Рубеж

Кэтрин Фаркуар и в сорок лет оставалась красивой и, хотя утратила былую стройность, привлекала пышной и зрелой женственностью. Носильщики-французы суетились вокруг нее, казалось, сами чемоданы этой дамы будят в них чувственность. К тому же Кэтрин одаряла их непомерно высокими чаевыми. Во-первых, она никогда не знала цены деньгам, а во-вторых, панически боялась недоплатить, да еще услужливому мужчине.

И впрямь, смешно смотреть, как эти французы — и не только носильщики — суетятся вокруг нее, величают «мадам». Сколько чувственности в их обхождении! Ведь она немка, из бошей. За пятнадцать лет супружества с англичанином — вернее, с двумя англичанами — она в сути своей не изменилась. Как родилась дочерью немецкого барона, так ею и осталась, и душою и телом, хотя и обрела в Англии вторую родину. Да и по виду немка: свежее, моложавое лицо, крепко сбитая фигура. Впрочем, как и у большинства людей, в жилах ее текла не только немецкая кровь, были у нее в роду и русские, и французы. Она часто переезжала из страны в страну, и все вокруг уже изрядно приелось. Можно понять, почему так суетились парижане, ловили для нее такси, уступали место в омнибусе, предлагали меню в ресторане, подносили чемоданы, — для них это почти плотское удовольствие. Кэтрин они очень забавляли. И что греха таить, парижане пришлись ей по душе. Угадывала она в них мужское начало, хотя и иное, нежели в англичанах. Завидит парижанин миловидное лицо, пышную фигуру, искорку беспомощности в глазах и самозабвенно бросается на помощь. Кэтрин отлично понимала, что с сухой и внешне суровой англичанкой или американкой французы не стали бы церемониться. И их отношение Кэтрин полностью разделяла: нарочитая самостоятельность претит любой женщине.

На Восточном вокзале французам, конечно, в каждом пассажире мерещился бош, и носильщики держались с показной, почти детской заносчивостью, впрочем, скорее по привычке. Однако Кэтрин Фаркуар проводили до самого ее места в первом классе — все с той же плотоядной готовностью. Как-никак мадам путешествует одна.

В Германию она ехала через Страсбург, в Баден-Бадене ее поджидала сестра. Филип, ее муж, тоже был в Германии — корреспондентом от своей газеты. Кэтрин порядком надоели газеты и их высосанные из пальца «Корреспонденции». Филип, правда, человек умный и по журналистским меркам незаурядный.

Она давно убедилась, что и весь ее круг составляли в основном люди незаурядные. С заурядными она не водилась никогда, а все Выдающиеся (да еще с большой буквы) давно и основательно вымерли. Да и нынешняя жизнь, насколько она знала, такова, что в ней нет места истинно выдающейся личности. Зато она кишмя кишит ничтожными заурядностями, да и незаурядных людей хватает. Видимо, думалось ей, так и должно быть.

Но иной раз закрадывались сомнения.

К примеру, Париж, его Лувр, Люксембургский сад, Нотр-Дам — все это для Выдающихся. Места эти так и взывали к великим духам прошлого. А «заурядные» и «незаурядные» людишки точно воробьи: дерутся из-за крох да пачкают дворцовый мрамор.

Париж воскрешал для Кэтрин ее первого мужа, Aлaна Ацструтера, рыжеволосого воина-кельта, отца ее двоих ныне взрослых детей. Жила в Алане сверхъестественная убежденность, что обычные человеческие мерки не для него. И откуда она взялась, Кэтрин так и не разгадала. Сын шотландского баронета, капитан шотландских стрелков — возгордиться вроде бы не с чего. У Алана была привлекательная внешность, неистовые голубые глаза, ему шла форма, даже килт — юбка шотландского стрелка. Ничто, даже нагота не умаляла его мужественности, сухопарое тело дышало отвагой и властностью. Не по нраву Кэтрин пришлась лишь его непоколебимая внутренняя уверенность в собственном превосходстве, своей избранности. Алан был умен и допускал, что генерал А. или полковник Б. по положению выше его. Но столкнись он с кем-нибудь из них, сразу на худом лице надменно выгибалась бровь и в почтительное приветствие вкрадывалась едва заметная презрительная нотка.

Сколь бы избранным Алан себя ни сознавал, добился он в делах житейских не очень многого. Неоспоримо одно: Кэтрин любила его, а он — ее. Правда, когда дело касалось их врожденной избранности, коса находила на камень. Ибо очаровательная Кэтрин, подобно царствующей в улье пчеле, полагала, что только ей должны воздаваться самые высокие почести.

Неуступчивый и высокомерный, Алан ни словом не попрекал ее, лишь порой в его взгляде вспыхивали ярость, оторопь и негодование. Это оторопелое негодование было просто невыносимо. Да что, в конце концов, он о себе мнит?!

Суровый неглупый шотландец с философским складом ума, но обделенный чувствами. Обожаемого ею Ницше он презирал. Как стерпеть такое! Алан представлялся себе скалой, о которую разобьются все волны современного ему мира. Однако они не разбивались.

Тогда Алан всерьез занялся астрономией и стал разглядывать в телескоп другие миры, один дальше другого. Казалось, он нашел в этом успокоение.

Десять лет прожили они вместе, потом судьба разлучила их, хотя они по-прежнему страстно любили друг друга. Ни простить, ни уступить один другому не мог — мешала гордость, а связать свою жизнь с кем-либо со стороны тоже мешало высокомерие.

С университетской скамьи Алан водил знакомство с другим шотландцем — Филипом. Тот учился на адвоката, но занялся журналистикой и весьма преуспел. Невысокий брюнет, хитрый, умный, проницательный. Женщин в нем как раз и привлекали проницательный взгляд черных глаз да некая загадочность маленького смуглого шотландца. И еще одним замечательным свойством обладал он: словно любящий пес, умел одарить теплом и лаской. Причем в любую минуту, стоило лишь захотеть. Долгие годы Кэтрин относилась к нему весьма прохладно, даже чуть пренебрежительно, но потом подпала под чары темноглазого хитреца.

— Эй ты! — бросила она как-то Алану, разозлившись на его господское высокомерие. — Тебе даже невдомек, что женщина тоже живое существо! В этом тебе до Филипа далеко! Он неплохо разбирается в женской душе.

— Ха! Этот плюгавый… — И Алан наградил друга презрительно-непристойным эпитетом.

Однако знакомство их не угасло, в основном стараниями Филипа, он необычайно сильно любил Алана. А тот лишь равнодушно снисходил. Впрочем, он привык к Филипу, а привычка значила для него много.

— Алан поразительный мужчина! — делился Филип с Кэтрин. — Истинный мужчина, таких мне не доводилось встречать.

— Ну почему же? — удивилась Кэтрин. — А себя вы разве не считаете истинным мужчиной?

— Ну что вы, я совсем не такой. Я всегда уступаю, подчиняюсь — в этом моя сила. Могу увлечься, потерять голову, правда, до сих пор всякий раз удавалось ее вновь найти. Алан же, — голос у Филипа зазвучал почтительно и даже с завистью, — Алан же никогда не потеряет головы. Таких мужчин я больше не встречал.

— Если бы! — вздохнула Кэтрин. — Алана легко обвести вокруг пальца, сыграв на чем угодно, хотя бы на тщеславии.

— Нет, вам это полностью не удастся, — возразил Филип. — Его просто невозможно обмануть. Все, что для него в жизни имеет смысл, проверено им раз и навсегда. Проверено на истинность, понимаете? Весь он в этом — истинен до мозга костей и другим быть просто не может.

— Ну, вы его переоцениваете, — презрительно фыркнула Кэтрин.

Но когда позже в разговоре с мужем они коснулись Филипа и Алан лишь равнодушно пожал плечами, Кэтрин не стерпела:

— Плохой ты друг!

— Друг? — переспросил он. — Никогда не держал его за друга. Если он считает меня своим другом, так это его дело. Меня он решительно никогда не интересовал и не интересует. Он совсем другой человек, меж нами рубеж.

— Тогда не позволяй ему считать себя твоим другом. Не позволяй преклоняться перед тобой, скажи прямо, что тебе это не по душе.

— Говорил не раз. Его это лишь умиляет. По-моему, он не представляет наших отношений по-иному.

И Алан вернулся к своему телескопу.

Пришла война, а с ней и разлука с Аланом, его полк отправляли во Францию.

— Ну вот, теперь тебе расплачиваться за то, что вышла замуж за солдата. Еду сражаться с твоими соотечественниками. Вот как обернулось.

Она даже не заплакала — так больно ударили его слова.

— До свидания! — Он нежно и крепко поцеловал ее в губы. Как-никак, прощался со своей женой.

Обернулся: во взгляде — и нежность и забота мужа о любимой женщине. А еще читалось в голубых глазах смирение перед судьбой. И от этого взгляда вскинулась душа Кэтрин. Переменить бы все! Переменить бы прошлое, весь ход истории, чтобы отвратить эту ужасную войну! В потайном уголке души еще теплилась надежда: ее всесильная любовь и воля способны пустить историю по другому руслу, даже вспять.

Но в привычно-ласковом мужнином поцелуе, в его объятиях, во взгляде угадала она отрешенность и смирение и поняла, что ее надеждам не сбыться. Что вся сила, вся власть ее материнского и женского сердца — ничто перед неодолимым течением человеческой судьбы. Правильно говорил Алан: лишь мужской холодный и сильный разум, приемля неодолимые невзгоды, способен угадать требование судьбы, которое принесет его к спасительным берегам. Но сперва нужно выдержать эту долгую череду невзгод.

На мгновенье дрогнула ее воля, отчаялась душа. Но вот Алана уже нет. И сразу в глубине ее существа возродились прежние уверенность и сила.

Немалым утешением стал для нее Филип. Он проклинал войну и все, что ее породило, считал, что человечество должно признать ее величайшей и позорнейшей ошибкой.

Кэтрин, однако, чуяла немецким своим нутром, что это не ошибка. Война явилась как неизбежность, даже как необходимость. Но любовь Филипа несказанно успокаивала, и мало-помалу Кэтрин приходила в себя.

Алан не вернулся. Весной 1915года он пропал без вести. Кэтрин не горевала по нему. И представляла его не иначе как живым. Она даже ликовала. Еще бы: теперь пчелка-царица расправит крылья, ей покорится весь мир, ей — Женщине, Матери, Кормилице с хлебным колосом в руке, а не Мужчине с мечом.

Филип всю войну прошел журналистом, отстаивая гуманность, истину и мир. И безмерно утешая Кэтрин. В 1921 году она вышла за него замуж.

Хоть и отмерен уготованный нам жребий — осталось лишь отрезать по этой мерке, — иной раз промедлит десница судьбы, будто кто отведет ее.

Поначалу новое замужество радовало Кэтрин, успокаивало душу, услаждало плоть — могла ль она желать лучшего в тридцать восемь лет? Он и ласкал, и утешал, и предугадывал любое ее желание.

Потом Кэтрин стала замечать в себе необъяснимые и все более пугающие перемены. Она сделалась неуверенной и нерешительной, словно заболела. Жизнь казалась все скучнее и фальшивее, такого чувства она раньше не испытывала. Она даже не сопротивлялась и не страдала. Тело омертвело, не внимало окружающему. Жизнь обернулась мерзостной трясиной.

Порой тоска отступала, и Кэтрин, как и прежде, радовалась жизни. Но вскоре вновь накатывала мутная волна, и Кэтрин задыхалась, чувствуя себя ничтожной и жалкой. Но почему, почему виделось ей в этих переменах собственное ничтожество? Конечно, сознание это жило лишь в самом сокровенном уголке души и никоим образом не было заметно со стороны.

Вновь ей стал вспоминаться Алан, его неумолимый и жесткий нрав, но теперь, не давая воли сердцу, Кэтрин вспоминала о первом муже без злобы и враждебности. К памяти о нем прибавилось даже некоторое благоговение. Кэтрин противилась этому. Благоговеть она не привыкла.

Как по-разному складывалась ее жизнь с мужьями: первый — неутомимый борец, прирожденный воин, всю жизнь с обнаженным мечом; второй — хитроумный миротворец, верткий и умный суеслов, пытающийся уравнять весы справедливости.

Филип был умнее ее. Он возвысил Кэтрин, пчелку-царицу. Мать. Женщину, ее суждения, хитроумно подладился под нее, вверил ей вершить справедливый суд. Но, крепко завязав ей глаза, выносил все решения сам.

Кэтрин смутно догадывалась об этом. Но лишь догадывалась, ибо, стараниями Филипа, не могла убедиться воочию. Он, словно фавн, исподволь завораживал ее взор, заволакивал его пеленой.

Порой она задыхалась: не хватало воздуха, простора. И перед глазами появлялось угловатое, жесткое и властное, но такое бесхитростное лицо Алана, и на душе делалось легко, как в былые годы; сладострастная душная пелена спадала, мерзостная трясина отпускала, и душа воспаряла, радуясь бескрайней небесной стихии. Даже споря с нею.

Именно такое чувство нахлынуло на нее на борту парохода, пересекавшего Ла-Манш. Будто рядом Алан, а Филипа вообще не было. Будто Филип всего лишь портняжка, снимавший с нее мерку в ателье. Тогда-то, во время своего одинокого путешествия из Англии во Францию по холодному, неприветливому проливу, и утвердилось в ней это чувство: Филипа никогда не было, а муж у нее один — Алан. Муж и по сей день. И едет она к нему.

Потому она и блаженствовала в Париже, потому и благоволили к ней французы: приятно видеть женщину, очарованную мужчиной, грезящую им наяву. Какие бы ни складывались отношения между народами, главное — отношения между мужчиной и женщиной.

Сейчас поезд вез Кэтрин на восток. На душе неспокойно: и тревожно, и радостно. Словно в былые дни, когда она навещала в Германии родной дом. Нет, в былые дни, но не в те, а когда она возвращалась к Алану. Всякий раз, когда она ехала к нему, ей казалось, что поезд несет ее словно на крыльях, какие бы чувства к мужу она в тот момент ни питала. Даже наверняка знала, что Алан обойдется с ней грубо и жестоко, растопчет ее любовь, но все равно летела на крыльях.

А к Филипу она ехала всегда с необъяснимой неохотой, как к чужому. Впрочем, лучше вообще о нем не вспоминать.

Задумавшись, она смотрела в вагонное окно, не замечая холодного зимнего пейзажа. Вдруг словно кто толкнул ее, и она прозрела. Серая равнина, пашня, земля на полях, что прах погибших, тонкие, голые, окоченевшие деревья, точно проволочное заграждение по обочинам уводящих в небытие дорог. Средь деревьев проглянул разрушенный дом, потом разоренная деревня: остовы домов, как гнилые зубы, на ровной, прямой улице.

Внезапно ее пронзил ужас — наверное, поезд проезжает долину Марны, страшное место. На берегах этой реки и окрест из века в век складывают головы люди в бесславных боях. Рубеж, на котором и по сей день истребляют друг друга народы романских и германских кровей.

Может, в этой пепельно-серой земле покоится и ее муж.

Невыносимо! Лицо у нее посерело от ужаса. Бежать бы отсюда без оглядки.

«Знай я, что поедем этой дорогой, — подумала она, — выбрала бы кружной путь через Базель».

Поезд сделал остановку в Суассоне, от одного названия по спине поползли мурашки. Нужно взять себя в руки и ни на что не обращать внимания. Завтрак подоспел как избавление. В вагоне-ресторане она села напротив невысокого французского офицера в небесно-голубой форме. Он менее всего походил на военного. Простодушное, милое, почти детское лицо, невинный взгляд — его сохраняют под маской так называемой порочности многие французы. В его обществе Кэтрин стало много легче. Его бутылка красного вина съехала по тряскому столу на ее половину, и она переставила ее — офицер застенчиво поблагодарил поклоном. Какой милый! Найдись женщина, которой понравился бы такой мужчина, и он с готовностью отдал бы ей всего себя.

Однако ее самое сейчас все это не волновало. Мужчины, женщины, кто-то любит, кто-то любим.

После завтрака, разморенная жарой в вагоне и белым вином — выпила в ресторанчике полбутылки, — Кэтрин заснула, хотя ноги ей припекало: из-под железной решетки на полу веяло жаром, И в полудреме ей представилось, что вся минувшая жизнь — это мираж, обман. И солнце в небе ненастоящее, словно огромный глаз прожектора, над которым курится дымок, оно освещает какие-то ненастоящие кусты и деревья, освещает так ярко, что ночь кажется солнечным днем. Все призрачно, и вся ее жизнь под этим ярким, но фальшивым солнцем точно роскошный бал, призрачный сон. И все ее чувства, и любовь, и страх, что ее можно потерять, — все мираж. А как же боялась она, что, пока идет война, потеряет любовь: больше не полюбит сама и никто не полюбит ее. И вот теперь даже страх этот кажется пустым и надуманным.

За Филипа она уцепилась, как утопающий за соломинку. И вот сейчас оказывается, что и страх, и ее спасение — все мираж.

Что же тогда явь? Если любовь, самое сильное начало в ее душе, — лишь самообман, что же тогда истинно? Бесплотные тени умерших?

За окном стемнело. Поезд миновал Нанси. Она бывала в этих краях еще девочкой. В половине восьмого Кэтрин приехала в Страсбург, здесь придется заночевать, поезд в Германию — только утром.

Русоволосый крепыш носильщик заговорил с ней на эльзасском диалекте. Он вызвался проводить Кэтрин до гостиницы, конечно немецкой, и не отставал ни на шаг, охраняя добросовестно и со знанием дела, будто приставлен к ней часовым. Как это не похоже на французов!

Вечер выдался холодный и ненастный, однако, поужинав, Кэтрин решила сходить в собор. Он запомнился ей еще с той призрачной жизни.

По улицам гулял студеный, колючий ветер. Город словно вымер, и исчезло его обаяние. Редкие коренастые пешеходы разговаривали на гортанном эльзасском диалекте. Вывески магазинов почти все французские, но на многих снисходительный перевод на немецкий внизу. Витрины буквально ломятся от товаров с некогда немецких фабрик Мульхаузена и окрестных городов.

По мосту она перешла через реку, едва различимую в ночной мгле. Вдоль берега на мостках стоят будки прачек, даже сейчас, в тусклом свете электрических фонарей, видно, как несколько женщин наклонились над темной водой и полощут белье. Кэтрин вышла на просторную площадь, и сразу рванул леденящий ветер, на площади ни души. Город покорился, на этот раз стихии.

А вдруг она забыла, как пройти к собору? Вон застыл француз полицейский в голубой пелерине и высокой фуражке, сиротливо и неприкаянно, в этом грубом эльзасском городе его французский лоск нелеп, точно шелковая заплатка на толстом сукне. Она подошла и спросила по-французски, далеко ли собор. Полицейский указал ей первый поворот налево. Кэтрин не заметила в нем враждебности, лишь томление: оттого что зима, оттого что это чужой город, оттого что рядом извечный рубеж.

Французам всегда присуще чувственное томление, в неотесанных эльзасцах такого не сыскать.

Ей вспомнилась узенькая улочка, нависшие над тротуаром дома, почерневшие крыши, высокие фронтоны. И вдруг из черной глубины, словно наваждение, надвигается черная с пурпуром, подавляющая своим величием громада собора, взирающего с высоты на ничтожных суетных горожан. Построен собор из темно-красного камня, и по ночам кажется, будто сотворен он из плоти и крови. Огромное, необычайно высокое здание проступило перед Кэтрин в ночи. Где-то в вышине, точно грудь великана, виднеется круглое окно-розетка, еще выше, теряясь в небесах, взметнулись венчающие собор каменные шпили.

Стоит собор, грозно нацелившись в свинцовое зимнее небо. Помнится, в детстве душа Кэтрин так и рвалась вслед за устремленными ввысь шпилями. А сейчас багрово-пурпурный, точно окровавленный, Великан выглянул из-за туч и замер — вот-вот шагнет и спокойно, неумолимо раздавит.

Душа Кэтрин преисполнилась безотчетного первобытного страха перед таинственной демонической силой. Какой необычный собор — ровно языческий храм. Огромное каменнозубое чудище, в жилах которого древняя бунтарская кровь, замерло, готовясь к наступлению на серых, как прах, людишек. Смутная догадка забрезжила в сознании Кэтрин: за скорбным пеплом, за желто-зеленой ядовитой пеленой нашей цивилизации издревле следит напоенное мертвой кровью чудище, дожидаясь своего часа, чтобы сокрушить нашу хрупкую чистую жизнь; и тогда вновь закипит кровь у него в жилах, воспрянут былая гордость и сила.

Даже с земли страшен кровавый Великан, затмевающий бога, которому призван служить.

Словно кто вдруг скатал черный свиток ночного неба, и отчетливо проступили контуры страшного чудища, изготовившегося к нападению.

Двери собора и слева и справа заперты. Кэтрин собралась уже уходить, но, повернувшись, заметила на мостовой мужчину, он стоял невдалеке от почты, такой неуместной на соборной площади. Кэтрин мгновенно узнала темную неподвижную фигуру — Алан! Он стоял одиноко и отрешенно.

И в ее сторону не сделал ни шагу. Кэтрин замерла в нерешительности, потом пошла ему навстречу, будто бы к почте. Вот он совсем близко и все так же стоит не шелохнувшись. Кэтрин поравнялась с ним, сердце у нее замерло, и тут он обернулся и в упор, чуть сверху, взглянул на нее.

Да, это Алан, хотя в пурпурно-черных тенях лица почти не различить.

— Алан! — прошептала она.

Он не ответил, лишь властно положил ей руку па плечо, бессловесно и повелительно, как в далекие времена их супружества. От легкого прикосновения она послушно повернулась, и они неспешно пошли по главной улице мимо галереи еще освещенных магазинов.

Кэтрин взглянула в его лицо: оно потемнело, приобрело пурпурный оттенок, таким она никогда его не видела. Вроде и чужой, и все ж таки он, только он не проронил ни слова. Что ж, и это в его привычке. Губы плотно сжаты, глаза внимательны, но бесстрастны. Ночь окутала его молчанием, хоть и непроницаемым, по не холодно-равнодушным. Скорее горделиво-отчужденным и трепетным, которое окружает диких зверей.

Кэтрин сознавала, что идет рядом с привидением. Но нимало не боялась. Будто все это в порядке вещей. Напротив, к ней даже вернулось давнее полузабытое ощущение покоя и блаженства женщины, согретой любовью мужчины, которому она всецело принадлежит. В молодости, замужем за Аланом, она изведала эту тихую, но бесценную радость, истинное блаженство. Но именно из-за ее бесценности Кэтрин и не смогла оценить ее по достоинству. Потом, как ей сейчас думалось, она почти сознательно лишила себя этой радости, этого покойного и раздольного, как река, блаженства, которое приносил ей, женщине, муж.

Прошли годы, и лишь теперь она поняла это. Поняла здесь, на улице чужого города, чувствуя рядом Алана; поняла, что для счастья женщине довольно и того покойного блаженства, которое дарит ей самый близкий мужчина, ее муж. И в этом предназначение женщины, ее высшее исполнение.

Лишь с годами поняла она это. А как терзала она себя, противясь чувству поначалу! Зачем? Сейчас она не могла бы ответить. Разве важно, чем занимается мужчина или каков он по характеру, главное — плыть вместе с ним по покойной и раздольной реке блаженства, большего от него и ждать нельзя. Но этого ей показалось мало, и, желая невозможного, она унижала себя, разрушала свою душу.

Теперь Кэтрин все поняла и приняла со смирением. Она шла рядом с мужчиной, вернувшимся к ней из небытия, чтобы утешить ее. Она чувствовала, как он, хотя и молча, сострадает ей, и благодаря ему пепельно-серый, трепетный страх перед реальной жизнью покидает ее. Она шла рядом с ним спокойно и с легким сердцем, будто избавившись от пут. У моста он остановился, снял руку с ее плеча. Она поняла: сейчас он уйдет. Он взглянул на нее из-под козырька фуражки загадочно, но ласково, помахал рукой. Словно и прощался, и обещал больше не покидать, не оставлять ее без своей любви и ласки, неизбывных в его сердце.

Она со слезами на глазах взбежала на мост и поспешила в гостиницу. Торопливо поднялась к себе в комнату, разделась, стараясь не смотреть в зеркало. Увидев свое лицо, она может потерять волшебное видение.

Расставшись с ним, она поняла, что как зеницу ока должна хранить эту окутавшую ее тайну. Она знала, что муж восстал, знала, сколь желанно его явление и сколь оно зыбко. Он вернулся, его привело безутешное любящее сердце, она желанна ему и поныне. И перечить ему нельзя ни в чем. Она вновь почуяла его дух, его ласку, силу, молчаливую сдержанность. Сомнений нет — это он. Нельзя думать о нем, как думаешь об обычном человеке, стараясь все понять и уяснить. Не разумом, а самой сокровенной частичкой души должна она ведать, что он жив в ней. Не нужно вглядываться ему в лицо, искать его подле себя. А стоит выказать чрезмерную притязательность, протянуть руку, дотронуться, и видение исчезнет навсегда, схлынет бесценный раздольный покой, вновь умиривший женскую душу.

«Ну нет! — решила она. — Если покой этот пребудет во мне и впредь, большего и просить нельзя!»

А как докучала она ему прежде просьбами, расспросами, требовала объяснений! Много ли дали ей те объяснения? Слова обратились в прах.

Но ныне она познала иной, ни с чем не сравнимый страх — страх перед пепельно-серой, лишенной чувств жизнью. И если смерть вернула мужа ей во избавление, она, Кэтрин, не станет докучать ему вопросами, а смиренно и с благодарностью, которую не выразить никакими словами, примет его.

Утром Кэтрин вышла на улицу. Ледяной ветер гнал по небу тучи. Может, Алан ждет ее на прежнем месте? Хотя после вчерашней встречи она еще не успела стосковаться по нему — он жил у нее в душе. Но, как знать, может, он ждет.

Каменный, холодный город, серые, продрогшие люди, на них запечатлелась обреченность. Как далеки они от нее! Кэтрин стало жаль их, но что поделать, она не властна над временем и вечностью. А люди, взглянув на нее, отводили глаза, словно им было неловко за себя.

Под холодным зимним солнцем темно-багровый вздыбившийся собор уже не давил и не страшил своей громадой, как ночью. Площадь холодная и чужая. В соборе, несмотря на разноцветные блики от витражей, было тоже холодно и неуютно. Алана нигде не видно.

Кэтрин поспешила обратно в гостиницу, она хотела успеть к поезду 10. 30 в Германию.

За Рейн отправлялись лишь немногие неприкаянные, и в поезде Кэтрин стало тоскливо и одиноко. Носильщик-эльзасец все с той же собачьей преданностью проводил ее. В вагоне первого класса, который шел дальше, до Праги, она ехала одна. На глаза ей попался носильщик-француз с усами, в широкой блузе, с небрежно-горделивой походкой. Желая подбодрить ее, он сказал что-то шутливое, используя весь небогатый запас немецких слов. Но под взглядом Кэтрин осекся — он не хотел дерзить. Даже в этом виделась ей какая-то безысходность.

Медленно и уныло отходил поезд от города. Вон вдали зловещий согбенный собор-великан, его шпиль, точно перст, воздет высоко над городом. Ну почему именно таким построили его встарь немцы?!

Пейзаж за окном постепенно менялся: равнины, болота, каналы, плакучие ивы, почти сухие обледенелые шлюзы. Природа вокруг будто истомилась. Великий старец Рейн несет свои зеленые полные воды, неумолимым рубежом разделяя народы, томимые войной, но они не в силах вырваться из ее цепкой удавьей хватки. Холодное зеленое полноводье под железным мостом сливалось с холодным серым небом и невыразимо угнетало.

В Киле поезд надолго задержался. Французские и немецкие чиновники подчеркнуто официально соблюдали нейтралитет, от которого мурашки бежали по спине. Деловито проверили паспорта, провели таможенный досмотр. Но поезд все стоял, словно выбирая, в какую сторону двинуться, — притяжение обеих сторон в этой точке уравновешивалось, ни один народ не довлел здесь над другим, ни одно мировоззрение не главенствовало.

Кэтрин Фаркуар это не волновало, она пребывала во власти вчерашней молчаливой встречи. Она не слышала, как к ней обращались по-французски, по-немецки, лишь что-то механически отвечала на том или ином языке. Паровоз со свистом пускал пары, ему не терпелось перевалить этот новый рубеж, миновать нейтральную полосу за Рейном.

Из-за серых облаков наконец выглянуло тусклое солнце, поезд бесшумно, но неровно повез Кэтрин прочь от нейтральной полосы. В пойме Рейна подернулись льдом лужи, оставшиеся после паводка. Прямые борозды пашни уводили в бесконечность, казалось, заледенел сам воздух, однако земле все нипочем: затаив свою первозданную неукротимую силу, она дышала глубоко и мерно, и каждый вздох рвал стылый воздух, налетал мощным порывом, словно из глубин вечности.

Правобережье Рейна в этих местах тоже было занято французами, отсюда непривычное безлюдье, словно и не жил здесь никто, лишь напряженная тишина, витающая над аккуратно вспаханными бескрайними полями в предвосхищении неотвратимой беды.

Поезд долго стоял в Аппенвайере, важном железнодорожном узле за Рейном. На станции ни души. Кэтрин помнила, какая суета царила здесь до войны.

— И зачем нас так торопили в Страсбурге, раз держат здесь бог знает сколько! — пожаловался проводник-немец начальнику станции.

Жесткий баварский выговор! Как претит немцам подневольное смирение! Про себя Кэтрин улыбнулась: ясно, значит, оккупированная зона позади.

Наконец поезд тронулся и пошел на север. Кончились прирейнские равнины, потянулись хвойные леса. Непокоренная сильная земля, дикарскими космами сплелись деревца и кусты. И все та же напряженная тишина, все то же — из глубины вечности — могучее дыхание под коростой умирающей цивилизации. Она еще тоненько, пискляво напоминала о себе, но ее перекрывал зычный голос сосновых лесов, дальнего северного края. Кэтрин сердцем слышала эту разноголосицу.

Мимо окон проплывали насупившиеся холмы Чернолесья, они сурово вздыбились, словно охраняя внутренние покои Германии. Черные крутобокие склоны поросли дремучим лесом, лишь изредка мелькнет снежно-белой прогалиной поле. Как близко застыли в своем черно-белом наряде суровые холмы-часовые!

Кэтрин хорошо знала эти места. Но такими их еще не видела: безлюдные, угрюмые, скованные невыносимым молчанием.

А вот и Штайнбах! От него рукой подать до Ооса, там она пересядет в поезд до Баден-Бадена, куда она и держит путь. Может, уже в Оосе ее встретит Филип. Правда, ему специально придется ехать из Гейдельберга.

Да, так и есть, встречает! Ей сразу подумалось, что он нездоров, пожелтел лицом, осунулся, понурился.

— Ты болен? — спросила она, выйдя на безлюдную платформу.

— Страшно замерз, — ответил он. — И никак не согреться.

— А в поезде такая жара.

Подошел носильщик, подхватил чемоданы и понес к уже ожидавшему маленькому составу на Баден-Баден.

— Как у тебя дела? — спросил он, в глазах у него застыло страдание и страх.

— Прекрасно! Германия такая непривычная.

— Не знаю, какова Германия на самом деле, только она мне всю душу выморозила и на сердце давит.

— Ну, долго мы гостить не будем, — беззаботно сказала Кэтрин.

Он не сводил глаз с ее просветленного лица. А она смотрела на него и думала, что непривычно видеть его больным. Невероятно! Внезапно ей открылось — точно озарило, — насколько унизительно быть женой этого человека, носить его имя. Унизительно даже произносить фамилию Фаркуар, свою и мужнину фамилию, а когда-то она ей нравилась. Подумать только! Я — жена этого недомерка! — негодовала она. Ношу его фамилию! Она явно не подходит. То ли дело ее девичья фамилия: фон Тоднау; или фамилия первого мужа: Анструтер. Первая — самая подходящая, вторая слилась воедино с душой, а третья — Фаркуар — совсем чужая.

На вокзале ее ждала сестра Марианна. Через минуту они уже щебетали по-немецки, смеялись, плакали, снова заливались смехом, напрочь забыв о Филипе. В те дни война еще напоминала о себе — не было такси, — носильщик на тележке отвез багаж в гостиницу, а сами они пошли пешком по пустынным улицам.

— А что, твой гномик милый, — снисходительно похвалила Марианна.

— Ну, еще бы! — в тон ей ответила Кэтрин, и, остановившись посреди улицы, сестры расхохотались.

«Гномиком» Марианна прозвала Филипа.

— Все-таки твой первый больше на мужчину походил, — продолжала сестра. — Но с этим тебе, должно быть, легче. С гномиком-то куда легче! — И она снова залилась обильным смехом.

— Да он у меня неваляшка! — усмехнулась Кэтрин, уподобив мужа кукле со свинцом в ногах: как ни вали — все стоит.

Филипу было очень тоскливо. Он привык являть свою силу в слабости, умело разжалобить женщину, прилепиться к ней. На деле же он хитростью всегда поворачивал по-своему, хотя делал вид, что уступает. Когда налетали житейские бури, он смиренно склонял голову или падал ниц, как того требовали обстоятельства, и пережидал. Потом поднимался и вновь становился чутким и нежным, кротким, как ангел, покоряясь всем и вся. А непокорные сложили голову в войну. Филип убедился в этом воочию и самодовольно усмехался про себя. Когда убивают льва, добыча достается собаке. Так и ему досталась Кэтрин, львица Алана. Живая собака лучше мертвого льва. И маленький журналист-ангелочек упивался победой своей слабости.

Но в послевоенной Германии, похожей на кошмарный сон, он чувствовал себя не в своей тарелке. Кругом холод, пустота, онемелая бесчувственность, точно дочерна обмороженная рука, которую не оживить. А жизнь без чувств для Филипа страшнее смерти.

— Я ужасно рад, Кэтти, что ты приехала, — сказал он Кэтрин. — Ни одного бы дня больше без тебя не продержался. Ты — единственно живая в этом омертвевшем мире.

— А ты для меня словно бесплотная тень.

— Конечно, тень! Я и впрямь тень, когда один. Зато с тобой я оживаю, чувствую себя настоящим мужчиной. Поверь мне!

Да, именно такие признания некогда и очаровали ее, задев самые тонкие струнки женского самолюбия. И она влюбилась в этого человека, великодушно признающего в женщине такие лестные ей черты. Как не похож был он на царственного Алана, ожидавшего от женщин покорности и смирения!

Мало-помалу холод омертвелой Германии стал пробираться и в душу Кэтрин. И ей стал гадок этот маленький скулящий зверек, оживающий лишь подле женщины. Она ничего не ответила Филипу, засмотревшись на падающий снег, он стеной отгораживал от нее черные деревья. То был иной мир. Но вот снег перестал падать, и отчетливо проступили силуэты высоких, враждебно ощетинившихся заснеженных елей — точно привидения в белых балахонах.

Филипа бил озноб, он пожелтел еще больше. В Германии было плохо с продуктами, с горючим — вообще со всем было плохо. Ему хотелось, чтобы Кэтрин поехала с ним в Париж, однако она решила погостить у родных недели две, не меньше. Бытовые неудобства ее не смущают. Вечером у темного курзала — город освещался лишь наполовину — она увидела смиренно стоявших в очереди горожан — точно цепочка безмолвных призрачных теней. Они стояли с бутылками за горячей водой из источника: растопить плиту, вскипятить воду им было не по карману. Филипа бил озноб, но Кэтрин это совсем не трогало. Озноб так озноб.

Под ногами сухо хрустел снег. Кэтрин решила прогуляться по крутым лесистым склонам. Удивительно! Будто она одна во всем мире и природа заново обрела первозданность. Кэтрин вдруг отчетливо поняла: погибни все человечество — природа быстро вернется к своему первозданному состоянию. Рядом, оступаясь, едва не падая, ковылял Филип. Лицо у него еще больше осунулось и пожелтело. До чего ж он смешон! Нет, он не из тех мужчин, кто шагает твердо и решительно. Вот и вовсе шлепнулся в снег. А меж деревьями она чуяла Алана, его дыхание, биение его сердца. Она пристально всмотрелась в большую разлапистую ель, такую зеленую, живую, могучую, и у нее самой зашлось сердце. В каждом величавом, могучем дереве виделся ей Алан. Подойти бы, прижаться бы к могучему стволу всем телом! Но неподалеку, сидя на снегу, канючил Филип:

— Кэтти, я не могу больше идти, сил нет совсем!

Ни слова не говоря, она застыла на тропе, горделиво и презрительно отвернувшись от него. Неподалеку из-под снега выглядывали тускло-бурые валуны. Конечно же, Алан там, он ждет ее меж валунов, она знала точно. Ее властно и неудержимо тянуло туда. Однако она повела вконец раскисшего Филипа домой.

Ему и впрямь было худо. Кэтрин уложила его в постель, и он с готовностью покорился. Вызвали врача. На Филипа вдруг накатил панический страх, его пугало буквально все. Кэтрин ходила на прогулки в лес одна. Она ждала Алана и с трепетом думала о встрече. А Филип дома метался в бреду и всякий раз, когда она возвращалась, смотрел на нее большими, блестящими от жара глазами и говорил, топорща верхнюю губу, будто норовя зарычать:

— Как далеко от меня ты была!

— Разве это далеко? — откликалась она.

Наконец она дождалась Алана, он вышел к ней из-за бурых валунов. На нем был килт, подчеркивающий его мужественную фигуру, и рубашка цвета хаки. Он вышел с непокрытой головой и направился к Кэтрин. Она сразу признала его походку: при каждом шаге взметывался коленями килт. Он шел как победитель во всем своем великолепии, и она, трепеща, ждала. Как обычно, он не проронил ни слова, обнял ее и увлек за собой; она безмолвно покорилась — такого она за собой не знала.

Словно зачарованная вернулась она домой. Увидела, что Филип занемог не на шутку. Неужели умрет? Впрочем, не все ли ей равно? Она принялась ухаживать за ним, не отходила от постели всю ночь. К утру ему, похоже, полегчало.

А днем после обеда ее снова потянуло в лес. Ей непременно нужно там быть! Ее ждет муж, повелитель, может ли она ослушаться? Ей непременно нужно идти. Филип, увидев, что она оставляет его, ударился в истерику:

— Вот увидишь, я умру без тебя! Вот увидишь, умру, если уйдешь! — и так закатил глаза, что ей подумалось: и вправду умрет. Она осталась дома, угрюмая, исполненная презрения, хотя душа была там, среди валунов.

К вечеру сильно похолодало. Филипу никак не удавалось согреться под большой периной.

— Ну и холодина! Умереть можно! — причитал он.

Ну и умри, равнодушно подумала она. Сидя подле больного, она полностью отрешилась от всего, что ее окружало, и была сейчас далеко-далеко в лесу, под морозным небом. Словно могучий поток нес ее к иной жизни. Вон Алан, он машет ей, вот он рядом, обнимает ее. И с каждым часом сильнее и сильнее ощущала она его. Обычно она спала с Филипом в одной комнате, но в ту ночь решила вовсе не ложиться. Филип совсем ослаб. Придется сидеть подле него до утра.

— Кэтрин, я не вынесу этого! — взмолился он и закатил глаза так, что остались видны лишь белки.

— Чего ты не вынесешь? — наклонилась над ним Кэтрин.

— Я не вынесу этого! Не вынесу! Обними меня! Обними! — прошептал он, страшась надвигающейся смерти.

Она с неохотой приподняла его за плечи, обняла. И в это мгновение распахнулась дверь и вошел Алан. Голова не покрыта, лицо сурово. Филип трясущимися руками обвил шею Кэтрин и тихо застонал. С непокрытой головой, в безмолвии Алан подошел к постели, разъял руки Филипа и сложил их у него на груди. У Филипа вздернулась в предсмертном оскале верхняя губа. Кэтрин почувствовала, как дрогнуло и обмякло его тело у нее на руках.

А Алан увлек Кэтрин от кровати покойника на другую кровать, принялся безмолвно и страстно ласкать ее — то была страсть мужа, вернувшегося домой после долгого пути.

Загрузка...