Утреннее солнце неторопливо, словно нехотя, поднялось из-за зубчатой стены дальнего леса. Его красные, еще нежаркие лучи коснулись верхушек темных, мрачноватых елей и пихт. Длинные тени упали на мокрый, серебристый от росы луг. Сизоватый, невесомо-легкий туман, низко стлавшийся над остывшей за ночь землей между раскидистыми кустами густого тальника, медленно и зыбко заколыхался.
Митя переехал вброд неширокий, с топкими берегами ручей, выбрался на проселочную дорогу, избитую копытами скота, изрезанную тележными колесами.
Голоса и свист мальчишек, гонявших лошадей в ночное вместе с ним, раздавались далеко впереди. Но Митя не спешил их нагонять. Опустив поводья, он ехал шагом, мерно покачиваясь худеньким телом в такт лошадиному шагу. Изредка он взмахивал веткой, отгоняя от босых ног надоедливых комаров.
Мите хотелось спать. Солнце приятно пригревало спину. В безучастной полудреме он не замечал прелести пробуждающегося утра: ни мокрых и блестящих от росы листьев деревьев, ни самой росы, хотя ее капельки, мелкие, словно бисер, то и дело вспыхивали под лучами солнца и, подобно причудливо нанизанным алмазам, сияли внутренним голубоватым светом.
Когда он подъехал к своему дому, солнце уже ярко освещало всю деревенскую улицу из конца в конец.
Митя слез с лошади, закинул поводья за кол деревянной изгороди. Бесшумно ступая босыми ногами, поднялся по прогнившим ступеням крыльца.
С тех пор как отец ушел на фронт, крыльцо заметно осело да и весь дом принял какой-то сиротливый вид.
Младшая сестренка Катька еще спала, разметав по измятой подушке свои длинные волосы цвета спелой овсяной соломы. Не без зависти посмотрел Митя на спокойно спящую сестренку и чуть грустно улыбнулся.
В переднем углу, на столе, покрытом домотканой скатертью, дожидаясь Митю, дымилась легким парком горячая похлебка в алюминиевой миске. Рядом лежали два ломтя ржаного хлеба и выщербленная деревянная ложка. Тут же стояла зеленая эмалированная кружка с уже процеженным молоком утреннего надоя.
Не дожидаясь особого приглашения, Митя сел за стол и принялся торопливо есть завтрак, приготовленный для него матерью.
В это время мать — еще молодая, но изможденная, с выражением постоянной озабоченности на лице женщина, — хлопотала у окна, собирая себе и сыну обед в поле.
В небольшой берестяной пестерь она положила четыре испеченные картофелины, пару луковиц, яйцо и бутылку молока. Краюшку ржаного хлеба она завернула в свой старенький, но чисто выстиранный головной платок и сунула сверток в пестерь: еда для Мити на весь день.
Себе в старую холщовую сумку она положила хлеб, картошку и лук, вместо молока налила в берестяной туесок жидкого квасу, а яйцо, подержав его в задумчивости на ладони и бросив быстрый и какой-то смущенный взгляд на спящую дочку, отнесла на кухню и там положила на низенькую, под стать Катькиному росту, лавку, рядом с кружкой молока и ломтем хлеба, оставленными дочери на обед.
После этого мать принялась торопливо одеваться. С деревянного колышка, прибитого в ряд с другими к стене возле двери, она сняла шабур из домотканого полотна. Когда-то крашенный черничным соком в синий цвет, он теперь совсем вылинял и потерся во многих местах. Надев шабур, мать подпоясалась.
В это самое время на деревне дважды ударили в подвешенный к дереву старый отвал конного плуга, заменявший собою колокол. Это бригадир оповещал колхозников о том, что пришло время выходить на работу.
— Ой, Митя, не опоздать бы! — с тревогой в голосе проговорила мать. Ты нынче последний день работаешь, завтра в школу. — Она вздохнула. Нынче вам и одного дня роздыху не дали, о-хо-хо… Ну да что поделаешь война!
Она накинула на плечо тускло и холодно поблескивающий серп и, прихватив котомку и туесок, пошла к двери, но у порога остановилась и вернулась к окошку.
На низеньком некрашеном подоконнике кучкой лежали сшитые ею с вечера маленькие полотняные мешочки. Наклонившись над подоконником, мать принялась торопливо натягивать мешочки на пальцы.
— Митя, помоги-ка мне, — скороговоркой попросила она. Митя уже поел и, встав из-за стола, собирался уйти. Он нехотя вернулся, но взглянул на руки матери — и его душу обдало леденящим холодом.
Кожа на руках матери была покрыта множеством больших и маленьких трещин. Так в засушливую погоду трескается намытый половодьем прибрежный ил. Но особенно страшными были пальцы, на каждом сгибе которых зияла кровоточащая рана.
Митя знал, что вода, солнце и ветер превращают даже гранит в пыль, а железо — в ржавую труху. Руки матери не были ни гранитными, ни железными. Одно только знали эти руки — работу. В зимнюю стужу и в летний зной, под проливным дождем и пронизывающим ветром, изо дня в день с раннего утра и до позднего вечера руки матери трудились: жали хлеб, косили траву, рубили дрова, разгребали снег.
Вечером, после долгого трудового дня, управившись еще и со всеми домашними делами, прежде чем лечь спать, мать смазывала свои натруженные, огрубевшие, потрескавшиеся пальцы маслом. Но за ночь руки не заживали, кровоточащие трещины лишь затягивались тонкой пленкой, которая лопалась от малейшего движения, и вновь открывались раны, из которых выступала сукровица.
Но надо было работать. В осеннем уныло-прозрачном, словно навсегда выцветшем воздухе время от времени уже начинали кружиться белые мухи, возвещая о скором наступлении холодов, а конца страды еще не было видно…
Завязывая нитки вокруг пальцев матери, Митя как-то неловко дотронулся до больного места. Мать вскрикнула и отдернула руку, словно ее ударили током. На глазах у нее выступили слезы. Втянув в себя воздух сквозь стиснутые зубы, она умоляюще проговорила:
— Осторожней, сынок!
— Я нечаянно, — виновато и испуганно отозвался Митя.
Из дому вышли вместе. Митя подошел к лошади, мать смотрела на него с крыльца, спросила:
— Подсадить тебя, сынок?
— Не надо, я сам.
Митя взобрался на изгородь, оттуда, перекинув ногу, сел на лошадь и поехал вдоль улицы.
Мать пошла на поле через огороды — так ей было ближе.
То и дело Митя обгонял спешивших на работу односельчан. Среди них не было ни одного мужчины, лишь старухи, женщины, девчонки-школьницы. Некоторые торопливо дожевывали на ходу кусок хлеба. Работа не ждет.
Миновав околицу, Митя заметил свежие следы лошадей, понял, что товарищи опередили его, и разок-другой пришпорил лошадь голыми пятками. Лошадь перешла на рысь, но, пробежав немного, снова пошла шагом.
Проезжая по плотине над прудом, Митя залюбовался по-утреннему тихой, спокойной водой, в которой осеннее, но еще яркое солнце отражалось до рези в глазах. То тут, то там плескалась плотва, и еле заметные круги медленно расходились в разные стороны.
«Вот бы порыбачить!» — промелькнуло в уме. Мите представились его удилища, так любовно и старательно выструганные им из гибких рябиновых прутьев, которые вот уже два лета впустую провисели в сенном сарае. Но Митя знал, что о рыбалке ему сейчас нельзя и думать, и заторопился дальше.
Вскоре он добрался до леса и двинулся вдоль опушки.
Вот и поле.
Три Митиных сверстника, приехавшие на поле раньше него, уже начали боронить, задорно покрикивая на еще резвых по утреннему времени лошадей.
Пристроив пестерь с обедом на сук березы, Митя подъехал к оставленной с вечера бороне, спрыгнул с лошади и принялся торопливо запрягать, поднял чересседельник, натянул супонь, пристегнул вожжи, привычно тронул лошадь:
— Но-о!
Лошадь нехотя двинулась вперед, потащила за собой борону. Ее стальные зубья, вспарывая землю, зашуршали мягким шорохом. Митя шел сбоку. Влажная от росы земля приятно холодила ступни босых ног.
Поравнявшись с краем загона, Митя повернул было к ребятам, но тут старший из них, долговязый и сутулый Иван, по прозвищу Махорка, закричал:
— Куда лезешь? Проваливай отсюда!
Митя нерешительно остановился, а Иван — Махорка — не унимался:
— Ну, чего встал? Говорят тебе, проваливай! Мы уж вон сколько без тебя проборонили! Меньше спать надо было! Ишь хитрый какой! Нечего к нам примазываться, правда, ребята?
Гришка с Ленькой лишь молча переглянулись между собой и разом дернули вожжами.
Митя резко развернул лошадь и погнал ее на другой край поля, благо вспаханную землю глазом не окинешь, места всем хватит.
Он начал боронить, но скоро понял, что место ему досталось не слишком удачное. В пахотную землю тут клином вдавалась небольшая ложбинка. По дну ее сочился ручеек, поэтому из года в год ложбинка оставалась невспаханной. И лишь в этом засушливом году ее подняли целиной. Но земля здесь оказалась глинистой, перевернутые пласты окаменели настолько, что зубья бороны не разбивали их, а лишь слегка царапали. Но выбирать не приходилось, и Митя продолжал боронить, где начал.
Между тем солнце поднялось над лесом довольно высоко, стало заметно припекать. Земля, нагреваясь, закурилась еле видимыми струйками пара. Лес, дремавший в угрюмо-сумрачном забытьи, ожил, задумчиво зашуршали ветвями елки, игриво зашелестела листва осин, уже тронутая первыми осенними заморозками. Послышались тоненькие голоса мелких пичуг и заливистое стрекотанье вездесущих сорок.
Неторопливо вышагивая за лошадью, Митя думал о том, что завтра начинается новый учебный год.
Мысль о школе и радовала и пугала Митю.
Радовался он не столько тому, что вновь после долгого летнего перерыва сядет за парту, хотя он всегда учился с интересом и удовольствием, — больше всего его радовала мысль, что с завтрашнего дня он будет свободен от работы в поле.
Нелегкая это была работа. Ежедневная, однообразная, непосильная для мальчишки. Завтра уже не надо будет от зари до зари заплетающимися от усталости ногами плестись по пашне за такой же уставшей, с трудом ковыляющей и оттого безразлично-непослушной лошадью.
Пугало же Митю то, что, с тех пор как началась война, наступление осени неизбежно было связано с голодом и холодом, от которых, казалось, не было спасения.
Впрочем, на октябрь нельзя было пожаловаться. Хотя в октябре случались затяжные дожди, все-таки обычно выдавался денек-другой, когда показывалось нежаркое солнце. Но и тогда порывистый ветер, безжалостно трепавший порыжелую листву и разносивший по воздуху серебристую паутину, напоминал о том, что холода не за горами.
В такие ясные дни Митя, придя из школы и наспех перекусив, выходил с лопатой на огород копать картошку.
Вместе с ним выходила Катька. Все время, пока Митя был в школе, она скучала в избе одна-одинешенька. Копать землю было ей не под силу, но она довольно ловко выбирала из-под Митиной лопаты свежие розоватые клубни и складывала их в ведро.
Проходил октябрь, и наступала унылая, беспросветная пора поздней осени. Солнце больше не взглядывало на опустевшую землю. Бесшумно опадала последняя припозднившаяся листва. Стаи журавлей тянулись к югу, тоскливо перекликаясь под свинцово-серыми облаками. Мелкий, надоедливый дождь лил и лил, не переставая.
Наконец прекращался и он. Наступали заморозки. По утрам крыши домов были покрыты белесоватым инеем, подмерзала земля.
В первую военную зиму Митя еще не научился плести лапти, а никакой другой обувки у него не было. Поэтому по утрам, собравшись в школу, он выжидал, когда гомон школьников смолкнет на улице, и лишь после этого выбегал из дому.
Леденящий холод сжимал, словно клещами, его босые ступни, пронизывающий ветер забирался под холщовую рубаху. Что есть духу Митя бежал вдоль деревни, не останавливаясь до тех пор, пока не оказывался на высоком школьном крыльце.
Раздавался звонок, ребята рассаживались по местам, в класс входила Мария Сергеевна, начинался урок. А Митя почти ничего не видел и не слышал. Закоченевшие ноги начинали отходить в тепле, и это было так больно, так кололо и щипало покрасневшие пальцы, как будто бы тысячи острых иголок вонзались в них. Кусая губы, чтобы подавить стон, Митя изо всех сил старался не заплакать, но это ему не всегда удавалось, и тогда крупные слезы, словно раскаленные горошины, обжигали ему щеки, падали на раскрытую книгу.
В ту осень Митя с нетерпением ждал первого снега. Он знал: выпадет снег — кончатся все полевые работы, и тогда Митин сосед дедушка Евсей будет сидеть дома.
И вот выпал снег. В тот же день Митя как бы по-соседски пришел к дедушке Евсею и молча уселся на лавку у самого порога.
Дед Евсей стамеской выдалбливал в санном полозе пазы для копыльев.
Митя не решался подать голос до тех пор, покуда сам хозяин не спросил:
— Ну, чего молчишь? Аль забыл, зачем пожаловал?
И тогда Митя, смущаясь, запинаясь на каждом слове, ответил чуть слышно:
— Я… Мне… Мне бы лапти сплести… Основу то есть… Начать бы… Я-то не умею…
Дед Евсей сказал с хитрым прищуром:
— Ну и жених! Кто же за тебя замуж пойдет, коли ты лаптя себе сплести не умеешь?
Окончательно сконфуженный словами старика, Митя молча потупился, но в душе он ликовал: раз дедушка шутит, значит, не откажется помочь.
И в самом деле дедушка Евсей отложил в сторону стамеску, спросил:
— Ну, где там у тебя лыко?
Митя опрометью кинулся в сени и тут же вернулся с пучком заранее приготовленного лыка.
Спустя немного времени он вышел из избы деда Евсея со связанной основой лаптей и, не помня себя от радости, помчался домой.
Дома он, не откладывая, сел плести лапти. По готовой основе плести было нетрудно, и к вечеру пара лаптей была готова. Мать пришила к ним суконные опушни.
Наутро Митя обул лапти, надел свой видавший виды старенький зипун из серого домотканого сукна, нахлобучил на голову изрядно вытертую заячью шапку и, теперь уже не боясь мороза, степенно пошагал в школу.
Но с наступлением зимы приближалось новое испытание — голодное время.
Задолго до Нового года переставала доиться корова. Семья садилась на хлеб с картошкой. Ближе к весне подходили к концу скудные запасы муки.
Чтобы как-то отодвинуть наступающий голод, мать загодя начинала подмешивать в квашню сначала тертую сырую картошку, а когда и картошки оставалось совсем немного, в дело шел зеленый капустный лист. Хлеб с капустным листом мало напоминал настоящий хлеб, он был темный, тяжелый, склизкий, и дух от него шел такой тяжелый, что его не выносила даже кошка.
Катька такой хлеб никак не признавала за хлеб и, размазывая по лицу слезы, упрямо тянула:
— Ма-ма-а! Хочу хлеба-а-а! Хле-е-ба-а!
Мать в ответ заливалась слезами горше самой Катьки.
А Митя ел. Он был уже большой и понимал, что никакими слезами не выпросишь того, чего нет в доме. Он ел, хотя от такой еды его тошнило, кружилась голова и не было ни сил, ни желания что-то делать, даже просто двигаться. Он часто пропускал занятия в школе, целыми днями неподвижно лежал на полатях.
Но наступал день, когда кончался и капустный лист. Тогда мать начинала подмешивать в лепешки древесные опилки.
В это самое время, когда положение казалось совершенно безвыходным, семью выручала Белянка. В начале марта, ночью, когда Митя и Катька еще спали, мать вносила в избу только что появившегося на свет, беспомощного, длинноногого, головастого теленка. То-то был праздник! Ведь теперь у Белянки появится молоко!
Им больше не грозила голодная смерть. Митя снова ходил в школу, изо всех сил стараясь наверстать упущенное. И все равно без хлеба — не жизнь… Поэтому он с нетерпением ожидал конца учебного года, когда можно будет работать в колхозе и в конце каждого рабочего дня получать свои двести граммов муки.
За лето Митя немного отъедался, и к осени его снова начинало тянуть в школу.
Занятый своими мыслями, Митя и не заметил, как проборонил довольно большой участок. А главное — глинистая ложбинка осталась позади.
Когда подошло время обеда, Митя выпряг лошадь, стреножил ее и пустил пастись на меже, а сам пошел к березе, на которой оставил свой пестерь.
Усевшись под березой, он принялся за обед. Быстро, даже как-то незаметно, исчезла картошка, лук и яйцо. Опорожнив бутылку молока, Митя взял оставшийся кусок хлеба и пошел к лошади. Заметив приближавшегося хозяина, лошадь подняла голову от травы, тихонько заржала и медленно двинулась ему навстречу. Отламывая по небольшому кусочку, Митя скормил ей хлеб и снова пустил пастись, а сам свернул в лес.
В лесу было хорошо. Пробравшись между разлапистым ельником, Митя очутился в густом черничнике. Невысокие кустики черники были усыпаны уже переспевшими сизовато-черными ягодами. Вскоре Митины руки, губы и язык сделались лиловыми, зато он всласть наелся вкусных ягод.
После обеда работа пошла спорее. Но всякий раз, когда Митя начинал новый загон, ему в глаза бросалась злополучная ложбинка, пробороненная кое-как: брошенные семена не перемешались как следует с комковатой глинистой землей.
Мысль о плохо сделанной работе засела в Мите, как заноза, и он, не выдержав, повернул лошадь обратно к ложбинке.
И тут случилось несчастье. Лошадь, тащившая борону поперек перевернутых пластов земли, споткнулась. Вздыбившуюся от рывка борону кинуло в сторону, ее острый зуб ударил Митю по щиколотке. Митя взвыл от боли и повалился на землю.
Лошадь остановилась. Покосившись на корчившегося у ее ног мальчика, она глубоко вздохнула, как будто сожалея о случившемся.
Митя попытался встать, но тут же, застонав, снова опрокинулся на землю. Его бросило в жар, на лбу выступил липкий пот. Он лежал, боясь пошевелиться, чтобы не потревожить ушибленную ногу. Она заметно опухла и стала какого-то зловещего грязно-фиолетового цвета.
Вскоре прибежали Гришка с Ленькой.
— Что тут у тебя?
Митя молча показал ушибленную ногу.
— Ух ты-ы! — воскликнул Гришка. — Чем это тебя так садануло? Бороной? Мы глядим, лошадь на месте стоит, а тебя не видно. Я говорю Леньке: «Айда, мол, сходим, посмотрим, не случилось ли чего…»
— Надо домой ехать, Митька, — посоветовал Ленька. — Гляди, как нога посинела. Вдруг перелом?
— Нет, не похоже, — отозвался Митя. — Как я уйду домой? А норма?
— «Норма»! — передразнил его Гришка. — Не умирать же тут из-за этой нормы. Езжай домой!
— Погожу еще немного, может, пройдет, — нерешительно сказал Митя.
— Ну, как знаешь. Айда, Ленька!
Ребята убежали, Митя остался один.
Между тем солнце стало клониться к западу. От леса на пашню легли длинные тени.
Митя подумал, что и вправду надо выпрячь лошадь да ехать домой, уж очень болела нога.
Но тут ему вспомнились руки его матери.
Усилием воли он заставил себя подняться и заковылял к меже. Из пестеря он достал материнский платок, в который она сегодня утром завернула ему хлеб. Присев под березой, он туго перевязал щиколотку платком. В первое время ему даже показалось, что боль в ноге немного утихла. Но, вернувшись к лошади, он понял, что идти за бороной он не сможет.
И тогда он решился на крайнее средство: он стал боронить сидя на лошади верхом, что строго-настрого запрещал мальчишкам-боронильщикам дядя Федот, колхозный бригадир.
Бригадир появился на поле незадолго до захода солнца. Заметив его издали, Митя поспешно слез с лошади.
С саженью в руках бригадир замерял пробороненные участки. Приблизившись к Мите, он напустился на мальчика:
— Ты что же, сукин сын, за целый день и полнормы не выполнил? Отец на фронте кровь проливает, а сынок баклуши бьет! Ты бы хоть матери своей постыдился! Видал ее руки?
Митя молчал, низко опустив голову.
— Твоя мать сегодня вручную, — тут бригадир наклонился и своей единственной правой рукой как бы сделал несколько ударов серпом, — вручную выжала две нормы! А ты?
— Он ногу сильно зашиб, — вступился за Митю прибежавший Гришка.
Бригадир взглянул на Митину ногу.
— Что ж ты не сказал? — сразу подобревшим голосом спросил он.
Митя поднял голову, сказал решительно:
— Дядя Федот, отмеряйте, сколько там осталось до нормы.
Бригадир махнул рукой:
— Зачем? Завтра вам в школу идти…
— То завтра, а сегодня день еще не кончен, — возразил Митя.
Бригадир хотел что-то сказать, но Митя уже тронул вожжи и, сильно припадая на ушибленную ногу, пошел краем загона.