Поймите, наши жизни разделены глухой стеной!
Этой ночью, благодаря редчайшему стечению обстоятельств, нам удалось провести несколько часов вместе на ее гребне, но именно поэтому жизнь одного из нас должна неизбежно слиться с жизнью другого.
Есть люди, которые никогда никуда не ездят, но не прочь помечтать в аэропорту. Вот и я ничего не покупаю, но уже третий месяц подряд хожу по четвергам на аукцион Друо.
— Лот номер 132, комод в стиле ампир! Начальная цена девять тысяч!
Пробираюсь сквозь толпу, обхожу стулья, усаживаюсь во втором ряду. Как же мне нравится Друо, его атмосфера, обстановка — бархат, металл, пластик, тихонько шуршат эскалаторы, суетится народ, антиквариат путешествует в корзинах и на тележках. Аукционеры тут бок о бок с зеваками, счастливые победители с проигравшими, что уходят не солоно хлебавши.
— Одиннадцать тысяч.
— Одиннадцать тысяч пятьсот.
— Двенадцать тысяч. Еще раз пятьсот. Нет, не ваши пятьсот, мадам, набавил усатый господин, что сидит за вами. И еще пятьсот слева от меня. Кто больше? Никто? Тринадцать тысяч пятьсот, торг окончен? Или справа от меня набавляют? В самом деле? Я не ошибся?
Бывает, что и я поднимаю руку, киваю головой, выкрикиваю цену, как вставил бы пальцы в розетку, просто так, из чистого любопытства. Среди призраков прошлого тешусь призраком свободы, играю в азартного игрока.
— Продано! Переходим к лоту номер 136. Паланкин, конец семнадцатого века, отделан оранжевой кожей, на дверце графские гербы, начальная цена двенадцать тысяч. Пятьсот в глубине зала. Тринадцать тысяч — девушка в шапочке слева от меня.
Народ в зале примолк. Я повернул голову, дай, думаю, посмотрю, что там за шапочка. Стульев через пять от меня сидит молодая женщина с длинными, очень светлыми волосами; очки в замысловатой оправе и вязаная шапочка. Сидит, покусывает палец. На юбке сбоку большой разрез. Лодыжка стройная, загорелая, щиколотки не видно из-за черного носка на ноге. Сама кутается в шаль, через плечо — сумка с бахромой.
— Вещь исключительная, — подает голос эксперт, сидящий справа от оценщика.
— С надбавкой тринадцать тысяч, — напоминает аукционист.
Зал молчит. Случается, люди набавляют вяло, по чуть-чуть, и торг внезапно замирает. Опытным делягам всеобщая неуверенность на руку, лот уходит за смешную цену, и когда молоток опускается, все только недоуменно переглядываются между собой.
— Кто больше? — Повышает голос аукционист, тишина в зале ему не нравится.
— Пятьсот!
Я вздрогнул и перевел взгляд с черного носка на шапочку. Светловолосая выкрикнула надбавку очень быстро и очень громко. И теперь смотрит на меня.
— Вы уже набавляли, мадемуазель.
— Ах, ну да! Да, конечно.
В голубых глазах за стеклами очков паника. Рука нервно постукивает по колену.
— Тринадцать тысяч, — вздыхает аукционист. — Надбавку сделала опять мадемуазель в шапочке. Ну же! Кто больше? Тринадцать тысяч раз, тринадцать тысяч два…
Девушка отвернулась от меня — рот скривился, глаза опущены. Я вдруг подумал — а вдруг она тоже просто так, из любопытства? И тут до меня дошло: нужно действовать и побыстрее.
— Четырнадцать тысяч! — гаркнул я, привлекая всеобщее внимание.
Девушка подняла глаза, улыбнулась и внезапно кивнула.
— Надбавка пятьсот! — оживился аукционист и тут же повернулся ко мне.
Прямо в мои глаза впились ее голубые.
— Пятнадцать тысяч! — кричу я.
Девушка снова кивает.
— Еще пятьсот! — подхватывает аукционист. Лампы на потолке ослепляют меня, зажмуриться я не решаюсь и снова кричу:
— Шестнадцать тысяч!
Она опускает глаза, медленно-медленно, словно говорит мне «да».
— Еще пятьсот! — тут же сообщает аукционист.
Я как зачарованный слежу за ней. Повторяю каждое ее движение. Да что там повторяю — опережаю! Аукционист только вертит головой, стараясь поспеть за нами:
— Девятнадцать!.. Двадцать!.. И одна!.. Двадцать две!..
Я действую не раздумывая. Сейчас для меня главное — ее лицо, оно меняется при каждом моем слове, оживляется. Улыбка становится все шире, цена растет. Малейшее движение одного из нас, даже едва заметное подергивание век — аукционист реагирует мгновенно. Я не слушаю. Я тоже улыбаюсь, словно в этом зале, кроме нас, нет никого.
— Что? Что? — внезапно вздрагивает она.
Аукционист повторяет, и она зажимает рот рукой, чтобы не закричать, и мотает головой: Нет! Нет! Нет!
— Торг окончен?
Как это окончен? Что за бред? Молоток повисает в воздухе на секунду и опускается на подставку.
— Продано. Молодому человеку в зеленой куртке.
Аукционист подходит ко мне и протягивает талончик.
— Назовите ваше имя, мсье.
Я что-то лепечу, он просит повторить. Все смотрят на меня. Но это же не я, это же…
— Продано мсье Лашому, — кричит аукционист и отходит к трибуне.
Что-то подсчитывает на бумажке, возвращается ко мне и объявляет:
— Сорок две тысячи восемьсот, мсье.
И тут же исчезает, ему поднесли вазу, торги продолжаются. Девушка стоит возле меня, смотрит сверху вниз, пальцы впились в сумку.
— Надо же! Кто бы мог подумать?
Улыбка гаснет на ее лице: вид у меня ошеломленный.
— Послушайте, я просто в отчаянии… Погодите, мсье, я сейчас. Попытаюсь как-то уладить…
Она хватает аукциониста за руку, прерывает его на середине фразы.
— Вот что… если я сниму свои надбавки, вы сможете… ну-у… вычесть их, что ли?
Аукционист пожимает плечами и тычет указательным пальцем в какого-то мужчину в зале.
— Пятьсот!
Она возвращается ко мне. Словно угодив в капкан этих дурацких надбавок, мы молча смотрим друг на друга. Шаль у нее распахнулась, и видно, как упругая грудь распирает облегающую маечку с крупными буквами — ИЗАБЕЛЬ.
— Продано мадам в красном. Господа, аукцион окончен.
Люди поднимаются, двигают стульями, шум и гул перемещаются в коридор. Покупатели выстраиваются в очередь перед столом оценщика, пересчитывают купюры, заполняют чеки. Изабель оглядывается вокруг.
— Послушайте, мы что-нибудь придумаем… Хотите, давайте пополам.
— Нет-нет.
Я достаю чековую книжку, иду к кассе. Она удерживает меня.
— Вы на меня сердитесь?
Очки она сняла, голову наклонила, волосы рассыпались по шали. Я говорю, что не сержусь. Она улыбается уже не так напряженно.
— Так вы любите паланкины?
И прибавляет:
— Мне повезло.
И опять опускает глаза.
— А знаете? Его можно продать.
Женщина из отдела доставки раз пять повторила мне то же самое. Спросила, куда доставить покупку. Я назвал свой адрес, заполнил чек с беззаботным видом, все равно теперь уже ничего не сделаешь. Отдал чек и подумал о сестре, она и не подозревает, что ее ждет.
— Что вы будете с ним делать? — поинтересовалась Изабель, показывая на паланкин, который ухитрились втиснуть между доспехами и резным ларем.
— Не знаю. Буду гордо проплывать в нем по улицам.
Она задумчиво кивнула. Глаза у нее миндалевидные, очень светлые и неподвижные. Я кашлянул, прикрыв рот рукой. У меня, должно быть, странный вид: потертые брюки, кожаная лётная куртка. Она рассматривает меня так, будто в моем круглом лице, курчавых волосах, коротких ногах есть что-то необычное. Я вообще-то не такой, каким кажусь: да, могу поднять вес в сто килограммов, но если кого задену, всегда вежливо извинюсь. Небрежно складываю полученную квитанцию, можно подумать, для меня это обычное дело и я действительно что-то из себя представляю.
— Хотите конфетку? — спрашивает она и, вынимая из сумки носовой платок, роняет расческу, две связки ключей и несколько монеток.
Я подбираю все это с пола и говорю: нет, спасибо. Толпа вынесла нас в коридор. Она поправила на плече ремень от сумки, заправила белокурую прядь под шапочку. Ее духи пахнут вербеной. Перед эскалатором она останавливается, смотрит под ноги, ждет, когда удобней будет ступить. Сзади напирают. Наконец она шагает вперед, хватается за поручень и стоит, покусывая дужку очков. Проехав половину пути, я спрашиваю:
— Вас зовут Изабель?
— Нет. Я взяла майку у подруги. Моя порвалась.
Она запахнула шаль на груди и, сходя с эскалатора, споткнулась. Люди шли мимо с канделябрами, охотничьими трофеями, стопками тарелок, — а она объясняла мне, что обожает Друо, что вся эта суета, лихорадочное возбуждение почему-то напоминают ей вокзал, уход на фронт: без адресов, без прощаний и… бэмс! — поцеловалась с колонной. Схватилась за нос и, обходя колонну, улыбнулась.
— Обычно я ношу линзы, но глаза очень режет, если долго не снимать. Я ужасно близорука.
Она тяжело вздохнула, перевела дыхание и спросила, чем я занимаюсь. Я ответил «ничем», что чистая правда, но вот небрежный тон был, понятное дело, неискренним.
— Безработный, — расшифровала она соответствующим тоном.
— Нет, я не безработный.
— Вот как?
Похоже, это ее успокоило.
— Значит, вы богатый.
— Я ленивый.
— Это хорошо. Я тоже. Вот если бы у меня было время…
— А вы чем занимаетесь?
— Я?
Она удивилась моему вопросу. И напустила на себя загадочный вид.
— Как когда, — сказала она и повела головой.
— Значит, нормальной семьи у нас не выйдет.
Она бросила на меня странный взгляд.
— При чем здесь это?
Увы, я покраснел. Дело не во мне, просто она красавица. А я остроумен только с дурнушками.
— Я просто пошутил.
— Такими вещами не шутят.
Ну, приехали!
— Был у меня один знакомый, вот он… — продолжала она.
И осеклась, нахмурила брови, поджала губы, пожала плечами и вдруг улыбнулась:
— Ой, смотрите-ка…
Мы уже на улице Друо — суета, давка. Какой-то мужчина, толкнув нас, ринулся ловить такси. Вид у него свирепый, в руках чучело орла.
— Знаете, как орлы птенцов воспитывают? — спросила она. — Сначала кормят, заботятся, чтобы окрепли, а потом морят голодом. А еще через несколько дней выталкивают их из гнезда, чтобы научить летать. Кто не похудел, тот разбивается.
Я только головой покачал. Лично я ем за четверых и прочно сижу в гнезде. Она взглянула на часы.
— Без десяти!
Кусая губы, она открыла сумочку и спросила, нет ли у меня листка бумаги. Бумаги у меня нет. Возле нас на тротуаре стоял красный «ситроен 2 СВ». Она с минуту поколебалась, потом вытащила штрафную квитанцию из-под дворников, достала карандаш, нацарапала адрес.
— Если вдруг будете проходить мимо… ну, в смысле, проплывать…
Она протянула мне квитанцию, села в красный «ситроен», тронулась с места и укатила. Я прочитал на квитанции: улица Абревуар, дом 6-б. И остался стоять на краю тротуара с двумя квитанциями в руках: на одной — расписка в получении чека без покрытия, на другой — штраф за парковку в неположенном месте и адрес безымянной девушки.
Я пошел за велосипедом, который оставил в конце улицы. Велик у меня голландский, черно-ржавый, вместо багажника металлическая корзинка. Отпираю замок и соображаю, что же все-таки произошло? Я точно знаю: со мной все в порядке. Я вообще не из тех, кто легко теряет голову. Взялся за цепочку, а на нее собака пописала, дотронуться противно.
На первом же светофоре опять вспоминаю сестру. Что же я ей скажу? Обычно мне говорить ей нечего, а ей меня слушать некогда, так что отношения у нас теплые и сердечные. Я живу за ее счет, точнее, за счет ее фирмы. После смерти наших родителей Софи увезла меня в Париж, купила магазин готовой одежды, и я целыми днями вертелся возле примерочной. Она торговала пляжными принадлежностями. С купальниками все очень интересно: чем меньше ткани, тем дороже. Летом у моря я ищу свою фамилию на девичьих попках. Вот вам и повод завязать разговор.
Потом сестра открыла еще несколько магазинов, потом взялась раскручивать новые образцы косметики и парфюмерии. Софи добилась успеха, вышла замуж, а я так на месте и топчусь. Родители у нас были скрипачами, и я по их стопам решил стать музыкантом. Играл на гитаре, писал песни. В одной, помнится, были такие слова: «Я влюблен в один цветочек, а цветет он только ночью…» Потом я начал свои песни показывать, но, как видно, талант у меня был так себе, а вот плечи что надо. Я оглянуться не успел, как уже работал вышибалой. Security dog. По-нашему, сторожевой пес. Не привлекал народ на концерты, а разгонял его.
Я успокаивал себя тем, что, мол, хороший способ завести знакомства. Наше охранное агентство обслуживало в основном парижские концерты, изредка турне, исполнителей мы меняли, как перчатки, точнее, как их фирменные майки. А главное, они же все на одно лицо — «Телефон», «Скорпионс», «Клэш», от их какофонии и лазерных лучей голова у меня прямо раскалывалась. Я вообще рок терпеть не могу. Да еще стоишь столб столбом, руки на груди, морда кирпичом, в ушах беруши. И если мне кому хотелось дать по кумполу, так это как раз музыкантам. Но куда мне! Я всегда к обочине жизни жался.
Поначалу я очень переживал, но потом смирился. Техника у нас простая: стоит народу вконец расколбаситься, мы на сцену, и оттуда — плюх! — прямо на толпу фанов. Не слишком приятно, честно говоря, но тут надо сказать себе: они сюда за тем и пришли, деньги заплатили, — значит, знают, чего хотят. Мы их лупим ради их же идолов. Без дубинки им праздник не в праздник. Нас они тоже очень любят. В глубине души, конечно. А мы, хоть официально и не легавые, но право имеем. Правительству бы дотумкать, что таких, как мы, должно быть как можно больше, тогда и порядок будет.
На Рождество обслуживали Шанталь Гойя во дворце Конгрессов. В зале одна ребятня. Она попросила нас хлопать в ладоши и подпевать ей хором. А у нас все по инструкции: в левой руке — цепь, в правой — дубинка, и фирменные футболки — на груди «Шанталь Гойя», на спине название песни — «Летающий башмачок». Стоим, значит, хлопаем и поем «Простушку». Ближе к концу раскочегарились всерьез и даже подрались немножко между собой на улице. Я особенно постарался и отправил четверых в больницу. Вот за эту несдержанность наш директор, мсье Парминьян, и отстранил меня на время от работы.
И теперь я вместо того, чтобы освобождать концертные залы, не даю пустовать приемной дантиста. Когда меня спрашивают: «Кто вы по профессии?» — отвечаю: «Зять у меня — дантист». Теперь я в белом халате и открываю двери его клиентам.
…В общем, катил я куда глаза глядят, по велосипедным дорожкам, по переулкам и закоулкам. Мало-помалу все мои мысли заняла высокая блондинка в черной шали. Я настолько не привык флиртовать с девушками, что она, наверно, приняла меня за грубияна. И вдруг я так ясно увидел ее лицо, что сам удивился: с ароматом вербены ко мне вернулись ее черты, движения. Мне просигналила машина, и я сразу повернул направо, надо же на сигнал реагировать. Попал на плохо мощенную улицу и какое-то время, стиснув зубы, трясся по ней под дребезжащий звоночек моего велосипеда. Вообще-то моя жизнь небогата событиями и знакомствами. Девушек я воспринимаю, как номера телефонов, которые быстро забываются. Когда слышу: «Я тебя люблю», отвечаю: «Спасибо». Моя сдержанность действует успокаивающе. С простачка что возьмешь: ему можно спокойно все, что не по душе, выложить, он, как эхо: на слово откликнется, на молчание промолчит, простится — и нет его. И вот качу я по Парижу, болтаю сам с собой, экономлю мысли, чтоб осталось на обратный путь, а сердце так и скачет в груди, так и прыгает по булыжникам. На людях я молодец хоть куда. Любой посмотрит и скажет: «Такого тоска не задушит». И это правда. Смех не убивает, тоска не душит. А то как бы все было просто.
Я выехал на улицу Риволи, покатил по саду Тюильри, глядя вверх, на деревья, которые уже опушились листочками. Весна. Но мне-то какой от нее прок? Переехал через Сену по Королевскому мосту, остановился возле кафе, зашел и попросил адресную книгу. Улица Абревуар нашлась в районе Монмартра, но под номером 6–6 я никого не обнаружил и, совершенно успокоившись, уселся за столик.
У входа в кафе пинбольный автомат пестрил экзотическими картинками и каждые полминуты гнусаво выкрикивал: «Император Минь ждет тебя!» А император Минь подмигивал, привлекая клиента. Я сидел и слушал заунывные выкрики. Посетители входили, выходили. Между столиками сновал официант. А у меня перед глазами: высокая блондинка поднимает цену, она смотрит на меня, врубается в колонну, говорит со мной… Хотел бы я, чтобы эта девушка меня по-настоящему зацепила. Хотел бы я хоть что-то значить в этом мире и быть счастливым ради кого-нибудь. Пиво у меня совсем согрелось. Уходя, я купил фискальную марку, приклеил на штраф и опустил его в почтовый ящик.
Закапал дождь, прохожие прибавили шагу. Я оставил велосипед на улице Дофин, решив пройтись по Сен-Жермен-де-Пре. Зять по четвергам читает в медицинском институте лекции по стоматологии, так что наш кабинет закрыт. Но я все-таки поднялся туда на минутку, открыл дверь, оставил ключи в прихожей. Мне здесь уютно. Окна смотрят на пешеходную улицу, а у нас все как будто спит; прогретую тишину пробуравит разве что бормашина, или звяканье инструментов встревожит. Оконные переплеты из кованого железа с цветными витражными стеклами, ходишь, а они еле слышно дребезжат. Иногда в свободное время я принимаю здесь светских дам, которые блицсвидания маскируют зубной болью. Ворую, можно сказать, клиентуру. Они звонят, я веду их к себе в комнатушку напротив приемной, а сам заглядываю к зятю и говорю: «Ошиблись дверью», «почтальон», «монахиня просит на бедных». Потом быстренько занимаюсь любовью и всегда опасаюсь, как бы не нагрянула следующая клиентка, и пока дама приводит себя в порядок, сам звоню в дверь и сообщаю Жан-Клоду: «Мадам Мартини» или «Мадам де Сен-Брёз». И дама отправляется в приемную.
А сейчас я перешел из своей комнатушки в приемную, заложив руки за спину, поскрипывая паркетом. Высокой блондинке, похоже, нет места в большой пустой квартире, заполненной моим бесцветным, заурядным прошлым. А что другое мне ей рассказать? Про свою бестолковую жизнь, которая до сегодняшнего дня меня устраивала? Или про свою тоску, с которой мне никак не справиться? Особых амбиций у меня никогда не было, потому не могу назвать себя неудачником или обвинить кого-то другого в незадавшейся судьбе. Да, я не чувствую себя счастливым, но и страдать не научился. Никому особо не мешаю. Многие мне искренне завидуют, а чужая зависть, согласитесь, лучшее утешение. Выгляжу я мальчишкой и поэтому удивляю всех своей взрослостью. В детстве я был тот еще фрукт, с гнильцой, теперь — нормальный такой, зрелый пацан, видно, в старости буду как огурец. Время бежит быстро, когда ничего не происходит.
Я вернулся за велосипедом и поехал по встречной полосе, не отрывая пальца от звоночка. А что делать? На улице Бонапарт, как обычно, в шесть часов пробка… Деревья на набережной потихоньку окутывал туман. «Мерседес» Софи уже стоял посреди двора, наискосок. Я въехал в подворотню, пристроил велосипед у бегоний, что разводит сторож, и поднялся к себе по черной лестнице, которая ведет в комнаты для прислуги. Там зять выделил мне комнатенку. Дверь ко мне приоткрыта. Стол придвинут вплотную к шкафу, вешалка торчит из душа, а посередине красуется паланкин. На кровати сидит Софи.
— Может, ты объяснишь мне?
Она затягивается сигаретой. Пепел стряхивает в мою кофейную чашечку. Рука ее теребит покрывало. На подушке лежит счет за доставку. Я втянул живот, и мне удалось закрыть за собой дверь. Паланкин занял всю мою комнату, и я неожиданно развеселился.
— Объясню, — соглашаюсь я, — это паланкин.
— Представь себе, я догадалась. И сколько ты за него заплатил?
— Сорок две тысячи восемьсот.
Она поджала губы, рука мнет воротничок блузки. Выглядит Софи хуже некуда. Честно говоря, я нашел не лучшее время для таких чудачеств. Сестра на этой неделе запустила в продажу новый товар: ароматические свечи «Вечерний ветерок» с пряным восточным запахом. И пять или шесть свечей взорвались во время светских обедов. Оказывается, с составом что-то напутали. В результате все деньги, выделенные на рекламу, пришлось заплатить радиокомпании, которая вещала об опасности «Вечернего ветерка», свечи были изъяты из продажи, а пострадавшие объединились и требовали компенсации.
— Неужели выписал чек?
Я не отрицаю. Софи встает.
— Слушай, Филипп, так жить нельзя.
Ей бы сейчас пройтись взад-вперед по комнате и взять себя в руки, но по моей комнате не очень-то походишь.
— Тебе же двадцать три года!
Она ждет, что я отвечу. Я соглашаюсь, оглядываясь вокруг:
— Твоя правда, Софи, жить стало тесновато.
Она дернулась и тут же ударилась о шест паланкина.
— Послушай, Филипп, конечно, я положу деньги на твой счет, но…
В паузе, повисшей после ее слов, я чувствую намек на мой отъезд. У моего зятя есть дочь от первого брака, Валентина, ей восемнадцать, и живет она с нами. Вот она-то и нацелилась на мою комнату, а зять с сестрой стали говорить в моем присутствии:
— Пора! Пора девочке становиться самостоятельной.
Подразумевая, что и мне тоже пора. Девчонка мне нравилась, славная девчонка, романтичная, ходит с плетеной корзинкой, слушает «Роллинг Стоунз», через год кончает коллеж.
— Я съезжаю.
Софи встрепенулась.
— Нет, послушай, я же… Да, сказала… Но не имела в виду…
— Имела.
Моя решимость удивила меня самого. А вот сестра смотрела на меня недоверчиво. А я? Я как будто уже ушел из их жизни, стал в ней лишним, неуместным. Ненужной мебелью.
— Я нашел работу.
Лицо Софи прояснилось.
— Не может быть!
— Но скажи Жан-Клоду, что пока он не найдет мне замену, я по-прежнему буду…
— Спасибо, но ты же знаешь…
Знаю. Я незаменим, и заменять меня не будут, потому что делать мне там совершенно нечего. Я только открываю дверь клиентам, стерилизую инструменты и раскладываю журналы. Клиенты будут открывать дверь сами, инструменты стерилизовать медсестра, журналы пусть валяются в беспорядке.
— А-а-а… что за работа?
Я неопределенно повел головой в сторону паланкина. Софи с недоумением проследила за мной глазами, вертя пуговицу на жакете.
— В общем… Я хочу сказать, что не стоит…. Не стоит спешить с переездом. Можешь жить, пока…
Она взяла сумочку, поджала губы, замерла.
— Обиделся на меня?
Наши глаза встретились, и сестра показалась мне вдруг чужой, я чуть было не ответил: «есть за что». Но помотал головой. Она подошла ко мне, тронула за плечо. Потом опомнилась и улыбнулась, словно надеясь улыбкой стереть свои слова.
— Значит, порядок? Ну, я пошла.
— Иди, конечно.
— Дай пройти.
Я скользнул мимо шкафа и поставил одну ногу на поддон душа. Сестра вышла и закрыла за собой дверь. Колокол на соседней церкви пробил семь. Синели сумерки, капал дождь. Я сам не понял, что со мной случилось. Жизнь забила ключом. Мне показалось, я сделал то, к чему давным-давно был готов.
Потянул дверцу паланкина и осторожно проскользнул внутрь. Уселся. Дерево заскрипело под моей тяжестью. Старая кожа пахла плесенью и, как ни странно, яблоками. Я погладил бархатное сиденье, откинулся на спинку и закрыл глаза.
Проснулся я через полчаса, весь разбитый, с тяжелой головой. Смотрю, а у дверцы паланкина стоит зять, он сразу стал спрашивать: хорошо ли я подумал, уверен ли в себе, не решил ли чего лишнего сгоряча? Лицо у него было расстроенное. Забавно: я всегда был рядом, но он со мной вообще не разговаривал и, похоже, обратил на меня внимание только теперь, когда я собрался исчезнуть из их жизни. Зять пожал мне руку, бормоча со вздохом: как, мол, все нелепо вышло, но что уж тут поделаешь, и я понял: он подвел черту, назад мне ходу нет.
За ужином я вручил Софи ключи. Она вцепилась в меня, целуя на прощанье, переживала, что кидает в пучину жизни. Отчалил я с большим достоинством. Но ключи-то у меня остались, я давно сделал себе дубликат.
Грузовичок компании «Алло-Фрэ» доставил меня на авеню Кеннеди, и я выгрузил паланкин, велосипед и чемоданы. По телефону Шукрун не потребовал от меня никаких объяснений, а сразу пригласил к себе. Друзей у меня нет, у него тоже, так мы и нашли друг друга. Мы с ним познакомились еще в Шамбери, в последнем классе лицея, я помогал ему кадрить девочек. Нахальства у него хватило бы на троих, а изобретательности ни на грош. У меня наоборот. В благодарность за идейки, которые я ему подбрасывал, он делал мне домашние задания. В результате я добился успехов в учебе, а он — у девочек.
После лицея мы потеряли друг друга из виду, и как-то летним вечером я случайно встретил его в Париже. Он руководил любительской труппой и разыгрывал с ней заумные пьесы под открытым небом. На площадке возле Нотр-Дам на них наехали глотатели огня — ребята Шукруна, видите ли, им мешали. Шукрун понадеялся, что договорится с ними, но обжегся. Я тогда только-только распростился с карьерой музыканта, так что, можно сказать, оба мы оказались на пепелище.
Теперешнее его местожительство именовалось «Лисистратой»[1] — так обозвали роскошную резиденцию, которую начали возводить возле Дома Радио, но так и бросили, не завершив строительство. Шукрун уже несколько месяцев как переключился на торговлю недвижимостью и теперь демонстрировал потенциальным покупателям образец будущей квартиры — отдельно стоящий бунгало, обнесенный оградой. Для наглядности Шукрун сам в ней поселился: разложил по стенным шкафам вещи, застелил кровати, набил продуктами холодильник. Но клиентов так и не дождался. Стоимость квадратного метра, налоги и грязь на стройке отпугивали покупателей. В итоге застройщики разорились, а Шукрун так и остался жить, где жил.
Дверь демоквартиры портили кнопки и обрывки скотча. Подружки Шукруна отбывали, сдирая с двери записки со своими именами и фамилиями. Сейчас он, похоже, жил один. Я постучал дважды. Он открыл мне — в подтяжках, за щекой зубная щетка, следы пасты в уголках рта. Черные вьющиеся волосы стоят торчком, пупок торчит из-под дырявой фуфайки. Таращится на меня во все глаза.
— Тока не овори, што ты куа-то вляпаша.
— Не говорю.
— Miracolo![2] — восклицает он, воздевая руки, и тут же вытирает рукавом потеки пасты на шее.
Впустил меня, быстро выглянул наружу, посмотрел направо-налево, стал что-то объяснять мне жестами, но я его не понял. Запрокинув голову, он убежал в ванную, прополоскал рот, вернулся очень довольный и спросил, что со мной приключилось. Я принялся объяснять, перенося чемоданы в гостиную, где японские обои сочетались с ковром из козьей шерсти, хромированная мебель — с креслами в стиле Людовика XV и канделябрами, а под потолком мелодично звенела «музыка ветра». На полу разлеглись какие-то парни. Посмотрели на меня мутным взором и снова сделали по затяжке, уставившись в потолок. Я перешагнул через тарелку с цыпленком.
— С сеструхой твоей все ясно, а сам ты что — крыша съехала или дурака свалял?
— Все дело в одной девушке.
— Да ну!
Я рассказал про вязаную шапочку, голубые глаза, торг.
— У нее что, имени нет?
— Есть, но я пока знаю только подружкино.
Шукрун почесал нос. В общем-то, я больше ничего не хотел ему рассказывать. Мы вышли, я показал ему паланкин, и мы занесли его в дом. Один паренек поднялся и побрел по гостиной, руки у него болтались, как плети. Наступил на тарелку, хрустнули куриные косточки. С остекленевшими глазами обошел гостиную, снова сел и с улыбкой взялся за сигарету.
— Что за народ?
— Друзья одной подружки, — бодро ответил Шукрун.
Я поинтересовался, навсегда ли они здесь поселились, и Шукрун почесал в затылке.
— Понимаешь, подружка ускакала, а им не сообщила. Я пытался с ними поговорить, но когда они под кайфом, то ни во что не врубаются.
— У меня предложение. — Он кивнул в сторону паланкина. — Завтра отопрем эту рухлядь на Друо и выставим на продажу!
— Нет.
— Почему?
— Себе хочу оставить.
Он покосился на меня, потирая щеку, а потом спросил, чем я все-таки собираюсь заниматься.
— Понятия не имею.
— Поработать не хочешь?
Я не стал спешить с ответом. В последний раз мы с ним виделись в Ла Рошели на авангардистском кинофестивале, где он подвизался переводчиком. Он даже прислал мне пропуск, который мне, впрочем, не понадобился — проверять его там было некому. Крутили всякую чушь, а ученые волосатики со степенями ее анализировали. Все сидели друг у друга на голове, критики курили и болтали что ни попадя. В фестивале принимали участие семь стран, свои фильмы они не сочли нужным снабдить титрами, и дирекция набрала за гроши первых попавшихся переводчиков, те получали короткие пересказы фильмов, по разу смотрели их и потом переводили за кадром диалоги. Это было нетрудно, говорили герои в час по чайной ложке, да еще постоянно прерывались на паузы.
Как-то во второй половине дня я зашел за Шукруном в гостиницу. Он едва приоткрыл дверь, голый до пояса, с горящими глазами. А в душе вода шумит. «Каролина, — шепнул он, — из пресс-службы». В три часа у него был показ, он спросил, знаю ли я немецкий, тут же успокоил: «фильм про любовь, они там только и делают, что смотрят друг на друга, загляни к мадам Пуссен в бюро переводов и скажи, что ты вместо меня, с Каролиной, старик, просто балдеж, ну, спасибо», и закрыл дверь. А я оказался в темной клетушке за столом с крошечной лампочкой и принялся как попало переводить, заглядывая в монтажный лист. «Как он вырос!.. — Да, годы идут!»
Шукрун уселся на пуф и погладил пальцем пупок. Те же залысины, животик, кеды. Но что-то в нем все же изменилось.
— Я написал сценарий.
— Да что ты?
Он подпер ладонью подбородок.
— История одного парнишки… Не совсем история… Понимаешь, поначалу он… Но главное не в сюжете…
Я кивнул.
— Уезжаю снимать в Крёз. Если хочешь, оставлю тебе квартиру.
Я искоса взглянул на него и показал на компанию, валяющуюся на ковре.
— А эти тоже уедут?
Шукрун кивнул: конечно. Я невольно бросил взгляд на паланкин. У меня с утра маковой росинки во рту не было, и я слишком ослаб, чтобы отрицать вмешательство потусторонних сил. Паланкин, видно, волшебный. Это благодаря ему я покинул дом сестры и сразу же обрел крышу над головой. Я сам по себе, у меня есть дом, живу как хочу; внезапно вместо герба на дверце в моих глазах всплыл образ высокой блондинки. Я спросил Шукруна, приходят ли покупатели. Он выдернул волосок из носа.
— Бывает. Придут, открой им, будь вежлив, покажи квартиру, документы. Но особых хлопот не будет, сам увидишь. В общем, договорились. Спать ляжешь в паланкине?
Он достал одеяла, протянул два полотенца, и вот я разглядываю себя в зеркале над умывальником и явственно читаю в глазах намерение изменить свою жизнь, которая и так уже начала меняться. Удивительная у меня способность — обесцвечивать все, что со мной происходит. Только, вроде, сброшу старую шкуру, как вижу на новой старые потертости. Но такая встряска, что я себе устроил, все же должна вывести меня на новый путь. Надо было этой девчонке наврать с три короба, тогда у меня была бы хоть какая-то зацепка, и я бы постарался соответствовать образу…
Улица Абревуар, 6-б. Я все время твердил про себя ее адрес, меня так и подмывало отправиться к ней с визитом и застать врасплох. Но я знал: нет, не пойду. Не могу я вот так сразу, сначала должен пораскинуть мозгами. От счастья я тупею, на неудачи плюю, а лучше всего умею ждать. Все-таки интересно, почему она обратила на меня внимание? Почему именно мне уготовила этот паланкин? Такого, как я, ударами судьбы не проймешь. Я уж свое отстрадал и теперь скуплюсь на любые переживания. Вот ненадолго изменил себе на Друо, вытащил ее из этой переделки, но я — это я, я все тот же и не понимаю, какие такие чувства мог бы пробудить в красивой странной девушке — ну разве что благодарность, в крайнем случае невольное любопытство. И тогда зачем пускать свою жизнь под откос? Меня этим не изменишь.
Вот пойду к ней завтра и разочарую.
Угораздило же ее поселиться на Монмартрском холме! Велик у меня без переключения скоростей, я приеду туда весь в мыле. На улице Лепик на первом же повороте слез с велосипеда и пошел пешком. Одной рукой веду за руль велосипед, в другой у меня цветы. Букет купил по дороге, не являться же с пустыми руками, а теперь чувствую: смешон. День убил ни на что. Утром проводил Шукруна с компанией, устроился в квартире, пропылесосил ее, позвонил сестре, сказал, что у меня все в порядке, весь день сидел и ждал. Ждал, если честно, с одной мыслью, хотел сказать сам себе: времени-то сколько, уже поздно, не пойду. И вдруг сорвался очертя голову.
Улица Абревуар — картинка прошлого, что затерялась среди стен, обвитых плющом, и низких домишек. Под номером 6–6 розовый домик с голубыми ставнями. Из-за ограды свешиваются ветки деревьев, а в простенке между двумя окнами растет кипарис. На улице никого, и ощущение такое, что заехал в богом забытый уголок, в безвременье. Дымок, что шел из труб, отдавал горечью виноградной лозы. Один за другим зажигались фонари.
Я прислонил велик к столбу и постоял у калитки. Кто там меня встретит? Мать семейства? Сирота? Семейная пара? На стене табличка с надписью: «ВАРТ-ШУЛЕР» И что? Да что угодно! Может быть, двойная фамилия, а может, два съемщика делят дом. Но я был уверен, что она одинокая, я сразу это почувствовал. Иначе не стал бы помогать ей, не уехал бы от сестры и не стоял бы сейчас здесь.
Я нажал на кнопку звонка, и ворота, заскрипев, отворились. В саду ни души. Я застегнул пиджак на все пуговицы и двинулся вперед между кустов гортензий и железными стульчиками. В фонтане без воды сидел, пригорюнившись, ангелок. Возле плакучей ивы поскрипывали качели.
На первом этаже светились задернутые шторами окна. Я поднялся на крыльцо в две ступеньки и не сразу взялся за дверной молоток. Несколько раз поднимал его и снова опускал. Потом все же решился. Через какое-то время мне открыла пожилая дама, гладко причесанная, в наброшенной на плечи пелерине. Лицо у нее было ласковое, а глаза грустные.
— Вам кого, мсье?
— Добрый вечер, мадам. Я хотел бы увидеть…
Я запнулся.
— Кого? — переспросила она.
Я повел подбородком.
— Это к Беатрисе? — раздался громкий голос внутри дома.
Я кивнул, да, да, к ней. Имя ей подходило. Теперь одна надежда, что она у них единственная дочь. Дама посторонилась и пропустила меня в дом. Она смотрела на мой букет. Я протянул ей цветы. Она вытащила сухие цветы из вазы на комоде и поставила в нее мои розы. В коридоре пахло воском и травяным чаем, прихожая была темная, узкая, розовые обои кое-где отклеились.
— Она скоро придет, — сказала женщина. — Если хотите, можете подождать…
Она вытерла руки о свое серое платье и знаком пригласила меня в комнату. Я вошел в маленькую гостиную в бежево-коричневых тонах, освещенную лампой под абажуром. Диваны покрыты пледами, круглый стол плюшевой скатертью. В книжных шкафах и на камине стоят спортивные кубки: их очень много: толстых, пузатых, по большей части, серебряных. На подносе дымился чайник. Еще одна пожилая дама, совсем старуха, сидела в просторном кресле у камина и ворошила кочергой горящие поленья.
— Вы отсидели свой срок? — спросила она, не повернув ко мне головы.
— Ннн-ет.
Она казалась грузной, голову держала прямо.
— Значит, вы в бегах, — вздохнула она.
Я взглянул на даму в сером платье, она успокоила меня улыбкой. Я ответил, что никуда не убегал. Тогда толстуха повернулась ко мне. У нее было бульдожье лицо с брылями, красное от жара, морщины сложились в недовольную гримасу.
— Не может этого быть! Мама, ты слышала? Вы меня простите, но Беатриса общается только с гангстерами.
— Не будем преувеличивать, мама, — произнесла женщина в сером.
— Что значит, мама, не будем? — резко оборвала ее старуха. — Вы из полиции?
— Я не из полиции, — извиняющимся тоном ответил я.
— Все-таки у нас недавно диссидент жил в погребе, но его уже нет, уехал.
— Беатриса навещает заключенных в тюрьмах, объяснила дама в сером.
— А когда они выходят из тюрем, то считают своим долгом навестить наш дом. Вы не слишком толстый? Тогда садитесь в красное кресло.
— Опишите себя, — шепнула мне на ухо та, что помоложе.
— Извините, не понял.
Я растерянно смотрел то на бульдога в вольтеровском кресле, то на даму в сером, доводившихся друг другу мамами.
— Мама совсем ничего не видит, — продолжала шептать та, что в сером. — Расскажите ей, какой вы.
— A-а, теперь понятно… Рост метр шестьдесят девять… Вес восемьдесят восемь кило…
— Садитесь на диван, — прервала меня мама-бульдог.
— Брюнет в коричневом пиджаке.
— Будет, будет. Не хватало, чтобы вы всю свою жизнь рассказали. Кем работаете?
— Ассистентом врача.
— Еще один псих.
Я повернулся к дочери, та, смущенная, умоляюще сложила руки.
— Беатриса некоторое время посещала психиатра…
Старуха хлопнула руками по подлокотникам.
— Что психиатры, что евреи…
Я сел. С большой осторожностью. Женщина в сером подала мне чашку с чаем.
— Будьте снисходительны к маме. У нее старомодные взгляды.
— Мне девяносто девять лет, мсье. Я участвовала в Сопротивлении, со мной шутки плохи. Чаю хотите? — неожиданно перескочила она. — Мы теперь тоже пьем чай. Диссидент не пил ничего, кроме чая. Тот, что жил у нас в погребе. Он, знаете ли, был шахматистом.
— Беатриса член ассоциации… — начала объяснять дочь.
— Диссидент! Смех да и только! Ох, и хитры эти русские! Представьте себе, что выдумали! Если писателю не пишется, если музыка композитора никому не нравится, словом, если им нечего сказать людям, они — хоп! — объявляют себя диссидентами. И уж тогда спокойно живут за чужой счет: путешествуют, все о них хлопочут, приглашают в гости, показывают по телевизору, восхищаются их мужеством, и вот вам, пожалуйста.
— Мама преувеличивает. Русский был очень воспитанным человеком…
— Начнем с того, что он был урод.
Напряженная тишина повисла в комнате. Я помешивал ложечкой чай. Огонь потрескивал в камине. Старуха грела ноги, поставив их на каминную решетку. Искра отлетела ей прямо на ногу, а она и не шевельнулась.
— Беатриса сейчас придет, — снова пообещала дама в сером.
Я заметил у нее на руке забавный браслетик — серебряный, дешевый, в оранжевой лакированной оправе, такие дают, как призы в ярмарочном тире. На браслетике было выгравировано «Жанна».
— Вы ее бабушка? — спросил я.
Она мирно кивнула.
— А я прабабушка. Но теперь уже ненадолго. Подай-ка мне желуди.
Жанна протянула руку, взяла с подноса блюдечко с желудями и подала старухе. Та взяла один, запихнула в рот и захрустела, закрыв глаза. Я смотрел на все это с удивлением.
— Мама бальзамируется, — прошептала мне Жанна.
— Я продала свое тело науке, — проговорила старуха, продолжая жевать, — теперь живу на ренту.
Проглотила желудь, запрокинув голову. Жанна вздохнула, призывая меня в свидетели:
— Вот уже полгода мама ест только желуди и жует смолу.
— Китайский рецепт. Китайские монахи бальзамировали себя при жизни. Вы никогда не слышали о Шан Тао-К’ае? Он умер в 35 году нашей эры. Последние семь лет своей жизни ел только желуди и смолу. И пожалуйста — до сих пор целехонек.
— Ну, а тебе-то это зачем? — простонала дочь.
— У меня на то свои причины!
Старуха сжала рукой палку и резко стукнула ей по полу. В окно ударил порыв ветра, и Жанна улыбнулась мне долгой грустной улыбкой. Я задумался, в какую же семью попал. В доме ни шороха, из кухни не доносится никаких запахов, даже часы возле книжного шкафа остановились.
Вы хотите повидаться с ней? — спросила слепая.
— Простите, не понял…
— С Беатрисой. Мы вам ее покажем, и она сразу вернется. Мама, принеси экран!
Жанна встала и поманила меня за собой. В прихожей она вытащила большой хромированный экран и вручила его мне.
— Мама будет делать вид, что все видит, а вы поддакивайте, — попросила она вполголоса. — Она скрывает свою слепоту.
— A-а… почему она зовет вас мамой?
Жанна прижала палец к губам, призывая меня говорить потише, и прошептала:
— Она всегда была очень активной и… независимой. Еще в прошлом году сама ходила за продуктами. И в церковь тоже. А потом как-то сразу сдала, вот и стала звать меня мамой.
Жанна опустила глаза и схватилась за брошь, которой был заколот воротничок серого платья. Мы вернулись в гостиную. Жанна включила проектор и показала мне, как повесить экран. На первом диапозитиве — младенец на столе.
— Беатрисе здесь месяц, — сообщила старуха, и тут же прибавила, — помню, помню.
Проектор тихо рокотал в потемках. Следующая картинка: тот же младенец на руках у бабушки. Жанна уже поседела, но взгляд еще не такой печальный, как теперь, а спокойное лицо светится тихой, смиренной улыбкой.
— Беатриса в парке. Справа — я.
Веселая девчушка играет с лопаткой, сидя в коляске. Прабабушка улыбается, вздернув подбородок, на голове шляпа с опущенными полями. Виноградная лоза присвистнула в камине.
— Пошла она у нас поздно, — сообщила Жанна. — В полтора года. Но в полгода уже что-то лепетала. Помню, как-то повезла ее в сквер в колясочке, а детишки поменьше нее уже пытаются ходить. Ковыляют кое-как, падают, конечно, а Беатриса смеется и говорит: «Ба, дети!»
— Следующую. Рождество шестьдесят четвертого года, Беатриса с мишкой. Когда я ей подарила мишку, она испугалась, даже закричала. А потом с ним не расставалась. И назвала его, как меня, Астрид. А в шестьдесят седьмом потеряла его в автобусе. И потребовала, чтобы мы заявили в полицию о пропаже, так что пришлось пойти с ней в участок. Инспектор пообещал, что начнет расследование, и она сообщила его приметы.
На следующем слайде Беатриса на пляже в купальнике. Я вопросительно взглянул на бабушку, а она, улыбаясь, кивнула и нажала на кнопку.
— Пропускаем, — скомандовала Астрид.
Жанна, не убирая пальца с кнопки, опять нажала. Я едва успел заметить Беатрису на плечах у какого-то мужчины, и слайд сменился следующим.
— Ее первый матч, — протрубила Астрид. — Ей было семь лет.
Светловолосая девочка с длинными волосами стояла, поставив ногу на мяч и зажав под мышкой кубок.
— Она играет в футбол? — спросил я.
— В баскетбол, — уточнила Жанна с уважением. — Она и сейчас играет за клуб из дивизиона «А».
— Спортивное общество «Севинье», — расшифровала Астрид. — На прошлой неделе они просто разорвали Сошо. Восемьдесят восемь — восемьдесят семь!
— Разорвали? — переспросила Жанна, округлив глаза.
— В клочки! Да куда этим «Сошо» до наших!
— Вы давно знакомы с Беатрисой? — спросила Жанна.
— Не задавай идиотских вопросов! Он же только что принял баскетбольный мяч за футбольный. Давай показывай дальше, он должен ознакомиться. Расплывчато немного, но ничего. Это на дне рождения, ей — восемь лет, мы подарили ей электрический поезд. Она просто в шоке!
Входная дверь открылась, и я затаил дыхание. Шаги в прихожей. Я по-прежнему не отрываясь смотрел на девочку, прицепляющую к поезду вагончик.
— Ну, вот и она! — воскликнула Астрид. — А мы как раз о тебе говорили.
Беатриса замерла на пороге. Я медленно поднялся. Она была в черном пальто, с пакетами под мышкой. Посмотрела на меня, на экран, на проектор.
Прищурила глаза, резко повернулась и вышла. Я хотел ее догнать. Входная дверь снова хлопнула.
— Не обращайте внимания, — спокойно сказала Астрид. — Это в ее духе. Давайте смотреть дальше.
Я снова сел, в горле у меня пересохло.
— Девять лет, на берегу Марны.
И еще тридцать слайдов, пока Беатрисе не исполнилось двадцать и в гостиной не зажегся свет. Ее лицо, тело, сцены ее жизни вытеснили все мысли из моей головы. Жанна остановила меня, когда я уже выходил за ворота.
— Будьте с ней поласковее, — прошептала она. — Попытайтесь… Наберитесь терпения.
Она попрощалась со мной за руку и вернулась в дом. Я медленно брел от фонаря к фонарю, и в голове вспыхивал слайд за слайдом.
Три дня я следил за Беатрисой. Видно, красный «ситроен» сломался: она ездила на метро. Я караулил на станции Бланш; как только подъезжал поезд, прятался. Она возвращалась к обеду, а после обеда опять уходила и возвращалась вечером. В самое разное время, но всегда спешила, как будто опаздывала. Всякий раз, когда она появлялась, я испытывал странное волнение, словно все еще сомневался, что она существует. Она меня не видела.
А рядом с турникетом, под рекламой турфирмы, сидел мужчина в черном пиджаке. Прямо на полу он написал мелом:
«Я только из больницы.
Нет денег.
Болен.
Нигде жить.
Хочу есть.
Хочу пить».
И утром, как только приходил, бросал себе в блюдечко три франка, чтобы завлечь людей, которые шагали прямо по его надписи, стирая ее. Потом он приписал еще:
«Плевал я на вас».
Беатриса вышла из поезда и заспешила к лестнице. В плаще, волосы стянуты резинкой в хвост, очки на кончике носа. Я сразу забился в уголок. Она прошла мимо нищего и вдруг вернулась обратно. Ткнула пальцем в одну из строчек, спросила, что написано. Он прочитал свое послание, она жалобно улыбнулась:
— Надо писать «негде»…
— Что?
— «Негде жить». Смотрите.
Забрала у него мел, встала на колени, поправила.
— Вот так!
Поднялась, взглянула на него, дружелюбно объяснила:
— Так будет лучше…
Сделала два шага и снова остановилась, вернулась, открыла кошелек. Нахмурилась. Перебрала купюры, спросила у нищего, нет ли у него мелочи.
Тот только плечами пожал. Она положила пятьдесят франков, забрала из блюдечка три монеты, сказала, что это ей на проезд, и вышла из метро. Я — следом. Она перешла площадь Бланш под отчаянные гудки машин и стала подниматься по улице Лепик. Заходила то в один магазин, то в другой, до меня долетали обрывки разговоров.
— Да вы их просто разгромили! — ликовала булочница.
— Ну да! — радостно подтвердила Беатриса.
— Даже в газете написали.
Беатриса заплатила за багет, прошла метров двадцать и скрылась в аптеке, с каждым продавцом ей было о чем поговорить, и у мясника она заканчивала фразу, начатую в овощной лавке.
— Нынче люди экономят на хорошей еде, — отвечал ей мясник. — Едят одни бутерброды, да в «Макдоналдсе», а потом удивляются, почему болеют. И давай травить себя таблетками!
— Что же вы хотите? На продукты страховка не распространяется. Болеть выгоднее.
Мясник соглашался, немножко озадаченный. Говорила Беатриса так же, как ходила — торопливо, рассеянно, не задумываясь. Продавцу газет, который спросил трагически: «Видели, что творится в Израиле?» — спокойно ответила: «Их дело».
Он бросил на нее возмущенный взгляд. Она купила «Экип»[3] и ушла как ни в чем не бывало.
Был час дня, магазины начали закрываться. В лавочке на углу улицы Абесс Беатриса всерьез занялась сырами, а я смотрел на нее и пытался найти в интонациях речи, в выражении лица след, который могла бы оставить наша встреча. Не нашел. Покончив с покупками, она, помахивая сумкой, свернула на улицу Толозе. Было пасмурно, из домов доносился звон посуды. Странное дело: мне казалось, что я изучил Беатрис очень хорошо, ведь столько смотрел на нее, а вот ночью мне никак не удавалось помечтать о ней. Стройная фигура, развевающийся шарф, очки, похожие на крылья чайки, вид рассеянный, вот она, передо мной, но когда я пытаюсь ее вспомнить — полный провал. Я шел за ней, пытался выловить ее духи, как рыбку из реки, мне мешали крики торговцев и уличный поток запахов, и я только мрачнел.
Она перешла улицу Жюно, мурлыча хорошо знакомую мне песенку. Я вдруг подумал, что она меня заметила и затеяла игру. Она почти сразу же обернулась, и я застыл на месте. С балкона вспорхнули голуби. Женщина выглянула в окно и поздоровалась с нею. Беатриса полезла в сумку, уронила яйцо, оно разбилось, скорлупа поплыла по водосточному желобу. Она пошла дальше через скверик. Я проследил за уплывающей скорлупой. На улице Абревуар Беатриса толкнула калитку и исчезла в садике. Я побрел обратно.
Во второй половине дня я пригласил сестру с зятем в свою демоквартиру. Устроил им как бы показательный показ, они мне подыграли, квартиру как бы одобрили, и я даже записал их координаты. Они все время улыбались, им явно было не по себе, я все же на работе, а они как-никак мои клиенты. Софи несколько раз похвалила меня за чистоту на кухне, а Жан-Клод несколько раз похлопал по плечу и назвал везучим чертом. Наконец они ушли, а я углубился в «Экип».
В архивах газеты я купил подшивку за последние два года и стал изучать карьеру Беатрисы: «Атака Варт-Шулер», «Отличная игра Варт-Шулер», «Результативная передача Варт-Шулер». Теперь я знал обо всех ее неудачах и проблемах ее спортивного клуба (она играла за «Севинье»), вырезал статьи об их победах и с лупой отыскивал ее на всех командных снимках.
Спортзал клуба «Севинье» я обнаружил возле площади Республики, в здании, похожем на мечеть. Когда я пришел туда посмотреть на тренировку, на скамейках амфитеатра сидело человек тридцать, и Беатриса меня не заметила. Я сидел и смотрел, как она играет. Насколько в жизни она чувствовала себя скованно, настолько на площадке была как рыба в воде: атаковала, делала обманные движения, шла в проходы к корзинке. Когда ей удавалось забросить мяч, она отпрыгивала назад и закрывала лицо руками. Мне очень нравилось, как туго обтягивают шорты ее попку. Не люблю плоских попок, уж такой у меня вкус. Беатриса вела игру, она не бегала, она летала, всегда оказывалась там, где нужно, но при этом продолжала витать в облаках, зато другие девчонки от души хохотали, ругались, орали: «ура!». В перерывах Беатриса садилась на скамейку, в сторонке, неподалеку от меня. Я успел изучить ее жесты, ее реакции, и не ошибался. Станет жарко, оттянет руками майку; ожидая мяча, будет поглаживать рукой бедро, исподлобья следить за противницей, потуже затянет волосы.
В соседних залах раздавались свистки, мячи ударялись о бортик, в душевых шумела вода. Тренировка минут десять как закончилась, а я все сидел на скамейке. Наконец встал и отправился искать раздевалки. Переодеваясь, девушки подняли страшный гвалт, хлопали двери, валил пар, они выбегали из душа, завернувшись в полотенце и скользя по мыльному полу. При моем появлении все стихло. Беатриса, в трусах и в майке, с мокрыми волосами, сидела босая на высоком стуле, как на насесте, и рылась в шкафчике. Я двинулся к ней, и вся команда уставилась на меня.
— Привет!
Беатриса слезла со стула, взглянула на меня, ничуть не удивившись. Меня взяло сомнение.
— Не узнали?
— Что не узнала?
Отмахнулась от меня и прошла мимо. Это мне совсем не понравилось. Я парень не болтливый, но если уж говорю, не люблю, чтобы меня передергивали. Я догнал ее.
— Знаете, если все люди будут так разговаривать…
Конец фразы растаял в ее глазах.
— Вы хотели мне что-то сказать? — спросила она.
Я запнулся.
— Так. Надеюсь, вы понимаете, что я занята. Черт возьми, куда же вы их задевали?
Баскетболистка с Антильских островов пожала плечами, мол, понятия не имею, а мне подмигнула. Остальные окружили нас и, подталкивая друг друга локтями, пристально рассматривали мои габариты и старомодную куртку. Беатриса топнула ногой и снова начала поиски, открывая шкафчики, снимая с вешалок юбки. И все твердила, что это полное безобразие, у нее встреча в Санте[4], и в таком виде она туда идти не может. Девушки собрали сумки и пошли к выходу. Беатриса пыталась их задержать.
— У меня же там деньги, документы…
— Не скучайте, — пожелали нам девушки.
Беатриса села на скамейку, зажав руки между колен. Голоса и смех в коридоре удалялись, потом стихли, раздевалка опустела, воцарилась тишина. Я сел рядом. Скамейка крякнула под моей тяжестью, и Беатрису слегка подбросило вверх. Теперь она постукивала по скамейке пальцами в такт каплям, что падали из крана в душе. Потом провела по лицу руками, тряхнула головой. Запах пота смешивался с ароматом вербены и отдавал мелом.
— Девчонки спрятали мои вещи…
Шмыгнула носом и откинула волосы назад.
— Хотите… я приду потом?
— Нет.
Я пытался понять по выражению лица, что означает ее «нет», хочет, чтобы я остался, или хочет, чтобы я ушел совсем. Я смотрел на ее спутанные волосы, мелкие веснушки, длинноватый нос, глаза, не подведенные тушью. Тишина капала капля за каплей, и мне от этой тишины стало невмоготу.
— Вам надо идти в Санте?
Она вздохнула.
— Да, там парень, лет, наверное, тридцати, мясник, сбил пешехода. Думала отнести ему малины.
— Ма-а-лины?
Она вздрогнула и сказала, что хочет отнести ему малины совсем не за то, что он сбил человека. Я тоже объяснил, что отреагировал на малину, а не на преступление. Малина, вроде, еще не поспела.
— Малину я сама вырастила. В теплице.
Она стучала по полу ногами, а я с еще большим изумлением смотрел на нее.
— Да я не уверена, что это девчонки. У нас и кражи случаются. Прямо наказанье какое-то, не запирают тут ничего, хоть плачь… Думают, что люди… Впрочем…
— Давайте заявим в полицию?
Она повернулась ко мне, удивленно приоткрыв рот, и спросила зачем.
— Ну, не знаю… Почему бы и нет. Если ваши вещи украли…
Она вскочила на ноги.
— С вашей стороны это очень мило, но я не хочу повторять историю с медведем. Понятно?
— С медведем?
— Да! Слайд № 5, Рождество шестьдесят четвертого.
Она натянула шорты, надела кеды и завязала шнурки, больше не обращая на меня внимания. Глубоко вздохнув, я стал пристально разглядывать ее, чтобы запомнить получше, а то ведь прости прощай и забудь навсегда. На пороге раздевалки я развернулся и заявил для вида, что приходил пригласить на обед.
— За чем дело стало, — сказала Беатриса, — пошли. — И толкнула ногой дверь так, что она, закрываясь, чуть не сшибла меня с ног.
Она помчалась по коридору, ежась от холода и скрестив руки на груди. Я догнал ее.
— Хотите мою куртку?
— Вот-вот! И брюки давайте. Будем вместе смешить народ.
— Но вы же простудитесь!..
— Тем лучше, будет полный набор.
Красный «ситроен» был припаркован во втором ряду, она тронулась сразу. Включила печку, подождала, уменьшила и чуть было не врезалась в автобус. По салону гулял ледяной ветер. Из сиденья торчали пружины.
— Куда едем? — спросила она, увернувшись от мотоцикла.
— Куда хотите.
— Куда-нибудь поближе.
Я скользнул взглядом по ее ногам, которые постепенно приобретали синий цвет. Я спросил, может, она хочет заехать домой и переодеться. Беатриса не ответила и остановила машину в переулке за улицей Риволи. Все на нее оборачивались, когда она шла по улице. Ресторан, в который она меня привела, оказался пещерой, выложенной камнями. Народу ни души, на каждом столике в оранжевой вазочке горит свечка. Официанты, похоже, следили за нами.
— Принесите что-нибудь подешевле, — распорядилась Беатриса.
Метрдотель перелистал меню и ткнул пальцем в раздел «Сыры».
— К ним полагается дополнительное блюдо — масло, два франка.
— Давайте дополнительное.
— Зачем вы так, Беатриса? Я же могу… А вы меня пригласите в следующий раз…
— А через следующий мы уже женаты, и у нас двое детей.
Она начинала меня раздражать. Метрдотель удалился, качая головой. А она заинтересовалась растением из пластика, которое стояло возле нас. Даже сорвала листочек, подула на него и выбросила. А потом стала протирать салфеткой приборы. Ей принесли три кусочка масла на блюдечке. Я протянул ей корзинку с хлебом.
— Возьмите хотя бы кусок хлеба, это бесплатно.
Она подозвала официанта.
— Мне положен еще графин воды, это постановление префектуры!
Официант удалился. Она поджала губы, взглянула на часы, скатала хлебный шарик.
— Вы что, не хотите есть?
Она подняла глаза к потолку:
— А вы думаете, я хожу в ресторан, потому что хочу есть?
— А тогда чего вы от меня нос воротите?
Она сложила руки домиком и спрятала в них нос.
— А вам не кажется, что это моя проблема? Моя! Понятно?
Мне принесли спагетти. Она намазывала масло на хлеб. Так, ну и ладно. Мне повезло, что я рос у глухого дедушки, это отучило меня вести пустые разговоры, все равно не докричишься. Теперь могу молчать сколько угодно, не чувствуя ни малейшей неловкости. Я посыпал спагетти сыром, наматывал их на вилку. Запачкал куртку томатным соусом, стер его, стараясь не размазать. Мы смотрели друг на друга поверх графина с водой. В ее взгляде была та же растерянность, которая зацепила меня тогда, на Друо. Я держался как мог. Надеялся, что мое молчание принесет свои плоды. Беатриса пальцем отфутболила хлебный катышек.
— Как же меня все это бесит!
— Что именно?
— Ничего! Что мы тут сидим вот так.
— Надо было раньше думать.
— Надо было!
Интересно, куда нас это заведет. Она спихивает мне свой паланкин, круто меняет мою жизнь, дает свой адрес, я прихожу, но она недовольна, приглашаю ее в ресторан, она соглашается и злится. Беатриса посмотрела на масло.
— Мне бы хотелось, чтобы все было по-другому. Чтобы… Да нет, все прекрасно, но… Мне немного страшно. Вот.
— Страшно почему?
— Если бы я знала, — пожала она плечами.
Я огляделся вокруг.
— Народу, прямо скажем, тут немного, — заметил я.
— Еще бы! Отвратительный ресторан, очень дорогой, кормят плохо. Зато спокойно.
Она вытащила сигарету из пачки, которую я положил на стол, раскрошила и принялась играть с крупинками табака.
— Значит, вы ходите в тюрьму к заключенным? — решил разобраться я.
Она сдула табак со скатерти, взяла другую сигарету и тоже начала потрошить.
— Да, надо же мне выходить из дома.
Откинула челку со лба.
— И носите им малину? — не отставал я.
Она объяснила мне, что директор Санте в порядке исключения выписал ей постоянный пропуск. И в тюрьму Френ тоже. Каждую субботу она ходит по тюрьмам, рассказывает о себе заключенным, когда ей очень грустно, они ее утешают, в общем, от ее неприятностей им становится легче. Она сломала «Житан» пополам.
— Я уже два месяца слежу за вами, — сказала она.
В ресторане крутили какую-то заезженную пластинку. Мы смотрели друг на друга под звуки мандолины.
— Следите за мной?
— Да, на Друо, каждый четверг. И каждый раз я хотела… А потом нет, не выходило…
— Правда?
— Правда.
Я помолчал немного, держа спагетти на вилке.
— Я тоже. Ну… после слайдов, я тоже за вами слежу.
— Я знаю.
Я посмотрел на нее.
— Вы меня видели?
— Видела? Нет, не видела.
Официант хотел убрать со стола, но я знаком показал ему, что еще не кончил есть. Предпочитал, чтобы тарелка со спагетти пока стояла между нами. Она подперла щеки ладонями.
— Я видела, что вы иногда набавляете цену, совсем как я. И ничего не покупаете. И подумала, что мы с вами ходим туда по одной и той же причине.
Она протянула мне руку, и я очень медленно протянул ей свою. Она перевернула ее ладонью вверх.
— Что вы делаете?
— Просто смотрю, — ответила она.
Облизнула губы, нахмурилась.
— Вы что-нибудь там видите? — спросил я, подождав немного.
— Вы сирота?
Я кивнул, хотя мне стало не по себе.
— Да, родители у меня умерли.
— Потрясающе!
Глаза у меня стали круглыми.
— Я хотела сказать… У меня тоже, — спохватилась она.
И кончиком ногтя стала сосредоточенно водить по линиям ладони. Мне казалось, что пока она вот так читает по моей руке, моя жизнь отражается у нее на лице. Вспомнив слайды, я подумал, что мы теперь квиты.
— Вскоре вам предстоит встреча, — прошептала она.
— Ну… разве она уже не состоялась?
— Нет. Я у вас вот здесь.
И показала точку пересечения двух линий, а потом скользнула пальцем вверх до другой развилке. Мне стало щекотно, мой смех она приняла за скепсис и выпустила руку.
— И еще — вы слишком часто моете посуду, это укорачивает вам жизнь!
Я убрал руку и сам посмотрел на ладонь, но, кроме бороздок, ничего не увидел. Голова у меня немного кружилась. Беатриса снова заговорила, стала рассказывать о своем детстве с бабушкой и прабабушкой. Официант, тяжко вздыхая, ждал, когда мы наконец закончим и отпустим его. Беатриса росла под аккомпанемент замечаний Астрид: «Держись прямее, а то не вырастешь, не суй палец в ухо, оглохнешь, не смей целоваться с мальчиками взасос, получишь стоматит…» Словно повсюду ее подстерегали опасности. По вечерам Жанна читала ей сказку, но когда у Беатрисы началось половое созревание, Астрид велела заменить сказки медицинским «Ляруссом»[5]. Матка, менструальный период, эндометриоз — вот чем ей забивали голову перед сном. Беатрис рассказывала мне об этом ровным бесцветным голосом, потом замолчала, пригладила волосы, на лице появилось извиняющееся выражение, только вот за что она могла извиняться, я так и не понял. Она улыбалась, но как-то нерешительно. Помолчала еще несколько мгновений и все-таки сказала:
— Отец уехал в экспедицию на Амазонку, когда мне было два года. Пирога перевернулась, и его съели пираньи.
Я молча сглотнул. Но Беатриса, кажется, ждала, что я тоже что-то расскажу в ответ. Я сказал ей, что мои родители были скрипачами и часто уезжали в турне с оркестром. Мне было десять лет, когда шофер их автобуса остановился где-то в Шварцвальде по нужде и, видно, не дотянул ручник. Автобус рухнул в пропасть. Уцелели только тромбон и большой барабан.
Мы обнажились друг перед другом, поведав две странные истории — две трагедии, случившиеся в нашей жизни, над которыми никто, кроме нас, не пролил ни слезинки. Я бы хотел рассказать ей о своих родителях, как видел их лишь мельком, по воскресеньям, и как они тут же исчезали, торопясь играть «Флейту», записывать Гершвина, репетировать «Девятую»… Да только не гожусь я для воспоминаний.
— Хочешь, я все тебе расскажу?
Она словно прочитала мои мысли. Я обрадовался этому «ты» в ее устах и этому предложению.
— Расскажи.
Ее отца звали Вернер, Жанна родила его в 1914, ей было тогда девятнадцать. Муж, дед Беатрисы, ушел на фронт, и она поселилась с сыном у Астрид. Они растили мальчика вместе. Астрид возглавляла подпольную организацию на Севере, и весть о гибели зятя в битве на Марне долетела до нее очень быстро. Четыре года она скрывала это от Жанны. Сообщала ей сведения о нем: то он ранен, то вынужден скрываться, попал в плен, бежал за границу — в общем, выставляла его героем. В конце концов Жанна все поняла и стала ей подыгрывать.
Времена были голодные, у Вернера начался рахит, врач посоветовал сменить климат. Астрид тут же продала свое кабаре в Рубе, и они втроем переехали на юг. Деньги на жизнь добывал Вернер. Он вырезал деревянные машинки и продавал ребятам в школе, фары у машинок в темноте светились, и они расходились на ура. Для этого Вернер придумал ловить светлячков, соскребать у них фосфор с брюшка, и мастерил такую диковину.
Жанна тоже хотела бы найти работу, очень хотела, но Астрид просто не выпускала дочь из дома, ведь муж у нее погиб, и ей надо растить сына. Жанна так больше и не вышла замуж. Если она вдруг собиралась на свидание, Астрид в последний момент доводила ее до слез, и свидание отменялось. В этом противостоянии Вернер держал сторону матери. Когда Астрид совсем уж расходилась, Жанна по наущению Вернера била посуду — другого способа остановить бабку не было.
Беатриса оживлялась, когда рассказывала об отце, и тут же мрачнела, когда речь шла об Астрид и Жанне. По ходу рассказа у меня возникло впечатление, что она вообще забыла о моем существовании, смотрела мимо меня и разговаривала сама с собой. Правда, время от времени она клала свою руку на мою, словно хотела убедиться, что я здесь. Кончив школу и покончив со светлячками, отец решил заняться ботаникой. Астрид опять достала чемоданы, и они вернулись в Париж. Двадцать лет Вернер проработал в лаборатории, занимаясь консервацией растений. Всякий раз, когда он приводил домой знакомую, на их отношениях можно было ставить крест — обед с Астрид был равносилен разрыву. И все-таки он ухитрился жениться, она была учительницей и писала брошюры об учении Мао. Познакомились они в поезде. Не то чтобы она так уж хотела замуж за Вернера, скорее — отнять его у Астрид, победить ее. Вот только пеленки и соски ей были ни к чему, и после рождения Беатрисы она потребовала развода и, бросив мужа и дочь, уехала к скотоводу в Ланды познавать себя.
Астрид ликовала и думала, что внук вернется к ней, как вернулась Жанна, но Вернер не вернулся. Он безумно любил жену, почти так же, как Амазонию с ее цветами и загадками. И он отправился на поиски приключений. Астрид и Жанна вырастили Беатрису, как и Вернера…
Беатриса распотрошила последнюю сигарету из моей пачки и нарисовала крошками табака на скатерти реку. Вернер по стопам своего коллеги Гумбольта уехал изучать истоки реки Ориноко, открывать леса, куда веками не ступала нога человека, искать легендарный путь сассапариль, описывать неизвестные растения. Попал в плен к индейцам, но сумел расположить их к себе. Стал их вождем, потому что лучше колдуна племени разбирался в травах.
— В Каракасе познакомился с одной женщиной, она работала атташе в посольстве и увлекалась этнологией. В первую экспедицию она поехала с ним, потом он предпочел ей индейцев. Конечно же, я постоянно спрашивала о нем. Жанна объяснила, что отец в Венесуэле, что он вернется. Но он не возвращался. Когда мне было уже пятнадцать, я написала ему письмо. Каракас, французское посольство. Ответила Анита. Та самая, атташе. Она сообщила мне о несчастном случае, о пираньях… Мы с ней до сих пор переписываемся.
Я чувствовал, как история Беатрисы проникает в мое сердце, заполняет пустоту.
— Странно, но мне хочется дать тебе то, чего я сама была лишена.
Ее слова взволновали меня больше, чем я хотел бы. Я попросил счет.
— Знаешь, теперь я бы поела… — остановила меня Беатриса.
И заказала спагетти, турнедо[6] и шампанское.
— И еще стакан воды, чтобы я могла снять линзы. Ничего, если я перестану тебя видеть? У меня так режет глаза!
Запрокинув голову, она вынула из глаз линзы, одновременно расспрашивая меня, как я распорядился паланкином. Я рассказал, что у меня есть двое знакомых — пожилые итальянцы, они катали в парке Тюильри ребятишек на ослике. Вечером, взяв ослика под уздцы, переводили его по мосту через Сену и доставляли в подземный гараж на бульваре Сен-Жермен. Они арендовали там бокс, застелили его соломой, устроив ослику ночлег. Однажды в воскресенье ослик не проснулся. Когда я увидел, как два мои итальянца плачут среди машин, свесив руки и поникнув головой, я подарил им паланкин. Теперь они катают в нем туристов — двадцать франков за сто метров, а я получаю проценты.
Улыбка осветила лицо Беатрисы. «Вот и хорошо», — сказала она. Я опустил глаза. Она взяла со стола мою зажигалку и крутанула колесико. Вспыхнул огонь, потом потух, снова чиркнуло колесико, газ, видно, закончился, и она положила зажигалку обратно.
— Ты был когда-нибудь влюблен? — спросила Беатриса.
— Не знаю.
Она заглянула мне в глаза, попытавшись понять, чего я не договорил.
— Она была умная?
— А что?
— Потому что мне попадались одни кретины. Я только и делала, что страдала, да мучилась угрызениями совести. Ты скучаешь по ней? — не отставала она.
Я замахал руками в знак протеста и опрокинул шампанское. Вытер салфеткой, завернул скатерть, прикрывая пятно.
— Я отшельник, — объяснил я.
— Повезло тебе. А я, наверное, нет, — вздохнула она.
Я зажал между коленями ее коленку: взгляд ее затуманился.
— Но ты ведь тоже одна…
Она грустно улыбнулась.
— Плохо мне одной.
У меня защемило сердце, у нее на глазах выступили слезы. Я протянул ей салфетку. Она вытерла лицо и размазала по щекам вместо слез томатную пасту.
— Знаешь, тогда на Друо… это был мой день рождения. Я ведь ничего не могу сделать просто так, мне нужен повод, какое-то событие. Бабушка меня спросила: чего ты хочешь? Что тебе подарить? Я сказала: время.
— Я бы мог влюбиться в тебя.
Она взглянула на меня в ответ:
— Я тоже.
Мы взялись за руки; все было сказано.
Когда мы вышли из ресторана, было совсем темно. Беатриса дрожала, прижималась ко мне, кутаясь в мою куртку. В парке Тюильри нам помахали итальянцы. Перед паланкином стоял японец, хрустел бумажками и торговался. Мы молча побрели куда глаза глядят. Под фонарем я ее обнял и оробел от ее пристального взгляда. Я посильнее прижал ее к себе, она уткнулась мне в шею, я чувствовал ее дыхание, она отпрянула, чтобы видеть меня. Я попытался изменить выражение лица. Губы расплывались в улыбке. Я слишком долго ждал вот такой встречи и теперь не мог отделаться от мыслей о прежних разочарованиях, самообманах, привычке давать задний ход.
— Филипп.
— Да?
— Ничего, привыкаю к твоему имени.
Я искал ее губы. Она нагнула голову, и я зарылся в ее волосы.
— Идем.
— Нет.
Она отстранилась и легонько меня оттолкнула. Я еще держал ее за руки, и она улыбнулась при свете фонаря.
— Нас нет в городском справочнике.
— Я знаю.
— Запомнишь? Шестьсот шесть, тридцать три, девяносто три.
Она клюнула меня в уголок рта — не забудь.
— Увидимся?
Мне важно было сохранить для себя хотя бы ее голос. Не хотелось отпускать ее, и все-таки я был рад, что она уходит, наверно, она ждала от меня другого, но я уже вообще не понимал, как мне быть. Эх, надо было мне уходить первому, поцеловать ее и не медлить, тогда бы я унес с собой все, что не сказал. Но руки мои все никак не могли оторваться от ее волос, гладили ее затылок, и я чувствовал себя все униженней, ведь решение уйти приняла она. Я никогда не умел расставаться. Всегда медлю, опаздываю и остаюсь один.
— Филипп…
Она шагнула в сторону, я удержал ее. Все пытался что-то сказать, но в горле стоял ком. Она ласково отняла руку.
— Шестьсот шесть, тридцать три, девяносто три?
Она опустила ресницы: да, именно так. На пустынной улице послышались чьи-то шаги.
— А любовью мы не займемся? — спросил я.
Она погладила меня по щеке, сказала «обязательно» и ушла.
Я проснулся у себя, в демоквартире. Сел на кровати и выплюнул перышко от подушки. По комнате плавали солнечные зайчики, на пустынной строительной площадке лаяла собака. Я побрился безопасной бритвой, слушая новости. Бомбили Бейрут, Белый дом в чем-то обвинял Кремль, в Эльзасе шел дождь. Я посмотрел на себя в зеркало и решил, что живот у меня стал дряблым. И ведь сколько раз давал зарок держаться… Лег на коврик в ванной, начал качать пресс. «Любит, не любит, плюнет, поцелует…» Спустя минуту выдохся на «не любит». Вот что значит не тренироваться.
Надел те же вещи, что вчера, они пахли Беатрисой, и вышел прогуляться. Все утро бродил по тихим улочкам и пустынным паркам. Весна трудилась над почками, птички щебетали, солнышко пригревало, ну и все в таком духе. Я шел и приглядывался к влюбленным парочкам, запоминал, как они себя ведут, на ходу набирался опыта, чтобы потом не оплошать. Прислушивался, о чем они говорят, следил за их походкой, выражением лиц.
Было около одиннадцати, когда я позвонил Беатрисе из автомата на опушке Булонского леса. Не успел сказать «алло», как услышал:
— Филипп!
— Как ты догадалась, что это я?
— По звонку. Да нет, я сегодня только и делаю, что ошибаюсь. Всех называю Филиппом. Придешь к нам обедать?
— Конечно.
Спохватился, спросил:
— Может, что-нибудь принести?
— Ага, баранью ногу.
— Ногу?
— Если тебя не затруднит. У меня жаркое пригорело. Я соскучилась.
— Я тоже.
Я замер с трубкой в руке.
— Только не очень опаздывай, ладно?
Беатриса положила трубку.
Нетерпеливая дама стучала по стеклу кольцом. Я поймал такси, доехал до улицы Абесс и зашел в ресторан, где купил бараньих отбивных по-провансальски, с душистыми травами, помидорами, в красивой упаковке. Из пакета шел пар, я свернул на круто уходящую вверх улицу Лепик, насвистывая и приветствуя прохожих, уступавших мне дорогу. Дверь мне открыла Беатриса и сразу прижала палец к губам, призывая к молчанию. Она была в красном платье и в фартуке, завязанном на талии, на фартуке — рецепт запеченного картофеля в стихах. Она потянула меня в прихожую. В открытую дверь гостиной я увидел прабабушку, которая сидела у камина с микрофоном в руке.
— Когда генерал, проходя по улице, запятая, вдруг увидел свет в кафе, запятая, он зашел и — о ужас! — восклицательный знак, был потрясен этой жуткой сценой, точка. Дверь!
Беатриса на ходу протянула руку, закрыла дверь и шепнула:
— Астрид диктует мемуары!
Поднялась на две ступеньки в конце коридора и вошла в кухню, где пахло горелым. На плите пыхтела скороварка. Беатриса развернула сверток и присвистнула:
— Надо было тебе сказать, чтобы взял побольше. Ну ладно, это не так уж важно.
Она взглянула на часы, всплеснула руками и кинулась к блюду с картошкой на столе.
— Прочитаешь, что тут у меня написано? А я проверю, все ли положила.
Я нагнулся к ее переднику и стал расшифровывать текст, еле различимый после многочисленных стирок:
Бери картофель, полкило,
Режь на кусочки споро.
— Уже порезала.
Теперь выкладывай его
Ты в блюдо из фарфора.
— А у меня из огнеупорного стекла. Это имеет значение?
— Ну еще бы, испортила такую рифму! — Я обнял ее за талию и поцеловал. Она меня оттолкнула.
— Давай, в духовку!
— Да она занята!
— Ах да, там пирог.
Я нагнулся и посмотрел через стекло.
— Слушай, а с чем пирог? Что там сверху?
— Камешки.
Я выпрямился.
— Ты печешь пироги с камнями?
Она объяснила, что мирабель у нее из компота, и она положит ее потом, а если печь тесто без ничего, оно вздуется, и она всегда кладет камешки, чтобы его примять. Беатриса вытащила пирог. Она забыла проложить тесто фольгой, и камешки утонули в нем. Сев друг напротив друга, мы стали выковыривать их вилками, они отскакивали в разные стороны и падали на пол. Мы молчали, немного смущенные тем, что произошло с нами прошлым вечером. Беатриса старалась выглядеть беззаботной, я деликатничал. В свист скороварки вплетались воспоминания Астрид.
— И далеко она продвинулась? — поинтересовался я, попробовав кусочек теста.
— Дошла до семнадцатого года. Уже двенадцать кассет наговорила, а я потом все это печатаю.
Беатриса заполнила образовавшиеся ямки мирабелью и облизала пальцы.
— У Астрид было девять братьев. Все как один лунатики. По ночам их снимали с деревьев. Их мать из-за этого рано умерла.
Она снова начала рассказывать, заглушая голос Астрид, и мне вдруг показалось, что время повернулось вспять и мы с Беатрисой вообще не расставались. Из всего семейства работала одна Астрид. С двенадцати лет в бакалейной лавке, и каждую ночь, в три часа, отправлялась на двуколке на рынок в Лилль, положив на колени револьвер. Когда мать слегла, Астрид принесла ей все свои сбережения, девять луидоров. Мать вызвала всех остальных детей и сказала: «Хочу оставить вам хоть что-то, прежде чем умру». И дала каждому по луидору. Но когда к ней подошла Астрид, она сказала ей в присутствии всей семьи: «Тебе я ничего не даю, я знаю — ты справишься».
Беатриса приминала ягоды обратной стороной ложки. Я слушал ее рассказ с удовольствием, с головой окунаясь в эти семейные истории. Казалось, она рассказывает легко, бездумно, а ведь сама была заложницей этого дома, своей семьи. Беатриса отворила дверь в глубине кухни и поманила меня рукой. Я вошел в теплицу, освещенную желтыми облучателями; в цементных кадках зеленели диковинные растения. Я шел за Беатрисой, вдыхая запах теплой парниковой земли, а она, отводя листья, показывала мне плантации какао, сассапариля, заросли малины. Я впервые увидел голубые мхи, гигантские грибы, растения со смертельно ядовитым соком, которые изучал ее отец, их прислала ей Анита, атташе из посольства, и они прижились в теплице. Среди листвы виднелись ярко-красные, точь-в-точь как ее платье, цветы, и эта тишина, это тепличное тепло обволакивали меня.
Мы вернулись на кухню, и Беатриса устроила мне экскурсию по дому. Она говорила: столовая, моя ванная, моя комната. Ее комната ломилась от мачете, там-тамов, индейских масок, сарбаканов[7]. По стенам — фотографии девственных лесов, птиц, змей, на дорожном сундуке из темного дерева — банка с формалином, а в ней дохлая рыбина.
— Мой папа, — сказала она, показав на банку.
Я вздрогнул.
— Не понял.
— Когда нашли затонувшую пирогу, в ней оказалась одна из тех пираний, которые растерзали его. Анита прислала ее мне. Это все, что у меня от него осталось.
Она взяла банку и поднесла ее к свету.
— У отца нет могилы, будто он жив. Знаешь, им я ничего не сказала. Анита мне пишет до востребования. Иногда я думаю, лучше бы бабушка знала, что он умер… Но рыбину я хочу сохранить…
Она поставила банку обратно, и пиранья задвигалась в формалине. Беатриса выглядела такой беспомощной, покорной. Она оглядела ржавые дротики, фотографии, книги об индейцах.
— Когда-нибудь я поеду туда, — сказала она детским дрожащим голоском.
Я прижал ее к себе, словно мои несостоявшиеся путешествия, мои мечты о дальних странах могли ей помочь. Она высвободилась из моих объятий и показала мне на карте, где путешествовал ее отец, это были земли яномами, тех самых индейцев, которые выбрали его своим вождем; потом прочертила пальцем маршрут его последней экспедиции — от реки Сиапа до реки Мавака. Он искал путь от одной реки к другой, о котором бразильцы так много писали в книгах, но в XVIII веке он был утерян. Его использовали сборщики сассапариля. Она сунула мне в руки яномами-французский словарь, подарок Аниты, составленный ее отцом и написанный от руки, по которому она выучила язык этого племени. Потом вытащила из ящика листок с тарифами на авиабилеты, иностранную валюту и список лекарств, необходимых в поездке.
— Видишь, дело было только за тобой, — сказала она.
— За мной?
Она закрыла глаза, нахмурилась.
— Я не поеду туда одна.
В дверь позвонили, она выскочила в коридор, сбежала по лестнице. Я спустился за ней.
— Переверните кассету, — вопила Астрид.
Беатриса знаком попросила меня открыть дверь и вернулась в гостиную переворачивать кассету. Я приоткрыл дверь. У порога стоял высокий сутулый бледный мужчина в черных очках, держа руки за спиной.
— Вы кто, мсье? — спросил я.
— Добрый день, мсье, — ответил он.
И замолчал. Появилась Беатриса.
— Это кто? — спросил у нее мужчина. — Террорист?
Он снял перчатки, пригладил рукой седеющие волосы и отдал мне свое пальто.
— Профессор Дрейфусс, урожденный Гиммлер, — отрекомендовался он. — А где Жанна?
— Сейчас выйдет, она еще не готова, — сказала Беатриса.
— Уж тридцать лет прошло, а она все не готова, — заметил он, оборачиваясь ко мне. — А чем нас сегодня потчуют?
— Бараниной, — ответила Беатриса.
— Звучит многообещающе.
Профессор прошел в столовую, сел на углу стола и вынул из кольца салфетку.
— Ба! — крикнула Беатриса. — Пришел профессор!
Ответа она не получила и побежала вверх по лестнице, перестав замечать меня. Прабабушка в гостиной опять начала диктовать в микрофон. Я тоже вошел в столовую, где профессор подсчитывал у себя на тарелке пилюли. У него было очень бледное лицо с впалыми щеками, все испещренное морщинами. Он знаком предложил мне сесть. Когда профессор поднял голову, я увидел, что двоюсь в стеклах его черных очков.
— Вы по уголовному? — спросил он.
— Не понял.
Он поставил локти на стол, подпер подбородок большими пальцами и стал внимательно разглядывать меня. Я счел нужным сообщить ему, что не сидел в тюрьме.
— Я так и подумал. Ведь у вас нет крапивницы.
Моя рука сама потянулась к лицу. Он отщипнул кусок хлеба и прибавил:
— Как правило, у них хроническая крапивница от малины, которую носит им Беатриса. Так вы откуда?
— Я… я друг.
— Баскетболист?
— Нет.
— Спали с ней?
Он сыпал вопросами, как автомат, спокойно и равнодушно. Мое молчание не смутило его.
— Вы же понимаете, я говорю как врач. Не так ли? Во всяком случае, если даже не спали, то собираетесь. Ну и прекрасно. Действуйте.
Он откупорил бутылку вина, стоявшую рядом с его прибором, и наполнил свой стакан.
— Вам не предлагаю, вино специально для меня. Для вас в графине, — уточнил он, махнув рукой.
Я потянулся к фаянсовому кувшинчику.
— Нет, нет, не в этом, в этом сироп из смолы для мадам Шулер.
Беатриса вернулась с Жанной, напудренной, с тщательно уложенными волосами. Я встал, здороваясь с ней. Мне она улыбнулась, а профессору протянула руку, он коснулся губами пальцев, потом обнюхал их.
— Чеснок?
Она покраснела и ответила, что положила в салат лишь чуть-чуть, для меня. Профессор повернулся ко мне, губы его растянулись в улыбке.
— Он милый, — одобрил он и поднял стакан, — за исполнение желаний!
— Я все! — раздался голос Астрид.
Беатриса бросилась в гостиную, чтобы выключить магнитофон, споткнулась о стул. Послышался скрип кресла, и на пороге, опираясь на две палки, появилась грузная старуха в бежевом платье, с такой же прической, как у дочери. Каждый шаг давался ей с трудом, и она постоянно чертыхалась из-за скользящих тапочек. Жанна и Беатриса помогли ей сесть.
— Ну-с, на чем же мы остановились? — осведомился профессор.
— Январь семнадцатого. Топчемся на месте. Через два месяца точно не кончу.
Профессор безнадежно махнул рукой и призвал меня в свидетели:
— Три года одна и та же песня!
Астрид скорчила жуткую гримасу и ударила кулаком по столу.
— Не хочу умирать, пока не закончу историю моей жизни!
Профессор уставился на нее, подняв брови высоко над очками и сжав губы. Потом отодвинулся вместе со стулом, достал из кармана бланк рецепта и принялся его заполнять.
— Так и быть, удвою вам дозу, больше ничем не могу помочь. Зажгите свет, ничего не видно!
Беатриса подала нам суп со спаржей. И ущипнула меня за плечо, проходя у меня за спиной.
— Моя болезнь неизлечимая, — сообщила Астрид дочери.
У Жанны покраснели глаза. Она кашлянула, намекая, что напротив сижу я. Тогда старуха повернулась ко мне и повторила:
— Моя болезнь неизлечимая.
Я смущенно кивнул.
— Неизлечимая, но вялотекущая, — буркнул профессор, склонившись над супом.
Мы молча принялись за еду. Столовая была маленькая, с одной стороны — платяной шкаф, с другой — стены сплошь увешаны фотографиями Беатрисы в золоченых рамках. Астрид разминала вилкой отварные желуди. Люстра отражалась у нас в тарелках.
— Он так и будет все время молчать? — поинтересовался профессор, поправляя черные очки.
— Нет-нет, — живо откликнулась Беатриса.
И посмотрела на меня.
— Горячо, — заметил я и подул на ложку.
Все лица повернулись ко мне. Я попытался улыбнуться:
— Но очень вкусно.
— Ну что ж, — вздохнул профессор, вновь склоняясь к своей тарелке.
За бараниной он сделал еще один заход.
— Наш молодой человек что-нибудь смыслит в политике?
— Антуан… — робко попробовала остановить его Жанна.
Я ответил, что нет.
— Напрасно, политика помогает скоротать время. Я, к примеру, реакционер.
— Еще немного подливки? — спросила меня Жанна.
— Я сразу стал сотрудничать с гитлеровцами. Возможности, которые они предоставили для исследований в области медицины, уникальны.
Его слова потонули в смущенном молчании, которое он прокомментировал, щелкнув языком. И еще уточнил, наклонившись ко мне с довольной улыбкой:
— Несу бог знает что.
Я кивнул, пока он сквозь черные очки оглядывал по очереди всех присутствующих.
— Не пристало нормальному человеку делать подобные заявления, — заключил он и стал резать мясо.
Я старался привлечь внимание Беатрисы, делал ей знаки, на которые она не реагировала, искал ее ногу под столом.
— Своими диагнозами я многих уберег от депортации. Отправлял их в туберкулезные санатории, где они тоже, конечно, умирали, но хотя бы в человеческих условиях.
— Какое счастье, что все это позади! — вмешалась Жанна с облегченным вздохом.
— Тоже мне, счастье! Зато я с нетерпением слежу, как набирают силу коммунисты. При коммунизме мои рецепты снова станут на вес золота.
— Вы, что же, решили коммунистом заделаться? — грозно осведомилась Астрид.
— Люди не меняются, меняются вывески. Это моя нога, — обратился он ко мне, и я, покраснев до ушей, отдернул ногу. — Да, коммунизм — лучший выход для Франции, либерализм все равно не вернет ее обратно к монархии. А при коммунизме, вот увидите: буржуазия, которая тут же полевеет, все эти альтруисты, знать, философы — тут же получат путевки в концлагеря.
— Еще баранины? — предложила ему Жанна.
— Она несъедобна, — отказался профессор.
— Баранину Филипп покупал, — сообщила Беатриса.
— Надеюсь, в следующий раз он будет поразборчивей.
После пирога с мирабелью Беатриса ушла на встречу с мясником в Санте. И шепнула мне в затылок: «Мужайся». Сквозь занавеску на окне я видел, как она прошла по саду, не оборачиваясь и помахивая сумочкой. Все остальные смотрели на меня благосклонно, словно она оставила меня им в качестве залога. Я тихо злился, и одновременно мне хотелось бежать за ней, понять, что происходит. От вина я немного опьянел, вспотел. Жанна улыбалась, теребя салфетку. Профессор подлил мне еще.
— А может, вы дадите послушать нам ваши воспоминания? — спросил профессор у Астрид.
Жанна пошла за магнитофоном и запустила «воспоминания». Голос Астрид создавал шумовой фон, на котором выделялись знаки препинания: «Точка!», «Запятая!», «Скобки». Речь шла о кабаре с его историями, развлечениями, посетителями. От ее монотонного рассказа меня стало клонить в сон. Я вздрогнул, когда она перешла к войне. В кафе Астрид явился один из немецких Гусар Смерти[8] и пожелал, чтобы ему подали вина после комендантского часа. Астрид отказывается, гусар ухмыляется и начинает приставать к Жанне. Астрид грозит ему револьвером. Солдаты отбирают револьвер и хватают ее, но тут случайно проходивший мимо генерал заглядывает в кабаре, требует объяснений, дает гусару пощечину, рвет с него погоны и приносит Астрид извинения от имени немецкой армии.
Астрид слушала свой рассказ, высоко подняв голову, с очень довольным видом. Время от времени шевелила губами, внося уточнения, или же хмурила брови и пожимала плечами. Один из официантов из ее кабаре обожал лошадей и в самом начале войны купил на все свои сбережения чистокровного жеребца-красавца по кличке Вермут. Немцы, оккупировав север Франции, объявили экспроприацию лошадей. Тогда официант попросил Астрид спрятать его Вермута. Она отправила лошадь на чердак, там жеребец и прожил три года, копыта ему завертывали в шерстяные тряпки, каждый вечер парень, доставший себе немецкую форму, спускал его с чердака и водил гулять, здороваясь с патрульными. Как-то вечером в 1917 году конь вернулся в кафе один без хозяина. Астрид пристрелила его, возможности ухаживать за ним не было, а немцам отдавать не хотелось.
Голос смолк. Кассета продолжала вертеться в тишине. Профессор встал, заявив, что проводит меня, и мы вышли с ним под моросящий дождь. Где-то на Монмартре шла шумная гульба.
— Похоже, у них там тоже лошадь на чердаке, — заметил профессор безучастным тоном.
Он был в плаще, шел, заложив руки за спину, с сигаретой в зубах. На углу открыл дверцу забавного автомобильчика, похожего на жука-скарабея, с малюсеньким ветровым стеклом и продавленными сиденьями. Работал только один дворник, печально поскрипывая. На улице Терн я вспомнил, что не сказал ему свой адрес.
— Я живу около Дома Радио.
— Паршивый район, — отозвался он.
И спокойно ехал себе в сторону Нейи. Я не настаивал, доберусь на метро. Он остановил машину под деревьями на бульваре Аржансон и загасил сигарету в пепельнице.
— Зайдете? Я бы хотел кое-что вам показать.
Он открыл решетчатую калитку, на которой висела табличка:
Профессор Антуан Дрейфусс
(в прошлом Гиммлер)
Окончил медицинский факультет Лилля
Исключен из корпорации врачей.
Только по предварительной записи.
Проходя по саду гравиевой дорожкой, профессор рассказал мне, что его отец подал в 1946 году заявление о перемене фамилии по причине наличия неудобного тезки. Его заявление затерялось в недрах Государственного Совета, и разрешение пришло только в 1969 году. Отца не было в живых уже двадцать лет. Но в память об отце сын все же сменил фамилию.
Он привел меня в маленький темный особнячок, где пахло погребом и прокисшим молоком. В комнатах та же сырость и беспорядок — продавленные кресла, выдвинутые ящики, картины прямо на полу. Он пригласил меня в свой кабинет, задернул шторы, повесил экран и посадил смотреть диапозитивы. Первый представлял матку в разрезе со стрелочками и надписями. Профессор тут же приступил к краткому курсу гинекологии, из которого явствовало, что Беатрисе противопоказаны спирали, колпачки и противозачаточные таблетки.
— Я счел нужным предупредить вас заранее, потому что у нас были неприятности с предыдущим партнером. Не создавайте мне проблем, молодой человек. Если вы собираетесь переспать с ней и исчезнуть, то ищите себе подружек в другом месте, желающие всегда найдутся. Но если вы дорожите ей, женитесь и сделайте ей ребенка, для нее это лучше всего. Надеюсь, вы извините меня за откровенность. А теперь простите, час поздний. У меня дела.
Он выключил проектор. Но видя, что я по-прежнему сижу не двигаясь, вздохнул и сел за свой стол. Снял черные очки, потер глаза двумя пальцами.
— По правде говоря, дел-то у меня немного. Но это отнимает у меня много времени, я весьма методичен. Вы мне симпатичны, мсье Лашом. Ваши предшественники были тупицами. Вы умеете молчать, и, если вы глупы, это достоинство, а если умны, добродетель. Беатриса — удивительная девушка, не знаю, заметили ли вы это… Да, я хочу пристроить ее, но не сбыть с рук. Буду играть с вами в открытую, это меня даже развлечет. В двенадцать лет я влюбился в Жанну Шулер. Она жила своей жизнью, вышла замуж, овдовела, я всегда был рядом. Сейчас мне семьдесят, и я все жду своего часа. Так и прошла моя жизнь. Я, мсье Лашом, не из тех, кто останавливается на полпути, даже если это путь в никуда. Когда семья Шулер переехала в Париж, я вернулся вместе с ними. Я задурил голову отцу Беатрисы Амазонией и подсунул ему в жены психопатку. Жанна потеряла мужа, потом сына. Я ждал, когда Беатриса повзрослеет, а старуха впадет в детство, чтобы прибрать их к рукам.
Он достал из ящика фляжку и смочил губы.
— Теперь я выдам замуж Беатрису, забальзамирую Астрид, и у Жанны никого не останется.
При боковом освещении тень от его профиля растянулась во всю стену.
— Больше всего мне нравится в ней то, что ей совершенно искалечили жизнь. Вышла замуж в семнадцать, овдовела в девятнадцать, и вечно у матери под башмаком. Она слишком рано стала женщиной, потом опять превратилась в девушку, потом постарела и никогда не жила нормально. Я не знаю, видели ли вы ее фотографии, она была… И все коту под хвост. Когда ты некрасив, у тебя еще есть оправдания, можно сидеть сложа руки, постепенно разрушаясь.
Он замолчал на несколько мгновений, упершись руками в подлокотники. В соседней комнате что-то хрустнуло.
— Я родился некрасивым, больным и богатым. Приданое, прямо скажем, незавидное. И занялся медициной, чтобы лечить себя самого. Еще я игрок. Пытаюсь обмануть время, расставляю людям ловушки, но в конечном счете сам же и попадаюсь. Я просто дьявол. Простите, я, кажется, ударился в лирику. А между тем никогда не пьянею. Даже тут мне не повезло.
На его губах промелькнула улыбка.
— Я тружусь над дюжиной старух в Париже. Вдовы убитых на войне, одинокие бабки, герцогини. Бальзамирую их заживо по китайским рецептам. У них появляется смысл в жизни, им кажется, что они одолеют смерть, постепенно приручат ее. У всех нас есть собственный музей восковых фигур. Я себе сделал настоящий.
Он снова откупорил фляжку, глотнул и встал, чтобы проводить меня.
— Я говорю вам все это потому, что вы мне нравитесь. Когда-то я был похож на вас.
Он отпер дверь и похлопал меня по плечу.
— Думайте, мсье Лашом. Это нам удается лучше всего.
Я вышел под дождь и побрел к метро. Не смотрел, куда ступаю, и мысли мои плюхались в лужи. Значит, Беатриса собирается отправиться со мной в путешествие, что за мужчины были у нее до меня — я чувствовал себя пешкой, меня передвигали с клетки на клетку… Вернувшись в свою демоквартиру, я упал на кровать, понимая, что пьян. Голова болела, и я все вертелся, чтобы устроиться поудобнее. Мимо меня проносились листки газет, но поймать их мне не удавалось. А они возвещали о конце света. Но я же еще не готов! И вот я уже на Эйфелевой башне, а башня начала вдруг медленно оседать, и то, что внизу, тоже исчезло. Я оказался за металлической сеткой, скрепленной разноцветными трубками, по сетке шарят прожекторы. На стеклянных перегородках всплывают картинки красными и голубыми бликами, бесконечная очередь неподвижно стоящих людей. Мужчины в халатах работают молча, заводят нас одного за другим в кабинку, и там показывают диапозитивы из нашей жизни, самые важные события, что случились в ней. Те, кто смотрит на это спокойно, удовлетворенно, кто полагает, что жизнь удалась, долг выполнен, родные счастливы, переходят в разряд избранных. Тех, кто начинает волноваться, кричать, махать рукой в знак протеста, — отправляют в печь. Люди в халатах снуют взад-вперед в меняющемся свете, держа в руках карточки с результатами, изучают их и опять сортируют подопытных, которые, не сопротивляясь, понурив голову, направляются к печам или ждут, когда их примет некто, сидящий с суровым видом в стороне на скамейке.
Я пытаюсь забыть, что моя жизнь подошла к концу, что мне незачем больше думать. А ведь у меня осталось на земле какое-то срочное дело, только вот какое… Впрочем, это уже не имеет значения. Я оглядываюсь по сторонам, силясь понять: неужели смерть и есть ожидание то в одной комнате, то в другой, пока препарируют твою жизнь? Я им доверяю. Мне не о чем больше сожалеть, не надо принимать решения, обо всем заботится администрация. Вдруг зазвонил телефон, и все вокруг завертелось, расплылось. Неужели все сейчас исчезнет безвозвратно? Я сел на кровати, снял трубку, запутался в проводе.
— Беатриса?
— Нет, это…. ее бабушка… Беатриса… она не… она в..
— Дай мне трубку! — протрубила Астрид. — Алло! Кто у телефона?
— Хм. Филипп.
— Ах, это вы! Она записала номер без имени. Мама, в дверь звонят! Да пойди же ты, открой!
В трубке послышался треск, голоса. Про меня забыли. В общем шуме я различил высокий мужской голос, он говорил, что слушал радио и… Я протянул руку к транзистору и включил его. Корреспондент сообщал, что ведет репортаж из Санте, где одну из посетительниц взяли в заложницы.
Вся операция заняла четверть часа: забаррикадировавшись в комнате для свиданий, мясник грозил придушить Беатрису. Она старалась вразумить его, напоминая о жене, магазине, безупречном поведении и свободе. Устав ее слушать, он предпочел сдаться, и его грубо выволокли в коридор.
— Осторожнее! — кричала Беатриса. — Ему же больно!
Она пнула на лестнице одного из тюремщиков, оступилась, упала и потеряла сознание. Ее отвезли в больницу, в пригород. Профессор заехал за мной.
— Милым дамам я сказал, что посещения запрещены, ни к чему им лишние волнения.
— Это серьезно?
— Нет. Да вы сами увидите.
Он высадил меня у дверей больницы, сказав, что торопится в Медон к пациентке.
— Вдова скульптора, — добавил он. — Она совершенно здорова, вот я ее и вылечил. В город вернетесь своим ходом. Поцелуйте от меня Беатрису.
В больнице полным ходом шел ремонт. В приемном покое громоздились леса, на полу лежали газеты. Дежурный в регистратуре решал кроссворд.
— Будьте добры! В какой палате мадемуазель Варт-Шулер?
— I don’t speak French[9], — ответил он.
— Он тут на замене, — крикнул мне на ходу рабочий со стремянкой на плече. — Второй этаж, палата двести двенадцать.
Лестница была покрыта брезентом, стену только что покрасили в желтый цвет с синими полосами. В коридоре меня встретила гора раковин и скрежет дрели. Маляр зачищал скальпелем плинтус, напевая песенку. То и дело выглядывали хирурги и шикали на него. У снующих взад-вперед сестричек на попках синели и желтели пятерни. Похоже, маляры устроили соревнование.
— Сто двадцать шесть, — объявил желтый маляр.
— Сто тридцать семь, — не остался в долгу синий и объяснил, обернувшись ко мне: — Это у нас игра такая.
— Тут как в скрэбле, за какую два очка, за какую три. Зависит от размера.
— Маленькие попочки дороже всего. Кого вы ищете?
— Мадемуазель Варт-Шулер.
— Это у которой аппендицит? — спросил желтый у синего.
— Нет, блондинка из двадцать третьей палаты, — ответил синий.
— А мне сказали, она в двести двенадцатой.
— Все равно номера с дверей сняли. По коридору налево, седьмая дверь справа.
Я снова двинулся в путь, огибая кучи мусора. Санитары с пациентом на каталке и рабочий с тачкой любезно уступали друг другу дорогу к лифту. Я добрался до нужной двери, но постучать не решился — дверь только что покрасили. Замок был вывинчен. Толкнул дверь ногой и застыл на пороге. Одежда Беатрисы висела на стуле. Она лежала, с головой накрытая простыней.
— О, Боже…
Маляр возле стремянки мыл кисти.
— Нет-нет! Я просто потолок крашу.
Он снял простыню, взял ведро и сказал с порога:
— У вас есть час. Потом я еще раз покрашу.
Я подошел к Беатрисе, она улыбалась, на голове у нее белела повязка.
— Ты в порядке?
Она похлопала ресницами. Я присел на краешек кровати.
— Завтра меня выпишут. Боюсь, как бы не забрали пропуск в тюрьму после такой катавасии.
Я взял ее за руку и не знал, что сказать, — слишком много всего произошло за последние двенадцать часов.
— Я рада, что ты познакомился с профессором.
— Он сумасшедший.
— Нет. Мы ему всем обязаны. Дом, баскетбольный клуб, больница — все он. Он платил за мою учебу, финансировал папину экспедицию.
— А почему вы позволяли ему? Твоя прабабушка…
— Знаешь, чего бы мне хотелось? Чтобы ты переночевал у нас дома!
— У вас дома?
— Бабушки теряются, когда меня нет. Так мне было бы спокойнее.
— Но они-то? Захотят?
— Профессор сказал, что ты ему нравишься.
Я отвел глаза в сторону. На соседней кровати, с улыбкой на лице, храпела женщина. Все это было похоже на заговор, я словно попал в капкан. Беатриса, прижавшись щекой к подушке, искоса поглядывала на меня, но так ласково, так доверчиво, что у меня защемило сердце. Она переплела свои пальцы с моими и прошептала:
— Хочу тебя.
Я вздрогнул.
— Здесь?
— Сейчас.
— А как же она… — замялся я и показал на соседку.
— Ее лечат сном. Вывези ее отсюда, у нее кровать на колесиках.
В коридоре маляр читал газету. Он встал и подмигнул мне.
— Я отвезу ее в двадцать четвертую, — сказал он, ухватившись за кровать.
Я вернулся в палату, и Беатриса, благоухая этиловым спиртом, поцеловала меня. Она ласкала меня, цеплялась пальцами за мои волосы, называя меня по имени, и невольно смеялась, а у меня от этого смеха мурашки бегали по спине. Маляры в коридоре насвистывали и снова включили дрель.
— Нет, ничего не выйдет, — стонала она, уткнувшись мне в шею. И со вздохом откинулась на подушку. — А жалко, я так мечтала… Поезжай к нам домой. Я засну с мыслью, что ты у нас, а это почти то же самое… Тебе там будет хорошо.
Я был весь взлохмаченный, растерзанный, очумевший. Сестричка вкатила кровать соседки.
— Имейте совесть, молодые люди! Не хватало, чтобы родственники подали жалобу.
И вышла, качая головой. На попке у нее красовались две синие пятерни. Из коридора донеслось: «Сто тридцать девять!» Беатриса поднесла руку к губам, потом протянула ее мне.
— До скорого, — сказала она.
Я вышел из больницы и перешел через улицу, не обращая внимания на машины. Остановил такси и добрался до своей демоквартиры. Принял ванну, вымыл голову, причесался на прямой пробор, надел серый костюм, сохранившийся со свадьбы Софи. Около семи взял велик и опять поехал на улицу Абревуар, теперь с пижамой и зубной щеткой. Жанна встретила меня, улыбаясь.
— Малышка нам звонила. Очень мило с вашей стороны. Знаете, в первую очередь, это для мамы. Она так разволновалась!
— Как бы не так! — раздался Астрид. — Я им покажу! Восклицательный знак. Это самый красивый дом в Рубе, точка с запятой. Они его не получат. Точка. И тогда я полила пол толилом[10], и когда явились боши, запятая, я сказала, двоеточие, кавычки: «У нас тиф».
— Я покажу вам вашу комнату, — шепнула Жанна и повела меня к лестнице.
На втором этаже она открыла комнату Беатрисы и сказала, что постелила чистое белье. Ради приличия я изобразил на лице смущение, и она, краснея, сказала:
— Ничего такого в этом нет.
Она дала мне полотенца, сообщила, в котором часу они ужинают, и закрыла за собой дверь. Я очутился в комнате в шесть квадратных метров и медленно обошел этот уголок Амазонии. Было душно из-за огромного количества растений, к тому же они окрашивали всю комнату в зеленый бутылочный цвет, и меня совсем разморило. Я боялся тут что-то тронуть, а с другой стороны, так и подмывало порыться и покопаться. Я приоткрыл шкаф, снял с вешалок платья Беатрисы, нюхал их, пытаясь понять, как она пахнет зимой, как летом, где побывала и что за мужчины к ним прикасались.
Словно я находился здесь как паломник или ботаник, в общем, все это было смешно и мало что мне давало. Полистал ее книги — книги великих путешественников, взвесил на руке копье, поколол указательный палец стрелами, стоявшими в подставке для зонтиков. Пососал его, думал, учую вкус рыбы, сел возле ее секретера. Из-под плюшевой обезьянки свешивалась стопка бумаги. На верху одной из станиц Беатриса написала мое имя и зачеркнула его, меня прямо резануло по животу. В корзине валялся ворох бумаг, и каждая начиналась со слова «Филипп».
Я все выдвигал ящики, стараясь делать это бесшумно, и наткнулся на письма Аниты. Целая пачка, обвязанная ленточкой. Анита писала черным фломастером с обеих сторон листа, и слова, проступая сквозь бумагу, налезали друг на друга. Она как бы воскрешала этого авантюриста-мизантропа, которого называла «Тарзан по усыновлению», рассказывала про ночные посиделки у индейцев яномами, про его экспедиции в джунгли, про растения, которые он открыл. Она писала в прошедшем времени, но часто сбивалась на настоящее, особенно в конце фразы, и все о необъятных просторах, затерянном мире, буйстве растений. В компании индейцев ботаник собирал свой гербарий. Я читал страницу за страницей, переносясь в лесные чащи, оглашаемые птичьими криками, к болотам со стоячей водой. В какой-то момент я даже услышал, как жужжит комар, будто он вылетел из конверта.
Пора было идти ужинать, и я расстался с Амазонией, бросив взгляд на пиранью в банке с формалином. Сидя на углу стола, Астрид жевала пюре из желудей. Она кивнула мне в знак приветствия. Жанна хлопотала на кухне.
— Профессор ужинает с нами? — спросил я на правах домочадца.
— Вечерами он никогда не приходит.
Из кухни доносился грохот кастрюль. Астрид вытерла рот и заговорила вполголоса:
— Я знаю, о чем вы думаете.
Я прождал не меньше минуты, прежде чем она соизволила объясниться. Щелкнув языком и повернувшись к двери, она продолжала так же тихо:
— Ее жизнь сложилась трагично. Но она никогда не жаловалась, ведь я всегда была рядом. Не знаю, что бы с ней было без меня: всякий раз, когда она уезжала, случалась катастрофа. Я отправила ее в пансионат в Лилле совсем маленькой. Она приезжала по воскресеньям, но у меня, сами понимаете, ресторан, концертная программа, я ей говорила: Жанна, пойми, у меня нет времени. Она торчала на кухне, подъедала с тарелок остатки лангустов — лангустов она обожала. Больше всего она любила их хвосты. И еще мой первый муж, ну, отец Жанны, он изменял мне. Слишком часто ездил в Париж договариваться с артистами, а приглашали мы не кого-нибудь, а Мистенгет, Шевалье[11]. Я закатывала ему сцены, угрожала, я ведь такая, по любому пустяку хватаюсь за револьвер… Потом я узнала, что, возвращаясь в пансион, Жанна всю неделю болеет и пытается это скрыть. Ее тошнит, она ничего не ест, ждет воскресенья и представляет, что ее отец валяется на кухне в луже крови. Если бы она знала, бедняжка, что он умрет в своей постели от испанки! Ну, а когда приезжала домой, снова объедалась лангустами до отвала, у — нее начинался понос, и пошло, поехало. В семнадцать лет она вышла замуж за первого встречного. За каменщика, и это при том, что была хороша собой и не бесприданница: тут и наше кабаре, и ренты отца… Но вообще-то ее муж оказался неплохим человеком. В свадебное путешествие они поехали в Париж, на Всемирную выставку, и когда катались на колесе обозрения, начался пожар. Муж вынес ее на руках через огонь, ступая по лежащим на земле людям. Настоящий герой. Ушел на фронт и погиб. Она родила, когда Рубе бомбили. Не раз она пыталась устроить свою жизнь, но попадались одни вертопрахи — от таких чего ждать? К счастью, я всегда была рядом. А там и жизнь прошла, я не виновата. Остался один профессор. И я стала у него лечиться, чтобы он мог приходить к нам, когда захочет.
Она прислушалась и снова заговорила, тем временем вошла Жанна с подносом.
— Моего первого мужа звали Жюль. Он явился к нам с роскошными костюмами, гетрами и шляпами. Я-то только и делала, что вкалывала, да еще бессонные ночи на рынке, парни, которые так и норовят облапать. А Жюль, он за мной ухаживал. Я тогда как раз купила кабаре и мало что понимала в жизни…
Жанна поставила поднос посреди стола и стала накладывать мне еду. Она приготовила блинчики с мясом, потофе[12] и сладкие пирожки, которые пока не подала, но предупредила, чтобы я оставил для них место.
— Мы прожили вместе шесть лет, я чувствовала себя счастливой, он же у меня первый был, не с кем сравнивать. Он болел туберкулезом, я лечила его. Он ничего не делал, только советы мне давал, одет был всегда с иголочки. Вот, посоветовал в парке напротив кабаре открыть ларек с жареной картошкой и напитками и определить туда продавщицей его так называемую кузину. Когда он умер, я ни слезинки не проронила, а сама от горя готова была в петлю лезть. Памятник ему на могиле поставила, второго такого на кладбище в Рубе не было, из черного мрамора с мраморными ангелами в человеческий рост. После похорон, вечером выставила за дверь всех, кто пришел ко мне с соболезнованиями, и осталась одна в его комнате, среди его вещей. Тут и нашла письма. Две связки. В одной — мои, во второй — от «кузины». И вот что она ему писала: «Любовь моя, какую славную шутку мы сыграли с Астрид…» Было это зимой. Пять градусов мороза. Темно. Я взяла кувалду и пошла на кладбище. Сбила с ворот замок и расколотила все, что там было: памятник, ангелов, кресты. Вернулась домой и упала на пол. Летаргия. На следующий день люди, видя, что дом закрыт, решили, что я уехала к братьям, как собиралась. Три дня прошло, почтальон мимо шел и услышал, что в доме скулит моя собачонка. Маленький шпиц, ну просто игрушечный — Жюль подарил. Сломали дверь и нашли меня без чувств на полу. А собачонка легла прямо мне на сердце. Врачи сказали, что только благодаря ей я и выжила. Ну, а потом меня стали лечить… Но врачи долго бились, я каждую неделю опять в летаргический сон впадала. В конце концов Дрейфусс меня загипнотизировал, чтобы все это прекратилось.
Она на ощупь нашла на столе буханку хлеба, прижала к груди и отрезала ломоть.
— Ешьте, пока не остыло, — шепнула мне Жанна.
Пока мы ели, Астрид все говорила, говорила, — со страстью, взахлеб, словно, рассказав о своей жизни, она надеялась покончить с ней, забыть о своих битвах и скандалах. Я представлял себе, как эта великанша перелистывает свое прошлое, хватает в охапку медлительных старушек, чтобы устранить их со своего пути, бросается в погоню за битником — она называла его «ситником» — который выдернул у нее из уха сережку, и лупит его своей сумкой. Жанна смотрела на меня одобрительно, с умилением, спрашивала, вкусно ли. Я ел все подряд, старался ей угодить и выстоять под градом воспоминаний.
— Знаете, — сказала вдруг Астрид, — я ведь не для себя стараюсь. От воспоминаний стареешь, больше ничего. Но должно же что-то после меня остаться. В моем возрасте о чем еще говорить? Мои кассеты — это для детишек Малышки. Как подумаю, что их ожидает… Мы, например, сначала дрались, потом считали шишки, теперь все наоборот. Я никогда ничему не училась, все сама, может, поэтому и жила нормально. На книги у меня времени не было, но уж что прочла, знала наизусть. Теперь, правда, позабыла. Но где-то вычитала одну мысль, и хорошо бы вы все ее усвоили: «Люби жизнь, Камилла, и она ответит взаимностью».
Астрид покивала, подтверждая, что так оно и есть, а потом сказала, что хочет спать. Я помог ей встать, закинул ее руку себе на плечи и повел вслед за Жанной. Астрид спала на диване в гостиной с тех пор, как не могла больше подниматься по лестнице. Пока Жанна стелила постель, я посадил Астрид в кресло у камина и пошевелил угли. Потом вернулся в столовую и сел. Жанна тоже скоро пришла, улыбнулась мне, села. Нос у нее был такой же, как у Беатрисы, немного длинноватый, но уже одутловатый, да еще выцветшие глаза и печальная покорность, — она казалась женщиной без возраста. Жанна медленно стала складывать салфетку, аккуратно разглаживая ее.
— Вы не жалеете? — спросила она через несколько секунд.
— О чем?
Последовала пауза.
— Главное, чтобы Малышка была счастлива. Мы ей препятствовать не будем.
Пробили стенные часы. Мне бы надо было потребовать объяснений, спросить, сколько мужчин до меня побывали в шестиметровой Амазонии. Но это уже не имело никакого значения. Я ждал, что Жанна заговорит, оживится, ведь мать уже легла. Хотел, чтобы она мне доверилась, хотел выслушать ее, понять. Она сидела, глядя в стену, и словно переживала свою жизнь заново. Я понимал, сколько всего невысказанного скрывается за ее молчанием, на которое обрекла ее собственная мать, и чувствовал, как она близка мне. Мне бы хотелось, чтобы она рассказала мне о своем сыне, о том, какой ей представляется ее собственная жизнь, и тогда я, наверно, нашел бы верные слова, чтобы поговорить с ней об одиночестве, о потерянном времени, да и о себе самом.
Мы все так же сидели молча. Потом она сказала, что уже поздно, и мы пошли спать. Прежде чем погасить свет, я долго лежал на кровати и смотрел на пиранью в формалине.
Ночь жужжала комарами, царапалась лианами. Кровать-лодочка оказалась слишком узкой, и, поворачиваясь, я каждый раз чуть не падал на пол. Меня носило по горным потокам, за мной гнались индейцы, Беатриса бросилась за мной в воду, вслед летели стрелы индейцев, нас уносило течением. Я открыл глаза, возле меня стояла Беатриса в луче света, с подносом в руках. Я заморгал.
— Смешно, но мне кажется, я только сейчас проснулась. Подвинься, пожалуйста.
Я откинул простыню, и она втиснулась рядом со мной.
— Ты долго спишь, — сказала Беатриса. — Я выписалась из больницы ровно в восемь.
Я лежал, прижатый к стене. Беатриса протянула мне бутерброд, я откусил кусочек и капнул джемом ей на свитер. Свитер был полосатый, черный с желтым, как оса. Я наклонился и дотронулся губами до пятна. На миг мы застыли: я, прижавшись к ее животу, и она, запустив руки мне в волосы.
— Ты слышал комаров?
— Да.
— По ночам мне часто снятся комары. Это из-за комнаты. Знаешь, я потратила на нее все мои деньги, а когда была маленькой, просила особые подарки — все для того, чтобы устроить у себя настоящую Амазонию. Я запирала дверь на ключ и словно совершала побег. Это и есть мой дом.
Я посмотрел на там-тамы, сарбаканы, книги об индейцах. И подумал, а хочет ли она и правда отсюда уехать? Когда я обнял ее, она прошептала: «Подожди», — потом закрыла глаза. Я медленно раздел ее, прижался к ее губам, она откликнулась на поцелуй, а руки заскользили вниз по моей шее. Она лежала обнаженной в своей Амазонии, и стены комнаты словно ожили, а мои ласки разбудили растения. Запах коры стал более терпким, запах ржавчины и меда кружил мне голову, воздуха не хватало. Она царапала меня, со стоном произносила какие-то слова. Я твердил ее имя и перестал узнавать ее. Ее ногти впились мне в спину, ноги обвились вокруг меня. Так и не открывая глаз, она подчинила меня своему ритму, и я смотрел, как она любит меня, словно это и не я, а кто-то другой, я заглушал ее крики, стискивал зубы, когда она была близка к финалу.
Она оттолкнула меня, и я скатился на пол. В комнате стало совсем тихо. Я лежал, не шевелясь, между диваном и калебасой.
— Как хорошо. Что это произошло здесь, — сказала она.
Я сглотнул. Будто помимо ее тела я искал чего-то еще и упустил. А ведь я всегда стараюсь удовлетворить партнершу, для меня это вопрос чести, но сейчас чувствовал себя обделенным из-за ее экстаза, изменившегося лица, закрытых глаз. Я чувствовал себя пленником; в этой детской комнате я был явно не на месте. Она лежала, прижавшись щекой к простыне, и чем шире становилась ее улыбка, тем ровнее она дышала. Целую неделю я мысленно занимался с ней любовью, а теперь был отброшен назад и сожалел, что не сумел ее дождаться. Она выпрямилась, распахнув глаза.
— Знаешь, что бы меня сейчас порадовало? Большая тарелка спагетти!
Она вскочила на ноги.
— Эй! А ты чего загрустил? У нас с тобой день впереди. Одевайся, мы уходим.
— Подожди!
— Чего?
Мне казалось, что она еще похорошела, стала более хрупкой и далекой. Быть может, поэтому у меня пересохло во рту и вновь тянуло к ней. Она потерла ладошками мою голову, словно хотела привести мои мысли в порядок, кинула мне одежду, натянула на себя что попало. Я схватил ее за руки, которые расправляли юбку:
— Хочешь от меня ребенка?
Она взглянула на меня и ответила на удивление ласково:
— Хочу, чтобы ты вернул мне отца.
Я смотрел на прядь волос у нее на щеке, и мне пришлось удовлетвориться этими ее словами, точно голодному, не утолившему голод. Беатриса потянула меня за собой. Жанна ждала в столовой с пылесосом в руках. Она улыбнулась нам и, как только мы вышли, включила пылесос. Рядом с моим велосипедом стоял еще один, зеленый, с покореженной рамой, весь в паутине.
— Нашла его в подвале, — объяснила Беатриса.
Мы тронулись одновременно. Было солнечно, но холодно. Беатриса быстро крутила педали, командовала мне на перекрестках: «Сигналь!» — цеплялась за меня на спусках, страхуясь моими тормозами. Ее велосипед дребезжал, как кастрюля, катящаяся по булыжной мостовой, из него постоянно вылетали какие-то болты и гайки. Беатриса останавливалась прямо посреди улицы, пока я искал их, ползая на четвереньках. Когда мы проезжали мимо церкви, она перекрестилась и тут же свалилась на землю. «Бог-то, оказывается, не такой уж добрый!» — сказала она. Ветер трепал ей волосы, румянил щеки, играл с ее юбкой, она что-то напевала.
— Куда едем? — спросил я ее на каком-то перекрестке.
— Не знаю. Я еду за тобой.
— А я за тобой.
— Ну тогда вперед!
К часу дня ей захотелось леденцов, а у меня не оказалось мелочи. Она слезла с велосипеда, вошла в кабинку телефона-автомата, сняла трубку, опустила в щель монетку в 1 франк, повесила трубку, и автомат выдал ей пять монет. Она совершенно не удивилась, вышла и сказала мне:
— Вот так размножаются стофранковые монеты.
Беатриса читала по руке, выращивала в мае малину, морочила головы мясникам, доставала из автомата деньги и при этом считала на старые франки[13], называла автобус троллейбусом и крестилась на церкви — совсем как ее бабушки.
Съев спагетти на площади Бастилии, мы решили посидеть в парке Пале-Рояль у фонтана. Было четыре часа дня. Солнышко, вокруг ни души, лишь где-то вдалеке, в какой-то школе, ребячий гам. Беатриса положила голову мне на плечо и играла моими пальцами. По парку прошла женщина с мальчиком в вязаной шапочке, в руках у него была большая красная коробка с антенной. С серьезным видом он нажимал на кнопки. Коробка бурчала. Я поискал возле мальчугана машинку с дистанционным управлением, но не нашел. Мама с сыном ушли.
— Это подарок в два приема, — сказала Беатриса.
— Ага, на будущий год ему подарят машинку.
Она придвинулась ко мне, положила ногу на мою, я подумал, что она опять заговорит о мальчишке, но она спросила:
— Ты меня любишь?
— А ты? — спросил я в ответ.
Она отвела глаза. Мы не продвинулись ни на йоту. Порыв ветра обдал нас дождем из фонтана. Все послеобеденное время мы провели, сидя на скамеечке и целуясь, не обменявшись и тремя словами. Она обнимала меня и что-то пыталась сказать языком с помощью азбуки Морзе, но я не понимал этой азбуки и немного соскучился. Я не раз порывался встать, но она меня удерживала. Я не очень понимал, зачем нам мерзнуть на лавочке и распаляться все больше и больше.
— То, что я тебе сейчас сказала… — шепнула она, отрываясь от моих губ.
Я ответил, что счастлив. Краем глаза посмотрел на часы, но она закрыла их от меня и сказала: «Не хочу!» Мне никак не удавалось отделаться от чувства неловкости, оно то пропадало, то возникало опять, как сигнал предупреждения. Беатриса выпрямилась, глаза у нее лукаво поблескивали. Она небрежно скрутила волосы в пучок, чмокнула меня в ухо и сообщила, что поступит со мной, как паучиха.
— Сначала переварю, потом съем.
Я, не возражая, кивнул. Потом поинтересовался, как это. Она объяснила, что паучиха, прежде чем отведать добычу, впрыскивает в нее желудочный сок, который ее размягчает. Такой поворот дела немало меня озадачил.
Темнело, на велике Беатрисы не было фонаря. Она вытащила из сумки маленькую лампочку на ремне и пристегнула к лодыжке. Юбка ее засветилась, как витраж, полицейские засматривались.
— Едем к тебе, — объявила Беатриса.
Ее велик громыхал на ходу все громче, дребезжал на мостовых, звякал на выбоинах, цепь натягивалась, ослабевала, возвращаясь на место, Беатриса тем временем рассказывала мне про Париж. Здесь умер такой-то, а вот это особняк принцессы Ламбаль, ее убили во время террора[14], дзинь, посмотри налево, бум! — ты найдешь мою педаль.
Я остановился возле демоквартиры. Она наконец замолчала и огляделась вокруг, покачивая сумкой, — стройка, краны, траншеи. Я ждал, что она сообщит мне кое-что о земных глубинах — грунтовые воды, следы пребывания римлян… Она медленно повернулась ко мне и робко спросила:
— Ты еще хочешь меня?
И опустив глаза, стала счищать грязь с подошвы о торчащую из земли железяку, и тогда я поспешно сказал «да» и обнял ее, только мне казалось, что вид у меня дурацкий, и я даже рассердился, что она так страстно прижимается ко мне. Я достал связку ключей, вставил ключ в замок и тут сообразил, что потерял второй ключ. Беатриса сказала, что это ерунда, и ласково отстранила меня. Вставила в замочную скважину какой-то крючок, повертела им очень осторожно. Дверь открылась. Беатриса сделала шутливый реверанс.
— От моих походов по тюрьмам тоже может быть польза.
Она вошла первой. Я захлопнул дверь ногой, стал искать выключатель. Она остановила меня, обвив руками. По книгам в шкафу плясала оранжевая тень.
— Ты все еще светишься.
Она приподняла ногу, погасила прикрепленную к ней лампочку, и мы шагнули в темноту.
— Какое уродство!
— А ты откуда знаешь?
— Чувствую. Вон там диван, обитый кожей с клепками. Вот тут пахнет корицей с воском, значит, что-то чиппендейловское[15]. С другой стороны — хромированная мебель. Еще пахнет соломой — не иначе стены оклеены японскими обоями. Тот еще ансамбль, закачаешься.
Я сжал ее руку:
— Ты колдунья?
— Конечно. Да к тому же близорукая, большой плюс. Так что это у тебя тут такое?
— Демонстрационная квартира.
— A-а, тогда понятно. Чтобы всем понравилось. У тебя есть подсвечник?
— Мы можем включить свет.
— Заниматься любовью надо при свечах.
Я на ощупь открыл стенной шкаф, не спрашивая объяснений. Услышал, как щелкнул замок ее сумки, потом раздался ее голос:
— Не волнуйся, я больше не буду спихивать тебя с кровати. От противозачаточных таблеток у меня прыщи выскакивают, если приму, страшной стану, так что…
Я протянул ей подсвечник. Она вставила в него свечу и зажгла моей зажигалкой.
— Я прошу помощи у святой Женевьевы. Для любви она самая надежная. Святая Сюзанна — это для баскетбола, а святой Урбан — когда ты за рулем. Женевьева, говорят, спасла Париж, кинувшись Атилле в ноги… Но чтобы…
Она притянула меня за руку поближе к свечке.
— Время от времени я приношу ей в жертву возлюбленного. По рецепту Дрейфусса. Надеюсь, ты католик.
Я перестал чему-либо удивляться. Я больше не распоряжался своими чувствами, и мне начинало это нравиться. Я нечестивец, который подцепил фею, единственная возможность удержать ее — это ей верить. Я расслабился, вручил себя ей, и все мои страхи и сомнения растаяли в ласках, вздохах, тенях Беатрисы, порхавших при свете свечи. Любовь, сон, нега — и все это легко, играючи, и я не переставал удивляться своим утренним терзаниям, тем сложностям, которые сам себе надумал утром, и испортил себе удовольствие. Утром меня разбудил чей-то крик. На пороге спальни стояла семейная пара. Клиенты.
— М-м… — промычал бледный, как смерть, мужчина. — Дверь была открыта.
Беатриса тоже проснулась и улыбнулась им. Я объяснил:
— Да, это демоквартира, полностью обставленная. Позвольте-ка!
Я потянул простынь, обернулся ею и встал.
— Вы имеете возможность оценить все ее удобства. Представить, как вы будете здесь жить. Сваришь кофе, дорогая?
Беатриса завернулась в одеяло и тоже встала.
— Уже варю, любовь моя.
Я пошел в ванную и принял душ, по ходу дела давая объяснения:
— Душ циркулярный, три скорости, верхнее положение, нижнее положение…
Жена судорожно сжимала в руках сумочку. Муж следил за мной с открытым ртом. Растираясь полотенцем, я провел их в гостиную, потом в комнату для друзей, показал гардеробную и закончил кухней. Беатриса успела накинуть халат, заколоть волосы шпильками и теперь стояла с кофейником в руках.
— С сахаром? — спросила она.
— Мм… два кусочка. Спасибо.
— Гренки приготовить?
— А вот и контракт, — сказал я, положив между чашками образец договора.
Клиенты переглянулись, сказали, что непременно зайдут на днях, и быстро ушли. Беатриса бросилась мне на шею. Утро мы провели в ванной. Я намыливал ее тело, слизывал с нее мыльные пузыри, мы тонули в ласках, плавали в пене, пили из одной чашки, и желание возрождалось с новой силой. Ванну мы наполняли шесть раз. А вечером сидели на кухне, завернувшись в полотенца, уткнувшись носом в чашки с грогом. Беатриса скрутила папироски с травками из джунглей, и мне в голову полезли странные мысли про крокодилов, индейцев в шерстяных шапочках, и я хохотал как безумный до самой ночи. Потом мне показалось, что я отделился от своего тела и управляю собой на расстоянии — подними руку, почеши нос… Это было забавно. Беатриса поддерживала меня, когда я шел по комнатам, потому что пол подо мной ходил ходуном и разверзался ямами. Я говорил, что лечу над вспученным паркетом, а она слушала, гладя меня по лицу. Мы водили хоровод вокруг деревьев, то расходясь, то со смехом воссоединяясь, она рассказывала мне свои сны, где сразу возникал я и убивал паучиху, или грыз чьи-то головы, как яблоки, или продирался на лодке сквозь чащу в уборе из перьев и в боевой раскраске…
Когда травы перестали действовать, я оказался верхом на холодильнике, обмазанный медом. Беатриса захотела узнать, что я запомнил. Я сказал, что запомнил все, она убрала травки в сумку и попросила у меня прощенья. Я на всякий случай ответил: «Какая ерунда!» — а потом стал многозначительно покашливать, но больше травки она мне не предложила.
Кожа Беатрисы пахла печеньем и маслом для загара, словно она часа четыре загорала на пляже. Когда я проснулся, уткнувшись носом в ее волосы, у меня сводило живот, только не знаю, от любви или от голода. Мне понравилось завтракать с ней в россыпях крошек и бесконечных объятиях. Ты рад? — спрашивала она. И я радовался, что она не говорит: ты счастлив? Я отвечал с набитым ртом. Она прикладывала ухо к моей груди и говорила: «Короткие гудки. Твое сердце занято».
Я совершенствовался. Она приучала меня желать ее часами напролет; мы расставались, готовые ждать друг друга снова. Я смотрел, как она уходит по заброшенной стройке. Потом делал уборку, проветривал простыни, мыл ее чашку, протирал спиртом царапины от ее ногтей. Я был доволен, что ее нет рядом и я могу подумать о ней спокойно, навести порядок, следить за часами. И как раз когда мы были вместе, я вдруг начинал скучать по ней, как будто я почему-то был с ней разлучен. Поначалу я говорил себе: такого со мной еще не бывало. Потом привык. К страху, что можем потерять друг друга. Или уже не сможем расстаться.
— Ты проделывала это с многими мужчинами? — спросил я.
Она ответила спокойно:
— Да, — и прибавила с улыбкой: — Но ты первый понял, что я что-то проделываю.
И я сразу успокоился, как будто ее признание привязывало ее ко мне. Я завел себе картонную папку с надписью «Беатриса», доставал ее, когда она уходила, и записывал на бумаге в клеточку все свои ощущения. Чтобы ничего не упустить, разобраться и удержать ее, мне надо было выразить свои чувства словами.
Потом она уехала со своей баскетбольной командой. В турне, на две недели. Склонила голову, улыбнулась, глядя в сторону и гладя меня по щеке, сказала: «Будет время осмотреться». Она и не подозревала, что попала в точку.
И прямо со следующего дня я перестал себя узнавать. Топтался на месте, потерянный, отупевший. Обнюхивал наши простыни, пил из ее чашки, расчесывал царапины. Ласкал ее, принимая душ, обнимал во сне, жил, окружив себя свечами, задыхаясь. Глядя на себя в зеркало, говорил: я страдаю. И смотрел на свою реакцию. Мне решительно не нравилось мое состояние. Я часами сидел в своей демоквартире у телефона, который не звонил. Ощущал пустоту, невыносимую пустоту, и хотелось поехать к ней домой, послушать ее бабушек, поспать у нее в комнате, сесть на поезд и догнать ее… Но я не трогался с места. Я вспоминал то время, когда мог обходиться без нее, когда мне достаточно было прижать ее к своей груди и потом вспоминать об этом. Теперь по ночам я то и дело вскакивал и после десяти утра — в это время приходил почтальон — терял интерес к жизни. Слишком долго я ждал, слишком много упустил возможностей, всю юность провел в воспоминаниях, а теперь хотел жить, хотел, чтобы она принадлежала только мне. Страдал. Хотел ее. И злился на нее за это.
Письма не приносили облегчения. Она писала: «Любимый, друг мой, любовь моя», — а на следующей строчке описывала Шатору, Перигё, с экскурсами в историю, приводила стоимость номера в отеле, меню в ресторане. Я-то жаждал откровений. В ответ я злился и настаивал на своем, она отвечала: «Ты хотел признаний, но все, что я могу тебе сказать, ты знаешь и так. Когда ты проезжаешь мимо больницы, твои руки невольно вцепляются в руль, в ванной ты занимаешься сам с собой любовью, ты зажигаешь свечи, ты не привык, ты хочешь отделаться от меня, встретить меня снова, забыть меня навсегда, потому что счастье давит на тебя, хочешь, чтобы я знала, как ты страдаешь, и хочешь скрыть от меня свои страдания, хочешь обвинить меня, ранить, удивить». Она описывала все мои переживания, и я хранил эти ее письма — двойники моих. И всякий раз перечитывал их, садясь за новое письмо. То есть, как бы сам себя. Воскресенье было для меня бесполезным днем, почту в воскресенье не разносили.
Из-за того, что я никак не хотел вылезать из остывшей ванной, у меня начался бронхит. Воспользовавшись этим, я просто слег в постель. Пестовал кашель, лежа на сквозняке, подогревая жар, вместо часов смотрел только на градусник, и время бежало от 38 к 39. Наконец-то я был при деле.
Однажды ночью мне приснился кошмарный сон. Возле моей кровати стоял профессор Дрейфусс в смокинге, в бабочке, в наброшенном на плечи черном плаще, подбитом чем-то сверкающим. Звучала оперная музыка, и профессор протягивал мне ложку.
— Сироп от кашля, — сказал он, — дверь была открыта.
Я приподнялся, опрокинув ложку с лекарством. Он сел ко мне на кровать и приложил палец к губам. Теперь солировал женский голос, поющий по-немецки. Я попытался как-то объяснить себе его появление, чтобы он исчез. Обычно я так делаю, когда мне снится что-то неприятное. Но профессор не хотел исчезать, а все мои объяснения потонули в горячке. Я только таращил глаза на своей подушке, горло драло нещадно, живот подводило. Теперь я оказался в психушке, среди вялых, похожих на меня парней. Врачи в халатах проводили опыты, рисовали кривые, наблюдая за нашими мозгами, которые лежали в банках с нашими фамилиями на этикетках. Наши нервные системы работали на батарейках, и находились дурачки, которые устраивали соревнования — часами хлопали в ладоши, сравнивая продолжительность жизни. Но потом опыты закончились, наши мозги водворили на место с помощью двух проводков: желтый предназначался для общих мыслей, синий для подсознания. Случалось, проводки путали, и мы просыпались не со своими мыслями.
Этот кошмар витал надо мной до часа дня, параллельно с тревожным ожиданием, усугубленным неприятными предчувствиями. В час телефон зазвонил, и это была Беатриса. Она вернулась, и мы договорились о встрече. Она говорила каким-то другим голосом. Не тем, который я хранил в себе. В то же мгновение я решил, что все кончено и так даже лучше. Она встретила другого или просто дала задний ход. Поняла, что я не тот, кто отвезет ее в Амазонию, что ей нужен любитель приключений, энергичный, стройный, трезвомыслящий. Я почти смирился с этой мыслью, пока ехал на велосипеде к Пале-Рояль. Конечно же, наша любовь была обречена, это была лишь мимолетная вспышка. Мы расстанемся добрыми друзьями и больше никогда не встретимся. Некоторое время я буду жить воспоминаниями, потом перееду обратно к сестре, снова стану вышибалой на концертах, но это уже не будет иметь никакого значения: то, что я пережил, останется со мной.
Я оставил велосипед под аркадами и вошел в парк. Я пришел раньше времени и продолжал убеждать сам себя. Чувствовал, что тоже готов принимать решения. Она испугалась, что мы зашли слишком далеко и это налагает на нее обязательства. Я анализировал ситуацию спокойно, и мне все стало ясно. Страсть в прошлом — если она вообще была. Меня привлекала ее неординарность, новое увлечение я принял за настоящую любовь, перепутал падение и взлет. Я шагал по дорожкам из гравия, огибал фонтаны. В Беатрисе не было ничего волшебного, просто я чувствовал себя совершенно одиноким. Когда рядом никого нет, поневоле поверишь в фею. Я сделал круг и вернулся к входу. Посмотрел на часы. Господи! Только бы пришла! Хорошо, придет, и что дальше… Я нервничал, что она не идет, но появись она, и я, наверно, был бы разочарован. Надо действовать, самому: она принадлежала мне, но это в прошлом, я не стану больше ее ждать. Однако я все же следил за входом в парк, и сердце у меня билось как сумасшедшее, стоило только мелькнуть девушке, похожей на нее. Все, хватит.
Я ушел, настолько был уверен, что она не придет. Но она пришла. И позвонила мне по телефону, спросила, где я. Тогда я вернулся совершенно разъяренным, запихал ее в красный «ситроен», привез к ней домой и заставил снова собрать чемоданы.
У нас было принято говорить «Мельница». Хотя на самом деле Мельница давно превратилась в домик-крепость на берегу речки, которая к тому же высохла. Под мостиками копошились куры, в плицах водяного колеса поселились кролики. Автостраду проложили прямо за виноградниками, оттяпав у нас несколько метров для огромного плаката, сообщавшего автомобилистам, что они в Савойе, краю виноградников.
Мой дедушка похож на Петена. Когда я приезжаю его повидать, он каждое утро меня спрашивает: «Тебе не кажется, что время идет слишком медленно?» Мы толкуем о коровах, о дожде. С каждым годом я должен кричать все громче. Сестра подарила ему слуховой аппарат, но он надевает его только по воскресеньям, когда идет в церковь. Все остальное время он колдует над ним, сидя за столом на кухне, стараясь сделать его помощнее, и аппарат издает такой свист, что заглушает все молитвы прихожан.
Сорок лет дед работал наборщиком в типографии районной газеты. Работал со свинцом и заболел сатурнизмом[16]. Это слово поразило мое воображение, когда я был мальчишкой. Я решил, что дед скоро станет кем-то вроде инопланетянина и попадет в зависимость от Сатурна с его кольцами: он вот-вот позеленеет, а на голове у него вырастут антенны, и в один прекрасный день он улетит на тарелке, похищенный своими космическими братьями. Отец прозвал его Сатурном. Теперь он стал стариком, живет среди бурьяна под прохудившейся крышей. Я вижу, как с каждым годом сужается круг его привычных занятий. Теперь он чаще всего посиживает у печки на кухне, мастерит самодельные патроны и разбирает свой слуховой аппарат. Когда я приезжаю без предупреждения и кладу руку ему на плечо, он не вздрагивает, а просто поворачивается ко мне, улыбаясь. Долгое время я удивлялся его железным нервам — на самом деле о приходе гостя его предупреждает пес, который настораживает уши. Когда-то это был мой пес, но с тех пор, как я уехал в Париж, он не желает меня знать.
Мне бы очень хотелось, чтобы прошлое оживало, когда я приезжаю сюда. Чтобы на меня нахлынули воспоминания: вот я по утрам иду кормить кур, а в риге играют скрипки, их звуки сливаются со звяканьем бидонов — Сатурн доит коров. Он тогда уже был глухим и считал, что родители мои бездельники, ведь скрипок он не слышал. По воскресеньям мы сдавали нашу ферму под свадьбы. Она значилась в каталоге одного брачного агентства, которое устраивало свадьбы «все включено» для горожан, жаждущих насладиться сельскими красотами. В детстве я был милашкой. В рубашке с жабо и в галстуке-бабочке я говорил «здрасте!», подхватывал фату невесты — глаз не оторвешь. В то время у нас осталось только три коровы, остальных заменили женихи с невестами. Каждый раз к нам жаловали одни и те же гости: агентство обеспечивало свадьбы десятком почетных гостей, и приезжал посол с моноклем, генерал, два кавалера ордена Почетного легиона и герцогиня. Деньги, которые они получали, выступая фигурантами, были хорошей добавкой к пенсии.
Я смотрел, как Беатриса ходит по давно заброшенным комнатам, по двору, вдоль повалившейся ограды, заглядывает в пустую конюшню, и это не вызывало во мне особого волнения. Да, я очень хотел увидеть ее в тех местах, где прошло мое детство, и так часто представлял себе это, что, видно, перестарался. Дедушка в честь Беатрисы надел свой слуховой аппарат, она разговаривала с ним, затыкая уши и с трудом подавляя смех, и мне это было неприятно. Я так скучал по ней в Париже, а вот теперь она казалась мне лишней, ей не было места в моих воспоминаниях. Мои воспоминания… Время оставило свой отпечаток на Мельнице, на Сатурне, вот только я ничуть не изменился, хотя это не имело значения. Этот дом уже не был моим.
Вечером дед откупорил для нас бутылку романеконти. А стол накрыл в столовой, где пахло плесенью и углями из камина. Я впервые привез с собой девушку. Мы сидели и ели жареную телятину. Беатриса любезно поддерживала разговор, а меня это раздражало; Сатурн, который все равно ничего не слышал, делал вид, что и не слушает. Когда она замолкала, показывал ей на тарелку и говорил: «Да ешьте же». Грушу она съела, вооружившись ножом и вилкой.
Мы спали на моей детской кровати, и я любил ее с остервенением, несказанно удивив ее и чуть не раздавив — про свой вес я как-то забыл. Потом повернулся спиной, уткнулся носом в пахнувшую дождем стену и заснул, так и не сказав ни слова.
Я проснулся на рассвете, спустился на кухню, намазал себе кусок хлеба маслом и не стал есть, оставил на краю стола. Надел сапоги и пошел прямо по росе к виноградникам. Туман расползался по холмам, обвивал деревья. Каркали вороны. Я зашел в ригу, всей грудью вдохнул запах соломы, который для меня уже ничего не значил. Сам не знаю почему, сидя на стоге сена, я вдруг вспомнил, как Сатурн водил меня в свою бывшую типографию. Там все изменилось, типографию полностью переоборудовали, вместо ротационных печатных станков появился офсет, дед вел меня по коридорам, освещенным мягким светом, не обращая внимания на новый пластик, на окна во всю стену, на появившийся кондиционер. В цехе фотонабора, сине-оранжевой стеклянной коробке, в полной тишине расхаживали люди в белых халатах, похожие на фармацевтов. Другие сидели на высоких крутящихся стульях и смотрели на экраны, где благодаря их порхающим по клавиатуре пальцам появлялся текст. В этом цветном холодном мире старики приветствовали Сатурна радостно и тепло, вспоминали разные истории из прежней жизни, тяжелые времена, друзей-приятелей. Их голоса дребезжали, они хлопали друг друга по плечу и смеялись громко и раскатисто, чтобы забыть о том, что их теперь окружает, о тех, кого уже нет на свете, о том, что их время прошло. Я стоял в стороне и смотрел на деда, которого усадили за стол, чтобы объяснить, как обращаться с этой техникой, приобщить его к работе, а он валял дурака, веселя стариков. Мы с дедом пошли обратно по коридору и через стеклянные перегородки видели, как цех фотонабора снова зажил своей жизнью, рабочие разошлись по местам, вот только двигались они медленно, как-то по-другому, старики грустно понурились, их пригнул сквознячок, проникший из прошлого в кондиционированный воздух, сдавив их легкие, поколебав привычки.
Я залил бензин в культиватор, вытащил его из риги и взялся за работу, трясясь и спотыкаясь — кепка съехала на нос, куртка набок. Появилась Беатриса, завернувшись в халат и утопая в моих домашних тапочках. Она хотела мне помочь. Я пихал сошник в рыхлую землю, и ротор переворачивал ее комьями, камни летели во все стороны, Беатриса подбирала их и складывала в стороне. Я начал освобождать это поле от камней лет в двенадцать, задумал сделать здесь бассейн — но с тех пор так и не продвинулся ни на шаг. Я рассказал Беатрисе еще разок про свадьбы, про концерты в риге, про все то, что ушло в прошлое. Мне приходилось кричать из-за тарахтенья мотора, она меня ни разу не переспросила, и я решил, что она меня не слушает. Вибрация мотора отдавалась у меня в руках и даже в животе. Взошло солнце.
Сатурн пришел звать нас пить кофе, привел в кухню, где на столе стояли три большие чашки. Для салфетки Беатрисы нашлось даже кольцо. Я сказал деду, что обедать мы не останемся. Он пожал плечами, позвал пса, который тут же прибежал и сел у своей миски. Дед приготовил ему еду. Нами он больше не занимался.
Беатриса исчезла, пока я мыл посуду. Скрипели ставни, стонали ступеньки, скрежетали разбухшие деревянные двери, позвякивали их замки — все эти звуки были мне до боли знакомы, они повторялись от комнаты к комнате. Я поискал Беатрису, не окликая ее, и нашел на чердаке. От потолка уцелела лишь матица из яблоневого дерева. Пыль сразу забилась в горло, ветер задувал сквозь черепичную крышу, пол просел и кое-где сгнил. На чердаке свой уголок был у Сатурна: прямо у люка он складывал свои газеты, подпирая их словарями, был и мой детский уголок, где в коробках хранились солдатики, и уголок моих родителей — там лежали скрипки, ноты, стояла фисгармония. Беатриса перелистала газеты, переворошила моих солдат и теперь замерла перед большим чемоданом с гербами Ост-Индской компании. До моего рождения родители работали в разных оркестрах и, расставаясь на время гастролей, постоянно писали друг другу письма, которые хранили в этом чемодане. Я никогда не решался открыть его. Подошел, очень медленно, глядя ей прямо в глаза. Я знал, что мы там найдем: красивые банальные слова, любовный лепет, письма разных лет вперемешку, бездумные клятвы. Полное безразличие ко всему, что их не касается, безмятежное спокойствие, которого я никогда не испытывал, их счастье, которое оставило во мне лишь пустоту. Их никогда не было рядом, они ушли слишком рано, оставив мне на память лишь разлуку с ними. И этот чемодан. Беатриса наклонила голову и отвела глаза. И тогда я протянул руку: сейчас мы воскресим их встречу, их радость, их тайны — потому что я не способен любить кого-то в одиночку. Я поднял крышку. Чемодан был пуст.
Перед отъездом я спросил Сатурна, что он сделал с письмами. Он ответил, что они хранятся в ячейке в банке. В багажник красного «ситроена» между запасным колесом и сумкой с кедами он поставил три ящика с вареньем. В каждый мой приезд он выдавал мне по двадцать банок варенья, словно торопился избавиться от него, раздать. Он сказал, что в двух коробках ежевичное, для меня и для сестры, и шепнул Беатрисе, что ей он положил айвовое. И опустил глаза, словно в этом подарке видел что-то глубоко личное, и поскорей ушел, чтобы нас не задерживать.
Когда мы выезжали на шоссе, Беатриса показала мне его за тополями, на поле, которое я освобождал под бассейн, склонившегося над землей.
— Что он там делает?
— Разбрасывает камни.
— Зачем?
— Чтобы я вернулся.
Мы ехали вдоль луга, заросшего пыреем. Машину вела Беатриса. Я сидел, втянув голову и чувствуя во рту привкус кофе. Потянулся было включить радио, когда она положила руку мне на колено.
— Ты устроишь для меня свадьбу?
Глаза у нее блестели, пальцы сжимали руль, и мне захотелось немедленно воскресить для нее прежнюю Мельницу. В машине мы вернулись к жизни. Вот она, рядом, улыбается, и мне хочется сказать: я тебя люблю, потому что она все поняла.
— Твое агентство, оно еще существует?
Я кивнул.
— Тогда все в порядке.
И мы свернули с шоссе. Агентство «Свадьбы» находилось в центре Шамбери, посреди пешеходной зоны, усеянной бумажками. Мадам Андре вскочила с кресла с громким криком: «Дорогой! Кого я вижу?!» Маленькая толстушка с сильным акцентом, вся в завитушках, в бусах из ракушек, — она сосала лакричные леденцы, беспрестанно моргая. Родилась в Москве, мать русская, отец дипломат, объездила всю Европу, открывая публичные дома, но потом переквалифицировалась, открыла агентство, украсив его флердоранжем, и вот уже восемнадцать лет правит бал на всех свадьбах в Савойе. Ее кабинет увешан именитыми новобрачными на фоне дворянских усадеб. Я изложил ей нашу идею, несколько смущенный ее затуманенным взглядом и умильным выражением лица, — помню, помню, как ты под стол пешком ходил.
— Так у вас есть что-нибудь для нас?
Она сразу схватилась за телефон. Сняла трубку, набрала номер, но тут же положила обратно и спросила, поглаживая подбородок:
— Это срочно?
— Да, очень.
— Ой-ой! Какой ужас, ничего в голову не приходит…
Она открыла картотеку, перебрала карточки, гоняя леденец от одной щеки к другой.
— Третье сословие — устроит?
Мы посоветовались.
— Подходит. Пусть будут старомодные…
— С претензией…
Лицо мадам Андре просветлело, она вытащила карточку и щелкнула пальцами.
— Отлично! То, что надо! Двенадцатое, Алансон — Вайяр, Экс-ле-Бен, техобслуживание — бензоколонка, брак по расчету, денег куры не клюют, идиоты полные. Парень через неделю уходит в армию, девчонка беременна, они меня умоляли, да-да, а у меня ничего, отправила в гостиницу Бертон. Ну а на Мельницу они сразу купятся. Она там не разваливается, а? Шутка.
Мы с Беатрисой переглянулись.
— У нас все о’кей.
— Ну, что? Пробуем? Я звоню?
— Пробуем.
Обычно жених с невестой выбирают себе подарки, а мы с Беатрисой выбирали жениха и невесту. Мадам Андре позвонила семье жениха, семье невесты, потом в мэрию в Экс, и через четверть часа все было улажено.
— Как насчет гостей? — спросила она, глядя на меня елейным взором. — Будем заказывать?
Я сказал, конечно, давайте нам генерала, герцогиню и прибавил: «Как обычно». Беатриса дернула меня за рукав:
— Мне бы хотелось академика!
— На них большой спрос! — тут же откликнулась мадам Андре. — Для родственников — восторг. Слушай, Филипп, представь себе, посол, как ни странно, еще жив! Берем?
— Конечно. А Крозатье?
— Мэр? Грустная история. В доме для престарелых где-то возле Монмельяна. В Дрюмазе теперь мэр социалист, хорошо, что адвокат, по фамилии Дюран-Больё.
— Мне бы хотелось Крозатье, — сообщила Беатриса, даже не спросив у меня.
— Так будет, раз надо, — решила мадам Андре, разводя руками. — Без проблем. С Дюран-Больё мы лучшие друзья.
Она так нежно проворковала «дрррузья», что я лишь смущенно кивнул. Мадам Андре тут же позвонила в мэрию Дрюмаза и представила все дело как подарок бывшему мэру ко дню рожденья, ты же меня понимаешь, Рудуду[17]. Дюран-Больё, урожденный лионец, нашел забавной идею на четверть часа передать свои полномочия Крозатье, чтобы тот смог надеть ленту мэра и произнести речь. Такой благородный жест по отношению к бывшему противнику, над которым он уже одержал верх. Мы слышали, как он хохочет на другом конце провода. Мадам Андре повесила трубку, заметив, что Рудуду просто прелесть.
Как только мы вышли из агентства, я схватил Беатрису в охапку и закружил в воздухе. Ее каблук разбил фару, а потом раскололся, ударившись о фонарный столб, вторая туфля угодила в витрину. Когда я опустил ее на землю, ее рост уменьшился на десять сантиметров, я сам сел за руль красного «ситроена», и мы поехали в Монмельян.
Дом для престарелых назывался «Чудесный уголок». Здание без балконов между лужайкой и железной дорогой. Старички любовались на проходящие мимо поезда. Я запомнил бывшего мэра шалуном-уродцем, он целыми днями гонял по городку на мотоцикле, то и дело сигналя своим подопечным. Программа его исчерпывалась двумя пунктами: не давать разрешения на строительство и устраивать праздники на базарной площади, произнося там речи. Кроме бульдозеров и чужаков, все вызывало в нем приступ веселья. Семьи у него не было и, когда Дюран-Больё отнял у него мэрию, он просто исчез из города.
Мы спросили о Крозатье у регистратора и по его сразу помрачневшей физиономии поняли, что у того все в порядке. Мы нашли его в столовой, он прятался на сцене, за деревянными декорациями, разыгрывая кукольное представление. На пальцах у него дергались директор, повар и медсестры. Старики и старушки, сидя за накрытыми столами, смотрели спектакль в благоговейной тишине, в дверях кухни застыли служащие.
— Ха-ха, а вот я вам сейчас задам шлепку по попке, мадемуазель Шиндриё! — А я вам уколю укол, господин директор!..
Старички затряслись от смеха, раскашлялись, подталкивая друг друга локтями и обмениваясь впечатлениями.
За спиной директора появился усатый жандарм.
— Черт побери! Я инспектор Бей-Не-Жалей. Это у вас повар сварил консоме из тапочек мадам Бере?
Зрители хохотали до упаду. Испуганный директор наклонился вперед и зашептал:
— Послушайте, детки, главное, ничего не говорите жандарму.
— Скажем, — закричала какая-то старушка.
Раздались голоса в ее поддержку.
— Скажем! Скажем! Скажем!
— Нет! Нет! Нет! — молил директор. — Я куплю новые тапочки мадам Бере, клянусь! С меховой опушкой! Без задников! Не тапочки, а лапочки! Только ничего не говорите, а то я попаду в тюрьму…
— В тюрьму! — радостно подхватил старичок в халате. — Ди-рек-то-ра в тюрьму!
— В тюрьму! В тюрьму! — хором скандировали зрители, подняв вверх кто кулак, кто вилку. Жандарм побил директора, занавес опустился. Зал взорвался аплодисментами. Занавес снова поднялся, и куклы по парам стали кланяться.
— Пьесу, которую мы имели удовольствие и честь разыграть перед вами, написал Альбер Крозатье.
— Браво! Браво! Авто-pa! Авто-ра!
Наконец бывший мэр вышел на авансцену с надетыми на пальцы актерами, поклонился. Я подошел к нему. Он меня узнал, обнял и спросил: «Что новенького?» Он всегда так здоровался и очень забавно выпаливал свое: «Что новенького?» — дружески глядя на тебя. Он протянул Беатрисе руку, и она пожала куклу. По мере того как я объяснял, что мы хотим от него, он менялся в лице. А потом чихнул на радостях, обнял нас обоих и замахал официантам, чтобы принесли шампанского. Тем временем директор мирно повис у меня на плече. Беатриса улыбалась. Это был наш первый свадебный подарок.
На обратной дороге мы проехали через Басенс, где я купил газонокосилку, цемент и обои. Наш «ситроен» с откинутым верхом и торчащими из него рулонами сделал круг по двору, пугая кур. Сатурн не удивился нашему возвращению. Спросил, не забыли ли мы чего, и Беатриса, взяв его за руки, сказала: вы попали в точку. И объяснила, в чем дело. Я переводил ему, что она говорит, взяв на три тона выше. Пальцы Сатурна так и плясали на кнопке «громкость» его слухового аппарата.
— Но… кто этим будет заниматься? — запинаясь, пробормотал он.
— Мы! — воскликнула Беатриса. — Я сейчас себе организую вывих, а Филипп все равно зарабатывает паланкином. Мы вам все объясним.
Она побежала звонить бабушкам, чтобы предупредить их, а потом профессору Дрейфуссу, чтобы отправил справку о ее болезни в баскетбольный клуб. И мы принялись косить, полоть, чинить, белить. Сатурн следил, как мы работаем, в полном изумлении: то угодит ногой в мой цемент, то измажется каплями побелки, падающей с потолка, то поскользнется на натертом паркете. Мы сажали его в шезлонг на огороде, когда работали в доме, и в кресло в гостиной, когда выходили косить. Мыльные водопады стирального порошка «Сен-Марк» стекали по лестнице, ограда поднялась, ставни вернулись на свои места, трещины попрятались. За пять дней мы своротили горы. Я не чувствовал усталости, Беатриса мелькала всюду, сияя в своем рабочем комбинезоне, роняя линзы в мои тазы с цементом. Чинили, латали, белили мы вкривь и вкось, как бог на душу положит, но Мельница на глазах преображалась. Мы вставали затемно, спать ложились засветло и перекликались через комнаты, если вдруг Беатрисе нужен был я, или мной вдруг овладевало желание. Она отталкивала меня ручкой кисти, делала страшные глаза и говорила: нельзя же так, давай подождем до свадьбы. Но мы все же любили друг друга на раскатанных по полу новых обоях, опрокидывая банки с клеем. Я овладевал ею на синих полосках, потом мы перекатывались на бежевые поля с глициниями, подминая под себя их цветущие кисти. Теперь она была пленницей в моем доме, в моем детстве, ее семья, отец — все было забыто, и я скоблил стены, которые она только что покрасила, чтобы все это не кончалось.
Наступил день свадьбы. На траве были расстелены белые скатерти, в гостиной стояли корзинки с цветами, маскируя недоделки. Беатриса с очками на кончике носа, спрятав волосы под капор с вишенками и вооружившись шприцем, двигала блюда с канапе, принесенные из ресторана, и колола мебель, объясняя родственникам: «Борюсь с муравьями». Родители жениха спросили: «Кто это?» Мадам Андре ответила: «Владелица имения». Затянутый во фрак столетней давности, Сатурн стоял возле стенных часов.
Родители невесты продавали автомобили «рено». Они прибыли на «рено 30», демонстрационной модели, с зачехленными сиденьями и названием автосалона на ветровом стекле. Мамаши обменялись комплиментами по поводу своих туалетов и завели игривую беседу; мадам Алансон рассказывала, как мало бензина потребляет новый автомобиль Р5, а мадам Вайяр, владелица бензоколонки «Мобил» вспоминала об ужасной аварии, причиной которой стал бензовоз фирмы «Эльф», чей бензин рекламируется на всех станциях «рено». Будущие супруги, в белом с головы до пят, выглядели растерянными. Жениха уже обрили, невеста то и дело разглядывала себя в зеркале в профиль.
К десяти часам мы отправились в мэрию. Крозатье с багровым лицом, выпятив грудь с трехцветной лентой, уже ждал в зале бракосочетаний. Дюран-Больё представил его как мэра honoris causa[18], прославившегося своими речами и количеством свадеб, которые он почтил своим присутствием за сорок лет службы: триста девяносто две, из них шестьдесят восемь золотых, сорок пять бриллиантовых и семнадцать платиновых. Крозатье скромно потупил взор. Начало церемонии походило на представление борцов кэтчеров[19]. Затем Дюран-Больё сел в глубине зала с тактичным и снисходительным видом. Костюм в полоску, цветущее лицо, волнистые волосы, холеные руки, не имеющие понятия, что такое земля, и поэтому с легкостью дробящие ее на участки. Он чувствовал себя королем, посетившим своих подданных. Родственники терпеливо ждали, болтая невесть о чем: одна из тетушек «рено» рассуждала о контрацепции, кузен «Мобил» — об освобождении от военной службы. Крозатье захлопал в ладоши, как на кукольном представлении.
— Прошу тишины!
Он кашлянул, запустил палец за ворот рубашки, чуть ослабил его и начал свою речь уже более официальным тоном:
— «Семьи, я ненавижу вас!»[20]
Все замерли в недоумении. В своей речи бывший мэр сделал упор на опасность, которую таит в себе брак и на преимуществах развода. Жених подался назад вместе со стулом. Крозатье представил ему будущую семейную жизнь как бушующее море с подводными течениями и многочисленными рифами, по этому морю он и поплывет на корабле под командованием своей жены. Люди переглядывались. Дальше он поведал, что сам остался холостяком из-за красотки Ивонны из табачной лавки, которую остригли во время Освобождения, и она как сквозь землю провалилась, зато теперь немцы и французы жмут друг другу руки, забыв о прошлом, но он, Крезотье, ничего не забыл, в гестапо пытали его брата, и вместо него в мэрии заправляет социалист. Он прервал свою речь, задыхаясь от волнения, сошел с трибуны, держа в руках листок, и покинул зал, поникнув головой.
Раздосадованный мэр поднялся на трибуну, извинился за это печальное недоразумение, объяснил его временным помрачением рассудка, уже сам продолжил церемонию и, когда пришел черед выпить за здоровье молодых, попросил документацию на «рено» пятой модели и поинтересовался у отца невесты, сколько нужно набрать очков у компании «Мобил», чтобы выиграть керамическую тарелку.
Крозатье исчез. Я винил себя в случившемся, хотел бы поговорить с ним, но Беатриса потянула меня к дому священника. Я решил, что Крозатье отправился к Сатурну на Мельницу, что мы все равно скоро его увидим, и перестал о нем думать. Священник уже ждал нас у дверей своего дома со служкой и чемоданчиком. Это был печальный человек с ввалившимися щеками, печень у него вырезали, чем он заработал большой авторитет у прихожанок. Он сел к нам в машину. Венчание должно было состояться в часовне на Мельнице, уже лет двенадцать она стояла заброшенной, священник забеспокоился, в порядке ли там крыша. Я успокоил его, сообщив, что крыши там больше нет. На случай дождя мы запаслись зонтиками, но поскольку светит солнце, зонтики все равно пригодятся. Служка жевал резинку, а утварь, которую он вез, позвякивала на каждом повороте.
К Мельнице подъезжали первые гости. Специально приглашенный распорядитель из офицеров размещал машины на лужайке возле колодца. Прибывшие вылезали наружу: «дорогой», «дорогая», «как здесь мило», тем временем шины их машин сдувались — мы забыли убрать с лужайки гвозди. Родственники, поначалу впав в смятение от такого приема, приосанились, как только появились «почетные гости». Беатриса представила академика Марселя Робино, чьи книги многие читали. Они стали обсуждать с ним его творчество в неопределенных выражениях, но с теплотой, на радость герцогине и послу, восседавшему в инвалидной коляске и подмигивавшему поверх подносов с рюмками. «Не прислоняйтесь, не прислоняйтесь», — твердила Беатриса, снующая среди гостей. Она подзывала официанта с бутылкой уайт-спирита на серебряном подносе и стирала ваткой следы краски.
Генерал со стороны невесты решительно спикировал на нашего генерала и, насупив брови, уставился на его грудь.
— Вторая танковая? — осведомился он.
Наш генерал ностальгически улыбнулся и поднял бокал с шампанским.
— «Дом периньон» семьдесят шестого[21], — сообщил он, показав на бокал, и скромно прибавил: — Я при исполнении.
Все направились к часовне по еще влажной от росы траве, размахивая зонтиками. Посол увяз в грязи. Мадам Андре раздавала подушки, рассаживая гостей рядами, и предупреждала о колючей ежевике. Она не позволила нам выполоть неф, чтобы часовня под открытым небом не потеряла своего очарования. Единственное, на что она пошла — постелила красную ковровую дорожку по центральной аллее. Подружка невесты возле нее нашла гриб.
Священник занял место у алтаря и, обеспокоенный появившейся тучкой, вытянул руки, проверяя, не идет ли дождь. Тем временем Сатурн сел за фисгармонию, которую спустили с чердака, и заиграл фугу ре минор, правда, без нот «до» и «си бемоль», которых мы не нашли. Я уселся в глубине часовни, напротив кропильницы, в которую Беатриса маленькой лейкой наливала воду. Беатриса никак не вписывалась в происходящее, казалась здесь случайной гостьей со своим рассеянным видом, похожая на фею, которая творит чудеса. Священник барабанил пальцами по алтарю и покашливал, надеясь, что Сатурн перестанет наконец играть. Во время отрывка, изобилующего «си бемоль», мы услышали вопли всеми позабытого, увязшего в грязи посла. Беатриса поставила лейку, пошла за ним, вернулась, толкая перед собой инвалидную коляску, обтерла грязные шины перед входом в часовню, вкатила его внутрь и припарковала дипломата возле свечей, которые как раз потухли от ветра. Невеста сбивала с платья муравьев. У священника случился приступ кашля, Сатурн, доиграв очередной пассаж, застыл в нерешительности и стал ждать начала церемонии, включив слуховой аппарат на полную мощность. Беатриса села рядом со мной и взяла меня за руку.
Благословляя новобрачных, священник посмотрел на жениха с невестой и спросил:
— Беатриса, согласны ли вы взять в мужья присутствующего здесь Филиппа?
Я вздрогнул. Беатриса, безмятежно улыбаясь, ответила: «да».
— Но… меня зовут Франсуа-Рене, — послышался голос жениха.
— Филипп, — продолжал священник, — согласны ли вы взять в жены присутствующую здесь Беатрису?
Я сдавленным голосом ответил «да», в упор глядя на Беатрису.
— Объявляю вас мужем и женой, Бог связал вас священными узами брака. И вас тоже, — добавил он, по всей видимости, обращаясь к новобрачным.
Беатриса поцеловала меня в губы, промурлыкав «спасибо». Ее голос эхом отозвался в моей груди.
Столь вольная трактовка брачной церемонии повергла меня в шок, тем более, что не мне пришло в голову учинить такое. Я всегда считал, что кюре способен лишь твердить заученные молитвы, и то, что он так подыграл Беатрисе, оказалось для меня полной неожиданностью. По рядам родственников пробежал возмущенный ропот. Птичка, сидевшая на уцелевшей балке, добавила еще одно украшение на грудь одной из бабушек, которая, взвизгнув, вскочила с места. Порыв ветра разметал ноты Сатурна, и ему пришлось импровизировать ораторию, соединяя в поте лица Моцарта с маршем «Под боком у милашки»[22].
Когда пришло время причащаться, священник обнаружил, что полчища муравьев заняли его дароносицу, и те, кто с сосредоточенным видом подходил за облаткой, тут же отступал назад со словами: «нет, спасибо». Отец новобрачной преклонил колени и повалился на землю, хрустнув костями. Его подняли. Наконец кюре благословил новобрачных и принес извинения за независящие от него помехи. Новобрачные направились к выходу. Сатурн заиграл «Свадебный марш», но тут же споткнулся и трижды начинал с начала. Новобрачные двигались вперед, пятились, толкая служек и подружек невесты. Мадам Андре, лицо которой побагровело, испепеляла меня взглядом. В этот момент в часовню влетела с перевернутым лицом одна из подручных мадам Андре, преклонила колени, перекрестилась и что-то сказала ей на ухо. После чего они обе выскочили из часовни как ошпаренные. Я бросился за ними. Девушка уже сидела за рулем. Мадам Андре впихнула в машину нас с Беатрисой, и мы рванули с места.
— Что происходит?
— А что происходит?
Машина мчалась прямо по полю, трясясь и подпрыгивая, Беатриса то и дело стукалась капором о крышу, теряя вишенки. Наконец мы свернули к городку.
— Где Крозатье?.. — прошептал я, и мне вдруг стало страшно.
— А где Крозатье?.. — проблеяла мадам Андре.
Она была так потрясена, что в ответ повторяла мои же вопросы. На базарной площади полицейские машины заблокировали движение. Возле ограды мэрии толпился народ, толпа гудела, как улей. Мадам Андре побежала к жандармам.
— Да он забаррикадировался! Рехнулся, стреляет без предупреждения. Шеф, кто здесь шеф?
Мадам Андре повернула назад, кинулась к бледному, как полотно, мэру и схватила его за рукав.
— Рудуду, рассказывай! Беда! Несчастье! Что ты сделал?
— Я хотел зайти в свой кабинет, — пролепетал мэр. — А он там. Окопался. У него… у него ружье, он выставил меня вон. Говорит, он хозяин мэрии.
Окно на втором этаже с шумом распахнулось, и в проеме показался Крозатье, потрясая кулаком.
— Долой республику социалистов! Да здравствует король! Да здравствует Жанна д’Арк! Вам конец, воры, евреи, фашисты, коммунисты!
Он пальнул в воздух и захлопнул окно. Толпа застыла в молчании. Полицейский поднес к губам рупор:
— Мсье Козатье!
— Крозатье, — поправил Рудуду, кусая ногти.
— Мсье Крозатье! Опомнитесь! Сдайтесь по-хорошему! Сопротивление бессмысленно! Вы окружены!
— Что вы такое говорите, — вмешался возбужденный мэр. — Следите за собой! Он уже пообещал все перевернуть верх дном, а там документы… Его нужно успокаивать, а не пугать.
— Так что я должен сказать?
— Дайте-ка сюда! — мэр забрал у полицейского рупор. — Алло! Крозатье, старина! Вы меня слышите? Это я, Дюран-Больё.
— Держи! — крикнул Крозатье, снова открыв окно, и сбросил вниз бюст, который разбился у наших ног. Крозатье захохотал и захлопнул окно.
— Мой бюст, — прошептал Дюран-Больё, опуская рупор.
Я был в ужасе от того, к чему привела наша затея. Беатриса в растерянности царапала себе щеку и поправляла вишенки на капоре. А я вдруг впал в ярость и сжал кулаки. Окно снова распахнулось, и горшок с фикусом шлепнулся на осколки бюста.
— Мой фикус…
Потом в воздухе просвистела рамка с фотографией и тоже разбилась.
— Моя жена…
— Я пошел! — решил я и двинулся к мэрии.
Полицейские расступились передо мной, были и такие, кто пытался меня остановить. Я вырвался и быстро вошел во двор.
— Крозатье! Это я. Филипп! Я с вами! Я сейчас поднимусь!
— Он с ума сошел! — вскричала Беатриса.
Я на ходу обернулся и увидел, что полицейские преградили ей дорогу. Она вырвала рупор из рук мэра.
— Филипп, вернись!
Командир отделения включил мегафон и заорал сквозь помехи:
— Крозатье, сдавайтесь! Сопротивление бесполезно! Вы только ухудшаете свое положение…
— Я запрещаю тебе входить к нему, слышишь? Если я тебе дорога, Филипп, ты туда не войдешь! Я тебе запрещаю!
Я взбежал по ступенькам крыльца и толкнул дверь.
— …своим упорством! У вас нет другого выхода…
— Замолчите! — крикнула измученная Беатриса. — Меня держал заложницей мясник в тюрьме Санте! Я знаю, каково это! Филипп, вернись! Ты мне нужен, дурак ты этакий! Он же тебя укокошит!
— Не надо ему такое говорить!
— Черт побери!
Они молчали, пока я шел по холлу. Мегафон остался включенным, и, поднимаясь по лестнице, я слышал, как они переговариваются:
— У него есть жена, дети?
— Никого. Одинокий.
— Хитер.
В ответ окно снова распахнулось, во дворе снова что-то грохнуло. Я постучал в дверь. Крозатье приоткрыл ее, в одной руке он держал ружье, другой хлопнул меня по плечу. Глаза у него блестели.
— Ты видел, что я учинил? Видел?
Я поздравил его и тут же вмазал ему так, что он осел на стул. Я схватил ружье, подбежал к окну.
— Раз — ты не имеешь права что-то мне запрещать! Два — я знаю, что делаю. Три…
— Что три?
— Я тебя люблю!
— Дурачок, — прошептала она в рупор. Потом опомнилась и крикнула: — И чтобы сказать мне об этом, надо дурака валять? Что ты хочешь доказать? Пулю в ногу получишь, а я тут стой и жди? Ничего себе! Хорош гусь!
Беатриса отшвырнула рупор и исчезла в толпе.
— Как там этот одержимый? — спросил в мегафон командир жандармов.
Я схватил Крозатье под руку и потащил его вниз по лестнице. Крозатье плача сжимал мою руку и все повторял:
— Что я такого сделал, ну скажи, что я такого сделал…
Беатриса бросилась к нам. Крозатье выпрямился, шмыгнул носом и сказал, глядя мне в глаза:
— Будь счастлив, сынок.
И ушел в сопровождении полицейских. Уже садясь в полицейский фургон, он снова обернулся к нам: он дрожал, но улыбался, потом вскинул голову с победоносным видом. Дверцы фургона захлопнулись. Полицейские расходились, мэр подбирал свои вещи. Беатриса тяжело дышала, прижавшись ко мне. Когда толпа рассеялась, она шепнула:
— Теперь твоя очередь!
Я понял ее не сразу. Она вернула мне детство, и теперь я должен был отплатить ей тем же.
Сатурн в домашних тапочках бродил по Мельнице среди пустых бутылок и забытых свадебных букетов. Вся мебель была передвинута с обычных мест, и он просто не понимал, куда ему сесть, и топтался на месте. Я попросил его снова надеть фрак, и мы усадили его в красный «ситроен».
На улице Абревуар дверь нам открыла Жанна:
— Здравствуйте, мсье, — сказала она.
Стянув фуражку, Сатурн приставил палец к виску и отдал честь:
— Здравствуйте, мадам.
Бабушки усадили его пить чай. Астрид поинтересовалась, в каком году он родился, он ответил с третьей попытки:
— Я ровесник века, мадам.
Астрид попросила Жанну поискать нужную кассету, чтобы дать Сатурну послушать, что происходило в год его рождения. Беатриса намекнула ей, что, возможно, не стоит. Тогда Астрид вжалась в кресло и замолчала. Слышался только хруст печенья да звяканье ложечек. Сатурн пукнул. Жанна опустила глаза. Астрид поджала губы. Сатурн вертел в своей чашке чая кружок лимона, а свист его слухового аппарата отдавался у нас в ушах. Я закашлял, надеясь, что он уменьшит громкость. Беатриса взяла еще одно печенье. Спустя четверть часа он ушел, пожав всем руки и поднося пальцы к фуражке. На крыльце он сказал мне: «Они очень любезны». Астрид в гостиной заявила: «Хороший человек!» Встреча не получилась.
Я проводил Сатурна на Лионский вокзал и посадил на поезд до Шамбери. Я стоял на перроне, а он, уже поднявшись на подножку, замер и смотрел на меня.
— Теперь иди, — сказал он мне, когда поезд тронулся.
Дверь вагона захлопнулась, и я смотрел вслед поезду, пока он не выехал из вокзала. Когда я вернулся на улицу Абревуар, Астрид сидела одна в гостиной и ворошила в камине потухшие угли.
— Я должна кое в чем вам признаться, Филипп. Я не слепая.
— То есть?
— У вас прыщик на губе, и пятно от желтка на рубашке.
— Как…
Она подняла руку.
— Через две недели я умру. Я так решила, это мой выбор. Я всегда жила, как хотела, и не время что-либо менять. Я даю себе еще две недели, чтобы закончить историю моей жизни, — прибавила она, кивнув на магнитофон, который стоял возле нее на полу. — А если что и забуду, тоже не беда. Я не хочу дожить до своего столетия и попасть в газеты. А что касается моей слепоты, все очень просто. Полгода назад я сказала Беатрисе: «Какое красивое у тебя платье», она была в юбке, которая одновременно брюки — ну, и как прикажете это называть? И я слышала, как Малышка говорит Жанне: «Мне кажется, она ослепла». Они решили, что я притворяюсь, будто что-то вижу, разыгрываю перед ними комедию. Комедия так комедия, только шиворот-навыворот. За жизнь я такого насмотрелась… Вы даже представить себе не можете. У меня была прекрасная старость, дорогой мой, и я не хочу ее портить. Хочу уйти такой, какая я сейчас. Я чувствую… в голове у меня все путается, и я повторяю одно и то же на этих кассетах…
Она потерла себе щеку, оглянулась вокруг с тревожным видом. На ней была цветная ночная рубашка, красно-зеленая, с китайскими узорами.
— Я вам все это говорю, потому что в долгу перед вами: вы увозите от меня Беатрису. Не хочу, чтобы она меня хоронила. Ей и так досталось. Ей пора уезжать от нас, найти отца, нарожать детей… Жанна останется с профессором. Все складывается очень удачно. Ну, в общем… Так будет лучше. Только не затягивайте прощания, если можете. Я вовсе не железная, какой кажусь, я такая же, как все… даже хуже. Я желаю вам с Малышкой счастья. Она его заслужила.
Я сжал ее плечо. Она кивнула. Я вышел, не оборачиваясь. Жанна ждала меня в коридоре и протянула билеты.
— Профессор очень настаивал, очень… Два билета до Каракаса.
Она была такая печальная, что я сказал ей «спасибо» каким-то извиняющимся тоном. Она пожала плечами.
— Я всегда знала, что когда-нибудь она уедет. Я никого никогда не могла удержать…
Она поднялась по лестнице, опустив голову. У себя в комнате Беатриса собирала чемоданы. Мне хотелось все это бросить и сбежать. В животе у меня образовалась сосущая пустота, мне казалось, я на Друо месяц тому назад… Месяц… За этот месяц произошло больше, чем за все мои двадцать три года. И разве теперь я смогу прожить хотя бы один день так, как жил раньше? Слишком поздно. И слишком рано. Я уже не понимал, жалеть ли мне о том, что случилось, бояться этого или идти напролом. В руках у меня были билеты на завтра.
В Руасси мы ждали минут двадцать, нашли свой выход, съели по сэндвичу. Беатриса оделась во все голубое, волосы собрала в пучок, на лбу — завитки, в руках — соломенная шляпа. На месте ей не сиделось, она грызла дужку очков и теребила меня за рукав. Я смотрел на часы и глотал успокоительное. Я еще никогда не летал на самолете.
По рукаву-коридору мы прошли прямо в Боинг. Чернокожая стюардесса встретила нас гаденькой улыбочкой и проводила на наши места. Пока в салоне все стояли: авиакомпания пронумеровала билеты. Стюардессы пытались рассадить всех по местам и успокоить недовольных. Мы оказались в самом хвосте, там, где крылья самолета не мешали обзору. Ничего, справлюсь: закрою глаза и все. Позади меня жалобно скулила собачка в корзинке, от нее пахло сырым мясом, впереди орал младенец, а по проходу сновал стюард, унося мокрые подгузники.
Беатриса уселась возле иллюминатора и уткнулась в свой индейско-французский словарь, вспоминая язык яномами. Я заметил ей, что самолет задерживается уже на десять минут. Это вовсе не означает, что мы разобьемся, ответила она. Разобидевшись, я уткнулся в журнал. Прошло еще с четверть часа, но дверь в самолет так и не закрыли. Я встал, чтобы самому узнать, в чем дело. Чернокожая стюардесса сказала, что понятия не имеет, но мы скоро взлетим. К самолету подъехала «аварийка», двое рабочих в люльке стали возиться с элероном. Снизу, с земли, ими руководил третий рабочий, жестами давая указания. Пассажиры, приникнув к иллюминаторам или стоя у выхода, следили за их маневрами.
— Что-то там подтекает, — объяснил лысый пассажир.
Рабочие двинули по элерону кулаком и взялись за отвертку. Отвертка упала на землю. Их спустили вниз, стали поднимать обратно, и они застряли на полпути. Полный тупик. Рабочие засуетились, не зная, что делать, в крайнем раздражении. Тот, что стоял внизу, безнадежно махнул рукой, и нас наконец попросили занять свои места. «Аварийка» уехала и увезла в люльке рабочих, которые стояли, скрестив руки на груди.
Я тоже сел на место. Нас приветствовали по радио на трех языках, и пассажиры поочередно встретили приветствие свистом. Моторы гудели все громче и громче, а я все вспоминал, когда и где разбивались самолеты, чтобы отвлечься от подступающей тошноты. Самолет поехал по взлетной полосе, а я уже представлял себе, как проведу полет в туалете, не выдержав воздушных ям. Беатриса положила голову мне на плечо во время взлета, и ничего плохого не случилось. Через какое-то время я заснул с заложенными ушами, видел во сне, как мне плохо, как меня бьет дрожь, как пейзажи таят у меня на глазах, а потом снова всплывают за моей спиной.
Разбудила меня стюардесса. Она протягивала мне шлем, и первое, что пришло мне в голову: самолет терпит крушение и это спасательный костюм. На самом деле это были просто наушники, и в них можно было смотреть фильм, который показывали на переборке, отделявшей нас от первого класса. Беатриса что-то помечала на старой трухлявой карте, не обращая на меня внимания, тогда я нахлобучил наушники и прилип к какой-то лабудени, которую уже видел в Париже. Экранизация популярного автобиографического романа, не прочитав сам роман, понять фильм было невозможно, но те, кто прочел, фильм смотреть не желали, он с треском провалился, и автор заявил, что его текст исказили. На экране героиня стирала, выжимала носки, вся во власти страданий, но тут Беатриса сняла с меня наушники и сунула под нос карту, исчерканную пометками.
— Гумбольдт считал, что путь сассапариль начинался вот отсюда, Руис считал, что выше, на Сиапе, как раз там, где его съели пираньи.
— И его тоже съели?
— Да, и это похоже на проклятье. Кто ищет путь сассапариль, того… Ноты не волнуйся, я запаслась противоядием. Была еще одна экспедиция Шу-Тао-Пиня в 1900 году, они тоже погибли, но оставили ориентир — камень в форме собачьей головы — в этом месте и надо высаживаться на берег. Только все это было в январе, а мы попадем туда в половодье. Ну, в общем, разберемся на месте. Главное — добраться до Шимаве-тери, ближайшей деревни яномами, а там возьмем проводника.
— Яномами — каннибалы?
— Да, но с тех пор, как появились холодильники, они не охотятся в сезон дождей.
Беатриса быстро чмокнула меня куда-то ниже уха, чтобы только я перестал говорить глупости, и я опять уставился в карту, успокоенный, но не до конца, и настроенный скептически. Я вообще не понимал, с какой стати мы найдем этот легендарный путь, если этого не смогли сделать столь опытные путешественники, но свои соображения я оставил при себе, глядя, как с каждым часом расцветает Беатриса. Ознакомив меня с картой, она принялась рассказывать мне об яномами — об их обычаях, укладе жизни, каждодневных заботах. Потом она вернулась к жизни цивилизованных народов и надумала посвятить меня в историю Венесуэлы, и я с трудом сдерживал зевоту, слушая о приключениях Симона Боливара, когда наш самолет наконец стал снижаться над Каракасом.
Аэропорт был построен прямо на берегу моря, посадочная полоса упиралась в дюны. В одно мгновенье рубашка на мне взмокла. Я заморгал глазами, виски сдавило, в ушах стоял звон. Сам аэропорт выглядел вполне современно: ни цветочных гирлянд, ни сомбреро. Беатриса побежала в туалет и оставила меня разбираться с багажом. От очереди пахло потом, люди ворчали, изнемогая от удушающей жары. У меня болели ноги, голова. Таможенник открыл наши чемоданы, порылся и, нахмурившись, показал на банку с пираньей.
— Это рыба, — сказал я.
— Рыба?
Он повертел банку перед глазами. Я объяснил ему, что мы вовсе не ввозим в его страну инородное животное, что это пиранья из реки Сиапа и возвращается на родину, и вообще она дохлая. Таможенник недоверчиво выслушал меня и позвал коллегу. Я надул щеки, тряся головой. Говорил ведь Беатрисе, что не надо брать с собой пиранью, но она ответила, что рыба принесет нам счастье.
Второй таможенник открыл банку, сморщился. Сунул палец в формалин и поднес его к носу.
— Давайте, давайте, попробуйте! Нет, вы только посмотрите! Может, он еще плитку принесет и поджарит ее!
Пассажиры, которых я призывал в свидетели, отводили глаза, не хотели вмешиваться. Третий таможенник пришел с пипеткой, набрал туда формалина и исчез за занавеской. Два других принялись ругаться между собой по-испански, один тыкал пальцем в очередь, другой — в банку с рыбой. Я стоял, сложив руки на груди и вцепившись ногтями в собственные бицепсы.
— Все в порядке? — спросила меня Беатриса, появляясь перед стойкой.
Она послала таможенникам ослепительную улыбку, и те сразу примолкли, взяла банку и закрутила на ней крышку.
— Mio padre. Exploratore scientifico, muerto per cariba dell’rio Siapa. Recuerdo[23]. — объяснила она.
Таможенники кивнули, покоренные голубым видением в соломенной шляпке. Третий выглянул из-за занавески, сделал неопределенный жест рукой. Беатриса закрыла наши чемоданы, всучила их мне, и мы прошли.
— Ты что, по-испански с ними разговаривала?
— Не знаю. Надеюсь, что да. Recuerdo точно по-испански и означает «сувенир». Я видела это слово на стеклянном шарике, знаешь, есть такие встряхнешь, и идет снег. Но они меня поняли, и это главное.
— A cariba? — спросил я, делая заинтересованное лицо.
— Карибы, здесь так называют пираний. Прошу тебя, позвони в посольство. Вот номер. Я встретила кое-кого по дороге в туалет, и мне надо навести справки. Попросишь к телефону Аниту Мартен, скажешь, что от меня, все ей объяснишь и договоришься о встрече.
И Беатриса растворилась в толпе, оставив меня с чемоданами. Похоже, она хотела, чтобы я первым ввязался во всю эту историю. Я вспомнил ее рассказ о гимнотах, электрических угрях, которые могут убить человека одним разрядом. Индейцы, когда переходят реку со стадом, первыми посылают старых мулов и хромых лошадей, на них и набрасываются эти угри. Как только они разряжаются, все стадо переходит спокойно.
Я нашел телефон-автомат и набрал номер французского посольства. Секретарь сообщил мне, что Анита Мартен вышла на пенсию, и дал мне ее домашний адрес. В зале мрачный голос объявил посадку на рейс в Майями, и возбужденные люди побежали куда-то с чемоданами, мамаши волокли за собой детишек и, хныча, просили о чем-то сотрудниц аэропорта, те не соглашались, мотая головами. Прошла туристическая группа под предводительством гида, который на ходу пересчитывал подопечных по головам. Метиска, опершись на швабру, рассматривала свой передник.
Появилась Беатриса, таща за руку бородатого мужчину в зеленом комбинезоне.
— Все устроилось. Познакомься, это Анри Бараска из Марселя. Он согласен отвезти нас в Пуэрто-Аякучо.
— А где это? — спросил я недоверчиво.
— То, что нам нужно. А дальше разберемся.
— Мне дали адрес Аниты.
— Отлично, она нам больше не нужна.
И я остался дурак дураком со своим листочком. Парень радостно протянул мне руку. Беатриса взяла его под локоток, словно они давно знакомы. Я поплелся за ними к стойке, где он подписывал какие-то бумаги, а Беатриса тем временем беседовала на своем «испанском» со служащей. Я забрал проспекты, которые лежали на стойке, сунул их в карман и стал ждать объяснений.
— Ну вот, — радовался бородач, — можем лететь!
В конце концов я узнал, что он пилот вертолетной кампании, которая обслуживает геологов, ищущих уран в Амазонии. Вертолет доставили в разобранном виде на борту Боинга, теперь его собрали, и бородач улетает в Пуэрто-Аякучо, последний город, за которым начинаются джунгли и где его дожидаются остальные члены экипажа.
При слове «вертолет» мой желудок содрогнулся, и я, морщась, проглотил последнюю таблетку транзанина. Мы вышли из здания аэропорта по служебному коридору и попали сразу на взлетную полосу. Я спросил Беатрису, правда ли, что эта встреча была случайной, но она отмахнулась.
Вертолет был зеленым с белыми полосами, цифрами и надписью «Эли-Франс». Бородач усадил Беатрису, привязал ремнями, стараясь не помять костюм, пристроил ее соломенную шляпу. Я прекрасно понимал, что спокойно мог бы остаться на взлетной полосе вместе с чемоданами, помахав им вслед платочком. Бородач проверил приборы. Беатриса восхищалась ручками, циферблатами, цветом сидений. Я сидел сзади, теснясь среди коробок с оборудованием. В восторге от любознательности Беатрисы пилот пустился в объяснения, и мы еще не успели взлететь, а Беатриса была уже в курсе того, как работает ротор.
Вертолет взлетел, трясясь и грохоча. Когда я открыл глаза, мы летели над автострадой, запруженной мощными американскими автомобилями, которые тащились как черепахи, бампер к бамперу. Словоохотливый бородач рассказывал теперь о проблемах дорожного движения в Каракасе.
— Правительство распорядилось: по четным дням четные номера не ездят.
— Очень интересно, — буркнул я.
— Что он сказал? — переспросил бородач.
— Удивился, — объяснила Беатриса.
— Самое смешное, что это ничего не дает, те, кто ездит на машинах, купили себе по второй, и дело в шляпе. Ха-ха-ха! Мне-то кажется, во всем виноваты строители: строят, где хотят и как хотят. Без всяких разрешений и согласований.
Разговор перешел на политику. Рассуждения марсельца с его акцентом о жизни венесуэльцев звучали нелепо. Под нами простиралась огромная стройка; высотки в окружении развалин, жилые кварталы с шале и ренессансными дворцами и вокруг жалкие лачуги на холмах. На черта я ввязался в эту авантюру? Я, может, и был бы счастлив уехать с Беатрисой по следам ее погибшего отца, но с появлением бородача-марсельца вся эта история приняла другой оборот. А может, так и лучше, бородач — просто предлог, лучше признаться самому себе, что с самого начала я испытывал одно лишь разочарование.
Вжавшись в сиденье позади этих двух экспертов, которые рассуждали о бедах Венесуэлы, я чувствовал себя лишним. Делить с кем-то Беатрису было для меня невыносимо, смотреть, как она очаровывает кого-то другого, я просто не мог. Я завидовал ее власти над людьми, злился на то, что она неотразима и способна творить чудеса. Я тут же почувствовал спазмы в желудке, тошнота подступила к горлу. Меня вырвало в целлофановый пакет, который будто специально для меня оказался рядом. Они заговорили громче, тактично не оборачиваясь. Я бы охотно их поколотил. При каждом новом позыве моя голова ныряла в саванну, к стадам коров, к затопленным берегам.
Пуэрто-Аякучо — захолустный городок с гигантским крестом на вершине холма. Я как раз склонился над третьим пакетом, когда вертолет сел в нарисованный между двух ангаров круг, где истекала потом затянутая в ремни охрана. Нас сразу облепила влажная жара, тяжелые облака нависали, казалось, прямо над головой. Со всех сторон подступал лес, корни деревьев проросли сквозь тротуары и стены домов. Бородач остался со своей командой, и Беатриса повела меня по городу. На улицах бурлила интернациональная толпа, все мужчины выглядели как путешественники и оборачивались на нас. Я нес чемоданы. Многие откровенно веселились, глядя на нас — ну, прямо, туристы на экскурсии, а я, всматриваясь в их загорелые лица и внушительную экипировку, постепенно осознавал, насколько Беатриса легкомысленна. Однако как раз она чувствовала себя здесь как дома, более того, приветствовала прохожих знаками, словно говоря: добро пожаловать. Она шла по обыкновению быстро, держа очки в руке, обмахиваясь шляпой, и попутно рассказывала мне, что своим появлением этот город обязан легенде об Эльдорадо.
Улочки, по которым мы шли, пахли тухлятиной и уксусом. Неожиданно Беатриса толкнула дверь, ведущую в подвал, мы оказались в ресторанном зале гостиницы, в чаду и дыму жарящегося мяса.
Мужчины громко разговаривали, изучали карты, разложенные прямо на столах, среди бутылок. Окна выходили на патио, где можно было задохнуться от зелени. Все притихли. И смотрели на нас. Толстая чернокожая женщина подошла к нам с опаской. Беатриса обратилась к ней на несусветном языке, женщина вроде успокоилась и указала нам на столик. Мужчины возобновили беседу. У стен были сложены обломки стульев и осколки бутылок.
— Люди здесь несколько нервные, — сказала Беатриса, усаживаясь на стул. — Сам понимаешь, многие до сих пор верят в «несметные сокровища Зеленого Ада»[24]. Из трех путешественников двое приехали сюда за золотом, так, по крайней мере, утверждают власти. И пользуются любым предлогом, чтобы помешать им добраться до Ориноко. А точнее, пытаются содрать с них побольше. Зачастую экспедиции здесь и застревают и вынуждены ехать обратно, даже если получили разрешения.
— Какие еще разрешения? У нас же их нет…
— Вот поэтому мы и не застрянем. Сейчас объясню. Амазония находится в ведении Министерства Национального образования, но как пограничная зона контролируется еще и Министерством Национальной безопасности. Значит, ты должен получить разрешение в каждом из этих министерств. Если одно тебе его дает, то другое, будь уверен, отказывает, и так месяца два — все это время ты сидишь в Каракасе. А когда ты наконец добираешься сюда, разрешения должны еще подтвердить и поставить печать. Опять начинаются проблемы, без взяток не обойтись, но тут есть негласные правила, свои тарифы, ты о них понятия не имеешь, переплачиваешь какой-нибудь мелкой сошке, его начальник обижается, тебе отказывают. Ну а если тебе удается добиться благосклонности у губернатора, начальник гарнизона не примет тебя, и наоборот.
Я слушал ее, раскрыв рот от изумления.
— И что мы тогда здесь делаем?
Она развела руками.
— Мы с тобой найдем экспедицию, у которой уже все в порядке. Раз у нас нет ничего, мы воспользуемся тем, что есть у других. Предложим им свои услуги, я — в качестве переводчицы, ты — как носильщик.
Я потер подбородок. Ведь я представлял себе, что мы поплывем по Ориноко на пароходике, ну таком, с большими лопастями, вроде тех, что ходят по Миссисипи, на палубе — шезлонги, за которые цепляются нависающие ветки деревьев. Беатриса поддерживала во мне эту иллюзию — зачем пугать меня раньше времени… Она показал мне на людей в зале, те искоса поглядывали на нас…
— Посмотри, все, кто здесь, ожидают разрешения. Или первого, или второго. Нам остается вычислить тех, кто почти у цели, самых ловких, кто умеет лучше всех маневрировать, у кого здесь есть рука. В идеале, нам бы попасть к искателям урана.
— А почему мы тогда не остались с вертолетчиком? — спросил я, уже не думая о горьком осадке, который оставила во мне встреча с ним. Я чувствовал, что ничем не рискую. Раз мы расстались с бородачом, значит, у Беатрисы были на то свои причины.
— Я не хочу вертолет, я хочу пирогу, — отрезала она.
Толстуха поставила перед нами два больших стакана с красноватой, похожей на сироп жидкостью и соломинками.
— Что это? — спросил я, понюхав эту бурду.
— Понятия не имею, пей. Выбирать не приходится. Не капризничай, и так полный бардак. Здесь наверняка бывают гвардейцы, и было бы глупо все провалить только из-за того, что мы не понравимся Розарио.
— Как ты узнала его имя?
Она пососала свою соломинку, погладила пальцами мой сжатый кулак. Кто-то из клиентов окликнул толстуху, назвав ее Мерседес. В зале появился парень, похожий на индейца, в желтой рубашке и полосатых брюках, он сновал между столиками, подсаживался то к одной компании, то к другой и что-то лопотал, активно жестикулируя. Путешественники советовались, качали головой, и индеец отправлялся дальше. Беатриса взглядом следила за ним.
— Видно, предлагает провести их без всяких бумаг. Что ж, это тоже выход. Главное, миновать посты на реке, и лодки придется нести самим. Но надо убедиться, что проводник знает обходные пути… Будем надеяться, что он яномами. Похож, по-моему.
— На кого?
— На яномами.
Индеец наконец добрался до нас и сел, фальшиво улыбаясь.
— Shori? — спросила его Беатриса.
Никакой реакции, он только посмотрел на нее и заговорил по-испански. Судя по всему, он не был яномами. Беатриса выслушала его, а потом поведала мне, что, конечно, было бы неплохо взять его с собой, и тогда мы могли бы предлагать всех троих сразу: проводника, носильщика и переводчика. Но она не уверена в его компетентности. Она задала ему несколько вопросов по географии, но он сделал вид, что не понимает.
— Quando se scindo el Casiquiare y el rio Siapa[25]? — повторяла Беатриса на каждую его гримасу.
— Я бы все-таки предпочла яномами, — шепнула она мне. — Так мы берем его или нет?
Я поджал губы.
— А ты почитай по его руке, тогда и решим.
Беатриса кивнула, взяла руку удивленного индейца и склонилась над его ладонью.
— Ничего не вижу, она слишком грязная.
— Пускай пойдет помоет.
Я впадал в отчаяние, представлял себе, как мы неделя за неделей сидим в этом вертепе, улыбаемся хозяйке, пьем ее коктейли, от которых голова трещит, и выпрашиваем место во всех экспедициях подряд. И я стукнул кулаком по столу. Индеец встал, глядя на меня. Сидящие за соседними столиками обернулись. Наверно, вид у меня был грозный. Индеец, взвизгнув, отбежал в сторону и спрятался за спину высокого и широкого негра, который подошел к нам, поигрывая мускулами. Негр с высокомерным лицом заговорил со мной на незнакомом мне языке, глядя сверху вниз, что мне не понравилось.
— Что он там плетет?
— Говорит, что мы желанные гости! — перевела Беатриса.
Я уже начал разбираться в вольностях ее перевода и медленно встал из-за стола. Он был выше меня, но я — шире. Я соображал, где у него уязвимые места и куда лучше бить.
— Филипп, будь умницей.
На этот раз она переборщила. За кого она меня принимает? Кто я ей? Телохранитель, игрушка, носильщик? Я двинул кулаком не раздумывая, и на пол упал зуб. Негр рухнул под грохот бьющегося стекла. В одно мгновение все мужчины были на ногах. Я почувствовал, что и они охвачены животным возбуждением, предшествующим драке; когда противники не знают друг друга и оценивают свои силы. Согнутые руки, блестящие глаза, застывшие улыбки. Неделями они томились в очередях, заискивая перед секретарями, лебезили перед чиновниками, а я тем временем сопровождал Беатрису неизвестно куда и зачем. Им морочили голову всякой ерундой, меня тащили за собой, как слепого. Мы просто не могли не подраться. Я бросился в самую гущу, а они обломали об меня стулья. Все, как положено. На полу началась свалка. Ни единого крика, ни единого слова — мы дрались, словно дышали, беззлобно, честно, сосредоточенно, упоенно, как звери, заблудившиеся в чуждом им мире и наконец оказавшиеся среди своих.
Я откатился в угол зала и, поднимаясь на ноги, увидел Беатрису, она стояла, не двигаясь, прижавшись спиной к стене. Я улыбнулся ей. Бутылка разбилась о мою голову, я услышал свист, потом кто-то навалился на меня сзади, и я отключился.
Когда я приподнял голову и открыл глаза, оказалось, что я сижу на скамье, за решеткой. Не так уж сильно меня побили, скорее, мне было стыдно. Индеец, сидевший на корточках на глиняном полу, упершись в решетку, играл в кости. Увидев, что я пришел в себя, он пискнул и отошел в другой угол камеры. С нами оказалось еще четыре посетителя ресторана. Я хотел было позвать кого-нибудь, спросить, где Беатриса. Полицейский по другую сторону решетки дремал, положив ноги на стол. Над его головой крутился вентилятор. Сокамерники смотрели на меня, стиснув зубы. Я соображал, сколько времени был в отключке, но тут входная дверь открылась и вошел мужчина в штатском, наверно, комиссар, судя по тому, с какой поспешностью полицейский вскочил на ноги. Комиссар весело потирал руки, за ним появился маленького роста толстячок в рубашке «сафари», со светлыми усиками и хлыстом под мышкой. По знаку комиссара полицейский открыл дверь в камеру, и к нам, заложив руки за спину, вошел толстячок.
— Где француз?! — спросил он, оглядывая нас.
Я невольно поднялся. Он подошел ко мне, ощупал руки, плечи, сказал: «Very well[26]». Полицейский вывел меня из камеры и запер дверь. Похоже, меня покупали, как раба.
— Сэр Брюс Вумберст, — представился толстяк-коротышка, склоняя голову. — How do you do[27].
Появились оператор, звукооператор с «удочкой» и видеоинженеры, которые тянули кабели. Комиссар сел за стол и принял надлежащую позу.
— Keep silent, please, — бросил англичанин заключенным, подняв хлыст, — ready? Go![28]
Камера загудела. Комиссар, глядя в объектив, говорил по-испански с важным видом, сопровождая сказанное соответствующей мимикой.
— Right[29]! — воскликнул сэр Брюс, щелкнув хлыстом по сапогу, и подошел к комиссару, благодаря его за интервью. Видеоинженеры тем временем убирали технику.
— День добрый, сын мой, — сказал чей-то голос за моей спиной.
Обернувшись, я увидел священника в тесной сутане, который протягивал мне руку.
— Отец Михайлович, священник. Пусть вас не смущает мое имя, я родился в Лозанне. Отправляюсь в экспедицию с англичанами и очень рад, что среди нас будут французы.
Он взял меня под руку, и мы вышли из участка. Он был седой, подстрижен под пажа, с хрупкой, девичьей фигуркой.
— Согласитесь, телевидение — это потрясающе, любую дверь откроет. Сэр Брюс говорит, что снимает для новостей: берет интервью у чиновников, просит рассказать о себе, и потом они подписывают все, что угодно. На самом деле его передача называется «Animal-trotters»[30]. Мы снимаем хищников, пресмыкающихся — в общем все подряд. Только что вернулись с Льянос. Ваша подруга очаровательна.
— Где она? — подскочил я.
— У командующего Национальной гвардией. Идиот полный! Представляете, он потребовал, чтобы мы подписали бумагу с обязательством не рвать цветов, не убивать насекомых, не встречаться с индейцами! Когда мы предложили сделать с ним интервью, он покраснел и выставил нас вон. Уверен, он бывший нацист.
— А… Беатриса?
— Очаровательна. Я так рад, что она говорит на языке яномами, потому что сам я приехал из Верхней Кауры и говорю только на языке ширишанас. Это разные языки. Мы встретили ее, выходя от командующего, она ждала в приемной. Она рассказала нам о вас и послала вам на помощь, пока улаживает дела с нацистом. Ее отец был ботаником, пользовался влиянием. Мне по душе ваша манера путешествовать, в чем-то мы схожи. Понимаете, экспедиция, с которой я приехал, не состоялась, и я остался не у дел. Теперь присоединяюсь к экспедициям, которые меня принимают.
Улица была пустынной, пыль плавала в солнечных лучах. Брюс со своей командой вышел из полицейского участка, и мы все вместе пошли к микроавтобусу с надписью «БиБиСи». Оператор открыл камеру, достал пленку и выкинул ее в водосточную канаву. Мы тронулись с места.
— I hope, — объявил мне режиссер, — я надеюсь, she’ll succed, она добьется успеха.
— Видите, — заметил миссионер, — бывает, что он переводит сам себя. Привычка.
Перед зданием Guardia National, которую сэр Брюс называл комендатурой, мы увидели сидящую на скамейке Беатрису. Выскочили из автобуса. Она пошла нам навстречу, опустив голову, прикусив расплывающиеся в улыбке губы, протянула нам бумагу.
— Splendid[31]! — фыркнул сэр Брюс, прижимая документ к груди. — Потрясающе! Можно, я поцелую ей руку? — спросил он у меня.
Я пожал плечами.
— Привет, скандалист, — Беатриса искоса поглядела на меня, пока англичанин целовал ей пальцы. — Ты заслужил, чтобы я оставила тебя в тюряге.
— Как ты смогла добыть разрешение?
Она ответила загадочной улыбкой, которая выбила меня из колеи. Подъехали еще два микроавтобуса, и меня попросили помочь перенести оборудование. За работой я успокоился и смирился. Решил, что все равно скоро ночь, и мы все же будем где-то ночевать, и тогда Беатриса снова станет моей. А то все вертятся вокруг нее. И все же это чересчур: добраться до края света и потерять ее. Я чувствовал себя несчастным. Ронял контейнеры прямо на ноги рабочим.
Мы разгрузили один из автобусов, поставили его в гараж и на двух других тронулись в путь. На тех семидесяти километрах, что отделяли нас от пристани на реке Ориноко, национальная гвардия останавливала нас шесть раз. И всякий раз они заставляли нас предъявлять груз. Я одурел от усталости и жары и просто тупо выполнял работу. Спал между остановками, и голова моя стукалась о стойку.
К вечеру мы добрались до Венадо, большой рыбацкой деревни на берегу широченной грязной реки, грохот которой долетал до нас вместе с криками птиц.
— Ориноко, — шепнула Беатриса, подходя ко мне.
Я вылез и стал разгружать автобус. Тут нас ожидала остальная часть группы с двумя проводниками-индейцами в бейсболках с надписью «Бритиш Моторс», не из племени яномами. Мне показали пироги, которые здесь называли бонго. Пятнадцать метров в длину и не больше полутора в ширину, с навесом из пальмовых листьев и мотором в сорок лошадиных сил. Это все мне объяснили наши рабочие, навьючивая на меня самое тяжелое. Уж не знаю, сколько тонн жратвы прихватили с собой англичане, но я, честное слово, предпочел бы умереть с голоду.
Местные рыбаки в деревне готовы были одолжить нам гвозди, чтобы подвесить гамаки, но сэр Брюс устроил всех нас на ночлег. Я оказался с Беатрисой и миссионером. Миссионер распаковал свои вещи, повесил на бамбуковую стену крест и благословил Беатрису по ее же просьбе. На правой руке у него не хватало пальца.
— Пиранья? — тихо спросила Беатриса.
— Нет, гуахарани, когда я причащал их.
Мы ушли, оставив его погруженным в молитвы. Уже совсем стемнело, и пришлось погасить керосиновые лампы. А англичане были просто психи. Оператор включил фары одного из автобусов, решил протереть объектив, и тут же на него налетела туча комаров, они жужжали с остервенением и облепили фары. Он вопил и бил себя по всем местам. Беатриса взяла меня за руку, и больше меня никто не кусал. Мы двинулись к лесу, перешагивая через ручейки, скрытые под густым кустарником. Казалось, что от птичьего гомона дрожит листва и раскачиваются лианы. Беатриса взяла в руки палку и расчищала перед нами путь. По идее, я должен был впасть в ужас от этой темени, от тех опасностей, которые меня здесь подстерегают, — Беатриса прожужжала мне все уши рассказами про оцелотов, кайманов, ядовитых пауков… Но для меня все это уже не существовало. Я держал Беатрису за руку и грустил, что я здесь, вдалеке от всего, затерялся в ее мире. Моя жизнь больше ничего не стоила, и я представлял себе, как наступаю на змею, она кусает меня, и я падаю как подкошенный. В голове было пусто, и хотелось плакать.
— У них свой маршрут, — говорила она в темноте. — Они собираются пройти по Касикьяре и вернуться обратно. Но вот что я подумала: с запасом в три тонны бензина можно добраться и до Сиапы. Я постараюсь их уговорить.
Мы вернулись в деревню, рыбаки нажарили рыбы, на вкус совершенно резиновой и страшно костлявой. У англичан были с собой «сухие пайки» в целлофане и ярких упаковках. На ужин мы все собрались в одном из домишек, ставни в нем были плотно закрыты, чтобы спастись от жары, но комары все равно проникали сквозь щели, пробирались из-под двери. Священник не выпускал из рук баллончик с инсектицидом и каждые пол минуты пшикал вокруг себя с таким видом, будто изгонял бесов. Скоро дышать стало совсем нечем, и разговор иссяк. Только Беатриса была неугомонной, она рассказывала англичанам об их соотечественнике Уолтере Рейли, безумце, который побывал здесь задолго до нас, еще в XVI веке, практически ничего не видел, зато написал книгу, выдумав богачей-индейцев, которые падали ниц перед портретом королевы Елизаветы. Вот уж на это мне было плевать с высокого дерева. А англичане, наоборот, умирали со смеху и расточали ей комплименты. И все, как один, пытались привлечь ее внимание, засыпая вопросами. У священника кончился баллончик, и он фырчал и пшикал уже сам. Я встал и пошел спать. Я с ума сходил от ревности и дошел до предела. Я не представлял себе, как проведу здесь хотя бы еще один день, чувствовал себя беспомощным, бесполезным, да и сама Беатриса, которая относилась ко мне так равнодушно, тоже мне поднадоела. Я заснул, вычеркнув ее из своей жизни, а утром понял, что лицо у меня воспалилось, прямо горит, — меня буквально сожрали комары. Беатриса, склонившись надо мной, говорила:
— Теперь ты понимаешь, что это такое…
Английский фельдшер дал мне порошки против малярии, и мы стали грузить вещи в бонго. Я ходил, как во сне, таскал продукты и оборудование, словно глядя на себя со стороны. В последующие дни мое состояние еще ухудшилось. Мы медленно плыли вверх по реке, снимая на пленку все живое, что попадалось нам на глаза, от попугая до ягуара. Все, что кричало, летало, ныряло. За нашими бонго увязались желтые бабочки. Я все больше опухал, пальцы синели, мне объясняли, что комаров на свете чертова прорва, анофелес, или еще хехен[32], как будто это могло помочь мне поправиться. Лес становился гуще и ближе подступал к воде. Все было зеленым, однообразным, и мне казалось, что лодки вообще не двигаются. Я лежал под навесом из пальмовых листьев, мимо меня проплывали стволы деревьев, работали моторы, в листве раздавались крики. Шел проливной дождь.
Мы остановились в городишке под названием Сан-Ферандо де что-то-там-еще, где опять должны были проверять наши разрешения. Пост Национальной гвардии располагался в розовом домишке с ржавой крышей, и часовой в майке сообщил нам, что у коменданта сиеста. Мы отправились прогуляться: глиняные улочки, запертые дома, громкоговорители на стенах церкви, паутина. Не встретили ни души, кроме трех солдат, спящих в «джипе». И опять вернулись к часовому. На этот раз комендант полдничал, нас попросили вернуться через час. Через час выяснилось, что комендант на прошлой неделе умер и ждут преемника. Сэр Брюс тут же заплатил сколько надо, и мы спокойно поплыли дальше.
Вечером решили ночевать в затопленной деревушке. Стали заводить наши бонго под навесы и привязывать к сваям гамаки. Подгребая, я опустил одну ногу в воду и тут же выдернул с громким воплем. Сэр Брюс объяснил, что я наступил на пресноводного ската и нужно быть внимательнее. Фельдшер обработал рану, забинтовал ногу и сказал, что заживет не раньше, чем через месяц. Я заснул, напившись лекарств, под двойной противомоскитной сеткой. Беатриса держала меня за руку и обещала, что завтра мы увидим индейцев.
Но назавтра мы увидели только национальных гвардейцев. Один из них, который, видно, совсем истосковался по клиентам, мариновал нас три часа, изучая наши разрешения и придираясь к каждой букве. В конце концов мы поняли, что он не умеет читать.
— Неграмотные обычно самые дотошные, — просветил нас священник, спокойно улыбаясь.
Гвардеец лишь равнодушно пожимал плечами, глядя, как сэр Брюс считает боливары в своем бумажнике. Мы все же растопили его сердце часами, тремя вакуумными упаковками с едой и номером «Плейбоя», который пожертвовал звуковик. Он следил за нашим отплытием из окна и даже помахал нам шарфиком «Гермес», как видно, доставшимся ему от предыдущей экспедиции.
Все деревни, мимо которых мы проезжали, пустовали. Время от времени мы причаливали то к одной, то к другой, чтобы проверить. Ставни были забиты досками, на дверях замки. Сначала мы испугались, не случилась ли здесь какая эпидемия, но проводники объяснили, что сейчас время школьных каникул, и люди уехали на земли, которые можно обрабатывать. Беатриса уверяла меня, что мы миновали последний пост и вступаем на территорию яномами.
Мы плыли целый день и не встретили ни одного жилища. Не отрывая глаз от карты, Беатриса попросила остановить бонго и отправилась на разведку в шуршащие кусты, без компаса, но зато в сопровождении четырех операторов и сэра Брюса с кольтом. Проводники-индейцы не отваживались теперь углубляться в лес. Они сидели в моем бонго, не обращая на меня никакого внимания, настороженно поглядывали вокруг и о чем-то переговаривались. Договор с белыми они заключили не так давно, после чего переселились в резервацию в нижнем течении реки, приобщившись к некоторым благам цивилизации, и к яномами, которые так и остались дикарями, относились со страхом и презрением.
— Shori! Shori! — выкрикивала Беатриса в лесу.
Она кричит им «друзья, друзья», — объяснил мне миссионер, качая головой и поглядывая на небо. — Друзья-индейцы услышьте меня! Отряд таких, как она, спиртное с бейсболками — и можно продавать сюда турпутевки!
Пока Беатриса с операторами гуляли по лесу, расчищая себе путь мачете, священник излагал мне свои теории о восприятии чужой культуры, «добрых» дикарях, об индустриальном обществе. Я третий день мучился от запора: живот крутило, я то и дело корчился от спазмов, но вместо слов утешения он морочил мне голову антиклерикальными обличениями. Есть такие миссионеры-стахановцы, — жаловался он, они не брезгают никакими средствами, лишь бы обратить побольше индейцев в свою веру. Например, один иезуит из Оверни плел индейцам-ширишанас, что они могут поговорить с самим Господом Богом, и в качестве доказательства беседовал по рации с подставным индейцем, который выступал у него в роли Святого Духа.
Пока он вот так пудрил мне мозги, у меня вдруг зачесалось ухо, час спустя я уже бил себя по голове и вопил от боли. Какая-то мошка отложила яйца в моем слуховом канале, и теперь каждое утро из моего уха извлекали червячков, которые гроздью висели на моей барабанной перепонке. Я кричал во весь голос, и мне увеличили дозу снотворного, чтобы все остальные могли жить спокойно, так что теперь я бодрствовал от силы два-три часа в сутки. Спал я без снов, пейзаж не менялся, и все моменты просветления сливались воедино. Когда я просыпался, мне сообщали мою температуру, сколько километров мы проплыли, давали еду, потом — все по новой. Я видел, как Беатриса в задумчивости склоняется над картами, листает книги, поднимает голову, снимает очки.
— Ничего не понимаю, — сокрушалась она, — яномами должны быть здесь.
Она призывала их криками на разные голоса, даже подражала птичьему щебетанью, и ждала ответа. Как-то вечером к реке подошли несколько индейцев в боевой раскраске, вооруженные луками. Вид у них был настороженный. Беатриса тут же поплыла им навстречу, отчаянно жестикулируя, и обратилась к ним на яномами. Индейцы молчали и сплевывали жеваный табак. Беатриса крикнула нам:
— Они кретины! С ними разговариваешь, а они ничего не понимают!
Она показала им фотографию отца. Они подозрительно поочередно подержали фотографию в руках, потом перевернули, почему-то обрадовались и заржали.
— Да они фотографии никогда не видели! Вы на лицо смотрите! Это мой Happé[33]!
Она поискала какое-то слово у себя в словаре и произнесла несколько фраз. Индейцы тянули фотографию в разные стороны, обнаружили, что она рвется, и тут же порвали ее на мелкие кусочки. Беатриса вернулась в подавленном состоянии.
— Они не яномами, хотя такого быть не может.
— А может, яномами вообще не осталось? — предположил миссионер.
Всякий раз, когда мы встречали индейцев, Беатриса брала свои книги и показывала им картинки, тыча в фотографии яномами, сделанные путешественниками.
— Это вы? Вайка[34]? — спрашивала она.
Наши проводники во время таких разговоров обычно ложились на дно бонго и прикрывали глаза, наверное, стеснялись своих бейсболок и желтых маек.
Как-то утром разразилась гроза, поднялся ветер, начался ливень, закачались бонго. Проводники кричали и размахивали руками, старались отогнать грозу, тряся амулетами. Когда я проснулся на следующий день, стояла прекрасная погода, моя пирога была привязана к дереву, в пальмовых листьях навеса торчала стрела. Сэр Брюс стоял на берегу, кусая усы, Беатриса что-то искала в траве, все остальные смотрели на нее с похоронным видом. Оказывается, наши проводники этой ночью дали деру, на той самой пироге, где хранились запасы продовольствия и бензин. Наш радиоприемник кто-то утопил в реке: то ли проводники, то ли индейцы, которые напали на нас в полночь и чуть не убили ассистента режиссера.
Я попытался встать в пироге на колени, но ноги меня не слушались. На меня напал кашель, и я начал плеваться желтоватой мокротой с привкусом дрожжей. Фельдшер, долговязый прыщавый юнец, краснея, признался мне на каком-то фантастическом французском, что он фанат кино и благодаря кузену его квартирной хозяйки в Лондоне, который познакомил его с сэром Брюсом, у него появился вот такой уникальный шанс, но ради того, чтобы его приняли в съемочную группу, ему пришлось подделать свои дипломы. Короче, он лечил меня лифедрином вместо робтила, и, наверно, будет лучше, если меня срочно заберут отсюда на вертолете.
Я закрыл глаза и с трудом разлеплял слипшиеся губы, пока он рыдал надо мной. Потом ко мне подошел еще и ассистент режиссера с известием, что он отплывает с двумя стажерами на оставшейся бонго.
Они не надеются нагнать сбежавших проводников, у которых мотор куда мощнее, просто спустятся по реке до первого же поста, откуда пошлют телефонограмму. Надеются справиться за три дня, экономя бензин, и считают, что меня обязательно эвакуируют.
— А я вам говорю, что стрела не яномами, — упрямо твердила Беатриса. — У них стрелы гораздо длиннее, а главное, ядовитые.
По ее мнению, какое-то местное племя, возможно макиритаре, вышло на тропу войны, и, если мы останемся здесь, они убьют нас. Спросила у меня, что я об этом думаю. Поскольку я все равно был при смерти, меня это касалось меньше, чем остальных, но я счел, что она права. Судя по картам, шабоно[35] яномами находилась на три километра севернее, и она отправится туда с двумя провожатыми, прихватив подарки, просить у яномами защиты. Я не сомневался, что она вернется ни с чем, а я тем временем умру, с меня снимут скальп и бросят на съедение пираньям, ей останется только выловить какую-нибудь мелкую рыбешку и отправить ее моим родственникам на память обо мне. Глаза мои закрылись. Последнее, что я слышал, — крик обезьяны, какой-то удар и стук моей головы о нос пироги.
Я лежал под навесом из листьев, в зеленоватой тени, вокруг меня царил страшный гвалт и клубился дым. Голоса смолкли. Индейцы пристально смотрели на меня, потом подошли. У всех у них торчали вперед челюсти, на шее болтались ожерелья, на бедрах красные повязки, а прически — как у Мирей Матье. Пестро раскрашенный старичок на непонятном языке что-то проговорил мне.
— Это шаман, — раздался голос Беатрисы. — Колдун.
Я осторожно повернул голову и увидел ее сидящей на корточках у моего гамака: в набедренной повязке, с голой грудью. Всю раскрашенную. Я открыл было рот, но тут снова заговорил старик, дотрагиваясь до своего живота.
— Что они со мной сделали? — спросил я.
Мне казалось, что я — не я: в груди — пустота, голова раздута, бок свело.
— Теперь ты должен встать, чтобы кровь начала циркулировать.
Беатриса позвала индейцев, которые подхватили меня под мышки, подняли и поволокли, заставив передвигать ногами. Я проковылял мимо стайки молчаливых женщин — в носу, в уголках рта, на подбородке у них торчали стебельки, будто усы у кошек.
— Эти стебельки символизируют у яномами плодовитость, — объяснила мне Беатриса, — они не снимают их никогда, с ними едят, спят, целуются.
Я начал кое-что вспоминать, но как-то отстраненно, словно помимо воли. Ребятишки натягивали маленькие луки, и малюсенькие стрелы вонзались в мои брючины. Мы находились в огромном шатре, который держался на пальмах и стволах деревьев, связанных лианами и вкопанных в сероватую землю. На стенах висели гамаки. Дымились костры, вокруг них сидели старики и пели.
От Беатрисы я узнал, что здесь тоже никто не знает ее отца, и поначалу индейцы встретили нас не слишком дружелюбно, но после того, как сэр Брюс подарил им топоры и мачете, сменили гнев на милость. И даже раскрасили ее в знак того, что она здесь желанная гостья. Мы здесь уже два дня, и англичане отправились на охоту с индейцами, надеясь заодно отснять оставшуюся пленку.
— Есть хочешь? — спросила Беатриса.
Я тут же понял, что умираю с голоду. Она усадила меня перед грудой углей, к нам подошли старики от костров, равнодушно волоча за собой ветки. Последний из них бросил в золу гроздь бананов. Тем временем Беатриса дала мне что-то вроде жареной сосиски, и я с жадностью набросился на нее. Сосиска оказалась жестковатой и безвкусной, но съедобной, и я глотал кусок за куском. И только покончив с ней, я понял, что съел змею. Желудок сразу возмутился, но было поздно, дело сделано, и мне все еще хотелось есть. Мне изжарили еще одну змею, я съел ее целый метр, потом закусил тремя бананами в золе, и постепенно в голове моей прояснилось.
— Не налегай так на еду, — посоветовала Беатриса. — С ней тут проблемы. Индейцы промолчат, но ты съел свой рацион на три дня вперед.
Затылок у меня отяжелел, но моя реакция оказалась неожиданно бурной. Я крикнул ей: пусть заранее считает калории, если ей нечем заняться, а раз я такая обуза, довести меня снова до комы раз плюнуть, особенно с помощью кинофила-коновала, — короче, мне все ясно! Я швырнул остатки змеи в огонь, и старики-индейцы тут же ушли со своими ветками. Конечно, толку от меня теперь, как от козла молока: когда были продукты, я их таскал на своем горбе, но продуктов больше нет. Так лучше мне совсем сдохнуть, тогда ей не придется делиться со мной бесценной едой и пичкать меня шаманскими снадобьями! И потом, с какой стати она демонстрирует всем свою голую грудь? Хочет, чтобы ее изнасиловали? На меня пусть не рассчитывает. Мне все обрыдло! Да, да, да! Где мой вертолет? Хочу в нормальную больницу, а главное — покоя! ПОКОЯ! Ясно тебе?
Беатриса внезапно выпрямилась и сказала мне всего несколько слов, но лучше бы она их не говорила, они были совершенно лишними:
— Ты так и будешь портить мне жизнь?!
Рука моя стремительно рванулась вперед, голова Беатрисы описала круг. Беатриса полетела прямо на калебасы, встала с затуманенным взором. Подбежали индианки, окружили нас, замахали руками, изображая драку. Ко мне, хромая, подошел шаман и повел меня за собой. Беатриса, не взглянув в мою сторону, встала на колени возле индианки, которая толкла зерна. Шаман уложил меня в гамак, расстегнул рубашку, освободил мне плечи, выплюнул табак, Потом склонился к моей шее. Я оттолкнул его. Он затряс головой, звеня амулетами, и опять взялся за свое, ну, я махнул рукой: пусть делает что хочет. Он укусил меня в правое плечо и стал отсасывать кровь. Боли я не чувствовал, лишь слышал чмоканье, и было в этом что-то необратимое и заунывное. Потом он выпрямился, сплюнул и положил мне на ранку какие-то травы, которые сушились у него возле костра.
Эту процедуру он повторял каждый день. Всякий раз мне казалось, что он словно избавляет меня от чувства отвращения и подавленности, которые вызывали у меня здешний климат, комары, лекарства, сон. Остальное лечение заключалось в ворожбе, окуривании меня дымом от сырых дров и в принятии необычных поз: то я сидел, выпрямив спину, поджав под себя одну ногу и высунув язык, то стоял на коленях, заведя руки назад, выпятив задницу и напрягая шею. Но все это давало мне лишь временную передышку, эффект от отсасывания крови быстро проходил, и я опять без сил валялся в моем многострадальном гамаке. Англичане тоже наносили мне визиты, обращались ко мне на языке оригинала, от которого пухла моя голова, похлопывали по плечу. Новостей от ассистента режиссера не было, вертолет не появлялся. Священник приходил каждый день после обеда и предлагал собороваться.
— Ни за что!
— Уверяю вас, от этого еще никто не умирал!
Он все приставал ко мне, а я продолжал сопротивляться, и на это уходили все мои силы.
Беатриса больше ко мне не подходила. Но однажды днем меня посетил мальчуган, на животе у него было написано: ЛЕЖАТЬ ВРЕДНО. У мальчишки была калебаса с цветными толчеными зернами, он протянул ее мне и подставил спину. Я обмакнул палец и написал: ОТВЯЖИСЬ. Мальчуган молча удалился. Чуть позже она прислала мне еще одного бутуза с надписью: ФИЛИПП Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ. Я развернул его и отправил обратно, написав между лопаток короткое: Нет.
На следующий день я крутил головой во все стороны и искал послания на всех проходящих мимо ребятишках. Все они были разукрашены: кто в полоску, кто в квадратиках, и даже натюрмортами и картинами заката. Один младенец, который сосал материнскую грудь, был весь в крестиках и ноликах, но посланий мне больше не было.
Беатриса меня не замечала, разукрашивала ребятню и жила жизнью индианок. Я перестал на нее злиться, просто жалел, что попал в такую переделку, и даже чувствовал к Беатрисе нежность, что вполне могло быть следствием малярии. Кроме шамана, никто из яномами больше мной не интересовался, индейцы были полностью заняты съемочной группой, которая изрядно их веселила. Не имея возможности полить меня елеем, миссионер потчевал меня приключениями англичан на охоте. Несмотря на все свое элегантное снаряжение, они каждый день возвращались ни с чем и приводили индейцев в восторг, и те пытались учить их уму-разуму. Открывали футляры камер, сооружали ловушки из пленки, метали в деревья микрофоны, потом подбирали их и разглядывали с задумчивым видом. Англичане потеряли покой и спали на катушках с пленкой.
Вечером все племя собиралось в кружок, и мужчины нюхали какой-то прокаленный на костре и весьма эффективный порошок. Они тут же начинали кататься по земле, размахивать руками, выть, носиться по шабано и налетали друг на друга, как на автородео. Однажды ночью в самый разгар нарко-вечеринки умер один из стариков, из тех, что постоянно сидели вокруг костра. Его тут же сожгли и пеплом заправили банановый суп. После чего семья покойника выставила этот суп как угощение. Все поели супа с покойником, тем временем воины кружили вокруг деревни и воплями отгоняли духов.
Беатриса готовила из древесной коры веселящий порошок, плела гамаки, ловила сетью рыбу под носом у кайманов. Она жевала соты, плевалась пчелами, пила черную воду из реки, ходила босиком, не боясь никого и ничего, словно за все эти годы, которые она провела, изучая жизнь этих людей, у нее выработался иммунитет против всех напастей. Индианки приняли ее как свою, они вместе раскрашивали ребятишек, давая друг другу советы, и часами готовили клей из сока какого-то растения: садились на камень и месили его, как тесто для пиццы, потом обмазывали им ветки деревьев и таким способом ловили птиц.
Однажды вечером Беатриса, напевая песню, принесла мне поесть. Тихонько покачала гамак. Ее волосы коснулись моей щеки, словно ничего между нами не случилось, словно мы по-прежнему любим друг друга, как в Париже и на Мельнице. У нее это получилось так естественно и легко, что я невольно сжал ей руку, чтобы тоже все забыть и вернуться к ней. Она рассказала мне, как одна индианка, чтобы понравиться своему воину, обмазала клеем целое банановое дерево. Воин уснул под этим деревом, а проснувшись, увидел на нем сотни птиц, приклеенных к веткам. Он схватил ружье, которое украл у миссионеров, и выстрелил. Птицы замахали крыльями и улетели, унося с собой банановое дерево.
Я продолжал слушать, как она нашептывает мне свою историю, ероша мне волосы и остужая лоб. Она говорила, что я скоро поправлюсь и мы опять поплывем к устью Ориноко искать путь сассапариль. Больше ничего не помню. Только вот шаман снова кусает меня, и его рвет. Лица плывут, деревья кружатся, и вот он — вертолет!
Когда я вышел из больницы, Беатриса привезла меня к себе в гостиницу. Центр Каракаса, двадцатый этаж, окна во всю стену, кондиционер, бар и телевизор рядом с кроватью. Она больше ни в чем меня не упрекала, давала лекарства и вообще помогала мне восстановиться, словно исправляла какую-то ошибку. Усталость и разочарование никак на нее не повлияли, думаю, на нее вообще ничего не могло повлиять. Умри я в этих распроклятых дебрях, она бы вернулась с моим прахом в калебасе или съела бы его вместе со всеми и не дрогнула. Среди дня я, сам того не замечая, часто засыпал, тогда она уходила в город, и я просыпался в одиночестве.
Как-то раз я по обыкновению сидел в четырех стенах и не знал, куда себя деть. Полистал иллюстрированные журналы. Читать мне больше было нечего, если не считать книги о путешественниках, и я наткнулся на адресную книгу, которая лежала возле бара. Машинально поискал в ней свою фамилию, обнаружил, что Лашомов в Каракасе нет. Тогда я раскрыл книгу на букве «В» и нашел: Варт-Шулер, Вернер, площадь Торрас, дом 2. Я вынул все документы, которые мы готовили для путешествия, нашел адрес Аниты, который мне дали в посольстве. Адрес был тот же.
Когда вернулась Беатриса, она сразу поняла: что-то происходит. Застыла в дверях, держа в руках разноцветные пакеты. Я показал ей адресную книгу. Пакеты упали на пол. Она проверила, какой год стоит на обложке.
— Но… Они никогда не жили вместе в Каракасе… И вообще… Анита писала мне, что он уехал к индейцам…
Голос ее был еле слышен. Найти своего отца в адресной книге означало для нее как бы снова пережить его смерть.
— Может, это просто для писем? Чтобы они приходили по этому адресу? — предположил я.
— Но она мне писала, что… что она… Поехали!
Беатриса вырвала из адресной книги страницу.
Я надел туфли, и мы вышли в коридор. В лифте она кусала свой кулачок, глядя, как на кнопках загораются номера этажей. Мы взяли такси. Пока мы ехали, я смотрел, как меняется ее лицо: негодование — тревога — восторг. Ее ногти впивались в мою руку.
— Филипп… Неужели такое возможно?
И закрывала глаза, пытаясь поверить.
Площадь Торрас, дом 2 — высоченная стеклянная башня, похожая на нашу гостиницу. На пятом по счету почтовом ящике — табличка: Мартен/Варт-Шулер. Беатриса ринулась вверх по лестнице. Когда я догнал ее на площадке второго этажа, она уже успела позвонить в дверь. Перед нами стояла мулатка лет пятидесяти с феном в руках.
Увидев Беатрису, она открыла рот и уронила фен. Сделала шаг вперед, как бы преграждая нам путь и… разрыдалась.
— Кто это? — спросил чей-то голос за ее спиной.
И коридоре появился мужчина — вылитая Беатриса, только постаревшая. Очки, голубые глаза, потерянный вид. Беатриса и ее отец смотрели друг на друга, застыв на месте. Фен сушил ковер, приминая ворс. Я больше не существовал. Медленно стал спускаться вниз по лестнице, никто не собирался меня задерживать. Толкнул входную дверь и вышел на площадь. Гремел гром, над стеклянными башнями плыли тучи. Люди, однако, шли не спеша, проезжали огромные машины, прямо на красный свет, не сигналя. Я снова взял такси и вернулся в гостиницу. Я не хотел ни о чем думать, пытаться понять — зачем? Конечно, какое-то объяснение всему этому должно быть, возможно, я узнаю его позднее. Единственное, что было для меня совершенно очевидно — нашим отношениям с Беатрисой пришел конец. Я ее потерял.
Добравшись до гостиницы, я сразу провалился в тяжелый сон. Проснулся от прикосновения ее губ, уже вечером. В полумраке комнаты мне показалось, что вид у нее сияющий. Она легла на кровать рядом со мной, взяла меня за руку и заговорила. Он так и не сумел забыть свою жену. Попытался уехать на Ориноко, сразу не получилось, тяготился одиночеством, но во Францию возвращаться не хотел. Анита взяла над ним опеку, сочувствовала ему, помогала, потом перевезла к себе. Устроила на работу в университетскую лабораторию. Когда Анита получила первое письмо от Беатрисы, она испугалась, что может его потерять. И написала Беатрисе, что он погиб, представив его тем самым путешественником, которым она помешала ему стать. А Беатриса решила завершить то дело, которое он никогда и не начинал. Узнав, что она сделала ради него, он, по ее словам, заплакал от радости. Забыл о том, что сам потерпел неудачу, что пятнадцать лет мучился угрызениями совести, и они все это время говорили об Ориноко, яномами, пути сассапириль. Он обнаружил, что его дочь знает гораздо больше его самого о том, чем он увлекался в молодости, что она побывала там, куда он не добрался. Потом они поговорили об Астрид и Жанне и поделились друг с другом, как те их растили.
— Ты даже не представляешь… Мы вспоминали обо всем об этом просто как брат и сестра. Я столько думала о нем, а он… О, Филипп, как это замечательно! Я просто возродилась, понимаешь?.. Как хорошо, что он уехал и я столько мечтала о нем, прежде чем мы с ним встретились! Наша совместная жизнь только начинается, нам столько надо рассказать друг другу!
— Ты своим позвонила? — спросил я.
Радость мгновенно померкла.
— Нет. Он… Он боится, понимаешь? Мы им напишем… завтра. Сегодня вечером я оставила его наедине с Анитой, он хотел… Да нет, ты, конечно, прав.
Она схватила телефонную трубку и попросила соединить ее с Парижем. Я смотрел на нее.
Это ведь благодаря ее отцу мы оказались вместе, вернее, благодаря его отсутствию. Я послужил как бы соединительным звеном между ними. Ради него она и выбрала меня тогда, на Друо, и потом разглядывала линии на моей руке. Ну и в результате именно я оказался в дураках.
— Нет, не могу! — голос у нее сорвался.
Беатриса сунула трубку мне, побежала в ванную. Я услышал гудки, помехи, потом голос Жанны совсем близко. Я назвался. Она сказала мне, что Астрид умерла, и замолчала. «Мы возвращаемся» — ответил я: другого ничего я сказать не мог. Повесил трубку. Беатриса вряд ли что-нибудь слышала, в ванной лилась вода. Я заглянул к ней в ванную и сказал, что не дозвонился. Она только что выбросила пиранью в унитаз, спустила воду, проследила, как та исчезает, кружась в потоке воды.
— Я снова поеду туда. Вместе с отцом. Я должна отнять его у Аниты. И мы найдем путь сассапариль.
Она положила руки мне на грудь, в глазах ее светилась нежность, но не ко мне.
— Пожалуйста, — шепнула она.
И я кивнул.
Она спала в моих объятьях, и все, что я говорил, отражалось на ее лице. Она улыбалась. На рассвете я потихоньку оделся и понял по ее дыханию, что она проснулась. Чемоданы я брать не стал, просто ушел.
Ночной дежурный окликнул меня, когда я проходил по холлу. Прижимая подбородком трубку, он что-то записал на листочке бумаге и протянул его мне. Я его не взял. Я знал, что она хочет мне сказать. И не хотел ошибиться.
Руасси показался пустынным и серым, в тишине слышался только гул траволаторов. Тележки с багажом, чемоданы на круге, окошечки, служащие — все мне казалось нереальным. Августовская жара, низкое небо, пустынные улицы. Я вышел из такси в Нейи, на углу бульвара Аржансон. Прошел несколько шагов под пожухшими листьями деревьев, нашел телефон-автомат, набрал номер. После нескольких гудков раздался щелчок:
— Автоответчик профессора Дрейфусса, сообщения не принимаются. После звукового сигнала повесьте трубку.
Я повесил. Монетку автомат не вернул. Я дошел до конца бульвара, просто по прямой. На калитке рядом с табличкой с инициалами висело объявление: «Профессор в отпуске». Я уже собирался уходить, когда мимо меня прошествовал рабочий, который тащил на спине мешок. Он толкнул калитку ногой, прошел по дорожке из гравия и исчез в доме. Через некоторое время он появился опять, держа пустой мешок под мышкой, и отправился за следующим к грузовику, стоящему на тротуаре. Я вошел следом за ним в садик, выжженный солнцем, поднялся на крыльцо. Рабочий что-то насвистывал. Дойдя до гостиной, он развернулся и высыпал содержимое мешка на пол. Весь пол в гостиной был засыпан песком. В песчаных дюнах между мебелью торчали пляжные зонтики, большой полосатый шар вращался под вентилятором, прикрепленным к потолку. Ставни были закрыты, слышался шум морского прибоя. Профессор, освещенный прожекторами, возлежал в шезлонге, в купальном халате, нога на ногу.
— Смотри-ка, Тентен[36].
Крикнула чайка. Профессор указал мне на полотенце, расстеленное под одним из зонтиков.
— Присаживайтесь!
Я застыл в нерешительности.
— Не люблю перемещаться. Провожу отпуск дома, — пояснил он.
Я так и не сел, в мои туфли набился песок. Профессор снял черные очки и уронил их на пляжную панамку. Тяжелые веки скрывали от меня его глаза. Чтобы рассмотреть меня, он откинул голову.
— Беатриса вернулась?
Я отрицательно покачал головой и наконец сел. Он вздохнул, поерзал в шезлонге, поднеся руки к лицу и разглядывая их.
— Астрид умерла, Жанна одна, а я, я — здесь. Я боюсь, мсье Лашом. Когда ждешь столько, сколько ждал я, поневоле растеряешься. Как бороться со временем?.. Я словно утратил смысл жизни.
Он показал рукой на песчаные дюны, где валялись ведра.
— Мы с ней встретились в Туке. Ей было шестнадцать, мне двенадцать. В этом возрасте ничего не слепишь, кроме куличиков. Но мои всегда разваливались.
До нас долетело бульканье удаляющейся лодки.
— Я тренируюсь… — сказал он.
Мои пальцы через полотенце вонзились в песок. Шея взмокла. Свет от прожекторов слепил глаза.
— Вы плохо выглядите, и вам это идет, — сказал профессор. — В вас появилась глубина. А Беатриса наконец-то нашла отца.
— Вы уже знаете?
— Что он жив? Конечно. Я всегда это знал. Ведь ничем другим я не занимался… Надо дать им время, обоим, они придут в себя. Они тоже хотят наверстать упущенное, надеюсь, хотя бы у них это получится. Они ни в чем не виноваты. Все было решено за них. Хорошо, что вы вернулись, на вашем месте я поступил бы так же. К тридцати-сорока годам, надеюсь, вы изменитесь. У вас хорошее здоровье, крепкие мускулы, светлая голова, все это вам поможет.
Шум волн прекратился.
— Что вы теперь будете делать? Ждать?
Он насмешливо улыбался, глядя на меня сквозь стакан.
— Вы думаете… она вернется?
Он словно не слышал мой вопрос.
— Будьте добры, поставьте пластинку сначала.
Я встал и, увязая в песке, добрался до проигрывателя, поставил иголку на первую бороздку, нажал кнопку. Вернулся морской прибой. Профессор выпил свой стакан под шум волн и уронил его на песок рядом с очками. Рука у него висела как плеть, и губы тоже обвисли, вслед за рукой. Он наконец ответил на мой вопрос, медленно, чеканя слова:
— Вы знаете, как говорил Фенелон? «Воспоминание о розе не может убить садовника».
Чайки пролетели совсем низко, прямо над профессором. Он протянул руки, словно хотел обмахнуть обшлага халата. В коридоре я встретил рабочего с мешком песка, он насвистывал «Море»[37].
К восьми я пошел в скверик Пале-Рояля, сел на скамейку и стал ждать, что она не придет. Смотрел на фонтаны. Написал ей, что сижу здесь и все, что вижу, уже не имеет смысла, что я люблю ее очень сильно или не очень сильно, но все равно не могу на нее сердиться. Я изо всех сил вдавливал ручку в бумагу, словно мог добраться до ее тела: впереди была ночь, которую я проведу неизвестно где, но мечтая о ней. Я чувствовал себя бесконечно одиноким, однажды поверив, что нас двое и мы — одно целое.
Рядом со мной мальчуган бросал в фонтан камешки, глаза у него были грустные, вид мечтательный. К нему подошла какая-то женщина:
— Камешки бросаешь?
— Да так, от нечего делать, — ответил он, пожимая плечами.
И тогда я сложил свое письмо и ушел. Солнце заходило, только нам с тобой это уже безразлично. Интересно, как мне добиться, чтобы меня пускали в тюрьму к заключенным. Завтра пойду наведу справки. И начну играть в баскетбол. Навещу твою бабушку и переселюсь к тебе. Буду жить той жизнью, какой жила ты. Не волнуйся, Беатриса, ждать — это как раз для меня. Я не умею радоваться жизни, изливать душу, уходить первым. Но время работает на меня. Я умею беречь людей, только когда их нет рядом.