Прострация!
Сколько раз касалось его слуха это слово, да и сам он иногда, при случае, так сказать, для придания речи большей интеллектуальности, прибегал к нему, но как-то так, воспринимая его отстраненно, не очень-то вдаваясь в суть, им выражаемую. А вот теперь его состояние было яркой иллюстрацией к тому, что обозначается таким эффектно звучащим словом.
Максим Петрович медленно возвращался к смыслу окружающего его мира, заторможенно осознавая себя живым, мыслящим. Существом, которому больно и которому… стыдно. Вот так, первым чувством после накатившей слабости и полного безразличия оказалось это будоражащее совесть состояние — стыда. Или вины?!
И еще не очень уверенно, но все больше и больше проникаясь гневом к себе, он стал тихонько шептать, тем самым признавая грех за собой и как бы сбрасывая хоть толику тяжести с души:
— Как ты мог! Как же ты мог, Максим Петрович!
— Стыдно! Ох, как стыдно!
Он приехал в Кисловодск в полдень. Приехал, к сожалению, не как бывало — энергичный, бодрый, переполненный желанием отдохнуть, отключиться от каждодневных на износ трудов. Два перенесенных инфаркта обуздали его энергию, сделали узкими, осторожными желания. Но тем не менее он приехал с оптимизмом и надеждой в душе, правда, хорошо темперированными лечащими врачами.
Пусть в этом оптимизме и было немного игры, но как бы то ни было, а он радовался встрече с уютным, приветливым городом, с удовольствием отмечая приметы нового, мечтал поскорее добраться до места — оформиться, хорошо пообедать (после выхода на пенсию он вдруг понял, как много приятностей может заключать в себе отменно приготовленный обед или чуточку деликатесный ужин) и начать набираться сил, укреплять сердечную мышцу, тем более, что все эти скромные мечтания были вполне реальными — путевка у него была в первоклассный, можно сказать, избранный санаторий.
Хорошее его настроение то и дело подпитывалось: и в дороге попался уважительный, терпеливый таксист, сразу, видать, смекнувший, что везет человека больного, которого легко обидеть, огорчить неосторожным словом; и в санатории оформили любезно, а самое главное — мгновенно. Слава богу, успел он и на обед и остался им доволен. И, наконец, после душа, утомленный порядком, но все так же оптимистично настроенный, он уснул, не отягощенный никакими дурными размышлениями.
То ли снилось ему это, то ли происходило наяву, только ощутил он, как к руке его, лежащей поверх одеяла, прикоснулась легкая женская рука, на секунду-другую задержалась на ней и как бы нежно погладила.
Усилием воли он сбросил с себя остатки сна и… смутился. Женщина была настоящей — элегантная, стройная, хотя и далеко немолодая. Почему он воспринял ее именно такой — элегантной, ведь на ней был врачебный наряд — белый свободный халат и белая же шапочка? Что придавало ей эту элегантность? Манеры, осанка? Мой лечащий врач, сообразил он, не отрешаясь, однако, от смущения и чувства неудобства. Она заметила его состояние и обезоруживающе улыбнулась:
— Зорин! Максим Петрович! Господи, да проснитесь же! Ну! Здравствуйте!
Он ничего не понимал и только неуверенно и близоруко щурился. Наконец сообразил надеть очки, но и это не помогло как-то определиться.
А она уже откровенно и радостно смеялась:
— Ах, вот оно что — не узнаете? И очки не помогают? А когда-то клялись любить вечно!
Господи, каким родным, каким близким повеяло на него. Он минуту-другую всматривался в лицо этой улыбающейся женщины, и вдруг его пронзила острая боль, боль, рожденная разом нахлынувшим прошлым. Начался тяжелый приступ.
…Приступ сняли. Сколько было хлопотавших вокруг белых халатов, он и не помнит, четкое восприятие вернулось к нему лишь когда отпустила, чуточку высвободила из ватных тисков эта самая прострация. И удивительно, когда отступила на задний план и боль физическая, и боль воспоминаний, все яростнее стало подниматься в нем чувство стыда, и он твердил и твердил, беззвучно выкрикивал, точно заклинание:
— Как ты мог! Максим Петрович, как же ты мог!
Не узнать, не почувствовать, не угадать шестым, седьмым… каким там еще чувством. Женщину, которая стала его судьбой, вернее, так и не стала судьбой, женщину, которой поклялся в вечной любви и которую потом тщетно искал и искал. Вечную муку и боль своего сердца!
Он не мог понять, перед кем ему более стыдно — перед Надеждой (все эти длительные годы он видел в светлом имени ее некий магический смысл — он верил, надеялся в глубине души, что не уйдет из этого мира, не отыскав её, если она только еще жива) или перед собой, перед своей как бы поставленной теперь под сомнение верностью и преданностью.
Необыкновенной, какой-то удивительно живой помнится ему та весна. Сорок шестой! Зимой он, демобилизованный офицер, становится секретарем райкома партии. В Подмосковье. У него было такое чувство, что в районе своем он свернет горы. Ну, горы не горы, а хлеба будет вдоволь у всех. И молока, и мяса, а уж о картошке и говорить нечего. Одним словом, установка ясна — даешь изобилие!
Весна пришла дружная, теплая. Точно по заказу выпадали дожди — и мощно всходили яровые, тучнели луга, цвели, окутывая всё вокруг радостным белым дымом, яблони. Он видел на лицах сельчан радость, в работе их было что-то яростное, одержимое. Сам Зорин, точно проклятый, мотался по району. «Секретарь партийный должен знать все и все уметь!» Кто же, кто тогда впечатал в него это представление о партийном руководителе, о сущности его работы?
…Не помнит Зорин, сам ли попросил принять его, или вызван был в обком партии?
Пришлось подождать в приемной, пока разрешили войти к первому.
— Здравствуйте, Борис Иванович.
— Здравствуй, здравствуй, Зорин! Что новенького?
А новенького к тому моменту, ой, имелось. И не очень жаждал Зорин на эту тему распространяться. Потому и тянул с ответом. Борис Иванович усмехнулся:
— Ну давай тогда прямо с ЧП и начинай. Дошли до меня слухи, а точно не знаю…
Зорин вздохнул:
— Точно?.. Если точно, то лишился, считай, мой район одного колхоза. Цыганского.
— Как так? Ведь хвастали они, что покажут себя.
— Показали! Лучше некуда показали!
Эх, цыгане, цыгане. Два года, как осели они на землях разрушенного немцами колхоза. Попервоначалу вроде взялись работать. Правда, работали мужики. Жены, те по всему району шныряли — гадали, подаяние клянчили.
Весной этой не хватило у колхоза семян для ярового клина. Ну не хватило — не хватило, у многих такое случалось. По разнарядке райисполкома выделили цыганскому хозяйству две тонны семенной гречихи. Через два дня председатель их доложил — гречиху посеяли. А еще через две недели сам лично явился к Зорину — расстроенный. И объявил: семена дали плохие, всходов нет.
— То есть как это нет? — поразился Зорин. — Везде есть, а у тебя нет?
— Нету! Хлебом клянусь, детьми клянусь, — рванул председатель ворот рубашки. — Обманули нас. Помоги, Петрович. Скажи, чтобы дали ячмень или овес! Это как раз по нашей земле.
Зорин с решением не спешил:
— Завтра у тебя агроном будет, — сказал председателю, — он посмотрит, проверит, тогда и решим, что делать.
На том и расстались.
Агроном через день доложил: гречиху посеяли, а всходов действительно нет. Сам, мол, проверял поле — грядки разрывал. Семена есть — а всходов как не бывало.
С недоверием слушал Зорин агронома — а ну как опоили его цыгане, пришла ему мысль. Попросил он съездить в колхоз уполномоченного КГБ Данилова. Тот закончил Тимирязевку, агроном-полевод, он-то и разобрался во всем.
Оказывается, по приказу председателя гречку прорушили: крупу меж собой поделили, а шелуху посеяли.
На следующий день райком поручил прокурору привлечь виновных к ответственности. Прокурор выехал не сразу, дня через три. Вернулся из колхоза обескураженный — цыгане с места снялись и скрылись в неизвестном направлении.
Так обвели Зорина, фронтовика, вокруг пальца, словно мальчишку. Стыдно признаваться в этом, а ничего не поделаешь — надо.
Секретарь обкома слушает, и рот в иронической усмешке кривит. Не успел от одного стыда Зорин оправиться, Чернов ему новый преподнес.
— В селе Красном солдатская вдова в шалаше с четырьмя детьми живет. Куда ни стучалась за помощью — везде отказ. Почему? — спрашивает.
Зорин развел растерянно руками.
— Не знал я этого, Борис Иванович, приеду — разберусь.
И вот тут-то и припечатал его Чернов спокойно и жестко:
— Секретарь райкома должен знать все. И про колхоз цыганский, и про вдову бездомную…
Да уж, весна та была памятной. Самая яркая и для нынешнего времени жуткая картина, возникающая в памяти, — женщины, впряженные в плуг. На людях зачастую пахали. Зорин сам не раз впрягался вместо ломовика. И не для агитации, а потому, что жаль становилось чью-нибудь мать или безрукого калеку. Однажды увидел, как мать боронует поле вместе с сыном своим, совсем еще мальчонкой. Подошел, остановил их, а мальчишка такими страшными глазами уставился, что завыть бы впору — что объяснишь детским глазам, в которых застыла вековечная усталость?
После того случая Зорин решительнее стал наседать на область — просил, умолял, требовал, выколачивал трактора.
Ох, этот весенний клубок, намоталась на него уйма забот — одна первоочередное другой. Тут пахота на людях глаза выедает, душу рвет на части, тут цыганский фокус будь любезен расхлебывай, тут тебе бандиты в лесах, от которых жителей защитить надо.
И везде и всюду райком — ответчик. А уж где ты время на все про все выищешь — твое, как говорится, личное дело.
Вспомнилось Зорину, как пришлось ему на одно поле десять дней подряд по утрам ездить. А дело было так — спустили из области план раннего боронования зяби. Но колхозники-то привыкли к другой практике — и воспротивились. Пришлось собрать председателей, агрономов, районный актив и прочитать популярную лекцию. Выслушали, а потом заявили — неубедительно все это.
— Ах, так, — разозлился Зорин, — ну что ж, будем убеждать на практике!
На следующий день в одном из колхозов десятигектарное поле, занятое озимыми, разделили поровну. Половину решили пробороновать, оставшуюся часть не трогать, чтобы было с чем сравнить.
Когда приступили к боронованию, председатель подхватил бригадиров и перекрыл путь трактору, истошно крича:
— Не пущу! Через мой труп проедешь, подлец!
Мужики его тоже загалдели.
— Какой дурак это придумал?
— Деды наши никогда не боронили весной!
Кое-как задавил этот «бунт» силой своего положения Зорин. Хотя, отдавая распоряжение бороновать, сам до конца не был убежден, что правое дело делает, — мало ли каких указаний не спускали сверху. А тут еще после новомодной агрономической процедуры картина ужасная взору крестьян предстала: до боронования поле было зеленым, бархатистым, а после — стало выглядеть черной уродливой картой.
Кто плевался, кто вздыхал, председатель демонстративно укатил домой. Вот с того утра Зорин как штык ежедневно на пробном поле появлялся. А оно, к его радости, вновь зазеленело, пшеница мощно закустилась, и через десять дней обогнала в росте соседний участок. Собрались аграрники со всего района, посмотрели и ахнули.
— Что ж ты, Петрович, — говорят, — как следует нас не убедил?
— Вот, теперь убедил, — кивнул он устало в сторону зеленых своих аргументов.
Ему-то казалось, энергии хватит на десять таких районов, как Хвастовичский. А вот же — устал. Да так, что утром пробуждаться не то что сил не было — не хотелось, да и только.
Не хотелось, потому что знал — поднимется он для того, чтобы подставить плечи под груз, который дай бог до вечера дотащить. А не скажешь никому об этом — надо ведь являть собой для всего района образец. Никому не пожалуешься на то, что не отдыхал уже лет одиннадцать.
И перед войной не до того было, про годы войны и говорить нечего, а после войны как-то проситься в отпуск неудобно считалось — хозяйства разоренные поднимали.
После посевной, однако, выпало денька два не таких уж суматошных. И Зорин решил воспользоваться добродушным разрешением обкома: Чернов позвонил ему, с окончанием посевной поздравил, сказал:
— Беспокоить и искать не будем. Пару суток отдыхай.
Поездка на дальние озера, ночевка в сосновой роще, рыбалка, уха с дымком — представил Зорин живописную эту картину, и сердце защемило — какими недоступными были для него эти маленькие радости. Но вот же — сбываются они. Компания подобралась узкая — ближайшие друзья, жена с детьми.
Рано утром решил, прежде чем отправиться на отдых, заскочить в райком, чтобы, как говорится, совесть была чиста.
Позвонил на узел связи, узнал — не разыскивал ли его кто, поговорил с председателем райисполкома, главным агрономом, — причин для беспокойства вроде не было. Посмотрел на часы — девять! Пора было уходить. Но тут заглянул помощник, доложил:
— Максим Петрович! Ланина явилась. Сейчас ее примите или пусть подождет?
Он недоуменно уставился на помощника:
— Что еще за Ланина? Мы же решили это воскресенье отдыхать!
— Ланина — хирург подбужской больницы. Вы ее приглашали на беседу в четверг, но она говорит, что не смогла тогда выбраться.
Зорин, все мысли которого уже были возле костерка с дымной ухой, никак не мог взять в толк, по какому случаю он вызывал эту самую Ланину.
Помощник терпеливо объяснял:
— Поступило заявление на директора баяновической средней школы Сомкина. Там фигурировало ее имя.
А-а-а! Он вспомнил — в сейфе у него лежала анонимка на хорошего, как казалось Зорину, человека — директора самой лучшей в районе школы, секретаря территориальной партийной организации Михаила Семеновича Сомкина.
Письмо было злое. Аноним, не стесняясь в выражениях, обвинял директора в том, что он обманом склонил к сожительству врача Ланину. У Ланиной родился сын, а Сомкин от него открестился. Морально разложившийся директор школы не может быть педагогом, примером для учеников.
Считая основным виновником амараловки Сомкина, строгий блюститель нравов не оправдывал и Ланину. «Безнравственно ведет себя врач подбужской больницы. В деревне сейчас много молодых вдов, не вышедших замуж девушек, есть девочки-подростки. Учитель и врач на селе — лучшие представители интеллигенции. Так чему же научат такие учителя и такие врачи? Поведение Ланиной — дурно. Оно требует общественного осуждения!»
Прочитав анонимный «сигнал», Зорин решил сам поговорить с Ланиной. Ведь письмо могло оказаться ложью, и тогда открытое разбирательство, что в общем-то практиковалось довольно широко, могло нанести Сомкину моральную травму.
Как-то не верилось, что Сомкин — морально разложившийся тип. Они часто встречались по партийным делам. Директор производил впечатление человека скромного, тактичного, но одновременно настойчивого и принципиального. Зорин даже подумывал о выдвижении Сомкина на пост секретаря райкома партии. И вдруг — это письмо. Надо было разобраться.
Да, конечно, надо разобраться. Но очень уж не вовремя явилась Ланина. Зорин еще раз взглянул на часы — прикинул, насколько задержится. Сказал помощнику:
— Пусть войдет.
Через минуту в кабинет вошла молодая женщина с грудным ребенком на руках. Зорин вскинул на нее взгляд и невольно улыбнулся — крепкая, румяная, она словно принесла с собой запах леса, свежесть весеннего утра. Но самыми удивительными на ее лице были глаза. Они приковывали к себе, не отпускали.
Многих приходилось секретарю принимать в этом кабинете, и он приметил, что глаза посетителей начинают говорить раньше, чем те вымолвят слово. Разные это были глаза: требовательные, просительные, возмущенные, невинные, колючие.
Глаза Ланиной были строгими и чистыми, она явилась по вызову в райком партии, но не было в ее глазах ни вопроса, ни удивления. Только… тут Зорин на миг словно бы споткнулся, подыскивая определение… да-да, только озорное любопытство, идущее, видимо, от сознания собственной молодой силы, своего достоинства, от желания быть выше молвы.
Да, от таких как бы завораживающих глаз трудно было оторваться, и Ланина, видимо, понимала это. Но пока Зорин все это прокручивал в уме, пауза затянулась, и Ланина, как бы желая и в этой ситуации быть чуточку выше, улыбнулась и представилась:
— А я — хирург подбужской больницы. Пришла по приглашению, — уголки губ ее лукаво опустились, — точнее, по вызову.
Зорин спохватился, встал, подошел к Ланиной поздороваться за руку, чтобы тем самым как бы дать знать, что это не официальный вызов, а разговор по душам, но, наконец-то, остановив взгляд на ребенке, смутился. Господи, да что же это он! Пригласил женщину для воспитательной беседы, а сам!..
— Да вы располагайтесь! — засуетился он, совсем позабыв о том, приличествует ли это секретарю райкома. — Устраивайте малыша, раздевайтесь! Не думал я, что вы придете вдвоем, — можно было поговорить и в Подбужье.
— Вот-вот, — откликнулась вполне добродушно Ланина, устраивая свой сверток на диване. — Мы с сыном сначала на попутке километров десять отмахали, а потом думаем — ну что трястись по такой погоде, и остальные пешком по лесу прошли.
Зорину было приятно на нее смотреть, приятно слушать, и он опять замешкался с объяснением, зачем же все-таки понадобилась она здесь, в райкоме. А Ланина словно читала его мысли.
— Идем с Сережей по лесу, благодать вокруг, а мы недоумеваем — что могло случиться? Ведь сам первый секретарь нами интересуется. — Она внимательно, изучающе поглядела на Зорина и чистосердечно призналась: — Никогда вот так запросто не приходилось говорить с партработниками большого ранга.
Максим Петрович рассмеялся, но тут же подумал — ох, девка, иронию подпускаешь. И сказал, хоть и не нажимая на официальность, но довольно серьезно, вспомнив вдруг, что ведь речь-то в письме идет об аморалке:
— В райком вас пригласили, Надежда Сергеевна, чтобы ознакомить с письмом, в котором говорится о вас. Вот. — Он придвинул к ней густо исписанный лист бумаги и уточнил: — Письмо без подписи.
Ланина обожгла его удивленным взглядом, но ничего не сказала, лишь скривила губы, — как расшифровал мысленно Зорин, — презрительно и даже брезгливо. Читать принялась без энтузиазма и без всякого интереса. Но по мере того, как осознавала, что ведь это просто-напросто кто-то перебирает её нижнее бельё, лицо её становилось то бледным, то покрывалось горящими пятнами.
Когда, дочитав до конца, Ланина отстранила от себя анонимку, она выглядела уже совсем другой женщиной, не той, жизнерадостной, пышущей здоровьем, уверенной в себе молодой матерью, что явилась сюда десять минут назад из раннего весеннего утра. Изменился даже голос — он стал резким, почти враждебным.
— А кто дал вам право вмешиваться в мою личную жизнь? Я достаточно взрослый человек и способна отвечать за себя и устраивать свою жизнь по собственному желанию, а не по указанию райкома.
Зорин был разочарован — он-то надеялся, что письмо это — сплошное вранье. И особенно надежда выросла, когда увидел он глаза «потерпевшей», такие чистые, такие искренние. Но злой, агрессивный тон Надежды Сергеевны свидетельствовал, что анонимка — правда. «Так, так, — думал Максим Петрович несколько растерянно, — придется разбираться в этом щекотливом деле».
Он взглянул на часы безнадежно и потянулся к телефону — надо было предупредить жену. Надежда Сергеевна сидела, вздернув плечи, и неприязненно наблюдала, как он набирает номер.
Жена на телефонный звонок отреагировала бурно, тут же форсировала голос, и Зорину пришлось срочно прижать трубку плотнее к уху, так как крики вполне могли быть слышны и Ланиной.
— Так и знала, не сомневалась, что сорвешь поездку, — жена словно выплескивала накопившуюся злость. — Семью, детей готов променять на посевную, на свиноферму, на что угодно! У твоих детей нет отца, нет!
Странно, но крики жены его совершенно не раздражали. Он слушал ее терпеливо и молча, а сам глядел на Ланину и думал совсем о другом. Думал о том, сколь щекотлива тема, на которую сейчас придется вести разговор. Он, конечно, понимает, трудное послевоенное время, многое списывается на войну, унесшую мужиков. Но… при всем том — аморальный педагог, аморальный врач! Да еще на селе!
Наконец он сообразил, что монолог жены затянулся, и спокойно подвел итог:
— Поездка не срывается. Только я буду позже, видно, после обеда.
Он положил трубку и минуту-другую молчал, как бы подбирая тональность, наконец, ему подумалось, что самым приемлемым будет общение участливое и доброжелательное, а иначе она либо уйдет в себя, либо впадет в агрессивность, и каждый останется, как говорится, при своих интересах.
— Надежда Сергеевна! Согласен с вами — личная жизнь — это личная жизнь. И не подумайте, что пытаюсь влезть к вам в душу, сорвать покров с вашей тайны. Но поймите — речь идет о партийном лидере солидной организации. И нет того тайного, что рано или поздно не становится явным. И вот они — слухи, уже поползли, уже показывают люди пальцем и на Сомкина, и на вас. Требуют наказания.
Ланина бросила на Зорина презрительный взгляд и зло, с расстановкой передразнила:
— Ах, люди! Ах, требуют наказания! От того, что Сережа на свет появился, нравственность, видите ли, их пострадала.
Зорин спешно искал слова, которые смогли бы остановить эту гневную отповедь, и не находил их, и почти терялся, в общем-то, с одной стороны, хорошо понимая ее состояние, а с другой, то и дело упираясь в письмо, которое, видимо, увы, не будет единственным. Но самое ужасное, что письмо это справедливо в одном — на селе учитель и врач — это цвет интеллигенции, вольно или невольно оглядываются на них все остальные.
Да только как это все преподнести человеку, который оскорблен вторжением в его интимную жизнь?! Зорин сделал новую попытку нащупать контакт, но тут же, еще не закончив фразы, понял, что совершил очередную оплошность:
— Ну зачем вы так, Надежда Сергеевна? Просто райкому не безразлично, что говорят о ведущем хирурге района. Нам бы хотелось, чтобы репутация ваша была безупречна.
И вот тут Ланина прямо-таки взвилась. На лице ее появилась ехидная улыбочка:
— Ну, спасибо! Ну, уважили! Репутацию, значит, мою женскую соблюдаете? А жизнь мою женскую понять вам не хочется? А долю мою женскую? Или это уже не входит в перечень обязанностей секретарских?
Она сорвала со спинки стула пальто, подхватила с дивана малыша и с пылающим от гнева лицом выскочила, не попрощавшись, за дверь.
Зорин оцепенел — вот так оборот! Вот так — поговорили! Нескладно получилось. Не так он хотел повести дело, не так. Не перебирать чужое белье собирался, а хотел предотвратить возможные последствия и для Сомкина, и для Ланиной. Ведь слухи, точно снежный ком, будут расти, расти да и придавить могут этих в общем-то неплохих людей.
Максим Петрович сидел и, сам того не замечая, расчерчивал на квадраты и треугольники листки календаря. Он нервничал, но не мог бы точно сказать — отчего. То ли от чувства неловкости, которое накатывало тут же, как только возникли перед ним ясные глаза Ланиной, то ли от раздражения — все против той же Ланиной, так бесцеремонно щелкнувшей его сегодня по носу. Ну а он — не бесцеремонно? А он?.. Но ведь не он же замешан в истории, которая станет скоро достоянием всего района!
Совершенно расхотелось ехать на рыбалку. Он принялся вчитываться в записи, сделанные на воскресном листке календаря, — вдруг все-таки есть нечто неотложное, что надо решать. Тогда и ехать не придется. Но листок был столь яростно расчерчен его нервной рукой, что почти невозможно было разобрать на нем заметки на память.
Зорин вздохнул. Ну, ладно, — настроение настроением, а ехать надо. Он привел в порядок стол и только собрался подняться, как дверь кабинета распахнулась. На пороге стояла с малышом на руках Ланина.
— Можно, Максим Петрович?
Зорину захотелось броситься ей навстречу, самому уложить ребенка на кожаный диван, стул пододвинуть так, чтобы удобнее ей сиделось, но вместо всего этого он лишь сдержанно сказал:
— Входите, входите.
— Удивлены моим приходом?
Он улыбнулся:
— Не столько удивлен, сколько озадачен.
Ланина вновь удобно устроила сына на диване, скинула пальто и платок и села напротив Зорина. Посмотрела ему в глаза без тени смущения, даже вроде бы как-то требовательно.
— А я вот вернулась. — Снова пристальный взгляд. — Но не затем, чтобы извиняться.
— Да я ведь вас ни в чем и не обвинял. Верно?
Ланина на минуту задумалась, глаза ее стали грустными и оттого показались бездонными. Затем она тряхнула головой, словно отгоняя сомнения, и решительно сказала:
— Расскажу. Вам — расскажу. Улыбка у вас хорошая. Честная!
Зорин смущенно опустил глаза, такого определения улыбки он никогда прежде не слышал, да еще применительно к себе. Надо же — честная улыбка! А Ланина смотрела на него выжидательно, словно бы ждала знака — что можно начинать. И Зорин мягко сказал:
— Я слушаю. — Но тут же подумал, что прозвучало это все-таки несколько официально, и добавил: — Что же волнует вас, Надежда Сергеевна?
Глаза Ланиной вдруг стали влажными, чтобы скрыть это, она даже отвела взгляд, и Зорин понял, что коснулся больного места, может быть, открытой раны. Он еще раз, теперь как бы успокаивающе повторил:
— Надежда Сергеевна, рассказывайте.
— Да, да, — встрепенулась Ланина. — Я сейчас… Я думаю, вам полезно это услышать, ведь таких женщин, одиноких, как я, много. И заявлений на нас будет еще, ох, сколько! Наших женихов забрала черная невеста — война. Но мы-то живы! И мы — женщины! Наше назначение на земле — быть матерью! И никакой райком партии не в силах запретить женщине рожать. Это право дала ей природа!
Максим Петрович помнил эту страстную не то исповедь, не то обличительную речь Ланиной так четко, так ярко, словно это было вот только вчера. Может быть, произошло это потому, что впервые за его секретарскую практику с ним говорили так откровенно, всю подноготную выложила Ланина, а он, не привыкший к такого рода общениям, сидел тогда ошарашенный, не находя в своем партийном багаже «инструкции» на подобного рода ситуацию.
…Надя и Махмуд собирались пожениться, на зимних каникулах уже побывали у родителей Махмуда в Ташкенте. Свадьбу решили сыграть после того, как получат дипломы врачей. Но вышло так, что дипломы им вручили уже после того, как началась война. А свадьбу и вовсе пришлось отложить до победы.
В военкомате они получили назначение в разные полевые госпитали. Прощание их было последним. Известие о гибели жениха Надя получила в последний год войны. Накануне победы. Была убита известием. Но горе — горем, а дело — делом. Близился конец войны, но раненые-то в госпиталь прибывали. Не скажешь им — «не могу оперировать, у меня жениха убили». Вот так и держалась.
Раненый один, пожилой, очень уж в тяжелом состоянии был. Зная, видимо, что умирает, попросил молодого врача христом-богом — заехать после победы к нему в родное село Подбужье, рассказать Филипповне о последних его днях. Жаль ее, жену Филипповну, одна остается на свете — сына-то их еще в начале войны убили.
Обещала Надя, просто не могла умирающему отказать в последней просьбе. И когда кончилась война и ей, сироте, пришлось думать после демобилизации, куда же ехать, она решила — сначала исполню долг, а там видно будет. Так оказалась Надежда Ланина в Подбужье. Филипповна, вдова солдата, узнав, что «девоньке» дальше двигаться некуда, обрадовалась. Выделила ей комнату, сказала: «Живи, пока не устроишь судьбу». В Подбужье оказалась большая больница, стала там Надежда Сергеевна работать хирургом, а вскоре ее сделали заведующей отделением.
Все вроде бы постепенно обустраивалось. Энергичная деятельная Ланина стала известным человеком не только в Подбужье, но и в районе. Годы послевоенные — тяжелые. Но энтузиазма людям было не занимать. Кипела жизнь вокруг Ланиной, и она кипела в этой жизни, не стояла в стороне. Но полного счастья жизни не ощущала ее душа, жаждавшая не только беззаветного служения людям, но и пусть крохотной, а своей, личной радости. Хотела душа заботиться не только обо всем человечестве, но и об одном, двух, трех — своих, личных человечках. Детей она хотела, детей жаждала.
Зимними долгими ночами каких только картин не рисовало ей пылкое воображение, каких решений не принимала деятельная ее натура. Надо выходить за вдовца с детьми, заменить малышам мать — заканчивалась одна бессонная ночь. Нет, нет, если и брать детей, так только сирот, из детдома, — решала она в следующую бессонницу. А третьей одинокой ночью обнимала она горестно подушку и давилась слезами, и требовала ответа, неизвестно от кого, вопрошая — за что же мне это, чем я хуже других, семейных, многодетных, счастливых?
Мудрая женщина Филипповна — все видела, все понимала. Но помочь-то как? Сосватать ведь некого — все при деле, по району и женатых-то по пальцам сосчитать можно. Смотрела она на свою жиличку, смотрела да и бухнула однажды за ужином:
— А ты роди, Надёна. Роди!
Надежда Сергеевна, растерянно уставившись на хозяйку, прошептала:
— Да как это, без мужа-то?!
Филипповна вздохнула:
— Ну что ж, что без мужа. Пригляди какого, чтоб поздоровше… и роди. Лет тебе уже немало, а то и опоздаешь. А женщине опаздывать нельзя — женщине дитя надобно.
Отмахнулась Надежда Сергеевна от простодушного совета Филипповны, как от чего-то несерьезного, но дело свое этот совет сделал — воображение Ланиной заработало с новой силой. И хозяйка поняла, что слова ее упали, точно зерна в жаждавшую почву. Не оставляла она в покое жиличку.
— Ты, Надёна, баба крепкая, выходишь. Я буду помогать. Когда увидишь впервые улыбку своего дитя — вот тогда только и поймешь, что вроде бы не жила прежде.
— Да стыдно ведь, Филипповна, — в сладком ужасе восклицала Ланина. — Что люди скажут? Развратница?!
— Эк, нашла развратницу! — спокойно возражала хозяйка. — Развратница, она рожать не будет. Ей веселую жизнь подавай.
— Филипповна, — приходила уже почти в отчаянье Ланина, — да ведь не от святого же духа рожать!
— Конечно, не от святого, — соглашалась та. — Найди мужика солидного, самостоятельного. Такого, чтобы не обидел.
Найди мужика! Господи, думала Надежда Сергеевна, звучит-то как кошмарно. Ну а где же любовь, или хотя бы какие-то теплые чувства? Где, наконец, гордость женская? Но как бы ни кружили, ни трепали ее сомнения, одна мысль заглушала все ухищрения доброй морали — надо родить ребенка. Ребенок — вот счастье!
Вольно или невольно, стала она обдумывать, как осуществить эту идею. Свыклась с ней постепенно, и уже не казалась она ей такой дикой и недостижимой. Ловила себя на том, что на мужчин теперь смотрит только с этой точки зрения — сможет ли он быть отцом ее ребенка. «Пусть будет какой поздоровше», — советовала Филипповна. Но Ланина отклоняла такой уж совсем прозаический вариант. Ей хотелось, чтобы отец ее будущего сына или дочери был хорошим человеком прежде всего.
Как-то так само собой получилось, что выделился в ее сознании из всех мужчин, с которыми приходилось общаться, Михаил Семенович Сомкин, директор школы. Оба они были общественниками, встречались по самым разными делам. Не так уж и часто, но встречались. Сомкин производил впечатление мужчины спокойного, умного. В глазах его всегда светилось участие и желание помочь. Он-то скоро и завладел воображением Надежды Сергеевны.
Однажды пригласили Ланину на актив в Бояновичи. Вопрос шел о подготовке к 30-летию Октябрьской революции. Проводил актив Сомкин в школе после занятий. Ланина до начала актива заглянула в кабинет директора, увидела, что он один, и решилась:
— Михаил Семенович, я к вам по личному делу.
Сомкин радостно пошел к ней навстречу.
— Рад вас видеть, Надежда Сергеевна! Но разговор придется часа на полтора отложить. Пора начинать актив. — И он увлек ее за собой в класс, где собрались активисты сельского Совета.
Ланина плохо слушала, о чем говорилось на совещании. Щеки ее пылали, а мысли возвращались к одному и тому же — что и как сказать Михаилу Семеновичу. Что и как? На войне она имела дело только с мужчинами и знала, как подойти к каждому из них. Разные были это мужчины — и безумно отчаянные, и просто честно выполнявшие свой долг, и, что греха таить, трусливые тоже. Но для нее они были только ранеными, только страдающими, и для каждого в ее сердце находилось милосердие. Но только милосердие. Никогда и ни с кем не допускала она вольности или просто кокетства. Жестокая изнанка войны приучила ее быть сдержанной в чувствах. Эта сдержанность путами висела на ней теперь. Не могла она кокетничать, строить глазки, щебетать «завлекательный» вздор. Она могла выражать свои чувства только прямо, только честно и просто, не прибегая ни к каким женским уловкам.
Вот и сидя на активе, Ланина наперед знала, что выложит Сомкину все начистоту. И боялась этого.
Когда актив объявили оконченным, Ланина бочком стала пробиваться к двери. Ее охватило одно-единственное желание — скрыться, исчезнуть. Но голос Сомкина остановил ее:
— Надежда Сергеевна, а как же наш разговор?
Ланина почувствовала, что ноги у нее стали ватными, а сердце неистово заколотилось. Подошедший Михаил Семенович взял ее под руку и повел к себе в кабинет.
— Ну, так что же случилось? Говорите откровенно. Партийная организация всегда вам поможет. Да, кстати, вам и самой давно пора в партию вступать. Что же это вы — фронтовичка, прекрасный работник…
— Михаил Семенович, — резко прервала его Ланина, — я не к партийной организации пришла, а к вам. И не как к партийному руководителю, а как… — она минуту поколебалась и нетвердо закончила: — а как к мужчине.
Глаза Сомкина стали круглыми от удивления, после минутного замешательства он шутливо сказал:
— Ну ладно. Это хорошо, что как к мужчине, а не как к тряпке. Готов помочь.
— Михаил Семенович! Просьба у меня необычная, вернее даже, не просьба, а… — Надежда Сергеевна смолкла, чувствуя, что сейчас произойдет нечто ужасное.
Щеки ее из пунцовых превратились в свекольные, а глаза от смущения, обиды, жалости к себе наполнились слезами. Сомкин, видя ее состояние, совершенно не свойственное этой выдержанной, такой уверенной в себе женщине волнение, сочувственно воскликнул:
— Да говорите же, что случилось, Надежда Сергеевна!
И Ланина закрыла глаза и в отчаянье прошептала:
— Хочу от вас ребенка.
Слова эти до сознания Сомкина дошли не сразу — некоторое время он бессмысленно смотрел на молодую женщину, закрывшую от стыда лицо руками. А когда понял — вскочил, точно ужаленный.
— Вы что? С ума сошли? За кого вы меня принимаете? А себя? В какое положение вы ставите себя?
Монолог его был страстным и искренним. И даже ночью, натягивая одеяло на голову, она не могла заглушить оскорбительных слов. «Вы что, с ума, сошли!» Господи, да она и вправду с ума сошла, если отважилась на такое. И он совсем не виноват. Пришла, видите ли, некая Ланина и… А вдруг он о ней подумал… По-разному ведь относились к фронтовичкам. Некоторых называли — пэ-пэ-же. Походно-полевая жена! Но такие ведь сами дали повод для подобных разговоров.
Наутро Ланина не в силах была подняться — столь сильным было потрясение. Заглянула к ней в комнату хозяйка, справилась:
— Ты, девонька, аль захворала?
И тут все, что накопилось в душе обидное, горькое, подступило вдруг к горлу, и она по-бабьи завыла, запричитала, жалуясь на судьбу, на себя, на дурака Сомкина. Филипповна, с трудом разобравшись в причитаниях, раздумывать не стала, тоже завыла в голос, и они долго и вдохновенно плакали, избавляясь от тяжести на душе и обретая в слезах успокоение.
Шло время, и утихала обида, притуплялась боль. Но видеть Сомкина Надежда Сергеевна уже не могла. Избегала тех мест, где можно было с ним встретиться. Но однажды он сам напомнил о себе.
Как-то поздним зимним вечером постучали к ним в окно. Филипповна уже спала. Надежда Сергеевна отодвинула занавеску, но сквозь промерзшие стекла ничего не разглядела. Отправилась в сенцы, спросила:
— Кто здесь?
И услышала пьяный, заплетающийся голос. Не сразу и сообразила, что это Сомкин.
— Надежда Сергеевна! Я готов выполнить вашу просьбу.
Кровь бросилась ей в голову, она дрожащей рукой повернула щеколду, распахнула дверь и, когда, наконец, разглядела в полумраке его пьяную физиономию, отвесила такую оплеуху, что и без того нетвердо стоявший на ногах Сомкин рухнул замертво.
— Вон отсюда! — прошипела она и захлопнула дверь.
Но с того вечера и началось. Сомкин стал буквально преследовать Ланину, все пытался извиниться. Не получались встречи, он присылал письма. А то и приходил и подолгу простаивал поздними вечерами под дверью.
— Ишь, мужик, совсем ошалел, — с сочувствием сказала как-то Филипповна. — Ну, Надёна, уж больно ты крута.
— Да не крута я, а безразличен мне он, — ответила Ланина, радуясь в душе, что действительно — безразличен. Не было больше в сердце ни горечи, ни обиды. Так, досадное недоразумение случилось.
И уже не избегала она его, не боялась встречаться взглядом. А однажды после очередного совещания даже позволила проводить себя до дома. Сомкин расставаться не спешил, попросил мягко:
— Может, угостите чайком, Надежда Сергеевна. Очень я замерз.
Ланина пожала плечами, сказала без удивления:
— Заходите.
Поставила самовар, собрала нехитрое угощенье. А сметливой Филипповне тут же к закадычной подруженьке заглянуть понадобилось. Ушла она поспешно.
Михаил Семенович обрадовался, что есть возможность, наконец-то поговорить.
— Ох, Надежда Сергеевна! Задали вы мне задачу. Всю ведь жизнь мою переиначили.
— Не надо, Михаил Семенович, — попыталась отмахнуться Ланина. — Кто старое помянет…
— Да не старое… До сих пор хожу сам не свой. И все о вас думаю. Сначала решил — ну, девка сдурела. А потом… Эх, Надежда Сергеевна! Чем больше о вас думал, тем больше вы мне нравились. Однажды решил — будь что будет. Выпил как следует для храбрости — и к вам. Ан вот что получилось. И ведь знаю, что не так поступаю, не то делаю, а тянет к вам — и все тут. Такое чувство, словно вина какая-то на мне.
Спокойно слушала Ланина Михаила Семеновича и выпроваживать не спешила. И еще несколько вечеров провели они вместе. Но когда поняла Надежда Сергеввна, что станет матерью, объявила Сомкину:
— Михаил Семенович! Постарайтесь забыть все, что между нами было. Не хочу, чтобы люди узнали, что это вы… А замуж? Нет, я вас не люблю.
Максим Петрович не замечал, что уже давно тихонечко ходит по комнате и улыбается. Какие это светлые воспоминания. Молодая Ланина всегда видится ему подобно мадонне со старинных картин — с младенцем на руках и непременно среди роскошного зеленого пейзажа. Он даже помнит тот аромат, ту свежесть, которые принесла с собой молодая женщина в его строгий, официальный кабинет.
…Рассказ давно был окончен, а они все сидели тогда друг против друга; и она молчала, словно бы обессилевшая после исповеди, и он молчал, заново и заново перебирая в памяти услышанное и прикидывая мысленно, что же сейчас уместнее всего сказать.
Наконец, не нашел ничего лучшего, как спросить:
— Что же Сомкин?
Надежда Сергеевна посмотрела на него с укором:
— Хотите все-таки выяснить, кто из нас виновен? Ну, считайте Михаила Семеновича жертвой.
Зорин рассмеялся:
— Да нет, я не виновных ищу. Просто любопытство разбирает — ведь знает же Сомкин…
Надежда Сергеевна усмехнулась:
— Я пригрозила Сомкину скандалом, если он еще хоть раз у меня появится. — Она помолчала и заключила: — Вот видите, какая история.
— Непростая история, — согласился Максим Петрович. И вдруг радостно улыбнулся. — Ну а вы… вы в этой истории — молодец.
Максим Петрович действительно очень искренне радовался. Конечно, прежде всего тому, что Ланина никого не запачкала в своем рассказе и ему не придется еще и с директором школы разбираться, но еще больше тому, что светится она вся, что счастлива своим материнством. Надежда Сергеевна уже попрощалась, ушла, а он все сидел за столом и задумчиво чертил треугольники в настольном календаре.
Максим Петрович подошел к окну — глазам его предстал неправдоподобно правильный пейзаж. Все подстрижено, все ухожено, все вымыто — такое впечатление, что за каждым листиком, за каждой травинкой индивидуальный уход. Распахнул створки и глубоко, с удовольствием вдохнул воздух, о котором можно было сказать словами его любимого поэта — чист и свеж, как поцелуй ребенка.
Да, воздух здесь потрясающий. Но сейчас он фиксировал это как бы автоматически, имея в виду скорее всего ощущения прошлых своих приездов в Кисловодск, а теперешними своими чувствами он был далеко, где-то между весной и летом сорок восьмого, среди разнотравья и нежной, неяркой природы Подмосковья.
Встреча, которой он столько ждал, встреча, одна мысль о которой согревала его в самые трудные минуты жизни, произошла. А он чувствует себя растерянно, почти нелепо. Ланина! Надежда, Надя — вот только нажми кнопку, войдет в комнату. Да пойми же ты, Максим Петрович, говорил он себе, ведь чудо свершилось. Но он не знал, как распорядиться этим чудом. И потому рвался в прошлое, в воспоминания, словно хотел там найти палочку-выручалочку, которая подскажет единственно верное решение — ему казалось, он это остро чувствовал, что должен принять какое-то решение, совершить некий поступок, который завершит историю их отношений с Ланиной.
И еще одно обстоятельство — в этом неотступном прошлом он чувствовал себя более уверенно. А может, это ему только казалось так, может, что-то он отсеивал, скрадывал в своей памяти? Ведь не зря же он раскручивал воспоминания не последовательно, а выхватывая из мозаики прошлого то один яркий кусок, то другой.
Почему, например, припомнилась ему история с солдатской вдовой Деевой? Да только потому, что связана она была с Ланиной. Нет, не впрямую, конечно. Просто в тот день, когда так неожиданно раскрылась перед ним докторша, когда ушла она, оставив после себя словно нимб светящийся, словно едва различимый аромат от одежд мадонны, он вдруг решил, что не поедет ни на какую рыбалку, — бог с ним, с отдыхом — а сделает-ка лучше доброе дело, заглянет в село Красное и выяснит что же там у Деевой стряслось.
В ежедневной череде секретарских дел он, естественно, выделял главные. Да и те не успевал сделать — хоть и спал иногда по пять часов в сутки. Может и приходилось слышать в эти дни о солдатской вдове Деевой, да не врезалась она в память — это ведь, к примеру, не цыганский колхоз, целиком снявшийся с оседлого места.
И даже тогда, когда Борис Иванович — секретарь обкома — рассказал ему о мытарствах Деевой (в обком из Красного острый сигнал поступил) и укорил в равнодушном отношении к людским судьбам, Максим Петрович не кинулся тут же в усадьбу узнавать — исправили ли оплошность местные власти. Посчитал, что задача все-таки не из первоочередных.
А тут, отменив рыбалку, решил, что пройдется по второстепенным своим заметам, выполнит внутренние обязательства. Это первое, что побуждало его к действию. Первое, но, хоть он и не признавался себе в этом, не главное. Второе же обстоятельство оказалось куда более существенным. Мадонна с младенцем требовала от него какого-то благородного поступка. И он решил его немедленно совершить.
От Бориса Ивановича он в подробностях узнал, что произошло с Деевой. Во время грозы молния ударила в ее домишко — старый, деревянный — и сожгла дотла. Ветхий домишко был, однако — свой угол, приют для четверых ребятишек. Пошла Деева в сельсовет, да зря, в правление колхоза — напрасно. Наконец в райисполкоме оказалась. А результат — живет в шалаше колхозница с четырьмя детьми.
Максим Петрович посмотрел на часы — время обеденное. Скорее всего Проскурин — председатель райисполкома — дома уже, обедает. Зорин усмехнулся, снял трубку, набрал номер. Обрадовался, когда услышал голос Проскурина:
— Иван Евдокимович! Собирайся, в Красное поедем.
Проскурин удивился несказанно, ведь утром он секретарю хорошего отдыха пожелал. По его разумению, тот сейчас на бережку рыбку должен был удить.
— Есть новости. — Максим Петрович по красноречивому молчанию председателя понял, что надо брать быка за рога. — Неприятные новости. И почему секретарю обкома они известны, а нам — нет?
Проскурин на другом конце провода занял выжидательную тактику. Видимо, прикидывал мысленно, о каких новостях речь идет.
— В селе Красном у колхозницы Деевой дом сгорел. Осталась на пепелище с четырьмя детьми. К районным властям за помощью обращалась, да не добилась ничего.
Кажется, Проскурин облегченно вздохнул, во всяком случае, сказал довольно бодро:
— Ко мне не обращалась. Я-то уж, конечно, помог бы.
— Вот что, Иван Евдокимович, выходи к воротам, я через пять минут подъеду.
За час с небольшим добрались до Красного, остановились у сельсовета. Председатель его — Аникин, оказался на месте. Проскурин, едва дверь распахнул, набросился на него.
— Ты зачем этот пост занял? Для авторитета, для солидности?! А люди у тебя в шалашах живут! Вот тебя в шалаш посадим, а Деевой сельсоветовский дом отдадим.
Аникин захлопал растерянно глазами:
— Так, товарищ секретарь, — он вытянулся перед Зориным в струнку, — председатель колхоза должен был помочь. У него и лес есть, и плотники.
Максим Петрович остановил его:
— Пошли-ка побеседуем с солдатской вдовой.
От сельсовета до руин деевского дома рукой было подать. Хозяйка хлопотала на улице, ребятишки копошились возле шалаша. Зорин подошел к ней, протянул руку:
— Здравствуйте, Матрена Афанасьевна. Извиняться приехали за бесчувствие наше. Когда же дом-то сгорел?
Деева поднесла конец платка к глазам, помолчала немного — видно, нелегко ей было мытарства свои припоминать.
— Более месяца уж как бездомные мы. Дотла сгорела хата, и обувка, и одежа — все сгорело. Как жить буду?
Максим Петрович был рад сделать публичное заявление — при местной и районной власти, при народе — кое-кто из сельчан, завидев начальство, подошел узнать, что происходит. Конечно, запоздали они со своей помощью, но зато уж будет она теперь ударной. Сам секретарь ведь решение выносит.
— Матрена Афанасьевна, выделим вам мы делянку леса, колхоз заготовит бревна, поставит сруб и сюда, на место, перевезет.
— Э, милые! Начальники хорошие! — пропела сдобная тетушка, прибежавшая прямо в домашних тапочках и халате. — Все это уже делается. Да быстро-скоро, не то что у вас в райисполкоме.
Все трое с удивлением уставились сначала на толстуху, затем на хозяйку.
— Да к батюшке я к нашему сходила, — объяснила Деева. — Люди посоветовали. А батюшка долго рассуждать не стал, после молебна к прихожанам обратился — помочь, дескать, ближнему надо, рабе божьей Матрене. И надо же — на другой день после работы чуть не полсела на делянку вышло. Идет работа. К концу лета дом обещают.
Зорин не знал, куда от стыда глаза деть. Вот так поп, вот так батюшка! Оперативный мужик, сразу смекнул — с амвона к старушкам обратился, а те призыв по всему району разнесли. Да разве русский человек на призыв о помощи не откликнется? А доброе дело попу в актив занесут. Ну, Зорин, ну, партийный вожак — цыгане тебя вокруг пальца обвели, теперь вот поп опередил. Но не будешь же прилюдно объяснять — что к чему. Хоть и неохотно, но сказал Максим Петрович:
— Ну и хорошо, Матрена Афанасьевна! Сруб у вас будет. А мы другим поможем — доски, шифер, кирпичи, стекло — все райисполком выделит. Так, Иван Евдокимович?
— Так, так, — выпалил Проскурин, опасаясь встречаться глазами с секретарем. И поспешно добавил: — Из фонда помощи ситец дадим, сапоги кирзовые.
По дороге домой Максим Петрович все больше молчал. День, начавшийся для него на такой светлой ноте, вдруг потускнел, стал неуютным. «Сапоги кирзовые! — восклицал он мысленно. — Сапоги-то мы ей дадим. А вот сумеем ли вернуть веру в то, что Советская наша власть, она не только народная, но и для народа. Как легко выбить у человека эту веру. Вот ведь и с Ланиной чуть не напортачили. Чуть не убили в ней веру в порядочность людскую бесцеремонным вмешательством в святая святых — личную жизнь». Вновь поплыл перед ним образ молодой, сияющей матери с младенцем на руках, но тут же вспомнил он другую мадонну — в галошах, в старенькой телогрейке. Почерневшая от невзгод Деева, а рядом — четверо ребятишек. И глаза — огромные, всепрощающие. Нет в них ни гнева, ни осуждения — ко всему притерпелись эти глаза.
Это-то и угнетало больше всего Максима Петровича. Кто, как не они, вожаки партийные, должен заставить ожить такие глаза, засветиться. А они вон что, батюшке позволили… И вдруг пришла странная, ниоткуда не вытекающая мысль — а вот если бы рассказать все это Ланиной! Как бы рассудила она? Что сказала? Или, может, как и жена его, отмахнулась? «Да ну тебя, Максим, с твоими заботами! У меня своих хоть отбавляй».
— Разрешите?
Голос Ланиной заставил его вздрогнуть. Ну вот, надо общаться. А он так засмотрелся в окно, что и забыл переодеться, в спортивном же костюме — в этих трико со вздутыми коленками — как-то было не по себе. Раньше, когда они встречались, ему ни разу не пришлось смутиться за свой вид.
Ланина смотрела на него улыбаясь, радовалась, что с ним все в порядке.
— Вы молодец, Максим Петрович! А я, честно говоря, испугалась. Представляете, человек приехал подлечиться, отдохнуть и — на тебе! Грызу себя, ем поедом, что не сумела как-то иначе все устроить…
Максим Петрович слушал ее с недоумением, совсем не этими должны быть первые ее слова. О чем она? О каком самочувствии? Он робко позвал ее:
— Надя!
Надежда Сергеевна споткнулась на полуслове, взглянула на него виновато и молча опустилась на стул, положив руки на колени.
Максим Петрович подошел к ней, взял ее мягкую ладонь в свои руки и все так же тихо спросил:
— Ты почему так поступила, Надя? Я искал тебя. Ты ведь жизнь мне исковеркала. И почему молчишь — кто родился-то у меня? Дочь, сын?
— Дочь, — прошептала Ланина. — Светлана. — Она решилась, наконец, посмотреть Зорину в глаза. — Дед ты, Максим Петрович, по Светланке. А у меня внуков полно, у Сережи ведь тоже двое. Сережа инженером стал, Светка — докторша, как я. Ну а вы-то как, ведь у вас…
Максим Петрович чувствовал, что уходит Ланина от ответа, уходит от воспоминаний. Да и чего он, собственно, ждал — больше тридцати лет прошло с той поры. У нее иная жизнь была, и в этой иной жизни его место занял кто-то другой. Мысль эта показалась ему нестерпимой, и он решил тут же выяснить — так ли это?
— Надя, ты замужем?
Надежда Сергеевна легким движением высвободила свою кисть и вновь положила руки на колени, напомнив Зорину провинившуюся ученицу. И ему так захотелось в этот миг услышать покаянные нотки в ее голосе. Но Ланина ответила спокойно, и даже как бы защищаясь от покушения на свое достоинство.
— Нет, Максим, замуж я так и не выходила. Мать-одиночка.
— Я теперь тоже… — Максим Петрович решил сразу же внести ясность в их положение, чтобы не возникло, не дай бог, между ними недоразумений. — Когда дети стали взрослыми, обзавелись своими семьями, решились мы с женой, наконец, расстаться. Ну, в том смысле… Одним словом — она с сыном живет. А я — один.
Ланина молчала, усиленно разглядывала свои руки, которые по-прежнему держала на коленях. И он тоже стал всматриваться в эти руки с удивлением, не узнавая в них тех белых, шелковистых рук, которые однажды решительно, быстро, деловито и все-таки, как ему тогда казалось, нежно пальпировали занедужившее его тело.
— Ну, Максим Петрович, готовьтесь к операции, — объявила Ланина. — Мало вас на фронте резали-шили, теперь я за вас примусь.
Зорин чертыхнулся, и Ланина, поняв это по-своему, принялась успокаивать:
— Да не волнуйтесь. Аппендицит у вас! Элементарщина.
Зорин, едва сдерживая стоны — так скрутила его боль в правом боку, проговорил, злясь неизвестно на кого:
— Да некогда мне тут с этим аппендиксом. Обком указание дал… Вы бы мне укол или еще как-то…
Да уж, начальство любило здоровых. Семижильных. Таких, что могли по двадцать четыре часа… Да что греха таить, он и сам не слишком терпимо относился к тем, кто вдруг выходил из строя. Какие могут быть болезни, когда в районе на учете каждая пара рабочих рук, каждый мужик.
Утром в тот день он поехал на заливные луга, хотел посмотреть, как идет ранняя косьба. Нравилось ему на покосах: запахи скошенного разнотравья, женщины, девчата, подростки работают шумно, песни задорные поют. Валки разгребать, ворошить полувысохшее сено, в копны его складывать — это ведь не то, что пахать, впрягшись в плуг. Тут дело легкое, веселое.
Но начинаются общие работы где-то часов в одиннадцать. С утра же, часов с шести, на лугах народ солидный — косари. Они работают молча, лишь изредка отпустит кто-нибудь соленую шутку, прокатится над лугом громкий смех, и вновь слышны неторопливые, но спорые взмахи косы.
Приезд секретаря заметили все, но спешить с приветствиями не стали, докосили рядки до конца и лишь тогда окружили.
— Новости привезли, товарищ Зорин? Говорят, все областное руководство сменили?! Правда, нет?
— Новостей много, но вот руководство никто не менял.
— Сбрехали, значит, про председателя облисполкома, — проговорил кто-то разочарованно.
— Ну а как там Чан Кайши? Скоро Красная Армия Китая победу одержит?
— Да что вы заладили — область, Китай! — возмутился седоусый мужик. — Пусть лучше секретарь скажет, когда в сельпо одежка, обувка появятся?
Зорин отвечал на вопросы охотно, обстоятельно. А потом вдруг попросил:
— А ну, дайте, мужики, косой немного помашу.
Мужики развеселились, все тот же седоусый справился:
— Ак ты чо, умеешь, аль поучить?
Зорин вырос в деревне, в десять лет остался без отца. Тяжелый крестьянский труд был знаком ему сызмальства — пахал, боронил, сеял. Косил и луга, и зерновые.
— Вы дайте мне косу хорошую, тогда и поглядим, надо ли меня учить.
— Дадим, дадим, — охотно откликнулись мужики. — Чего другого нет, а косу тебе подберем. Микита, покажи свою, может, секретарю понравится.
Никита Хомяков, большой, небритый, какой-то мощный, как трактор, подал Зорину косу. Максим Петрович осмотрел ее и с неудовольствием покачал головой — косье не было пригнано как следует, ручка выпирала влево да и посажена была выше, чем надо. Сама коса плохо отбита, ее и наточить-то как следует не наточишь.
— Нет, это не коса, — заключил Зорин.
Косари уважительно крякнули, согласились:
— А ведь понимает секретарь мужскую работу. Микиткину косу давно выбросить пора.
— Кто у вас косит первый ряд? — спросил Зорин.
Ему указали на невзрачного, но, судя по всему, крепкого, жилистого мужичка. Зорин его косу и взял. Осмотрел внимательно, сказал:
— Вот этой буду косить. Ну, за кем становиться?
А косари решили:
— У первого косаря взял косу, вот и становись в первый рядок. А мы — за тобой.
Максим Петрович понимал хитрость косарей, в первом ряду идет самый сноровистый, за ним тянутся остальные. Тут сразу станет ясно — чего стоит косарь. Снял Зорин китель, поточил косу, подошел к травостою. Поплевал на ладони и сделал первый замах.
Коса оказалась ловкая, острая, как бритва, работать ею было легко и споро. Трава покорно ложилась в густые валки, рядок был ровный, чистый. Он косил с удовольствием, с полной отдачей сил. Закончил первый гон, второй, начал третий, а усталости нет. Так и шли за ним косари дружно и молча, пока не услышал он голос бригадира:
— Кончай, секретарь. Завтракать пора. Мы думали, того… для форсу ты больше… А выходит, крестьянский труд тебе в радость… Отведай с нами хлеба-соли…
Принялся Зорин отнекиваться, знал, что с едой на селе пока туговато, но кто-то уже протянул ему кусок хлеба, кто-то положил на хлеб шматок сала, так и состоялся его завтрак на природе, и беседу косари вели теперь уважительно, по-доброму обращаясь к нему за советами.
С лугов Зорин возвращался довольный — и тем, что заготовка кормов шла успешно, и тем, что не ударил в грязь лицом перед колхозниками. Они ведь народ приметливый, пустых агитаторов, громко призывающих лучше работать, не любят.
Зина, шофер его, машину вела резво. На развилке она как-то неожиданно круто развернула газик, и Зорин неловко стукнулся о борт, напрягся, пытаясь удержать равновесие, и вдруг почувствовал острую боль в правом боку. Обругал мысленно Зину, прижал руку к заболевшему месту, надеясь, что сейчас же все и пройдет, — от неловкого, резкого движения, видно, возникла эта боль. Но бок разболелся не на шутку, а вскоре Зорин уже и понять не мог, где у него болит — в боку ли, или весь живот рвет на части.
На лбу у него холодная испарина выступила, чувствует, что сил терпеть дальше нет. Стал лихорадочно соображать, что делать. И вспомнил. Подбужье — Ланина! Приказал Зине:
— Гони в Подбужье, в больницу. Плохо мне.
— Ой, — взвизгнула Зина, — уж не отравили ли они вас! Тут, знаете, после войны всякий народ водится…
До Зорина едва доходил смысл ее причитаний. Он пришел немного в себя, лишь когда коснулись его тела нежные и быстрые руки Ланиной. Так и оказался он на операционном столе. И боль ему уже не казалась такой беспощадной, потому что рядом была эта удивительная Ланина, приговаривавшая без конца:
— Потерпите, миленький, потерпите. Все будет хорошо.
«Ну вот, здоровый мужик, лежи тут из-за этой хреновины, отростка этого ублюдочного», — ругался всяко-по-всякому Зорин, выспавшись и опамятовавшись после операции. Лето, разгар сельских забот, не то что день, каждый час дорог. Но как ни казнился Максим Петрович, как ни ругал судьбу-злодейку, стоило ему вспомнить свою спасительницу, и злость пропадала. На смену раздражению приходило чувство покоя и умиротворения.
Ланина уже не раз заглядывала в палату, торопливо осведомлялась: «Ну как?» — и опять исчезала. Но наконец выбрала время и зашла, чтобы осмотреть его. Руки у нее — мягкие, прикосновение — словно шелковистое. И в то же время голос — совсем другой, и манеры — другие. Не такой она предстала перед ним в первую встречу. Другая она здесь. Он долго подбирал определение — какая же. И подумал — деловая. Дело у нее сейчас на переднем плане. И он, Зорин, для нее сейчас — часть ее дела. Не больше. И все эти «миленький, потерпите» не ему адресовались, то есть не лично ему, а — больному.
Так на фронте, в полевых госпиталях, юные сестры жалостливо упрашивали раненых — «миленький, потерпи». С этим милосердным заклинанием тащили те же девчонки-сестрички солдат, истекающих кровью, из-под огня. Вот откуда у Ланиной… И все же так приятно было вспоминать ласково-озабоченное — «миленький», и так хотелось отнести это лишь на свой счет.
На третий день Зорин заявил, что собирается уходить. Ланина не всплеснула от негодования руками, не вскинула удивленно брови, спокойно сказала:
— Понимаю вас, Максим Петрович. Но выписать не могу.
— Да я же солдат, Надежда Сергеевна, — принялся горячо ее убеждать Зорин. — Выдюжу.
Надежда Сергеевна колебалась:
— Выпустишь вас, а вы начнете по району мотаться.
И точно, он мотался по району уже через каких-нибудь пять-шесть дней. Прижмет руку к шву и терпит. А уж когда совсем становилось невмоготу, принимался перебирать в памяти все их с Ланиной разговоры. Так уж само собой получалось — приходила Ланина на ум, и все тут.
Никаких мыслей (секретарю недозволительных) не возникало при этом. Ни с кем ее не сравнивал, не выискивал особенных женских достоинств. Просто вспоминал — как вспоминают погожий день, плавную голубизну реки, легкие узоры облака.
Начнет вспоминать — и вдруг захочется сгонять в подбужскую больницу, показаться хирургу Ланиной — мало ли что может с этим швом приключиться, совет врача всегда полезен. Но выбраться в Подбужье все было недосуг, а увиделся он с Ланиной вскоре совсем по другому поводу. Невеселому, прямо сказать.
В райком партии позвонили и сообщили, что в колхозе «Рессета», что километрах в тридцати от райцентра, стряслась беда. Опасно ранена Мария Смирнова. Сказали, что врач уже вызван.
Смирнова — лучшая доярка области, член райкома, депутат местного Совета. Надо было ехать. Но, как назло, Зина отпросилась по каким-то своим неотложным делам. Не раздумывая, Зорин сам сел за руль райкомовского газика и погнал в колхоз.
По дороге терялся в догадках. Опасно ранена? Кем, за что? Вот только видел он ее в районе на семинаре доярок. Смирнова делилась опытом раздоя молодых коров, рассказывала о своей технологии ухода за ними. Завистники обвинили Марию Смирнову в том, что она подобрала себе коров племенных, высокопродуктивных — отсюда, мол, и ее результаты. И тогда Мария поменяла коров — взяла у отстающих доярок их никчемных буренушек, в основном молодняк. И опять вышла в передовые.
Так что же сейчас-то случилось?
Разъяснилось все на месте. Неопытный тракторист резко затормозил на повороте — как раз возле фермы, и занесенный в сторону прицеп сшиб Смирнову, раздробив ей ногу. Почти тотчас примчалась вызванная по телефону Ланина, привезла с собой все необходимое. Смирновой наложили шину, ногу загипсовали, перенесли домой.
В просторной светлой спальне хлопоты возле Марии уже заканчивались. Ланина давала советы больной, учила родичей, как обращаться с пострадавшей. Зорин хотел было войти в спальню, лично поговорить со Смирновой, ободрить, утешить, но Надежда Сергеевна сделала знак — не стоит. Затем, выйдя в горницу, объяснила — устала она, перенервничала, ей сейчас отдых, покой нужен. Все необходимое сделано. Поправится скоро лучшая доярка района.
У Зорина отлегло от сердца, повеселели и собравшиеся здесь председатель, агроном и парторг.
Максим Петрович разноса устраивать не стал за то, что неумех к трактору подпускают. Понимал, всякое в работе случается. Довольное этим обстоятельством колхозное начальство пошло провожать его до газика.
— Максим Петрович, — остановила его Ланина. — Машина из Подбужья не дождалась меня, ушла. Не подбросите до больницы?
— Пожалуйста, пожалуйста, — радостно откликнулся Зорин. — Он-то и не ожидал такой возможности.
Попрощавшись с рессетовцами, он тронул газик.
Был уже полдень, солнце стояло в зените — вокруг словно бы истома разлилась. В конце июля погоды стояли знойные, удушливые. Надежда Сергеевна достала белый расшитый платочек и то промокала им лоб, то принималась энергично обмахиваться.
Зорин с улыбкой поглядывал на разомлевшую Ланину. Вдруг, неожиданно для самого себя, предложил:
— Надежда Сергеевна! А не искупаться ли нам? А заодно и перекусим, у меня бутерброды всегда в машине про запас имеются.
Ланина посмотрела на него внимательно и серьезно. Затем улыбнулась и, не ломаясь, согласилась. Но на всякий случай справилась:
— А не боитесь, что секретаря увидят на бережку вдвоем с посторонней женщиной?
Зорин беспечно мотнул головой:
— А, пусть видят. А еще лучше, мы сейчас меж кустарников на безлюдное местечко проскочим.
Через несколько минут они уже сидели на берегу — молча, зачарованно смотрели на плавное течение реки, слушали тишину, что царила в прибрежном тальнике, вдыхали прохладный, ароматный воздух. И думали, видно, об одном и том же — как редко в суете дней, за делами и обязанностями, видит человек редкостную эту красоту. И забывает, а может быть и забыл уже, что сам он — часть этой гармонии, имя которой — природа.
Первой встрепенулась Надежда Сергеевна, она вздохнула, сказала тихо:
— А жаль, что не придется нам слиться с такой красотой!
Зорин посмотрел на нее вопросительно, и она объяснила:
— Да мы же с вами не готовы к тому, чтобы купаться… Кто знал, что будет такая возможность?!
Зорин смутился, даже как-то сжался от неловкости. Надо же — зазвал женщину купаться и совершено не подумал, что для этого ей костюм нужен.
Видя состояние секретаря, Ланина рассмеялась, сказала задорно, даже как бы поддразнивая:
— А, ничего! Вы отвернетесь, а я — нырну. Согласны?
Он радостно закивал, чувствуя, как нечто неведомое, томительное и сладостное подкатывает к сердцу. Эта Ланина была непредсказуема, при всей ее, казалось бы, определенности. Ее присутствие и утешало, и звало, и отпугивало.
Зорин сидел, напряженно всматриваясь в противоположный берег, а за спиной у него происходило некое таинство. Но вот послышались легкие, словно летящие шаги, чуть сбоку раздался всплеск и тут же послышался восторженный возглас:
— Красота-то какая!
Он повернулся на этот вскрик и увидел, как Ланина уже плывет к середине реки — энергично, как-то по-военному четко взмахивая руками.
Он, все еще ощущая в себе растерянность, разделся, критически ощупал свои черные сатиновые трусы — да, наряд не курортный, это уж точно, разбежался и с шумом плюхнулся в воду. Ланина обернулась, помахала рукой и так же энергично поплыла дальше.
Максиму Петровичу стало даже немного обидно — смотри-ка, как захватила ее стихия. Пловец он был неважный, поплавал немного, понырял возле берега и стал нетерпеливо поглядывать в сторону Ланиной. Она словно почувствовала его взгляд, резко повернула обратно, так и не достигнув другого берега, хотя до него было — рукой подать. Возвращалась довольная, сияющая. Когда до Зорина оставалось несколько метров, она вдруг резко ударила рукой по воде и обдала его веером сверкающих брызг. Задорно крикнула:
— А ну, секретарь, кто кого! — И начала, смеясь и по-девчоночьи взвизгивая от радости, колотить по зеркальной глади, направляя на него водяной вихрь.
А он уже и позабыл, что он — секретарь. Ему было легко, свободно рядом с этой удивительно естественной женщиной. Он, словно мальчишка, тоже колотил по воде ладонями, стараясь, чтобы его водяная завеса была более мощной и веерной, и тоже хохотал легко и самозабвенно, радуясь солнцу, небу, радужным брызгам, — жизни.
И вдруг замер и, оглушенный, закрыл глаза. Он и сам понять не мог, как это произошло, — только руки его в какое-то мгновение обвили тонкую талию, робко, но неодолимо, словно против своей воли, скользнули вверх, коснулись упругой, мраморной груди. Ему казалось, что он вот-вот лишится чувств. Ему не позволили это нежные, с шелковистой кожей руки, радостно и в то же время беззащитно обвившие его шею.
И вот перед ним эти руки спустя столько лет, полжизни почти. О чем она думает, рассматривая их? Может быть, они вспоминают одно и то же? И ей тоже видится тот солнечный день, который как-то выломился, выпал из его нормальной, привычной жизни? В тот день он не был секретарем райкома партии, мужем, отцом. Он был потерянным от восторга и счастья мужчиной. В тот день он познал, что такое любовь.
Они были раскованны и непосредственны, точно дети. Их ничто не смущало, не обременяли никакие условности, они отринули от себя все земные заботы. Ему тогда и в голову не пришло хоть на минуту задуматься над тем, что с ним происходит. Вспомнить об обязанностях, долге, приличиях, наконец. Он не казнился, не ужасался, ни в чем не упрекал себя, потому что тогда бы это было просто предательство — по отношению к этому лежащему рядом существу, которое он даже в мыслях не осмеливался назвать земным именем — женщина.
И в то же время она была женщиной. Потрясающей женщиной. У которой война украла молодость, и поцелуи, и ласки, и нежность. И она в тот день безумствовала сама и его сводила с ума.
Домой они возвращались молчаливые, обессилевшие от лавины накативших на них чувств. Когда до Подбужья осталось совсем немного, Максим Петрович попытался как-то прояснить ситуацию.
— Надежда Сергеевна… Надя, после того… ну, одним словом, нам надо серьезно поговорить…
Она посмотрела на него внимательно, коснулась его щеки тыльной стороной ладони:
— Да разве получится сейчас серьезный разговор?! Вы вряд ли способны сказать что-нибудь путное, а я так и вовсе ничего не понимаю.
Она замолчала, он бросил искоса взгляд на ее лицо и в который уже раз удивился его преображению. Куда исчезла одухотворенность, светлая чистота, придававшая всему ее облику какую-то праведность, правоту. Сейчас Надежда Сергеевна словно бы отсутствовала, она была никакой. О таком лице нельзя было сказать ничего определенного.
Максим Петрович разом сник, примирился с ее решением, а при расставании не осмелился даже пожать руку.
Руки ее сейчас лежат перед ним, натруженные руки уже очень немолодой женщины. Можно их взять в свои ладони, целовать, гладить. Так почему же они оба молчат и не знают, можно ли протянуть руки навстречу друг другу. Чего опасаются оба — что настоящее окажется уже ненужным, странным, неуклюжим отголоском прошлого?! А прошлое будет видеться им всего лишь миражом, солнечным ударом, странным, случайным отклонением от нормального хода жизни?!
Но нормального хода уже не получалось. Нет, внешне, конечно, все было по-прежнему. Он так же самозабвенно отдавался работе, так же неустанно мотался по району. Так же был нежен с подсоднушками — белобрысых своих детей, усыпанных рыжими веснушками, иначе и не представлял.
Но словно звенела у него внутри струна, не давая забыться ни на минуту. Звенела и звала куда-то, словно бы дразнила и спешила поведать, что есть и иная жизнь, отличная от той, которая у него происходит. Есть в той жизни иные ценности, иные чувства, и эти чувства уже опалили ему душу, коснувшись лишь края ее.
В той, другой жизни была Надя. Надежда Сергеевна. И в нем шла подспудная работа, неосознанная, глубинная — как соединить или, вернее, как преобразить его жизнь в ту, другую. А потому и было совершенно непреодолимым желание увидеть Надежду Сергеевну. Поговорить, ну хотя бы — поговорить. О большем он уже и не мечтал.
Как-то он выбрал маршрут поездки так, чтобы в район возвратиться через Подбужье. Задержался в дальних колхозах подольше, намеренно дожидаясь темноты — не хотел заглядывать в больницу. Где-то часу уже в двенадцатом остановил газик у дома Филипповны. На стук вышла Надежда Сергеевна, увидела, всплеснула руками, а затем прикрыла ладонями рот, словно опасаясь издать хоть звук.
Они стояли и смотрели друг на друга — без улыбки, без радостного удивления. Их глаза изучали друг друга, спрашивали — насколько же все это серьезно. И отвечали — серьезно. Серьезнее и не бывает.
Наконец Ланина кивнула, и они все так же молча вошли в горницу. Надежда Сергеевна на минуту вышла, разожгла примус, поставила чайник. Затем принесла в вазочке варенье, домашние пироги. Она, словно челнок, сновала из кухни в горницу и обратно, и по той старательности, с которой делались нехитрые операции по украшению стола, Зорин понял — Надежда Сергеевна оттягивает ту минуту, когда придется им сидеть друг против друга.
— Надя! — Максим Петрович просительно посмотрел на Ланину. — Да перестань ты суетиться. Ну не за чаем же я к тебе приехал.
Надежда Сергеевна тут же покорно села за уставленный угощением стол, сказала тихо:
— Да уж, конечно, не за чаем. Только знайте, Максим Петрович, в этой же самой горнице сидел Сомкин. И мы с ним тоже не только чай пили…
Зорин почувствовал, как кровь отхлынула от лица. Всего, чего угодно, ждал он от встречи, только не этого отчаянного крика души, не этой выплеснувшейся затаенной боли.
— Замолчи, Надя! — сказал он строго. — Замолчи. Никогда и никого у тебя не было, кроме меня. Понимаешь ты это?!
Он смотрел на нее с ожиданием, но она молчала, и тогда он еще строже и решительнее сказал:
— Я люблю тебя, Надя! Знаю, что и ты… Скажи, ну зачем нам хитрить? Себя-то ведь не обманешь.
— Да опомнись, Максим! — Ланина вдруг разрыдалась. И сквозь слезы уже почти выкрикивала: — О какой любви ты говоришь! Да разве ты имеешь право меня любить?
— Для этого не права надо иметь, а сердце. В моем сердце — только ты.
Ланина вскочила и стала нервно расхаживать по комнате. То прижимала руки к сердцу, то зябко, несмотря на летнюю теплынь, обхватывала ими плечи. И опять перешла на «вы».
— Максим Петрович, зачем вы мне это сказали? Люблю. Я же ничего не требую, ни о чем не прошу. Да, вы мне нравитесь, может быть, я даже… Но у вас жена, дети… Да поймите же вы, каково мне-то! Я ни о чем не жалею, все произошло, ну, словно помимо нашей воли, пусть этот день будет нам с вами редкостным подарком судьбы, пусть…
И опять перебил ее Максим Петрович строго и решительно:
— Жену свою… Одним словом, разные мы люди. Я понимаю, это звучит пошло. Но это так. Да, все правильно… когда-то я объяснился ей в любви, просил быть моей женой. Объяснился в любви, не зная, что это такое. Теперь знаю.
Ланина все продолжала ходить по комнате, лицо ее горело красными пятнами, глаза лихорадочно блестели, и Зорин догадывался, понимал, какая нелегкая работа идет сейчас в ее душе.
Наконец она остановилась прямо перед ним, положила руки ему на плечи и тоскливо сказала:
— Будь что будет, Максим. Ты говоришь «люблю», и я тебе верю.
Неужели все это с такой мгновенной быстротой раскручивается в памяти? Говорят, вот так, в минуту смертельной опасности, в минуту, когда ты осознаешь эту смертельную опасность, проносится перед тобой в единый, краткий миг вся твоя жизнь. Но сейчас! Сейчас-то ведь случилась радость, которая казалась уже недостижимой. А реакция — та же.
Но почему у их радости такой странный оттенок?
Осторожно, ощупью идут они навстречу друг другу.
Надежда Сергеевна вдруг решительно поднялась.
— Максим Петрович, прошу вас подумать о своем сердце. Не те эмоции должны сейчас у вас быть. Всплески вам противопоказаны. Пожалуйста, отключитесь от всего, отдыхайте. А когда я увижу, что вы в хорошей форме, — повезу вас к себе домой. Знакомить с дочерью.
Ланина улыбнулась доброй, чистой улыбкой, и Зорин вновь увидел, что перед ним та Надя — из ослепительного летнего дня пятидесятого года. Он не стал ее удерживать и мысленно согласился с тем, что она сказала. Воспоминания действительно заставили его волноваться, а главное — требовали от него каких-то решений. К которым он не был готов. А может, и был готов, да не знал, какими именно они должны быть.
После ухода Ланиной он переоделся, вышел погулять по воздуху, поужинал, но уже за ужином понял, что что-то ушло. Ушла та легкость, необременительность, которые он любил в отдыхе. Ну, так, чтобы без проблем. А теперь вот предстояла работа души. И мысли, конечно. Надо было все осознать, понять, чтобы решить — каким должен быть поступок. Он уже понял — как бы ни вела себя Надежда Сергеевна, но и она невольно будет думать и ждать, как же он поступит теперь? Он, отец ее дочери.
С волнением думал он о встрече со взрослой дочерью, которую никогда не видел и у которой уже были собственные дети. Что он ей скажет? Что сказала ей мать об отце? Признает ли его Светлана за отца, или он для нее останется всего лишь чужим человеком… Тут мысль Максима Петровича в смущении замирала. Несколько раз подходил Зорин к этому вопросу и… не решался довести мысль до логического конца.
Вот сейчас Светлана узнает, что он ее отец. И, естественно, задастся вопросом, а где же он был-то все эти годы? И как же так получилось…
Вот именно, как же это все получилось?
А получилось так, что в один из осенних погожих дней упал он с небес на твердь земную. Встретились они с Надей случайно на совещании в райисполкоме. После совещания Зорин тут же вспомнил, что у него в Подбужье есть дела. Предложил Ланиной подбросить ее, и та радостно согласилась.
Ехали они возбужденные — не то бурное совещание так на них подействовало, не то радость встречи сказывалась. Но постепенно Ланина стихла, стала вдруг задумчивой и даже грустной.
— Что ты, Надя? — удивился ее перемене Зорин.
Она посмотрела на него спокойно, но печальная улыбка не покидала ее глаз.
— Так ведь осень, Максим! Грустная пора.
Он решительно свернул газик к реке, остановился на их любимом месте.
И опять они сидели на берегу и смотрели на плавные, но уже потемневшие и казавшиеся от того глубокими воды. Устремляли взгляд в бездонное, едва тронутое облачками небо, и в тихом молчанье ощущали, как им хорошо, свободно друг с другом.
Ласки ее в тот день, как тут же отметил Зорин, были тихими, какими-то кроткими. Почти материнскими. В глазах вспыхивал неясный свет; было такое впечатление, что она прислушивается к себе, к своим чувствам.
— Да что с тобой, Надя? — уже несколько обеспокоенно спросил Зорин. — Ты какая-то другая.
И Ланина спокойно согласилась:
— Да, другая. — Подумала и с улыбкой добавила: — Я стала еще лучше. И тебя люблю еще сильней.
И вдруг обняла его с такой отчаянной нежностью, так самозабвенно, словно теряла его навсегда…
…Домой он вернулся поздно и был встречен нервным выговором жены.
— Ну, что, опять — заседали? Где? И с кем? Председатель райисполкома — дома, второй давно семьей занимается, только ты…
Он молча прошел на кухню, а жена все продолжала выкрикивать, даже не делая попытки его накормить.
— Знаю, для чего ты Зинку на другую машину посадил. Чтобы лишних глаз не было…
Дальше он уже не слышал. Этот выкрик жены его точно громом поразил. Мысль его лихорадочно заработала. Неужели Ксения что-то знает о Ланиной? И откуда знает — значит, уже нашептали? Значит, слухи пошли?
Он жил все эти дни, недели, месяцы, одурманенный доселе неведомыми ощущениями. Он больше прислушивался к себе, с любопытством новобранца вдумываясь в малейшие движения собственной души, удивляясь и радуясь той подспудной работе, которая в ней шла. И совершенно далек был от того, чтобы озаботиться внешними обстоятельствами.
Никакая грязь не должна была коснуться их возвышенных чувств. И вдруг — ком грязи в лицо. «Чтобы лишних глаз не было…»
Глаза! Любопытствующие, оценивающие, взвешивающие, готовые прильнуть и к замочной скважине! Есть, ох, есть еще такие глаза. И никуда не деться от их неусыпного надзора, как не уйти от людского суда. И во всей своей неразрешимости предстала перед ним ситуация, в которой оказался он, первый секретарь райкома партии.
Зорин сидел в кухне за пустым столом, подперев голову руками, отрешенно уставясь в осеннее окно. «Так ведь осень, Максим». В голосе ее странно сплелись и спокойная удовлетворенность жизнью, и затаенная грусть. И ласки ее сегодня были грустными. Так прощается с любимым ребенком мать. Господи! Он аж покачнулся от пришедшей к нему догадки. Да она же прощалась с ним, и нежность ее была материнская — осторожная, трогательная. Материнская! Как он сразу не понял этого! Ребенка ждет Надя — вот что!
И стало невыносимо, неуютно на душе. Он вел себя все это время так, словно жили они с Надей на необитаемом острове. А работа? А семья? Имя партийного секретаря должно быть безупречным. И дети — малые подсолнушки — должны иметь отца.
Но он не может! Никогда не откажется от своей любви. Он не предаст Надю!
Конец известен — поступит в обком анонимка, да может еще и не одна. Вызовут на ковер, как он Надю, и примутся в его аморальном поведении разбираться. Ну, нет. Только не это. Хватит и того, что он уже попытался однажды забраться в чужую душу, как говорится, не снявши галош. Не вынесет Надя этого, не вынесет. А он? Что он-то скажет, как поступит? Не знает он, ничего не знает.
В кухню, шлепая по полу босыми ногами, вошла дочка — в смешной, мешком сшитой, ночной рубашке, со спутанной соломой волос. Поглядела на него с сочувствием, покачала сердобольно, как делают деревенские старушки, головой и принялась накрывать на стол. Достала из печи теплую картошку, вынула из шкафа крынку молока, налила в стакан, отрезала хлеба. Все это пододвинула отцу.
Он вдруг почувствовал, как тугой ком забил ему горло, стало трудно, невыносимо дышать. Он схватил в охапку дочь, прижал к груди, уткнулся лицом в шелковистые волосы и замер. Боялся только одного — что он, бывший фронтовик, прошедший огонь и воду, он, человек, в чьи обязанности входит — вдохновлять, заряжать энергией, оптимизмом людей, — сейчас разрыдается от разверзшейся перед ним безысходности.
Наутро его ни свет ни заря поднял звонком начальник районной милиции. Сотрудники напали на след главаря шайки — Бога. Эта бандитская свора была самой наглой из всех, что орудовали в местных лесах. Грабили магазины, склады, людей. Действовали внезапно и жестоко. Не раз милиция получала от них весточки — «такого-то числа будем грабить такой-то магазин, усильте охрану». И подпись — Бог. Начальник милиции метался — не знал, верить или нет упреждающему письму. И все-таки, после долгих колебаний, посылал к указанному месту наряд. А бандиты в тот же день и час совершали грабеж в другом месте, часто — почти рядом. В следующий раз милиция уже не откликалась на весточку, но точно в указанный срок происходило ограбление названного склада или магазина.
И вот этот самый Бог настолько обнаглел, что приказал директору маслозавода организовать «вечер» — попойку для всей банды. Обещал прирезать, если тот попытается известить милицию. Каким-то чудом директору все-таки удалось связаться с милицией. Ему посоветовали принять «гостей». Теперь предстояла облава.
Зорин немедленно оделся, отправился в райком. Следовало предупредить как-то всех жителей района, чтобы были в этот и последующие дни осторожны. Вооруженная банда способна была на все.
День выдался напряженный, нервный. Не успел Зорин в кабинете появиться — звонок из обкома партии, из сельхозотдела. Заведующий отделом спрашивал — что за самоуправство в колхозе «Тельмана» происходит? И Зорин тут же догадался — речь о свиноферме Хмурова идет.
Два года назад попросился к Зорину «на собеседование» колхозник Хмуров из колхоза имени Тельмана. «Собеседование» начал с вопроса:
— Товарищ секретарь, вы в сельском хозяйстве разбираетесь?
— Разбираюсь. Учился. Агроном, — ответил Зорин.
Хмуров обрадовался.
— Да я о свинофермах пришел разговаривать. Убыточные они по всему району. — Перехватив удивленный взгляд секретаря, твердо повторил: — Все убыточные. Узнавал я, проверял. Очень уж большой падеж и молодняка, и взрослого поголовья. В нашем, к примеру, колхозе, заведующих фермами каждый год меняют, а проку-то! А ведь свинофермы могут большую прибыль давать.
— Так. И что же для этого нужно?
— Пример нужен. Я берусь этот пример показать. Мы с соседом, он крепкий хозяин, ну и жены наши, беремся поставить свиноферму на ноги. Надо определить количество поголовья, план сдачи свиней на заготовки, а главное, следует точно определить, сколько для этого требуется кормов. Пусть зоотехники посчитают, а агрономы скажут, сколько потребуется земли для производства этих кормов. И дело пойдет.
Зорин слушал колхозника с большим интересом. Животноводство в районе пока ох как хромало. А тут вполне здравые предложения.
— Лично я вас поддерживаю, — сказал он Хмурову. — Но такие вопросы мы решаем коллективно. Скоро будет бюро, обсудим ваше предложение и дадим рекомендации правлению колхоза.
На бюро обсуждение этого вопроса проходило бурно. Многие сомневались, можно ли отдавать свиноферму в руки двух семей. Подведут, загубят дело, а отвечать будет райком. И все же в конце концов решили рискнуть. Согласилось на опыт и правление колхоза.
В прошлом году ферма дала хоть и небольшую пока, но прибыль. В этот год дела шли еще успешнее. И вот этой осенью Хмуров получил на своих полях урожай зерновых выше, чем где бы то ни было по району. Урожай без потерь убрали, по-хозяйски весь учли, взвесили, засыпали в закрома.
Но, как видно, кому-то это показалось обидным, несправедливым — у двух семей свиноферма дает прибыль, а у целого штата работников — они убыточны. И вот в обком этот кто-то сигнализирует — в то время, когда страна еще не преодолела послевоенной разрухи, когда у народа еще хлеба не вдоволь, некоторые колхозы, поощряемые секретарем Зориным, сотнями тонн ячмень и рожь оставляют на корм свиньям.
Выслушал Максим Петрович заведующего сельхозотделом и понял — жди проверок, комиссий…
Поздно вечером милицейская засада должна была взять банду. Зорин сидел на работе, ждал известий. Несколько раз звонила жена, и он с раздражением думал — проверяет. Но мысли эти были мимолетны и летучи, так как голова была забита другим. Во-первых, как на иголках сидел, ждал результатов операции, а во-вторых, и это ему уже казалось более существенным (бандитов-то все равно выловят), прикидывал план оборонительных действий — судя по тону обкомовского работника, над свинофермой собирались тучи. А ведь это был по району уже такой яркий пример.
Наконец позвонил Тихомолов, начальник милиции. Облава закончилась не совсем удачно. Когда нагрянула милиция, бандиты открыли стрельбу, разбили лампу. В темноте невозможно было понять, где свои, где чужие. Главарь выпрыгнул в окно, огородами стал уходить. Когда увидел, что за ним по пятам идут милиционеры, стал отстреливаться. Двух сотрудников убил, а одного ранил. И скрылся. Остальных взяли.
На второй день Зорин погнал в колхоз Тельмана, предупредить председателя и Хмурова, что будет комиссия. Сам представителей обкома дожидаться не стал, и без того забот было много, а вернее, не хотел с комиссией сталкиваться, решил подождать, к каким выводам она придет.
А выводы комиссия сделала жесткие — все зерно, что оставлено на фураж, свиноферма должна немедленно сдать. Председатель колхоза и Хмуров воспротивились, обратились за помощью к Зорину. Секретарь понимал, чем грозит изъятие фуражного зерна — от бескормицы вновь начнется падеж, ферма, начавшая было давать прибыль, захиреет, да и у энтузиастов после этого руки опустятся.
Поехал он в обком партии. А там его встретили вопросом:
— Вы что, товарищ секретарь райкома, не понимаете, что борьба за хлеб есть борьба за социализм?
После такой лозунговой установки вроде бы и возражать-то было неловко. И все-таки он пытался объяснить, что животноводство — это тоже борьба за социализм.
И тогда ему с холодной улыбкой объяснили:
— После строгого выговора следует лишь исключение из партии.
Да, вкатили ему строгача в учетную карточку в прошлом году.
Теперь вот свиноферма, а там, глядишь, и персональное дело…
Не вступил Зорин в конфликт с областным начальством. Уехал. Всю обратную дорогу мысленно страстный монолог произносил. В защиту фермы… да не фермы, а разумного, хозяйского подхода к делу. Но только кто его слышал, монолог-то этот?!
Хорошо еще, главаря поймали. Точнее — Бог сам явился. Был он ранен в ногу, понял, что нелегко ему будет в таком состоянии скрываться, — сдался. Хоть одна гора с плеч, а то и это лыко ему в строку бы поставили. Беспорядки не в чьем-нибудь районе — в его!
Захотелось увидеть Надю, ясное ее лицо. Думалось, они вместе обязательно придумают нечто такое, что разом разрубит узел, который так крепко завязала жизнь. Надя, только она, поможет укрепиться его духу, поверить в правоту своих поступков, своей жизни, наконец.
Наплевав на все условности, не заезжая в райком, он направился в Подбужье. Прямо в больницу. Решил, что пожалуется на боли в оперированном боку.
В больничном дворе встретил нянечку, знакомую с той поры, как лежал здесь. Спросил у нее — не уехала ли на вызов Надежда Сергеевна, здесь ли? Нянечка посмотрела на Зорина с недоумением, сказала почему-то почти шепотом:
— Так как же… товарищ секретарь… уволилась ведь Ланина. Где-то родственники у нее отыскались, вызвали ее к себе. За два дня, голубушка, все и оформила.
Дальше Зорин уже ничего не слышал, еле дошел до машины. А усевшись за руль, никак не мог сообразить, что же надо делать, чтобы поехала она, машина-то.
Когда он окажется «в форме», его пригласят в дом — на встречу с неизвестной дочерью. И вновь ему придется всматриваться в свое прошлое. Спрашивать себя, отвечать себе, взвешивать все, что было. И решать новую задачу — как увязать прошлое с открывшимся ему настоящим! И главное — уяснить, что несет оно ему, это настоящее? Прощение или вечный укор?!