пруссии как «колыбели немецкого милитаризма»6.

Мы же хотели показать или хотя бы наметить перспективу Семилетней войны как «переплетенной истории», фрагмента европейской истории России. Как и коллеги 110 лет назад, исследовавшие Наполеоновскую эпоху, «мы думали, что только поставленная в рамки европейской истории, изучаемая в тесной связи со всей эпохой, [эта война] может быть понята и оценена надлежащим образом»7. Изучение следующей за Семилетней большой войны в Европе может служить примером решения этой задачи и в современных исследованиях, когда Доминик Ливен пишет о «военно-экономической деятельности» России в 1812–1815 гг. как «вкладе в становление нового европейского порядка»8.

Такая оптика подразумевает взгляд на войну как тотальное событие. Военные усилия, war effort, охватывают разные, но взаимосвязанные аспекты от личных судеб до глобальных сетей и структур, включая финансы, экономику, логистику. Тематика статей в книге призвана отразить это многообразие, привлекая материалы по сопредельным с Российской империей территориям. К сожалению, по независящим от издателей причинам часть зарубежных авторов отозвала свои статьи, но тем более ценно участие оставшихся и заново присоединившихся к нам исследователей. Прежде чем перейти к главной части книги, подведем промежуточный итог нашим знаниям о России и мире в эпоху Семилетней войны в Европе и за ее пределами.

II. РОССИЯ И СЕМИЛЕТНЯЯ ВОЙНА В ЕВРОПЕ

Государство Гогенцоллернов в начале XVIII в. поддерживало лояльные отношения с Петром I. Берлин входил в состав антишведской коалиции и по итогам Великой Северной войны 1700−1721 гг. получил часть Шведской Померании с главным городом Штеттином. Восшествие на престол молодого прусского короля Фридриха II в 1740 г. изменило прежние отношения. Разгромом австрийцев в Первой Силезской войне 1740−1742 гг., ставшей частью масштабной Войны за австрийское наследство 1740−1748 гг., Фридрих II доказал, что, опираясь на подготовленную еще его отцом армию, Пруссия способна заявить претензии на роль державы великой, или, как тогда говорилось, «первого ранга». В Петербурге были неприятно поражены как самоуправством страны, ранее рассматриваемой в роли тихого податливого союзника, так и сокрушением пруссаками австрийцев – главных союзников России по противостоянию с Турцией и контролю над Речью Посполитой. В центре Европы появилась новая сила, способная бросить вызов и самой России в сферах ее влияния – Балтийском регионе и Речи Посполитой. Ситуация здесь менялась в тот момент, когда у России назревала война на севере со Швецией, и при крайней слабости правительства в стране: Первая Силезская война началась почти сразу после смерти Анны Иоанновны и воцарения ее годовалого внучатого племянника Иоанна Антоновича.

Русские власти, недовольные успехами пруссаков, опасались в этих условиях втягиваться в войну между двумя своими союзниками, Веной и Берлином, хотя и рассматривали варианты оказания помощи австрийцам атакой в Восточной Пруссии. Начавшаяся в 1741 г. русско-шведская война перечеркнула эти планы и дала Петербургу повод отказаться от помощи Австрии из‐за необходимости вести собственную войну. Переворот с восшествием на трон Елизаветы Петровны, произошедший 25 ноября 1741 г., не изменил ситуации. Только завершив войну со Швецией победным Абоским миром 1743 г., правительство Елизаветы Петровны могло уделить больше внимания остальным европейским делам.

Война между Пруссией и Австрией к этому времени завершилась. Отбиваясь от нескольких врагов сразу, наследница Габсбургов Мария Терезия, имевшая тогда лишь один неоспариваемый титул – королева венгерская, согласилась на предложение Фридриха II прекратить войну в обмен на передачу Пруссии уже завоеванной пруссаками богатой и густонаселенной провинции Силезии. Казалось, ситуация в центре Европы снова вернулась в устраивавшее русский двор положение. В 1743 г. был подписан новый союзный договор России и Пруссии: как потом говорил его подписант, елизаветинский канцлер граф А. П. Бестужев-Рюмин, этим договором обеспечивалось неучастие Берлина в оказании помощи шведам в войне с Россией.

Но Фридрих II снова удивил всех. Увидев, что, избавившись от угрозы его непобедимых армий, австрийцы перехватили инициативу в продолжающейся Войне за австрийское наследство, выбили французов и баварцев из австрийских земель, заняли баварскую столицу Мюнхен и оттеснили французов за Рейн, прусский король снова решил вступить в войну и ударить по Австрии. В 1744 г., пользуясь отвлечением основных сил австрийцев, Фридрих II атаковал владения Марии Терезии под предлогом оказания помощи императору Священной Римской империи, которым тогда был баварский курфюрст. Для прохода к австрийским границам Фридрих II вторгся в земли Саксонии. Саксонского курфюрста окончательно признали в 1735 г. польским королем под именем Августа III при помощи русских штыков, и он был союзником России. В Первую Силезскую войну Август III входил в число врагов Марии Терезии, но после выхода Пруссии из войны подписал с ней и с Елизаветой Петровной союзные договоры.

Действия Фридриха II, легко нарушившего свой столь недавно подписанный договор с Марией Терезией и вторгнувшегося в российскую сферу влияния, куда входила Саксония и особенно связанная с ней личной унией Речь Посполитая, стали катализатором изменения отношения к нему в Петербурге. Канцлер А. П. Бестужев-Рюмин начал убеждать Елизавету Петровну в опасности усиления Пруссии и необходимости приведения ее в прежнее положение второразрядного германского княжества. Вначале без видимого результата: русско-австрийские отношения ухудшились накануне нового вторжения Фридриха II в австрийские владения из‐за обвинений бывшего австрийского посла в Петербурге маркиза А. О. Ботта д’Адорно в участии в «заговоре Лопухиных» против Елизаветы Петровны, притом что Мария Терезия желала получить какие-либо весомые доказательства этих обвинений, кроме слов уже арестованных русских «оппозиционеров». Кроме того, прусский король по-прежнему не знал поражений, а Петербург не хотел выглядеть агрессором в Европе, учитывая, что сам Август III, запросив русской помощи по союзному договору, не сопротивлялся проходу пруссаков через его земли даже для вида, хотя и отправил затем свои войска на помощь австрийцам.

Осенью 1745 г. ситуация в центре Европы подошла к закономерной кульминации: Пруссия и Саксония вступили в открытую, «прямую», как тогда говорили, войну друг с другом, с печальными последствиями для последней. Пруссаки наносили саксонцам и австрийцам поражение за поражением, быстро приближаясь к саксонской столице – Дрездену. В Петербурге поняли, что крах Саксонии может привести к ее отходу от опоры на Россию и распаду польско-саксонской личной унии. А это, в свою очередь, могло повлечь новую войну за польское наследство, которую Россия уже вела в 1733−1735 гг., как раз посадив на польский престол Августа III. Елизавета Петровна вынесла на обсуждение совещания своих верховных сановников вопрос о войне с Пруссией ради оказания помощи Саксонии. Те выступили за войну; императрица приказала готовить вспомогательный русский корпус к походу в Европу и привести армию в боеготовность в целом. Решение не было секретным, о нем сообщили и прусским дипломатам, чтобы повлиять на желание Фридриха II оставить Саксонию ее курфюрсту. Прусский король, понимая, что русские будут готовиться долго, закончил войну на своих условиях и, разбив австрийцев и саксонцев, вступил в Дрезден. Дрезденский мир, подписанный в декабре 1745 г. пруссаками, саксонцами и австрийцами, подтверждал переход Силезии к Пруссии в обмен на прекращение войны, а также возвращение Саксонии Августу III. Других приращений, кроме Силезии, Фридрих II не желал, рассчитывая тем самым исключить Россию из числа своих врагов. Однако единожды решившая «сократить силы» прусского короля Елизавета Петровна осталась верна этому решению до самой смерти.

Осознавая, что обладающий военным талантом и вышколенной армией, агрессивный, беспринципный, циничный Фридрих II не только является угрозой российскому влиянию в ближайшем «предполье» России – Польше, Швеции, Турции, Крыму, но в случае войны России с любым соседом готов тут же воспользоваться этим для ослабления Петербурга и возможного отторжения от России ее территорий, особенно прибалтийских провинций, русский двор решил использовать любой повод к войне с ним.

По тогдашним представлениям, прямо проводить агрессивную политику в отношении другого государства без потери уважения других было невозможно. С этим столкнулся Фридрих II, в итоге оказавшийся один против мощной коалиции своих врагов, и российский двор не собирался повторять его ошибок. Мастер дипломатических и придворных интриг, канцлер Бестужев-Рюмин предложил Елизавете Петровне «голландскую модель» участия в международных делах: Россия добивается своих целей под чужим именем, она не начинает и не объявляет никому войны, а лишь выполняет союзнический долг, оказывая военную помощь по подписанному ранее договору. Это позволяло скрыть свои планы в Европе и избежать мести других стран – война со стороны России должна выглядеть как вынужденная. Зато на мирном конгрессе по итогам войны Россия наравне с союзниками оказывалась в числе участников подписания общего мира.

В рамках принятой политики Петербург заключает союзный договор с Австрией в 1746 г. и три субсидные конвенции с Великобританией в 1747 г. (в этот год была подписана конвенция о содержании русского корпуса на английские субсидии в Ливонии на текущий 1747 г., затем новое соглашение об этом же на 1748 г., а также русско-англо-голландская конвенция об отправке другого русского корпуса на Рейн). Все эти соглашения объединены обязательством России оказать военную помощь своим союзникам в случае нападения на их владения Пруссии в обмен на выплату крупных денежных сумм. Бестужевская идея войны «под чужим именем» получала дополнение «и за чужой счет». В этом же ключе с 1753 г. готовится новая субсидная конвенция с англичанами, по которой русские войска должны были оказать помощь британцам, если Пруссия нападет на принадлежащий английскому королю Ганновер. Однако интересы Британии смещаются к войне за колонии, главной угрозой становится Франция. В Лондоне считали, что русским все равно, против кого посылать свои войска в случае атаки на Ганновер, но для Петербурга врагом могла быть только Пруссия, воевать же с французами ради англичан не имело смысла. С большим трудом после долгих переговоров в 1755 г. была подписана русско-английская конвенция, при этом российская сторона при ратификации конвенции императрицей в марте 1756 г. прикладывает к ней декларацию о действительности русской помощи только в случае нападения на Ганновер Пруссии. Однако англичане не желают ее принимать, уже получив страховочный вариант: в 1756 г. подписана Вестминстерская конвенция с Пруссией, по которой обязательства оказания помощи Ганноверу берет на себя Фридрих II.

Прусский король внимательно следил за развитием англо-французского конфликта в колониях, прекрасно понимая, что он перекинется в Европу: Вена, все эти годы проводившая военные реформы, не оставляла цели возвращения Силезии, теперь опираясь на помощь союзной России. В своем так называемом «Первом политическом завещании» 1752 г. Фридрих II верно оценил интересы России в Польше и на Балтике. Но, интригуя там против русских «на всякий случай», чтобы Петербургу было не до европейских дел, почему-то так и не понял, что именно он оценивается в Петербурге как угроза этим интересам, а русский двор является его упорным тайным врагом. Русское участие в противоборстве с Пруссией Фридрих объяснял английскими, а потом австрийскими деньгами, ради которых продажный канцлер Бестужев-Рюмин и настроил Елизавету Петровну против него. Искренне полагая, что английские деньги решают в Петербурге все, Фридрих II пошел, по его же словам, на соглашение с Англией, рассчитывая не только обезопасить себя от англичан, но и освободиться этим от русской угрозы.

Воззрения Фридриха II, не видевшего и не понимавшего интересов Российской империи в Европе, оказали значительное влияние на историков, в том числе русских, которые вслед за прусским королем оценивали участие России в Семилетней войне как вынужденное оказание союзной помощи Австрии, результат личной обиды Елизаветы Петровны на насмешки над ней Фридриха II, торжество австрийских дипломатов, втянувших продажного канцлера Бестужева-Рюмина в войну с Пруссией. Истинные цели участия России в войне, как и долгая подготовка к ней, оказались скрыты в российских архивах.

В 1912 г. Императорское Русское историческое общество опубликовало первую часть протоколов Конференции при Высочайшем дворе, постоянного совещательного органа, созданного Елизаветой Петровной для подготовки и ведения войны с Пруссией в марте 1756 г. Первые заседания определили цели русского участия в войне: «всегда главное намерение к тому клониться имеет, чтобы, ослабя короля прусского, сделать его для здешней стороны нестрашным и незаботным; венский двор возвращением ему Силезии усиля, сделать союз его противу турок больше важным и действительным; одолжа Польшу доставлением ей Королевской Пруссии (Восточной Пруссии), во взаимство получить не токмо Курляндию, но и с польской стороны такое границ окружение, которым бы не токмо нынешние беспрестанные хлопоты и беспокойства пресеклись, но может быть и способ достался бы коммерцию Балтийского моря с Черным соединить и чрез то почти всю левантскую коммерцию в здешних руках иметь»9. Но в отличие от секретных протоколов и решений Конференции, для своих подданных и для всего мира уже после начала войны Петербург объявил причиной войны против Пруссии необходимость оказания союзной помощи подвергшимся агрессии Австрии и Саксонии.

Первая мировая война, Русская революция, изоляция Советского государства в первые десятилетия его существования, Вторая мировая война, да и просто языковой барьер мешали иностранным историкам познакомиться с подлинными причинами русского участия в Семилетней войне. Только после Второй мировой войны, в условиях широкого распространения советского влияния в Европе, английский историк Г. Баттерфилд выступил с речью, оформленной затем в виде брошюры, в которой сообщил о вышеописанных решениях Конференции при Высочайшем дворе и намеренно провокативно назвал Россию «главным виновником» или «настоящим виновником» Семилетней войны10. Эссе Г. Баттерфилда, как и вышедшее в это же время в Западной Германии масштабное исследование В. Медигера11, положили начало революции в представлении исторической науки о причинах участия и роли России в начале Семилетней войны. Оказалось, что, помимо всем известных противоречий между Австрией и Пруссией в Германии, а Великобритании и Франции – в колониях, существовали мощные российско-прусские противоречия в восточной части Европы, которые и определили двор Елизаветы Петровны во враги формирующейся новой великой державы с центром в Берлине.

Интересно, что иностранная историческая наука куда полнее представляла себе роль России в начале Семилетней войны, чем отечественная. Вероятно, общее первое впечатление о том, что это была «чужая» и «ненужная» для России война, повлияло на то, что о Семилетней войне, в которой русская армия столкнулась с лучшей армией тогдашней Европы, было написано в нашей стране до недавних времен всего две монографии. Первая из них, трехтомная работа полковника Генерального штаба Д. Ф. Масловского «Русская армия в Семилетнюю войну», была опубликована в 1886−1891 гг.12 Будучи профессиональным военным, Д. Ф. Масловский и посвятил свое исследование действиям русской армии. Его книга издана в немецком переводе и хорошо известна за рубежом, представляя собой русский взгляд на эту войну.

В 1940 г., в условиях новой масштабной войны в Европе, начатой Берлином, в советском Воениздате вышла книга Н. М. Коробкова, историка еще дореволюционной школы, «Семилетняя война (Действия России в 1756−1762 гг.)»13. Н. М. Коробков, используя материалы нынешних РГВИА и РГАДА, вышедшую к тому времени литературу на нескольких европейских языках, создал достойное научное исследование, в основном посвященное ходу военных действий русских.

В 2014 г. вышла монография М. Ю. Анисимова «Семилетняя война и российская дипломатия в 1756−1763 гг.», основанная на материалах Архива внешней политики Российской империи МИД РФ, продолжающее исследование автора «Российская дипломатия в Европе в середине XVIII в.: от Ахенского мира до начала Семилетней войны». В 2020 г. свет увидела книга «Россия в системе великих держав в царствование Елизаветы Петровны (1741−1761 гг.)», дополнившая прежние работы освещением первых лет внешней политики этой императрицы, предопределивших войну против Пруссии14.

С 2013 г. С. В. Доля выпускает альманах «Кружева и сталь», посвященный разным аспектам Семилетней войны в глобальном масштабе и включающий в себя разные по содержанию и жанру статьи, а также переводы не публиковавшихся до того источников на русском языке15.

Постсоветское время открыло науке целый ряд и неизвестных ранее мемуаров русских участников Семилетней войны. Продолжатели дела дореволюционных публикаторов исторических свидетельств опубликовали в альманахе «Российский архив» мемуары военного инженера М. А. Муравьева, участника сражений при Гросс-Егерсдорфе и Цорндорфе16; отдельной книгой вышли объемные мемуары фельдмаршала А. А. Прозоровского17. Ранее историки знали только мемуары А. Т. Болотова – непрофессионального военного, бывшего в Семилетней войне поручиком и покинувшего армию после манифеста о вольности дворянской Петра III, что позволяло Д. Ф. Масловскому пренебрежительно отзываться о его свидетельствах. Однако мемуары офицеров, в том числе будущего фельдмаршала, во многом согласуются с Болотовым в оценке боеспособности российской армии на первом этапе Семилетней войны и причин отступления фельдмаршала С. Ф. Апраксина из Восточной Пруссии.

Изданы и мемуары Алексея Климова, в годы Семилетней войны попавшего в прусский плен, так и не успев добраться до своего полка18. Д. А. Сдвижков сделал интереснейшую находку в немецких архивах, обнаружив чудом сохранившиеся письма русских офицеров домой через три недели после сражения при Цорндорфе. Курьер с этими письмами был перехвачен пруссаками, и благодаря этому мы можем увидеть целый срез жизни офицеров воюющей русской армии в 1758 г. Все письма русских офицеров, остзейских немцев и грузинских гусар опубликованы Д. А. Сдвижковым, предварившим публикацию собственным исследованием о людях российской армии в Семилетней войне19.

Побеждая Фридриха II, российская армия обрела уверенность, что способна победить любого из возможных противников. Однако путь к этой уверенности, как часто случалось в истории, был долгим. Власти страны рассчитывали лишь на вспомогательную роль армии в этой войне, сама армия, долго не воевавшая, не имевшая опытных военачальников, опасалась непобедимых пруссаков. Первое столкновение в 1757 г. с небольшими прусскими силами, защищавшими Восточную Пруссию, в сражении у Гросс-Егерсдорфа едва не закончилось катастрофой. Русское командование, не разведав положение противника, неожиданно столкнулось с ним ранним утром, когда он готовился к продолжению марша. Но, потеряв управление, русская армия не развалилась и не побежала, солдаты и их непосредственные командиры приняли бой в тяжелых условиях и сумели опрокинуть противника. После сражения росло недоверие солдат и офицеров к командованию, достигшее своего апогея при решении командующего армией фельдмаршала С. Ф. Апраксина отступить из Восточной Пруссии после этой победы. В Петербурге, столь же потрясенном неожиданным результатом этого похода, приняли решение сменить командующего и любой ценой показать противникам и союзникам, что российская армия верна своему долгу и отступление – лишь недоразумение.

Антипрусская кампания 1757 г. получилась обескураживающей и для союзников России. Несмотря на огромный перевес, союзники не добились ничего. Фридрих II разгромил франко-имперскую армию в битве при Росбахе. Потерпев первое поражение в карьере полководца в сражении с австрийцами при Колине, прусский король взял реванш над ними в битве при Лейтене, восстановив территориальный статус-кво на начало года. В Померании выдвинувшиеся вперед шведы при известии об отступлении русских спешно вернулись обратно в свои владения. Оказалось, что силы трех великих держав и их союзников ничего не смогли сделать с Пруссией, а значит, война будет долгой. Французы после битвы при Росбахе отказались от планов отправки войск против прусской армии, сосредоточившись на противостоянии ганноверцам и их английским союзникам. Борьбу с основными силами Пруссии продолжали только Австрия и Россия.

Новый российский командующий из шотландцев, осевших в немецкоязычной Лифляндии, В. В. Фермор, до того больше известный как военный инженер, сумел навести порядок в упавшей духом армии, укрепить дисциплину, избавить от мешавших ее быстрому движению обозов и суровой зимой 1757−1758 гг. двинуться в новый поход на Восточную Пруссию. Сам по себе поход зимой представлял по тем временам большую трудность, войска предпочитали не воевать, располагаясь на зимние квартиры, но русская армия, добывавшая необходимое снабжение на территории противника, с честью выдержала это испытание. Прусских войск в провинции уже не было, и без сражений русские заняли Восточную Пруссию, организовав в ней собственное управление и оставаясь там до самого выхода России из войны в 1762 г.

Остальные сражения русская армия вела уже за пределами Польши в центральных владениях Фридриха II, бранденбургских и померанских землях, куда еще нужно было дойти через обширную территорию Речи Посполитой. Помимо серьезных проблем с военной логистикой в чужом государстве, пóзднее прибытие русских на театр военных действий позволяло Фридриху II встречать своих врагов поодиночке.

В кампанию 1758 г. русская армия подошла через Польшу к Одеру только в августе, в то время как Фридрих II воевал с австрийцами еще с весны. В. В. Фермор, хотя не имел осадных орудий, подверг успешной бомбардировке прусскую крепость Кюстрин. В это время прусский король, взяв с собой лучшие полки, стремительно двинулся из Силезии к Кюстрину. Фермор отошел от города и занял выгодные позиции восточнее, у деревни Цорндорф. Быстро переправившись через Одер, Фридрих II обошел позиции Фермора с тыла и заставил его повернуть фронт на 180 градусов, лишив его преимуществ прежней позиции. 14 (25) августа состоялось сражение при Цорндорфе, считающееся не только «самым странным» сражением Семилетней войны (по причине независимости его хода от воли обоих командующих армиями), но и самым кровопролитным по соотношению участников сражения и понесенных потерь вплоть до Первой мировой войны. Фридрих II, представлявший своими самыми главными врагами австрийцев, решил раз и навсегда избавиться от русских, нанеся им такое поражение, которое их ужаснет, и в Петербурге поспешат заключить с ним мир. Король настраивал своих солдат на жестокую месть, приказав не брать русских в плен. Как и при Гросс-Егерсдорфе, русские солдаты и младшие офицеры по собственной инициативе пошли в атаку. После первого успеха, отбросив прусских пехотинцев, потерявшие строй солдаты подверглись мощнейшему удару прусской тяжелой кавалерии, однако даже в этих условиях русские не дрогнули и не побежали, а, собравшись в группы по несколько человек, мужественно встретили лавину прусской конницы. Их отчаянное сопротивление не позволило пруссакам опрокинуть всю армию. После схожих событий на обоих флангах сражение окончательно превратилось в обоюдную резню, войска смешались и не контролировались не только русским командованием, но и прусским. Лишь опустившаяся ночная темнота прекратила сражение, и ночью солдаты обеих армий искали остатки своих полков на том же поле дневного боя. Утром, заново выстроившись, русские и пруссаки провели орудийную перестрелку, но на большее сил уже ни у кого не было. Отойдя в свои лагеря, обе армии отпраздновали победу, после чего русская армия через Померанию отправилась обратно в Польшу, не имея сил для продолжения наступления к Берлину. Таким образом, не победив в самом сражении, Фридрих II все же добился своего, сняв в кампанию этого года угрозу русского вторжения в Бранденбург, и отошел в Саксонию, где потерпел поражение от австрийцев у Хохкирха. Отдельный русский корпус попытался взять прусскую крепость-порт Кольберг на балтийском побережье Померании, но без успеха и вместе с главной армией ушел на зимние квартиры в нейтральной Речи Посполитой.

Кампания 1758 г. продемонстрировала примерное равенство сил пруссаков и их противников. Отчаянные сражения, помимо потерь, не принесли воюющим армиям итоговой победы. После боя армии отходили восстанавливать силы, и противники никак не преследовали отступавших, что будет происходить и в дальнейшем. Война, которую ее участники изначально планировали как быструю, превращалась в войну на истощение.

Кампанию следующего года русский двор снова решил провести, атаковав бранденбургские владения. Новым командующим был назначен генерал-аншеф П. С. Салтыков. Фридрих II заранее отправил в Польшу корпус графа Дона с целью разбить отдельные русские части, только готовившиеся к выступлению, однако пруссаки не успели подойти вовремя и, увидев собранную русскую армию, численно превосходившую корпус, начали отступать. Дойдя до прусских границ, корпус получил нового командира, присланного Фридрихом II для того, чтобы тот, наконец, дал бой русским, силы которых прусский король по-прежнему недооценивал. Генерал Ведель тут же попытался разбить армию Салтыкова, атаковав его позиции у Пальцига, но, несмотря на отчаянные атаки, потерпел поражение и был отброшен. Русские двинулись к Франкфурту-на-Одере для соединения с союзными австрийцами. Фридрих II, раздосадованный неудачей Веделя, понял, что ему снова придется самому идти против русских.

Как и в прошлом году, с лучшими полками прусский король стремительно двинулся из Силезии к Одеру, где соединился с корпусом Веделя. Салтыков тем временем занял Франкфурт-на-Одере и тоже усилил свою армию подошедшим ему навстречу австрийским корпусом генерала Лаудона численностью 18 500 человек. Узнав о подходе Фридриха II, Салтыков отступил за Одер и занял прибрежные высоты у селения Кунерсдорф. Фридрих II, как и в прошлом году стремительно переправившись через Одер, снова обошел позиции русской армии с тыла, таким образом прижав ее к реке. Битва при Кунерсдорфе 1 (12) августа 1759 г. стала триумфом русского оружия. Фридрих II атаковал оборонявшихся русских солдат, но все атаки в конце концов захлебнулись в ружейном и орудийном огне стоявших на холмах русских и австрийцев. Не помогла и последняя надежда короля – тяжелая кавалерия генерала Зейдлица. Когда резервы Фридриха II были исчерпаны, русская и австрийская кавалерия ринулась в контратаку, поддержанную всей армией, прусская армия рассыпалась и побежала. Сам Фридрих II едва не попал в плен к казакам. Покинув поле боя, он отправил письмо своему министру, в котором сообщил, что у него от всей армии осталось лишь 3 тысячи человек и он считает все потерянным, ожидая гибели своей страны.

Однако король с удивлением увидел, что последнего удара никто не наносит. Ни армия Салтыкова, ни австрийская армия фельдмаршала Дауна в Силезии не двигались с места и не шли на беззащитный Берлин. Оба союзных командующих предоставляли друг другу право захвата Берлина и завершения войны, ссылаясь один – на потери из‐за двух сражений, второй – на необходимость прикрывать Силезию из‐за присутствия там других прусских войск. В итоге Фридрих II вызвал резервы, из гарнизонов крепостей и резервов подвезли пушки, разбежавшиеся у Кунерсдорфа солдаты возвращались к нему, и вскоре прусский король вновь командовал армией, способной защитить свою столицу. Впрочем, этого так и не понадобилось, так как Даун остался в Силезии, а Салтыков в итоге вернулся на зимние квартиры в Польшу. Триумфальная победа над самим королем не принесла союзникам победы в войне. Впрочем, австрийцы и имперцы в сентябре этого года добились капитуляции прусского гарнизона саксонской столицы Дрездена и удержали город за собой до конца войны.

В кампанию 1760 г. русская армия уже не имела сражений. Фридрих II, узнав на собственном опыте ее силу, больше не нападал на нее, а сами русские, как и прежде, избегали активных действий. Кроме того, прошлогодняя победа при Кунерсдорфе резко подняла в Европе престиж русской армии, и было желательно сохранить его, не доверяясь превратностям новых сражений. Армия произведенного после Кунерсдорфа в фельдмаршалы П. С. Салтыкова так и промаршировала вблизи того же Одера, не атаковав прусские войска. Отдельный русский корпус при поддержке Балтийского флота снова попытался взять Кольберг, но осаду прервал прусский корпус генерала Вернера, неожиданно появившийся у города и заставивший десант в панике погрузиться на корабли и отойти в море.

Русские сумели взять реванш за эту неудачу, на короткое время захватив Берлин. Пользуясь отсутствием основных прусских сил, небольшой кавалерийский корпус генерала Тотлебена пытался с ходу прорваться в Берлин, но штурм был отбит гарнизоном города и приданным ему полевым корпусом. К Тотлебену подошли русский корпус генерала Чернышева и австрийский корпус генерала Ласси. В условиях численного превосходства противника прусский корпус отошел от города, не имевшего значительных укреплений, и горожане сдали прусскую столицу генералу Чернышеву. Взяв с города контрибуцию, освободив находившихся там пленных и разрушив прусские военные фабрики, союзники быстро отошли от Берлина, узнав, что к нему спешит со своей армией сам Фридрих II. Не имевшая особых военных результатов Берлинская экспедиция принесла моральные и дипломатические плоды, снова показав Европе возможности русских солдат. Главная же армия, так ничем и не отметившись, отступила на зимние квартиры в Польшу. Уже после ее ухода состоялось последнее крупное сражение Семилетней войны – у Торгау. Фридрих II в кровопролитном упорном сражении победил австрийскую армию фельдмаршала Дауна. Большие потери пруссаков вынудили и Фридриха II отказаться от решительных атак на армии своих противников.

Кампания русской армии 1761 г. проводилась уже при новом командующем – фельдмаршале А. Б. Бутурлине, бывшем фаворите Елизаветы Петровны в бытность ее юной цесаревной. Не имея опыта командования, Бутурлин также стремился избегать сражений, чтобы не подвергать угрозе высокий престиж русской силы в этой войне, а также, возможно, не веря в силы своих солдат в наступательном бою (все свои 4 сражения в войне русская армия провела в оборонительных порядках, отражая атаки пруссаков). Однако в самом конце этого года в Петербурге готовились к празднованию новой победы – после упорной осады, уже третьей в этой войне, капитулировал гарнизон прусской крепости Кольберг, сдавший город-порт отдельному русскому корпусу генерал-поручика П. А. Румянцева. Падение Кольберга не только лишало Фридриха II контроля над Прусской Померанией, но и давало в распоряжение русской армии мощный тыловой хаб – теперь появлялась возможность морем доставлять подкрепления и военные припасы из русских портов на Балтике куда быстрее и прямо к Заграничной армии, а не тянуть их долгими дорогами через Польшу. Расположение русского корпуса в Кольберге и окрестностях позволяло впервые начать новое наступление в направлении Бранденбурга уже весной, совместно с австрийцами и шведами.

Конец 1761 г. принес Фридриху II и другие потери: австрийский генерал Лаудон, захватив с собой четыре роты русских гренадеров, стремительным ночным штурмом взял крепость Швейдниц, что оставляло за австрийцами на зиму половину Силезии. Имперские войска отрезали прусские войска от Франконии. Фридрих II, силы которого истощались, уже не разрабатывал план кампании на 1762 г. Ожидая неминуемого поражения, он поручил своему министру ждать до середины февраля 1762 г., после чего начинать переговоры с противниками, стремясь сохранить как можно больше территорий для своего племянника-наследника. Последней надеждой короля было выступление Османской империи против Австрии, которое по всем известиям из Константинополя не смогло бы состояться в ближайшее время.

Но 25 декабря 1761 г. (5 января 1762 г.) скончалась российская императрица Елизавета Петровна. На престол взошел ее племянник Петр III, давний поклонник Фридриха II, «государь с истинно немецким сердцем», как назвал его прусский король в личном письме. Петр III всю жизнь любил только свою родину, герцогство Гольштейн-Готторп, и, став российским императором, действовал в его интересах, считая войну против Фридриха II нужной только австрийцам. Петр III решил прекратить войну против Пруссии и начать против Дании с целью возвращения захваченного у Гольштейна Шлезвига. В этом император искал союзника в Пруссии, собираясь ради него толкнуть Османскую империю против австрийцев, отказавшись от антитурецкого союза с Веной. Петр III подписал сепаратный мир с Фридрихом II, вернув ему все занятые русскими территории. После мира был заключен и военный союз Петербурга и Берлина, русский корпус генерал-поручика Захара Чернышева присоединился к прусской армии. Потеря самой грозной силы антипрусской коалиции перевернула ход войны. Фридрих II перешел в наступление и сумел выбить австрийцев из южной Силезии, вернув Швейдниц. В это время в русской столице произошел переворот, Петр III был свергнут и быстро умер при невыясненных обстоятельствах, и на престол вступила его супруга Екатерина II. Европа вновь замерла в ожидании того, куда теперь двинется Россия. Новая императрица, заняв престол под манифест против «поруганной славы» России и мира с ее врагом, в дальнейшем предпочла отстраниться от Семилетней войны, сохранив мир с Пруссией, подтвердив все его условия, но не ратифицировав союз с Фридрихом II.

Без России прошли не только мирные переговоры англичан и французов, решившие Парижским миром 1763 г. судьбу колоний (Франция лишалась своей первой колониальной империи, передав англичанам Канаду и поставив французские владения в Индии под английский контроль), но и переговоры австрийцев и саксонцев с пруссаками в Губертусбурге. По мирному договору 1763 г. Фридрих II отдавал остававшуюся у него половину Саксонии ее курфюрсту, австрийцы возвратили пруссакам единственное занятое ими прусское владение – Глац и признали окончательный переход Силезии под власть Берлина.

III. РОССИЯ И СЕМИЛЕТНЯЯ ВОЙНА В ГЛОБАЛЬНОМ АСПЕКТЕ

Мы отдаем себе отчет, что исследовательское внимание к «глобальному» близко к тому, что в глобализированном языке именуется «хайпом», но постараемся показать конструктивную сторону этой моды.

Хотя все или по крайней мере многие из нас читали в детстве Фенимора Купера, мало кто отдавал себе отчет, что события «Последнего из могикан» не только являются частью одной и той же войны, но и совпадают по времени с походом Апраксина и битвой при Гросс-Егерсдорфе в Восточной Пруссии. Цепь событий связала русского мужика с ружьем, «месившего своими башмаками литовскую грязь» (А. А. Керсновский), с трапперами и краснокожими в мокасинах. Теоретически мы знаем, что мировой пожар занялся за пределами Европы: то ли летом 1754 г. со стычки в долине реки Огайо между отрядом секунд-прапорщика Жюмонвиля и «маиора Васгинтона»20 (Джорджа Вашингтона, на самом деле уже ставшего подполковником), то ли еще раньше с не прекращавшихся после 1751 г. стычек французов и англичан в Карнатике в Южной Индии. Однако непосредственное значение взаимосвязь этих событий имела только для французов и британцев, которые могли сказать устами Уильяма Питта – старшего, что «Америка завоевывалась в Германии», и видеть в Семилетней войне эпизод «второй Столетней войны» (1689−1815) между Англией и Францией. Остальные действующие лица играют подчиненную роль (как старые колониальные империи Испания и Португалия) или смотрят на эти события как бы боковым зрением.

К последним относится и Российская империя. В коротком времени Россия была вовлечена только в информационные потоки с заокеанской войны. Но в длинном контексте последствия имели огромное значение и для нас: в прямой связи с этой войной был вскоре последовавший конфликт, который привел к отдельному государственному существованию США; политический и финансовый кризис Франции, вылившийся в Великую французскую революцию; наконец, англосаксонское доминирование в Америке, а затем и во всем мире, определяющее его до сих пор (см. статью Д. Ливена в наст. кн.).

Неевропейского театра военных действий как такового у России не было. В отсутствие океанского флота и мировых претензий континентальная империя вполне довольствовалась ролью «региональной державы», не собиралась обмывать сапоги гренадеров ни в Индийском, ни в Атлантическом океане и специально оговаривала свое ограниченное вмешательство в переговорах о военных союзах. Однако уже в силу геополитического положения глобальный аспект войны не мог не сказаться на Российской империи, которая, по словам М. В. Ломоносова (1748),

Седит и ноги простирает / На степь, где Хину отделяет

Пространная стена от нас; / Веселый взор свой обращает

И вкруг довольства исчисляет, / Возлегши локтем на Кавкас21.

В отличие от «трансатлантической» истории Семилетней войны22, «трансъевроазиатский подход», вовлекающий Россию, был заявлен в литературе совсем недавно23. Между тем Семилетняя война вписана в принципы политики Российской империи, выходящие за рамки и данной конкретной эпохи, и европейского театра военных действий.

В военно-стратегическом отношении эта политика обеспечивалась войнами «малой кровью на чужой территории» XVIII в., которые позволяли империи контролировать сопредельные территории и тем успешно обезопасить собственную. Возвышение Пруссии расценивалось – и, как выяснилось много позже, не без оснований – в качестве угрозы «гласису» своей имперской крепости.

Стратегия практиковалась на всех рубежах империи; войны были по форме (и так и именовались) «походами»: экспедиции, ограниченные обычно летними кампаниями с последующим возвращением войск в пределы империи. Последними перед Семилетней войнами стали Русско-австро-турецкая 1735−1739 гг. и Русско-шведская 1741−1743 гг.; подобными же экспедициями было «точечное вмешательство» вспомогательных русских корпусов в двух Рейнских походах 1735 и 1748 гг. С этим опытом Российская императорская армия вступила и в Семилетнюю войну.

Стратегия была оправдана, пока боевые действия велись в «буферной зоне» между империями – в Финляндии, Прибалтике, украинских и крымских степях, на Кавказе, куда экспедировались и войска противника (Швеции, Турции, Персии). Но война непосредственно на вражеской территории, в Пруссии, при большей массе задействованных войск оказалась иной. Она выявила слабости логистики, трудности снабжения войск и неумение организовать его в завоеванных областях (особенно ярко проявившееся в первой кампании 1757 г.), а также проблемы координации военных усилий с союзниками, которых требовала эта война. Тактика «набегов» не создавала достаточного давления на противника, который находился на своей земле.

Другой прямо заявленной Россией, но мало принимаемой в расчет исследователями целью войны, выходящей за пределы Европы, был контроль и расширение торговых путей. Идеал елизаветинского меркантилизма – превращение России в транзитную страну для контактов как Севера с Югом, так и Запада с Востоком. Поощрение торговли надо рассматривать в общей системе мер до войны и во время нее, направленных на повышение финансовой стабильности государства для обеспечения прежде всего дорогостоящих военных действий24. Ослабление Пруссии, размен ее земель с Польшей и предполагавшееся, очевидно, при этом соглашение с Портой должны были в идеале, как упоминалось выше, соединением «коммерции Балтийского моря с Черным» фактически возродить путь «из варяг в греки» и тем самым привести под контроль России всю «левантскую», то есть средиземноморскую, коммерцию в этой части Европы. Более реалистичными выглядели цели, оформившиеся уже в ходе войны с занятием российской армией Восточной Пруссии, которые, как утверждал английский посланник в Петербурге, включали «явное намерение России контролировать навигацию в Балтике, а затем подчинить себе всю торговлю севера [Европы]»25. Помимо традиционных для первой половины XVIII в. товаров русского экспорта речь шла и о все возраставшем вывозе на внешние рынки зерна, который вскоре должен был получить для России стратегическое значение.

Что касается коридора с Запада на Восток, то до открытия Суэцкого канала было еще более ста лет, и Россия середины XVIII в. в гораздо большей степени играла роль транзитной страны в торговле между Западной Европой и Азией, чем позднее и теперь. Динамика процессов была напрямую связана со становлением мировой торговли и колониальной политики. Это особенно касалось торговли (шелком) с Персией, в которой были заинтересованы англичане26, караванной торговли со Средней Азией через Астрахань и Оренбург с перспективой распространения коммерции «во всей полуденной Азии до самой Индии»27, которая Великобританией, наоборот, вряд ли приветствовалась. В меньшей степени глобальную роль играла русская торговля с Китаем, на которой сказывались государственное вмешательство (государственные караваны и монополии на торговлю «мягкой рухлядью», т. е. мехами, и ревенем), а также конкуренция морского пути.

Роль России в системе глобальной торговли иллюстрируют статьи Ф. Герман и П. Демченко в наст. кн. Речь прежде всего идет об отношениях России с англичанами, которые к Семилетней войне аккумулировали в своих руках более половины русской внешней торговли28. В результате в Африке оказывались гвозди из русского железа, русский поташ шел на порох, который королевский флот использовал для потопления союзных России французских кораблей29. Да и в целом «сохранение и расширение английского флота» – решающего средства завоевания глобального господства – «покоилось в значительной мере на одних лишь русских произведениях»30, подразумевая корабельный лес, пеньку, парусину, железо. Насколько критична была эта зависимость, очевидно из нежелания британцев вопреки всем мольбам Фридриха II посылать эскадру на Балтику, так как в этом случае Петербург грозил разорвать дипломатические и торговые отношения31.

В целом время Семилетней войны открывает собой «первую эпоху глобального империализма»32, которая выходит за рамки двустороннего дележа мира на океанах и в которой Россия активно участвует, сдвигая свои границы на юге и востоке. Втягиваясь в европейскую войну, Россия должна была не упускать из виду баланса сил по всему своему юго-восточному периметру – от Украины до казахских степей и Сибири – с Османской империей, Персией и Китаем, где непосредственно до того шли боевые действия или нарастала напряженность. Огромная протяженность сухопутных границ с могущественными и на тот момент еще вполне конкурентоспособными при столкновении с европейской армией державами – Османской и Цинской империями – не могла не влиять на планирование и организацию участия России в Семилетней войне.

Множественность фронтов всегда была существенной угрозой армии и стране, принужденных к ним; в Семилетней войне на этом строилась и стратегия коалиции против Пруссии, и стратегия Британии в борьбе с Францией. Неудивительно, что ту же тактику пытались применить и в отношении России. Притом что, в отличие от Пруссии, преимущество внутренних линий коммуникации в России нивелировалось огромными расстояниями и скудной логистикой, вдохновенные военные импровизации в стиле Фридриха II тут не проходили. Требовались долгосрочное планирование и подготовка: не случайно передислоцирование полков из южной и восточной частей страны на запад развернулось еще с начала 1750‐х гг.

Если на Кавказе со смертью в 1747 г. воинственного Надир-шаха ситуация несколько разрядилась, то османы после Русско-австро-турецкой войны 1735−1739 гг. оставались грозным противником. Не имея по условиям Белградского договора 1739 г. флота на Черном море и достаточной защиты крепостей, Россия в течение Семилетней войны жила в постоянном напряжении по поводу возможности открытия Османской империей и Крымским ханством «второго фронта»: «Мы принуждены <…> брать в уважение <…> сколь многократно находилась империя наша в крайней опасности, когда б Оттоманская Порта вознамерилась нам войну объявить, и мы неотменно принуждены были б столько ж против нее обороняться, сколько опасаться с прусской стороны»33.

И эти опасения были отнюдь не беспочвенными. Фридрих II через своих эмиссаров (самым известным из них был Готфрид Фабиан Гауде alias Карл Адольф фон Рексин) и при посредничестве английского посланника делал все возможное, чтобы подбить султана выступить против своих недавних противников. Отдельные усилия Пруссия предпринимала для вовлечения в войну Крымского ханства, которое само инициировало контакты с Фридрихом34. После смены правящего султана на воинственного Мустафу III Константинополь колебался; победы Фридриха были самым весомым аргументом для союза с ним: по свидетельству Рексина, после Росбаха и Лейтена на улицах и в кофейнях османской столицы кричали: «Бранденбург! Бранденбург!»35

Вопреки Клаузевицу, в данном случае скорее дипломатия представлялась продолжением войны, а не наоборот. Курс акций воюющих государств при Высокой Порте рос и падал в зависимости от исхода баталий. Российский резидент в Константинополе А. М. Обресков писал в Петербург: «Ежели между тем временем оружие вашего императорского величества и высоких ваших союзников над помянутым прусским королем никакого знатного авантажа не одержат, не можно надежно уповать в желаемом предуспеть»36. Именно подоспевшие поражения пруссаков, и прежде всего разгром при Кунерсдорфе, охладили военный пыл в Константинополе и подтвердили, что победоносная армия – лучший аргумент империи. Осенью 1759 г. чрезвычайный посол из Санкт-Петербурга кн. Г. И. Шаховской получил на аудиенции от султана заверение «о содержании вечного мира: ежели с нашей (российской. – Д. С.) стороны чего не будет, то и он содержать будет»37.

В то же время отток наиболее боеспособных частей Российской императорской армии к западной границе и за нее вызывал структурные проблемы безопасности, резко снижая возможности правительства во «внутренней войне» (С. М. Соловьев) с разбоями и волнениями (см. статью Д. А. Сдвижкова в наст. кн.) и по всему периметру границ, ограничивая пространство для маневра военным и дипломатам вне европейского театра военных действий. Резиденту в Константинополе фактически приходилось блефовать, утверждая, что Россия отправила на войну лишь четверть своей армии38; успешным такой блеф мог быть лишь при явном отсутствии у турок разведывательных данных. В действительности еще до войны даже гарнизонные полки были обескровлены ради формирования нового Обсервационного корпуса и командировками по внутренним надобностям вместо полевых полков, существенно страдала от падежа кавалерия, истощались финансы. С враждебным Крымом и турецкими крепостями по Черноморскому побережью империя оставалась на этом направлении чрезвычайно уязвимой. Выставить в таких условиях на юге отдельную полноценную армию, как это было, например, перед наполеоновским нашествием, Россия вряд ли бы смогла.

В итоге Мустафа III ограничился заключением весной 1761 г. договора об установлении дипломатических и торговых отношений с Пруссией, не вступая с ней в военный союз. Тем не менее даже такое сближение вызывало в России серьезные опасения. Насколько они были распространены, можно видеть по частному известию в письме июня 1761 г. из действующей армии вице-полковника Лейб-кирасирского полка Я. И. Толстого о дошедших до него панических отголосках большой политики: «Сей час палучил я печалную ведомость, дай Боже, чтоб неправда была: прусак подбил турка; из области цесарской пришло двести тысяч. Ежели то правда куда от такой напасти спасти себя…»39

Несмотря на фантастичность слухов, цифры случайным образом близки к реальным планам Фридриха. Загнанный в угол к концу 1761 г., он был готов поставить все на турецкую карту как свой последний козырь: согласно прусским пожеланиям января 1762 г., 30 000 крымцев и 80 000 турок должны были весной вторгнуться на Украину, в то время как 120 000 главной турецкой армии предназначались для похода на Венгрию для соединения с пруссаками в районе Пресбурга (Братиславы). А если, писал король, «турки не поддержат меня немедленно весной, я буду уничтожен»40. Лишь последовавшая смерть Елизаветы Петровны и резкий разворот России к союзу с Пруссией перечеркнули эти планы. Уже готовых выступить против России крымцев пруссаки подбивали идти в Венгрию, но Константинополь, от которого зависел Крым, колебался. А со следующим переворотом в Петербурге и восшествием на престол Екатерины II прекратилась и начавшаяся было подготовка Османской империи к борьбе с «немцами» (как турки называли австрийцев).

Помимо этой угрозы, Российскую империю постоянно держала в напряжении и опасность возникновения «третьего фронта» на востоке – в той самой степи, которая «Хину отделяет». Разведывательно-аналитические документы Пруссии свидетельствуют и в этом случае об интересе к горючему материалу на восточных рубежах России: случившееся накануне Семилетней войны (1755−1756) башкирское восстание Батырши привлекло пристальное внимание главного тогдашнего «кремленолога» Берлина, известного автора мемуаров о России Кристофа Германа Манштейна, собиравшего информацию о пограничных степных народах у бывшего российского генерал-аншефа Джеймса (Якова) Кейта41. Однако ровно к началу войны летом 1756 г. волнения, в подавлении которых было задействовано более 30 тысяч человек пехотных, драгунских полков и иррегулярных сил, удалось замирить: прежде всего потому, что общего восстания степных народов против России не вышло, а выступления башкир переросли в их конфликт с «киргиз-кайсаками» (казахами)42.

Между тем далее на восток освоение Россией Сибири и постепенное проникновение в казахские степи столкнулись в эту эпоху с одновременной экспансией с противоположного направления в 1720−1760‐х гг. мощной империи Цин. Нарастание напряженности достигло своего пика в эпоху третьей Ойрато-маньчжурской войны, почти совпавшей (1755−1759) с Семилетней (см. статью Д. Ливена в наст. кн.). Ослабление присутствия России из‐за сосредоточения с начала 1750‐х гг. полков на западе было при этом если не первостепенным, то, во всяком случае, одним из факторов, облегчившим активизацию циньского Китая и падение в ходе этой войны Джунгарского ханства (1758) с последовавшим массовым истреблением местного населения и созданием китайского Туркестана. Синьцзян (буквально – «Новая граница») поглотил бóльшую часть бывшего Джунгарского ханства, что определило судьбы региона вплоть до настоящего времени.

Цинские войска стояли вдоль границы с Россией по Иртышу, а преследуя беженцев, не раз и нарушали ее; по поводу выдачи беженцев в Пекине даже прямо угрожали России войной. Русские власти осознавали, что при исчезновении буфера между двумя империями и утверждении в казахских степях Китая русские приграничные территории «подвержены будут всекрайней опасности»43. Но на более активную политику и тем более вмешательство в полыхающую рядом войну не было ни военных сил, ни политической воли. При этом продолжающиеся конфликты из‐за джунгарских событий продолжали отвлекать русские военные ресурсы, столь необходимые на западе: в апреле 1758 г., например, Конференция при Высочайшем дворе решает для защиты от нападений китайцев послать на сибирские линии 1000 яицких и оренбургских казаков, а также драгунский полк из Уфы44. Одновременно с этим в Сибирь был направлен генерал-майор И. И. Веймарн, главный квартирмейстер в апраксинском походе 1757 г., попавший в немилость из‐за его провала. Командование над войсками в Сибири он получил «по произшедшему с Китайским двором по зенгорским (джунгарским. – Д. С.) делам несогласию и опасению к нападению китайцов на сибирские границы»45. В целом в условиях изнурительной войны на западе все эти меры были недостаточны и бессистемны, численность регулярных и иррегулярных войск с российской стороны уступала цинским и не отвечала изменившимся стратегическим задачам. Организация защиты границ империи на Урале и в Сибири падает уже на екатерининское время, когда было решено «всегда иметь вблизи границ столько войска, чтобы китайцы не могли ни на что покушаться»46. Причем составить новые полки там должны были переселенные после войны из Польши русские выходцы; командовать ими в Сибири поехали многие из «демобилизованных» после «Прусской войны» офицеров, а руководить вновь образованным Сибирским корпусом направлен еще один участник Семилетней войны, генерал-поручик И. И. Шпрингер47.

IV. ИТОГИ

Парижский и Губертусбургский мир де-факто сформировали новый европейский порядок. Британия становилась самой мощной колониальной державой и «владычицей морей», Франция потеряла роль европейского гегемона, Австрия и Пруссия сохраняли равновесие в делах нынешней Центральной Европы. Россия своими военными успехами обеспечила себе статус европейской великой державы, способной решать не только приграничные дела, и сохраняла этот статус до самого конца Российской империи.

При всем, можно сказать, эпохальном значении Семилетней войны для России, в коллективной памяти она практически не представлена, за исключением участников самих походов и сражений – солдат Заграничной армии и казаков, сложивших о войне свои песни, и некоторых офицеров, в мемуарах для потомков. Для остальной России это была далекая война, проходившая за сотни километров от российских границ, с непонятными целями и отсутствующими материальными результатами. По этим же причинам Семилетняя война надолго была забыта и в историческом сознании России, хотя военные историки и отмечали ее роль в становлении армии, которая под предводительством Суворова побеждала затем французские войска в Италии и Швейцарии. Сам будущий генералиссимус русской армии сделал первые шаги в качестве боевого офицера именно в Семилетней войне. Фельдмаршалами в последующие царствования стали и другие генералы и офицеры Заграничной армии 1757−1762 гг.: П. А. Румянцев, З. Г. Чернышев, А. М. Голицын, И. П. Салтыков, И. К. Эльмпт, В. П. Мусин-Пушкин, М. Ф. Каменский, А. А. Прозоровский. Последний в начале своих автобиографических «Записок» писал о Семилетней войне: «Сия война была для меня первым училищем, в котором я положил основание воинского искусства»48. В Семилетней войне российские солдаты осознали собственную силу, которую так и не смогла сломить лучшая армия тогдашней Европы. По словам английского военного историка К. Даффи, «принимая во внимание достоинства врага и масштаб битвы, сражение при Кунерсдорфе является величайшим русским ратным подвигом XVIII в.»49. Дж. Блэк считал, что русский «военный успех против Пруссии был внушительным, более престижным, чем победы против Польши, Швеции и Турции. Это было отражением экономического, административного и дипломатического развития страны. Военный успех стал и результатом этих процессов, и фактором, который более всего довел их до сознания Западной Европы <…>. К концу войны (Семилетней. – М. А.) российская армия была самой сильной в Европе»50. Слабым местом российской армии осталось лишь отсутствие умелого и решительного командующего, что было исправлено уже в начале следующей войны России – Русско-турецкой 1768−1774 гг., когда армию возглавил самый перспективный из молодых генералов Семилетней войны, П. А. Румянцев.

Семилетняя война имела и другие долгосрочные последствия. Сохранившая статус великой державы Пруссия со столицей в Берлине в итоге объединит под своей властью всю Германию, русские и немецкие войска сойдутся на полях сражений в Первую и Вторую мировые войны. И только после Второй мировой войны военное могущество Берлина будет сломлено, Восточная Пруссия передана СССР (России) и Польше, как и планировалось Елизаветой Петровной почти двумя веками ранее. Западногерманский историк Й. Куниш считал вступление советских войск в Берлин в 1945 г. «драматической кульминацией» политики сокрушения могущества прусского милитаризированного государства как лейтмотива европейской политики: «чудо Бранденбургского дома», хотя и на две сотни лет, лишь отсрочило этот финал51. Его соотечественник В. Баумгарт тоже отмечал удивительную схожесть русских планов 1756 г. и советских устремлений конца Второй мировой войны52.

По мнению Д. Ливена, «Семилетняя война, по сути, стала важным этапом на пути к созданию существующего и по сей день глобального либерального порядка с доминированием англоязычных стран. Первая и Вторая мировые войны, так же как и холодная война, представляли собой неудачные попытки разрушить этот порядок. Иными словами, мы до сих пор ощущаем на себе последствия войны 1756−1763 гг.»53 – войны, которой и посвящена наша книга.

Доминик Ливен СЕМИЛЕТНЯЯ ВОЙНА: КРАТКИЙ ОБЗОР

Задача данной статьи – рассмотреть Семилетнюю войну в максимально широком контексте, включая изучение отдельных держав, европейской международной политики и глобальных последствий войны. Статья начинается с рассмотрения военных целей государств и того, почему они их достигли или не достигли. Затем я комментирую среднесрочные и долгосрочные результаты войны с точки зрения отдельных великих держав, европейской системы международных отношений и связей между европейской и мировой историей. Главное внимание в статье уделено «долгому XVIII веку» (1688–1815), однако некоторые темы и сравнения оставались актуальными и в XX в., а в некоторых случаях – до сегодняшнего дня. Это относится и к двум наиболее значительным последствиям войны. Первым стало выживание Пруссии как великой державы и будущего ядра объединенной Германии с преобладанием протестантов. Вторым – англоязычное, а не франкоязычное доминирование в Северной Америке и Индии. Огромное долгосрочное значение этих двух последствий является главной причиной того, что важная роль в войне других стран, и особенно России, нередко преуменьшалась. Сложно не видеть устойчивую, хотя и не всеобщую, тенденцию в западной историографии принижать роль России в европейских международных отношениях, которая заметна даже в контексте 1813–1814 гг., когда Россия играла ведущую роль в континентальной коалиции, свергнувшей Наполеона. Неудивительно, что следы той же предвзятости можно обнаружить и относительно Семилетней войны, в которой роль России была очень важной, но не столь выдающейся54.

Пруссия – единственная великая держава, для которой Семилетняя война стала буквально борьбой за существование. До 1740‐х гг. Пруссия была одним из многих немецких государств второго ранга. Численность ее населения едва превышала население Саксонии, а экономика оставалась аграрной и отсталой. В отличие от прусского монарха, курфюрсты Саксонии и Ганновера обладали дополнительным статусом соответственно королей Польши и Великобритании. Однако присоединение Силезии, богатейшей провинции Габсбургов, во время Войны за австрийское наследство дало Пруссии возможность претендовать на статус великой державы. В демографическом, экономическом и стратегическом плане Силезия стала самым важным владением Гогенцоллернов. Тем не менее даже с учетом Силезии Пруссия оставалась намного слабее в экономическом и демографическом плане, чем Франция, Великобритания, Австрия и Россия. Более того, прусское господство в Силезии было под угрозой после того, как императрица из династии Габсбургов Мария Терезия сделала возвращение провинции приоритетом своей дипломатической и военной политики. Пользуясь просчетами Фридриха и мастерством Венцеля Кауница, ее министра иностранных дел, в 1756 г. Мария Терезия создала коалицию, в которую вошли Франция, Россия, а затем к ней примкнула Швеция. По численности населения союзники превосходили Пруссию в десять раз, имея возможность выставить на поле боя в три-четыре раза больше солдат. В случае победы Австрия надеялась получить Силезию, а Россия – право аннексировать Восточную Пруссию, которую она намеревалась передать Польше в обмен на герцогство Курляндское. Шансы были явно не в пользу Пруссии, и при поражении статус и власть Гогенцоллернов упали бы даже ниже Вельфов или Веттинов55.

Чудесное спасение Пруссии было отчасти обусловлено структурными факторами. Находясь между Францией, Австрией и Россией, Фридрих II пользовался преимуществами внутренних операционных линий. География и расстояние затрудняли координацию действий его противников; мешали и другие трения, присущие коалиционным войнам. Французские, габсбургские и российские военачальники, в большинстве своем гордые аристократы, нередко считали совместные действия унизительными для своего достоинства. Их военные системы до определенной степени испытывали влияние разных традиций, культур, преимуществ и недостатков. Кроме того, в отличие от 1813–1814 гг., коалицию не объединял страх перед огромной потенциальной мощью противника. Пруссия Фридриха, в отличие от империи Наполеона, не имела шансов стать гегемоном Европы. Для Франции главным врагом были англичане, а не Пруссия. Даже австро-русский альянс страдал от соперничества геополитических амбиций и стратегических приоритетов. Авторитет же Фридриха как монарха и главнокомандующего был исключительно высоким. Его решения принимались и исполнялись немедленно; никто из неприятельских военачальников не имел такого веса; зачастую у российских, французских и габсбургских армейских командиров были связаны руки борьбой партий при дворе и в армии.

Большое значение имели и личные качества. Хотя Фридрих II в Семилетней войне проиграл почти столько же сражений, сколько выиграл, все же он несомненно был лучшим полководцем, чем любой из австрийских, российских или французских военачальников. Его быстрота, решительность и тактические таланты позволяли ему выигрывать ключевые сражения против зачастую имевших численное преимущество неприятельских армий. Его «косые атаки» на фланги и тылы часто приводили противника в замешательство, особенно в первые годы войны. При этом нельзя не упомянуть тот факт, что в 1756 г. прусская армия была лучшей в Европе, с хорошо обученными полками, которые маневрировали на поле боя быстрее, гибче и слаженнее, чем их противники. Скорость и мощь залпов прусской пехоты были непревзойденными. Огневая мощь и умение застать противника врасплох, как правило, решают исход сражений – прусская армия начала войну с преимуществом в обоих отношениях. Это сыграло значительную роль в 1757 г., когда поражение Фридриха, казалось, было неизбежным. Однако австрийские и российские войска, с которыми сталкивался Фридрих, также были хорошо обученной и грозной силой. По мере продолжения войны, когда потери пруссаков росли, а противники приспособились к прусской тактике, Пруссия потеряла свое изначальное тактическое преимущество.

Пожалуй, главным потрясающим достижением пруссаков было то, что они выжили в войне, которая превратилась в многолетнюю борьбу на истощение. Не стоит забывать о факторе удачи, всегда важном и в политике, и в еще большей степени среди неопределенности войны. Зимой 1761–1762 гг. измотанная Пруссия была на грани катастрофы. Фридриха спасла от нее лишь смерть императрицы Елизаветы Петровны. Примерно треть общих расходов Пруссии на войну обеспечила безжалостная эксплуатация Саксонии; еще примерно двадцать процентов, вероятно, дали британские субсидии. И все-таки нагрузка на страну была огромной: жертвами войны стала примерно десятая часть населения. Войны XVIII в. раньше было модно называть «королевской забавой» и противопоставлять «тотальной войне», порожденной Французской революцией и подхваченной Наполеоном. Но ни один житель Пруссии или Саксонии времен Семилетней войны не согласился бы с таким мнением. По-настоящему героическое сопротивление Фридриха и его армии создало многие из мифов основания прусской монархии и особенно укрепило союз между Гогенцоллернами и землевладельческим дворянством. Более половины офицеров в армии Фридриха периода войны, в основном дворяне, были убиты или ранены. Яркая память об общих жертвах, героизме и победе стала основной составляющей союза династии с дворянством, но оказала влияние и далеко за пределами высшего класса. Протестантская идентичность также сыграла свою роль: война велась против католических Франции и Австрии, а также православной России. В 1807–1815 гг. вожди Пруссии могли опереться для мобилизации своего общества в борьбе с могущественной империей Наполеона на развитую патриотическую традицию.

То, что Пруссия выстояла, стало для императрицы Марии Терезии большим потрясением и разочарованием. Ее генералы не смогли воспользоваться преимуществами, предоставленными в их распоряжение искусной габсбургской дипломатией. И это несмотря на обширные военные, налоговые и административные реформы за десятилетие, предшествовавшее войне: армия Габсбургов в 1756 г. почти во всех отношениях намного превосходила силы, унаследованные Марией Терезией, когда она взошла на трон в 1740 г. В ряде случаев в 1756–1761 гг. габсбургские генералы побеждали Фридриха на поле боя, не имея преимущества в численности. Однако основная проблема заключалась в том, что победа на поле боя никогда не использовалась в полной мере. Отчасти это связано с характером сухопутной войны XVIII в. в Европе. Сезоны кампаний были, как правило, довольно короткими, а обученные солдаты – слишком ценным товаром, чтобы рисковать ими в зимних операциях. Передвижение замедляли длинные обозы, необходимые для питания и снабжения армий. Бóльшую часть войны армии Габсбургов действовали на своей или союзной (саксонской) территории либо в Силезии, которую они надеялись вернуть. Безжалостно грабить земли и население в прусском стиле они не могли. К тому же много времени и энергии было посвящено осаде крепостей, которые позволяли наступающей армии иметь надежные войсковые базы и продовольственные магазины на враждебной территории56.

Прежде всего, Габсбургская армия действовала осторожно и была привержена оборонительной тактике, что оставалось ее отличительной чертой вплоть до 1918 г. В определенной степени австрийские командиры испытывали страх перед Фридрихом после его выдающихся побед 1740‐х гг. Но проблема заключалась в том, что стратегические цели Австрии были наступательными: они требовали вторжения и завоевания вражеской территории. Этот стратегический императив сводился на нет осторожностью и оборонительными соображениями австрийской оперативной и тактической линии. Глядя на военную культуру Австрии с 1740‐х гг. до 1918 г., справедливо будет отметить, что осторожность была оправдана наличием потенциальных врагов со всех сторон империи, совокупные ресурсы которых значительно превосходили ее собственные. Однако в Семилетней войне такая проблема не стояла. Союз с Францией означал, что впервые в истории Габсбургам не нужно было заботиться о защите своих владений в Нидерландах и Италии. Нейтралитет Османской империи подразумевал отсутствие угрозы на юге.

То, что Пруссия выстояла, было при этих условиях тем большим разочарованием. Дополнительным тревожным признаком финансовой и административной слабости империи стала угроза банкротства, которая в конце 1760 г. заставила Марию Терезию сократить военные расходы. До конца своего правления Мария Терезия выступала против любых войн. Ее сын, Иосиф II, и первый министр, князь Кауниц, правили более агрессивно, но эта агрессия редко оправдывала себя. Когда в 1780‐х гг. Иосиф начал радикальную программу внутренних реформ, она провалилась отчасти потому, что его амбициозная внешняя политика втянула Австрию во внешние кризисы и войны.

Решение императрицы Елизаветы о вовлечении в Семилетнюю войну России было вызвано прежде всего опасениями, что Пруссия сменит Швецию в качестве главного соперника России на восточном побережье Балтийского моря. Более того, существовала угроза союза Пруссии и Швеции ради попытки лишить Россию прибалтийских территорий, завоеванных Петром Великим. Опасения подкреплялись родством монархов – Фридрих II был шурином шведского короля. Антипрусская позиция не пользовалась безоговорочной поддержкой российских элит: существенная часть их выступала за союз с Пруссией, эта партия объединилась вокруг наследника престола, великого князя Петра Федоровича. Преследуемую им политическую линию принято связывать с его личными симпатиями к Фридриху II и собственными узкодинастическими интересами в роли герцога Голштинского. Однако пропрусская партия основывалась не только на этом. Вполне справедливо утверждать, что союз с Фридрихом был лучшим способом предотвратить любую возможность шведско-прусской угрозы и обеспечить безопасность балтийских владений России без огромных затрат на войну. Именно эта политика, известная как «северная система», и стала доминировать в первое десятилетие правления Екатерины II57.

Фундаментальные разногласия во внешней политике на высшем государственном уровне существенно мешали военным усилиям России в 1756–1762 гг. Военачальники в действующей армии нервно оглядывались через плечо на перемены в политике двора. После случившегося с Елизаветой Петровной в сентябре 1757 г. удара ее здоровье так и не восстановилось, и полководцы старались не оказаться в опале у ее преемника. Смерть императрицы в январе 1762 г. привела к резкому развороту российской политики и союзу с Пруссией. Ощущение того, что интересы России были преданы в обмен на мелкие голштинские династические амбиции, повлекло за собой свержение и убийство Петра III после пяти месяцев пребывания на троне. Его преемница Екатерина II разорвала союз с Пруссией, но не стала снова вступать в войну на стороне Австрии. Таким образом, по крайней мере на поверхности представляется, что политические разногласия в верхах лишили Россию плодов ее жертв и побед.

Второй ключевой слабостью России в Семилетней войне, помимо политики, была логистика. К 1758 г. российские войска действовали в Померании и Бранденбурге, далеко от границ своей империи, вследствие чего их линии снабжения стали бесконечно длинными. Интересно провести сравнение с ситуацией 1813–1814 гг., когда в том же регионе оперировали гораздо более многочисленные российские силы. В оба периода перед российским командованием стояла задача снабжения армии в регионе, который был намного беднее Силезии, Саксонии или Вестфалии, где на протяжении большей части Семилетней войны вели свои кампании австрийцы и французы. В 1813–1814 гг. Польша была завоеванной территорией, которую можно было эксплуатировать в плане снабжения, а Пруссия выступала в роли союзника, и ее власти эффективно сотрудничали с российскими снабженцами в обеспечении довольствия армии, в которой пруссаки видели освободительницу. Тогда как в 1756–1762 гг. Польша была нейтральной, а Пруссия – вражеской. Кроме того, хотя русские занимали с 1758 по 1762 г. Восточную Пруссию, режим оккупации был гораздо менее жестким, чем у Фридриха II в Саксонии. Отчасти это объяснялось стремлением российских командиров показать, что они – вопреки распространенному за рубежом мнению – цивилизованные европейцы. Кроме того, поскольку русские намеревались аннексировать Восточную Пруссию (хотя бы только для того, чтобы обменять ее на Курляндию), это, вероятно, повлияло на их стремление успокоить провинциальное дворянство, сохранить местную экономику и население. Так или иначе, проблемы со снабжением привели к тому, что в конце каждой кампании русская армия отступала на зимние квартиры далеко на восток. Это сокращало сезон кампаний, уменьшая давление на Фридриха и умножая уже существующие трудности координации с австрийцами.

Политика и логистика были гораздо большими препятствиями для военных действий России, чем недостатки собственно в армии. Однако имели место и последние. В отличие от 1813–1814 гг., самым слабым родом войск русской армии в Семилетней войне была кавалерия. В этом смысле война началась в неудачный момент, поскольку большая часть регулярной кавалерии была направлена в 1755–1756 гг. в Уральский регион для подавления восстания башкир. Более общий характер носили проблемы с лошадьми. К концу Наполеоновских войн благодаря распространению коневодства и частных конных заводов тяжелая русская кавалерия была, вероятно, лучшей в Европе. Средняя же (драгунская) и легкая кавалерия опиралась на обширную и хорошо организованную сеть торговцев лошадьми и степные породы, тогда как в 1756 г. в России не было настоящих кирасирских полков, а многочисленные драгунские имели плохих лошадей. С другой стороны, русская артиллерия в Семилетней войне не уступала любой в Европе, а русская пехота заслужила всеобщее уважение за свою храбрость, дисциплину и выносливость на поле боя. По признанию самого Фридриха, русские части сохраняли порядок и боеспособность даже после потерь, которые означали бы разгром других европейских армий. И хотя ни один из верховных русских главнокомандующих не был выдающимся полководцем, многие среди младших генералов были превосходны.

Главным проигравшим в Семилетней войне стала Франция. С середины XVII в. она была ведущей державой Европы: большинство войн в Западной и Центральной Европе в течение столетия до 1750 г. были связаны с французской мощью и опасениями, которые она вызывала. Из Войны за испанское наследство (1703–1714) Людовик XIV вышел, посадив своего внука на испанский престол, с львиной долей владений испанской империи, несмотря на противостоящую ему коалицию великих держав. В Войне за австрийское наследство (1741–1748) французские армии под блестящим командованием Морица Саксонского заняли большую часть Нидерландов, нанеся поражение англичанам и голландцам и подтвердив репутацию Франции как ведущей военной державы Европы. Поэтому поражение Франции на суше и на море в Семилетней войне стало тем большим потрясением для европейцев и, что особенно важно, для французских элит. Ответственность за крах и унижение многие возлагали на решение Людовика XV положить конец многовековой вражде Франции c Австрией, подписав в 1756 г. оборонительный союз с Веной58.

На самом деле решение короля имело смысл. К 1750 г. Франция столкнулась с растущим соперничеством со стороны Великобритании за колониальное и морское превосходство. Отвечая на этот вызов, она не могла параллельно проводить агрессивную экспансионистскую политику на Европейском континенте. Одна из основных максим европейской геополитики с XVI по XX в. гласила, что территориальная экспансия вне пределов Европы намного проще, чем внутри континента. Интенсивная конкуренция между европейскими великими державами, начавшаяся в XVI в., породила самые грозные военные и финансовые машины в мире. Любое государство, стремившееся к расширению в пределах Европы, неизбежно сталкивалось с жестким противодействием коалиции могущественных соперников, тогда как в Африке, а после 1750 г. в Африке и в Азии империализм европейских держав находил меньшее противодействие. Поэтому к 1750 г. наибольшие ставки во Франции делались на конкуренцию с Британией за доминирование в торговле, колониях и на океанах за пределами Европы. Союз с Австрией задумывался для того, чтобы не завязнуть в войне на два фронта и дать Франции возможность сконцентрировать свои ресурсы против Британии.

Напав на Австрию летом 1756 г., Фридрих II нарушил французские расчеты: задуманный как чисто оборонительный, союз с Веной потребовал теперь активных действий. Правительство Людовика XV бросило все свои силы в попытке уничтожить прусского агрессора. Мария Терезия обещала Франции отдельные территории южных Нидерландов в том случае, если Пруссия потерпит поражение и Силезия будет возвращена Габсбургам. При этом не допустить присутствия Франции на этих территориях было главнейшим приоритетом английской оборонной стратегии. Порты региона и господствующие ветры создавали гораздо более подходящую площадку для вторжения в Англию, чем базы в Бретани и Нормандии. И еще: с учетом того что Австрия теперь была союзником, а пруссаки сражались за свое существование в Центральной Европе, у французов были все основания надеяться, что их армии смогут без особых проблем захватить Ганновер (курфюрстом которого был король Британии). Даже потеряв колонии, Франция могла бы легко вернуть их в ходе мирных переговоров в обмен на нидерландские территории или Ганновер. По расчетам правительства в 1756 г., французские армии должны были быстро избавиться от Фридриха II, захватить Ганновер, а затем перенаправить все ресурсы на морскую и колониальную войну с Британией.

Учитывая расклады сил, расчет был разумным и даже, казалось, оправдывался первыми месяцами войны, успешными для Франции и союзников. Путь к катастрофе начался с разгрома Фридрихом союзной армии, вдвое превосходящей его по численности, при Росбахе в ноябре 1757 г. Вскоре Франция сократила свое участие (и возможные приобретения) в Европе, но в течение следующих четырех лет большая армия, которую она направила на завоевание Ганновера, все так же безуспешно пыталась выполнить свою миссию. Между тем с 1758 г. и до конца войны Франция терпела поражения от британцев на море и в своих колониях. К 1761 г. остатки французского флота едва могли позволить себе выходить в море, и не только в результате поражений, но и из‐за финансового банкротства государства. К концу войны британцы завоевали Канаду и некоторые ключевые острова в Вест-Индии. Они практически вытеснили французов с Индийского полуострова, захватив Бенгалию, самую богатую индийскую провинцию, в качестве базы, с которой они постепенно распространили свое влияние на всю Южную Азию. Поражение такого масштаба подорвало бы легитимность любого режима, особенно такого, который считал себя самой мощной державой Европы. Некомпетентные командующие, раздираемый конфликтами офицерский корпус и зачастую недисциплинированные солдаты представляли собой мрачную картину. Некоторые из главных (и неудачливых) полководцев были протеже мадам де Помпадур, фаворитки Людовика XV. Другие ее протеже в финансовом мире, банкиры братья Пари, сколотили состояние на снабжении французских армий. Поражения, некомпетентность, коррупция и распущенность нравов оставили в сознании французской элиты неизгладимые ассоциации с Людовиком XV. Семилетняя война сыграла большую роль в делегитимизации династии Бурбонов и послужила одной из причин Французской революции.

Пруссия и Британия стали главными победителями в этой войне. Если для первой победа значила выживание, то для Великобритании она ознаменовалась важными территориальными завоеваниями за пределами Европы. Война проиллюстрировала основной геополитический принцип, упомянутый ранее в этой статье: жирные куски за океаном можно было получить значительно проще. Британские войска, завоевавшие Канаду, на европейских полях сражений были бы просто незаметны. Традиционно роль военной магистрали выполняла степь: армии кочевников передвигались по ней необычайно быстро и свободно. Теперь такой супермагистралью стали океаны, позволявшие британскому флоту наносить удары по французской торговле, колониям и морским побережьям. Неповоротливость европейских армий сильно контрастировала с невероятной мобильностью, дальностью действия и эффективностью британских военно-морских сил. Господство на морях защищало Британию от вторжения, концентрировало в ее руках всю мировую торговлю и препятствовало Франции усиливать свои гарнизоны в Америке, Вест-Индии или Индийском океане. Морская, торговая и финансовая мощь поддерживала систему государственного долга, позволяя финансировать войну гораздо эффективнее Франции. Британские политические механизмы привели к власти Уильяма Питта и на четыре с лишним года обеспечили ему практически полный контроль над военными усилиями страны. Он координировал их, обладая стратегической проницательностью и взрывной силой воли, вместе со своими талантливыми помощниками. Британские колонисты в Северной Америке далеко превосходили по численности французских, но Питт был первым, кому хватило решительности и гибкости, чтобы полностью реализовать это преимущество для имперских завоеваний59.

Военное завоевание – только первый этап в создании империй. Необходимым и зачастую более трудным вторым шагом является политическая консолидация. Британцы усвоили этот урок в Северной Америке, когда послевоенные усилия по укреплению имперской власти привели к восстанию американских колоний. В какой-то степени со схожей проблемой столкнулся и Наполеон в Европе в 1800–1814 гг. В случае Великобритании, как и многих других великих держав, проблема отчасти коренилась в политических конфликтах, связанных с управлением огромными долгами, образовавшимися в результате Семилетней войны. Одной из причин восстания американских колонистов была попытка Великобритании заставить их участвовать в обслуживании этих долгов. На протяжении всей истории империям было трудно контролировать богатые колонии с частичной автономией, удаленные на большие расстояния. При этом лояльность к метрополии значительно возрастала, если колонистам угрожала соперничающая империя. До 1756 г. такой угрозой в Северной Америке были французские силы, особенно в союзе с многочисленными индейскими племенами, искавшими у Франции поддержки против постоянно растущего потока британских поселенцев на их землях. После 1763 г. эта угроза была устранена, а усилия самой британской короны по защите земель коренных жителей от посягательств поселенцев усилили недовольство колонистов60.

Великобритания проиграла Американскую войну за независимость в том числе из‐за сложности развертывания военных сил на другом побережье Атлантики в масштабах, достаточных для контроля большого населения и удержания огромной территории. Не менее важно вступление в конфликт Франции, желавшей отомстить за поражение в Семилетней войне. В этот раз британские ресурсы были разделены между борьбой с американцами на суше и с франко-испанской коалицией в Европе и на море. Это единственный случай конфликта времен Второй столетней войны (1688–1815) между Британией и Францией, когда Франция не воевала одновременно с континентальной державой. Поражение Британии было далеко не тотальным: несмотря на потерю американских колоний, она отстояла Канаду и Гибралтар, а к 1782 г. британский флот восстановил свое превосходство на море. И тем не менее в первой половине 1780‐х гг. безопасность Великобритании оказалась под большей угрозой, чем в любое другое время вплоть до 1930‐х гг. В союзе против Британии объединились Франция, Испания и Нидерланды – вторая, третья и четвертая по мощи военно-морские державы Европы. В самом разгаре была гонка морского вооружения, гораздо более напряженная, чем англо-германское соперничество перед Первой мировой войной. Положение Великобритании в Америке и Вест-Индии ослабила Американская война за независимость, а потенциальный союз французских и голландских флотов и баз в Индийском океане (Маврикий, Капская провинция, Цейлон) представлял серьезную угрозу британским позициям в Индии. От опасной ситуации Британию спасло французское банкротство и вызванный этим внутриполитический кризис. Одним из результатов этого кризиса стала неспособность поддерживать профранцузскую партию голландской политики в борьбе с англо-прусской интервенцией в поддержку Оранского дома. В результате это привело к отказу Нидерландов от французского союза.

В отличие от англичан, русские не получили никаких территориальных приобретений в результате Семилетней войны. Тем не менее они значительно выиграли от участия в ней, хотя и не всегда явным образом. До 1756 г. многие европейцы пренебрежительно относились к российской армии и рассматривали Россию как второразрядную державу и даже как вспомогательную силу, чьи войска могли быть наняты для обслуживания британской или австрийской политики. Действия армии в Семилетней войне стали основой для признания европейцами того, что Россия теперь является великой державой, способной оказывать решающее влияние на международные отношения в Центральной и даже Западной Европе. В 1761–1762 гг. и в Берлине, и в Вене осознали, что судьба Пруссии зависит от России. Екатерина II и ее советники дополнили военную мощь дипломатической тонкостью и проницательным пониманием политики великих держав на континенте. При Екатерине русские грамотно использовали ряд ключевых преимуществ, таких как давняя вражда Британии с Францией или Австрии с Пруссией. Россия могла лавировать между ними. Кроме того, находясь на периферии Европы, она смогла отвоевать обширные и богатые территории у своего более слабого соседа, Османской империи. Завоеванные Екатериной «украинские» земли со временем стали основой сельского хозяйства империи, ее угольной и металлургической промышленности. Уже при кончине Екатерины в 1796 г. массовая колонизация и быстрое развитие городов, коммуникаций и портов преобразовали пустую степь присоединенных территорий и сделали Россию доминирующей державой на Черном море. Сочетание географической удаленности, военной мощи и тонкой дипломатии препятствовало другим европейским державам ставить препоны расширению России.

Российские войска, громившие турок с 1768 по 1792 г., получили важнейшие уроки в сражениях Семилетней войны, копируя и в конце концов даже нередко превосходя ведущего полководца Европы и его прусскую армию. Шесть лет, прошедшие между окончанием Семилетней войны и началом русско-турецких войн, дали армии время на восстановление и усваивание этих уроков. Например, за время войны русские сформировали и обучили превосходную легкую пехоту, а их кавалерия к 1768 г. была намного лучше, чем в 1756-м. То же касалось и генеральского состава, среди которого особенно выделялись Петр Румянцев и Александр Суворов. Оба, помимо прекрасных командирских качеств на поле боя, тщательно продумали то, как адаптировать уроки, полученные в европейской войне 1756–1763 гг., к совершенно другой местности и противнику, с которым они столкнутся в южной степи и на побережье Черного моря. Их военные познания, опыт войны и врожденная гениальность отразились в сложном стратегическом и логистическом планировании и использовании на поле боя различных тактических формирований, например подвижных каре и атакующих колонн. Благодаря им русская армия значительно превзошла своего турецкого противника, войскам которого не хватало подготовки, дисциплины и сплоченности, позволявших европейским армиям максимально использовать огневую мощь и ударную силу на поле боя.

После Семилетней войны международные отношения в Европе трансформировались в единую систему. Если первые два десятилетия XVIII в. Война за испанское наследство в Западной Европе и Северная война в Восточной шли параллельно и почти не пересекались, то в Семилетнюю войну были активно вовлечены все крупные державы, причем и Россия, и Британия внесли существенный вклад в ее исход на территории германских земель. Даже колониальная морская война Великобритании с Францией и Испанией была тесно связана с конфликтом на континенте. Пять великих держав, определившихся по итогам Семилетней войны, продолжали быть центральным элементом европейских международных отношений вплоть до 1914 г.61

Тем не менее баланс сил в Европе по итогам Семилетней войны оставался хрупким. В период с 1763 по 1786 г. Франция, как уже было сказано, предприняла едва не увенчавшуюся успехом попытку оспорить морское и колониальное господство, достигнутое Великобританией в результате войны. Эти усилия были возобновлены с удвоенной силой в ходе революционных и Наполеоновских войн с 1793 по 1815 г. К 1812 г. казалось, что многополярная европейская система пяти держав, возникшая в 1763 г., исчезнет под давлением французского империализма. Даже в 1756–1763 гг. Франция оставалась потенциально самой могущественной страной Европы по своим размерам, благосостоянию и культурности населения. Революция разрушила институты, привилегии и традиции, которые сдерживали мобилизацию ее потенциальной мощи, а высвобожденные этим процессом силы были упорядочены и подчинены военно-политическому гению Наполеона. Манера ведения войны Наполеоном разрушила преграды для достижения полной победы во время кампаний Семилетней войны: гораздо более крупные армии действовали теперь со скоростью, гибкостью и разрушительной силой, намного превосходящими армии 1756–1763 гг. Однако в итоге четыре другие великие державы объединились для борьбы с Наполеоном в 1813–1815 гг. Венский конгресс в составе держав-победительниц создал то, что можно назвать европейской международной системой в полном смысле этого слова, – не просто баланс сил в рамках пентархии, но и ряд правил, норм и общих представлений, которые придали международным отношениям определенную стабильность и последовательность.

Революционные и Наполеоновские войны подтвердили ключевой геополитический урок Семилетней войны: гораздо легче построить империю за пределами Европы, чем внутри Европейского континента. Завоевав то, что можно назвать каролингским ядром Европы (Франция, Германия, Нидерланды, Северная Италия), Наполеон столкнулся с величайшей проблемой европейской геополитики – существованием двух сильнейших центров на западной и восточной периферии континента, Британии и России. Каким бы ни было их недоверие друг к другу, эти две державы объединялись для противостояния любому потенциальному европейскому императору, чья власть могла представлять угрозу их безопасности и амбициям. Мобилизовать достаточные силы каролингского ядра, чтобы одновременно одолеть англичан и русских, было очень сложно. Проблема усугублялась тем, что для вторжения в Британию требовались прежде всего мощные военно-морские силы, а для нейтрализации ядра русской мощи к югу и востоку от Москвы – военно-логистические. Однако поражение Наполеона не было предрешенным, и только боевые качества российской армии вкупе с умелым руководством Александра I, Барклая-де-Толли и Кутузова сломили его попытки подчинить себе последнюю независимую великую державу континентальной Европы в 1812 г. После этого правители России воспользовались временной слабостью Франции для контрнаступления в Центральной Европе и создания коалиции, которая в итоге и свергла Наполеона62.

Главным победителем в революционных и Наполеоновских войнах снова вышла Великобритания. Пока Наполеон героически пытался создать империю в Европе, британцы успешно укрепляли глобальное морское господство, поглощая – прямо или косвенно – ключевые части французской, голландской и испанской заокеанских империй. Британская морская мощь блокировала французский империализм в Европе, и это стало одной из фундаментальных причин поражения Наполеона. На решающем уровне глобальной стратегии режим поздних Бурбонов в реальности превосходил революционную и наполеоновскую Францию. В сценарии успеха Франции Бурбонов совершенно справедливо делался расчет на исключение европейского фронта благодаря союзу с Австрией и на концентрацию всех ресурсов в морской и колониальной войне с Британией. Революционная Франция, возобновив вековой конфликт с Габсбургами, обрекла себя на поражение. В каком-то смысле Мария-Антуанетта могла посмеяться последней.

Европейская система, зародившаяся в ходе Семилетней войны и усовершенствованная на Венском конгрессе, просуществовала до 1914 г., в какой-то степени даже до конца Второй мировой войны. Создать европейскую империю Германии помешали те же геополитические факторы, которые мешали Наполеону, хотя в ее случае ключевую роль также сыграло американское вмешательство. После 1945 г. Пруссия исчезла с географической карты, и Германия решительно отвернулась от прусской и фридерицианской традиций. Но многое из ключевого наследия Семилетней войны остается значимым по сей день. Наиболее существенно англоязычное доминирование в Северной Америке. Хотя на протяжении большей части XIX в. Великобритания и США были соперниками, к 1890‐м гг. началось их сближение. Объединение огромных ресурсов Соединенных Штатов и Британской империи в рамках одновременно геополитического, этнолингвистического и идеологического блока стало ключом к победе в двух мировых войнах. Великобритания и ее бывшие доминионы оставались ближайшими союзниками США в холодной войне, их солидарность лежит в основе нынешнего мирового порядка.

Сложившийся мировой порядок, в котором доминируют англоязычные страны, сегодня испытывает растущее давление, прежде всего со стороны Китая. С точки зрения современности никакая всемирная история 1750‐х гг. не может не упомянуть о завершении в это время завоевания и аннексии маньчжурской династией Цинь обширного региона, известного сегодня как Синьцзян. Единственной европейской державой, сыгравшей хотя бы косвенную роль в этом завоевании, была Россия. По соглашению между Россией и Китаем русские закрыли свою границу для монгольских кочевников, спасавшихся от наступления Цинь, тем самым лишив их стратегической глубины, необходимой для продолжения войны. Китайское завоевание Синьцзяна было частью глобального процесса, когда оседлые общества расширялись за счет кочевников, что в конечном итоге часто приводило к истреблению последних.

Тем не менее завоевание Синьцзяна потребовало колоссальных ресурсов и планирования. Так же как их предки, империя чжурчжэней в XII в., силы Цинь в 1660 г. завоевали северный Китай, но не имели реальной власти к югу от реки Янцзы. В 1670‐х гг. молодому императору Канси удалось завоевать южный Китай в ходе рискованной кампании, которая едва не потерпела неудачу и легко могла бы привести к свержению его династии. Без богатого ресурсами южного Китая династия Цинь могла оказаться неспособной захватить и удержать Синьцзян. Современная Китайская Народная Республика в территориальном отношении является наследницей именно маньчжурской империи Цинь, а не гораздо меньших по территории этнических китайских империй и династий Сун и Мин. Из перспективы будущего завоевание Китаем Синьцзяна можно считать таким же важным событием 1750‐х гг., как и выживание Пруссии. Китайскую и прусскую истории объединяет то, что обе они подчеркивают важность личности в истории. Если бы авантюра Канси не удалась, сегодняшний Китай мог бы быть гораздо меньше, а без Фридриха II Пруссия не выиграла бы Семилетнюю войну. Настоящую статью, в значительной степени посвященную обсуждению структурных и геополитических факторов большой длительности, логично на этом завершить63.

Мариан Фюссель МИР В ОГНЕ. К ИСТОРИЧЕСКОЙ АНТРОПОЛОГИИ СЕМИЛЕТНЕЙ ВОЙНЫ (1756−1763)64

How fatal a war has this been! From Pondicherry to Canada, from Russia to Senegal, the world has been a great bill of mortality!65

1. ВВЕДЕНИЕ

В 1755 и 1756 гг. на севере Германии землетрясения и нашествия мышей толковали как предвестников грядущей более масштабной и на сей раз рукотворной катастрофы – Семилетней войны66. Представлялось, что хаос в природе возвещает хаос среди людей. Восприятие таких феноменов как знамений было стандартной моделью интерпретации в раннее Новое время, хотя к середине XVIII столетия она уже вызывала критику у тех, кто отвергал наивное суеверие простецов67.

Семилетняя война стала событием глобального масштаба с театрами военных действий в Европе, Северной и Южной Америке, Западной Африке и Южной Азии68. В ней соединились две линии конфликтов, идущие от Войны за австрийское наследство (1740–1748): с одной стороны, колониальное соперничество между Англией и Францией, с другой – восходящий к аннексии Фридрихом II Силезии в первых двух силезских войнах антагонизм между Пруссией и Австрией. Из-за переплетения этих двух конфликтов военные действия распространились по всему миру и были закончены лишь в 1763 г. мирными договорами в Париже и Губертусбурге69.

Пока в 1755 г. холодная война между британцами и французами в лесах Северной Америки перерастала в горячую, мир с ужасом взирал на природную катастрофу невиданных масштабов. 1 ноября 1755 г. столица Португалии, Лиссабон, была почти полностью уничтожена цунами и пожаром. Вызвавшее их землетрясение ощущалось и в германских землях, но несравненно более драматическая участь Лиссабона превратилась в медийное событие европейского масштаба70. Однако уже в 1757 г., как показывает анализ каталога Лейпцигской ярмарки, рукотворная катастрофа войны практически затмила в публицистике землетрясение71. Через несколько лет Вольтер в своем «Кандиде» упомянул оба этих событиях как потрясение привычного образа мира72.

Толкования знамений в связи с землетрясением и нашествием мышей могут служить примером «лабораторной ситуации» в Семилетнюю войну, в ходе которой пересекались друг с другом традиции и инновации, домодерное и модерное73. Они же открывают темы и перспективы исторической антропологии, которая интересуется историей трансформации моделей восприятия, действий и интерпретаций, представляющихся нашему модерному миру инаковыми, чужеродными74. Впрочем, в определении «исторической антропологии» и ее программы исследователи далеки от единодушия75. Слишком разнятся между собой даже в пределах одной Германии местные школы исторической антропологии, скажем, в Берлине, Фрайбурге или Геттингене; у каждой из них свои справочники и своя научная периодика76. Нет недостатка и в программных заявлениях77. Историческая антропология – это междисциплинарное поле, формирование которого находится в постоянном развитии. Репертуар ключевых понятий и вопросов постоянно расширяется, так что даже в рамках одного течения уровни дискуссий 1985, 1995 и 2015 гг. могут существенно различаться. В начале 1980‐х на первом плане были вопросы теории действия об агентности (agency) исторических акторов, особенно в гендерном плане, а материальное ограничивалось в основном экономикой; в 1990‐х гг. фокус был дополнительно направлен на медиа, репрезентации и перформативные практики, а в 2000‐х гг. среди прочего – на вопросы симметричной антропологии, соотношение природы и культуры, глобальную историю и возвращение материальности историчного78. Это перечисление лишь выборочное и ни в коем случае не означающее смену одного другим, но постоянное расширение, при котором всегда оставались актуальными и прежние вопросы. Если, к примеру, материальным вещам в праксеологическом смысле приписываются качества, определяющие развертывание действия, то старый вопрос об агентности/agency обретает новую динамику79. Классические дихотомии вроде микро- и макроистории, о которых шли дискуссии в 1980‐х гг., отнюдь не потеряли актуальности, но с проекцией их на глобальный контекст лишь еще более усложнились80.

Существенно для профиля и сущности исторических подходов и определение их границ. В случае исторической антропологии в 1980‐х гг. таковыми были социальная и политическая история, в 1990−2000‐х гг. же стали скорее обращать внимание на отличие от новой культурной истории, которую историческая антропология в широком понимании стремилась считать своей81. Несмотря на высокую степень теоретизации – ибо историческая антропология несомненно представляет собой один из наиболее теоретизированных подходов к истории, – ее контуры лучше всего определяются в историографической практике82. Применяемый в настоящей статье подход следует традиции исторической антропологии, выросшей из социальной истории, которая понимает себя в общем и целом как историю социальных практик83. Соответственно далее на примере Семилетней войны будет намечено, какие вопросы может задавать историческая антропология войны и как она может работать с эмпирическим материалом. Эту цель я прослеживаю в три этапа: вначале характеризую некоторые основные результаты смены перспективы (2.), затем перехожу к тематическим полям истории повседневности войны (3.), чтобы, наконец, задаться вопросом, что может дать историко-антропологический подход для анализа Семилетней войны в глобальном аспекте (4.).

2. СМЕНА ПЕРСПЕКТИВ: К ИСТОРИЧЕСКОЙ АНТРОПОЛОГИИ ВОЙНЫ

Войны представляют собой в общем центральную область историко-антропологических исследований, поскольку служат экзистенциальным вызовом жизненному миру человека и одновременно требуют последовательной историзации84. Так, в целом ограниченные военно-исторические исследования склонны скорее к биологизирующей антропологии85. Историческая же антропология стремится прежде всего историзировать такие темы, как труд, питание, пол, тело, насилие, страдание, болезнь и смерть, а также медийность, религиозность, материальность и глобальность, но эта задача ставит перед ней и определенные эмпирические вызовы86. Среди них феномен, который можно назвать «парадоксом Зиммеля». В своей статье об историческом времени на материале Семилетней войны философ и социолог Георг Зиммель ставит вопрос о том, насколько близко мы можем подойти к исторической практике, не теряя при этом из виду ее историчности87. Как он пишет, каждый отдельный удар саблей в битве при Кунерсдорфе 1759 г. в микроперспективе ничем не отличается от любого другого удара саблей как составной части военного насилия. Но в чем особенность Кунерсдорфской битвы, или, шире, что характерного в исторической антропологии именно Семилетней войны?

До сих пор основной методологический путь исторической антропологии составляла, как правило, микроистория – история отдельной деревни, отдельного военного кровопролития, отдельного индивидуума88. Но как мы попадем отсюда на более высокую агрегирующую ступень? Возможным способом может служить последовательное игнорирование онтологического различения между микро- и макроуровнем и фиксация в духе плоских онтологий89 разнообразных переплетений сюжетных линий и отдельных практик90. В этом случае отдельный случай грабежа встраивается в более широкий процесс циркуляции товаров и ресурсов, отдельная пропагандистская листовка – в целую дискурсивную формацию, баталия – в совокупность различных практик насилия от малой войны до осады. «Большое» в этом случае не отличается по своему онтологическому статусу от «малого», различия зависят скорее от эпистемологического вопроса о видимости восприятия91. Например, такая битва, как Кунерсдорфская, сама по себе «невидимая», поскольку складывается лишь из множества отдельных действий92.

В то время как в макроисследованиях Семилетней войны недостатка нет, почти все они до сих пор оперировали классической историей в стиле battles and treatises – главных битв, великих людей, центральных решений93. Постановка проблем в духе исторической антропологии реализовалась, скорее, в форме статей и, как правило, на материале отдельных кейсов94.

В то же время историческая антропология не застрахована от одной из ловушек «культурных поворотов», а именно смешения перспективы и предмета, оптики и топики95. Так, безусловно, не всякое исследование об экономике, материальной культуре или смерти обязательно встроено в историко-антропологическую перспективу; это касается и большинства цитируемой здесь литературы по Семилетней войне. Однако вопросам об альтернативных акторах, практиках и традициях всегда была присуща критическая смена перспективы: от истории элит – к повседневности простых людей, от фиксации на письменных источниках – к широкой палитре исторического материала, от евроцентризма – к глобальным переплетениям и циркуляции и т. п. Если эти перспективы свести только к предметам, историческая антропология потеряет свой критический заряд. Иначе говоря, с рассмотрением новых тем должно фундаментально поменяться и представление о масштабных исторических контекстах: война предстанет тогда не последовательностью военных событий и договоров, а экзистенциальной борьбой за выживание, которая разыгрывается не только в политических кабинетах, но и на каждом отдельном крестьянском дворе96. Сведение же повседневности лишь к одной в ряду прочих тем приводит к тому, что хотя раздел о ней и включается в большие нарративы, но никак на них не влияет. После разделов о политической истории просто следует в конце еще один, об истории жизненного опыта (Erfahrungsgeschichte). Это в любом случае лучше, чем совершенно игнорировать историю военной повседневности, но в конечном итоге приводит к своего рода компартментализации, изолированному рассмотрению, а отсюда к нейтрализации критических импульсов истории повседневности и жизненного опыта97.

При этом требуется все же чем-то ответить на вероятный упрек из перспективы структурной или макроистории, утверждающей, к примеру, что Семилетняя война была «в действительности борьбой финансовых и экономических систем, развитости модерных государственных администраций, а также военной выносливости»98. Это утверждение не является ошибочным само по себе, но с точки зрения исторической антропологии оно остается неудовлетворительным без микроисторического прочтения «черного ящика» экономических систем и государственной администрации99. Необходимо определить акторов администрирования и финансирования с их конкретными практиками, иначе в противном случае грозит опасность опредмечивания структур и соотношений, превращения их в субъекты, как это очевидно происходит в формуле «борьбы систем»100. В то же время следует избегать отнюдь нередкой у исторических антропологов склонности выплеснуть с водой ребенка, поспешив вовсе исключить кабинетную политику и общие стратегии из поля зрения, поскольку это будет способствовать критиковавшейся выше «компартментализации». Как превратить кабинетную политику в тему для исторической антропологии? Различные наработки для этого уже есть в области новой истории дипломатии, которая затрагивает, к примеру, символическую коммуникацию, восприятие или неформальные сети101. Мое дополнение ориентировано, с одной стороны, на социологию организаций, предлагая обратить внимание на социальную логику фантазмов постановлений (Verfügungsphantasmen), то есть определяющих действия фикций управляемости и сферы действия решений, и на пробел между планированием и срывом плана. С другой стороны, можно учесть импульсы из истории знания, рассматривая кабинет и политические действия как своего рода ситуацию лаборатории102. Вместо того чтобы опираться на индивидуальных главных исторических акторов, таких как Питт, Шуазель, Кауниц, Фридрих II и т. п., следует рассматривать процессы решения под углом зрения социальной антропологии как коллективный акт103. Здесь также речь идет о практиках, социальный смысл которых требуется расшифровать, а не предполагать как данность. Многочасовая речь в парламенте была в том числе телесным, перформативным актом; на процессы принятия решений могли влиять страхи, эмоции и антипатии; технические системы записи, документация списков и дел порождали особые условия и влияли со своей стороны на решения104. Аналогично науке внешнюю политику следует понимать не как бесплотную игру расчетов, но привязывать к ее конкретным мерам реализации. Если посмотреть с другой стороны, «кабинетный стол» должен играть роль не только как метафора, но и как материальная составная часть комплексных политических установок (setting)105. И лишь в том случае, если удастся проработать на микроуровне политическую, военную и экономическую сферы, историческая антропология войны может дать больше, чем отводящееся на ее долю в процессе разделения компетенций исследование элементарных переживаний человека, значение которых в принципе не отрицает и классический военный и дипломатический историк, но с легкостью выводит их за пределы «существенного».

3. ВОЕННАЯ ПОВСЕДНЕВНОСТЬ: ВОСПРИЯТИЕ, ОПЫТ И ИНТЕРПРЕТАЦИЯ

В центре исторической антропологии всегда был действующий, интерпретирующий и страдающий человеческий субъект106. Отсюда очевидно всплывает вопрос о страдающих в войну. И здесь нас также подстерегает парадокс Зиммеля: разве страдающий в войне индивид не сталкивается с одними и теми же экзистенциальными вызовами?

Широкая глобально-историческая перспектива Семилетней войны дает новые характерные результаты и с точки зрения истории жизненного опыта107. Так, в фокусе оказываются не только особенно пострадавшие от войны территории Священной Римской империи, например Саксония, но и коренные американцы с порабощенными африканцами. Обе эти группы можно считать основными проигравшими в войне108. Исследование роли культур аборигенов Северной Америки в «Войне с французами и индейцами» (French and Indian War)109 открыло в том числе методологические возможности для антропологических перспектив110. Здесь исследователи имели дело с акторами, культурно совершенно инаковыми: не только с другим языком, но и с другой религией, с другой экономикой, другими практиками насилия и т. п. К тому же это были бесписьменные культуры со своими средствами коммуникации, как, например, вампум111. Их исследование требовало иных методик и приглашало присмотреться к культурным отличиям.

Но страдало и гражданское население Европы, не говоря уже о солдатах на многочисленных полях сражений112. Речь должна идти, однако, не о том, чтобы мерить разные группы акторов относительно друг друга, а о расширении перспективы для преодоления старых евро- или тем более прусскоцентричных нарративов и историзации насилия.

В сравнении с Тридцатилетней войной и Коалиционными войнами конца XVIII в. относительно остальной части столетия утвердилось мнение об «укрощенной Беллоне»113. И хотя многие эмпирические данные говорят в реальности не в пользу ограничения конфликтов, нельзя все же полностью отрицать динамику и более выраженное «дозирование» в ведении войны114. Ни один город не разделил судьбу Магдебурга в Тридцатилетней войне, однако в сельской местности ситуация выглядела иначе. Население здесь по большей части не попадало в поле зрения просвещенной общественности и было подвержено произволу высокомобильных конных легких войск в «малой войне»115. В то же время степень насилия различалась в зависимости от региона и состава акторов. Находившиеся на самообеспечении и не имевшие возможностей словесной коммуникации казаки обнаруживают иную культуру насилия, нежели прусский вольный корпус у стен имперского города или обманутые в ожидании трофеев племена индейцев116. «Национальные» историки XIX в. видели «особый феномен Семилетней [войны] в том, что на арене боевых действий в ней в большей степени, нежели в других мировых войнах, появлялись наряду с цивилизованными национальными элементами также варварские и полудикие нации: в Канаде за и против Англии сражались орды индейцев; Австрия выставила в поле массы своих кроатов и пандуров; Россия включила в состав армии вторжения народности, которые до того редко видели в глубинных регионах Европы и появление которых было способно вызвать в памяти в центре современной цивилизации эпоху Великого переселения народов. Если в том, чтобы не гнушаться прибегнуть к призыву иррегулярных вооруженных масс, российские власти были схожи с прусскими, то происходило это, в отличие от Пруссии, не из‐за острой нужды в регулярных бойцах, но потому, что здесь от применения подобных национальных ополчений ожидали существенных военных преимуществ»117.

Так с вступлением в войну Российской империи создалась особая ситуация встречи между культурами. Российские иррегулярные войска в лице конных казаков и калмыков прежде всего способствовали формированию образа столкнувшейся с логистическими проблемами российской армии в Пруссии, который оставил устойчивые следы и в пропаганде, и в повседневной жизни рядового населения118.

С историко-антропологической перспективы интересны, с одной стороны, современные эпохе сведения о казаках и калмыках, в которых образ врага соединен со своего рода протоэтнографией и которые обращают внимание на образ жизни, одежду, религию и боевой дух этих войск119. С другой стороны, с точки зрения исторической антропологии насилия встает вопрос о причинах и интерпретации военного насилия, воспринятого как нерегулярное. Связывание его с иррегулярными частями нуждается в эмпирической проверке с включением в исследования отклонений от нормы среди регулярных войск120.

Крайняя эскалация насилия отнюдь не ограничивалась, таким образом, неевропейским театром военных действий121. Наряду с акцентом на эксцессах насилия и по большей части еще не реализованными исследованиями нарушения существующих норм линейными войсками необходимо, в частности, подвергнуть эмпирической проверке тематические поля, которые привлекаются для подтверждения тезиса об «укрощении» войны: это обмен военнопленными и обращение с ними, сдача укрепленных мест, военно-полевая медицина, уход за неприятельскими ранеными, квартирование и трофеи, отказ от нерационально жестоких видов артиллерийских снарядов, жесткая линейная система, исключительно стратегии маневрирования, а также применение правовых норм к ведению боевых действий в целом122.

То, что степень разрушительности в Семилетнюю войну достигла необыкновенных масштабов, доказывает факт постоянного сравнения ее современниками с Тридцатилетней войной, а не с различными войнами за наследства между ними. В 1760 г. в «Лейпцигском сборнике» (Leipziger Sammlungen) появилась статья под названием «Соображения анонима по поводу разорений в экономике и политике, причиняемых нынешней войной». Основной линией аргументации служит сравнение с обстоятельствами Тридцатилетней войны:

В эпоху около 1647−1657 гг. в Германии отчасти все еще полыхал ужасный огонь всеобщей внутренней 30-летней войны, отчасти же после заключенных в Оснабрюке и Мюнстере мирных договоров многим местностям нашего отечества предстояло перенести в течение где более, где менее длительного времени много страшных последствий этой войны – величайшие бедствия, огромные страдания и нужду. Люди мечтали о лучших временах и размышляли о различных средствах, чтобы наконец быть избавленными от этого наказания Божьего, за которое его не признавали разве что те, кто именовался христианами, не имея веры. В годы же с 1757‐го и по текущий 1759-й, то есть спустя сто лет, Господь вновь посетил нас, попустив ужасный пламень войны на все наше отечество, который ныне угрожает пожрать и сжечь все, как в 30-летнюю войну123.

Но в то же время автор признает перемены в ведении войны: «Справедливо, правда, что манеры и способы ведения 30-летней войны были несколько более жестокими и бесчеловечными, чем теперь; равно вид оставленных ей следов, как и известия о той войне, представляют нам огромный размер тогдашних бедствий». Однако далее в тексте, ссылающемся в том числе на опустошение Пфальца войсками Людовика XIV, эта релятивизация сама получает относительный характер. Здесь можно увидеть риторические стратегии, сопоставляющие собственные страдания с примером наивысшего ужаса, оставшегося в коллективной памяти, но это может и указывать на манеру восприятия и интерпретации погружающегося во все больший хаос мира, объятого пламенем. Императив маневренной стратегии не в полной мере снижал жертвы среди мирного населения, он скорее смещал их распределение.

Постоянное присутствие проходящих мимо крупных армейских соединений способствовало распространению так называемых лагерных болезней в том числе в городах. Перспектива, обращающая внимание на эти потери, меняет и в целом картину Семилетней войны, поскольку гораздо больше мужчин стало жертвами болезней, чем было убито в боевых действиях124. При отступлении на восток, согласно склонному к преувеличениям Архенгольцу, «тысячи» калмыков погибли от натуральной, или, как тогда ее называли, «черной», оспы – болезни, с которой они сталкивались в степи, но считали ее неизлечимой и, очевидно, были ей подвержены в большей степени, нежели другие военнослужащие российской армии125.

Только на Кубе после оккупации ее британцами в 1762 г. от инфекционных болезней погибло больше мужчин, чем в сражениях «Войны с французами и индейцами» на североамериканском театре126. Однако страдания окончивших свою жизнь в болезни никак не отражены в историографии, тогда как малейшие перестрелки в «Войне с французами и индейцами» исследованы досконально. На двух театрах Семилетней войны вообще не происходило никаких значимых битв – это так называемая Померанская война между Швецией и Пруссией (1757–1762) и Фантастическая война между Испанией и Португалией (1762)127. В то же время в обеих войнах тысячи солдат стали жертвами голода и инфекционных болезней.

Историко-медицинская перспектива подводит к теме истории тела, еще одного плодотворного поля исследований исторической антропологии128. Солдаты Старого режима были практически беззащитны против воздействия погоды и окружающей среды, и в сражении форма защищала их минимально129. Актуальной темой постоянно оставалось питание, что однозначно указывает на аграрный характер тогдашнего общества, в котором основным продуктом питания был хлеб, а повышение цен быстро становилось для низших классов критическим вопросом выживания130.

Примером того, как, исходя из питания, современники могли оценивать менталитет чужих войск, может служить свидетельство саксонского офицера Иоганна Готлиба Тильке (1731−1787) о «хлебе» в российской армии: «Русские солдаты получают не хлеб, а зерно, которое они мелят или, точнее, дробят на ручных мельницах, имеющихся по одной на палатку». Из муки в бочках или в земляных полостях готовится квашня и выпечка: «Эти сухари на вид как обожженная в печи глина. Чтобы разжевать их, нужны хорошие зубы и еще лучшие десны, которые обыкновенно затем кровоточат. <…> Если сухари у них кончаются, а выпечь новые не получается, они делают себе тюрю из воды с мукой. Такие блюда вряд ли пришлись бы по вкусу нашим изнеженным солдатам. Русский же не только доволен, но и выносит без ропота даже голод и величайшую нужду, если сказать ему, что это по приказанию или с одобрения его императрицы»131.

Взгляд вблизи позволяет также увидеть языковые компетенции или их отсутствие в качестве важного фактора взаимопонимания и взаимодействия. Многие исторические работы походят на старый голливудский фильм, в котором актеры всегда говорят на одном и том же языке. Хотя латынь и французский составляли универсальные средства общения, в основном господствовало безъязычие132. А. Т. Болотов извлекал выгоду из своего знания немецкого языка; он пишет о Тильзите: «Мне немецкий мой язык и в сем случае очень помог. Всем немцам можно то в похвалу сказать, что они отменно благосклонны к тем, которые из иностранных умеют говорить их языком». Он неожиданно получает от пекаря «десяток хлебцов». «Сим образом удавалось мне и все прочее доставать себе купить несравненно с лучшим успехом, нежели другим, языка немецкого неразумеющим»133. Британцы в северо-западных немецких землях столкнулись с жителями, не говорившими по-английски, а среди британцев, отправленных в Португалию, лишь единицы знали португальский. Следствием стали многочисленные трения в повседневной жизни.

История тела во многом распространилась также на историю чувств, задавая вопросы о зрении, слухе, вкусе, обонянии и осязании134. Постоянное внимание к порядкам видимого позитивно отразилось на истории звука135. Были исследованы различные звуковые ландшафты на войне и в мирное время, а также культурная кодировка звуков136. Получилась широкая палитра акустических факторов от колокольного звона и грома пушек как наиболее громких звуковых эффектов раннего Нового времени до пения во время баталии или тишины.

Протестантский пастор Христиан Теге описал при Цорндорфе в 1758 г. со стороны российской армии приближение прусских войск:

До нас долетал страшный бой прусских барабанов, но [их полевой] музыки еще не было слышно. Когда же пруссаки стали подходить ближе, мы услышали звуки гобоев, игравших известный гимн Ich bin ja, Herr, in deiner Macht! (Господи, я во власти Твоей!). Ни слова о том, что я почувствовал [при этой музыке]. Но, думаю, никому не покажется необычным, что впоследствии, в течение моей долгой жизни, эта музыка всегда возбуждала во мне самую сильную горесть.

С началом орудийной канонады звуковое поле битвы из полевой музыки превратилось в грохот баталии. Теге пишет далее:

Пока неприятель приближался шумно и торжественно, российская армия стояла так неподвижно и тихо, что казалось, там нет ни одной живой души. Но вот раздался гром прусских пушек, и я отъехал внутрь каре, спустившись в углубление. <…> Страшный рев пушек и пальба из ружей ужасно усиливались. <…> Пули беспрерывно свистели в воздухе.

Шум оглушает и постепенно наполняется криками раненых:

«Был час пополудни. Битва между тем страшно усиливалась. Мы ехали окруженные людьми, оглушаемые криком раненых и умирающих. Прусские пули достигали русских уже и здесь. Даже при нашем выезде [из каре] пуля попала в котелок казака, наделав такого звона, что я чуть не лишился чувств»137.

Шум битвы не только имел тактическое и топическое значение, но и действительно, очевидно, в большей степени, нежели оптические впечатления, оставался в памяти исторических акторов.

Вызовы и новые впечатления война принесла и для вкусовых ощущений. В свидетельствах современников оставили свои следы непривычные продукты питания или их суррогаты, а также опустошение, трупы и нечистоты138. Прежние призывы преодолеть зацикливание на текстовых источниках получили разнообразные новые перспективы в свете «материального поворота» (material turn)139. Так историческая антропология сталкивается в области исследования битв с человеческой антропологией, однако ее эвристический потенциал прежде всего полезен для событий, мало задокументированных письменными источниками. Исследований по Семилетней войне здесь пока немного, но и в этой области глобальная перспектива обещает важные открытия, например для археологии фортов в Северной Америке или для отдельных баталий в Европе140.

Несмотря на давно высказанную потребность в «военной истории, которая рассказывает о смерти», именно акт убийства составляет парадоксальный пробел в исследовании войн XVIII в. в целом и истории Семилетней войны в частности141. Причины заключаются как в ситуации с источниками, так и в исследовательских интересах. Насыщенное описание боевых действий напоминает традиционную военно-оперативную историю, а такие труды, как «Лик битвы» Джона Кигана, до сих пор не нашли достаточно продолжателей142. Это также прежде всего объясняется ситуацией с документами: источники, которыми Киган располагал для битвы при Ватерлоо, не представлены так плотно ни для одной из битв Семилетней войны143. Следующая эвристическая проблема – в недостаточной тематизации в личных свидетельствах и эго-документах собственного насилия. Почти все изображают себя пассивными жертвами и лишь очень редко активными действующими лицами. Возможные причины многообразны и здесь. Мотивом могли стать, например, религиозно обусловленные проблемы тематизации у пиетистов, писавших обычно охотно, равно как и ощущение себя у пехотинца лишь колесиком большой машины: он честно расстреливает все свои патроны при стрельбе плутонгами, не попадая ни в кого конкретно144. Характерно, что у егерей это уже выглядит по-другому145. Кроме того, большинство свидетельств оставили офицеры, которые скорее командовали, чем сражались сами146. В высказываниях о физическом насилии предпочитали прибегать к топике невыразимости или использованию уменьшительных форм и эвфемизмов147. Возраставшее значение артиллерии имело следствием как ощущение беззащитности перед смертельным огнем с дистанции, так и эстетизацию артиллерийского огня на полях сражений и при осадах городов148. Особое впечатление на европейских полях битв оставили шуваловские гаубицы, намеренное засекречивание которых создало особую ауру чудо-оружия149.

Взгляд на нормативные источники, такие как уставы и справочники по экзерциции, показывает, что в них, в отличие от современных руководств, эффективность убийства не тематизировалась. У солдат почти не имелось, таким образом, и вербальных образцов.

С тематикой насилия тесно связаны и современные эпохе гендерные образы. На сегодняшний день имеются многочисленные исследования представлений о маскулинности в Семилетней войне, в то время как классические темы истории женщин затронуты сравнительно мало, во всяком случае для европейского театра150. Между тем во время войны женщины временно брали на себя классические мужские роли, будь то переодетая солдатка или поэтесса, они становились жертвами сексуального насилия, ухаживали за больными или, овдовев, вынуждены были вести домашнее хозяйство151. Здесь еще достаточно потенциала для будущих исследований.

4. О ЛОЖАХ И ТАБАКЕРКАХ: МИКРОИСТОРИИ ГЛОБАЛЬНОГО КОНФЛИКТА

Тот факт, что Семилетняя война была конфликтом глобального масштаба, не является для исторической науки чем-то новым. В XIX и XX вв. этот глобальный аспект несколько отступил на задний план, но за последние тридцать лет стал привлекать внимание снова. Тем не менее переплетенная история войны оставалась скорее абстрактной, методологически она или следовала за региональными исследованиями (area studies), обращая внимание на определенную территорию за океаном, или тематизировала исторические переплетения, исходя из перспективы геополитических стратегий. Расширение перспективы произошло благодаря истории коммуникации, медиа и прессы, которая исследовала информационную коммуникацию с колониями или дискуссии о колониальной политике в европейской и американской прессе152. У грамотной публики имелся широкий выбор печатных изданий с богатой информацией в том числе об отдаленных местах событий. К этому эвристическому подходу, рассматривающему информацию и циркуляцию знания, можно добавить еще два, не производных в строгом смысле из исторической антропологии, но получивших благодаря ей решающий импульс. Это история того, что можно анахронически назвать транснациональными организациями, и история материальной культуры. Купцы и торговцы, а следовательно, и торговые компании вроде Британской (East India Company) или Французской Ост-Индской (Companie des Indes orientales) попали в поле зрения историков уже давно153. В меньшей степени в исследованиях по Семилетней войне фигурировали протестантские миссионеры, орден иезуитов или масоны. Все это «общества» с богатой исследовательской литературой, которая, однако, применительно к войне не поднималась до перспективы геополитики. Если Британская Ост-Индская компания практически выступала в войне как отдельная сторона, то о других этого безусловно сказать нельзя, однако они распространяли информацию, поддерживали глобальные сети, осуществляли на местах пастырскую деятельность и медицинский уход154. Даже при том что Семилетняя война не была религиозной, роль конфессиональных и религиозных различий в повседневности трудно переоценить155. Религиозные акторы обладали здесь большим влиянием, например когда уговаривали солдат дезертировать или, наоборот, воодушевляли на богослужениях. Воинские ложи перемещались вместе с армией, давая возможность перемены обстановки и контактов с местными элитами156.

Наряду с организованными акторами существовали также те, кого историки часто именуют посредниками между культурами (go-betweens, cultural brokers), кто путешествовал между разными мирами более или менее в одиночку157. Среди них Ананда Ранга Пиллаи (1709–1761), индийский торговец из Пондишери, который поддерживал контакты с французами и тщательно записывал события войны в объемном дневнике; отметил он и Лиссабонское землетрясение158. Африканец Олауда Эквиано (1745–1797), который провел войну в качестве раба-прислужника на борту разных кораблей, или Маркус Ульман (1738–1764), ученик цирюльника, дезертировавший из швейцарского полка в Вестфалии и позднее оказавшийся в качестве судового врача при осаде британцами Гаваны, – все они оставили свидетельства своей бурной жизни на стыке между разными мирами159.

Самым распространенным словесным образом, который использовали современники для интерпретации глобальных взаимосвязей, был мировой пожар или пламя, перекидывавшееся от искры из другого региона160. Так происходила актуализация и своего рода глобализация традиционного шаблона интерпретации. Однако с точки зрения исторической антропологии современники могли прибегнуть и к более оригинальным образам, в которых оказывается задействована материальная культура161. Ирландский новеллист Чарльз Джонстон (1719–1800) в 1760−1765 гг. опубликовал сначала в двух (1760), а затем в четырех томах (1765) сатиру «Хризал, или Приключения гинеи»162. В произведении, которое отдает дань целому жанру рассказов от третьего лица (it-narratives), героем выступает одушевленная монета, которая переходит из рук в руки и вращается по всему миру163. После ее «рождения» в Перу среди ее владельцев оказываются люди «всякого положения в жизни, через руки которых она прошла, в Америке, Англии, Голландии, Германии и Португалии». Наряду с обувью, тростью, плащом или письменным столом платежные средства были особенно популярны в рассказах от лица вещей; в XVIII в. неизбежно должны были последовать и приключения банкноты или рупии. И сам замысел не принадлежит Джонстону, он опирался на предшественников начала XVIII в. То, что делает «Хризал» столь современным, наряду с «социальной жизнью вещей» или «говорящих вещей», – это перспектива глобального обращения и первенства в системе ценностей денег, которые объединяют микро- и макроуровень войны в духе «плоской онтологии»164. О восприятии войны вне Европы свидетельствуют и изделия современных эпохе художественных ремесел, которые можно назвать сувенирной продукцией раннего Нового времени: табакерки, памятные, или «виватные», ленты (Vivatbänder), шраубталеры – составные талеры с вложенными бумажными сюжетными панорамами, фарфор и т. п. «Виватные» ленты с набивкой на ткани носили на публике как петлицы, а также коллекционировали и использовали как сувенир165. На одной из таких лент 1758 г. изображена, например, битва при Цорндорфе между пруссаками и русскими вместе со взятием британцами Луисбурга166. Тематические табакерки из Изерлона пережили во время войны настоящий бум батальных сюжетов167. Так, на одной из них изображены вместе франко-британское морское сражение при Картахене 1758 г. и битва при Росбахе 1757 г. – и там и там французы потерпели поражение168.

Поражения французов и связанных с ними с 1761 г. «семейными» узами союзников-испанцев напоминают также о том, что при всем внимании к историям переплетений не следует упускать из виду и идущие параллельно истории разъединений169. Французская колониальная империя после войны сначала значительно сократилась и была в поиске новых зон влияния. Последствиями этого стали как попытка колонизации Гвианы, закончившаяся гуманитарной катастрофой, так и последующая ориентация на Африку170. Если следовать за многочисленными работами, которые видят в «Французской и индейской войне» этап на пути к Войне за независимость США, то разъединение в среднесрочной перспективе коснулось и значительной части Британской империи171. Считать ли это предметом исторической антропологии, а не классической истории геополитики и империй? В Куру, ныне городке Французской Гвианы, где среди прочих 17 тысяч переселенцев пытались поселить около 11 тысяч колонистов-католиков из Эльзаса и юго-западной Германии, вспыхнули болезни172. Около 10 тысяч человек умерли от недоедания, горячки и эпидемий.

Не надо думать – хотя события 2020 г. с эпидемией ковида и могут наводить на такие мысли, – что болезни следует объявить теперь все объясняющим результативным фактором в истории. Но в то же время тропические болезни британских экспедиционных войск на Кубе и Война за независимость США связаны между собой, пусть и неприметным и косвенным образом, поскольку на Кубе были задействованы полки из Нью-Йорка, отсутствовавшие на Понтиакской войне против индейцев, произошедшей сразу вслед за Семилетней. Их потери внушили населению Восточного побережья убеждение, что они достаточно пострадали на войне, вопреки обвинениям колонистов в том, что они не поддерживают единство, неблагодарны и нелояльны. Именно в повседневной жизни различные меры британцев в сфере налогообложения стали восприниматься болезненно, что способствовало формированию чувства общности колонистов.

5. ИТОГИ

История восприятия войны несомненно играет центральную роль, но не равнозначна исторической антропологии войны: последняя скорее тяготеет к малой «тотальной истории» или «детальной истории целого»173. Это требует объяснений, поскольку к «тотальной истории» в Германии 1980−1990‐х гг. относились уничижительно, понимая ее в намеренно искаженном виде как высокомерную попытку изображения исторического феномена во всей его целостности174. На самом же деле подразумевается множественность перспектив и отражение этой множественности в нарративе, который не ограничивается одной группой акторов, одним жанром или одним эвристическим методом. Так история войны становится также тестовым случаем для историографической практики исторической антропологии. Так предмет войны ставит перед ней следующие вызовы: наряду с уже хорошо протоптанными путями истории восприятия «снизу» требуется заново заняться и такими классическими темами, как финансирование армии, логистика, военная техника или кабинетная политика.

Множественность перспектив не означает простого приплюсования процессов и контекстов, в особенности в истории глобальных переплетений. Глобальное измерение Семилетней войны содержится в отдельных людях, их практиках и свидетельствах, а не в отдельной от них структуре sui generis. Кроме того, пары микро vs макро и локальное vs глобальное не идентичны и не взаимозаменяемы175. Создавать нарративы с множественными перспективами – значит не лишать акторов их интенциональности, но прежде всего бережно контекстуализировать их намерения. Для этого требуется симметричная перспектива, которая не различает априори главных и второстепенных акторов. Симметрия – это и важный корректирующий фактор для изображения процессов, чтобы избежать нарративного шаблона телеологической истории победителей. Современники Семилетней войны сами показали пример, когда в 1763 г., после подписания Парижского мира, в Лондоне вышел один из первых романов о будущем, рисовавший мировую гегемонию французов в XIX и XX вв. как следствие слишком мягких с британской точки зрения условий мирного договора176. Наконец, для истории войны «вблизи», которая критически держит в уме разницу между предметом и перспективой, наилучшим мотивом представляется стремление к миру177.

Загрузка...