Тавазга спал плохо. Ночь была длинная, что ли, или вечером поужинал неважно, или водки не выпил? Может быть, жарко в доме? Жинка любит много топить, нивхи много топят, по старой древней привычке. Или ветер какой-то нехороший — вдруг от берега подует, как тогда охота?
«Нет, однако, разговор с председателем мешает», — подумал Тавазга.
Потом заплакал ребенок, Тавазга нащупал его в люльке, подвешенной к потолку, сунул под бок жинке, ребенок сам отыскал грудь, затих.
Тавазга покурил хорошенько, сказал себе: «Ну-ка, отдыхай» — и задремал. Ему приснилось лето, отмели чайвинской лагуны и сельдь. Много нерестующей сельди. Все тони запружены, каша, и вода, белая от икры и молок. Тавазга дремал и думал: «Опять этот сон приснился! Хороший, но уже надоел». И потому, наверное, что ему не хотелось видеть дальше старый сон, он снова проснулся.
Посмотрел на окно — уже белеет чуть-чуть. Собаки немножко скулят: мороз их трогает. Значит, часа четыре утра. Рано. Жалко, что рано. Все равно такой отдых никуда не годится, лучше ехать и на нарте подремать.
Еще покурил, походил по полу, пока не замерзли ноги, лег и на этот раз быстро уснул. Уснул, как утонул в теплой воде, не успев даже укрыться одеялом. И сразу же приснилась зима, холодное море, льды. Дует Тлани-ла — ветер с моря, идут к берегу нерпы и сивучи. Нерп много, сивучей меньше. Тавазга ищет сивуча. Вдруг видит — перед самой лодкой выныривает огромная голова таухурша. Голова рыжая. «Это счастливый сивуч!» — думает Тавазга, целится и стреляет.
От выстрела он проснулся — оказывается, старуха вышла во двор и сильно хлопнула дверью.
Было уже светло: можно было видеть стены, заклеенные картинками из журналов, ребятишек на кроватях, медвежью шкуру на полу. В окнах синей бумагой стоял снег.
«Хорошо проснулся, как раз», — сказал себе Тавазга, стал медленно одеваться — медленно, чтобы потом было тепло, и вспомнил рыжего сивуча. Усмехнулся: «Какой рыжий, никогда не видел такого!» — и почувствовал, что ему хорошо сегодня, будто впереди выпивка с дружками, будто купил ребятишкам конфет и еще чего-то, будто в доме много мяса.
Совсем легко вышел во двор, посмотрел в сторону моря, потом в сторону леса, подставил щеку ветру и выволок из-под навеса нарту. Собаки скулили, тявкали, чувствуя дорогу и еду. Еды не было, последние куски нерпичьего жира Тавазга скормил вчера и теперь полез в иё — сарай на сваях — найти чего-нибудь вожаку упряжки. Сгреб на ладони крошки, кусочки мяса и рыбы, бросил Метару. Конечно, это не еда, но для порядка надо, чтобы не обижался главный пес, чтобы любил Тавазгу. Настоящий обед будет там, на берегу моря, горячий обед — потроха сивуча. «Рыжего таухурша», — сказал Тавазга передовику.
На других собак он не смотрел — это штуки, он грубо подтаскивал их к упряжи, определяя места, всовывал шеи в алыки. Пугливый скулеж, робкие оскалы зубов, крепкий запах псины — возбуждали, счастливо настраивали Тавазгу.
От соседнего дома пришел старик Мискун, молча постоял, попыхал трубкой. Когда Тавазга бросил в нарту гарпун, линь, ружье и подстелил шкурку для сиденья, старик сказал:
— Едешь?
Тавазга должен был промолчать или ответить: «Нет, не еду, кушать буду, водку пить буду, отдыхать буду», — это чтобы не обидеть хвастовством Тол-ызиа — морского хозяина, обмануть кирпов — чертей, чтобы они не явились на место охоты и не помешали. Но Тавазга сказал уверенно:
— Убью сивуча.
Мискун вынул изо рта трубку, отвернулся, плюнул и пошел к своему дому.
Тавазга прыгнул в парту, выхватил из-под дуги остол, собаки рванули, и упряжка в снежной, колкой пыли понеслась по поселку.
Во всех дворах проснулись собаки, залаяли, заголосили, заметались на привязях, провожая счастливую упряжку — к морю, к добыче, к жирной горячей еде.
Низкая, широкая чайвинская лагуна была покрыта ропаками — жесткими снежными застругами, и нарта шла нырками, раскачиваясь, как лодка в шторм. Ветер дул от гирла лагуны, с моря, в лицо Тавазге. Хороший ветер! Радовался вожак Метар, радовались собаки, разбрызгивая с языков слюну, оставляя на ропаках дымящиеся кучки помета.
Метар вел упряжку без дороги, напрямик, и Тавазга не трогал его: сам знает, зачем мешать? Можно песню спеть, а потом поспать немного. Тавазга смотрит на далекие белые горы, откуда пришли, наверное, когда-то давно его предки, видит черную стенку тайги по краю лагуны, дома поселка, будто тонущие в ропаках, и тихонько, длинно затягивает:
— Ий-а-о-э-э! Еду, еду-у!..
Нет, не получается… Что-то мешает. Будто покурить забыл, будто досада какая или водки вчера много выпил.
«Председатель мешает, — решает Тавазга. — Надо поговорить, а то охотиться мешать будет».
— Поговорим, председатель?
Некоторое время ничего не слышно, только хрипят собаки, скрипит снег, жалуется, посвистывает ветер. «Не хочет говорить», — думает Тавазга, но после хорошо слышит, будто включился у него в ушах маленький приемник:
— Согласен, давай.
Тавазга, улыбаясь: «Ты обязан с подчиненными говорить».
Председатель: «Конечно».
Тавазга: «На чем мы тогда остановились?»
Председатель: «Ты сказал, что обдумаешь наш разговор».
Тавазга, хлопая рукавицей по колену: «Правильно! Обдумал, ночь плохо спал. Ту ночь. И эту неважно. Как по-новому жить, думал, чтобы совсем по-новому. Правильно, я голосовал на собрании после путины за такую повестку дня: «Как разумно тратить личные деньги. Получил и потратил».
Председатель: «Неразумно».
Тавазга: «Вещи купил. Вот послушай, я тебе уже рассказывал. Пять рубашек, два платья, жинке платье и туфли на гвоздиках. Старшему сыну брюки узкие. Фотоаппарат, гармошку. Старухе кофту. И еще подвесной мотор «Стрела» на лодку. Плохо, что ли?»
Председатель: «Сколько денег осталось?»
Тавазга, крутя головой: «Что ты! Обмыть же надо. С дружками в чайную зашел».
Председатель: «Плохо».
Тавазга: «Чего плохо?»
Председатель: «Опять про то же. Вещи купил, а что семья есть будет? Детишкам сахар нужен, масло, крупа, пряники… Где деньги возьмешь? Опять нерпой и сивучем кормить будешь? Грубая пища, первобытная, запах тяжелый, поселок, как стойбище, жиром пропитался».
Тавазга возмущенно: «Не оскорбляй, председатель! Ты хохол — чушку любишь, я нивх — сивуча люблю. Лучше чушки. Мои ребятишки тоже кушают. Это наша чушка, понял? Только мы ее не кормим, сама растет, ходим и убиваем».
Председатель: «Вот-вот — «ходим и убиваем». А вдруг сивуч и нерпа уйдут от берега, совсем уйдут. Что есть будешь?»
Тавазга: «Однако рыба есть: навага, камбала, бычки».
Председатель: «А если рыба уйдет?»
Тавазга сердито: «Не пугай. Тысячу лет нивхи охотятся, рыбачат — зверь не ушел, рыба не ушла. Всегда будут — это нивхский еда».
Председатель: «Бесполезный разговор. Ты ни о чем не подумал. Как бригадира привлечем тебя, пожалуй. Хватит бесполезной агитацией заниматься».
Тавазга: «Погоди, зачем сердиться? Ты воспитывать должен, какой ты начальник, если нервы слабые. Давай спокойно говорить».
Слушает, ждет Тавазга, но слышно только, как хрипят, задыхаются собаки, плачет под полозьями снег и течет, журчит мокрый, совсем как вода, ветер. Близко море. Собаки устали. Теперь им помогает Метар — приседает на задние ноги, бежит косо, боком к ветру.
«Обиделся, — думает Тавазга о председателе. — Ладно, убью сивуча, печенку принесу, самый лучший кусок. Сивучья печенка — лучшая еда. От чушки, от коровы — никуда не годится, пробовал в чайной…»
Тавазга вспоминает чайную в районном центре, хочет улыбнуться, чтобы приятно на душе стало, вспомнить кое-что, но слышит откуда-то из пространства, от поселка, что ли:
— Плохо…
Это, наверно, председатель. Читает мысли. Вот хохол ухпилаг — носатый, ветер хорошо нюхает. По ветру все узнает. Надо договориться все-таки, пообещать переменить жизнь, кушать лапшу и горох — пример подавать другим, чтобы видно было: Тавазга — бригадир. А то мешать будет председатель, очень настойчивый ухпилаг.
Собаки белые, снежные от собственного дыхания, не пахнут псиной, бегут далеко друг от друга, будто оторваться хотят: значит, совсем выдохлись. Жалко. Зря сразу сильно бежали, наверно, забыли, что Тавазга не накормил их.
Сильно подуло морем, где-то ухнула льдина — оборвалась в воду, вверху промелькнула чайка. Тавазга раздул ноздри, сдвинул на затылок шапку; будто теплее стало. Конечно, теплее: вода не замерзает, в воде звери не замерзают. И Тавазга длинно, гортанно запел:
— Ии-а-о-э-э! Море, море!..
Собаки промчали нарту между ледяными торосами, вынесли на ледяной припай и повернули к лодке с выброшенным на снег якоре. Здесь были другие лодки-долбленки, но Метар узнал свою, подвел к ней упряжку и сразу упал отдыхать.
Тавазга выпрыгнул из нарты, поплясал на мягких унтах, разминая ноги, помахал немного руками (в лодке придется опять сидеть) и повернулся к воде.
Где-то за сопками взошло солнце, и далеко открывалось море. До самых туманов. Большая, томная, почти черная вода — белые, голубые, зеленые льды. Маленькие льды, льдинки, шуга и огромные — айсберги. На них можно ставить палатку, топить печку, плавать по морю.
Прилив набирал силу, поднимал припай, втекал в щели и провалы. Широкой рекой, неся и кроша шугу, мощно вливался в гирло лагуны, под изломанный край припая. Появлялись и исчезали собачьи головы нерп: они держались ближе к гирлу, часто заныривали — нерпы работали. Значит, есть рыба, — прилив и Тлани-ла пригнали ее из океана. Будут и сивучи.
— Урд, — сказал Тавазга. — Хорошо!
Вспомнил, что сегодня ничего не ел, достал юколу, отрезал кусок брюшка, стал жевать. Вкусная попалась юкола, но жесткая, у Тавазги быстро устали челюсти, он подумал: «Старею, что ли?»; доел кусок, спрятал юколу в охотничью сумку. Конечно, сушеную рыбу подогревают на костре, тогда она сочной делается, однако сейчас некогда: собаки уже отдохнули, надо тащить к воде лодку.
Отвязав упряжку от нарты, Тавазга продел конец ременного потяга в кольцо на носу лодки, взялся рукой за борт, крикнул:
— Та-та!
Собаки ходко взяли, поволокли ее, и в минуту она была на краю припая. Тавазга отвел собак к нарте, воткнул в снег остол, привязал Метара; вернулся и осторожно столкнул легкую долбленку в воду. Она ожила, заиграла, будто обрадовалась веселому делу. Тавазга немножко удивился: море казалось совсем гладким. Значит, под шугой не видно было волн. Шуга, как маслом, заливала воду.
Тавазга опустил в лодку ружье, гарпун, сумку и, придерживаясь о припай веслом, ловко (когда лодка поднялась на волне и замерла) прыгнул на кормовое сиденье. Сразу оттолкнулся, быстро погреб от берега.
Сивуч осторожный, он так близко не подойдет к гирлу — здесь нерпы толкутся, — сивуч хороший охотник, он и там, за плавучими льдинами, добудет себе рыбу — на подходе, когда косяки наваги только подворачивают к чайвинской лагуне.
Тавазга гребет к огромным белым, голубым, зеленым льдинам. Справа, совсем близко, вынырнула нерпочка, покрутила желтой, усатой мордой, отдышалась и занырнула. Через минуту снова показалась ее круглая блестящая голова с черными кругляками глаз — теперь еще ближе. Знает, что Тавазга не будет стрелять: хитрый зверек. Зачем Тавазге сейчас нерпа, только руки свяжешь. Вот если он не добудет сивуча, тогда и нерпочка… Нет, Тавазга думать даже не хочет, что не убьет морского льва — рыжего, огромного таухурша. Скоро он появится (сон не напрасно был) вон за теми входными льдинами, похожими на два стеклянных мыса.
Тавазга стал думать о рыжем сивуче: как он вынырнет, как тяжело выдохнет из себя теплый воздух, как увидит Тавазгу, узнает и немножко помедлит, задумавшись. Совсем немножко… и Тавазга одним выстрелом отправит его душу к морскому хозяину, а себе возьмет мясо и шкуру. Он еще не видел своего рыжего таухурша, но уже любит его и сделает ему легкую, быструю смерть.
Где-то над белым Набильским хребтом поднималось солнце, здесь его не было видно, и только вода, будто обрадовавшись ему, заиграла острыми бликами, розово подкрасилась, как бы подогрелась. Узнали о солнце и айсберги — их вершины лунно засветились.
Сильно, нетерпеливо гребя, Тавазга выехал за входные льдины. Здесь вода была чистой, качка сильней, вдали гребешки волн закипали пеной, будто над водой промелькивали зайцы-беляки. И сразу увидел двух сивучей: один вынырнул впереди, другой ходко плыл, крутя головой, чуть левее. Тавазга не удивился — все правильно получается. Теперь надо не ошибиться — точно определить своего сивуча. Чужой уйдет, за чужим гоняться — время терять.
Тот, что вынырнул впереди, скрылся, а левый все еще плыл, оставляя на воде длинную рябь, будто шла лодка. Он был ближе, не очень крупный, и Тавазга подумал: «Не мой!» Подумал и позабыл о нем, пригнулся в лодке, погреб к тому месту, где должен вынырнуть другой, огромный сивуч: Тавазга запомнил, в какую сторону была повернута голова сивуча перед тем, как тот спрятался в воду.
Тавазга не ошибся, сивуч вынырнул немного ближе и опять прямо впереди. Можно было разглядеть его. Все правильно — он огромный и рыжий, голова похожа на большой кухтыль, блестит от света. Морда не как у лайки — такие морды у молодых сивучей и нерп, — курносая, бульдожья. Такой он и приснился, такой и живет в море.
Тавазга тихонько посвистел ему, знакомясь и делая приятное: нерпы и сивучи любят музыку, — медленно вскинул ружье, примеривая к плечу. Нет, но стрелять — стрелять слишком далеко — так, приучить рыжего таухурша к своим движениям, чтобы не очень пугался. Сивуч ушел под воду. «Старый, осторожный, однако», — решил Тавазга и часто замахал веслом: пока зверь под водой, надо быстро подходить к нему.
Сивуч не показывался, Тавазга крутил долбленку на месте, ее понемногу относило ветром, и уже трудно было угадать, где вынырнет рыжий. Тавазга стал думать, что таухурш обманул его, заплыл за льдины и теперь оттуда хитро посматривает. Бросив весло, Тавазга полез за кисетом, и тут у самого борта вспухла вода, будто лопнул огромный пузырь воздуха, и всплыла голова сивуча. Мгновенно, зло глянув черными провалами глаз на Тавазгу, сивуч сморщил седые усы, собрал складками жирную бульдожью шею и опять провалился в воду. От, его дыхания остался гниловато-теплый рыбный запах.
Тавазга замер, опустив весло, даже не потянулся за ружьем: сивуч был так близко, что его можно было достать стволом, но убить пулей — только дурак попробует. Лодка качалась, голова сивуча окатывалась водой, и все, ярко возникнув, тут же исчезло, будто ничего и не было. И еще: Тавазга хотел, чтобы сивуч спокойно ушел в воду. От пустого выстрела, крика он мог поднырнуть под лодку, ударить хвостом — и только весной найдут тебя люди, вмерзшим в синюю глыбу льда.
— Ой-е, — вздохнул Тавазга, рука его нащупала кисет, он жадно закурил. Теперь рыжий уйдет во льды, там походит, успокоится, поест рыбки. Позабудет лодку, человека, станет добрым. А пока Тавазга тоже покушает — что-то пусто в животе стало, будто совсем давно не ел. Юкола казалась сейчас мягче, может, на воде отсырела, и Тавазга медленно сжевал большой кусок.
Над морем был уже день — мутно-белый, спокойный от рассеянного в воздухе тумана, белизны снега и льдов, от блеклого мерцания воды, покрытой мелкой, дымчатой шугой. Самый хороший для охоты день. И зверь был. Нерпы выныривали по нескольку штук сразу, бултыхались, фыркали. Прилив понемногу стихал, море сквозь воронку гирла до краев наполнило лагуну, скоро остановится вода и наступит то напряжение, о котором нивхи говорят: «Вода стоит — охотник бегает».
Тавазга тихонько поплыл влево, к изломанным торосистым льдинам, облепленным островами тонкого колотого льда. Сивуч будет там, — напугавшись, он спрятался под крышу льда. В другое место не пойдет — это точно знал Тавазга.
Плыл, плыл и думал: «Может, обиделся рыжий? Может, что-нибудь сказал, когда рядом вынырнул?» Тавазга прислушался к себе, к морю, льдам и ветру. Нет, спокойно везде — ни голоса, ни звука. И Тавазга несильно, длинно и нежно засвистел, вплывая в зеленый грот между двумя огромными льдинами.
Здесь было легкое течение, лодку несло неслышно, невесомо, как в хорошем сне. Ветерок сквозил, хоть и острый, но совсем не злой, и свист Тавазги прохладным ручейком тек к широкой, сияющей арке грота.
Выехал на округлый простор озера в стеклянных мертвых берегах. Пощурился от света, держась в тени, у арки грота, открыл широко глаза и увидел трех сивучей. Сразу трех. Может, это вода обманывает или стеклянные берега умножают сивучей?.. Вроде нет. Сивучи плывут в разные стороны, разные головы у них.
«Где мой?» — спросил Тавазга, будто у этого озера был хозяин, который мог помочь ему. «Вон тот мой!» — сказал Тавазга (ему показалось, что у сивуча, плывшего прямо к носу его долбленки, рыжая шерсть) и стал понемногу поднимать ружье. Вот уже к прикладу припала щека, вот уже мушка колеблется под усатым широким рылом таухурша — надо уловить момент, когда лодка замрет, на волне, и нажать… Еще немного, пусть подплывет. Вот сейчас… Кто-то кричит изнутри Тавазги: «Стреляй!» — «Нет», — отвечает Тавазга, медлит сколько-то секунд, потом вдруг чувствует: «Опоздал!» — и спускает курок.
Пуля шлепнулась в то место, где только что вертелась голова сивуча, грохот ударился в стеклянные берега, отскочил, столкнулся посередине озера, ушел опять к берегам и зазвенел осколками стекла.
Сивучи пропали, их здесь теперь не будет, но Тавазга заметил или ему показалось, рыжий ушел в провал на той стороне озера. Тавазга поплыл туда. Провал выходил в открытое море, льды низко нависали над водой. Пригнувшись, Тавазга выплыл на широкий ветер, на жесткую волну, будто вышел из теплого дома на улицу.
Сивуч поблескивал мокрой головой метрах в ста прямо впереди лодки. Тавазга погреб к нему, а когда сивуч занырнул, всей грудью налег на весло. Остро треснув, весло переломилось.
— И-и-и, — простонал Тавазга, ловя игравшую на воде лопасть. Голая рука почувствовала холод воды, он сунул ее за отворот телогрейки и словно поселил там холод. «И-и-и», — застонало сердце. Берега не видно, волны вдали прыгали крупными беляками, скоро пойдет назад вода, и пропала охота — греби к берегу, спасай себя.
Сивуч был близко, совсем близко, он вертел, кивал головой, будто подзывал к себе Тавазгу. Его надо стрелять, но теперь Тавазга не был уверен, что попадет. Это, пожалуй, и не сивуч совсем, а какой-нибудь кирн водит, обманывает его. Надо задобрить хозяина моря Тол-ызиа, пусть прогонит кирна или обратит его в сивуча.
Тавазга вынул из сумки кусок юколы, бросил в воду, сказал:
— Чух!
Юкола, красно мерцая, ушла в глубину — показалось, что ее кто-то там проглотил. Может, хозяин? Наверно, хозяин. Однако зря хвастался Тавазга перед Мискуном — Мискун шаман, все знают в поселке. Это он послал ему кирна, сделал его похожим на рыжего таухурша. Надо заявить в сельсовет на Мискуна, покончить с пережитками прошлого. Зачем такой человек, который мешает охотиться? Так мы не сделаем жизнь богатой, сознательной. Из-за него пришлось Тавазге хозяина моря задабривать, просить помощи. Неудобно как-то — отсталость все это. Давно не просил Тавазга, с тех нор как бригадиром стал. И хорошо охотился. И после не будет просить — хозяин моря, однако, очень старый, много спит, его не надо беспокоить. Он скоро совсем умрет. Но сейчас пусть поможет, последний раз — Тавазге нельзя не убить рыжего сивуча: Мискун смеяться будет, о своем заклятье рассказывать будет, ему поверят старики, и совсем трудно станет жить в поселке от их древней злости.
Сивуч заныривал, опять показывал свою голову, но далеко не уходил. Потихоньку, одной половиной весла Тавазга начал подгребаться к нему. Сивуч не очень боялся: фыркал, играл, а раз Тавазга увидел в желтых его зубах большую трепещущую навагу. И Тавазга успокоился. «Теперь не уйдешь, хозяин тебя привязал», — сказал он сивучу и погреб сильнее.
Рыжий, показав огромную гладкую спину, взбив пену, ушел под воду. Тавазга неторопливо поднял ружье, взвел курок, стал ждать, примериваясь к волнам, нащупывая их ритм: раз — вниз, два — вверх, три — мертвая точка. Голова сивуча медленно всплыла чуть слева, метрах в сорока. Он мотнул ею, стряхивая воду, и только отыскал черными глазами долбленку, Тавазга выстрелил.
По толчку приклада в плечо, по звуку выстрела, еще по чему-то неосознанному, радостью вспыхнувшему в груди, Тавазга понял: «Попал!» — и уверенно двинулся к месту, где должен всплыть убитый сивуч. Надо успеть загарпунить его — он всплывет на очень короткое время, чтобы проститься с небом.
И не удивился, не раскрыл широко глаза, когда увидел покатую, желто-рыжую спину, неподвижную, омываемую волнами. Туша была тяжелая, едва держалась у поверхности, и сквозь чистую воду было видно, как из опущенной вниз головы стрункой била темная кровь, расплываясь мутным облаком. Пуля попала чуть выше глаза, от удара глаз выкатился, стал огромным и красным, будто с восторгом смотрел на Тавазгу.
— Ты сильный, красивый, — сказал Тавазга таухуршу, вернее, его душе, которая была еще здесь, над водой, сказал, чтобы хорошими словами сопроводить ее к морскому хозяину. — А я сильнее, я самый большой хозяин на Ых-миф[1].
Размотав линь и нацелившись гарпуном, он сильно вонзил его в спину сивуча, поближе к голове. Наконечник ушел глубоко, хрустнул костью. Тавазга подвел тушу к борту, перехлестнул вдвое линь, сделал петлю и накинул на хвост сивучу. В такую же петлю он продел голову зверя. Крепко стянул линь, завязал узлы, плотно притерев тушу к лодке, взялся за весло.
Вода стояла, вода будет стоять полчаса, после понемногу, набирая скорость, как с горы, ринется в море. Надо успеть, надо сильно грести. Лодка едва двигалась, а через минуту легла на борт, будто захромала: сивуч отяжелел, потеряв плавучесть.
Тавазга воткнул шест в перекладину посредине долбленки, прикрепил к нему кусок мешковины — пусть помогает ветер; Тлани-ла — добрый ветер. Отыскал кусок проволоки, связал весло. Лодка встрепенулась, словно хлестнули ее бичом, стали быстрее приближаться и уплывать назад белые, синие, зеленые льдины. Тавазга греб и ни о чем не думал. Сейчас он не мог думать — надо увидеть берег, хотя бы глазами зацепиться за него: берег прибавит силы.
Вода не двигалась, была мертвой и в тихих заводях возле айсбергов накрывалась тонким, хрустким ледком, будто кто-то бросал сверху стеклянные перья. Остановились бродячие льды, смерзалась, твердела шуга, даже юркие головы нерп пеньками торчали из воды: рыба прошла в гирло лагуны и только с отливом покатится назад. В холодной, сияющей тишине работал один Тавазга: паром отлетало его дыхание, всплескивали лопасти весла, дугами опоясывали лодку брызги. Тавазга не думал — еще рано, еще не видно берега. А когда увидел впереди черную, низкую полоску, почувствовал: вода сдвинулась.
Тавазга положил на колени весло, огляделся: может быть, кто охотится поблизости, может быть, кто-нибудь есть на берегу? Но не слышно было выстрелов, не лаяли собаки. И Тавазге показалось, что он спит и все это видит во сне: рыжего сивуча, долбленку, льды. И Мискун вредит ему во сне, стоит только проснуться, и можно будет громко посмеяться над шаманом.
«А сейчас… сейчас, однако, надо вот что…» Тавазга хватает сумку, ищет юколу. В сумке только крошки — рыбные, хлебные, табачные. Он вытряхивает крошки в воду, подумав, бросает туда же сумку и хватается за весло. Гребет, зло стиснув челюсти, закрыв глаза. Когда чувствует, что лодка набирает, все-таки набирает хороший ход, говорит Мискуну:
— Проклятый старик! Тебя судить надо. У нас атомный век, а ты шаманишь!
«Он хочет, чтобы я отвязал и бросил сивуча, выплыл один, приехал домой один. Он хочет морщить свою страшную рожу, смеяться надо мной, из дома в дом победителем ходить. Лучше я умру вместе с сивучем или вылезу вон на ту плоскую льдину, сделаю костер из тряпок и жира зверя, уплыву в море… может, ночной прилив принесет меня обратно. Он не будет смеяться, он будет кусать свой болтливый, бешеный язык, которым разговаривает с кирнами».
В холодном, мерцающем пространстве растеклось, потерялось солнце.
«Конечно, я сплю. Так бывает только во сне: льды, как живые, хотят меня задушить, скрипящая вода, пугают крики чаек, и страшно, будто заблудился. Какой охотник не рассчитает время, какой охотник потащит против воды такого огромного сивуча?..»
Тавазге хотелось проснуться, и он никак не мог, ему было страшно, и он греб и греб, чтобы уйти от страха. Страх то отставал, то набрасывался на него холодом, тяжкими вздохами смыкавшихся позади льдов. Тавазга греб и греб, и лодка медленно вошла в тихий заливчик со следами волока и собачьих лап на припае. Лодка ударилась носом, тряхнула Тавазгу.
Возле нарты прыгали, взлаивали собаки, глухо, отрывисто рявкнул Метар: значит, все правда — он приехал. Он может посидеть, отдохнуть. И он посидел. После перевалился через борт, на четвереньках выполз на припай.
Еще посидел — долго, совсем замерз и чуть не уснул. Встал, покачиваясь, пошел к собачьей упряжке, отвязал, привел к лодке.
Собаки плясали, скулили, вываливали языки, будто им было жарко, и когда Тавазга тихо сказал: «Та-та!» — они одним рывком выволокли на снег рыжего таухурша; затем далеко, к самым тальниковым кустам, протащили долбленку.
Тавазга вернулся к сивучу, медленно прошагал вокруг него, остановился возле головы и совсем пришел в себя. Улыбнулся, вздохнул, вынимая нож.
— Ты сильный, рыжий, я — тоже… — сказал он и вспорол сивучу брюхо от горла до задних ластов. Двумя берегами раздвинулся белый сивучий жир, и снизу, будто красная вода, проступила кровь. Душный, теплый запах протухшей рыбы ударил Тавазге в ноздри, и он взгромоздился на сивуча верхом. Через несколько минут внутренности лежали на снегу, подтекая кровью, а Тавазга вынимал, подрезывая, печенку: осторожно, чтобы не раздавить желчь.
Красную, горячую глыбу печени Тавазга отнес в сторону, положил на чистый снег и отхватил ножом кусок, величиной в две ладони. Собаки взвыли, грызя и царапая лапами снег. Тавазга сжал зубами край куска и у самых губ провел ножом. Стал жевать, хмурясь и причмокивая.
От еды сделалось весело, хотелось смеяться, будто кто-то изнутри щекотал Тавазгу. Он присел на тушу сивуча, закурил. Собаки выли, зверея, разбрызгивая слюну. Тавазга смотрел на них: он любил злить своих собак — злая собака сильнее вдвое. Злобно, ненавистно зарычал вожак Метар. Теперь хватит. Тавазга встал, глянул на потроха — нет, сегодня стыдно кормить такой едой, — вырезал ножом девять больших кусков жира, отнес собакам.
Понатужившись, покряхтев, Тавазга погрузил на нарту сивуча, вложил ему в брюхо печень, перевернул животом вниз — чтобы не очень остыл, пока будет ехать до поселка. Еще раз покурил: пусть собаки наберут силы от жира, — крикнул: «Та-та!», пробежал сбоку нарты шагов десять и прыгнул на холку сивучу.
Далекие горы Набильского хребта покрылись резкими тенями, стали похожи на спине колотые льды — наступал вечер.
Хорошо ехать, когда добычу везешь, хорошо думать, когда пища в животе греет, будто костер горит. Был ветер — нету ветра, был холод — куда-то к сопкам ушел, в черную тайгу.
«Отдам председателю печенку, — думает Тавазга. — Пошлю жинку, пусть отнесет. Меньше сердиться будет, поговорим еще хорошенько. Надо много, спокойно говорить, чтобы совсем договориться. Надо уважать человека, которого слушаешь. Тогда новая жизнь совсем понятной станет. Дети, однако, по-новому живут. Пусть, не жалко. Они технику, кино любят. Мы тоже хотим, привыкаем. Скоро научимся, только говорить надо хорошенько, сердиться не надо. Председатель — хохол ухпилаг — очень нетерпеливый. Не понимает, что деньги нивха не слушаются, быстро убегают. Как их удержать, если они в магазин просятся. Нивх вещи красивые любит, а не бумажки. Не понимает — от каши у меня живот болит. Привыкнуть надо. Давай говорить будем, председатель, чай пить будем, давай водки выпьем…»
Тавазга вспоминает чайную в районном центре, дружков, с которыми выпивал. Хорошо выпили, крепко, хвастались, подрались немножко. Потом подсел черный кавказский человек, художник, говорит, приехал клуб красивым сделать. Культурный, галстук красный. Нос большой, глаза, усы — похож немножко на сивуча. Тавазга поставил ему, выпили. Он поставил Тавазге, сказал: «Пей — ты все равно вымирающий народ!» — «Я вымирающий? — удивился Тавазга. — У меня семь детей». Все засмеялись, а дружок Тавазги стукнул кавказского человека бутылкой по голове. Драка началась. Хорошо дрался художник, очень был похож на сердитого сивуча. После всех увели в милицию. Ничего себе погуляли!
«Теперь понятно, — думает Тавазга, — плохо получилось. Правильно председатель говорит. Чайная — враг человека. Сколько раз давал слово — не пойду! Слабая личность, правильно. Сознательности не хватает, с бригадиров, однако, снимать не надо. Все любим выпить, зачем голову терять?»
Собаки бегут как на гонках в праздник, собаки знают — будет еще еда. Сивуч греет Тавазгу, отдает ему свое последнее тепло. Нарта катится навстречу красному закату, будто к большому таежному пожару.
Первыми упряжку увидели мальчишки, побежали следом, наступая на широкий, волочившийся хвост сивуча, толкаясь и падая. Во дворах залаяли, заревели собаки. Из домов вышли люди. Тавазга промчался в снежной, розовой от заката пыли, в шуме, скрипе снега по улице, и весь поселок узнал: «Убил большого таухурша!»
Дома встретил старшин сын, поймал за ошейник Метара, остановил разъярившихся собак, молча улыбнулся Тавазге: это он сказал «Хорошо!». Охотник охотника словами не хвалит.
Выбежали все ребятишки, вышла жинка.
— На, — сказал ей Тавазга, подавая печень, — отдай председателю.
Сын вынес второй нож, и вместе они принялись снимать рыжую шкуру таухурша. Работали хорошо, не разговаривая, только крякали и одобрительно подкашливали друг другу. Сивуч сбрасывал свою красивую шубу, оставался в толстой, мягкой одежде жира. От него отлетало тепло, сильно пахло подпаренной рыбой, ветер разносил запах по всему поселку. Во дворах бесились на привязях собаки.
Пришли соседи, после потянулись люди из дальних домов. Окружили на почтительном расстоянии Тавазгу и сына, чтобы не мешать работать, заговорили, оценивая сивуча, вспоминая, когда последний раз и кто убил такого таухурша, цокали языками, восхищались. Пришел Мискун, остановился в стороне, хмуро раскурил трубку, молчал.
Тавазга откинул в сторону шкуру, воткнул глубоко нож в белую тушу, крикнул Мискуну, смеясь:
— Сивуча убил!
Мискун вынул трубку изо рта, плюнул и пошел к своему дому. Кто-то из молодых засмеялся, старики тоже не обиделись: после удачной охоты человек может немножко порадоваться.
Тавазга наклонился, ловко вырезал кусок жира и мяса, подал ближнему старику. Второй кусок — второму старику, третий — тоже в старые руки. После давал тому, кто подходил или был ближе. Старался вырезать хорошие, равные куски — все люди одинаковые, нельзя кого-нибудь обидеть.
Темнело, от красного заката, похожего на таежный пожар, осталась узенькая полоска, будто за сопками разлилось розовое озеро. Устав, затихли собаки, сильнее скрипел снег, — значит, пришел ночной мороз, — а люди шли и шли к дому Тавазги, брали мясо, не спеша, рассуждая о сивуче, уходили к своим дворам.
Постепенно оголялись ребра, проступал мощный хребет таухурша, но Тавазга не поднимал головы: люди идут — надо давать жир и мясо. Кажется, приходила старуха Мискуна, протянула сухие руки. Тавазга вырезал чуть побольше кусок: шаману тоже кушать надо, пусть не обижается. Брали мясо два русских мужика (Тавазга знал их, они понимали вкус сивуча), смеялись, хлопали по плечу, дивились величине зверя.
— Рыжий попался, — сказал Таназга, сам удивляясь.
Последними пришли чьи-то мальчишки — отдал им обрезки, мерзлые кусочки жира. Наверно, понесли собакам. Выпрямился, закинул руки за спину, вздохнул: легко было, спокойно на душе, будто только что родился на свет. Над крышами домов дымились трубы, пахло вареным сивучьим мясом. Тавазге захотелось есть, захотелось в тепло, выпить, отогреться. Открыв дверь, он сказал жинке:
— Вари много мяса, будем кушать.
Печь уже топилась, в котле кипела вода. Ребятишки, притихнув, с уважением смотрели на отца — победителя рыжего таухурша.
— Давай мясо, — сказала жинка.
«Какое мясо? — подумал Тавазга. — Она не взяла, что ли, когда делил? — И понял по ее опущенным, растерянным рукам, что не брала. — Как же так — почему не вышла, почему не сказала? А сам забыл, не вспомнил, совсем голову потерял от удачи…»
Жинка стояла, не поднимая рук, смотрела на Тавазгу, как девчонка, которую сейчас побьют.
Тавазга вышел во двор — на чистом снегу виднелось темное, широкое пятно (от него еще пахло сырым мясом), лежала гладкая, тяжелая шкура сивуча. Огромный скелет был разрублен на куски (сын постарался), и его грызли, захлебываясь слюной, собаки. Тавазга вернулся в дом, — жинка стояла на том же месте, — спокойно спросил:
— Чего в запасе есть?
— Крупа.
— Вари кашу, — строго сказал Тавазга, — тоже хорошая еда.