Марку мать шила тоже мешок, только немного поменьше отцова. Шила и вздыхала под шум падуна[1] (из-за леса) через двойные стекла еще невыставленных рам.
Отец пришел из депо и похвалил мешок, погладив сына по голове крепкою, сухою рукой. Мать печально улыбнулась и сказала отцу:
— Охо-хо. За смертью ты едешь, Иван Андреич...
— За ней самой. Мы ее с Марком поймаем да и...
Марк спросил:
— Что?..
— В мешок! В твой мешок... Посадим и...
— А потом?..
— Потом привезем сюда...
— Ну! А потом?
— А потом предадим ее суду революционного трибунала. И уже там что выйдет...
И Марку стало весело, хотя он видит, что отец бодрится перед расставаньем с женой и дочерью, Лиза трется около материных колен и просит:
— И мне мешок. Со смертью...
— Эге, милая, смерть одна. Вот мы ее поймаем да привезем.
— А мне дадите?
— И-и. Маленьким девочкам нельзя. С ней только мальчишки играют. Она злая.
— Злющая?
— Где у меня маленькая кисть и краска, мать?
— На полке.
Лиза уткнулась головой в колени матери и заплакала.
— Я боюсь...
Марк хотел утешить сестренку.
— Глупая, никакой смерти нет. Батенька смеется.
— Да, Лизанька. Мы и смерть направим. Верно, Марк?..
Марк кивнул.
Иван Андреевич достал с полки кисти и банку с суриком и нарисовал на мешке Марка красной краской «адамову голову», а под ней скрещенные две кости[2] и снизу печатными буквами написал:
— «Смерть врагам!»
Подправив рисунок кистью, отец вздохнул и, повесив мешок Марка сушиться к печке, сказал:
— Хорош мешок у тебя, Марк. С этим мешком ты не пропадешь. Только смотри у меня, ты с ним не расставайся.
Марк едва понял, что задумал отец, но кивнул головой.
Лиза плакала. Мать тоже вытирала глаза ушком повязанного концами вперед белого платка...
— Ну! Во-время! — сказал сердито Иван Андреевич: — за хлебом едем, а она в слезы. Брось, Марина, слезы. Умирать один раз. Вернемся. Уйми, Марк, девчонку...
Марк взял сестру за руку и вывел ее из дома на крыльцо жилого дома. Станционные пути забиты порожняком, свободны от вагонов только первый и второй пути.
— Вон, Лизанька, смотри наш вагон стоит. Хочешь посмотреть?
— Хочу...
Марк ведет Лизу к американскому товарному вагону, поодаль, в стороне от других, у стрелки на третьем пути. Вагон совсем новенький — только месяц назад прибыл на палубе пароходе из-за океана в Мурманский порт и оттуда прикачен сюда на станцию «Белпорог».
— Вон, смотри, Лиза, какой большой вагон. Мы его в Самаре нагрузим мукой...
— Белой?
— Белой-белой. Белой-пребелой мукой.
— До крыши?
— До крыши забьем.
— А сами куда же, — лукаво спрашивает Лиза, — как ехать будете?
— А сами на крыше. Видишь, там и мостик с перилами устроен.
— Смотри, — серьезно предупреждает Лиза, — когда мост, нагибай голову.
— Я знаю. «Нагибай», — плашмя ложиться надо, а не голову нагибать... Да!..
— А маменька лепешек тогда белых напечет?
— Непременно!..
И Марк запел:
«Придет праздник воскресенье,
Мать лепешек напечет
И помажет и покажет,
А покушать не дает».
— Мне одну, Маркуша, лепешечку, вот такую...
— Ладно, уж я тогда тебе лепешку стырю. Только бы напекли, — обещает Марк сестре.
— Я тебе откусить дам.
— Спасибо, сестрица.
— Идем-ка, и на падун в последний разок взглянуть хочу; прощай, падун, до свиданья.
Шум падуна слышен и за лесом со станции, — а ходу до него десять минут, с версту не больше. Ребятишки и рыбаки за год к падуну под гору лесом протропили тропку, где, может-быть, раньше в сто лет один раз ступала нога человека. Лиза шла впереди, а за нею Марк, по тропинке среди мохом обросших огромных (иной с дом) валунов. Шум порога все яснее. И скоро ничего не стало слыхать от его рева, даже как-будто стало темнее от грохота воды. И хоть много раз ходили дети к порогу, но и на этот раз, как всегда, громче застучало сердце, когда тропинка выбежала на черный, голый, лаковый от воды лоб камня... Обрамленный с обоих сторон стеною черных елей падун катился, казалось, прямо с неба пятью пенными ступенями, взбивая в воздух взбрызги...
Марк крепко держал за руку Лизу и кричал ей в ухо:
— Смотри-ка, рыба-то что делает...
— Где рыба?
— Да вон-вон сколько ее, смотри!
Марк указывал сестре рукой на те места, где поток падуна дробился, переливаясь более спокойными, чем на крутизнах, струями. В желтоватой пене сверкали серебром, выскакивая из воды, крупные рыбы. Это были лососи и семги, они шли в верховые притоки и лумболы[3] метать икру. Порой рыбы выплескивались из воды на обрызганный водою гладкий черный камень, мгновение лежали на нем, будто отдыхая, потом свивались в кольцо, распрямлялись, подобно согнутому в упругую дугу луку, подпрыгивали и исчезали в пышной пене водопада. Наперекор всему — бурно стремительному потоку, который с ревом и грохотом катился к морю, тяжести, которая заставляет рыбу падать после каждого скачка, природе, определившей рыбе дышать в воде, — лососи прыгали из своей родной среды в воздух и по ступенькам, с камня на камень, поднимались по лестнице порога в дальнее тиховодье вершинных ручьев.
— Ты здесь постой, а я попробую, пымаю семгу, — сказал Марк сестре. — Возьми жердинку, — в случае чего мне конец подай...
Марк разулся, снял штаны и осторожно спустился по черным гладким камням к самому краю, где из туманных брызг скоплялись в ямках маленькие прозрачные озера воды. А Лиза стояла над этим местом с длинным тонким еловым шестом от зимнего закола для ловли семги. Там и здесь выплескивались рыбы. Марк уставился по колена в воде и ждал; из пены волн под камнем около Марка выпрыгнул крупный лосось, свился в воздухе кольцом и упал, куда и рассчитывал, — в то маленькое озерко, где стоял мальчик. Марк кинулся в воду, схватил рыбину сзади головы обоими руками и поднял. Лосось взвивался у него в руках, скользил, но Марк поддел его снизу двумя пальцами под жабры и кричал сестре:
— Давай шест! Тащи!
Лиза протянула Марку шест. Мальчик ухватился за конец его левой рукой, а правой держал под щеки рыбу. Переступая по скользкому камню, Марк стал взбираться к сестре, она тянула его вверх. Как вдруг сомлевший было в воздухе лосось изогнулся, развернулся и больно ударил Марка плесом — удар пришелся прямо в лицо. Марк выпустил рыбу, и шест скатился вниз в ту же ямку, хотел снова схватить рыбу; она, взбивая воду, выскользнула из-под Марка и пропала в кипящей желтизне.
Марк выбрался из воды весь мокрый, а из носа его текла кровь — или ткнулся неловко сам, или это от удара рыбьим хвостом...
— Ишь ты какой сильный! — Марк сердито погрозил в сторону реки кулаком. — Ты иди домой, да матери не говори, а я обсушусь малость...
Лиза пошла домой, а Марк разделся совсем, достал из кармана штанов спички, развел огонь из сушника и шишек и развесил вокруг костра сушиться рубаху и куртку, а сам, свернув козью ножку, набил ее махоркой, закурил и, обняв голые колени руками, долго сидел и смотрел в шумно-желтые воды падуна. Воздух был тих, и спокойно обступали ревущий поток старые мохнатые ели. И серое в пологе небо было ровно и безмолвно. От мокрой куртки и рубахи Марка шел тихий пар. Так было хорошо тут, что мальчик горестно вздохнул:
— А если не вернуся?
Он повернул свою одежду другой стороной к огню, вспомнив, что домой надо торопиться, а то вдруг поезд придет, вагон прицепят, и отец уедет без него. Мальчишкам смех тогда над его мешком с адамовой головой.
Марк подкинул в костер дров, разжег большой костер и, задыхаясь от дыма, держит рубаху у самого огня. Рубаха-то просохла, а куртка еще вологлая — ну-дак еще, может, поезд-то нынче и не придет, а до завтра высохнет у печки. Марк оделся и еще постоял над падуном и прокричал ему:
— Смотри! Я вернусь!..
Голос его пропал в шуме вод. Попрежнему наперекор всему из желтой, взбитой в пену реки в белый туман брызг выскакивали серебряные с темной полоской по спине рыбы, свивались, падали на камни, скатывались в воду, прыгали снова, упорно взбираясь по водяным и кремнистым ступеням все выше и выше...
— Постой ты у меня, я вернусь, тебя еще пымаю, — погрозил Марк тому лососю, который так счастливо избег его рук.
Мальчик потрогал разбитый нос и пошел домой — все-таки больно.
А лосось, быть может, в это время взобрался уже в тихую воду лумболы и весело играет там вверх к новому порогу, а под жабрами ему тоже больно.
Отец Марка, токарь Граев, был избран комитетом участка тяги в старшие или, как говорили рабочие, «комиссаром» экспедиции рабочих Мурманской железной дороги за хлебом на далекий юго-восток, в Самарские степи. В американские вагоны для обмена на хлеб были давно погружены выкованные в мастерских при депо лемеха, сошники, топоры, финляндские «пороховые» спички в ящиках, шведский ножовой товар, подпильники, эмалированная посуда и вообще всякая хозяйственная мелочь, какую Мурманской дороге удалось получить с кораблей и норвежских парусников, прорывавших блокаду англичан на Ледовитом океане. Раньше через Мурманский порт поступала и мука, но теперь весь головной участок от Мурмана до Кеми был захвачен англичанами, и «мурманцы» отрезаны от океана. На Петербург — он и сам голодает — рассчитывать было нечего, поэтому и решили, собрав все, что оставалось годного для обмена на муку, двинуть маршрутом в хлебные края.
Возвращаясь с падуна, Марк увидел, что у американского вагона открыты двери, а перед вагоном теснится весь станционный народ. Должно быть получили депешу, что маршрутный поезд вышел. Марк побежал к вагону бегом и увидал, что отец издали ему машет рукой.
— Эх, ты, — весело кричал отец, — чуть-чуть мы без тебя не уехали. Беги домой, там тебе мать мешок снаряжает.
Марк пустился бежать домой. Мать встретила его сердито. Лиза не утерпела, рассказала о том, что Марк «чуть-чуть рыбу не пымал», да искупался.
— Ах, ты наказание мое! Ему ехать, а он в падун лезет. Маленький ты что ли, руками рыбу ловить. Пиджачишко-то мокрехонек. Ну как ты поедешь, обормот ты этакий!.. Смотри, что у тебя в мешке положено. Да сапоги береги. Зря не бей. Где и босиком можно. Там тепло и без сапог...
Мать перечислила, перебирая, все вещи, положенные в мешок: из одежи исподнее кое-что, пять кусков сахару, восьмушечка китайского (индийского) чаю и из последней муки четыре лепешки, пятую сунула Марку в руки. Завязала туго тесемку петлей. Марк подставил локти и, надев на них постромку, мать повесила ему за спину мешок с нарисованной на нем адамовой головой.
— Иди, неслух, а то без тебя уедут...
Марк подумал, что еще и поезда нет, да когда придет, да прицепят вагон — времени много и успокоился. Отломил половину лепешки, дал Лизе и пригрозил ей.
— Ябеда! Я задам тебе, когда вернусь. Скажи спасибо, что уезжаю, а то бы...
— Идемте, идемте, — торопила мать. — Еще митинг будет...
Они втроем: мать, Лиза и Марк — еще не подошли, а уж митинг начался. От имени всех, кто остался, говорил товарищ Шестаков. Марку ужасно хотелось поскорее протереться сквозь тесный круг толпы и он, поцеловавшись с матерью и Лизой, подшныривал головой под локти взрослых, невзирая на тумаки и толчки. Ему было не до митинга. Ныряя головой, он слышал только те слова, которые чаще всего произносил товарищ Шестаков, особенно на них и нажимая:
— Товарищи! Мы всему миру! Пролетариат. Буржуазия. Антанта. Задушить. Голод. Мировая революция. Товарищи. Пролетариат! Хлеб. Докажем. Беднота. Хлеб. Раздавим. Белогвардейская сволочь. Кулаки. С оружием в руках. Хлеб. Задушить. Антанта. Интернационал!
К концу речи Шестакова Марк добрался до самого вагона и поднял руки вверх. Отец стоял у края вагона в двери, нагнулся, взял Марка за руки и, будто репку из грядки выдернул, поднял сына в вагон. В толпе послышался смех; хором в несколько голосов на мешке у Марка прочли надпись:
— «Смерть врагам!»
Поставив сына рядом с собой, Граев обвел толпу глазами. Шестаков кончил свою речь и умолк, и Граеву нужно было держать ответ от лица уезжающих.
Шестакову похлопали, но Граев видел угрюмые, землисто-бледные лица товарищей, нахмуренные брови мужчин, заплаканные глаза женщин и приникших к их щекам исхудалых с полузакрытыми, подернутыми синевой веками младенцев.
— Вот что, товарищи-бабы, — сказал Граев, улыбаясь. — Я к вам, а не к мужьям и братьям говорю, потому что от вас вижу идет уныние, а это хуже смерти. Тут мы все свои. Чего нам таиться. Хорошо говорил товарищ Шестаков и все верно. Спасибо ему. Только нам, коммунистам, надо стать попроще и похитрее, — попроще меж собой, а похитрей с врагами. Я просто вам, бабы, скажу: садите и берегите капусту.
Граев заметил, что слова его услышаны: лица у баб посветлели, а у мужчин шевельнулось ревнивое любопытство, — куда это он клонет речь?
— Капуста завернет кочны, а мы к тому времени с мукой и солью вернемся. Сегодня Марк мой руками семгу чуть не пымал.
— Вырвалась, а вот была какая, — подтвердил Марк, — разводя руками широко-широко, насколько мог.
— Ну, ужо приедешь домой, отъешься там в Самаре калачом, — не вырвется второй раз. Верно?
Марк молча кивнул головой.
Граев, загибая пальцы, продолжал весело:
— Семга, значит, будет — раз, соль будет — два, белая мука будет — три. А капуста, бабы, будет?
— Будет! Будет! — весело закричали и засмеялись бабы.
— Четыре. Значит, будет нам на чем листовики[4] печь. Эх, хорошо — корочка к капусте припекается! Ну, спасибо, товарищи-бабы. Помните: наша республика — крепость в осаде. Конечно, все это потом, что говорил товарищ Шестаков, сделаем, а сначала нам себя надо сберечь. Вот у меня от цынги рот шершавый, и язык еле ворочаю, и зубы...
— Ты бы поменьше их языком колотил, Граев...
— Верно, — не смущаясь проговорил Граев: — а потому и кончаю. Цынга — тоже наш враг, а потому и капусты не забывайте! А уж как там быть нам с мужиками, это мы сами, — може, и миром обойдется...
— А винтовка у тебя на спине зачем?
— Ну, если попугать, и попугаем кулака-мужика, а главное, против жулья, чтобы дорогой хлеба не отняли...
— Верно, Граев, — молодчина!
Из толпы слышались разные выкрики, он отгрызался, как умел, за него отвечали и другие из тех двенадцати, что стояли тесно плечо к плечу в дверях вагона.
За гомоном не услыхали паровозного гудка. Громыхая на стрелках, на станцию вкатился желанный и жданный маршрутный поезд двойной тягой, весь из одинаких американских на пульмановских тележках товарных вагонов[5]. Из полуоткрытых дверей вагонов видны были скучные, угрюмые лица рабочих, мало кто из них выскочил из поезда поразмять ноги и, пройдя по твердой земле, отдохнуть от вагонной тряски, что обычно делают пассажиры.
Паровозы отцепили, они взяли вагон станции «Белпорог» и прицепили его головным к поезду. В суматохе еще раз, наклонясь из вагона, Марк поцеловал мать, а поезд уже тронулся. Граев прижал в последний раз Лизу к груди и отдал ее на ходу бежавшей за вагоном матери.
Прогремела выходная стрелка; четко погромыхивая на стыках, вагон катился, визжа порой неокатанными еще бандажами по рельсам...
— Ну, ребята, засамоваривай...
Марк увидел вокруг себя знакомые лица — слесаря из депо: Петров и Данилин, конторщик Сивлов, машинист Андреев, — все свои, — а главное еще трое ребят, как он: Сашка Волчок с первой будки, Леня Култаев с водокачки и Петька, телеграфный ученик.
Посредине вагона была поставлена чугунная печурка с конфоркой наверху, чтобы поставить чайник. В одном углу было наложено плотно погонных две сажени коротко напиленных дров.
Мальчишки живо растопили печку. Еловые дрова весело затрещали. Из железного бака с водой нацедили полный чайник — артельный, чуть не с ведро, и поставили на конфорку греть кипяток, между тем как отцы разбирались, где кому спать на нарах в другом углу вагона, и спорили из-за лучших мест, — кому внизу, кому вверху, а кто хотел непременно наверху и чтобы у окошка... Граев урезонивал спорщиков:
— Что вы, будто пассажиры, из-за мест ссоритесь. Не на курорт едете. Нам ведь жить в вагоне-то с полгода не пришлось бы, а вы как барыни во втором классе раскудахтались...
Споры утихли, и когда чайник вскипел, все дружно уселись — кто на скамейке, кто на табуретке, на чурбане-полене, а то и прямо на полу. Граев заварил в маленьком синем чайнике своего чаю и поставил его на печурку развариваться. Товарищи стыдливо копались в котомках и корзинах, доставая еду... Граев ехал не в первый раз и, посмеиваясь, сказал Марку:
— Ну-ка, Марк, вытряхивай мешок. Сколько у тебя лепешек. Четыре? Вот вам всем и по лепешке... Дай им.
Марк дал мальчишкам по лепешке, а отец его продолжал, обращаясь к товарищам:
— Это всегда вначале тайком жуешь... А потом все будем одно есть. Я и в казарме был, знаю. И на войне. Вытряхивай-ка, Андреев, — небось тебе жена целую соленую акулу в мешок засовала.
Андреев покачал головой и точно достал из корзины хвост, примерно, фунтов пятнадцать соленой семги...
— Я на нее и смотреть не хочу, — сказал Андреев: — осточертела.
— Вот всегда так. У тебя от соленой рыбы цынга, а другому соленого до смерти надо.
За Андреевым и другие все стали показывать, что у них есть, и наперебой потчевали и делились едой с товарищами.
В открытую справа дверь вагона видно было, как темные ели, кружась хороводом, бегут назад.
Ребята свыклись с вагоном скорее взрослых. Еще внизу спорили и ворчали о местах на нарах, но мальчишкам уступили после чая без спора места на верхних нарах у двух по одному на сторону оконцев с откидными железными ставнями и выдвижными изнутри рамами в четыре стекла. У правого по ходу окна устроились — Марк Граев и Сашка Волчок, у левого — Ленька Култаев и Петька телеграфист. Отодвинули обе рамы, высунулись из окна и смотрели по сторонам. На кривых, когда поезд изгибался и был виден весь до хвоста, где на штыре трепался зеленый сигнал, ребята скоро убедились, что в других вагонах есть их товарищи. Им из окон махали руками, свистали, высовывались чуть не по пояс, кричали что-то мальчишки с других станций. В поезде за стуком и лязгом почти ничего не было слышно; когда же маршрут[6] проходил мимо разъезда и из будки выходила провожать поезд баба с высоко подоткнутым подолом и свернутой палочкой-сигналом, то ей любо было слышать из поезда гомон, крик и свист... Одна проговорила: «Не маршрут, а скворешник, ишь скворчат-то». Другая сравнивала поезд веселой голодной детворы с курятником, — правда, мальчишки, завидев на будке петуха, начинали кричать «кукареку» и кудахтать. Третья качала головой, говорила: «что-то не в пору журавли на полдни летят», — это потому, что в это время мальчишки из окон увидали, что в небе несется к полночи стрелкой журавлиная стая, и начинали все без сговора кричать по-журавлиному... А четвертая будочница чуть успела отогнать с пути свою белую телку и, разинув рот, смотрела долго вслед поезду, откуда из каждого вагона неслось мычание телят... «Откуда это столько телят везут? Холмогорские что ли или голландские морем приехали на племя?» — недоумевала будочница, провожая глазами косматый дымом поезд.
Мелькали будка за будкой и верста за верстой желтого еще не обросшего травой по откосам и выемкам пути. После прохода долго кряхтели, не освоясь еще с натиском декаподов[7], новые насыпи, и комья потревоженной земли скатывались вниз.
К ночи ребята угомонились. На пустынных разъездах маршрут стоял долго. Заря не гасла, а все разгоралась, переходя от алого к огненному и желтому цвету, и солнце, окунувшись в сизые волны бескрайнего елового бора, снова вышло румяное и свежее над лесом чуть поправее, чем там, где закатилось. Марк проснулся, продрогнув, и потихоньку выбрался из вагона. У входа в станционный дом дремал, обняв винтовку, часовой в кожухе. С крыши вагонов капала роса. Марк пошел посмотреть паровозы. Казалось, и паровозы задремали; один дышал тихо, посапывая паром из предохранительного клапана, а другой сладко всхрапывал порою насосом Вестингауза[8]. Из окна паровозной будки смотрел на раннее солнце машинист Андреев, бородатый, в старом, засаленном картузе с двумя серебряными галунами и серебряным же посредине паровозиком вместо кокарды над козырьком.
Марк приложил руку к шапке:
— Товарищ механик, возьмите меня на один перегон на паровоз.
— А ты чей?
— Граева, токаря.
— Лезь. Только, смотри, не суйся под ноги.
Марк взобрался на паровоз. В это время семафор открылся, и к паровозу подошел рабочий и подал машинисту жезл. Машинист свистнул. Помощник его и кочегар, спавшие на дровах в тендере, встрепенулись и кинулись шуровать в топке и бросать туда поленья. Декапод рявкнул, второй повторил его крик, и оба, разом дохнув, сдвинули поезд с места...
Марку не впервой на паровозе, но он, как всегда, со сладким замиранием следил за тем, что делала паровозная бригада. Машинист смотрел вперед на путь и, казалось, задумался, напевая громким, высоким тенором песню:
Стоит гора высокая,
А под горою гай-гай-гай,
Зеленый гай!..
Но стоило машинисту кивнуть головой или коротенько свистнуть, как кочегар бросал шуровать и закрывал поддувало, бросая в огненную печь полено за поленом, а помощник открывал кран инжектора и начинал качать воду, — это значило, что начался уклон; машинист закрывал пар, ставил ручку вестингауза на первый зубец, и сейчас же стуки поезда меняли счет, и, качаясь с боку на бок, словно боров, паровоз несется под уклон, и захлебывается, торопясь нахвататься воздуху, вестингауз. За уклоном — площадка; за площадкой — подъем. Машинист не смотрит на столбики сбоку пути, где обозначены уклоны и подъемы — он чует их на ходу паровоза. На подъеме паровоз дышит тяжко; в пасть топки дует из поддувала, и из трубы выпрыгивают клубы белого дыма с паром. Машинист сердито дергает гудок и, высовываясь из будки, грозит второму паровозу кулаком...
— Что не везешь!..
Подманив к себе Марка, машинист кричит ему:
— Иди учись на случай, если меня убьют, или тиф. Домой хлеб повезешь. Вот держи и не поворачивай, пока не скажу... Да смотри вперед, — нет ли чего на пути...
Марк кладет левую руку на регулятор, машинист поверх его руки — свою крепкую и горячую.
Подъем кончился.
— Закрывай пар, — кричит машинист Марку в ухо. Марк тянет на себя тугую рукоять регулятора к букве «з» и чувствует, что машинист помогает ему.
— Тормози. На первый зубец. Отпусти. Тормози. Так! Молодчина... Смотри, корова. Свисти. Не снимай руки с тормоза; левой...
Марк тянет за проволоку гудка, и паровоз оглушительно ревет. Корова, задрав хвост, вскачь бросилась в сторону с пути и, мелькнув, осталась позади.
Когда поезд прошел семафор и входную стрелку станции, машинист сказал Марку:
— Ну, смотри, не промчи мимо станции.
И отвернулся, как будто не обращает внимания на то, что делает Марк.
— Становись прямо под кран. Воду брать будем... Так. Тормози. Эх! Так! Ставь на экстренное. — Марк повернул рукоять вестингауза на «экстренное торможение»...
— Ну, брат, молодчина, — сказал машинист.
Поезд круто стал. Головной паровоз немного прошел водонапорную башню...
— Это ничего. Осадим назад. Ну, вот ты и механик, поздравляю. Иди-ка в вагон.
Марк вернулся в свой вагон, важно вытирая руки комком пакли, которую ему сунул машинист. В этом не было особой нужды, потому что и рукоятки и поручни паровоза блистали чистотой, чуть салясь, и руки Марка были негрязные.
— Где ты пропал? — спросил Марка Сашка: — я думал, что ты остался.
— А я на паровозе обучался ездить, — важно ответил Марк и небрежно швырнул комок пакли...
— Ну, вот, — сказал ему отец, — выучился? А теперь берите с Сашкой по ведру, да бегите к башне — вода тут больно хороша... Да умойте и рожи там.
У водокачки с ведрами собрались ребята из других вагонов...
— Стой, брат, — закричал Марк мальчишке, который хотел подставить ведро под кран, — наш первый вагон. Пусти.
— Мало что первый. А ты бы не спал. Тут живая очередь.
— Становись в очередь, — кричали другие мальчишки, — ишь ты какой...
Мальчишка отвернул кран, полилась вода. Марк подскочил к крану и зажал его снизу ладонью; вода брызнула далеко вокруг широким веером и забрызгала мальчишек. Очередь расстроилась — мальчишки сначала отбежали, потом, кто посмелее, кинулись назад, оттеснили Марка и начали его тузить. Марк бросил ведро и, свистнув, позвал на помощь:
— Сашка! Волчок! «Принимай за своего».
Что значило на условном языке драки — «бей».
— А, наших бьют! — завопили Сашка, Ленька и Петька и кинулись в гущу боя.
Вода лилась из крана на землю ручьем. Машинист сначала смотрел на мальчишек со смехом, но, видя, что они разодрались не на шутку, закричал:
— Что воду зря льете, пострелы! Вот я вас!
Он открыл инжекторный кран паровоза. Из-под тендера, оглушая свистом и шипом, вырвались облака теплого пахучего пара и окутали драчунов непроглядным туманом. Мальчишки кинулись в испуге врассыпную, боясь, что ошпарит. А Марк знал, что издали мятый пар не страшен, спокойно подставил под кран ведро, за ним и трое белпорожцев, и, наливши ведра, завернул кран. Машинист давно закрыл продувной кран. Облако пара размылось и исчезло в утренней свежи. Белпорожцы побежали с полными ведрами к своему вагону. Им вслед крики и угрозы:
— Выдь только из вагона, я тебя взмылю, — кричал Марку тот мальчишка, которого он оттер от крана.
Марк засучил левый рукав и ответил уже стоя внутри вагона:
— Эх, ты! Выходи на одну левую руку!
В это самое мгновение легкий подзатыльник прервал Марка. Марк исчез в глубине вагона и ничего уже не мог ответить противнику, а тот ответил, как и полагалось по уставу драки, на слова:
«Выходи, на одну левую ручку» —
— Поцелуй……. попову сучку.
Марк не задумался бы продолжить разговор по всем правилам рыцарского искусства.
Однако, этот обмен любезностей ради поддержания боевой ярости до новой встречи должен был прекратиться. Отец сказал Марку сурово:
— Затем я тебя брал, чтобы ты драки затевал? Отправлю тебя на тормазе первым поездом обратно.
Марк замолчал, занявшись чайником у печки, про себя же подумал:
— Это я еще погляжу, как ты меня отправишь.
Хоть и медленно из-за больших остановок, но все же маршрут двигался на юг, все ближе к Петербургу. Давно где-то в сторонке мелькнула синей сталью Ладога и остался позади «Повенец — миру конец». Перемахнули по новому стальному мосту Свирь; болотами и лесами поезд прошмыгнул к голубовато-желтой Неве у порогов. Однажды, проснувшись утром, Марк увидел перед собой с одной стороны поезда трубы и черные корпуса завода, а с другой — под черными, едва опушенными зеленью, березами кресты и могилы. Марк вспомнил, что справа — Обуховский сталелитейный завод, а слева — Преображенское кладбище.
Маршрут остановился у ст. Обухово Николаевской дороги — места знакомые Марку: три года только назад Граев покинул «Порт-Артур», огромный семиэтажный дом, недалеко от Варшавского вокзала, на огородах. С одной стороны — пути и депо Варшавской и Балтийской, с другой — Рыбинской дороги, впереди Обводный канал, позади Путиловская ветка, а посредине — каменная закопченная кубическая глыба «Порт-Артура». Там, в «Порт-Артуре» Марк родился, и первыми звуками жизни, долетевшими до него из-за стен дома, были гудки паровозов. Еще не умея хорошо ходить, он уже играл в паровоз, повалив на спинку стул и двигая его по полу комнаты, делал маневры: шипел и кричал, подражая паровозному гудку. От тетки, няньки своей, он знал, что паровозы «жрут» нефть, дрова, уголь, «пьют» несосветимое количество[9] воды, ходят на колесах, сверкают тремя глазами, дышат огнем и дымом и спят в стойлах в депо. Никаких зверей в эту пору Марк не знал; о петушке знал только по сказкам — и паровозный гудок был для него то же, что петушиный крик, да и тетка не по часам, которые сверкали маятником, тикая на стене, а по грохоту поездов, гудкам мастерских и паровозов узнавала время. О паровозе Марк думал как о живом звере, и когда однажды тетка, уступая слезным просьбам, снесла его к курьерскому поезду, Марк трепетал у нее на руках при виде паровоза и тянулся к нему, просил, чтобы погладить рукой, и спрятал голову на груди тетки, когда вдруг паровоз взревел; под ним бухнуло ослепительное пламя и, пыхнув клубом ароматного сизого дыма, зверь двинул за собою поезд...
Теперь, когда поезд стоял в Обухове, Марк пристал к отцу: «Поедем да поедем, посмотрим „Порт-Артур“». Граеву было не до того; надо было хлопотать, чтобы поезду дали маршрут на Москву, а самое главное — на всех ближайших к Обухову станциях не было подходящего исправного поворотного круга. Американские паровозы мурманского поезда не устанавливались ни на один старый круг Николаевской дороги, а новые, приспособленные для поворота сжатым воздухом, стояли с испорченными механизмами в бездействии. Оба паровоза мурманского поезда стояли теперь головами к Петербургу. Вести поезд до Москвы тендерами вперед было трудно и неудобно, — все приборы для управления паровозами устроены так, что машинист и его помощники действуют, стоя лицом вперед. При заднем же ходе паровозной бригаде приходится оборачиваться, чтобы наблюдать путь, а приборы для управления и наблюдения за котлом: манометр и водомеры, которые всегда должны быть перед глазами, оказываются за спиной. Да и тяговая сила паровоза на заднем ходу тендером вперед меньше: как и человек, паровоз задом бежит тише и может двигать не столько груза, как передом.
Мурманцы хотели своей починочной бригадой исправить обуховский поворотный круг, но распорядительный комитет ни за что не хотел допустить чужую ремонтную бригаду работать на своей станции, как ни доказывали мурманцы, что исправленный круг нужнее всего самим николаевцам. «У нас кругом — круги. А таких длинных крокодилов, как ваши, у нас нет». Чтобы выйти из беды, мурманцы хотели воспользоваться береговым подъемным краном Обуховского завода на пристани у Обуховского Заневского подъездного пути; кран свободно мог поднять с рельс отдельно паровоз и тендер, погрузить их на баржу на Неве, а потом надо было баржу пароходом поставить перед краном другим боком, тогда кран снова поднял бы паровоз и тендер с другого бока и поставил их снова на рельсы, но уже теперь головой к Москве.
Когда Марк слушал об этой затее разговоры рабочих, ему казалось, что сделать этого нельзя, а отец уверял, что оба паровоза можно переставить в пять часов.
— Вот ты, бывало, переставлял как хотел свои маленькие паровозики-игрушки. Наши паровозы в сто тысяч раз тяжеле игрушки. И кран Обуховского завода в сто тысяч раз сильнее тебя.
Марк посмотрел на спокойно поднятую в небо наклонную руку крана с стальным канатом, в десять рядов обегавшим огромные блоки вверху и внизу, и поверил, что для этой руки — паровоз то же, что для него игрушка.
И тут оказалась беда: кран приводился в движение электричеством, и не было тока — станция завода стояла. Мурманцы решили уже махнуть рукой и вести поезд до Москвы задним ходом. Тут их беде помог один из старых составителей Николаевской дороги, напомнив им простой способ повернуть паровозы: он указал мурманцам, какие соединительные пути петербургского узла образуют треугольники, — стоило паровозу, пользуясь стрелками, пройти по всем трем сторонам любого из этих треугольников, чтобы вернуться на тот путь, с которого паровоз спервоначала выйдет, повернутым.
Мурманцам даже стыдно стало, что они сами не догадались о таком простом способе: треугольник вместо поворотного круга часто применяется во время постройки железных дорог, где есть достаточно простора, чтобы уложить треугольник с тремя стрелками.
В это время пути петербургского узла были забиты порожняком, и надо было искать тот треугольник, по которому можно было беспрепятственно пройти. Мурманцы посоветовались с обуховским стрелочником и решили попробовать пройти на Путиловскую ветку; соединительные пути, отходя от этой ветки, сплетаются со всеми дорогами узла и, наконец, с Николаевской.
Марк увязался на паровоз с тем самым машинистом, что давал ему уроки езды. Ему хотелось хоть издали взглянуть на «Порт-Артур». Путевки мурманцам не дали, несмотря на все резоны; тогда они уговорились, чтобы стрелочник на северной башне Обухова сделал им стрелки на выход, посадили на паровоз своих двадцать человек с винтовками, решив, где придется, и силой перевести стрелки, как им нужно. Крушений и столкновений бояться не приходилось, потому что движение и по главным линиям почти прекратилось, а на соединительных путях замерло совсем. За фунт английского табаку мурманцы упросили поехать на паровозе и самого составителя поездов, который знал пути узла, как свою деревню, — его взяли на тот случай, чтобы не запутаться в порожняке.
Спаренные паровозы миновали благополучно Фарфоровый пост и вышли на соединительную ветвь.
Марк с высоты тендера, нагруженного в последний раз на станции Вайбокало дровами, опережал взорами бег паровоза. Он не узнавал Петербурга. Три года тому назад здесь висел густой завесой черный дым; курились все трубы, и город был красным заревом на полосе темной-темной тучи; на черных от угольной пыли и пролитой нефти путях тогда по синим блистающим нитям рельсов непрерывно громыхали поезда и стоном стоял рев гудков, звон сигнальных колоколов, звуки горнов стрелочников и свистки составителей; отовсюду тогда махали зелеными флажками; а кое-где и электровозы, прикладывая и отнимая пантограф[10] к проводам, звенели электромоторами, делая маневры... Теперь совсем не то: пути загромождены вагонами с разбитыми стеклами, платформами, на которых грудами навалены изломанные военные повозки, зарядные ящики, орудия, аэропланные части, исковерканные автомобили; на иных путях вереницами стояли паровозы — ободранные, со снятыми ходовыми частями; уже в набравшейся пыли и мусоре на площадках этих умерщвленных машин зеленела трава и расцветали одуванчики; и пути все поросли зеленою травою; а воздух был чист и прозрачен; лишь к Финскому заливу чуть белело мглою небо — все кругом голубое и чистое над свежей, чуть брызнувшей зеленью кладбищ. Исакий вдали в былые годы чуть пробивался во мгле мрачным багровым пятном — теперь пламенел и сверкал золотым куполом. Виднелись ясно на длинных копьях шпилей кораблик и черный ангел, а справа из-за груды домов вздымался легкий пятиглавый столп Смольного...
Вот и «Порт-Артур». Он все же так же черный, несокрушимым утесом высится среди приземистых строений края Петербурга на зеленом пустыре. Заборы огородов исчезли — их, должно быть, сожгли хозяйки «Порт-Артура» под плитами за дрова. Один среди зеленой земли, исчерченный ржавыми колесами запущенных путей, стоит у грани города красный «Порт-Артур».
Марк провожал глазами родной свой дом, и от ветра ли на ходу паровозов у него выступили слезы. Оба мурманских декапода, словно по сговору, прокричали «Порт-Артуру» салют и промчались дальше.
Целый день мурманцы пробились на треугольнике. В одном месте пришлось подтаскивать брошенный среди пути санитарный поезд с паровозом, уже полуразрушенным дождями, снегом и ворами, — поезд надо было загнать в тупик, чтобы очистить себе путь; в другом месте руганью и угрозами добиваться, чтобы сделали как надо стрелку, а на Путиловском заводе, где мурманцы распорядились «по-своему», им вслед послали несколько пуль из винтовок; выстрелы эти не причинили вреда, только в одном окне на паровозной будке пуля пробила стекло круглой дыркой со звездчатыми краями.
К вечеру мурманские паровозы вернулись на ст. Обухово головой к Москве! Прицепили к поезду. Зашипели вестингаузы, запели под вагонами их пружины, оттягивая тормозные колодки от бандажей. Вагон белпорожцев был раньше первым, теперь стоял в хвосте и к его упряжному крюку привязали сзади распущенный красный флаг.
Мурманскому маршруту дали путь на Москву по графику[11] бывшего курьерского поезда: шестьсот шесть верст от Петербурга до Москвы он проходил в десять часов всего, с несколькими остановками в пути.
Комиссар движения говорил с Граевым по телефону и шутил:
— Ну, торопыги, посмотрим, как вы сладите с курьерским графиком.
— Справимся как-нибудь.
Оба декапода и несколько вагонов загружены сухим швырком[12] (выменяли у Александровского завода на табак и ситец). Сигнальные колокола прозвонили путь на Москву, взмахнули крылья семафоров; мурманские «американцы» взревели, сорвали поезд с места и ринулись вперед на Москву, на юго-восток.
Марк со своими тремя белпорожскими товарищами забрался, взяв с собой вместо подушек котомки, на крышу вагона. Вдоль всей крыши посредине постлан узкий дощатый мостик с железным поручнем на невысоких стойках. Марк учил товарищей:
— Гляди, поглядывай вперед на мосты. Под мост голову держи ниже поручня, а то сшибет.
Ветер от бега поезда свистит в ушах; задувает в рукава; горбом вздымает на спине рубаху; холодит. Жутко, когда паровозы ныряли в серый квадратный рот мостовой фермы. Петька-телеграфист и Ленька Култаев тотчас падали на мостик, приникая к доскам. А Марк и Волчек, сладко замирая, смотрели, как мост втягивает вагон за вагоном, словно тянет с ложки длинную лапшу; мальчишки улучали миг, чтобы пасть вниз на мостик в то самое время, когда вот-вот вагон нырнет под верхний брус моста. И, громыхнув над головами, мост сжимается в зеленой дали серым квадратиком и пропадает по кривой.
От ветра мальчишки зазябли и скоро все трое, свернувшись с котомками под головами, заснули, а Марк не спал. Темнело, хотя и близился рассвет; поезд убегал на юг от белой северной ночи... «Бологое». Поезд встал, пройдя перрон вокзала, поставленного меж московским и петербургским путями. Марк смотрел, свесясь, с крыш вагона на загроможденные порожняком и холодными паровозами линии пути. Светлело. Марк увидел, что вдоль поезда по междупутью идет к концу маршрута девочка с узлом в руках. Она останавливается перед каждым вагоном, смотрит вверх и о чем-то просит и снова идет дальше. Подошла к последнему вагону, плачет, утирая слезы краем белой пелеринки, накинутой поверх серенького платья.
— Ты чего, девочка, плачешь? — строго спросил Марк, пыхнув дымом папиросы.
Девочка подняла голову и сказала:
— Я потеряла свой поезд. Они уехали.
— Кто они?
Девочка объяснила, что она из Петербурга. Весь их институт везут в Симбирск на Волгу.
— Эвакуация, значит?
— Да.
— Значит, ты буржуйка!
Девочка нахмурилась и промолчала. Марк продолжал:
— Так ты нагоняй их рысцой. Беги, может, догонишь.
— Мальчик, возьмите меня с собой; когда мы нагоним, я слезу.
— Нельзя, — сказал Марк, — это рабочий поезд.
В это время прозвонил блокировочный колокол и дали путь.
Поезд, раздернув упряжь, со скрипом сдвинулся; девочка с плачем пошла, потом побежала за вагоном, крича:
— Возьмите, возьмите меня!
— Ну, лезь сюда, — смеясь закричал Марк.
Девочка вскрикнула и, надев узелок на левый локоть, кинулась к вагону. Поезд ускорял ход. Марк услышал крик и плач; скользнул по мостику вагона к концу и увидел, что на нижней ступеньке узенькой железной стремянки вагона повисла и цепляется девочка; ноги ее, волочась, били по концам шпал, но она не отпускала рук. Марк спустился по стремянке донизу и, подхватив девочку подмышку, стал ее тянуть вверх. Поезд шел все быстрее. Марк охватил из-под руки спину и голову девочки, прижав ее к своей груди, напряг все силы, вися на поручне левой рукой. Ноги девочки перестали колотиться о шпалы. Марк ей кричал: «держись за шею». Девочка слабо обвила его шею правой рукой. Марк поднял ее, и она стала ногами на нижнюю поперечину лестницы... — Ну, лезь на верх.
Глаза у девочки померкли. Марку показалось, что она сейчас упадет. Тогда Марк сильно ткнул девочку в бок кулаком. Та охнула от боли и очнулась. — Ну, полезай, что ли. — Марк толчками и ударами стал подгонять девочку, и она, плача, полезла вверх, цепляясь худенькими обнаженными выше локтя руками за железные прутья... На крыше она снова обессилела и свалилась. Марк уложил ее вдоль мостика, подсунув ей под голову свой мешок с надписью «Смерть врагам».
Девочка стонала:
— Ты мне синяки сделал на боку.
— Синяки! Тоже! Я из-за тебя сам, было, не пропал. А то «синяки». Лежи уж, да молчи. А то, гляди, рассержусь, столкну с вагона...
Девочка посмотрела на Марка испуганно, вцепилась в стойку руками и прошептала:
— Милый, я не буду. Не надо!
И затихла. Марк лег возле нее и видел, что в уголках темных глаз копятся крупные слезы и, наполнив, льются через край...
— Эх, ты, дрянь, — сказал Марк: — радоваться бы, что пустили в поезд, а она ревет. Перестань, а то спихну...
Глаза девочки высохли. Она улыбнулась.
— Как тебя зовут?
— Аня Гай. А ты?
— Марк. Фамилия моя Граев. Отец — в вагоне. Токарь. Мастеровой из депо. А твой?
— Полковник.
— Га! Полковник. Эх-хе-хе. Да ведь, ты «контра». А мать у тебя есть?
— Мама умерла.
— А у меня есть мать. Ну, ладно, лежи уж, «контра». Да поглядывай на станции, где твой поезд стоит. Мы ведь не везде стоим. Мы курьерским идем.
— Я буду смотреть.
— А как ты свой поезд узнаешь?
— Он серый весь, с красными крестами.
— Санитарный. А паровоз какой?
— Хороший!
— Хороший? Я спрашиваю какой: «эшка», «коломенка» или «путиловский».
— Не знаю.
— Эх, ты! Тут санитарных поездов пустых везде на станциях сколько угодно... А сколько вагонов в вашем маршруте?
— Я не сосчитала.
— Да, плохо твое дело, Аня. Глупые вы, девчонки. Уж посадили тебя в вагон, и сиди до места...
— Я напиться ушла.
— А узелок зачем взяла?
— Чтобы не украли...
— Что в узелке-то?
— Так. Платье и другое...
— Кто ж украл бы. Подружки что ли?
— Я не знаю...
Аня дрожала от ветра. Но солнце было уже над землею и местами пропыхивало румяным полымем сквозь чащу елей и обдавало детей ласковым теплом. Товарищи Марка пробудились. Марк рассказал им, откуда и как взялась на крыше вагона девчонка. Аня Гай протянула им по очереди тоненькую посиневшую от холода ручку и назвала себя. Сашка Волчок сказал Марку:
— Попадет тебе от отца — «контру» в поезд пустил. А ты ей хлеба-то дал?
— Нет!
— Поди, она не емши?
Аня сказала, что она давно не ела. Два дня почти. Но это ничего, она есть не хочет.
Сашка достал из сумки кусок хлеба и протянул Ане. Она жадно схватила кусок и, прижав его к груди, закрыла глаза...
— Ты смотри, поезда своего не прогляди...
Мимо станций и полустанций громыхал без останова мурманский маршрут — и ни одного поезда навстречу. Аня Гай вскрикивала, завидя на путях серые вагоны санитарных поездов, но они были без паровоза и с разбитыми окнами. Девочка плакала, откусывала маленькими кусочками хлеб, прятала снова кусок под пелеринку.
Солнце обливало детей теплом, порой из трубы паровоза по ветру обдавало пахучим, влажным мятым паром.
Близилась Москва. Мальчишки ждали остановки, чтобы перебраться в вагон, и дразнили Марка с Аней:
— Невеста без места[13], жених без штанов!
Последняя остановка мурманскому маршруту перед Москвой была в Клину. Марк с товарищами спустились вниз и ушли «в цепь» грузить дрова на паровозы, наказав Ане ждать, не подавать о себе никаких знаков. Аня осталась одна. Поезд двинулся, мальчишки или не успели, или нельзя было вернуться; должно быть, вышли из-за нее неприятности со старшими, думала девочка. Она сидела сгорбясь и обвив руками стойку перил. Пока были с ней мальчишки, не было страшно, а теперь Аня боялась, что ее сбросит с крыши, — так кидало вагон из стороны в сторону, когда он проходил стрелки.
Когда маршрут миновал «Подсолнечную», Аня увидела направо от главного пути в тупике серые вагоны с красными крестами; вокруг вагонов стояли и ходили, обнявшись, парами в серых платьях девочки, Аня привстала на крыше и закричала, махая платком. Это был тот поезд, в котором ехала Аня из Петербурга. Подруги тоже узнали Аню, кричали ей вслед, засуетились. Ане показалось, что поезд уменьшает ход. Девочка подхватила узелок и спустилась на нижнюю ступеньку лесенки. Поезд отбивал все чаще удары на стыках. Шпалы мелькали, под вагонами сливаясь в серое сплошное полотно. Аня поняла, что спрыгнуть — значило разбиться насмерть, и, примостясь на узкой лесенке, терпеливо ждала, когда остановится поезд, чтобы спрыгнуть и бежать туда, назад, где стоял в тупике серый поезд.
Но мурманский маршрут пробегал без остановок полустанки и станции, паровозы все чаще кричали; блеснули вдали справа и слева купола, начались огороды, кирпичные корпуса, полуразобранные изгороди, развалины домов; пути вливались, разбегались в стороны, ныряли под темные виадуки, сходились снова; вереницей стояли изломанные паровозы; это была Москва... И в стороне мелькнула башня с часами и красным флагом на шпиле — Николаевский вокзал, — потом громада башен и корпусов Казанской дороги, знакомые для Ани места по прошлым путешествиям домой в Полтаву; мурманский маршрут шел городом по виадуку без остановок к Курскому вокзалу.
Мурманский маршрут остановился против белого здания вокзала, у платформы. Аня спрыгнула с лесенки. Ее заметил красногвардеец, стоявший на конце платформы, погрозил пальцем и что-то закричал. Аня хотела бежать по путям назад. Кто-то схватил ее сзади за плечо. Аня испуганно оглянулась и остановилась — Марк...
— Куда ты, тебя заберут; иди к отцу!..
Марк привел девочку к вагону и помог ей взобраться внутрь.
Граев уже знал от сына, что случилось с Аней Гай.
— Чего же мы с тобой будем делать? Ты знаешь, по какой дороге пойдет ваш поезд?
— Нет.
— Ну, погоди. Мы управимся со своими делами, я сведу тебя к коменданту, а он уже справится по телефону, и мы направим тебя на тот вокзал, куда прибудут ваши. Поняла? Вот. Садись, попей чайку... У меня дома такая же невеста растет. Лизаветой зовут. Вы, мальцы, затворитесь в вагоне и никого не пускать... Да вагона не бросайте... Мы пойдем о пути хлопотать...
Граев с товарищами ушел. Мальчишки играли на верхних нарах в карты, курили, ссорились и бранились. Аня сидела на чурбане у затворенной двери вагона и чутко прислушивалась к голосам, шуму, шагам извне. Марк иногда поглядывал на нее. Она казалась ему похожей на худого голодного котенка, когда в морозный день он ждет, не смея, мяукнуть, у закрытой двери в чужой дом — не откроется ли дверь, чтобы прошмыгнуть меж ног в тепло и там чем-нибудь поживиться...
Прошло больше двух часов, прежде чем Граев вернулся. Он был не в духе.
— Придется сутки стоять, а то и больше. Пути не дают, взяточники, я бы их всех к стенке... А ты еще здесь? Ну, идем к коменданту, — обратился Граев к Ане...
В комендантской сидели и курили махорку двое писарей во френчах; они спросили, есть ли у Ани документы; но у ней не было никаких бумажек. Тогда писаря стали опять говорить меж собой, не обращая на Граева и Аню внимания. Граев рассердился и потребовал, чтобы сейчас же доложили коменданту.
— Иначе я, товарищи, пойду в местком. Это безобразие...
— Товарищ, — писарь вдруг оживился, — зачем же к коменданту; я лучше, товарищ, позвоню сейчас на Николаевскую. Быть может, прибыл их маршрут...
Писарь стал звонить по телефону; долго кричал, бранился, что его не так соединяют; наконец, узнал, что санитарный поезд прибыл на «Москву пассажирскую», «поставлен на запас» и простоит неизвестно сколько...
Граев поблагодарил солдата и сказал Ане:
— Вот, что, дочка, уж я тебя прямо на место сдам, а то эти лодыри тебя при бумаге по разносной книге пошлют, так и в месяц не доберешься...
— Очень просто, — согласился писарь. — А то и в распределитель беспризорных попадет. Своими средствами лучше...
Граев вернулся с девочкой в свой вагон и сказал Марку:
— Ну, вот тебе боевая задача: доставь девчонку на Николаевский вокзал, сдай ее там, а потом на обратном пути купи на Каланчевской площади десять фунтов хлеба — там дешевле. Сумку захвати. К трем часам быть здесь. Удостоверение с тобой?..
— Да.
— Ну, идите, ребята... Я попрошу милицию, чтобы вас пропустили прямо...
Граев подошел к тому самому милиционеру, который грозил девочке, увидев ее на лестнице последнего вагона, и объяснил ему в чем дело. Марка с Аней пропустили по путям обратно к Каланчевской площади...
Милиционер посмотрел вслед детям и усмехнулся, разглядев рисунок и надпись на котомке у Марка.
— «Смерть врагам!»
Марк торопил Аню, шагая широко и скоро. Девочка пыталась итти с ним в ногу, отставала и то и дело ей приходилось догонять трусцой. Скоро вдали показались вокзальные шпили с красным флагом. У Южного моста Марк с Аней свернули на площадь. Она была запружена народом. На склоне насыпи, среди гранитных тесаных камней, назначенных для облицовки виадука[14], валялись и сидели оборванные люди. Одни спали; другие, сняв рубашки и обнажив исхудалые желтые тела, выискивали насекомых; тут же уличные парикмахеры стригли наголо машинками головы у солдат; чеботарь, уставив башмак на болвашку, подбивал подметку башмака, в то время как его обладатель стоял на одной ноге (в башмаке) и, пользуясь свободной минутой, завтракал жареной колбасой, держа кусок ее в одной засаленной руке, а в другой — газету «Беднота» и читал ее, кося левым глазом. Мешочники стояли рядами у завернутых краями мешков с мукой; спины их солдатских шинелей были затерты добела. Торговцы и торговки выкликали свой товар:
— Вот пирожки хорошие с изюмом!
— Свежие французские булки!
— Германский сахарин в кристаллах!
Длинным двойным рядом по асфальтовому тротуару стояли женщины с черным хлебом на руках, а голодные покупатели с миллионами, зажатыми в кулак, переходили от одной бабы к другой, вдыхая пьяный аромат свежего ржаного хлеба, в поисках, где дешевле, но торговцы, словно по уговору, держали одну и ту же цену. Сегодня хлеб дороже, чем вчера, чуть ли не на четверть вчерашней цены, потому что вчера на Казанском вокзале у мешочников продмилиция отобрала муку. Продавши что-нибудь, торговки долго с мучительно наморщенным лбом, шепча сведенным в судорогу ртом, считали, сколько же приходится за три с четвертью фунта по нынешним деньгам, а покупатель терпеливо ждал расчета. А, между тем, мальчишки шныряли в толпе, крича:
— Есть сладкий, холодный квас!
— «Ира» рассыпная!
— «Ирис», кому «ирис»?
— Вот папиросы, папиросы. Давай, давай, давай!
Марк с Аней очутились в самом толкуне. За спинами больших Марк потерял из виду башню с часами на Николаевском вокзале, от духоты и толчков он немножко закружился и стал напрямик, не глядя, пробиваться сквозь народ, увлекая за собою и Аню.
— Куда ты прешь, — злобно закричал кто-то над головой Марка, — нет тебе дороги?..
Крепкий подзатыльник свалил Марка с ног. Когда он поднялся, вытирая о полы руки от липкой грязи, то услыхал где-то за людьми крик Ани:
— Отдай! отдай!..
Марк, действуя головой, как рылом, пробился на крик девочки и увидал, что мальчишка с узелком Ани в руках юркнул, нагнувшись, между ног в толпе... Марк кинулся за ним. Виляя между взрослыми, воришка убегал от Марка.
Толпа редела. Марк закричал: «Лови его, держи». Его крики подхватили мальчишки. Засвистали ирисники, захлопнув свои ящики с конфектами, кинулись бежать за вором. Какой-то папиросник подставил Марку, как бы невзначай, ногу, — Марк уткнулся в землю.
— «Смерть врагам», — кричали мальчишки.
Кто-то больно ударил Марка в бок носком сапога. Марк вскочил. Мальчишки бежали перед ним врассыпную и кричали: «Вот он, держи», и сзади тоже. Марк оглянулся и увидел, что и за ним гонятся и свистят, и кричат. Он еще раз споткнулся, и когда встал, то чья-то крепкая рука сзади помогла ему, схватив за ворот и поставив на ноги. Марк поднял голову и увидел над собой серое усатое лицо солдата в хаки с винтовкой на веревочном погоне за плечом. Мальчишки окружили Марка и милиционера и кричали: — «Попался!.. Бери его в работу»...
Милиционер сердито фыркнул:
— Пошли вы, жулики!
Мальчишки в миг рассыпались и, как ни в чем не бывало, стали снова шнырять меж ног, крича:
— Вот ирис, кому ирис! Вот «Ява», «Ява», «Ява»! Давай, давай, давай!..
Милиционер усмехнулся растерянному виду Марка и сказал:
— Что, деревня, попался? Показывай паспорт...
Марк достал из кармана бумажку. Милиционер развернул ее, прочел, сунул ее обратно в руку мальчику, сладко зевнул, повернулся и пошел в сторону, лениво ступая обутыми в американские башмаки ногами по асфальту.
Марк несколько минут стоял в недоумении. На него больше никто не обращал внимания. Толклись покупатели и торговцы, колышась серой душной волной. Мальчишки и девчонки звонко выкрикивали свой заманчивый товар. Марк осмотрелся кругом. Ани нигде не было видно. В толпу теперь пускаться Марк боялся, там искать девочку было бы напрасно. Он подумал, что Аня наверное тоже будет выбиваться из толпы и три раза обошел толпу вокруг, держась вне толчеи по краю. Девочки нигде не было видно.
Опечаленный вконец Марк стоял на камнях против таможни и заметил, что мимо него раз-другой прошел подросток, повыше его, одетый в новый, ловко сшитый наряд военного покроя и в щегольских легких высоких сапогах... В третий раз проходя, подросток приостановился и, вынув изо рта папиросу, тихо спросил:
— Что даешь?
Марк вытаращил на него глаза и ответил:
— Ничего.
Марк коротко и просто рассказал, кто он и что с ним случилось.
Подросток свистнул и сказал:
— Пропала девочка. К хозяйке попадет.
— К какой «хозяйке»?..
Подросток рассмеялся:
— Эге! А говоришь, что питерский... Мы тоже, ведь, про «Порт-Артур» слыхали. Все ты, парень, врешь. И мешок твой ни к чему. А ты мне мешком и показался: думаю, парень не здешний, надо взять в работу... Да, ужо накладет тебе папаша.
— Мне девчонку-то жалко... Я не вернусь, пока ее не увижу...
— Вот это дело. Год проищешь. А мы бы нашли. Она что тебе?
Тут франтоватый парень произнес какие-то непонятные Марку, но тревожные слова, и Марк ответил угрюмо:
— Не знаю.
Подросток рассмеялся, взял Марка за локоть и сказал:
— Эх, простота! Брось отца, иди к нам. Мы из тебя человека сделаем...
— К кому это «мы»?
— Мы-то? Мы — малюшинцы[15]. Нас вся Москва знает.
— А вы?
— И мы всю Москву знаем с лица и с изнанки... Ну, прощай...
— Погоди, ты мне скажи, как быть.
— Хороша девчонка?
— Хорошая.
— Брюнетка?
— Кудрявая...
— Пропадет!
— Слушай, как тебя звать, малюшинец ты что ли, ты мне скажи, как найти... — И Марк даже уцепился за его рукав.
Малюшинец рассмеялся, приподнял левую руку, взглянул на часы на запястьи и сказал:
— Идем.
— Куда?
— Да должен ты дать знать о том, что девочка пропала?..
— В милицию?
— Нужна милиции твоя девчонка. Идем искать маршрут. Она тебе говорила, какой их институт?
— Говорила.
— Идем...
Малюшинец уверенно повернул во двор Николаевского вокзала, на ходу достал бумажник, перерыл в нем десяток печатных на машинке бумажек с кудреватыми подписями и оттисками разных печатей, выбрал одну из них, а остальные спрятал. У ворот Марка с малюшинцем остановил сторож в брезентовом балахоне с винтовкой на погоне:
— Пропуск?
Малюшинец небрежно сунул ему бумажку, сторож взглянул на печать и сказал:
— Проходи.
Марк боялся, что сторож его не пропустит, но на него тот будто и не взглянул. Тогда Марк прибодрился и, проникаясь уважением к «малюшинцам», пошел рядом со своим новым знакомым, заглядывая ему в лицо. Теперь Марк видел, что это не мальчик — видно было, что щеки, подбородок и губы малюшинца уже знакомы с бритвой — гладкие, чистые и свежие, припудренные слегка. Малюшинец шел легким, свободным шагом; по его походке опытный глаз сразу бы узнал спортсмена, одинаково ловкого и на коньках, и в борьбе, а может быть, и в боксе. Опустив руку в правый карман брюк, малюшинец чем-то там пощелкивал в задумчивости и как будто забыл о Марке.
Они минули депо с его квадратной башней, электрическую станцию с космами выбегающих из нее проводов. Малюшинец сухо, деловито и немножко даже строго, начальственно спрашивал встречных рабочих и служащих, не знают ли они и не видали ли санитарного маршрута только что из Петербурга.
— Да вот, пройдете еще с версту мимо баков, там на запасе какой-то поезд красного креста стоит, — сказал встречный смазчик вагонов.
И точно, там, где указал он, Марк и малюшинец увидали цепь серых, запыленных и замызганных вагонов с красными крестами, на стенках которых можно было еще прочесть плохо закрашенные слова: «Государыни императрицы»... Около поезда видны были унылые фигуры истомленных дорогой и голодом девочек и девушек-подростков. Обняв одну из них за плечи, навстречу Марку и «малюшинцу» шла высокая седая женщина; другой рукой старуха опиралась на трость и медленно передвигала, видимо, больные ноги.
Поровнявшись с нею, малюшинец приложил руку к козырьку и заговорил что-то на непонятном Марку языке. Старуха быстро взглянула малюшинцу в лицо темными молодыми глазами и что-то ответила.
Они перекинулись несколькими словами. Старуха взволнованно обернулась и крикнула назад:
— Маруся! Аня нашлась, иди сюда!
Из группы девочек выбежала одна и с криком:
— Где она? — кинулась к старухе...
— О, нет, сударыня, найти ее будет трудно...
Старуха обняла Марусю и сказала ей:
— Вот этот мальчик спас Аню, вел ее к нам и потерял ее на площади. Ведь это недалеко отсюда, и вы, молодой человек, поможете нам ее найти? — обратилась она к малюшинцу.
— Мы попытаемся это сделать, мадам, — ответил «малюшинец» и поклонился... Старуха пригласила Марка и малюшинца в вагон, и там они договорились, что пока мурманский маршрут в Москве, малюшинец и Марк будут искать Аню и каждый вечер сообщать старухе о том, что дали поиски.
На прощанье старуха поцеловала Марка и сказала:
— Вы маленький герой. Это ничего, что оплошали. Я знаю, вы нам ее вернете...
Аня, потеряв в толпе Марка, долго беспорядочно металась из стороны в сторону, натыкаясь на ряды уставленных на земле мешков, ящиков и корзин, пока, наконец, не выбралась из толпы. Она отошла к подъезду Ярославского вокзала и решила, что тут на видном месте Марк ее скорей заметит, когда управится с вором и отнимет у него узелок.
Прошел час. Марка не было. Проходя мимо Ани, сторож с метлой сказал:
— Чего стоишь тут, беженка, ступай, а то в орточеку отправлю.
Аня не знала, куда обещает ее отправить сторож, но в голосе была угроза. Девочка перешла к Николаевскому вокзалу и ждала и высматривала Марка, а в то время тот с «малюшинцем» прошел уже ворота вокзала и разыскивал на путях краснокрестный маршрут.
У подъезда вокзала стояли, дожидаясь работы, «советские извозчики» — с двухколесными тележками, на которых они развозили с вокзала грузы, впрягаясь сами наподобие японских дженерикш: лошадей и подвод в Москве было, видно, мало.
Аня слышала, как «советские извозчики», отдыхая около своих тележек, разговаривали между собой:
— Кого это тут били давеча, крик был?
— Жулика какого-то били... Мешок стянул с мукой что ли...
— Зачем мешок, у него у самого мешок «со смертью».
— Что это?!
— Со смертью, говорю, мешок...
— Так?!
Аня насторожилась, догадываясь, что речь идет о Марке.
— Вот его и били.
— Смерть, значит, чтобы не распространял?..
— Да, заразу распространяют в народе вот такие.
— По-моему, все это вранье. Какая может быть смерть в мешке.
— Вранье, конечно. Однако, мальчишку-то убили!
— Ой, верно ли?
— Сам видал. На автомобиле увезли...
Аня схватилась за грудь — сердце ее сжалось от боли... Она заплакала и шептала:
— Неужели убили его из-за моего узелка... Не надо мне, не надо мне платья...
— Девочка, о чем ты плачешь? Смотрите, Вилли, что за прелесть...
Надушенные пальцы в кольцах с камнями взяли Аню за подбородок и подняли вверх ее лицо. Девочка увидела перед собою плотную и грузную даму в белом платье и шляпе с пером. Глаза у дамы были подведенные, губы ярко накрашенные пурпуром; на этой серой, пыльной площади, рядом с голодной толпой оборванцев, женщина эта показалась Ане страшной.
— О чем ты плачешь, девочка, откуда ты?
Аня начала бессвязно рассказывать. Дама кивала головой, что-то соображая. Около нее стоял, кого она называла Вилли, высокий бритый человек в широком английском пальто. Засунув руки в карманы, он покачивался, переступая с носков на пятки, и пыхал трубкой.
Взглянув ему в глаза, Аня еще больше испугалась и больше не решалась поднять головы, рассматривая то дорогие туфли барыни, то остроносые ботинки ее кавалера...
— Что же ты хочешь делать, милая?..
Аня ответила, что пойдет искать поезд сама. Дама, помолчав, перекинулась несколькими словами со своим спутником и сказала:
— Мы только что узнали на вокзале, что ваш поезд уже ушел в Симбирск.
— Боже мой, — закричала Аня и, закрыв лицо руками, упала, плача, на гранитный барьер вокзального подъезда.
— Не плачь, милая, поедем к нам. А завтра я тебя отправлю вслед вашему поезду с пассажирским.
— Благодарю вас, мадам... — сказала Аня, — решилась поднять глаза и снова испугалась: кавалер, которого дама назвала Вилли, широко осклабясь, показал два ряда крепких, крупных, желтых зубов.
Вилли махнул рукой. К подъезду подкатил закрытый черный автомобиль. Вилли выбил о каблук трубку, дунул в нее, открыл дверцу мотора и подсадил в автомобиль сначала даму, потом подтолкнул туда Аню и, буркнув что-то шоферу, ввалился внутрь автомобиля сам, захлопнув дверцу...
В окно автомобиля Аня видела заколоченные ставнями или зияющие чернотой разбитые витрины магазинов, их ржавые вывески, немытые давно окна вторых этажей. По тротуарам шли понурые и плохо одетые люди; пока автомобиль нырял из переулка в переулок, Аня видела, что, споткнувшись или оступаясь, упало несколько человек: одни быстро вставали сами, другие, став на ноги, долго стояли, собираясь с силами, чтобы двинуться дальше, а одна старуха упала и не могла встать. Аня видела, что к упавшей подошли помочь и стали поднимать ее двое прохожих, — а старуха поникла в их руках мешком.
В это время машина повернула в зеленый, заросший травой переулок, автомобиль въехал через открытые ворота во двор, обсаженный деревьями, и остановился у подъезда особняка:
— Вот мы и приехали, дитя мое, — сказала дама Ане.
Вилли пропустил Аню и даму вперед; когда они втроем вошли в переднюю, из двери в дверь метнулась девочка лет двенадцати в одной рубашке и с распущенными волосами. Она взвизгнула и с криком «мамаша приехала» исчезла где-то в дальних комнатах, откуда послышался визг, крики и возня.
Аня видела, что дама вспыхнула и, не снимая шляпы, кинулась вслед девочке по коридору. А Вилли показал Ане, озаряясь своей широкой улыбкой, два ряда своих крепких зубов, снял пальто, картуз, достал трубку, набил ее, ловко и быстро захватив табаку щепотью ровно столько, сколько надо, и примяв табак пучком большого пальца, закурил и стал приглаживать перед большим зеркалом свои черные, словно лаковые, волосы и улыбался себе в зеркало. Потом он открыл боковую дверь и кивнул Ане головой, приглашая ее туда войти. Аня в испуге медлила. Тогда Вилли погрозил ей пальцем и, сдвинув брови, показал на дверь рукой. Аня робко прошла в комнату, застланную большим ковром. Вилли вошел за нею и плотно притворил дверь. И вдруг дверь распахнулась, в комнату влетела все еще в шляпе дама, сказала что-то резко и громко Вилли и ударила его по щеке. Вилли пожал плечами, улыбнулся Ане, подмигнул ей, словно приглашая в сообщницы, и вышел из комнаты, неслышно притворив за собою дверь.
Дама сбросила на кресло шляпу, бегло посмотрела в испуганное личико Ани и сказала:
— Не обращай, милая, внимания. Он дурак и сумасшедший.
— Да, мадам, — робко согласилась Аня. — А та девочка, это ваша дочь, мадам?
— Да, в роде того. Приемная. Потом ты все узнаешь. Да сиди здесь смирно. Я сейчас приду. Если хочешь, меня зовут мадам Веспри. Вот и все.
«Мадам Веспри» также стремительно вышла, как и вошла, захлопнув дверь, а Аня услышала, что в замке повернули ключ.
Аня прислушалась. В доме было так тихо, что девочке казалось, будто она слышит шелест деревьев, которые чуть трепетали листвой за высокими окнами. Окна были высоко от пола с двойными зеркальными стеклами, плотно закрыты, и не то, что шелест листьев, — если бы даже на дворе стреляли, едва ли бы сюда донесся выстрел.
Аня слышала, как бьется ее сердце. Тихо переходя от предмета к предмету, Аня рассматривала комнату, украшенную резной панелью из темного дерева и таким же потолком, расчерченным в квадраты. Все в комнате было строго, и видно было, что тот, кто ее устраивал, обдумал все до мелочей, — но ясно было, что не хозяин, а кто-то другой живет теперь в этой комнате; в углу висела затейливая цветная лампада, а под нею стоял рыночной работы умывальник с зеркалом и мраморной доской; в углу за креслом были свалены беспорядочной кучей запыленные книги и на столике у кожаного дивана на просаленной газетной бумаге валялись головы и хвосты селедки.
Девочка попробовала повернуть дверную ручку, открыть дверь, — заперто! Аня услыхала за дверью шопот, сдавленный смех и топот босых ног в поспешном бегстве...
Девочка в испуге стала стучать в дверь обоими руками.
Марк и малюшинец пошли обратно той же дорогой к Николаевскому вокзалу. Хлопнув мальчика по спине, малюшинец сказал:
— Тебя звать?
— Марком.
— Вот что, товарищ Марк, мешок у тебя очень нарядный; только если ты хочешь свою девчонку найти, то лучше мешок убрать...
— Почему?
— А видишь почему. Ты думаешь, отец тебе его раскрасил так себе, ради шутки. А я вижу, отец твой — дядя неглупый. С таким мешком ты не затеряешься. Спросит: «Не видали ль мальчика со смертью на мешке?», и всякий скажет: — «Видал».
Если кто тебя видал, то запомнит. А нам с тобой сейчас наоборот. Когда хочешь, чтобы тебя увидали, хоть павлиний хвост распускай, а когда искать собираешься, лучше, чтобы тебя не замечали, если, конечно, от тебя прячут или прячутся. Вот.
— А она, может, станет тоже по мешку меня спрашивать... Или искать?
Малюшинец задумался и сказал:
— Это вероятно. Если только она еще слоняется. А я думаю, что ее уж подцепили. Ладно, попробуем... А все-таки: попытай-ка, переверни котомку другой стороной... Вот так будет лучше.
Малюшинец помог Марку снять котомку и снова надеть так, что теперь рисунок и надпись пришлись к спине, и котомка Марка теперь ничем по виду не отличалась от тысячи подобных холщевых страннических сум, которыми обрядили всю Россию голодные годы.
На Каланчевской площади, куда опять вышел Марк со своим новым знакомцем, попрежнему колыхалась толпа грязных, оборванных людей, и шла бойкая торговля.
— Мне отец наказал хлеб купить, — вспомнил Марк.
— Успеешь. Отец твой голодом не помрет...
— А если они уедут?..
— Не уедут. В Московском узле порядки известны. Недельку поплавают. Еще на Окружную загонят...
— А как же я найду потом?..
— Э, малый, ты вижу о себе думаешь, а о ней-то уж и забыл? Хорош мальчик!..
Марку стало стыдно, и он сказал:
— Нет, это я только насчет хлеба: там еще ребята есть...
— Ребят мы потом найдем, а теперь нам главное дело надо делать... Всегда, парень, делай в жизни прежде всего главное дело.
— А какое главное?
— А то, которое нельзя никак отложить. Вот и девчонка. Еще на базаре ее запах не простыл, а завтра и духу не будет... Идем-ка, понюхаем...
Марк послушно шел за малюшинцем; они прошли по асфальтовому тротуару, по бокам которого меж чахлыми обкорнованными деревьями стояли ряды торговок. Малюшинец как будто хотел чего купить — присматривался к товарам и торговцам. Вот он поманил пальцем одного папиросника и, выбирая и роясь у него на лотке в пачках папирос, тихонько спросил:
— Гвозди наши? Почем эти...
— Наши, — ответил мальчишка, быстро заглянув малюшинцу в лицо, и сказал цену папиросам.
— Дорого, — сказал малюшинец и прибавил: — пришли его к столбу. Пошел!..
Мальчишка-папиросник ничего не ответил, сердито вырвал из рук малюшинца пачку папирос и пошел своей дорогой, выкрикивая:
— Вот папиросы, папиросы! Есть, давай!..
Мимоходом он толкнул мальчишку с квасом и мигнул ему... Мальчишка, побалтывая в кувшине ярко-желтой водицей, подошел к малюшинцу, крича:
— Вот сладкий холодный квас!
— Налей.
Мальчишка поставил на колесо кувшин и, нагибая его, налил стакан. Малюшинец его спросил тихонько:
— Парня этого с девчонкой ваши работали?
— Есть дело.
— Вели принесть...
— Он, чай уж, сдал.
— Найди. Девчонку видали?
— Она там вон у дверей стояла.
Мальчишка показал на Николаевский вокзал.
— Идем, — позвал малюшинец Марка... У подъезда вокзала малюшинец спросил «советского извозчика»:
— Вы не видали тут, товарищ, девочку в сером платье? Это вот его сестра...
— Стояла тут девчонка, плакала. А потом села с буржуями в автомобиль...
Малюшинец покачал головой:
— Какой автомобиль?
— Обыкновенно какой. Со стеклами. Флажок спереди маленький...
— Какого цвета?
— Да я и не разглядел. Разного цвета. Так маленький совсем флажок.
— Спасибо, товарищ. Идем, Марк.
Малюшинец быстро направился к курскому виадуку, Марк чуть поспевал за ним. Под южным мостом их нагнал мальчишка и, сунув Марку в руки, не говоря ни слова, узелок, исчез. Марк обрадовался, сразу узнав, что узелочек Анин: в том же сером с черным пестреньком платке... И малюшинец улыбнулся:
— Теперь дело на мази. Дух достали.
За виадуком, у входа в огромное здание «развесочной» чаев Перлова, стояло несколько моторов и мотоциклеток с колясочными и пулеметными платформами. В одной из колясочек, развалясь, читал газету самокатчик, одетый в кожаную куртку и штаны...
Малюшинец с ним поздоровался:
— А, Вася? Ты кого ждешь тут? Время есть?..
— Есть...
— Одолжи на полчаса машину?
— Тебе куда?
— Нужно, по спешному делу...
— Садись, я сам тебя скатаю...
— Со мной вот парень еще...
— Ничего. Ты сзади. А ты, барин, садись в коляску...
Самокатчик взобрался на седло, за ним на багажник примостился малюшинец, а Марк едва успел забраться в кузовок мотоциклетки, как мотор, стреляя выхлопом, помчался вверх по улице...
Замелькали дома, переулки, площади; у Марка закружилась голова и замирало сердце каждый раз, как самокатчик, не слушая гудков автомобилей, пересекал им путь под самым носом.
Мотоциклетка остановилась у высокого серого дома. Малюшинец, не говоря ни слова, соскочил с задка машины, кивком позвал за собой Марка, а мотоциклетка тут же стремглав умчалась, стреляя сизым дымом...
Поднявшись на третий этаж, малюшинец постучал в дверь, на которой была медная дощечка с крупной надписью:
— Курт Кроон.
Дверь открылась, и кто-то молча пропустил малюшинца и Марка в темную переднюю, закрыл дверь на замок и цепь.
Впереди открылась другая дверь, и Марк вслед за малюшинцем вошел в комнату, за ними кто-то затворил дверь.
Марк в испуге остановился: на кресле у письменного стола лежал пес, — серый с тигровыми полосками и черной свирепой мордой. Он поднялся навстречу вошедшим, потянулся, зевнул, понюхал воздух курносым коротким носом и вопросительно посмотрел на пришельцев...
Малюшинец протянул руку собаке и сказал:
— Здравствуйте, Марс!
Пес протянул малюшинцу лапу и проворчал какие-то приветствия на своем языке.
Марк тоже сказал:
— Здравствуйте!
И Марс и ему подал для рукопожатия лапу и что-то пробормотал по-своему.
Повидимому, он пригласил гостей садиться, потому что малюшинец сел на второе кресло у стола и, вытянув ноги на ковре, спросил:
— Ну, как поживаешь, Марс?
Марс ничего не ответил и грустно вздохнул, положив голову на лапы...
— Что так, — сочувственно спросил малюшинец, — скучаешь без дела?
Марс вильнул обрубком хвоста.
— Ну, вот. А мы к тебе как раз с делом. Вот понюхай.
Малюшинец взял у Марка узелок Ани Гай и дал понюхать Марсу.
Пес обнюхал узелок с большим интересом... Потом соскочил с кресла и, подбежав к боковой двери, тихо тявкнул.
Ковер на двери приподнялся, и в комнату вошел высокий, одетый в серую куртку бритый человек с коротко остриженными седыми волосами. Глаза его, темные и внимательные, были похожи на глаза Марса.
— А! Это вы, Стасик, — сказал вошедший малюшинцу. — Очень рад. Что скажете?..
— Мы, Курт, к вам по экстренному делу.
— Говорите.
Хозяин сел в то кресло, где раньше был Марс. Пес тотчас вскочил хозяину на колени и, обратив к Стасику морду, тоже как будто приготовился слушать. Марк облегченно вздохнул, а то ему сдавалось, что хозяином комнаты был именно пес, на ошейнике которого он увидал золотые буквы монограммы.
Стасик кратко рассказал дело. Курт насмешливо прищурил глаза:
— В каком платье девушка?
— Девочка. В сером.
— Какого цвета флаг на автомобиле?
— Этот болван сказал «разного».
— Разного?.. Так, — продолжал Курт. — Вот что я вам скажу, Стасик. Вы — способный мальчик. Из вас выйдет, может выйти, прекрасный работник. Но что-нибудь одно, или вы бандит — тогда не увлекайтесь пустяками и делайте серьезные дела; или вы мошенник американского пошиба — тогда открывайте в Марьиной роще фабрику Гознака[16]; или вы агент — тогда учитесь разбираться во вкусах. У вас все в руках. Вы знаете, в каком платье девочка, вы знаете, что автомобиль под разноцветным флагом, т. е., вероятно, это иностранцы, и вы, зная все это, думаете, что стоит на такое пустое дело поднимать Марса? Мы с Марсом люди серьезные. Скажу вам больше: найти девчонку дело простое, но и трудное. Могу помочь только в одном — сказать вам: догадываюсь, где и кто, но именно потому, что он под флагом «разного» цвета, наши не решатся их тронуть.
Понимаете? To-есть — вот теперь, в эти трудные месяцы. А потом? Ого! Поняли? Но вам должно быть ясно, что ответственные лица тут, вероятно, не при чем и флагом кто-то пользуется недобросовестно, чтобы прикрыть свои дела. Действуйте сами. И если окажется действительно нужна наша помощь, милости просим.
— Девчонка-то пропадет, товарищ Курт, — решился вставить свое слово Марк.
— Э, милый мальчик! Теперь в Москве каждый день гибнут сотни брошенных детей.
Марс соскочил с колен хозяина. Тот тоже встал. Все ясно говорило, что надо уходить.
Прощаясь с Стасиком, Курт Кроон прибавил:
— Кстати, Стасик: я знаю, вы очень свободно пользуетесь фальшивыми документами. Еще раз: осторожней. Особенно остерегайтесь партийных, они и своих не жалеют; попадетесь с фальшивой бумажкой — вас прямо к стенке. Лучше избегайте этого совсем...
Когда за малюшинцем и Марком захлопнулась дверь, Стасик постоял с минуту в задумчивости на лестнице и, вздохнув, сказал:
— Вот старый дьявол! Надавал советов.
Внизу на улице у подъезда малюшинец остановился и некоторое время стоял в задумчивости и внимательно рассматривал Марка, словно увидел его впервые. Лицо у Стасика было расстроено, складочка между бровей указывала на озабоченную думу. Марк перевел вид Стасика на свой язык так:
— Чего же мне с тобой теперь делать? Надоел ты мне, парень. И зачем это я с тобой связался?
Марк встревожился и снова вспомнил про свой маршрут и про отца. Что если маршрут ушел или отправляется? Марк подумал, что Стасик бросит его в незнакомых местах и придется долго плутать. Мелькнула мысль об Ане, но теперь, после свидания с Марсом и Куртом, найти девочку казалось Марку невозможно. Мальчик спросил малюшинца:
— Далеко отсюда до Курского вокзала?
Стасик презрительно усмехнулся и спросил:
— Твой отец большевик?
— Да.
— А ты кем будешь?
— Тоже.
— Не тоже. А коммунистом.
— Да.
— А быть коммунистом значит — думать не о себе, а о товарищах. Девчонка товарищ тебе?
Марк медлил ответом.
— Если она тебе не товарищ, то ты должен стать ее товарищем. Понимаешь, чтобы все были друзьями и так далее. Чем больше друзей, тем меньше врагов. Чем меньше врагов, тем легче их победить.
— Это ясно! — угрюмо пробормотал Марк, — а что же нам делать, если собака отказалась...
— Ты прав. Курт поступает, как собака: на сене лежит, сам не ест и другим не дает. Нам надо подумать самим.
— Я думаю...
— Не тем местом думаешь.
Марк рассердился:
— Ну уж ты не очень задавайся. Я и без тебя могу.
Он решительно повернул и пошел по улице, не зная куда и уставясь себе под ноги. Малюшинец пошел рядом с ним. Так они дошли до поворота, и Марк, не глядя, повернул за угол, и Стасик с ним. Свертывая направо и налево, они бродили около часа, оба упорно думая. Какой-то прохожий, наскочив на Марка, грубо его толкнул. Марк с удивлением осмотрелся, пробуждаясь от упорной думы. Стасик остановился и, улыбаясь, спросил:
— Ну, надумал?
Марк нерешительно сказал:
— Видишь ты, какое дело. Если нам нельзя ее найти, пускай она ищет нас. Может, никто ее и не увозил, а она бродит тоже. Мы не знаем, где она, — пускай она знает, где я. Надо опять мешок напоказ, чтобы она сразу увидала.
— Я думаю, что она тебя в лицо скорее узнает, чем по затылку. А все же, мальчик, из тебя выйдет, может выйти толк.
Стасик стал говорить с Марком тоном, подобным тому, каким с ним самим говорил Курт Кроон:
— Я думал тоже о твоем мешке. Где бы она ни была, нам надо дать ей знать, что мы ее ищем. Коротко говоря, надо звонить... Идем. Идем.
Стасик стремительно увлек за собой Марка вперед. Вдали на перекрестке уносились в небо золотые кресты под голубыми главами храма и молчала колокольня. Марк отогнал набежавшую смешную мысль, что они сейчас поднимутся на колокольню, ударят в колокол, сбежится народ, и Стасик скажет на митинге речь об Ане Гай.
Марк улыбался, шагая рядом со Стасиком.
— Слушай, Марк, не беда, если тебя вздуют разочек?
— Зачем? Я сам вздую.
— Надо. И уж твое дело не сдачи давать, а утекать, а то и косточек не соберешь... Здорово могут вздуть.
— Один раз ничего...
— Ладно. Едем на Курский вокзал.
По улице проходил вагон трамвая, полупустой, потому что в это лето в трамвай пускали только бесплатно советских служащих по особым удостоверениям. Стасик вскочил в трамвай на ходу, за ним и Марк.
— Нельзя! — сказала кондукторша, толкая Стасика в грудь кулаком, — слезайте...
— Нам можно, товарищ...
Он достал из кармана какую-то бумажку, сунул ее под нос кондукторше и прибавил:
— Я везу в отделение очень опасного бандита. Вы слыхали про мальчика со смертью? Нет? Вот это он и есть: смотрите...
Стасик повернул Марка спиной и, приподняв мешок, показал кондукторше, что было там изображено.
Кондукторша ничего не слыхала о мальчике со смертью; она посмотрела на Марка опасливо и больше их не тревожила, а тотчас пошла на переднюю площадку к вожатому вагона и сказала ему:
— Мальчика со смертью пымали.
Вожатый ни на миг не задумался о том, что может значить сочетание слов «мальчик со смертью». Он взглянул вперед, нет ли на пути прохожего или экипажа и, выключив ток, спросил:
— Где?
— Да вон «агент» у нас в вагоне его везет...
Вожатый встал и посмотрел через стеклянную дверь в вагон, где рядом на скамейке сидели Стасик и Марк, о чем-то споря.
Вожатому некогда было дальше смотреть и спрашивать: который из двоих «мальчик со смертью» — на рельсах впереди застрял ломовик. Трамвай зазвонил отчаянно. Вожатый сразу забыл о мальчике со смертью, тормозил, звонил воздушным, топал ногой по кнопке звонка, вызывая ужас в ломовике и его лошади, которые оба, выбиваясь из сил, старались свернуть воз с рельс. Тщетно: вагон ударил в бок телеги, разбил ее, подмял извозчика и, наконец, остановился. Лошадь с обломками оглобель тяжко поскакала, вздымая гриву. Ее кинулись ловить. Около разбитой телеги и придавленного ломовика собрался народ. Стасик сказал Марку, который сунулся было посмотреть на задавленного: — идем, скорей пешком дойдем. Теперь тут на час будет разговоров.
Он подхватил Марка под руку и на ходу ему сказал:
— Вот тебе раз навсегда правило: если ты не карманный вор, подальше от всяких уличных происшествий.
Они поспешно удалились от места катастрофы. Ломовик кричал от боли, громко ругался, требуя, чтобы вагон подали назад. А вожатый стоял над ним в отупении, снял с правой руки рукавицу, высморкался и сказал:
— Вот тебе и «мальчик со смертью»...
— Мальчика задавили, товарищи? — спрашивали в толпе.
Кондукторша сердито проворчала:
— Да нет, граждане. «Мальчика со смертью» мы везем, а он...
— Какого «мальчика со смертью»?
— А вы не слыхали?
И кондукторша, забыв о катастрофе, рассказала, что «чека пымала бандита, предводителя шайки „мальчиков со смертью“». Любопытные расспрашивали о подробностях, и кондукторше пришлось наспех кое-что присочинить. Потом, когда дело с ломовиком разобралось, извозчика увезли в больницу, воз убрали с рельс, а помятый вагон на станции поставили на запас, — кондукторша и вожатый на свободе рассказывали товарищам в ожидальне про «мальчика со смертью» с теми именно подробностями, какие кондукторше пришлось наспех присочинить на месте происшествия. И она даже сердилась, когда ее сбивали недоверчивыми вопросами и особенно настаивала на присочиненном ею самой:
— Где, милая, он явится, там сейчас несчастие готово. На Крымском-то мосту настил провалился третьеводни. Он прошел по этому месту со своим мешком, а потом ехал грузовик и провалился.
Третьего дня, точно перегруженный, пятитонный[17] автомобиль продавил доски старого истертого настила на Крымском мосту и застрял в щели. Грузовик вытащили. Дыру в настиле заколотили и обставили рогатками. А через три дня вся Москва «знала», что обрушился Крымский мост. В газетах было напечатано официальное опровержение, что «ничего подобного» не случилось. И любопытные советские служащие по этому опровержению шли вечерком подышать на «москвареку» воздухом и разочарованно смотрели, что по Крымскому мосту попрежнему катятся вагоны трамвая и шныряют моторы...
Вожатые подсмеивались над кондукторшей, уверяя, что Крымский мост цел. А один прибавил:
— Ну уж тебя, тетка, я в парк через Крымский мост не повезу: провалится. Больно ты врать здорова.
Посмеялись и все-таки с этой площади, на которой кружились, встречались вагоны нескольких линий, по всей Москве до ночи развозилась новость:
— Болтают зря: мальчика какого-то со смертью пымали...
Пассажиры слушали краем уха, иные говорили:
— Вас за распространение таких слухов надо бы отправить на Лубянку...
А приехав домой и принимаясь за картошку, говорили своим:
— Сколько вздора рассказывают. То прыгуны какие-то. То столовая на человечьем мясе. А нынче какого-то «мальчика со смертью» на трамвае поймали.
— Ничего подобного, — возражал кто-нибудь из домашних, — не на трамвае, а на вокзальной площади.
— Определенно на трамвае. И будто, как он сел в трамвай, произошло крушение...
Хозяйка дома завершала спор примирительным выходом:
— Хорошо, хорошо. Не спорьте с отцом. Вот я завтра на рынок пойду занавески продавать и уж там всю правду узнаю.
Малюшинец и Марк пришли на Курский вокзал. На площади перед вокзалом длинными загибами стояли хвосты пассажиров. Внутрь вокзала никого не пропускали, но Стасик, видимо, не придавая значения совету Кроона, снова выбрал из своего бумажника подходящий «мандат», и их пропустили внутрь здания через дверь, на которой было написано: «Вход посторонним безусловно запрещен». Стасик шел коридорами вокзала уверенно, как свой. Марк едва за ним поспевал. Они вышли через низенькую дверь в тоннель, где не было никого и тускло горели там и здесь запыленные электрические лампочки. Из тоннеля — лестница наверх, на платформу. Марк, еще шагая за Стасиком в тоннеле, услыхал выстрелы наверху и замедлил шаги. На лестнице он остановился нерешительно: трескотня выстрелов наверху участилась. Стасик оглянулся:
— Что ты?
— Там стреляют.
— Ничего. Это посадка. Идем.
Они вышли через тамбур на третью платформу. А у первой платформы за железной решеткой с ревом и криком поток людей, нагруженных мешками, сундуками, сумками, узлами, чемоданами, рвался к узкому проходу; лица у всех были налиты кровью, лоснились от пота, глаза от напряжения — дикие. У входа кричали сдавленные женщины и дети. Милиционеры, охрипшие и злые, чтобы сдержать напор толпы, поднимали винтовки вверх и стреляли в воздух. Каждый выстрел заставлял народ с ужасом отпрянуть от решетки. Под крышею ютились сотни сизых голубей. От выстрелов они всполошенно метались над толпой, вздувая в воздухе рой пуха.
Марк смотрел на людей из-за решетки и ему вспомнилось, что в зверинце вот так же укротитель за железной решеткой в клетке пугал выстрелами львов.
— Ходынка, — сказал Стасик улыбаясь. — Ишь ты, как бегут! Где же твой «маршрут»?
Марк оглядел пути, маршрута из американских вагонов не было нигде видно. Там, где он раньше стоял, теперь был готовый к отходу пассажирский поезд. Счастливцы, прорвавшись за решетку, бежали, спотыкаясь, изнемогая под тяжестью вещей, к поезду, который был уже набит людьми. С руганью и воплями новые рвались на площадки, просовывали мешки и чемоданы в раскрытые окна, а оттуда их выпихивали с руганью и воплями назад.
— Бежит Москва, — говорил Стасик, — чудаки, издохнут где-нибудь на линии. Везде одно — хлеба нет и не будет...
На конце платформы стояло несколько молодых людей в военной форме, но без всяких знаков отличия и почтительно слушали элегантного военного; он что-то приказывал и объяснял, указывая на пути рукой, затянутой в новенькую тугую перчатку.
Стасик смело подошел к этой группе и, небрежно кинув руку к козырку, спросил одного из говоривших:
— Не будете ли, товарищ, любезны сказать, куда передвинут мурманский маршрут?
Военный вежливо ответил на приветствие Стасика и сказал, что маршрут направлен на Окружную дорогу.
— А дали ему путь?
— О, нет! Они еще проболтаются в узле с недельку!..
— Что, я тебе и говорил! Не распускай слюни — утешал Стасик Марка, — едем к нам. Отец не пропадет. Маршрут не иголка. Разыщем. Даже лучше. А то ты под отцовское крылышко еще спрятался бы. Кто его знает, что еще за зверь твой отец-то?
— Он не зверь, а человек...
— Ну ладно. Едем к нам... А завтра я узнаю, где ваш маршрут...
Марк доверился Стасику вполне; он видел, что малюшинец знает на железных дорогах все ходы и выходы, и к тому же Марку не хотелось еще раз услышать упрека в себялюбии.
— Ладно. Едем. Чай, папаша не заплачет, — молодцевато согласился Марк. Ему захотелось поближе познакомиться с «малюшинцами».
Был уже вечер, когда Марк и Стасик добрались до Цветного бульвара.
«Трубу» уж разогнали. Кое-где поспешали складывать на тележки товар запоздавшие торговцы. Метельщики подметали с площади мусор и обрывки бумаги и поджигали кучки. Мусор курился, расстилая вокруг сизый дым, напоминая степь запахом кизячьего дыма.
На углу против Рождественского монастыря осталась небольшая кучка баб с хлебом и пирожками и ребят-папиросников. Они напоминали вороватых воробьев около корма, насыпанного курам, готовые рассыпаться в стороны лишь только покажется «лягаш»[18].
Стасик окрикнул одного из мальчишек:
— Эй ты, оголец[19], поди сюда. Конта не видел? Ну, что лупетки таращишь? Мухарта на блок...[20].
Мальчишка со Стасиком отошли в сторону и что-то поговорили тихо непонятными словами, после чего оголец сказал коротко Стасику: «Понес»[21] и резко Марку:
— Айда!
Марк оглянулся и увидел, что Стасик пошел по ту сторону улицы вдоль монастырской стены.
Марк хотел итти за ним, но оголец сказал:
— Куда ты? Смотри, доверху накладем! В кичу[22] захотел? Ксива есть?[23]
— Чего это? — недоуменно переспросил Марк.
— Э! Да тебя надо к козлятнику[24] вести. Ты музыки не знаешь!
— Куда Стасик пошел?
— Какой еще «Стасик»?
— А с которым я пришел.
— А! Зухер-то[25]; куда, известно в Канну[26] обедать. Иди за мной. Только знай: звякало распустишь — киф[27]!
— А кто он такой? — спросил Марк, думая о Зухере, который сначала назвал себя малюшинцем, потом его звали Стасиком, а он оказывается Зухер.
— Это ты про кого?
— Про Зухера.
— Про какого зухера, их тьма?
— А вот про того-то.
— Он вовсе и не зухер, а только так его зовут.
— А что же он делает?
— Уроки дает[28].
— Какие?
— А вот поживешь с мое, узнаешь! — важно сказал оголец, заглядывая снизу Марку под козырек.
— Вот мы и пришли. Зенькай!
— А он мне сказал, что он «малюшинец».
— Мы все малюшинцы.
— А ты кто?
— Четвероугольной губернии куклим. Ша!
Оголец круто повернул в ворота облупленного серого дома с тусклыми в радужных пятнах стеклами окон.
Марк, успокоенный тем, что оголец тоже «малюшинец», доверчиво спешил за мальчишкой, так как убедился в лице Стасика, что «малюшинцы» — народ теплый...
Марк с огольцом прошли три двора, застроенные такими же серыми неопрятными флигелями, какой выходил на улицу. На каждом дворе в углу были широко разваленные помойные кучи навоза, мусора и кухонных отбросов.
В помойках копошились поросята, куры и грязные оборванные ребятишки, соперничая в поисках еды.
В четвертом дворе оголец с Марком поднялись по вонючей грязной лестнице в верхний этаж.
Оголец стукнул в дверь. За дверью залился колокольчик[29], и дверь приоткрыла чисто одетая, опрятная девушка. Оголец что-то ей сказал. Девушка быстро окинула Марка взглядом и, пропустив мальчиков, заперла дверь на ключ и цепь.
— Зухер велел, панна Христя, чтобы ты похрястать нам дала.
— Чего же я вам дам?
— Давай чистяку[30]. Шаван[31] есть?
— Есть, кипит на керосинке.
— Зашаваним!
Комната, куда ввела мальчиков Христя, была (изумился Марк) очень чистая. Стол покрыт белой скатертью; на столе в высоком стакане — цветы. На полу ковер. В углу оттоманка, крытая ковром, а над нею на темном фоне какой-то пестрой восточной ткани целая арматура из винтовок, револьверов, сабель, шпаг, кинжалов и рапир.
Через открытое окно с подобранной кверху шторой виднелись синие главы церквей, золотые купола и кресты, шпили башен и вдали туманно-сизый лес.
Девушка Христя поставила на стол поднос с двумя белыми чашками, чайником и сахарницей, в которой было полно пиленого сахара и тарелку с ломтями черного хлеба; в масленке — сливочное масло; в солонке — ровно приглаженная мелкая белая соль; в синем эмалевом чайнике — кипяток. Заварила чай.
— Что же вы не раздеваетесь? Снимайте котомку. Стасик скоро будет. Змееныш, пой гостя чаем, — обратилась девушка к приведшему Марка огольцу.
— Снимай свой шифтан[32]. Давай шаванить...
Змееныш ничуть не обиделся, что его так назвала Христя, и стал наливать чай.
Марк почувствовал, что смутная тоска, которая его давно томила, — голод, и вспомнил, что с утра еще ничего ни ел.
Мальчишки принялись за чай и хлеб, при чем оголец без всякого стыда клал в чашку по два куска пиленого сахара.
— Ты чего, шишбала, марафет наводишь, пей в накладку — сахар у него фартовый, — говорил оголец Марку, который робко взял кусочек сахару и прикусывал. Оголец засыпал Марка вопросами, больше все непонятными.
— Ты в цвинтовке[33] бывал? Нет! Ах, ты, чувырло братское! Ну, еще чижей[34] покормишь. Шпаер у тебя есть? У меня вот, — и оголец вынул из кармана и показал Марку маленький черный браунинг. — Я на прошлой неделе в мокром деле[35] был. Только ты не думай, что я с дубовой иглой портняжу[36] — ну, а тут дело вышло с прозвоном и прихватом. Трапезона[37] мы одного хотели сторговать. Я стекло звездами осыпал, в форточку. Впустил хороводных, а тут шухер вышел. Трапезон трехнулся, его и успокоили: пустили клюквенный квас. Гляжу — и слабо мне стало. Я ноги щупать. А казак наш мне: этак мы меж двух на голе останемся...
Марк перестал чай пить и с испугом смотрел на огольца, — тот не переставая «звонил» и уплетал хлеб с маслом.
Не понимая всех слов воровского языка, Марк уловил только то, что мальчишка рассказывает о темном и страшном деле, в котором сам он будто бы был чуть-ли не главным лицом.
— Чего моргалы уставил, эх ты, дядя Сарай. Ты думаешь, я колесо верчу[38]. Продали на блат. В три дня сто тысяч проюрдонили. Одной самогонки выпили три ведра, да шампанского сколько, уже и не помню.
Тут оголец замолчал и покраснел — видно было, что ему стало немножко стыдно. А Марк, поняв, что оголец «звонит», сказал:
— Да парень: «семь верст до небес и все лесом»!
Оголец посмотрел на него с уважением:
— Ишь фельда[39], а я думал ты ручной[40].
Послышался стук в дверь, и Христя впустила в комнату еще двух огольцов, за ними вскоре явился и Стасик-Зухер. При нем первый оголец съежился и замолчал.
— Вот что, мальчики, — сказал Стасик, — такая работа. Завтра на Смоленском будем этого парня народу показывать. Как он сумку обернет — подымай пение и вали торговок, — только смотрите, чтобы его в давке не притворили. Если станут поливать[41], подрабатывай. Поняли? А мы кого нужно поздравим. А потом режь винта. Дербанщиков[42] оттыривай[43]. Как его спрячут — гуляй. Скажите, чтобы все были, дело скипидарцем попахивает.
— На Смоленском горячо[44], товарищ Зухер, — сказал один из вновь пришедших огольцов постарше.
— Это уж мое дело, — сказал Стасик...
— Малье! — согласился оголец.
Когда совещание кончилось и огольцы ушли — смеркалось; Марк клевал носом. Стасик уложил его спать на диван, а сам снова исчез; Марк словно в холодную воду окунулся, — заснул.
Когда Аня Гай в своем заточении стала стучать в дверь кулаками, ей думалось, что на стук в доме, где стояла среди смутных шорохов такая тревожная тишина, кто-то отзовется, поднимутся крики и беготня. Но напрасно: девочка до боли отбила обе руки, стучала в дверь ногами — никто не идет и не отзывается. И удары в дверь не звонкие, — тупые, словно дверь с той стороны обита войлоком. Обессилев, Аня упала в кресло и залилась горючими слезами.
Поплакав, Аня стала размышлять о том, каким бы способом дать знать о себе. Разбить стекло и выпрыгнуть в окно? Но подоконники так высоки, что их едва ли мог с пола достать рукою и взрослый человек. Надо сначала подмоститься. Аня подвинула к окну столик, на столик взгромоздила восьмигранный табурет, стоявший у дивана, а на него стул. Взяв в руки со стола тяжелый бронзовый подсвечник, Аня с большим трудом забралась на вершину своего шаткого сооружения и оттуда, цепляясь за шпингалет[45] окна, влезла на покатый подоконник. Держась левой рукою за задвижку, Аня сразмаху стала бить бронзовым подсвечником в зеркальное стекло. Понадобилось несколько ударов, пока вдруг толстое стекло от звонкого удара расселось в стороны лучистой звездой, и клин стекла, звеня упал, скатился с подоконника.
Аня прислушалась — на шум никто нейдет.
Девочка стала отбивать края звезды. Толстое, почти в палец стекло сопротивлялось.
Рука Ани слабела с каждым ударом — подсвечник ей казался все тяжелей. После четверти часа усердной работы девочка пробила в зеркальном окне большую дыру с ломанными острыми углами и, осторожно просунув руку с подсвечником, хотела ударить по наружному стеклу — и не достала: междуоконье толстых стен было очень широко, а размахнуться между стекол нельзя. Аня решилась бросить в стекло подсвечник, размахнулась, задела спинку стула, подсвечник выпал из ее рук и покатился на пол, и с грохотом развалилась и упала на пол сооруженная девочкой башня. Аня со страхом смотрела вниз — ей не хотелось прыгать, боялась разбиться. А, между тем, левая рука, на которой висела она, закостенела и было так больно, что Аня едва держалась. Оставалось одно: Аня осторожно, чтобы не поранить себя, пролезла сквозь звездчатую, с острыми, торчащими со всех сторон клиньями стекла дыру в междуоконье.
Довольно удачно: только оцарапала плечо — струится кровь. В междуоконье — толстым слоем пыль. Аня заглянула через стекло во двор и с удивлением увидала, что очень высоко, и вспомнила, что поднималась со двора сюда по ступеням широкой лестницы. Двор вымощен; только около стволов деревьев — обложенные по краю камнем черные круги земли. За зеленью не видно ничего больше, кроме этих кругов, из которых поднимаются серые стволы деревьев, да ровной мостовой.
Аня попробовала стучать в окно руками и каблуком ботинок — стекло глухо и беззвучно вздрагивало от ударов.
Обессилев, девочка прикорнула у косяка и, упав щекою на плечо, почувствовала мокроту, тронула рукою — кровь просочилась в разорванное стеклом на плече платье. Аня в испуге закричала и забилась между стекол. Но на ее крик никто не ответил.
За окном попрежнему безмолвно шелестели листьями деревья, в ветках перепорхнула какая-то пташка и пропала...
Аня долго думала, не зная, что же делать, пальцы девочки судорожно и без цели скользили по подоконнику. Аня хотела закрыть лицо руками и увидела, что к липким от крови пальцам пристала пыль. Девочка, осененная догадкой, стала писать на стекле пылью, смешанной с кровью, крупные печатные буквы:
— ПОМ...
Остановилась в задумчивости, соображая, что с той стороны прочтут:
— МОП.
Надо писать наоборот. Почти теряя сознание, она еще приписала справа две буквы:
— ОП.
Изнутри получилось непонятное ей самой пятибуквенное слово «помоп», и если бы кто-нибудь в это время подошел к окну со двора и взглянул из-под деревьев вверх, то увидел бы написанное на стекле серовато-красными буквами то же самое слово:
— ПОМОП.
Девочки снизу этот человек не заметил бы: в глазах Ани пошли круги и звезды, и она, поникнув на пыльный подоконник, забилась меж двух зеркальных стекол высокого окна, прижавши в угол раненое плечо.
Аня не могла увидеть, что в это время во двор особняка действительно вошел высокий человек в сером спортивном костюме и гетрах, в маленькой мягкой шляпе на голове, ведя на ременной тонкой сворке тигрового бульдога. Пес потянулся к двери и обнюхал порог. А спортсмен окинул взглядом двор, прошел под деревьями, поднял голову и прочел на окне едва заметные буквы:
— ПОМОП.
Спортсмен тихо позвал собаку и вышел с нею со двора. А рано утром, возвратясь домой, Стасик нашел у себя на столе короткую записку, написанную твердым почерком:
— Она в опасности. Не теряйте времени.
Аня была все еще в забытье, когда в замке щелкнул ключ, дверь отворилась и в комнату вошла женщина, назвавшая себя при первой встрече с Аней именем Веспри.
Женщина тихо вскрикнула, увидев беспорядок, осколки стекол, разбитое окно и комочком лежащую меж рам окна девочку.
Тихо притворив за собой дверь, женщина вышла и скоро вернулась в сопровождении того высокого с волчьими зубами человека. Он нес складную лесенку. Приставив ее к окну, он осторожно отомкнул задвижки и приоткрыл зимнюю раму. Женщина кинула ему снизу простыню. Он завернул в простыню с головой тело Ани и осторожно спустился с нею на пол.
Они быстро вышли и поспешно поднялись из вестибюля по винтовой чугунной лестнице.
Когда Аня очнулась, то не могла понять, где она и что теперь: утро или вечер. Она привстала и, раскрыв глаза, увидела, что лежит на железной койке с простым тиковым полосатым матрацем без простыни; под головой ее была подушка в розовой ситцевой наволоке. На Ане — одна рубашка. Рука выше локтя перевязана марлевым бинтом и не болит. Ладони вымыты чисто. Следов пыли нет. Около койки табурет, на нем тарелка с ломтем белого хлеба и стаканом молока.
Потолок в комнате наклонный с одной стороны и в потолке — окно. Аня тотчас подумала, что до этого окна ей никак не добраться. Аня встала с постели и прислушалась; от этого шороха за дверью она и очнулась, как будто оттуда снизу скребется мышь. Девочка увидала, что под дверь просунулась сложенная бумажка; Аня подняла бумажку и развернула; в ней был коротышек обгрызанного карандашика. На бумажке Аня прочла написанное вкривь и вкось:
— Я — Верка. А ты кто? Молчи. Пиши.
Аня прислонилась к двери и, написав на бумажке, подсунула ее назад, завернув карандашик:
— Я — Аня Гай, институтка. Где я?
Бумажка пришла с ответом, но без карандашика:
— Фря какая!
— Сама ты фря! — прошептала Аня и просунула сердито бумажку назад и, сидя на корточках перед дверью, ждала, что дальше будет. Опять зашуршала бумажка, — теперь, как и в первый раз, с карандашиком. Аня прочла:
— У тебя кот есть?
Аня подумала и написала.
— Нет. Но у меня была серая кошечка. Только пропала.
Бумажка вернулась без карандашика с припиской:
— Дура!
— Сама дура, — прошептала Аня, пропнув носком ноги назад записку.
Через минуту вернулась новая бумажка с карандашиком. Записка гласила:
— Глупая. У тебя есть, кто любит, — мальчик?
Аня сразу подумала про Марка, но сейчас же у ней явилось сомнение, любит ли он ее. В романе, если любит, то становится на колени и просит руки и сердца, а если роман нынешний, то делает предложение. А Марк не становился на колени, не просил руки и сердца и не делал предложения. Аня написала:
— Я подумаю.
Пришел из-под двери ответ:
— Думай скореича. Беда. Тебя продадут.
Аня села на кровать и стала думать, вертя в руках карандашик. Конечно, Марк не делал предложения, но кто же еще? Отец убит на Галицийском фронте. Брат — офицер в Париже; его товарищ по первому корпусу вспомнился: Митя — с Колчаком в Сибири. Кроме Марка нет никого. Все далекие. Он ближе всех. Где он, милый мальчик? Что с ним? Ну, не любит, да, но ведь может полюбить? А если он обманет, брат Коля из Парижа приедет и вызовет на дуэль. Вот и все. Аня решительно написала:
— Есть. Его зовут Марком. У него на мешке — смерть.
Подсунув в щель бумажку, Аня ждала ответа и услыхала, что ее невидимая подруга тихо взвизгнула, и записка проскочила с одним словом:
— Погодь.
Карандашика не было. Аня долго ждала, но за дверью была тишина, откуда-то издали слышался дробный стук ножей — должно быть повар рубил мясо на котлеты по-старинке двумя ножами на липовой доске, не доверяя филея мялке-мясорубке. Ане захотелось есть — она выпила молоко и съела хлеб; даже крошки стряхнула в горсть с подола рубашонки и тоже отправила в рот.
Прошло около часа, и Аня снова услыхала шорох около двери своей невольной обители. В щель просунулся сложенный обрывок газеты. Развернув его, девочка нашла отчеркнутое карандашом место с припиской на краю:
— «Мой Фединька его достанить. Не плачь».
Вот что было напечатано в газете мелким шрифтом:
После вздорных басен про прыгунков, которые будто бы нападали на прохожих по ночам, выскакивая из разрушенных домов на улицах Москвы, невежественная масса базарных спекулянтов сочинила новую легенду о мальчике со смертью.
По Москве будто бы ходит мальчик с мешком за плечами, в котором сидит смерть.
Появление мальчика означает будто бы предстоящее несчастие. Этими вздорными слухами пользуются бандиты, чтобы производить беспорядок и панику на рынках и пользоваться смятением, чтобы производить кражи и ограбления.
Угрозыском приняты решительные меры для ликвидации этих бандитов, нарушающих установленный революционный порядок на базарах.
На другой день вечером, когда стемнело и крапал мелкий дождь с нависшего хмурыми тучами неба, к ограде особняка, где томилась Аня, подъезжал автомобиль. В нем возвращалась откуда-то «мадам Веспри» с своим обычным спутником; автомобиль остановился перед закрытыми воротами решетки, и шофер ревом сирены стал вызывать дворника, чтобы тот открыл. В это время из-под лип с другой стороны улицы к автомобилю подбежал мальчишка и примостился сзади под кузовом, цепляясь за решетку для подвески чемоданов. Ворота открылись, автомобиль вкатился во двор. Дворник стал закрывать ворота. Пассажиры машины вошли в темный подъезд, а мальчишка в это время выскочил из-под кузова автомобиля и спрятался за выступом затейливого портала. Автомобиль укатил на задний двор в гараж. Дворник, затворив ворота, ушел в свою сторожку в подвале. Переждав еще минутку, мальчишка перебежал из-за угла под тень высоких тополей, посаженных под окнами с дворового фасада дома. Мальчишка снял ботинки, связал их шнурком и, повесив на шею, стал быстро и бесшумно карабкаться по стволу и сучьям самого высокого тополя вверх. Верхними ветвями тополь касался крыши и частью покрывал ее. Мальчишка ловко перебрался на огражденную низкой кованной решеткой железную крышу особняка; железо загремело под его ногами. Мальчишка приник к крыше и прислушался, но в доме и на дворе было тихо. Тогда мальчишка кошкой стал по краю крыши за барьером красться к небольшому балкону, свисающему над двором из мансарды особняка. Добравшись до балкона, мальчишка змеей проскользнул меж прутьев его высоких перил и, встав на железный помост, стукнул в закрытую стеклянную дверь балкона воровским «треугольным» ударом:
— Раз! Раз-два!
Дверь приотворилась, и детский голосок во тьме спросил:
— Это ты, Феденька?
— Я, Верка, открывай...
Дверь отворилась. Феденька юркнул в нее, нашел в темноте руки Верки, обнял ее и поцеловал.
— Чего ты меня потребовала? — спросил Феденька, — мне нынче не по делам на свидания ходить. Работа есть: крепкого пижона[46] подзорили. Пожалуй, на мокрый гранд пойдем.
— Ох, Феденька, тебе не надо, милый...
— Чудная! Мое дело маленькое: десять косых обещали. Я тебе венские туфли куплю. Лады? Ну, говори в чем дело?
Дети уселись на переводину в темном чердаке, и Верка шопотом стала рассказывать о том, что было с Аней. И про Марка — верно ли болтают: есть такой мальчик или нет?
— Как же нет! Наши о нем и «звонили».
— Зачем?
— Не знаю. Приказали — нам нечего расспрашивать. Попробуй спроси. Сам с ним в перетырке на Смоленском был. Чудно! Вот все кинулись с испуга латата. Я одну барыню жиганул и запустил пижона, а у ней в кармане вошь на аркане.
— Ты найди его.
— Малье!
— И скажи адрес где. Ее хотят в Крым везти.
— Я тебе что?..
— Уж больно клевая[47] она. Кудерьки на голове, а сама тоненькая, беленькая. Я ее одним глазком в щелочку видала. Заперли ее под крышу. Жалко. Ведь, если бы меня — ты бы меня не пожалел разе?
— Жалеть — чего? Чай не одна ты есть на свете. Ваша сестра нонича дешевле картошки.
— Убирайся, уходи сейчас же, а то я закричу!
Напрасно оголец уверял свою подругу, что пошутил, — она его бранила и гнала, толкая в грудь и спину; в смущении мальчишка пятился от ее натиска; девчонка вытолкнула его на балкон и, захлопнув за ним дверь, задвинула задвижку.
Мальчишка показал ей кулак, поправил на шее ботинки и пополз по крыше к тому месту, где над ней свисали ветви дерева. Верка из-за стекла видела, что мальчик счастливо перебрался на ветки и исчез в листве.
Спускаясь вниз, оголец увидел, что по двору бегает и нюхает камни огромный пес. Мальчишка притаился меж сучьев и прислушался: пес тяжко дышал (старый видать), метался вокруг дерева, где сидел мальчик, и глухо лаял. Оголец услышал голос, должно быть, дворника, который уговаривал собаку:
— Ну что ты, что ты, сукин сын? Чего мечешься. Сделал свое дело и пойдем домой. Чуприк! Домой! Погулял и ладно. Идем.
Собака взвизгнула: ее ударили; шаги дворника простучали по камням, где-то хлопнула дверь, — и все затихло. Мальчишка скользнул вниз по стволу дерева, живо обулся и осмотрелся, прижавшись к тополю. Двор пуст, но ворота на запоре: висит калач[48] — чего раньше не бывало, прежде запирали ворота только на засов, а то лишь только прикрывали, — остерегаться стали! Но как же быть? Ждать утра, когда откроются ворота, долго и опасно...
По улице проходили редкие прохожие. Двое остановились против ворот и перед расставанием кончали разговор, о чем-то споря.
Оголец думал недолго. Он подбежал к окну в подвале, над которым висел на пружине большой колокольчик, и дернул его изо всей силы. Мальчишка знал, что дворник, пробудясь, ни за что не выйдет на первый звонок, а будет, спустив ноги с койки, чесаться, плевать на пол и ругать ночного шатуна, ожидая еще звонка. Поэтому мальчишка выждал время и, дернув за звонок второй раз, спрятался за угол. Заскрипела блоком дверь, дворник вышел и, шаркая ногами, пошел к воротам. У ворот стояли и все еще спорили двое прохожих. Присматриваясь к ним в темноте, дворник отомкнул и отворил калитку. Прохожие оглянулись и продолжали свою беседу. Тогда дворник вышел за калитку и спросил:
— Вам кого, товарищи, нужно?
— Никого, товарищ.
— Чего же вы звоните?
— Мы не звонили, — отвечал один из прохожих и они отошли в сторону. Дворник пошел за ними, ругая их и грозя отправить в «отделение», а мальчишка тем временем шмыгнул через калитку и побежал в другую сторону. Повернув за угол, он сразу сменил бег на тихий шаг и ни разу не оглянулся.
— Придется гопать[49] до утра — раньше шести к Зухеру не пустят.
Оголец Феденька бродил по улицам до самого утра — на часок только завернул на знакомую мельницу, в грязную могилу[50], где мальчишки и подростки в сизом тумане табачного дыма, сгрудясь вокруг большого стола, играли в карты, в кости, в лото. У Феденьки в карманах было пусто (проюрдонился на чай): поставил в баккара «на арапа», — снял сто и ушел скорее от соблазна.
В шесть часов утра, как только открылись на улицу ворота дома, где жил Стасик, оголец стучал в дверь Зухера условным стуком. Стасик уж не спал. Узнав от огольца, где — Аня, Стасик сказал:
— Ага, она у Волка! — и сейчас же разбудил Марка.
— Вставай, елда[51], молявочку твою нашли!
Марк живо оделся и выслушал рассказ Феденьки, украшенный новыми подробностями, при чем оказалось, что он взял вышедшего дворника «за храп», повалил на землю, притемнил[52], отнял у него ключ и убежал, отперев калитку. Суть рассказа была прежняя. У Стасика уже была привычка к таким рассказам — он знал обыкновение огольцов «драть горло», привирать кучу небывальщины о своих подвигах, но был уверен, что при разведке оголец никогда не станет гнуть дугу[53], и верно называет место, где томится Аня. Верно и то, что ее собираются увозить.
— Вот что, Федя, ты парень духовой[54], — польстил огольцу Зухер, — ты нам еще будешь нужен. Работа у тебя нынче есть?
Оголец предался на минуту важному размышлению; пыхая дымом папиросы, он сделал вид, что будто вспоминает, как у него нынче распределен рабочий день, и сказал, что «как будто нынче он не занят»...
— Отлично, — сказал Стасик, — из тебя выйдет крупный маз[55]. Ты возьми с собой Змейка и стремьте в переулке; если что, сюда.
— Лады.
Феденька-оголец ушел исполнять поручение Зухера. После его ухода Стасик сказал:
— По всему видно — придется на товарообман итти. У Серого ее не вырвешь.
Марк не понял, о чем идет речь: что за товарообман и кто Серый, — и потому согласился нерешительно.
— Ты в дело пойдешь? — спросил Стасик Марка, — хеврой[56] придется работать. У них халдеев[57] наверное не мало. Не сдрефишь?
— Нет.
— Малый ты не трус.
— А как мы ее из дома возьмем?
— Взяли бы, да она по деревьям да по крышам лазить не умеет, я думаю.
— Ясно. Чего же делать?
— А вот, что Федя принесет. Он с своей Верочкой еще перенюхается дотемна. Тут нам думать нечего — «по делу глядя», как у вас говорят, и поступим. А пока сиди здесь. Мне надо приготовить на всякий случай пыхтуна с вертуном[58].
После обеда Феденька принес от Веры известие, что «Серый» сегодня вечером повезет Аню куда-то за город, «на бал». Почему-то на своей машине Серый ехать не хотел, а заказал к одиннадцати часам вечера закрытую машину с автобазы № 5 в Каретном ряду. Где именно будет «бал» — Вере узнать не удалось, она слышала только слова: Троицкое шоссе и Лосинка. Эти новости, видимо, и взволновали и обрадовали Зухера.
— Прекрасно; значит, обойдется без товарообмана. Придется подобрать публику покрепче: Серый Волк пятеркой[59] играет как гантелью[60], — говорил задумчиво Стасик, поглядывая на Марка. Он пощупал ему руки и плечи. — Крепыш ты, а надо бы на твое место боевика, и не взять тебя мне жалко: как же, твою даму поедем брать, а тебя и нет. Уж это твоя честь — протянуть ей руку, чтобы высадить из мотора.
— Нет, уж я поеду! — сказал Марк угрюмо.
— Поедешь, если возьмут. Прощай до вечера.
Часы до вечера текли для Марка томительно и медленно; он почти не притронулся к еде, которой угощала его Христя, и только жадно пил чай — внутри его все горело от нетерпеливого волнения:
«Возьмут или нет?».
Стасик явился домой около девяти часов вечера и сказал Марку весело:
— Едем! Вот примерь-ка намордник...
Он сунул Марку черный шелковый лоскут со шнурками. Марк не знал, что ему делать с этим лоскутом, в котором было два прореза.
— Смотри, вот как надо, — говорил Стасик, — учись.
У него в руках был такой же черный лоскут. Он надел его резиновые петли на уши, а концы тесемок завязал на затылке; сквозь прорезы маски весело улыбались его синие глаза.
— Хорош?
Стасик снял маску, сунул ее в карман и помог Марку примерить его маску; пришлось отдавать Христе перешивать тесемки.
— Уши у тебя не на том месте выросли, — посмеялся над Марком Зухер. — Спрячь маску в карман.
Затем Стасик рассказал Марку в коротких словах план. Двое огольцев из работающих в гараже взялись подковать заказанный Серым Волком автомобиль: они забьют в покрышки резиновых колесных шин по нескольку кованных конически гвоздей так, чтобы остриями своими гвозди прикасались к внутренней кольцевой камере шины, куда накачивают воздух. Шляпки гвоздиков должны выдаваться из покрышки. Это надо сделать незадолго до выхода машины из гаража, после того, как шофер осмотрит ее. На ходу машина вдавит гвозди глубже и хоть один из гвоздей через несколько минут прорвет камеру; воздух вытолкнет конический гвоздь, шина спадет и шофер должен будет остановиться.
— А что дальше, увидим. Идем. Оставь мешок свой дома, не пропадет.
Через переулок, сбегающий под горку, Стасик и Марк вышли на Цветной бульвар. Уже смеркалось. В конце бульвара на Трубе у цветочного павильона Марк увидел большой серый автомобиль. Мотор его работал, то затихая, то ускоряя стук, и вместе с тем то вспыхивали, то зловеще погасали его блестящие глаза. Стасик прямо подошел к мотору, открыл дверку и подтолкнул Марка. Едва они вошли и опустились на сиденье, машина затрепетала, залила мостовую впереди серебристым, ярким светом и помчалась к Петровским воротам.
Напротив себя, на задней скамье автомобиля Марк увидел двоих в военном платье, а посредине третий — матрос, смуглый, с черными, длинными курчавыми волосами; ничем не покрытые, они развевались по ветру от бега машины. Трое говорили между собой что-то непонятное и как будто и не замечали появления в кароссери[61] Стасика и Марка.
Стасик поглядывал назад к Цветному бульвару и, успокоенный, сказал:
— Идет!
Марк увидел, что за их автомобилем вдали катится другой, закрытый, с погашенными огнями.
Стасик перегнулся к шоферу и сказал ему:
— У Большого Вознесенья пропусти его вперед...
Мотор катился правой стороной бульваров по пустому трамвайному пути. Слева мелькнули обгорелые развалины высоких домов, мотор свернул направо и против большой белой церкви замедлил ход, и справа обогнал его крытый автомобиль, катившийся все время поодаль и сзади.
Он повернул направо, а за ним и серый мотор нырнул в кривой и узкий переулок с нависшими над мостовой ветвями тополей. Тут Марк увидел, что на средине мостовой стоит закрытый же мотор и подле задней оси возится шофер. Стасик подтолкнул Марка: — «Смотри!.. Подковали!».
Открытый автомобиль остановился, а тот, закрытый, что шел впереди, нырнул куда-то вправо...
— Скорей растуривайся![62]
Длинной машине, чтобы повернуться в узком переулке, пришлось дать задний ход и въехать в подворотню, а потом уже завернуть в обратном направлении тому, по какому они шли раньше. Стасик взглянул на браслетные часы:
— Десять минут двенадцатого...
Он нетерпеливо посматривал назад, а те трое попрежнему что-то говорили между собой на непонятном Марку языке и курили, не обращая ни на Стасика, ни на Марка никакого внимания, — как будто перед ними были пустые сиденья. И шофер сидел в спокойной позе, положив руки в перчатках с раструбами на рулевое колесо. Мотор все время, тихо гудя, работал. Глаза автомобиля потухли. Матрос смеялся тихо, и в темноте на длинном лице его жутко сверкали белки широких глаз и крепкие ровные зубы.
— Семнадцать минут двенадцатого, — сказал Стасик, стуча нервно о пол сапогом, — что там стряслось?
В это мгновение матрос тронул колено Стасика; тот обернулся и увидел, что к переулку тихо катится закрытый автомобиль — тот самый, что они видели стоявшим в переулке.
— Вот беда, — прошептал Стасик, — починился... Если они встретятся на дворе!..
Он снова посмотрел туда, куда нырнул первый закрытый мотор, и услыхал:
— Идет!
Из-за угла выкатился и пронесся мимо закрытый автомобиль с погашенными фарами[63] и спущенными в окнах шторами. Мчась мимо, шофер поднял руку — так было, очевидно, условлено, потому что Стасик дрогнул и весело сказал шоферу:
— Давай! Готово — птичка в клетке!
Шофер пустил машину, и она помчалась вслед закрытому автомобилю, держась поодаль...
— Не нажимай, товарищ Леонтий, — бросил Стасик шоферу, — я условился с ним, как ехать и где нагоним...
Матрос опять тихо коснулся колена Стасика и сказал на ломанном русском языке:
— А если он ему сказаль другой дорогами?..
— Ты прав, товарищ Макарони.
— Капрони, — поправил матрос...
— Я шучу. Ты прав, Капрони. Не упускай его из виду, Леня.
Следуя за закрытым автомобилем, мотор с погашенными огнями повторял все его повороты, то ускоряя, то замедляя бег.
Мелькнули и остались позади круглые Крестовские башни. Серым полотном в предрассветном сумраке легло среди лугов, поселков, огородов, перелесков, фабрик пыльное и тряское шоссе.
Трое на задней скамейке замолчали. Матрос зорко смотрел вперед. Стасик не оглядывался.
— Остановись, — сказал матрос.
— Стоп! — приказал Стасик шоферу.
Марк увидел, что все четверо вынули из карманов черные маски. Он оглянулся на шофера и увидал, что он тоже в маске. Марк торопливо достал и начал прилаживать свою маску, — пальцы его плохо слушались. Стасик, помогая ему, весело прошептал в ухо:
— Эх, ты, вислоухий!
Издали донесся звук выстрела. Обернувшись назад, Марк увидал, что вдали от того автомобиля бежит в сторону человек, а около машины стоит другой, он-то, должно быть, и стрелял вслед убегающему...
— Дознался. Вали! Он его убьет, — крикнул Стасик.
— Нет. В кусты удрал...
Мотор рванулся вперед, осветив далеко впереди дорогу прожекторами.
Марк увидел, что у Стасика и тех троих в руках револьверы.
— Не стрелять в него. Вверх пали! Живьем возьмем. Поддень его легонько, Леня! — кричал Стасик своим сообщникам и шоферу.
Марк услышал еще несколько выстрелов, что-то стукнуло в кузов, как градина в железную крышу, мотор шаркнул по чему-то боком и остановился, миновав крытый мотор.
Четверо живо выпрыгнули из автомобиля — Капрони прямо через задок кузова — и побежали назад. И Марк — за ними, увидал, что они поднимают с дороги человека, он весь в пыли и лицо разбито, глаза смотрят безжизненно.
— Ловко срезал, — похвалил своего шофера Стасик: — ничего, его только оглушило. Кряковками назад[64], в рот — кляп... Сейчас очнется... Кладите его в машину. Марк, идем! Попался Серый Волк!
Стасик и Марк направились к закрытому мотору. Стасик открыл дверку мотора, заглянул внутрь; внутри было пусто... На полу только стоял маленький желтый саквояжик и лежал большой сверток в газетной бумаге...
— Ее-то и нет! — сказал Стасик, сдергивая маску с своего лица: вдруг стало душно.
Он приподнял подушку сиденья, но в ящике под ним была только веревка, которую московские автомобилисты всегда берут с собой на случай, если машина попадет ведущей осью в скользкую болотину: только одно и остается тогда — вытягивать машину на буксире.
Стасик выкинул веревку на шоссе и крикнул, чтобы того покрепче скрутили.
В это время из лесу вернулся через луговину убежавший туда от выстрелов шофер и рассказал:
— Как только я выключил и сунулся к мотору, он сразу понял, — выскочил наружу и гляжу у затылка держит шпаер; я поддал ему руку и винта! А он бац! — мимо. Бац! — мимо!
— А девчонка где же?
— Какая девчонка. Никакой девчонки не видал.
— Так он садился-то вдвоем с девчонкой? — спрашивал Стасик.
— Нет, один.
— Чудно! Ну, поезжай назад. Да не гони. Знаешь, что сказать у шлагбаума? Если спросят?
— Не в первый раз.
— Счастливо. Ну, пока!
Крытый мотор повернул назад и побежал к Москве. Марк и Стасик направились к своей машине. Стасик на ходу надел маску — тоже и Марк.
Что было дальше, Марку чудилось потом беспокойным сновидением. Все уселись в автомобиль, и он снова покатился в том же направлении от Москвы. Напротив Стасика и Марка на заднем сиденье теперь было четверо: связанного пленника посадили посредине, рядом с ним — матрос. Смоченным водою из кювета[65] платком матрос заботливо отирал от крови и пыли лицо пленника — кровь была от царапины на щеке, она уже переставала кровоточить — человек был здоровый.
Все молчали. Грудь пленника, выпяченная вперед от того, что руки его были вывернуты за спину, высоко вздымалась, изо рта торчал тряпичный кляп; пленник открыл глаза и водил ими, что-то вспоминая, попробовал шевельнуться и привстать; уставился в лицо Марка, закрытое черной маской, — нахмурился, что-то соображая, побагровел от яростной натуги, рванулся, потом закрыл глаза, лицо его стало презрительно спокойным, он улыбнулся и раскрыл глаза — смотрел куда-то мимо всего холодным и надменным взглядом.
В соснах вдоль дороги, на которую с шоссе свернул мотор, мелькали полуразрушенные дачи. Мотор катился медленно. Светало. С тех пор как пленник очнулся, никто не проронил ни слова. Мотор остановился у частой и густой живой изгороди из лиственницы. Пленника взяли из машины и понесли на руках. Он не сопротивлялся. За изгородью была дача, повидимому пустая и заброшенная — окна зияли пустыми рамами. Автомобиль куда-то укатился.
Дача была на каменном фундаменте. На крытую террасу вело несколько ступеней. Тяжело ступая, бандиты внесли пленника по ступеням на террасу и через нее в стоявшую настежь дверь в полутемный коридор. Здесь пленника опустили на пол. В руках матроса оказался маленький топорик; он запустил его в щель пола у плинтуса и приподнял одну доску, а затем другую.
В темном отверстии люка — кирпичные ступени. Стасик передал Марку тяжелый саквояжик и сверток, взятые у Волка в его автомобиле, и засветил электрический фонарик. Пленника подняли и понесли вниз по каменной лестнице. Капрони остался наверху и закрыл отверстие досками; Марк, держась за каменную стену, насчитал двенадцать ступеней, потом марш[66] и лестница повернула под прямым углом по стене — и Марк насчитал еще двенадцать ступеней. Пахнуло свежестью подвала. Стояли ящики, ломанная мебель, валялись покрытые пылью бутылки. Пол из каменных плит. Впереди открылась со скрипом низенькая дверь. Туда пронесли Волка. Марк вошел последним и увидел чисто выбеленную комнату под сводом. На столе стояла большая лампа, которую зажигал Стасик. Лампа разгорелась и осветила стены. Окон не было. Кроме этого входа — еще один с такой же маленькой и крепкой дверью. Пленника положили на койку у стены. Было несколько стульев и шкаф. У стены аккуратно сложены стопой цинковые ящики с патронами. В углу стоят десятка два винтовок — пирамидкой.
— Разнуздайте ему бряколо! — приказал Стасик, — и дайте ему вина.
Один из бандитов вынул изо рта Волка комок тряпок и отер им губы пленника. Другой бандит достал из шкафа бутылку, откупорил ее и налил в стакан красного вина. Сначала пленник отплевывался, оттолкнул губами стакан, потом усмехнулся и отпил глоток.
— Вы можете говорить? — спросил Стасик.
Пленник сказал хриплым, сдавленным голосом:
— В кармане была трубка. Цела?
Стасик сунул руку в его карман и достал оттуда коротенькую трубку.
— Цела.
— Благодарю. Там, будьте уж любезны, и табак.
Стасик достал табак и набил трубку. И бандиты стали набивать свои трубки: один — махоркой, а второй — крепким табаком «сам краше». Стасик вставил трубку в зубы Волку, достал сам папиросу, дал Марку, и все закурили в молчании, рассевшись по стульям. Волк с наслаждением пыхал дымом. Покурив, он сказал окрепшим голосом:
— Бринтинг, возьмите трубку и снимите маску: все равно я узнаю вас по фигуре и голосу. Для чего вы меня вытряхнули?
Малюшинец-Стасик: Зухер-Бринтинг снял маску и, потушив папироску, сказал:
— Где девчонка?
Волк молчал.
— Вы не хотите отвечать? Я говорю о девчонке, которую вы взяли на Каланчевской площади.
Волк смотрел в лицо Стасика спокойным взглядом.
Стасик вынул револьвер и поднес его к голове Волка.
Тот вздрогнул от прикосновения стали и закрыл глаза.
— Вот что, Волк. Мы вас развяжем и вы напишите записку, вы знаете кому, чтобы нам отдали девчонку. Когда ее освободят, мы вас доставим отсюда домой. И квиты.
Волк молчал. В это время сверху послышались два сдвоенных удара в свод.
— У нас нет времени тянуть волынку — да или нет, Волк?
Волк слабо улыбнулся и сказал:
— Нет!
Марк, захолодев, ждал выстрела, но Стасик спокойно спрятал револьвер и что-то, непонятное ни Марку, ни другим, сказал Волку. Тот усмехнулся и что-то ответил. Тогда Стасик отошел от него, взял из рук Марка саквояжик и сверток, положил их на стол и стал развертывать.
В свертке были аккуратно перевязанные пачки бумажных денег. Затем Стасик спросил у Волка, где ключ от саквояжика, тот взглядом указал на грудь. Стасик снял с его часовой цепочки маленький ключ, им открыл саквояжик и выложил оттуда на стол какие-то бумаги и небольшие тяжелые свертки. Взвесив один из них в руке, Стасик сказал:
— Рыжики?[67] За это одно вас, Волк, поставят к стенке...
Волк ответил:
— Напрасно, Бринтинг, вы при них желтуху[68] вскрыли.
— Не беспокойтесь. Они меня знают лучше вас. Снимите с него гопу и бимбары. Обыщите. Можно развязать. Где его револьвер?
Стасик положил в саквояжик снятые с Волка часы и цепь к ним, запер чемоданчик и отдал Марку, спрятав ключ в карман. Револьвер, взятый у Волка, отдал Марку, сказав:
— Вот ты себе шпаер заработал. Если кто станет отнимать саквояж, — стреляй, не думай.
Марк взял револьвер и стал осматривать, как он устроен. Волка развязали. Он встал, потянулся, расправил плечи и стал сам помогать осмотру, вытряхивая все из карманов.
— Документы на стол. Все вообще бумажки, — командовал Стасик: — платки, трубку, табак оставь. Все?
— Все, — ответили бандиты, ловко обшаривая Волка.
Спокойный до сих пор Волк теперь, бледнея и краснея, приводил в порядок платье, застегивая пуговицы трепетными пальцами.
— Вам, Волк, придется тут поскучать несколько часов. Вот вино, в шкафу есть хлеб и консервы, если вы голодны, — говорил Стасик, завертывая вместе с деньгами все бумажки, отнятые у Волка. Он отдал сверток Марку и велел ему итти.
— Я думаю, Волк, вас не надо связывать? Только не напивайтесь, как свинья. Я знаю, что вы не обольете себя керосином и не подожжете, не повеситесь и не застрелитесь из ружья. Если бы вы захотели сопротивляться, вас в один счет убьют вон оттуда или отсюда.
Стасик показал на углы белого свода, где, казалось, не было никаких отверстий.
Волк молча закурил трубку и сел на койку.
Марк вышел, за ним двое сообщников Стасика, который вышел последним и, притворив за собой дверь, задвинул тяжелый засов и воткнул в ушки его палочку.
Стасик стукнул в стену, и вверху где-то показался синий свет. Они поднялись опять по каменной лестнице, — утренний синий свет проливался сквозь поднятые матросом половицы.
Когда все вышли наверх, люк закрылся, Капрони доложил:
— На шоссе фланирует чья-то машина. Наша — у столба за ельником.
Стасик сказал бандитам:
— Вы останетесь. Капрони — за старшего. Следите из второго подвала за Волком. До ночи не высовывайтесь. Не позднее двенадцати мы будем здесь. Идем, — обратился он к Марку, — снимай маску. Так.
Они вдвоем вышли из дачи на глухую аллею дачного поселка. Пройдя с версту, после нескольких поворотов, Марк увидел шоссе, на нем у столба автомобиль и обрадовался: саквояжик и сверток порядочно оттянули ему руки, а тяжелый револьвер в кармане мешал итти, болтаясь при каждом шаге.
Едва Марк и Стасик вошли в автомобиль, — он двинулся.
— Не надо спешить, — сказал Стасик, быстро взглянув назад.
Вдали, им вдогон по шоссе летел, вздымая облако пыли, гоночный мотор. Когда он поровнялся и пронесся мимо с правой стороны, Марк заметил над радиатором цветной флажок, и две головы повернулись и внимательно окинули взором их автомобиль.
Обогнав на полверсты, гоночная машина остановилась, и когда мотор малюшинца-Стасика подошел к ней, шофер на той машине поднял кверху обе руки в знак того, что им нужна помощь; профессиональная вежливость автомобилистов во всем свете требует, чтобы тот, к кому взывают, остановился и оказал услугу — в свое время ему, когда придет беда, не откажут в такой же.
Шофер Стасика остановился подле гоночной машины.
— Одолжите нам на пять минут универсальный ключ — мой сломался, — сказал шофер с той машины.
Шофер малюшинца достал из ящика ключи и пошел посмотреть, что случилось с двигателем того автомобиля, и пока они подвинчивали гайки, два бритых джентльмена в мягких кепи из кузова гоночной машины внимательно всматривались в лица Стасика и Марка. Стасик курил папиросу, отряхивая пепел за борт кузова, и, видимо, равнодушно скучал.
Тот шофер вернул ключ, оба джентльмена приложили руку к кепи, Стасик ответил тем же и дал знак своему шоферу двигаться.
— Простите, — сказал один из джентльменов, — секунду вашего внимания: вы не встретили крытой машины?
— Нет.
— А издалека вы?
— От Троицы.
— Чья эта машина?
— ВЭТ'а.
— А! — протянул разочарованно джентльмен и еще раз приложил руку к козырьку.
Машина Стасика пошла. Те все еще возились у мотора.
— Что у него? — спросил Стасик шофера.
— Все в порядке. Это они вола пасут[69].
— Да, теперь они от нас не отстанут. От их Бенца не уйдешь.
— Стосильный.
— И не надо. Не спеши. В город и к Курту.
— Слушаю, товарищ Бринтинг.
Стасик не оглядывался и, положив руку на колено Марку, сказал:
— Смотри вперед.
Марк понял, что сзади следом катит тот автомобиль и с ним может быть опасность...
Марк узнал, когда машина остановилась, серый дом; сюда на мотоциклетке привез его в первый памятный день знакомства Стасик. Малюшинец взял у Марка сверток и, наказав мальчику последить, не появится ли гоночная машина, исчез в подъезде, где обитают Марс и Курт Кроон. Через минуту по улице прошла тихим ходом гоночная машина, и две головы в клетчатых кепи оглянули Марка и шофера, который сидел за рулем в позе каменного покоя, не снимая рук с правила[70].
Прошло около часа в ожидании, и из двери вышел Курт Кроон, ведя на сворке Марса, за ними Стасик; Марс впрыгнул в автомобиль и уселся на заднее сиденье, с ним рядом поместился Кроон, а напротив их Марк и Стасик. Сверток остался в квартире Кроона.
Стасик назвал переулок, и машина покатилась переулками, вынырнула на Мясницкую, пробежала Лубянскую площадь и через центр Москвы понеслась в район Никитских. От Большого Вознесенья, как и вчера, машина повернула вправо и скоро остановилась у решетки затейливого особняка. Было еще раннее утро. Ворота на замке.
Стасик рванул звонок к дворнику. Тот вышел из подвала и, не подходя к решетке, издали спросил:
— Кого вам надо?
— Горнсби дома?
— Уехадчи вчера.
— А барыня?
— Тоже.
— Кто же дома?
— Да, можно сказать, никого.
— Открой ворота, — сказал резко и повелительно Кроон.
Дворник подошел к воротам и спросил:
— Да вы кто будете? Мне не приказано никого пускать...
— Ты грамотный?
— Слава богу, и при царе дворником был, — как же: нам без грамоте нельзя.
— Вот, прочитай.
Курт Кроон протянул дворнику бумажку, — тот прочитал ее и открыл ворота. Марс, Кроон, Стасик и Марк вошли во двор и направились к подъезду. Стасик позвонил, но на звонок никто не вышел. Дворник стоял вместе с ними и ждал. Стасик постучал, но и на стук никто не отзывался. Дворник сказал:
— Разве с черного хода постучать?..
Стасик с ним пошел к черному ходу, но и там они стучали безуспешно.
Когда они вернулись к главному подъезду особняка, у ворот стоял тот гоночный автомобиль, который гнался за ними по шоссе, и оба бритых джентльмена стояли у подъезда, беседуя с Крооном. Марс внимательно обнюхивал их ботинки, на что джентльмены не обращали никакого внимания. Подойдя, Стасик услышал, что один из джентльменов говорил Кроону внушительно и веско:
— Вы знаете, что этот особняк считается за нашей миссией.
— Да, — ответил Кроон.
— Вам известно, что мы пользуемся по договору правом экстерриториальности[71].
— Да, — ответил невозмутимо Курт Кроон.
— Я — секретарь миссии. Что вам здесь угодно?
— Я хочу осмотреть дом.
— Я не имею права вам этого позволить.
— Ведь, вы еще не перешли в этот дом, и я не вижу здесь вашего флага. А мне стало известно, что здесь совершено преступление.
Джентльмены переглянулись.
— Как мне ни жаль производить ненужную огласку, — продолжал Кроон, — я вызову сейчас отряд и мы взломаем дверь...
— Вы не смеете этого!
— Я этого сделаю.
Секретарь миссии обратился к Кроону с несколькими быстрыми словами на иностранном языке. Кроон пожал плечами и сказал:
— Прошу вас говорить по-русски. Бринтинг понимает, — Кроон указал на Стасика, — и стало быть есть свидетель, что вы сейчас мне предложили взятку. Лучше говорите по-русски: этому парню (Кроон положил руку на плечо Марку) полезно знать, как иногда ведут себя европейцы в стране дикарей...
Огонек блеснул в глазах секретаря. И он снова обратился к Кроону, что-то ему предлагая. Кроон спокойно ответил по-русски:
— На это я согласен. Стасик, вы останетесь здесь. А мы с Марком отправимся с этими господами. Марс, ты тоже останешься здесь.
Марс ничего не возразил и дружелюбно взглянул на Стасика, которому Кроон передал сворку. Пес улегся поудобнее на нижней ступени лестницы, предполагая, что придется порядочно подождать..
Кроон, Марк и оба джентльмена уехали на автомобиле Стасика. Гоночная машина осталась у ворот.
Дворник ушел в подвал, оставив открытыми ворота. Стасик уселся на ступеньке, не выпуская из рук сворки... Бессонная ночь сказалась — легкая дрема смежила его глаза. И вдруг он почувствовал, что сворка натянулась — рванулся Марс. Вспрянув, Стасик увидел, что мужчина и женщина в дорожных плащах укладывают на улице внутрь гоночной машины какой-то большой не то узел, не то сверток и вскочили сами на места. Машина двинулась и покатилась. Стасик бросил сворку и крикнул.
— Марс! Алло!
В несколько прыжков Марс, дотоле вялый и ленивый, догнал мотор и, рявкнув, легким броском вскочил внутрь кузова машины; Стасик бежал сзади, стреляя из револьвера вслед мотору, целясь в колеса и бензиновый бак, — но машина, круто повернув, исчезла полным ходом в переулке...
Дворник вышел из подвала на стрельбу, и когда к подъезду вернулся, тяжко дыша, Стасик, почесался и сказал:
— Вот какие у нас ноне дела творятся!
Стасик, бормоча ругательства, упал на ступеньку крыльца и, сжав зубы, стучал себе в виски кулаками.
В воротах показался Марс. Он бежал неловко, наступая на сворку и путаясь в ней. В зубах он нес обрывок серой тряпки; подойдя к Стасику он положил тряпку к его ногам и тяжко, прерывисто дышал, далеко высунув розовый язык... Стасик поднял тряпку и сказал:
— Спасибо, Марс! Идем.
Стасик скорыми шагами, а временами и бегом пустился переулками, Марс на сворке лениво переваливался — бежал с ним наравне. Перед одним из домов стояла машина Стасика. Он позвонил с подъезда и, заговорив с вышедшим слугой, потребовал, чтобы, не медля ни секунды, о нем доложили Курту Кроону, который сейчас, вероятно, беседует с уполномоченным миссии.
Слуга впустил Бринтинга в вестибюль, запер входную дверь и, доложив, вернулся и пригласил Бринтинга и Марса наверх. Здесь на площадке у окна стояли в кепи и пальто те двое джентльменов. Перед Стасиком открылась дверь, и он увидел, что около бюро беседуют стоя Курт Кроон и статный человек, с пышной гривой седых волос над высоким ясным лбом.
Стасик коротко и быстро рассказал, что случилось. Курт Кроон выслушал его и, обратясь к старику, сказал:
— Как видите, дело обстоит хуже, чем я думал.
Старик развел слегка руками и сказал Крону по-русски:
— Что делать! Мы ехали сюда словно в разбойничье гнездо. И поневоле пришлось делать уступки при выборе людей. Этот Горнсби, — конечно, авантюрист, и я готов помочь вам всеми средствами... Если бы я знал, где он сейчас!
И старик сделал движение руками, словно что-то перервал пополам...
— Могу вас утешить, — ответил Кроон: — Горнсби в надежном месте. Оно нам известно. И дело серьезнее, чем вам кажется. Мой друг и ученик (тут он указал рукой на Стасика; тот поклонился) затеял романтическое приключение, но неожиданно вскрыл нечто более серьезное, чем похищение девчонки. У Горнсби взяты документы...
Старик слегка отпрянул, но не произнес ни звука.
— Мы хотели предложить вам товарообман — это на языке московских бандитов значит обмен пленниками голова за голову. Но теперь девчонку, очевидно, увезли. Гнаться за вашей дьявольской машиной бесполезно. Но Горнсби в наших руках. Мы это дело покончим миром. Теперь, если вам угодно, ваша забота доставить нам девочку живой или мертвой, все равно. В обмен вы получите Горнсби — живого или, если хотите, мертвого, или, если вам удобнее, расправьтесь с этим господином сами; все до одной бумажки мы тоже возвращаем; я говорю о документах...
Старик одно мгновение простоял в задумчивости и, протянув руку Кроону, сказал:
— Хорошо. Я согласен. Игра ваша...
Кроон сообщил свой адрес. Старик проводил их до дверей комнаты.
Садясь в машину, Стасик спросил:
— Неужели, Кроон, вы отдадите им все бумаги. Ведь там очень важные...
— С них сейчас снимают копии. Вот и все. Где нужно, будут знать в чем дело. Вообще они провалились. И вы, Стасик, молодчина.
— А девочка?
— Мы ее получим живую или... мертвую...
Марк похолодел и переспросил:
— Как? Мертвую?
Кроон промолчал. На глазах Марка навернулись слезы. Кроон хлопнул его по коленке и прибавил:
— Не плачь. Москва слезам не верит. Никогда не верила. И тем менее теперь. Нам придется ждать недолго. Мне сдается, что нам понадобится доктор. Заедем к Глудзинскому — это мой друг.
Кроон приказал шоферу ехать на Ордынку. Врача дома не оказалось, он был в лечебнице. Поехали туда — к Серпуховским воротам. Врач был занят и освободился только через полчаса. Все это время Кроон спокойно сидел в машине и молча курил, а Марс, прикорнув в уголке кароссери, — дремал, иногда приоткрывая глаза, смотрел на Кроона вопросительно, тот кивал ему головой, и Марс снова щурился и дремал. Стасик и Марк сладко зевали...
Наконец, появился доктор с пестрым чемоданчиком в руке, маленький, круглый, розовый, бритый, веселый человек, с сигарой в зубах...
— Очень рад, Кроон. Опять приключение?
— Здравствуй, собачка славная. Здравствуйте, дети. Ох, эти ваши пациенты, Кроон, для меня единственный отдых. Утопленник? Зарезанный? Подстреленный? Нет? Отравлен? Нет? Нет? Нервный припадок? Сгорел? Нет? Куда? В морг? В милицию? В клинику? На пожар? Нет! Ага, на завод! Нет? На железную дорогу? Трамвай? Фу! Сточная труба, наконец? Все равно, едем...
Автомобиль давно катился; доктор задал сотню вопросов и ни на один не получил ответа.
— Ага! — воскликнул доктор, бросая обжегший ему губы окурок сигары: — мы приехали к вам. Отлично. Что это за гонщик?
У подъезда дома, где обитал Кроон, стояла знакомая гоночная машина. В ней сидел старик из миссии, с которым они расстались час тому назад.
Кроон, встревоженный, выпрыгнул из машины, не дав ей остановиться, подбежал к старику; они обменялись короткими фразами; Кроон задумался, потом сказал:
— Разрешите воспользоваться вашей машиной? Шофер только и может точно указать место.
— Прошу вас.
— Моя машина в вашем распоряжении. Бринтинг, вы поедете с этим джентльменом, и когда машина ему будет более не нужна, выезжайте на Звенигородское шоссе, пока не встретите нас.
В гоночную машину уселись тесно: Кроон, Марс, Марк с чемоданчиком и доктор. Подобно торпеде, выпущенной бомбометом, гоночный мотор прорезал уличную теснину и мчался уж средь зеленых просторов подмосковья... Через полчаса шофер остановил машину и сказал:
— Вот здесь...
Марк огляделся кругом. Трудно было поверить, что полчаса тому назад они были в большом городе, оплетенном со всех сторон стальными путями, в городе тысячи колоколен и тысячи фабричных труб. Шоссе серой полоской взбежало на сизый холм и было похоже на поле синеватой зелени, на старый давно заросший шрам от пореза на чистой руке. Кругом лежала чуть всколыхнутая пологими холмами лесная глушь. Дали затянуты дымом мари. Марку живо вспомнилась тишина карельского леса, и он прислушался — нет, здесь не было вечного ропота, немолчного и зимой, северных кипучих вод.
Кроон просил всех пока остаться в моторе. Сам он вынул из кармана тряпку, которую утром добыл Марс, дал ее ему понюхать (это был, повидимому, обрывок непромокаемого плаща). Марс чихнул недовольно и, потянувшись, выпрыгнул на землю. За ним вышел Кроон. Марс стал внимательно обнюхивать камни и песок шоссе. Понюхал след от шин мотора, подошел затем к нему и понюхал шину колеса.
— Ты прав, Марс, — сказал Кроон: — это тоже резина, но другая. Не в этом дело.
Он снова дал ему понюхать тряпку. Марс недовольно отвернулся. Кроон ласково сказал ему:
— Я знаю, дружок, что ты не любишь этого запаха. Что поделать? Надо, Марс! Надо. Ищи...
Марс отошел от мотора, перепрыгнул через канаву, понюхал старый пенек, приподнял заднюю лапку, оставил на пеньке свою подпись, как полагается по собачьему обычаю. Затем вышел на тропочку, проторенную вдоль шоссе странниками, улегся и, положив голову на лапы, спокойно смотрел на Кроона.
В первый раз Марк увидел: Кроон широко улыбнулся и обратился к своим спутникам, которые молча и с любопытством смотрели на Марса.
— Видите ли, в чем дело, — ответил Кроон на безмолвный вопрос доктора, — духота, воздух совершенно недвижим. От быстрого хода шины наши разгорелись: — даже вы чувствуете запах резины. А для Марса с его чутьем — это прямо оглушительный удар грома. Представьте себе, что вы в концерте и слушаете нежное пение скрипки и вдруг начал бы непрерывно греметь гром. Вы бы, вероятно, не стали так терпеливо ждать, как ждет Марс, пока остынут наши шины или вонь их сдует ветерок...
Но воздух был душен. Тучи над лесом клубились, свивались и темнели.
— Ну, что, Марс? — спросил Кроон.
Пес, подняв кверху голову и потянув воздух носом, встал, перескочил через кювет и улегся под кузовом машины.
Через мгновение после этого все почувствовали, что лица их окропили невидимые капельки дождя.
— Нехорошо, — сказал Кроон: — будет дождь и смоет все запахи. Я уверен, что Марс слышит в хоре запахов и тот, который нам нужен, не от резинового плаща, а другой. Но надо ему указать, какой именно запах нас занимает. Надо ему дать понюхать предмет, бывший у того человека, кого мы ищем. Если бы мы взяли что-нибудь из того серого узелка...
— Вот у меня что есть, — сказал Марк, шаря в карманах, и протянул Кроону маленький белый платочек, отороченный широким кружевом: — это ее, Ани Гай.
Марк еще в квартире Кроона потихоньку вытянул из узелка и захватил этот платочек: он был уверен, что они найдут Аню, и она, наверное, при этом будет плакать, — вот он и захватил на этот случай, чтобы было ей чем утереть глаза и нос...
Кроон взял из рук Марка платочек и понюхал его сам:
— Если все белье девочки лежало когда-нибудь вместе с этим платком в сундуке, то для Марса этого достаточно: пахнет листовым старым табаком и чуть-чуть какими-то духами... Сюда, Марс!
Пес выбрался из-под машины, обнюхал платочек, чихнул и с неожиданной резвостью стал носиться вокруг, пригнувшись носом к самой земле.
— Теперь, господа, можно выйти и вам, — сказал Кроон, следя за собакой.
Марс перепрыгнул через канавку, пробежал несколько метров по тропинке. Остановился, тявкнул и оглянулся на Кроона.
Все, кроме шофера, двинулись за Марсом.
— Вы забыли свой баул, — напомнил Кроон доктору; тот вернулся, захватил свой чемоданчик и рысцой догнал своих спутников. Пройдя по тропинке еще немного, Марс свернул круто по мочежине влево к густой заросли молодого ельника и можжевеловых кустов...
Следуя за Марсом, Кроон рассказал и Марку, что произошло после того, как Марса с обрывком резинового плаща выкинули из той самой машины, в которой он теперь приехал сюда уже почетным гостем.
Уполномоченный миссии, как только вернулся мотор, вызвал к себе шофера. И тот рассказал ему, что «барыня» Горнсби со слугой вышли из машины на шоссе в сорока верстах от Москвы, взяли с собой какой-то большой сверток, а ему велели ехать немедля домой, что он и сделал. Из нескольких слов «барыни» шофер расслышал про какую-то девочку, которая сорвала перевязку и потеряла много крови...
— Надо догадываться, — сказал Кроон, — что девчонка в заточении пришла в отчаяние от страха смутной для нее, но тягостной участи и сорвала нарочно повязку. От потери крови она была без чувств и в испуге, что она умерла, а Горнсби — Серого Волка все нет и нет, «барыня» решила отвезти тело девочки, чтобы «концы в воду». Сама она, вероятно, намеревалась скрыться — здесь в трех верстах железная дорога. А, может быть, у ней и ее сообщника здесь где-нибудь есть на несчастный случай и укромный уголок.
Марс, между тем, то шел уверенно по следу, то сбивался, но видно было, что он на верном пути, потому что он, видимо, огибал такие препятствия, какие непосильны для людей, несущих тяжести.
Лес — все чаще. Дождь усилился и проливался сквозь завесу веток.
Внезапно Марс насторожился, прислушиваясь, и с громким лаем кинулся в кусты... Все — за ним, и увидали на мховатой земле большой серый мешок — мешок шевелился.
Кроон упал перед мешком на колени и, вынув складной нож, быстро распорол ткань от того места, где из мешка зубами Марса был вырван клок.
Марк кинулся помогать Кроону и вместе с ним, вывернув мешок, увидели — бледное лицо Ани Гай; волосы ее, плечи и грудь были в крови. Она дышала и стонала.
— Ага! — вскричал весело доктор: — великолепно!.. Дождь? Великолепно. Прошу вас посильнее, — обратился он вежливо к небу, как бы к своему ассистенту во время операции, когда нужно сильнее пустить струю воды для промывки раны.
— Мы все это долой!
Доктор проворно распорол блестящими ножницами окровавленное платье и белье на плечах и груди Ани, отер ей лицо ватой, обмокнув ее в какую-то крепко пахнувшую жидкость из банки... Он снял с плеч девочки наскоро намотанный бинт...
— Глубокий порез. Артерии, повидимому, не тронуты. Кровоподтеки. Больше ничего. Пустяки! Мальчик, помогите мне. Держите ленту. Теперь нам не надо воды. Перестаньте! Да перестаньте ж!
Но дождь не переставал. Кроон устроил над девочкой завесу из распоротого резинового мешка, и Марк, помогая врачу, любовался, как быстро он, раскатывая из валика бинт, оплел им накрест елочкой руку Ани почти от плеча до локтя.
Между тем, Марс, считая, что дело еще не закончено, пустился по следам дальше и звал за собой Кроона лаем откуда-то издалека. Кроон свистнул, и Марс вернулся и всем видом своим — хвостом, и ушами, и горящими глазами — приглашал продолжать преследование.
— Они нам не нужны, Марс. Ляг. Отдохни. Спасибо. Вот тебе.
Кроон достал из кармана шоколадную плитку — уголок ее откусил сам, остальное отдал Марсу. Пес вежливо принял из рук Кроона угощенье, отошел в сторонку, положил плитку на траву и сам улегся рядом; явно обиженный и огорченный, он делал вид, что ему и шоколад не нужен, даже отвернулся; но от шоколадной плитки так очаровательно пахло ванилью, молоком, какао, орехом и жженым сахаром, что скоро из уголка рта Марса повисла длинная клейкая слюна. Видя, что все заняты девчонкой, Марс вздохнул, взял в рот кусочек шоколада и, сладко зажмурясь, стал его жевать...
Доктор подробно осмотрел девочку, выслушал, определил пульс и сказал:
— Пустяки. Это даже не забытье, а сон от утомления. Крови она потеряла немного, они перепугались напрасно. Вероятно, легкий жар — и если не будет осложнений — она в несколько дней поправится.
Аню подняли, покрыли материей резинового мешка и понесли под проливным дождем назад к автомобилю на шоссе. Марс шел сзади всех, недовольно подрагивая своей подвижной кожей на спине; его гладкая, блестящая шерсть взъерошилась.
В автомобиле стало теперь тесно. Кроон и доктор посадили Аню и сели по сторонам, поддерживая ее. Марсу и Марку с чемоданчиком пришлось поместиться у их ног прямо на полу. Мальчик обнял голову пса, погладил и поцеловал в лоб. Марк не замечал, что из глаз катятся слезы, но Марсу было довольно и дождя из туч, — должно быть, слезы имеют неуловимый для человека, но ясный для чуткой собаки запах — Марс, недовольно ворча, отодвинулся от Марка. Кроон протянул мальчику кружевной платочек Ани и насмешливо сказал:
— Марс не долюбливает плакс. Утрите себе нос. Куда, молодой человек, прикажете доставить вашу даму?
Марк хотел ответить «в поезд», но тотчас вспомнил, что он не знает, где теперь находится мурманский маршрут. Слезы перестали катиться из его глаз, и он не знал, что сказать.
— Хорошо, — сказал Кроон, улыбаясь: — поедемте пока ко мне. А там я сдам вас Бринтингу. Он эту кашу заварил — ему ее и расхлебывать.
Машина скоро выбежала из-под туч — проглянуло солнце, и когда мотор остановился снова у серого дома в кривом московском переулке, — от ветра и солнца платье на всех пассажирах провяло и было почти сухое, но все озябли.
Аню внесли в квартиру Кроона и уложили на диван. Там их давно уже ждал Стасик. Доктор давал девочке что-то понюхать и говорил:
— Видите ли, мешки из прорезиненной ткани предназначены для хранения от моли меховых вещей; воздуха не пропускают и так плотно затягиваются, что, конечно, девочка задохнулась бы давно, если бы Марс с самого начала не прорвал мешка... Ага! Смотрите, она открывает глаза. Как ты себя чувствуешь, дитя мое?
Аня, раскрыв глаза, недоуменно рассматривала всех, потом, увидев Марка, вскрикнула и, закрыв глаза, протянула ему руку.
Марк, не зная что делать, сказал:
— Смотри-ка, Аня, что за собака! Она умнее всех нас!
Все рассмеялись. А Марк поправился:
— Она, конечно, умнее меня.
Все снова рассмеялись, и Аня, не совсем понимая, чему смеются, улыбалась и плакала. Марк, весь алый от смущения, вспомнил про платок, достал его из кармана, чтобы отдать Ане, но, — увы, — платочек был мокрехонек...
Доктор весело подмигнул Марку, закуривая сигару, и сунул ему в руку комок гигроскопической ваты: самое гигиеническое средство для вытирания слез...
Между тем, Кроон давал распоряжения Бринтингу:
— Доставить Волка в миссию, и пусть с ним там возятся. За документами заедите, знаете куда, и все их вернете тоже. Об этих вещах ни я, ни доктор, ни Марк, ни Марс, ни барышня ничего не слыхали и их не видали.
— А это что за саквояж? — спросил Кроон про тяжелый чемоданчик, бывший на попечении Марка.
— Это мой, — поспешно ответил Стасик.
— Ах, ваш? — промолвил Кроон и продолжал: — когда вернетесь, мальчик и девочка ваши — делайте с ними, что вам вздумается. Не медлите. У меня нет времени.
Стасик, забрав тяжелый желтый чемоданчик, ушел.
Прошло три дня. Мурманский маршрут добился пути на юго-восток через Ряжск. В Самару и за Волгу нечего было думать — там шли крестьянские восстания и надвигались из-за Урала сибирские войска. Мурманцы решили попытаться, нельзя ли добыть хлеба в Тамбовской губернии — хотя и там было очень неспокойно: повсюду шныряли, нападая на поезда, «зеленые» банды и казачьи отряды.
Марк с Аней были возвращены Стасиком в американский вагон. Бринтинг узнал, что маршрут с эвакуированными из Петрограда детьми уже ушел по направлению к Ряжску, и Граеву пришлось снова принять девочку к себе.
О том, что Марк жив и не пропал, Граев был в свое время предупрежден «малюшинцем» и не беспокоился о нем, да и некогда было за хлопотами. Мальчишки в поезде с завистливым недоверием слушали рассказы Марка о том, что было с ним в эту неделю, и хоть и думали, что Марк «здорово заливает»[72], но шпаер, как называл свой револьвер Марк, и то, что у Ани была забинтована рука, доказывали, что кое-что есть и верного в рассказе Марка. А слух о мальчике со смертью дошел и до мурманского маршрута. Отец велел Марку вывернуть мешок наизнанку. И как ни просили мальчишки, Марк ни за что не хотел им показывать мешка.
— Вот видно, что все врешь. Девчонка встанет, мы ее выспросим, что ты врешь, — говорили мальчишки.
Белпорожские товарищи Марка, первые узнав от него повесть его московских приключений, рассказывали ее мальчишкам от себя с разными новыми финтифлюшками. Особенно они старались украсить и возвеличить Марса. По словам Сашки Волчка, пес оказывался «аграмаднейшего роста» и мохнатый, а морда «в-во какая!» Ленька Култаев, напротив, ссылаясь на то, что Марк в знак особого доверия ему первому показал «шпаер», уверял, что Марс — маленький, гладкий, с обрубленным хвостиком и на глазу черное пятно. Петька-телеграфист утверждал, что и Сашка, и Ленька одинаково врут, а Марс — черный пудель, остриженный «пополам» — задок голый, а передок в шерсти, — и подумав, что бы еще такое сказать «в разрез» товарищам, Петька прибавил после некоторого молчания:
— К тому еще, он говорит некоторые слова...
Это он хватил через край: мальчишки засвистали, завзыкали, залаяли, и утвердилось общее мнение, что, может быть, кой-что и есть во всем правды, но уж собаки наверное никакой нет.
Зависть к шпаеру Марка имела свои следствия. Где-то все мальчишки раздобылись «пугачами», и все время около мурманского маршрута, пока он стоял на соединительной ветке Окружной дороги, шла пальба из пугачей: происходили жаркие бои между враждебными бандами. Кое-кто все-таки еще верил в собаку, и они-то и сплотились вокруг Марка в «банду смерти», а противников называли «зелеными», что тех ставило на дыбки. И если бы еще шпаер Марка! — Но, увы! — шпаер молчал, потому что в нем не было ни одного патрона... Напрасно Марк угрожал своим немым револьвером. Противники осыпали его банду пробками из пугачей и насмешливыми боевыми криками:
— Гау! Гау! Гау!
Что должно было изображать собачий лай и намекало на то, что никакой собаки нет и не было.
Настал час отхода для мурманского маршрута. Марк стоял у раскрытой двери вагона с товарищами и увидал, что вдоль поезда идет Стасик с Марсом на поводке...
«Банда смерти» приветствовала пса разноголосыми воплями. Из других вагонов повысовывались ребята и взрослые; мальчишки побежали за собакой и, столпясь у вагона Марка, молча разглядывали пса. Марс, привыкший к вниманию, сидел равнодушно на земле: видимо, запах пролитой у рельсов нефти ему напоминал резину или был неприятен сам по себе.
Стасик взобрался в вагон и позвал за собой Марса проститься с Аней. Пес с места без разбега легко вспрыгнул, словно взлетел, в вагон. Мальчишки закричали, захлопали в ладоши и засвистали.
После ухода Стасика мальчишки от «комиссаров» «банды смерти» узнали, что «главный сыщик» прислал Марку поклон, а Стасик подарил Марку пять золотых царей, пачку патронов для шпаера и документы для Анны Гай с поддельными печатями. Эти слухи повергли противников банды в уныние: собака была налицо, хотя и «самая обыкновенная» собака; правда, она не проронила ни одного слова, а очень ловко скакнула в вагон — прямо мячик! К счастью «банды смерти», ее противники не узнали, что когда Марк зарядил свой «шпаер» патронами, Граев отобрал его у сына:
— А то ты сейчас сгоряча еще набедишь. Потом я тебе отдам.
О золотых же Граев сказал так:
— Напрасно взял. Нехорошие эти деньги. Что ты — бандит, в самом деле, что ли?!
Марку стало неловко, и он ответил:
— Я знаю. Они мной все там играли да смеялись. Что я — кукла? Я кину деньги или отдам кому.
— Зачем кидать? Я их сохраню, а ты придумывай, как бы их истратить, чтобы стыда не было.
По мере удаления из Москвы, мурманский маршрут двигался с каждым перегоном медленнее. С Окружной дали путь на Бирюлево, и здесь простояли несколько дней, пропуская эшелоны солдат на восток, — из окон вагонов выставлялись, развеваясь на бегу, красные знамена. Красный сигнал на железных дорогах всего мира — знак остановки, угроза катастрофы. И понятно, почему был выбран красный цвет для грозного сигнала: стальные пути везде пролагались средь зелени лесов, лугов и полей — на этом зеленом фоне красный ярче белого цвета. Прежде по железнодорожным путям было запрещено ходить «в платье сигнального цвета». Теперь везде развевались победно красные полотна — сигнал остановки стал символом стремления, и если поезда останавливались в пути, то не потому, что красный сигнал предостерегал от несчастия, а потому, что без отдыха ломались паровозы, горели буксы, загорались вагоны, рвались от непосилу упряжные приборы. Но и там, где злая рука разбирала рельсы или взрывала мост, никто не стоял сторонкой с красным флагом: поезда, вея красными знаменами, неслись неудержимо навстречу неизбежному... Повсюду вдоль путей под откосами валялись опрокинутые исподом[73] вагоны и цистерны, вагонные скаты, а кое-где и паровозы на боку, словно спали, черные, на зеленой траве. По некоторым мостам поезд перебирался тихим ходом, словно боясь оступиться и упасть в воду, и в железных фермах виднелись новые укрепления из толстых золотистых брусьев, а полосы исковерканных взрывом ферм торчали из воды и из кустов, словно ребра павшей скотины с железным костяком.
Всюду на станциях маршрут осаждали голодные мешочники. Они с остервенелым отчаянием карабкались на буфера, на крыши. Двери вагонов приходилось на станциях держать закрытыми, иначе нельзя было бы сдержать напора серого, оборванного народа с сумами за спиной. С крыш приходилось сгонять выстрелами вдоль поезда, при чем на сто холостых патронов рабочим выдавали один боевой, и пуля ждала случая, чтобы поразить кого-то, чья смерть должна пугать других. То, что видел Марк на Курском вокзале и что ему напоминало зверинец, там сдерживали выстрелами в воздух людское стадо, а здесь приходилось ценою случайной смерти одного спасать жизнь тысячам. Мосты на восток от Москвы — везде старые, с низким верхним строением, и с крыш вагонов они сметали людей подобно тому, как краем ладони со стола сметают крошки. Вдоль путей непрерывной вереницей шли на запад странники с пустыми котомками за спиною — в солдатских шинелях, городских пальто, армяках, озямах, гимнастерках, поневах, коротких юбках колоколами, в картузах, папахах, шапках, шляпках с широкими полями и бантами, в платках, простоволосые, в сапогах, лаптях, американских башмаках, туфельках с высокими подборами, босые — шли старые и молодые, мужчины, женщины и дети. На откосах лежали ничком сонные или мертвые. Сидели обнаженные до пояса, разглядывая на свету серое от грязи, пыли и пота снятое отребье. В кюветах мокло там и здесь брошенное серое барахло. И никакой сигнал не мог бы остановить этот поток людей, потерявших все чувства, кроме тупого позыва живота. Навстречу шли другие поезда — нагруженные людьми и хлебом. На станциях у встречных поездов рассыпались цепью солдаты продмилиции. Осмотр поезда. Крики, плачь, ругань; из окон и дверей вагонов летят мешки и котомки, караваи черного хлеба. На одной из станций Марк увидел, что за тугой сумкой, выкинутой из вагона, свалился мальчишка и упал на нее, крича. Солдат схватил сумку; мальчишка повис на ней, и солдат крутил его в воздухе вокруг себя вместе с сумкой, как крутят щенка, который вцепился в тряпку зубами. «Отдай, отдай, отдай!» кричал мальчишка. Поезд двинулся. Солдат выпустил из рук сумку. Мальчишка, не выпуская ее из рук, покатился по земле, вскочил, кинулся к вагону — оттуда протянулись руки и втащили его в вагон... Из поезда кричали, грозили кулаками солдату, а он смеялся.
Марк рассказал про мальчишку Ане. Девочка еще была слаба и лежала на верхних нарах у окна в углу.
— Знаешь, что надо сделать, Марк, с твоими золотыми? Мы купим на них хлеба и соли, и когда ты поедешь назад, то будешь всем голодным детям давать по куску. Хорошо?
— Хорошо, да не очень, — сказал Сашка Волчок: — видно, что ты не читала книжечку насчет нищеты. Нищему подавать — плодить дармоедов.
— Они не нищие, а голодные, — возразила Аня.
— Лучше вот что: мы купим муки, — рассудил Марк, — и отвезем в «Порт-Артур»; там, чай поди, ребята побольше голодны. Близко-видко — жаль, а вдали беда больнее!
— Да, так лучше, — согласилась Аня.
И Граев тоже признал, что это будет неплохое назначение «рыжикам», добытым Марком в Москве. Но для хлеба было еще далеко.
Вокруг Москвы поля пестрели цветами. Чем же дальше от Москвы, тем цветов на полях, откосах выемок становилось меньше. Изумрудные на севере, травы здесь были серее. Елки одиноко мелькали в поросли берез. Чаще — сосновые рощи, и начались дубы. Дни жарчели. Воды везде было мало. Тело у всех ныло от грязи.
Чтобы экономить топливо, охладили один из паровозов, и он немой и холодный стал в поезде мертвым грузом. На него взбирались играть в «бригаду» ребятишки. Все рычаги, чтобы мальчишки не набедили, были наглухо перевязаны проволоками. В пыли, накопленной по уголкам площадки паровоза, обрызганной проходным дождем, взошла зеленая трава. Еще недавно белолицые северяне выделялись среди голодной толпы на железных путях революции своим опрятным черным одеянием. Теперь за несколько недель лица их не то что загорели, а исхудали и посерели, и замызганное в сухой пыли вагонов платье тоже стало серым, и уж мало чем теперь отличались мурманцы от других обитателей путей — и меньше они привлекали к себе завистливые, злобные взгляды: в их глазах тоже засветился темный тревожный огонек, а общее выражение лиц стало напряженно-озабоченным — то, что во всю жизнь не сотрется с лица тех, кто в жизни узнал, что такое голод.
И дети исхудали, и странно заметно мужали, и хоть короткий срок, будто все вытянулись вверх. Кто бы теперь из подруг узнал Аню Гай в загорелой худой девчонке с запыленными, всклоченными от пыли кудрями, в штопанном не раз грязном платье и стоптанных на босую ногу башмаках (прежние, хорошие, выменяли на хлеб и молоко, когда она еще хворала). Серого поезда с красными крестами Аня так больше и не видала. Еще сначала за Москвой можно было расспросами добиться, что какой-то похожий поезд прошел тут дней десять назад, а потом и память о нем потерялась среди военных поездов, в толчее людей, занятых одною мыслью — о хлебе.
С девчонкой в поезде все свыклись. «Банда смерти» делилась с ней хлебом, а места на нарах, пока не было хлебного груза, довольно всем. Когда мурманцев спрашивали, есть ли у них в поезде женщины, они отвечали: «как же, есть» — и указывали на Аню Гай.
Вместе с мальчишками она становилась в ряд, когда надо было на остановке «цепью» передавать из вагона на тендер дрова; это было ей вначале тяжело. Потом, когда однажды Сашка Волчок поел собранных им на откосе каких-то ягод и заболел животом, Аня Гай стала ухаживать за ним в «околодке» — так в мурманском маршруте назывался вагон для больных, в котором ехал фельдшер, стояли четыре койки и была маленькая аптека. Фельдшеру нехватало именно помощницы там, где не нужна была сила, а ловкие, гибкие пальцы. Поэтому, когда Сашка Волчок оправился, фельдшер стал приглашать Аню Гай поработать в околодок, где всегда были больные; на вопрос, есть ли в поезде женщины, теперь мурманцы отвечали: «Нет, только одна милосердная сестра».
Ряжский узел был забит поездами: и порожняком, и военными, и с продовольствием; по вокзальной площади и городу кружили безуспешно голодные толпы. В помещениях вокзала едва можно было пройти — спали вповалку, и если кто умирал от тифа, то проходило иногда несколько часов, прежде чем санитары, ступая прямо по живому, убирали мертвое тело, и освобожденное место на полу тотчас же сплывалось, словно жидкой грязью, серой, стонущей в бреду массой больных людей. На путях каждый день подбирали несколько убитых. И среди бела дня там и здесь раздавались выстрелы.
На станции, рядом с мурманским, стоял последний эшелон чехо-словаков — им не давали паровоза, потому что в направлении на Пензу шли только поезда с солдатами и вообще военного назначения. Мурманским мальчишкам сначала очень понравился и самый поезд и чехо-словаки. Они забавно говорили по-русски, ласково принимали мальчишек, пускали их осматривать свой эшелон. На нескольких платформах их поезда стояли полевые орудия с зарядными ящиками. Из люков вагона в разные стороны торчали пулеметы. В поезде была вагон-кухня с большими котлами, где непрерывно кипело мясное варево и откуда шли вкусные запахи. Дальше — вагон-библиотека с большим столом, обставленным табуретами, где было много книг с картинками, а рядом — вагон-церковь с маленькими главками, крестами и колоколами, которые звонили под праздник ко всенощной и к обедне. Чехо-словаки были в своем поезде, как на корабле в море горя и нужды. Они тратили очень много воды — комендант станции Ряжск 1-й не раз уж ставил им это на вид, но они не унимались — не только мылись в вагоне-бане, умывались сами, мыли каждое утро полы в вагонах и головы, взаимно помогая друг другу: сначала Ян мыл голову над тазом Юзику, а потом Юзик над тем же тазом Яну; мурманских мальчишек это забавляло. Мурманцы были устыжены крепким, свежим видом чехо-словацких солдат, всегда чисто выбритых, ловко подтянутых и веселых, и постановили произвести полную уборку своего поезда, и подняли пыль столбом, выметая мусор; чехи потребовали, чтобы мурманцы прекратили уборку и сначала полили полы в вагонах и пути около поезда водою — чтобы не пылить...
За все чехи платили золотом и ни в чем не имели отказа.
«На политику» чехо-словаки шли очень охотно. Горячо уверяли мурманцев, что они «за советскую рабоче-крестьянскую власть», но не хотят мешаться в домашние русские дела. Их единственная цель — скорей добраться до Сызрани, за Волгу и по сибирскому пути через Дальний Восток — на родину, где, разумеется, как только приедут, они тотчас поднимут пролетарскую революцию. Только вот не дают им паровоза.
Всего сейчас можно на железной дороге добиться взяткой, и все-таки паровоза в хорошем состоянии нет ни одного.
Офицеры чехо-словаков при этих разговорах поглядывали завистливо на паровозы мурманского маршрута.
— Зачем вам два паровоза, — говорили они, — только лишняя обуза? Вам довольно одного красавца — ах, прямо, львы! Знаете что, продайте нам второй паровоз. Мы вам заплатим золотом.
— Все равно, вам не дадут пути. Между Моршанском и Воейковым путь в руках зеленых.
— Что же, и вы здесь будете стоять полгода? Смотрите, на ваши паровозы давно уж зарятся, — отнимут.
В самом деле, было уже несколько попыток взять у мурманцев их декапод для воинского эшелона, и если этого еще не случилось, то не потому, что мурманцы предъявляли грозные бумаги, где реввоенсоветом Северной области запрещалось касаться мурманского маршрута, а потому, что около головы мурманского маршрута, по обоим сторонам, бессменно стояли рабочие с винтовками, готовые драться на-смерть с кем угодно за свои машины.
За разговорами последовало со стороны чехо-словаков определенное предложение: продать один из паровозов, в уплату предлагалась крупная сумма золотыми. Чехо-словаки решили, изменив направление, итти на Богоявленск — Козлов — Ртищево — Пензу, чтобы миновать заблокированный зелеными бандами участок Сызрано-Вяземской дороги. Если нужно, станут пробиваться силой.
Намерение чехо-словаков заставило призадуматься мурманцев. В вагоне белпоржцев кипели горячие споры. У Граева явилась мысль: отдав на время один из паровозов чехо-словакам, двинуться прямо вслед за ними по их пути. Это было бы отчаянно, но с Тамбовской линии приходили известия пугающие, — говорили, что с Балашева на Тамбов и с Поворина на Грязи наступают донские казаки... Уже вся линия от Москвы до Ряжска была запружена остановленными поездами. Саратовские поезда не приходили уже три дня.
Мурманцам грозило не только то, что они вернутся домой без хлеба, но и без снаряженного с таким трудом поезда.
Хотя поведение чехо-словаков сомнительно и с ними надо быть на-чеку, все же ничего не оставалось, как итти с ними на соглашение. В ряжском узле — полная неразбериха, и ожидали, что вся власть будет передана командующему фронтом. Мурманцы предложили чехо-словакам такие условия: мурманцы уступают второй свой паровоз, который приведут в порядок сами. На перегонах между Ряжском и Тамбовом мурманский маршрут будет итти тотчас вслед за чехо-словаками по одной путевке. В Тамбове еще, наверное, чехо-словаки достанут паровоз, — мурманский декапод вернется их хозяевам. За эту услугу мурманцы потребовали от чехо-словаков не золота, а два пулемета с подходящим количеством снаряженных патронов...
Чехо-словаки долго торговались, — сначала они ни за что не хотели давать мурманцам оружия, потом согласились и заявили, что поставят на паровоз свою бригаду и охрану. Мурманцы отказали наотрез: «Бригада и охрана наши. Для связи можете поставить одного офицера, не больше».
Переговоры прервались к вечеру того дня, когда было получено сообщение, что в Кремлеве (в направлении от Ряжска на Тулу) появились какие-то разъезды и взорвали водокачку. Пути Ряжского узла в этот вечер гудели от тревожного говора народа — надвигалась и настигала и здесь война и тех, кто, быть может, несколько лет только и делал, что хитрил, чтобы избежать ее...
Ночью в комитет мурманского маршрута принесли согласие командира чехо-словацкого эшелона на условия мурманцев и сообщили, что медлить нельзя: Ряжск окружен, но Козлов — еще в руках рязано-уральцев.
Стараясь не шуметь и не привлекать внимания, мурманцы и чехо-словаки стали готовиться к отходу. На мурманский декапод, уступленный чехо-словакам, начальником охраны был назначен Граев, а с ним на паровоз выпросился и Марк. Бригада пришлась Андреева, того машиниста, что на пути к Москве учил Марка править паровозом.
Граев настоял, чтобы пулеметы, вымененные у чехо-словаков, поставили к нему на паровоз. Граев сам тщательно осмотрел, исправно ли оружие, заправил пулеметы лентами и нашел места, где уставить на паровозе пулеметы так, чтобы можно было вести и продольный, а если нужно, и поперечный обстрел из них. Чехо-словацкий офицер, назначенный на паровоз для связи, был молчалив, ни во что не вмешивался и спокойно курил, сидя в тендере на железном ящике с инструментами.
За время долгой стоянки в узле чехо-словаки хорошо его изучили. Перед рассветом их патрули заняли все стрелочные и сигнальные посты, ведущие к Богоявленску. Мурманские декаподы сделали нужные маневры, убрав в тупики стоявшие на ходу составы; декапод впрягся в чехо-словацкий эшелон; следом за ним, соблюдая разрыв, вышел на сплетение путей ряжского узла мурманский маршрут...
На ближайших к Ряжску постах приходилось спорить с железнодорожниками; угрожая оружием, их принуждали открывать сдвоенному поезду путь. Когда же вышли на магистраль, станции или сразу давали путь или молчали, это означало, что станция или разгромлена или оставлена в страхе перед наступающим врагом. Магистрали были свободны — весь подвижной состав сгруживался в узлах. На восходе солнца миновали, перейдя на левый путь, Богоявленск и неслись, уже не спрашивая пути, к Козлову, с риском налетать на встречный поезд, но выбора не было. Машинист Андреев, бывший когда-то в командировке на дороге, объяснил, что если итти по правому пути, то не пробиться через Козловский узел, а может быть даже Козлов занят казаками. Тогда с левого пути будет легче пройти узел, минуя Козлов I-й. Чехословацкий офицер, выслушав Андреева, согласился с его планом. Перед Козловом оба декапода подняли оглушительный рев. Граев для острастки построчил немного (кстати и попробовать надо было) из пулеметов, и перед угрозой этих двух непонятных поездов, которые вопреки правилам катились по левому пути, покорно складывали крылья семафоры, поворачивались круглым бельмом глаз и провожали, недоуменно смотря вслед, стрелочные фонари.
Прогремели виадуки, проплыл мимо Козлов с церквами, садами, кирпичными корпусами мастерских и закопченными воротами депо — впереди меж двух стен леса снова раскрылась даль саратовской двухколейной магистрали.
До Тамбова перешли на правый путь. На станциях встречали сдвоенный поезд недоумением и радостью: Ряжск давно не отвечает, Козлов молчит, — везде провода режут зеленые банды или казаки. Запросили Тамбов по телефону, и оттуда ответили, что мурманский маршрут примут, а чехо-словакам не давать пути; подкрепить это запрещение было нечем и оба поезда снялись с места «без жезла», поменявшись очередями — впереди мурманский маршрут, а за ним чехо-словацкий эшелон, — начальник станции только развел руками, со злобой швырнул вынутый было из аппарата жезл[74] и сказал Тамбову, что оба поезда один вслед другому вышли без жезла...
К Тамбову подходили с тревогой и к удивленью своему увидели, что пути тамбовского узла почти свободны... Оба поезда станция приняла на главный путь. На станции была та же, что и везде, серая толпа мешочников, но не видно было воинских поездов; казалось, что Тамбов оставлен...
В депо было три исправных паровоза. Мурманцы хотели отцепить от чехо-словацкого эшелона свой декапод и распроститься с ним. Командир эшелона резко заявил, что он этого не позволит сделать и потребовал, чтобы бригада и охрана мурманцев покинула паровоз. Мурманцы ощетинились ружьями, поняв, что чехо-словаки открывают из-под маски лицо врагов.
Мурманский маршрут получил путь, а споры около декапода, впряженного в чехо-словацкий эшелон, продолжались: видно было, что чехо-словаки готовы к открытой схватке...
Граев, подумав, послал сказать своим, чтобы уходили на Иноковку. Когда мурманский маршрут ушел, Граев с паровоза увидал, что чехи с винтовками выскакивают из вагонов и, равняясь, бегут к паровозу.
Граев закричал их офицеру:
— Эх! А мы поверили вашему слову...
Офицер ответил, пожимая плечами:
— Я не бегу. Я верен своему слову.
Граев велел кочегару снять с крюка первого вагона упряжной крюк паровоза и услыхал выстрел; на крыше первого вагона сидел чешский солдат и, грозя револьвером, что-то кричал вниз кочегару, который развинчивал сцепку, не обращая внимания на угрозу.
Граев схватил винтовку, приложился — выстрел, и чех свалился с крыши. Со стороны чехов и с крыш эшелона затарахтели выстрелы. Андреев дал передний ход — и декапод снялся с места. Чех-офицер, бывший на паровозе, встал на площадке у пролета, бросил окурок, вынул револьвер из кобуры и выстрелил себе в голову; тело его свалилось на путь. Кочегар карабкался сзади на буфер, тендер и дрова. Чехи открыли по паровозу стрельбу пачками. Граев взобрался на тендер, где из дров было сложено гнездо для пулемета, и открыл огонь по эшелону.
Пули щелкали в паровозной будке, разбивая стекла. Пока на прямой было безопасно, дальше до перелеска была кривая и обстрел паровоза начался сбоку. С чешской стороны тоже заговорил пулемет. В оконце пулеметного щита Граев видел, что чехо-словаки разбегаются четами[75] по путям, — очевидно, они еще ранее решили занять станцию. Граев крикнул Андрееву, чтобы он «гнал во всю». Паровоз вырвался со станции на кривую, и Граев, чертя по эшелону чехов пулеметом, видел, что падают люди, а в классном вагоне посыпались стекла. Зато и дробный стук пуль по паровозу — градом. И сразу смолкло, когда паровоз юркнул на выемку в лесу. Граев перестал стрелять. Еще пули противника срезали ветки в вышине и потом громко пели рикошетом, но опасность миновала.
— Граев, бандита твоего задело, — крикнул товарищу Андреев.
Граев кинулся с тендера в паровозную будку: на приполке под передним стеклом у реверса лежал, поникнув, Марк — бледный, с закрытыми глазами, рубашка смочена кровью.
Пуля пробила Марку левое плечо на вылет. В Платоновке, где паровоз настиг мурманский маршрут, наскоро перевязанного Марка сдали в околодок на попечение фельдшера и «милосердной сестры». Аня с болезненно сведенным ртом омывала сквозную рану Марка комками ваты. Налагая на раны тампоны и новую повязку по всем правилам «десмургии», фельдшер (он был из петербургской школы военных фельдшеров) утешал Аню:
— Рана хорошая, чистая. Легкие не задеты. Крылышко пробито или оцарапано — не беда, это у него живым манером заживет. Пуля нынче гуманная.
Марк пришел в сознание и молчал, стиснув зубы, только морщился, когда его перевертывали, словно куклу, при перевязке.
Из Вертуновской на Платоновку сообщали, что там казаки, но станции не портят. Мурманцы, узнав, что от Иноковки есть на юг глухая подъездная ветка, решили свернуть туда и выждать время, а если нужно будет, то и биться до последнего. Запас топлива приходил к концу — дровяные вагоны маршрута были почти пусты.
На Иноковке второй декапод прошел треугольник и был прицеплен к хвосту маршрута; сделано это было по совету Граева затем, чтобы поезд без маневров и отцепок мог двигаться в любой момент, если приспеет в том надобность, и в прямом и в обратном направлении. Оба паровоза — и западный и восточный — были под паром и задний по ходу служил бы толкачом[76], тендером вперед. По тому, где у поезда паровоз, обычно узнают, в какую сторону он направляется. Глядя на стоящий мурманский маршрут, теперь никто бы без расспросов не мог сказать, куда — в Москву или в Саратов он направлен, — и в голове и хвосте поезда были пышущие дымом и паром декаподы и смотрели в разные стороны.
Скоростью десять верст в час мурманский маршрут шел по тупиковой одноколейной ветке; рельсы лежали красные от ржавчины, междупутье поросло травой. На тридцать первой версте — брошенный разъезд — раскрыта железная крыша и вынуты из окон рамы. Около станционного здания большой пакгауз для хлеба — пустой, ворота перекосились на петлях и хлопают одной створкой на ветре. Меж сосен на четыре стороны вьются давно неезженные лесные дороги. И тишина кругом — только сосны тихо звенят, обмахивая вершинами жаркое белесое небо.
Товарищи Граева привыкли слушать, что он скажет. Поэтому никто не спорил, когда он предложил остановиться здесь. Если здесь такой большой пакгауз, значит раньше грузили много хлеба. Теперь как раз, должно быть, кончают косить пшеницу и можно будет пощупать мужиков на счет хлеба — пока на линиях идет борьба, сюда нельзя ждать продотрядов, — значит, конкурентов нет. И зеленые банды в страду потише, но все же надо ухо держать востро, а то пронюхают и «дело швах». К тому же мимо полустанка среди песков здесь вьется веселая лесная речка и недалеко от полустанка пред мостом пересекает путь: воды для паровозов в крайнем случае ведрами натаскать, если уж не будут через шланг брать инжектора: на мурманских паровозах было так устроено, что паровоз при нужде мог накачивать воду хотя бы из кювета, — вся мурманская дорога средь вод, рек, каскадов и озер, но водокачки там были не везде готовы.
Оба паровоза были посланы Граевым в разведку — один с пулеметом, в конец ветки посмотреть, что там, другой, вооруженный вторым пулеметом, назад к Иноковке, чтобы где-нибудь верстах в двадцати вынуть несколько звеньев рельс и тем предотвратить внезапный налет на ветку.
В лесу по неезженным дорогам и нехоженным тропам и по линии выставили караульные посты. И впервые после карельского леса с его немолочной водой мурманцы почувствовали себя в какой-то малой степени дома: все сто сорок человек (в том числе двадцать шесть мальчишек и одна «милосердная сестра») до смерти устали от тряски и стука вагонов, от грязи и пыли и особенно от тревожной толчеи на «узлах».
Мальчишки первые полезли в воду. Ленька Култаев и Сашка Волчок усмотрели в чистой речке «массу рыбы» — сняли штаны и рубашки; завязали рукава рубашки и начали «бродить рыбу», — но лишь прохладно-теплая вода лесной реки коснулась их истомленных тел — они забыли тотчас о гольцах, мелькнувших перед ними «массой рыбы» — бултыхнулись с радостными воплями в воду... Поплавали, побарахтались, — а уже к реке гурьбами бежит на их восторженные крики все юное население мурманского маршрута. Прибрежные кусты украсились развешенными рубашками и штанами — началась и стирка. За мальчишками и взрослые — и никогда еще лесная речка не видала столько неподдельного счастья: бородачи, словно младенцы, катались по желтому песку и, превратясь в мохнатых желтокожих, бултыхались в воду смывать песок; один из мальчишек обмазался, поковыряв в яру, синевато-серой глиной — тотчас нашел себе подражателей не только среди своих товарищей, но и среди больших...
Даже седой конторщик из Кандалакши превратил себя в негра, стыдливо посмеиваясь, ходил по песку и говорил:
— Это-с грязелечение. На юге в море — всегда килом[77] натираются.
Ныряли, топили, седлая друг друга, дрались в воде, звонко шлепая по спинам и задам, пускали пузыри, взбивали ладонью крепкую струю и ею в лицо товарищу, тащили робких в омут, ставили «белую березу», плавали и по-бабьи, и по-мужичьи «саженками», и по-лягушечьи, — кто во что горазд.
В околодке на койке, выдвинутой к раскрытой двери, лежал Марк и с завистью смотрел на купанье. Рядом с ним на краю постели сидела «милосердная сестра» и что-то штопала.
— Ты чего же, Анюта, не идешь купаться, — говорил ей Марк голосом взрослого; — иди, я полежу один. Мне ничего не надо.
— Что ты, Марк, как же я с мальчишками купаться буду...
— Вот еще: они на тебя и не взглянут.
— Вот кончу работу и пойду, — вздохнув, ответила Аня.
До вечера не гас гомон над лесной речкой — песок, дотоле испещренный по желтому ровному полю шелка только нежным узором птичьих лапок — избугрился весь зыбью человеческих следов. В тихой заводи голые рабочие мылили и стирали белье, — и вода в заводи стала синеватой. Раки, почуяв незнакомый вкус и крепкий запах человека в воде, повыползали еще до темного из своих нор в ярке и, причмокивая, расползлись отыскивать поживы: не утопленник-ли!
Кусты по берегу реки увесились сплошь стиранным бельем. Был вечер, и солнце село, окрасивши золотые сосны, когда Аня с серым узелочком — одна береговой тропкой пробиралась, ища повыше по реке нетоптанного места на песке. Лесная глушь манила. Сзади гасли голоса и шумы мурманского стана, и уж не пахнет дымом разложенных мальчишками на берегу костров. Тропинка изогнулась; следя за излучиной реки и за робко ропщущим на перекате из коричневого гравия потоком, Аня увидела круглую и зеленую, словно изумрудная чаша, заводь, обступленную кругом густыми кустами орешника. На поле красно-желтого песчаного дна юрко мелькали синеватые головастые окуни, иногда всплескивая на глади воды узоры из расходящихся кругов... Тихо и никого нет...
Аня тихо спустилась к воде и стала лениво снимать облипшее тело грязное тряпье на красножелтом песчаном бережку... Разделась и осмотрелась кругом — не видит ли кто. Но сосны, как огромные из ярого воска свечи, пламенели вверху огнями заката и, обступивши тесно водоем, закрыли Аню даже от неба; сладостной негой обняла вода колени девочки; взглянув на берег, Аня увидала, что серенькая трясогузка, с длинным черным зыбким хвостиком, невдалеке от нее подбежала к воде и, взбежав в нее, присела, нахохлилась, стала окунаться, окатывая спинку через голову водой. Она поглядывала на Аню черным блестящим глазком и будто говорила ей:
— Чего же ты боишься? Вот как надо! Вот как надо! Вот как надо купаться!
Но Аня остановилась по колени в воде не потому, что испугалась. Она смотрела в зеркале водоема на свое серое обветренное лицо, курчавую голову и исхудалое тело. Дохнул ветерок, пролепетали что-то сонные листья орешника. Ане почудилось, что кто-то слегка коснулся ее; она поджала руки, звонко захохотала и кинулась в воду, напугав трясогузку. Она было вспорхнула, но потом снова подбежала к воде и обе, птица и девочка, окунались и выныривали в сладком упоении купанья до тех пор, пока у Ани не закружилось в голове, и она в пьяной истоме выбралась на берег и упала на еще горячий ласковый песок. Трясогузка рядом на ветке топорщилась, отряхивалась и охорашивалась, перебирая носиком перья. Аня с неприязнью взглянула на кучку своего брошенного грязного платья и позавидовала серой трясогузке.
Вода в затишьи стала почти тотчас же зеркальной — и Ане не хотелось мутить прозрачной воды. Она спустилась пониже переката, где речка разбегалась несколькими ручьями, и там до темного мыла и стирала свои рубашонки и платьишко.
Обступила речку лесная темнота. Аня в одной рубашонке (все остальное еще не провяло) и босая торопилась по тропинке к полустанку. Непривычные подошвы ступали робко по сосновой колкой хвое, им было больно от камешков, где тропинка ближе к речке. Аня думала:
— Боже мой! Что бы сказала madame, если бы я так два года тому назад...
И Ане четко вспомнились: сводчатый белый коридор, портреты на стенах, желтый паркет, серые платья, белые пелерины, туго заплетенные косы подруг: идут в зал парами на вечернюю молитву...
Аня остановилась, прислушалась к мглистой тишине бора и уловила дальний четкий стук по рельсам вправо: должно быть, это возвращался с разведки один из мурманских паровозов.
Заливчато крича, паровоз подошел к полустанку, и его тотчас окружили мурманцы. Разведчики рассказали, что в конце ветки станция тоже разрушена и покинута, там прямо на путях — большая паровая мельница, тоже кинутая; еще недавно работала, а только на неделе на ней испортился котел, и рабочие ушли в Тамбов; на мельнице остался только крупчатник — «хозяйство бросить жаль — хороши больно пшеницы нынче». Крупчатник рассказал, что кругом — мордва, богатые мужики. Леса, крутые овраги, речки, с востока — Ворона-река: казакам не подступить, о них тут и не слыхали. Зато и продовольственников близко не подпускают. До сих пор всей волостью правит комитет фронтовиков — все села поголовно вооружены — дозоры держат и уж, наверное, знают о вашем прибытии. Давно на ветку никто носа совать не смел: — разбойник народ, словом сказать..
У Граева же, когда он слушал этот рассказ, шевельнулась мысль, что напрасно он послал второй паровоз испортить путь, — но было поздно, и второй паровоз вернулся, привезя с собой восемь ржавых рельс. За сто сажен перед расшитым местом мурманцы поставили зажженный красный сигнал, рассудив правильно, что если бы произошла катастрофа, то у них потом не оказалось бы сил и средств расчистить себе выход...
Подумав, Граев сказал:
— Что же, что разбойники, и мы не «тинь-тилю-ля». С фронтовиками мы сговоримся. Только вот что, братцы, — не расползаться далеко от поезда и с винтовкой не расставаться. Утро вечера мудренее...
В околодке, около кровати Марка, кроме этих новостей, есаулы «банды смерти» сообщили еще кой-какие, быть может, не менее важные. Сашка Волчок с Ленькой Култаевым после купанья захотели посмотреть, как солнце садится, и побежали по тропинке к закату — они думали, что скоро бору и конец; бежали, бежали, закружились от сосновой духоты, пошли шагом и вышли на дорогу, а впереди все темные на свет сосны, и где-то за ними прячется огненное солнце, и уже в глазах зарябило — будто это и не лес, а повесил кто-то с неба до земли занавес из материи — черной полоской по апельсинному цвету.
На дороге услыхали скрип телеги и голоса. Прислушались — бежать иль нет, а из-за куста голос:
— Эй вы! Стой! Убью!
Смотрят — остановилась телега. Лошадь буланая прядет ушами. В телеге на коленках стоит солдат и приложился из винтовки. А телегой правит старый мужик. Сашка Волчок родился и вырос в Петербурге — мужика всамделешного он только на картинках в букваре видел; правил лошадью «всамделешный» мужик точь-в-точь: в высокой черной валеной шляпе с узкими полями, перевязанной тонкой ленточкой с блестящей пряжкой. Рубаха на мужике была белая с красной оторочкой на рукавах и подоле, а когда он поднял руки, то и под мышками у него увидали красные ластовки[78]; штаны у мужика синие в полосочку, на ногах лапти, а онучи хитро переплетены веревочкой...
Солдат опустил ружье, видя, что мальчишки не думают бежать, нимало не пугаясь, таращатся на старика и тянут носом запах дегтя и суховатой липы от телеги.
— Что за люди? — спросил солдат.
— Надо бы соврать, я потом догадался, а я всю правду и сказал: кто мы и что...
— Правда лучше всегда, — наставительно, вспоминая институтские уроки, вставила Аня.
— Ну, положим, в Москве не всякому правду надо говорить, — возразил ей Марк.
— А солдат спрашивает: «зачем приехали».
Я ему:
— За хлебом.
— А с чем вы приехали за хлебом?
— С товаром.
— С каким?
— Мануфактура. Сахар. Гвозди. Топоры.
— А пилы есть?
— И пилы есть, никак.
— А мыло есть?
— Есть.
— А нет ли гасу?[79]
— Не понял я чего, и говорю: нету гасу.
— А сколько вас...
— Больших тут, — уж я правды ему, вижу, говорить нельзя — двести, говорю, человек да нас сто!
— Эк хватил!
— Он мне поверил, да, пра[80]. И все, говорю, со свечками...[81]
— Кобылки[82] есть?
— Чего это?
— Ну пулеметы...
— Два.
— А паровоз один?
— Нет, тоже два...
Солдат и говорит:
— Вы вот что, мальцы, идите да там у себя никому не говорите, что видели меня. Поняли? — А то убью, мать вашу не замать, отца не трогать!..
Тут солдат повалился в телегу, а старик ударил лошадь хлобыстинкой[83], она побежала и пропала в соснах. А солнце село и стало темно. Страсть какая в лесу ночью...
— А я шла и не боялась ни чуточки, — сказала Аня, потирая одну босую ногу о другую: кусают комары.
— Уж ты! А тебе повстрелся солдат с мужиком?
— Нет. Я только птичку видела...
— Вот то и есть птичку. Сама ты канарейка! — сурово говорил Волчок... — Теперь вопрос — говорить или нет?
— Ага! — поддразнила его Аня, — напугал тебя солдат. Он тебя из ружья — бах!
— Чудак, — сказал Марк, — как же не говорить, — иди сейчас к отцу, чтобы знали, а то беда...
Выслушав рассказ Волчка, Граев велел погасить костры и выставить вокруг поезда еще дозорных.
Ночь прошла тихо и, несмотря на тревогу, в лесной тиши мирно и крепко спалось мурманскому маршруту. Сладко дремали в лесной прохладе и оба декапода, только изредка впросонках чихали вестингаузы... И долго бы проспали — если бы не выстрел на заре... Другой и третий — и снова тишина.
Три выстрела — было условлено, что на лесной колесной дороге, где стоял пикет мурманцев, что-то случилось важное, и требуется немедленная помощь. Часовые стуком в стенки вагонов подняли на ноги весь поезд. С винтовками в руках рабочие вываливались из вагонов. На обоих паровозах кочегары зашуровали[84], чтобы поднять в котлах пар. Мурманцы решили, что в случае нападения у них будет преимущество — подвижность. Конница тут не могла работать, а обстрел в бору возможен только на близком расстоянии.
Отдав приказ, что делать и кого слушаться в случае боя, Граев с десятком рабочих, бывших на фронте, бегом направились в ту сторону, откуда раздались выстрелы. Больше пальбы не было слышно, — и это успокаивало Граева, — вероятно, встретились с дозором фронтовиков.
Так оно и оказалось; когда мурманцы добежали до своего пикета, то увидели на дороге несколько запряженных крепкими лошаденками телег. В каждой телеге за кучера — ветхие старики, все такие, как описывал Сашка Волчок, только не у всех на головах были шляпы — иные в картузах, а один и совсем простоволосый и лысина его розовела в свете утра. У телег кучкой стояли мурманцы и десятка два солдат — одни в шинелях, другие в непромокалах цвета хаки — все с винтовками у ноги.
— Вот наш главный, — сказал старший в пикете, когда Граев подошел и поздоровался:
— Здорово, товарищи!
Из кучки мужиков в солдатском выдвинулся вперед и протянул Граеву руку высокий рыжий мужик в вязенковой пехотной папахе, борода у него росла клочьями прямо из-под серых хитро прищуренных глаз...
— Что грабить, что-ли, приехали? — спросил мужик, задерживая в своей шершавой, мозолистой руке крепкую, узловатую руку рабочего.
— Нет, варяжить[85].
— А свечку какому святому привез? — сказал мужик, указывая головой на винтовку.
— Без свечки ты меня ограбишь...
— Правильно.
Глаза мужика совсем спрятались в рыжих бровях и бороде, и он рассмеялся...
Так они и стояли все время, пока говорили меж собой, крепко взявшись правыми руками, а левой держа винтовку у ноги...
— Правда, что казачишки Москву взяли? — спросил мужик.
— Вранье. И в Туле их еще не видели.
— Верно. Где им! Они, было, сунулись к нам — да мы их попотчевали у Обловки; ну они взялись в обход на Жердевку, — значит, на Грязи. А верно, что Ленин умер, быдто отравили?
— Жив и здоров.
— Ну, да он мужик крепкий! А верно, что в Тамбове иностранный поезд из пушек палил и на Ртищево пошел Пензу брать?
— Это, должно быть, верно, — сказал Граев, догадываясь, что речь идет о чехо-словацком эшелоне, — должно быть, они силой добыли паровоз и прошли через Кирсанов на восток... А у вас разведка хорошо поставлена, товарищ, — прибавил Граев.
— Ничего, — сказал мужик. — Мы об вас еще вчерась утром прослыхали. Каб не работа, мы бы вас еще в Платоновке встрели, чем надо. Не до того, — с внезапной вялостью в голосе прибавил он, — пшеница осыпается и рук нет. А как ты думаешь — кто: вы или они?
— Ну, ясно, мы!
— Видать, что так...
Мужик выпустил руку Граева из своей и, уставя бороду на дуло винтовки, сказал:
— Ну, вот что, товарищ, живите. Мир! Ладно. Ох, не до того! Скоро ли конец-то? Счастье твое — о сю пору прибыл. Кто косить или снопы вязать, платим новиной. Начнем молотить, тогда и на товар разговор пойдет. Беда, у нас мельницу спортили. Смотри — твои шалить не будут? У нас суд простой: спиной к оврагу!
— Ладно, — коротко ответил Граев...
— Так. Вижу, что ты не оратор. Покурим, что ли?.. Угощу махоркой своего вывода...
— Постой-ка, — сказал Граев, увидав, что мужик достал кисет и трубку, — я тебя английским угощу, настоящий трубочный.
Они набили трубки и закурили. Мужик, пыхнув дымом, сказал:
— Табак хороший. Молочный. Только с него рыгается — я знаю. А хороший табак. Приезжай ко мне воскресь в гости, села наша — рукой взять: пятнадцать верст без единого поворота лесом... Зовут меня Василием, а прозвищем Бакшеев.
Официальная часть переговоров между варягами и туземцами кончилась. Мужики и мурманцы, пока Бакшеев беседовал с Граевым, молчали, словно сговорясь. Теперь мужики и рабочие затеяли перекрестные расспросы:
— Почем в Москве ситный?
— Будете на деньги хлеб менять?
— Царских не берем совсем. Лучше на товар.
— Почем за день снопы вязать?
— Восемь фунтов. Квас и каша наши.
— День-то у вас какой?
— Наш день известный: по солнышку. Берись со снопа.
— А модного товару привезли?..
— Чего это?
— Ну, там, помада, мыло, ленты, кружева.
— Мыло есть.
— А гребешки там и шпильки, — добивался маленький проворный чернявый солдат.
— Нет этого.
— Эх, парни, зря вы это...
— Он у нас все о бабах старается...
— А подпильники-то[86] «со львом» есть...
— Есть и «с двумя человечками», и с «кружалом», — называли мурманцы инструментальные клейма.
— Железо для ободьев будет?
— Как же!
— Мне бы жене манчестеру на сачок. Манчестер[87] будет?
— Манчестеру нет. А будет «вельвет». Это, товарищ, выше и в носке, и наряднее, — говорил машинист из мурманского депо, как будто он когда-нибудь стоял в красном ряду за прилавком.
Пока шел этот перекрестный разговор, Бакшеев с Граевым, отойдя в сторону, говорили о деле.
— Ты бы нам мельницу поправил, — просил Бакшеев, — а то беда: подумать, на Ворону-реку на водяные возить даль немерная, да склока — попадешь не враз, и стой с возами в очереди неделю. То ли дело механическая!
— Котел мы едва ли поправим. Я уже думал о мельнице другое: пока мы здесь, может быть, вам и помелем.
— Вот хорошо бы. Уж угощу тебя я самосидкой[88].
— Спасибо, не пью.
— Ой, что ты? Ладно, чай пить будем. Приезжай. Мужики! Довольно вам митинговать. Косы по вас заплакали...
Друзья-враги расстались, и Граев, сняв с дорог свои пикеты, вернулся с отрядом к своему встревоженному стану на колесах. Проходя мимо околодка, Граев заглянул в вагон, похлопал сына по спине, пригладил курчавую головку «милосердной сестрицы» и сказал:
— Скорее поправляйся, Марк, — работать надо.
Заутра Граев оставил караулы только со стороны Тамбовской линии; поездной комитет составил расписание дежурств в поезде на неделю, и свободным от дежурства рабочим было дозволено, если хотят, итти наниматься к мордвам на жнитво.
Марк быстро поправлялся; с рукой на перевязи он уже ходил по лесу, над рекою, изнывая по купанью. Его мыли в вагоне уже не раз; Аня его «обстирала», и Марк был в чистом, но разве может баня, ванна и душ заменить собой купанье на открытом воздухе в живой воде, и всякому знакома ноющая досада, когда сидишь на берегу и смотришь на купальщиков, а самому нельзя. Марк собирал на берегу плоские камешки и, швыряя их в воду, «пек блинчики» — иногда удавалось, если попадется сходный камешек, испечь сразу чуть не десять блинков, но и это не утешало. Мальчишки из воды кричали Марку:
— Эй! Атаман! Я нырну, а ты стреляй из шпаера свово!
И мальчишка нырял безнаказанно, зная, что Марков шпаер у отца.
Никто, кроме Марка, при обстреле поезда чехо-словаками не был ранен — это его немножко утешало, но, видимо, почтение к раненому в бою среди мальчишек падало. А здесь, вместо «зеленых», с которыми готовилась сразиться «банда смерти», оказались приятели и приглашают хлеб косить, снопы вязать или молотить.
Видя, что сын скучает, Граев позвал его с собой в конец ветки смотреть мельницу. Они поехали на паровозе.
Паровоз без состава — это все равно, что молодая сильная лошадь, которую после обычной работы распрягли и выпустили на зеленый луг: поставит хвост трубой, даст козла, брыкнется задом, заржет и, развевая гриву, весело и легко кидая ноги, побежит не спеша на траву. Так и паровоз, на котором поехали Граев с Андреевым, для начала сбуксовал, выпалив в воздух целый букет белых на солнце клубов пара.
— Марк, дай ему песку! — сказал Андреев.
Марк повернул колесо песочного затвора, на рельсы под ведущие колеса просыпался песок, и декапод стронулся с места, взревел и понесся, слегка раскачиваясь с боку на бок, по ржавым рельсам тупика, отбивая веселый такт на стыках.
— Правь, Марк. Веди. Свисти мне, когда открыть или закрыть. Реверс не трогай — контрпарить не придется. Смотри на столбики...
Марк держал руку на вестингаузе и смотрел на указателя уклонов; когда он видел, что правый черный язычок сигнала опущен вниз, свистал, и Андреев закрывал пар; декапод ускорял под уклон бег и, если был длинный уклон, Марк легонько подтормаживал вестингаузом. Уклон кончался, декапод с разбега проходил площадку и, замедляя ход, задумывался на подъеме, — Марк свистит, Андреев открывает пар, и, снова развевая космы дыма, паровоз несется в гору...
Зеленый диск. Сбитая мачта семафора. Конец пути. Паровоз остановился против такой же разрушенной, что и на полустанке, постройки. Тут сосны разбегались широко и в просветы опушки виднелась волнистая иссеро-желтая даль полей — местами хлеб был скошен и поставлен в суслоны, на других картах[89] еще косили. Все пшеница, только кое-где заплаты: коричневатая — просо, зеленая или черная — пары.
Налево от станции — кирпичная мельница в четыре пола[90], с черной тоненькой трубой. Под самый навес мельницы проходит веточка пути, и из-под навеса видны хоботы норий[91] для подъема зерна прямо из вагонов. Около мельницы амбары и дом с палисадником, тут и живет крупчатник. За мельницей штабели дров сосновых и березовых.
Крупчатника звали Василий Васильич: коротенький, круглый человек, с точеной головой, остриженной «нолем», обутый в сапоги с широчайшими лаковыми голенищами; в сапоги были заправлены белые широкие брюки, а поверх была надета чисунчевая рубашка, подпоясанная голубым пояском, с вышитой на нем молитвой. Когда мурманцы пришли к нему в дом, Василий Васильевич с супругой, очень худой черноволосой женщиной, пил за самоваром чай.
— Ну и жара, — приветствовал он гостей, как старых знакомых, — не угодно ли чайку? Глаша!
Глаша не повела на гостей и взглядом, достала из буфета еще три чашки «кулаком», кобальтовые с позолотой — таких нынче уж нигде не купишь! — и налила гостям по чашке чаю.
— Жара! — говорил Василий Васильевич, потряхивая потемневшей под мышками рубахой. — Живем, не живем, а «буржуем». Спец! Без меня и мужикам и компродам — хоть в бутылку лезь. Мельница-то американская, автоматическая. Жалко — котел сожгли... Ох, паря! Слава богу — хлеба, снимаем... Трудно...
— А у вас, товарищ, разве есть посев?..
— Как же! Ох-хо! Страдная пора! Мужички, мужички, конечно, скосят, — где же мне. Я человек сырой, а супруга моя женщина болезненная. Из-за американского автомата меня мужики и уважают. Если бы вы свое намерение исполнили, исправили нам котел — это, посмотрите, не мельница, а игрушка!
— Попытаем. А есть ли рабочие?
— Рабочие? Да боже мой, дайте мне вот десяток таких шустряков, — сказал Василий Васильевич, кивая на Марка, — вот и все. Мордва сюда нейдет — раскосые да рукосуи — тому палец шестерней отъест, то ногу в погон затянет, — а то был один, истинный бог не вру, упал с колосников в силос[92] и утонул в пшенице, — как до дна он дошел да заткнул головой трубу, — значит, пшеница-то и перестала течи, — тут мы домекнулись, где наш Степан, и, как выгребли, он так в силосе-то и стоит головой в трубу и вверх тормашками. А так, вообще, дело простое, только не зевай да успевай. Не угодно ли еще по чашечке? Не угодно? Ну, идемте мельницу смотреть. Глаша, ты самоварчик-то не того, не заглушай — пусть себе поет, я приду, выкушаю еще бокальчик. Люблю, грешный человек, китайскую травку, только ею и спасаюсь. Пошли, товарищи, — сказал Василий Васильевич, позванивая ключами, — мельницу строил для собственного баловства граф Бенкендорф, — а теперь национальное достояние. Вы сначала взгляните машину и котел, а уж за то, что обойка, обдир и все полы в порядке, я, как спец, вполне ручаюсь...
Крупчатник открыл дверь в котельную; оттуда пахнуло прохладой. Когда глаза привыкли к полумраку (железные ставни в окнах были затворены), мурманцы увидели паровой котел без арматуры с полуразрушенной обмуровкой...
Покачали головами:
— Тут, если даже котел сам цел, месяц работы... — сказал Граев.
— А что же, разве месяц у нас не погостите? Чего вам яриться-то, — пока драка идет, вы у нас в роде курорта — отчахнете...
— Наше дело и есть: быть там, где драка. Наши товарищи там бьются.
— Чай, вы сюда не за дракой приехали. С вас спросится: мы, скажут, вас за хлебом послали, а вы в драку, дураки, полезли.
— И это верно...
— Поемши и драться азартнее, — прибавил Андреев, — однако, с котлом-то дело дрянь. А я было крупчатки себе намолоть хотел.
У Марка блеснула мысль:
— Батенька, — сказал он отцу, — а нельзя пар от паровоза брать — рельсы-то, ведь, тут за стенкой...
Крупчатник не дал Граеву времени ответить и закричал:
— Я говорю! Давай мне мальчишек! Вот золотая голова! Ну этот головой в силос не воткнется. Руку-то где сбедил?
— Пулей ранило!
— Где?
— Где — в бою, знамо.
— Ах ты духовой! Все у вас такие или это выдающий?..
— У меня в банде — все ровняк, — важно сказал Марк.
— Да что ты! Банда, говоришь?! — спросил крупчатник, подмигивая Граеву.
— А как же — банда смерти...
Крупчатник звонко хлопнул себя по животу ладонью и потребовал:
— Давай сюда всю твою банду!
Из котельной крупчатник провел мурманцев в машину; она стояла вся в сборе, даже были облиты против ржавчины олеонафтом все полированные ходовые части...
Потом вышли под навес, где вдоль самой стены мельницы проходил подъездной путь.
— А, ведь, твой инженер-то верно говорит, — оживился Андреев, примерив глазами, где приходится за стеной паровая машина. — Марк, иди гони сюда машину, а я тебе стрелку сделаю...
Марк побежал исполнять приказание машиниста, и скоро декапод вкатился под мельничный навес и встал около стены машинной. Рабочие долго обсуждали с крупчатником, от какого места и как взять пар, осмотрели паропровод мельницы, подобрали трубы с флянцами и решили, что выдумку Марка осуществить можно.
Марк сиял и вставлял в беседу старших разные деловые, но в большей части недельные замечания. А они всецело погрузились в обмеры, расчеты и не слушали его. Марк надулся и забился на паровоз, где было невыносимо жарко.
Отец Марка не проронил ни слова о том, что мысль о применении паровоза для питания мельницы паром мелькнула у него самого еще при первом разговоре с крупчатником. Граев решил тут же перемолоть зерно на муку, чтобы не стоять лишних две недели у мельницы Калашниковской пристани в Петербурге.
Когда мурманцы вернулись на стан, поднялась суматоха: Граев сейчас же велел собираться и перевести поезд к мельнице.
Мальчишкам было жалко расставаться с веселой лесной речкой. А «банда смерти» утешилась тем, что получила приглашение в полном составе работать на мельнице. Завистники тотчас распространили слух, что:
— Маркушка опять замолол. Мели, Емеля, твоя неделя...
И Марку кричали с крыши вагонов, пока поезд пробегал сорок верст лесом:
— Эй, Емельян Маркыч, мука-то из штанов сыплется!..
«Банда смерти» хранила на все задирания завистников важное молчание...
На следующий день насмешники поутихли. Они увидали, что крупчатник, сидя на крылечке и подставляя рукава, чтобы туда задувал ветерок, серьезно разговаривал с Марком и его товарищами о том, чтобы подобрать артель вот таких же «ершей», а не ветродуев, в роде вот того, что на крышу камни швыряет.
— Перестань камни швырять! — вдруг завопил Василий Васильевич и с неожиданной для него легкостью сорвался с крылечка и побежал догонять ветродуя с таким свирепым лицом, что тот юркнул под вагоны и притаился.
Тяжело дыша, крупчатник вернулся и пожаловался:
— Сердитый я, оттого и полнею. Ох, жарко! Глаша, — крикнул он, — самовар кипит?
— Кипит, Васильич!
— Идемте, хлопцы, хватим по черепушечке чайку. А это что за принцесса? — спросил он, увидав Аню, подходившую к крыльцу.
— Это наша «милосердная сестра»!
— Ишь, ты, кудрявая! Вот если бы моя Анюта не померла — такая же была бы невеста. Глаша, глянь-ка сюда!
Черноволосая жена крупчатника выглянула из окна через цветы.
— Ты гляди-ка, Глаша, девушка-то какая! Вылитая наша Анюта...
Глаша внимательно осмотрела Аню и спросила:
— Тебя, девочка, как звать?
— Анна Гай, madame, — сказала Аня, испугавшись темного взгляда женщины, и по институтски присела и подпрыгнула...
— Ах ты, господи! — восхищенно воскликнул крупчатник, — реверанс делать умеет. Иди, девуля, чай пить... Рекомендую — наша супруга Глафира Петровна.
— Иди, иди, милая, — тихо и мягко позвала Глафира Петровна.
Напившись чаю, мальчишки с крупчатником пошли осматривать мельницу. Аня тоже встала и простилась с Глафирой Петровной, но та ей сказала:
— Посиди, что тебе там с мальчишками шамонаться...
— Мне в околодок надо.
— Что еще за околодок?
— А это где лечат. Фельдшер.
— Еще здравствуйте: фершал! Говорю сиди...
— Да, madame!
Когда Марк после осмотра мельницы вернулся за Аней, то увидел, что она стоит среди горницы перед большим зеркалом, слегка приподняв тоненькие руки, а Глафира Петровна с полным ртом булавок стоит перед ней на коленях и что-то прикраивает синее, накинутое Ане на плечи. Глаза у Глафиры Петровны были красные: она успела за это время поплакать.
Увидев Марка, Глафира Петровна замахнулась на него ножницами и гусыней прошипела, теряя из рта булавки:
— Уходи! Ишь ты! Лоботряс! Место ей там с вами!
Аня улыбнулась Марку глазами, сказала:
— Иди, Марк. Я скоро.
— Ничего не скоро, — прошипела Глафира Петровна, — и ночевать у меня будешь. Да стой ты, ради бога, прямо...
И Глафира Петровна принялась, лазая по полу вокруг Ани, подравнивать подол синего платья.
Марк ушел.
Прошло четыре дня, и мельница загудела и запела, словно пароход, готовый к отвалу. От паровоза, поставленного под навес, провели через пробитую в стене дыру паропровод к машине мельницы — и, приведя ее в порядок, пустили мельницу, чтобы испытать трансмиссии впустую. Потребовав, чтобы на машину и к динамо поставили две смены опытных машинистов и смазчиков, крупчатник забрал почти всех мальчишек мурманского маршрута и, расставив их около аппаратов мельницы по всем ее этажам, объяснял, водя с собой Марка, что надо делать. В сущности, на каждый пол мельницы было бы довольно двух-трех опытных рабочих — их дело все состояло в том, чтобы следить за правильным течением автоматической работы мельницы; вся она была слажена, как часы: забирала элеватором из своих закромов или из вагонов зерно — и через некоторое время в подставленные мешки начинали из разных течек сыпаться отруби, манная крупа, крупчатка «два ноля» красного клейма, первый, второй, третий сорт.
Внизу нужны были взрослые рабочие, чтобы снимать с подвод мешки, набивать пятерики мукой и сваливать их на ленту транспортера, бегущую в пакгауз.
По волости уже давно был слух, что мельницу пустили или пустят, и уже у ворот — вереница мужицких возов с хлебом и скрипучие возы по дорогам. Все дальние и порядков не знают.
В брошенной конторе Граев с Бакшеевым до хрипоты дерут глотку с мужиками, устанавливая правила и плату за помол.
Мужики врозь требуют: один — привез сто пудов пшеницы прошлогодней и хочет, чтобы ему смололи пятьдесят на первый сорт, а остальные «мягкой». Второй — привез ржи и хочет пеклеванной муки. Третий — с маленьким возишкой, требует военного размола. И всем им и каждому надо было разъяснять, что мельница может начать работу, если ей сразу задать перевал в пять тысяч пудов. Рожь и пшеницу будут молоть отдельно и всем одинаково только на три помола. Тут же объявляли, что раньше не начнут молоть, чем мурманцы не выменяют тридцать тысяч пудов ржи и двадцать пшеницы...
Около мельницы открылась ярмарка. Вдоль поезда на подмостях из шпал и досок мурманцы выложили свои товары. За порядком и чтобы не было воровства, следили вооруженные от мурманцев и фронтовиков; мужики выбирали товар и получали квиток от вагонного приказчика, чтобы у мужика приняли в уплату за товар столько-то пудов пшеницы или ржи. С этим квитком в руках мужик въезжал с возом на весы; взвесив и ссыпав, с пометкой номера квитка мелом на дуге и в квитке, что зерно сдано, ехал или шел за товаром к вагону. Везде стояла крепкая ругань — спорили о ценах, о расчете, пахло дегтем, новым хлебом, дымом, лошадиным потом, паром, ладаном сосны, мануфактурой — новым ситцем.
В первые дни принимали в товарообмен и на помол до ста возов. Мужики стояли вокруг мельницы станом. В лесу и на поляне полыхали ночью сотни костров. Неделя со дня пуска была на исходе, и на мельнице все еще работали только элеваторы силосов: с воза зерно высыпали на пол, рабочие и мужики дружно подгребали лопатами к нависшим над самым полом соплам, которые в минуту, захлебываясь, втягивали целый воз пшеницы.
Вместе с зерном сопла забирали и всю пыль, какая всегда есть в плохо вывеянном крестьянском зерне, — от этой-то пыли, когда сыплют зерно, у всех першит в горле, от нее же на плохих мельницах и развиваются грудные болезни среди рабочих. На этой мельнице вся пыль вытягивалась автоматически вместе с зерном, и в приемном амбаре никто из работников не кашлял...
Из сосунов зерно поднималось вверх и первым делом шло на магниты. Марк удивлялся в первый раз, когда ему крупчатник показал работу магнитов: редким и тихим током зерно перекатывалось из узкой щели через ряд стальных намагниченных полос, оставляя на них приставшими мелкие ржавые гвоздики, обломки подков, жестянки, сломанные иглы, обрывки проволоки — что на глаз в зерне никак не заметить. Тут был поставлен мальчик, чтобы от времени до времени снимать с магнитов щеткой вороха прилипших железок...
С магнитов зерно шло на шумные веялки-сортировки. Это отделение было наглухо закрыто железными люками, из него зерно выходило полновесным, освобожденным от пыли и охвостья — пыль поглощалась водой, а не выпускалась в воздух. Вместо пыли внизу мельницы в канаву из трубы стекала черная жидкая грязь. Зерно, охвостье[93] и мякина шли снова вниз, каждое по своей течке. Мякина и охвостье — в закрома, откуда их по весу и расчету выдавали обратно мужикам на корм скоту и птице. А полновесное зерно шло на тарары; медленно вращаясь, их блестящие барабаны выливали в одну сторону поток отборной чистой золотисто-серой пшеницы, а в другую — иссиня-черную ленту куколя. Из-под куколеотборников почти горячая от всей этой передряги пшеница снова поднималась под самую крышу мельницы, где ее в открытых желобах в прохладном токе электрических вентиляторов винтами Архимеда, мешая, двигали к силосам, куда зерно падало золотым дождем.
Так пять дней работала мельница только одной своей половиной, и когда крупчатнику сказали, что в приеме на дуге поставлен 1001 номер воза, а привоз нынче двести возов, он, наконец, решил, что мельница заряжена, — пустил размольные вальцы и сеялки. Ожила и вторая половина мельницы. Зазвенели размольные станки с чугунными и фарфоровыми вальцами... В течках за стеклом показалась, словно первый снежок в октябре, крупка... Задрожали в неистовой лихорадке сортировки, зашелестели шелковые сита.
Василий Васильевич неутомимо бегал с пола на пол: учил, показывал, помогал надеть сбежавший погон, прочкнуть закупоренную течку, продуть засорившееся сито. Но, как бы экстренно его куда ни звали прибежав мальчишки, крупчатник не упускал случая выпить стакан чаю, присев на стул, поставленный около отгороженной стеклянными стенами комнаты, где гудела динамо. Самая трудная работа досталась мальчишкам, которые то и дело носились с чайником вниз по лестнице и по двору к Глафире Петровне за крутым кипятком...
Всюду за крупчатником носился и Марк.
Василий Васильевич никогда не давал прямого указания мальчику, приставленному к аппарату, а говорил все Марку, оставляя их затем вдвоем, а сам, ловя счастливое мгновение, наливал себе стаканчик чаю и пил, сначала ловко кинув в рот маленький кусочек сахару. У него был полный карман таких кусочков. Рафинад выдали мурманцы; крупчатник заявил:
— Без сахару я не работник.
Глафира Петровна научила Аню стричь сахар на мелкие кубики щипцами — девочка настрижет уже почти целую шкатулку (из орехового дерева с замочком), а крупчатник утром заберет горсть и снова надо стричь...
Из мельницы Василий Васильевич совсем не выходил и ничего не ел целый день. К концу работы он подходил к оконцам счетчиков, которые суммировали работу всех автоматических весов мельницы и, подсчитав мелком на тут же повешенной грифельной доске, сколько «итого» пудов, делал на доске росчерк, если сумма достигала «перевала», и включал ток сигнальных колоколов: внизу в приемной, на дворе, в машинной поднимался дребезжащий звон и тотчас медленно снижались пение и звон; начинала замедленнее двигаться машина, за стеклышками исчезали струи муки — и через полчаса мельница стояла.
Тогда Василий Васильевич снова подходил к оконцам счетчиков, из некоторых еще мелькали цифры, потому что и после останова машины кое-где «товар» шел еще самотеком. Крупчатник звал к себе Марка. Наконец, легкий удар в колокольчик говорил, что ни на одних весах нет груза, и цифры во всех счетчиках переставали двигаться...
— Вот смотри, Марочка, что за чудесная машина. Эта красная цифра — все, что мельница с утра приняла; а эта белая — все, что отдала: тут и пыль сосчитана; видишь, сегодня тридцать семь пудов пыли. Красная 6032, белая 6035... Видишь, никого, голубушка, не обманула. В инструкции так и сказано — разница в показаниях белого и красного счетчиков не должна превышать пяти. В противном случае, налицо серьезная порча автомата. Вот ты и подумай, сломается тут винтик — ведь, часовщик нужен! Да! А у меня дома часы каждый день на десять минут отстают... Вот, милый, заведи ты в России такую машинку, а придет мужик и говорит: «смели мне десять пудов ячменю на солод, сына „жаню“, кулагу затирать на пиво завтра надо». Да, милый! Идем-ка обедать.
Выходя из затихшей мельницы, первые дни Марк каждый раз останавливался на дворе и с недоумением оглядывал высокие, красные, гладкие стены мельницы. Раньше ему паровоз представлялся машинным чудом; здесь, в этих кирпичных стенах был сложен в тысячу раз более чудесный механический организм; внизу на дворе галдели мужики в посконных синих или красных домотканных штанах, в рубахах с красными ластовками, бабы в невиданных давно синих сарафанах поверх холщевых рубах, повязанные за уши белыми платками. И стояла предзакатная, слегаясь на ночь, золотая дымка пыли.
В застрехах сарая ворковали несколько пар сизых голубей — вернулись с полей на скрип телег.
В две недели мурманцы почти расторговались. Напоследки закупили дров с тем расчетом, чтобы наверное с простоями хватило до Ленинграда. Рессоры вагонов заметно подались под грузом. Внутри вагонов для людей немного оставалось места.
Починочная бригада поезда все время возилась над котлом мельницы, приводя его в порядок. С ними вместе, помогая, работали несколько бакшеевских солдат. Бакшеев откуда-то из дальней деревни вывез печников, которые снова замуровали котел. Его испытали паром из локомотива: ничего — давление держит хорошо, только нет арматуры: манометра, водомерного стекла и еще кой-какой мелочи, без которой, однако, котел пустить в работу невозможно.
Мурманцы стали подумывать о том, что пора «ко дворам», к тому же и с магистрали были хорошие вести. Красные зашли от Борисоглебска в тыл казакам, и на линии Москва — Саратов восстановилось сквозное движение поездов. Надо было пользоваться этим временным, быть может, улучшением, чтобы проскочить с маршрутом на Москву, а если это не удалось бы, то пробиваться на Тулу — Вязьму — Лихославль.
В дороге за паровозами был уход плохой — лишь промывали несколько раз, пользуясь долгими стоянками при депо, котлы. Теперь восточный паровоз мурманского маршрута работал на мельнице, а западный ввели в маленькое оборотное депо ветки, охладили, осмотрели, основательно промыли, подтянули фланцы, расчеканили потекшие трубки, перебрали движение; вручную подогнали сработанные вкладыши. Впервые после ухода из мурманского депо с декапода крепкими струями из брандспойта смыли пыль и грязь, а потом его с головы до ног протерли паклей с керосином. Из депо паровоз вышел свежий, бодрый и блестящий и даже кричал звончее — голос отдохнул от непрерывного рева на двухтысячеверстном пути. Настала очередь сделать такой же туалет и «восточному» паровозу, который около мельницы стал совсем серым от пыли.
Мельницу приходилось остановить. Узнав об этом, мужики заволновались. Привоз каждый день не убывал, а все увеличивался, везли уж и из других волостей; большая часть мельниц разоренных при наступлении казаков, стояла. На мурманцев кричали, что они дармоеды. Грузный поезд, обсыпанный понизу пылью ржаной и пшеничной муки, привлекал к себе угрюмо-алчные взгляды: «вот наше добро ни за что увезут» — слышалось не раз. Жнитво кончилось. Пары пахать еще не начинали. Мужики варили пиво. Гнали самогон. Веселые, пьяные куролесили. В лесу то-и-дело слышались выстрелы.
Мурманский комитет объявил, что мельница останавливается временно: если паровоз не промыть и не переменить протекшие в котле его дымогарные трубы, то машина испортится совсем и уж тогда мельница станет безнадежно. Так как, стоя, мельница не могла брать зерно в свои силосы, то мужикам предложили временно ссыпать хлеб в амбар. Тут около мельницы поднялся такой гомон, что сизые голуби, собравшись на конек амбара, поворковав меж собой, дружной стайкой, засвистав крылами, улетели в лес. В общем гомоне можно было расслышать и отдельные резонные слова. Кричали:
— В амбаре-то не разбери-бери!
— Машинный-то помол: все до золотника вернут, а тут просыплют вдвое!
— Сложим в амбар, ребята, для наркомпрода...
— Чего там смотреть — не давай машину!
— Он тебе не даст: у него на тендере кобылка стоит.
— Видали мы и с кобылками и с бухалами[94] — не страшно.
— Гнать их и больше никаких.
— А! Выменял жене бархату на шубу, а муку назад. Это, брат, называется как: не тяни меня за левое ухо.
Крупчатник сказал Граеву:
— С ними тянуть хуже дело: стоп машина — скорей галдеть перестанут. Только, молодец, гляди, что впереди, да и назад оглядывайся.
Прозвонил сигнальный колокол, и мельница, затихая, встала. Все было условлено между Бакшеевым и мурманцами. Тотчас выключили мельничный паропровод, и «западный» декапод, сияющий и свежий, точно только-что вышедший из парикмахерской франт, подхватил своего обсыпанного мукой «восточного» товарища, выдернул его из-под мельничного навеса и помчал в депо. «Восточный» декапод оглушительно шипел, выпуская из котла «пар на волю»[95]. С дальних мужицких возов прогремели ружейные выстрелы и тотчас из паровозов поверх мужицкого табора затрещали оба пулемета. Пули сбивали кору и ветки с сосен и их падение вызвало шум, словно ливня... Бакшеевцы тоже дали залп прямо по табору... Над вытоптанной около станции поляной поднялся вихрь пыли, соломы и мякины. Пулеметы смолкли. Паровозы вкатились в депо. Во все стороны, и дорогой и бездорожьем, от мельницы, настегивая лошадей, мчались и пустые и груженые телеги...
Когда крики и шум смолкли и сдуло ветром пыль, на площади оказалось очень много возов, около них стояли хозяева и, как ни в чем ни бывало, покуривали или свертывали цыгарки или вылезали из-под воза, куда прятались во время свары, отряхивали с животов пыль...
Бакшеев сказал:
— Вот и проголосовали. У вас там на митингах: кто согласен, пусть остается на местах, а несогласные пусть выйдут в дверь. А у нас, как дашь по митингу залп, — согласные остались, а несогласных и след простыл...
Проходя среди возов, Граев и Бакшеев увидали Аню и поездного фельдшера, которые, склонясь к земле, возились над раненым мужиком: пуля попала ему в живот — он умирал. Взглянув ему в лицо, Бакшеев сказал:
— А вот этот воздержался от голосования. Царство ему небесное, дружок мой был! — и пошел дальше, постукивая винтовкой о землю, как бывало при барах постукивал палкой о землю его прадед — графский бурмистр. Он спрашивал мужиков: согласны ли ссыпать в амбар хлеб до той поры, как из Москвы привезут для котла «причандалы»[96]. И все были согласны.
— Тепереча, товарищ Граев, едем ко мне чай пить. Отговариваться нечем. Сынишку и сестренку бери. Где моя пара, — он вскочил на ступицу колеса и глянул поверх возов: — вон она стоит. Стрелял, — а сам думаю: угожу в свою кобылу — жеребая, беда!
Граев пошел распорядиться и собраться в гости: надо было хоть как прихорошить себя.
Посмеиваясь, отец говорил Марку:
— Ты, засыпка, надень-ка свою суму — ничего у тебя нет наряднее. Эх, картинка! Ну, что же, так ты смерти и не поймал? — говорил Граев, примеривая Марку сумку. — Около смерти был, а не ухватил. Увертливая старуха! А кому надо — схватит. Эге, да ты у меня вырос, или на тамбовских хлебах располнел. Приедешь — мать тебя и не узнает, что за мужика привез.
В первый раз только сегодня Граев напомнил сыну о доме. И Марк, продевая руки в лямки котомки, почувствовал, что они будто короче стали и теснят грудь, и вспомнился ему отъезд с Белого Порога. Марк думал о том совсем недавнем времени, как о далеком, и будто не он, Марк, а кто-то другой, маленький, тогда, сбираясь по железному пути за хлебом, кичился своим мешком и немножко верил и не верил, что в мешок посадит смерть.
— Али ты и верно с мешком пойдешь в гости?
Марк кивнул головой.
— Смотри мордвичей и баб напугаешь. Ты уж вытряхни из мешка-то шабоны свои. Чего, может, там купишь. Про золотые-то свои забыл, бандит...
— Ладно.
У крупчатникова дома их дожидалась запряженная в рессорный тарантас пара бойких и сытых лошадок Бакшеева. На козлах сидел старик, отец Бакшеева: в посконной рубахе, синих штанах, босой, на голове высокая шляпа с ленточкой и пряжкой, а за лентой павлинье перо.
Зашли к крупчатнику, где Глафира Петровна одевала, приглаживала и причесывала Аню; в новом синем платье, перешитом из старой юбки, с алой ленточкой в волосах, девочка с виду покорной куклой стояла перед зеркалом и глазами, смеясь, показывала Марку на Глафиру Петровну: та сидела на полу по-турецки в отчаянии — морщит и ведет подол платья, а ведь гладила паровым утюгом.
Бакшеев сидел тут же на стуле, уставив меж колен винтовку, и шутил, дымя трубкой:
— Наряжай невесту. У нас есть там женишки-то. Слыхал, Марк, сестрица-то милосердная здеся остается!..
— Нет, она с нами поедет на Мурман, — сказал Марк и с тревогой взглянул Ане в глаза; она свои отвела в сторону. За нее ответила Глафира Петровна:
— Чего она там у вас не видала. Сами с голоду дохнете.
— Прокормишь невесту-то, Марк? — спросил Бакшеев.
— Я ей свой паек отдам, — сказал Марк и увидал, что Аня сердито нахмурилась и отвернулась.
— Правильно! А сам что есть будешь? — продолжал спрашивать мужик.
— А сам буду рыбу ловить...
— Да, — подмигнул Бакшееву отец Марка, — по нем там один лосось и до сей поры плачет...
Марк вспомнил опять живо шум падуна и серебристых рыб — наперекор всему вверх по реке, и лосося — едва его не утащил в порог...
Марк упрямо насупился и смолк...
В тарантас сели Бакшеев и Граев:
— А где же оружие твое? — спросил мужик.
— Чай, я не к обормоту в гости еду, а к дружку. Уж ты заступишься за меня, — ответил рабочий.
— Правильно.
Марка и Аню усадили на козлы. Старик потеснился вправо и сидел теперь на козлах одной половинкой; левой ногой он уперся в передок, а правой помахивал в воздухе.
— Трогай, отец!
Лошади побежали опушкой, лесом, полем.
— «Смерть врагам», — прочел вслух на мешке Марка Бакшеев. — Кабы каждый раз знать: враг или друг? А то, ведь, убили-то давеча, ведь мой дружок, и хороший был мужик — башковатый...
У Граева с Бакшеевым начался степенный разговор, а Марк спрашивал потихоньку Аню:
— Ты чего давеча рассердилась? Это верно, ты останешься?
— Очень мне, ты думаешь, нужен твой паек. Что я у тебя на содержании буду? Я своим трудом решила жить. За вторую ступень подготовлюсь и поступлю на медицинский.
— Я пошутил. Мы вместе будем рыбу ловить. Рыбы у нас несосветимое количество!..
И Марк стал рассказывать Ане о гремучих падунах, круглых камнях с целые дома: висят они над обрывами черных скал, касаясь в роде яйца одной лишь пяткой, и если раскачать, то долго будет камень переваливаться с боку на бок и никогда не упадет вниз; он говорил ей о саженных серебряных рыбах, которые прыгают в воздух выше вот этой сосны...
Аня слушала про эти чудеса, а перед их глазами плыли другие чудеса: дорога все время шла краем бора, то вбегая в лес, то выбегая на опушку или в поле. По небу под снежными грудами облаков, купаясь в синеве, плавали коршуны. И куда ни достигал глаз — стояли на желтых жнивах ряды суслонов и ометы хлеба. Вдали холмилась синяя земля, кое-где блистали над белыми колокольнями кресты...
Старик, приклонив ухо к тихому говору Марка, тоже слушал, помахивая погонялкой над хвостами бойких лошаденок. Сначала он молчал и только, усмехаясь, покачивал головой — видимое дело «заливает» парнишка — статочное ли это дело: камень — с дом, рыба, скачущая кобылкой, ночь — в полгода, сияние молнии зимой без грома и занавеса золотая от неба до земли, — всполохи[97]. Потом и сам старик стал показывать кнутовищем на чудеса. В бору по темному, глубокому оврагу, поросшему кудрявым орешником, куда долго осторожно спускался тарантас, играл гремучий ключ:
— Кувака, — говорил старик, — громовый ключ. Про Сабана-богатыря слыхали? Он тут с Ильей пророком бился и пустил стрелу, да мимо: упала в землю и ударила кувака...
— А это вон, гляди, гора — массыя там чортовых пальцев — нечистые в аду забунтовали и хотели выдраться на волю, приподняли руками землю и полезли в щель. А Илья как прыгнул с неба, сел и придавил их, так лапки их тут и остались.
— А это вон наше село. А это дом мово сынка. Сзади-то сидит. Бакшеев. Это мой сынок...
Аня слушала левым ухом Марка, правым старика и боялась в чудесах заблудиться — думала про себя: ехать или оставаться.
Тарантас быстро покатился под горку, через высокую гать к селу, окруженному редкими, темными до синевы столетними дубами...
Ребятишки бежали за тарантасом Бакшеева с криками:
— Адамова голова! Адамова голова!
И Марк, понимая, что это относится к его котомке, неловко поеживался.
Тарантас остановился перед крыльцом нового янтарно-желтого дома. На крылечке стояла с мальчиком лет трех на руках рослая баба в пышном и длинном гарусном платье, в его сборки прятала лицо девчонка лет пяти, в желтом платьице с черными кружевами...
— Вот и вся моя фамилия. Супруга моя — Мария Степановна. Дочь — Дунька. Наследник — Степка. Прошу, гости дорогие...
И Мария Степановна повторила, кланяясь:
— Прошу, гости дорогие!
Отец Бакшеева въехал во двор и стал распрягать. Гости вошли в горницу. Окна большие. Стекла — бемские. Стены — кирченые[99]. Пахнет сосной. Полы белые, по полу тюменская дорожка. Диван красного дерева с синей шелковой обивкой — и кресла тоже; круглый стол, на нем скатерть шашечкой синей, домотканная и самовар; пестрый фарфор, чайник большой, долгоносый, с высокой крышкой. Ане случайно впало в память, что однажды в институте она была дежурной при madame и там была у ней в гостях важная дама. Тогда madame в знак уважения к своей гостье собственноручно достала из буля с зеркальными стеклами[100] вот такую же чайную посуду, и обе старухи, кушая чай, не переставали восхищаться очаровательным фарфором. В одном углу бакшеевской горницы Аня увидала ткацкий стан с натянутой основой, — в другом полированный из светлого дуба:
— Инструмент! — воскликнула Аня в изумлении...
Бакшеев поднял крышку пианино, ударил по клавишам, извлекая басовую ноту, и весело сказал:
— Верно, что струмент — уж больно мудреный. Кто ни пытал, ничего не выходит... Може ты умеешь?
— Немножко умею... Хотите?
Ане самой хотелось коснуться клавиш — испытать сладкое прикосновение кончиков пальцев к чутким холодным ладам инструмента...
— Погоди. Попьешь сначала чаю. А мы выпьем. Потом ты сыграешь, а мы, может, спляшем...
Пили чай. Ели яичницу-глазунью и лапшу с бараниной. С холодничка принесли четверть с мутной жидкостью, и Бакшеев усиленно потчевал Граева самогонкой-первачом. Тот не пил. Пили Бакшеевы — все, и даже Степка потянул руку матери со стаканом к себе и, попробовав, долго потом, высунув язык, вытирал его подолом рубашонки...
— Ну, теперь сыграй, девушка! Эх, Граев, зря не пьешь, в ногах игра у меня!
Аня подошла к инструменту и попробовала — звучный голос подали слегка расстроенные струны — что же играть? И решила: «По улице мостовой»...
Пальцы запрыгали по белому и черному и из-под пальцев — рой веселых, подмывающих звуков...
Бакшеев встал и суглобый и тяжелый затопал в такт музыке ногами; под бородой лицо его зарделось, и он кричал:
— Марья! Кинь Степку отцу. Иди плясать! Становись! Эх, нету никакого терпенья...
Жена Бакшеева поспешно ссунула с рук сына: «иди к дедушке», отерла губы платочком и стала перед мужем, оправляя платье...
— Жарь веселей! — закричал Бакшеев и засеменил, застучал каблуками, ринувшись к жене...
Посуда на столе зазвенела. Степка с ревом бросился к деду и уткнул ему голову меж колен. Дунька подобрала ноги на кресло калачиком и, восхищенно глядя на отца, хлопала в ладошки...
Граев с сыном сидели на диване, и Марк с испугом смотрел на Бакшеева, который, вывертывая руки, расправляя космы бороды, зверем носился вокруг жены, топотал, скрипел зубами, сотрясал сапожищами свой новый дом...
На улице слышны были крики и свист:
— Бакшеев пляшет! Айда, ребята!
Развевая колоколом зеленое платье, с исступленно-застывшим лицом и взором, устремленным куда-то вдаль, плясала Бакшеева жена.
— Давай! Давай! Давай! — кричал Бакшеев изнемогающей Ане.
Окна с улицы и со двора облепили, приплюснувшись носами к стеклу, ребятишки; перед окнами, взбивая пыль, плясали девчонки и парни...
— Эх, смерть моя! Давай, давай, давай, — кричал Бакшеев.
Марк не мог оторвать глаз от бледного, помертвевшего лица Бакшеева. А старик, подобравшись на диван к гостям, кричал на ухо Граеву, подкидывая в воздух Степку, который залился от крика с испуга:
— Он у меня плясун! Пока не упадет, плясать будет.
Аня оборвала танец. Бакшеев, шатаясь и ничего не видя, ощупью по стенке вышел на крыльцо и грузно повалился. К нему с ковшем холодной воды кинулась жена и, поливая голову мужа, вздрагивала перекошенным ртом...
Аня, вскочив со стула, упрашивала Граева ехать домой.
— А где твой дом? — угрюмо спросил ее Марк.
Аня замолчала. Между тем, Бакшеев оправился, встал и, сидя на крылечке, кричал молодым:
— Ну, чего зеньки пялите? Пошли!
— Спляши еще! Эй, ты, музыканша, сыграй еще чего, — кричали мальчишки и девчонки: — и мы попляшем!..
Аня заиграла что-то певуче-грустное...
Мальчишки засвистали и заорали:
— Не ту песню играешь. Играй веселей! Веселую! Вот это дело. Сени! Ах, вы, сени, мои сени! Нет! Стой! Играй кадриль! Кеквок! Зачем кеквок — карапета! Играй карапета! Эй, адамова голова! Выходи! Мы тебе полон мешок наложим!
Бакшеев крикнул:
— Марья, дай-ка сюда винтовку...
Не успел он это сказать, как ребятишки с криком и свистом разбежались, и наступила тишина.
Бакшеев вернулся в горницу, налил себе стакан самогона и, выпив, сказал Граеву:
— Мы еще спляшем! погоди...
— Нам домой пора...
— Делов у нас с тобой никаких нет.
— Есть дело.
И Граев коротенько рассказал про московские скитания Марка, про голодающих детей в «Порт- Артуре» и про доставшиеся Марку пять золотых...
— Золотые? Не врешь? Ну, это ты никому не говори. Бери на станции — я еще муку-то не вывез, — на все бери! И никому, чтобы «ни бе, ни ме»! По прежней цене, конешно... Это дело пустое... Марья, ты слыхала? Чего бы им на поддачу: масла скоромного, яиц; ничего, довезет. Давай-ка сумку, парень!
Только к вечеру гости выпросились домой. Бакшеев, совсем пьяный, все не пускал их, обнимал и целовал гостей, а потом сел с винтовкой на пороге и грозил убить, если кто захочет уйти, — тут он и свалился на бок и, захрапев, заснул... А старичок, меж тем, увидя, что сын спит, допил из горлышка самогон, и когда стал запрягать, то уронил на землю в сено дугу и долго шарил руками, упав ничком, никак не мог ее найти, будто искал в сене иголку.
Запрягать стала хозяйка, Граев ей помогал. А в тарантасе уже сидели Аня и Марк. Набитая сумка его лежала в ногах — она так вспузырилась, что на спину ее никак нельзя было бы теперь приладить...
Дед крепко спал там, где и упал...
— Править-то, чай, умеете? — спросила Бакшеева.
— Умею. А как же назад лошадей?
— А с вами Дуняшка поедет, лишь бы они чуяли в телеге своего. Дунечка, возьми чапан. Проводишь гостей, ложись в тарантасе спать, да хорошенько укройся: ночи-то росные...
Дуняшка села в тарантас, сунув туда коричневый чапан[101], и, простясь с хозяйкой, гости поехали, — Граев на козлах за ямщика: дорогу он запомнил хорошо.
Были сумерки, когда приехали на станцию. Все трое пассажиров Граева спали, соткнувшись головами в кузове тарантаса и... проснувшись, они долго таращились друг на друга, не понимая, где они и что с ними. Дунька покосилась на большую круглую голову (Маркова сумка): лежа в тарантасе, скалила зубы адамова голова. Дунька завизжала:
— Маменька, боюсь! — и закуталась головой в чапан.
Аня хотела утешить девочку, но когда раскутала ее, то увидела, что Дунька снова спит. Прощаясь с Аней, Марк сказал:
— Как ты здорово, Анюта, играешь!
— Ох, Марочка, если бы ты знал: музыка — смерть моя.
Граев поступил, как ему наказывала Бакшеева: укутал девочку, подоткнув со всех сторон сенцом, завернул лошадей и сказал им:
— Но, милые!..
Лошади, сделавши за день три конца, стронули тарантас и пошли по дороге тихим шагом домой. Скоро тарантас пропал среди кустов опушки...
— Благополучно вернулись? — спросил Василий Васильевич, — а я побаивался — хороший Бакшеев мужик, умнее его нет и быть не может, а выпьет — прямо рыжий дьявол...
Снова перед глазами Марка в окне американского вагона кружатся в молочном тумане хмурые ели, близится милый сердцу карельский край, а на душе печаль...
Обратный путь свой мурманский маршрут совершил во много раз быстрее и почти без приключений.
— Это потому, — шутит Граев, — паровозы теперь у нас не буксуют; мы, ведь, как: в песочницы вместо песку крупчатки насыпаем — просыплем фунтиков десять и на самом грязном рельсе, как копытом упрутся и попрут — родимые!..
В самом деле, мука, которой были набиты американские вагоны мурманского маршрута, была чудесным жезлом, который открывал поезду самые безнадежные участки.
На вагонах были крупные надписи:
— Хлеб для мурманских рабочих...
Простодушно подмигивая, какой-нибудь ревизор или диспетчер, от которого зависело протолкнуть поезд через узел или станцию, спрашивал:
— Да хлеб ли вы везете?
И когда убеждался воочию и на ощупь, и на язык, что везут не только ржаную, а и беленькую, — семафор, до сей поры властным запретительным жестом держащий руку над путем, воздевал ее молитвенно в воздух и закатывал красный глаз, поблескивая зеленым манящим огоньком.
Москва только издали блеснула мурманцам золотом своих глав. Здесь мурманцы простились с тремя фронтовиками, ехавшими с ними в поезде за принадлежностями для мельницы.
В «Порт-Артуре» Марку так и не пришлось побывать: линия требовала хлеба. К мурманскому маршруту невидимо тянулись сотни исхудалых рук, и, казалось, эти руки влекут к себе поезд, ускоряя его ход. Купленную у Бакшеева на золото Марка муку, из Обухова с верным человеком направили в Петербург для детей, живущих в «Порт-Артуре», от детей рабочих-мурманцев.
Лежа на нарах, Марк перебирал в памяти последние дни, проведенные маршрутом в тамбовских борах. В головах у Марка под веретьем лежал ворох молодых сосновых веток, и их сухой и жаркий дух сплетался с вологлой смолою ели с воли из окна вагона.
В тот же вечер, когда вернулись из гостей от Бакшеева, Граев заторопил с ремонтом второго паровоза. Работали всю ночь и безотрывно день, а к вечеру и второй декапод, умытый и приглаженный, стоял на своем «восточном» месте в конце поезда и грозил кому-то пулеметом. Днем приехал Бакшеев — с похмелья не в духе, получил за погруженную, уже купленную Марком муку и, позванивая золотом в горсти, говорил Граеву:
— Торопишься? Нет, видно, «гусь свинье не товарищ». Мне из-за вчерашнего досталось после тебя. Ты, говорит, с ними тут пляшешь да водку жрешь, а, поди, погляди на свово дружка-то Еремея. Пошел и поглядел. Что же: лежит честь-честью под образом, обмытый, в гробу — лес, стало-быть, у нас некупленный. Чего еще? Я ли виноват? Дело такое, и я от пули не отвертываюсь. Только уж, — и вдруг Бакшеев стукнул прикладом, — бунтовать не позволю. Порядок революционный держи. А все-таки, дружки, вы того, поостерегайтесь... Главное — дорожку себе поберегите... Я с вами в Москву — возьмешь что ли — троих пошлю за мельничным-то прибором — уж вы реестрик, будьте любезны, составьте... Они там выхлопочут — не с пустыми мешками поедут. Так?
— Так, — сказал Граев.
И они хлопнули по рукам и опять, как в первый раз, с минуту простояли, смотря друг другу в глаза и взявшись за руку. Потом Бакшеев уехал, сказав, что приедет попрощаться.
Граев тотчас послал на «западном» паровозе отряд для сборки рельс и велел расставить от полустанка к Тамбовской магистрали часовых на таком расстоянии, что каждый из них видел товарища, стоящего и справа и слева. Вечером было назначено маршруту отходить на полустанок.
С паровозом и Марку досталось порядочно хлопот. Андреев считал, что лучшая школа для молодого механика — смотреть и помогать, где надо:
— Дай ручник, — командовал он, — подержи ключ, ударь легонько по зубилу... Ну-ка, начерти кружок на асбесте вот для этого фланца...
И надо было не спрашивать, а догадываться («не бей боталом — ты не корова, а слушай, молчи и делай»), что начертить кружок надо для того, чтобы потом из асбестового картона вырезать кольца для уплотнения фланцев, соединяемых на болтах паровых труб. Андреев не любил, чтобы ученики его спрашивали, но, работая что-нибудь сам, зорко в то же время следил, верно ли догадался ученик, что надо, и так ли делает. Это было в роде веселой игры в загадки — и Марк с его тремя друзьями работали, не отрываясь. Андреев же то буркнет что-то, то ударит легонько по руке, то подтолкнет, если не так...
Только к вечеру Марк улучил минутку и забежал к Василию Васильевичу — посмотреть, собирается ли Аня в дорогу.
В горнице он увидел за чайным столом Василия Васильевича и Глафиру Петровну. А на кресле, поближе к выходу, сидела Аня и у ног ее лежал серый узелок. Узелочек был теперь значительно больше объемом, чем в тот день, когда Марк ранним росным утром увидал Аню Гай на путях Николаевской железной дороги. Тогда ушки у узелка были длинные, и он свободно висел на руке Ани у локтя. Когда надо было вытереть слезу, то ушком узелка Аня ее и вытирала, — а теперь уголки серого платка едва-едва сошлись, в тугих крепких узелках, в прорешки было видно белое. У Глафиры Петровны были заплаканы глаза, — она вытирала их, нагибаясь, уголком скатерти. И Аня плакала. И у Василия Васильевича было лицо расстроенное.
Марк в нерешимости стоял в дверях, не зная, что говорить.
— Чего же стоишь, садись чай пить, — пригласил его Василий Васильевич, — только в чай слезой не капли — испортишь весь вкус...
— Я не плачу...
— А мы вот расстроились...
Глафира Петровна, пылая злобным взором, ткнула Марку под нос чашку с чаем и зашипела, не спуская с него глаз, но обращаясь, несомненно, к Ане:
— Извольте видеть, ноздря какая! Я ей свою юбку гарусную перешила — пять лет бы носила сама, я ей платьишко, чулчишки, башмачишки, а она фыр-пыр: еду... Это что же, говорю. А она мне — ах! Возьмите, говорит, обратно. Дерзкая какая! Для того, говорю, я платье себе спортила, чтобы ты мне его оставляла? Нет уж, говорю, милая...
— Положим, — вставил грустно крупчатник: — ты сказала не милая, а паршивая...
— Не суйся, где тебя не просят, пузырь, — огрызнулась на супруга Глафира Петровна и продолжала: — Нет, говорю, милая моя, милая, говорю, ты моя! Нет уж, ты теперь все-все бери. Сейчас же увязывай!!!
Тут Глафира Петровна затопала ногами и покосилась на Аню. Та схватила узелок и стала в испуге потуже завязывать и без того затянутые узлы...
— А она мне что говорит. Увязывает узелок-то, да в слезы. Я, говорит, и вас, Глафира Петровна, и Василия Васильевича сердечно люблю и осталась бы с вами — только он подумает, что я из-за платьев и булок осталась, а он, говорит, меня спас из смертельной опасности... Верно, это было?
— Чего там — это не я, а собака... — угрюмо пробормотал Марк...
— Какая еще собака? — в недоумении остановилась Глафира Петровна. — Что же ты мне ничего про собаку не сказала? А?
— Я не успела, Глафира Петровна, — пролепетала Аня.
— Не успела, а уезжаешь. Вот собака, значит, а не он, а ты не с собакой, а с ним уезжаешь... Что тебе — собака дороже или кто? Тьфу! Постой, ты меня не сбивай. Я ей говорю: если он тебя спас, то будет круглый окоем[102], если подумает, что ты не по чувству, а из-за платьев остаешься...
Марк отрицательно покрутил головой, скрыв, что у него точно мелькали смутные подозрения на счет своекорыстных побуждений, из-за которых Аня остается. Теперь он понял, что думать так глупо, и даже сердито посмотрел на Аню, что она могла подумать о нем такое...
— Да, — продолжала Глафира Петровна, — окончательным бы он был дураком, если бы так подумал. И тут она кинулась мне на шею и стала целовать и обнимать: «остаюсь, говорит, с вами, милая Глафира Петровна». Вот уж мы и платьишко опять в комод уложили, — а тут это пузырь дождевой увязался и все дело испортил. «Молодец, говорит, Анюта, я тебе у Бакшеева пьянино откуплю!» Тут она как услыхала — «еду, еду, говорит, ни за что не останусь»... Что такое? Почему? Я потому, говорит, он это знает, что я музыку до смерти люблю. И уж значит, что из-за музыки я остаюсь... Ах ты, господи, говорю. Не верь ты, говорю, этому пузырю...
— Глафира Петровна, довольно! — сказал Василий Васильевич, схлебывая с блюдца чай. — Нет, ты чаю-то налей, а болтать довольно...
Не слушая мужа, Глафира Петровна цедила мимо стакана воду из самовара, лила из чайника мимо чай и, подав Василию Васильевичу наполовину пустой стакан, продолжала: — Не верь ты этому индюку — никогда не купит, да и Бакшеев не продаст, да и пьянино графское, — придет Деникин, повесит на сосне, кого надо, а музыку отберет... Ничего не помогает: «еду». Ну и поезжай со своим сопливым ероем!
Наступила тяжелая тишина... Василий Васильевич сказал:
— Нет, уж ты до конца рассказывай. Она что сказала: если он скажет остаться, я и останусь. Верно, Аня?
— Да, — кивнула девочка головой.
— Ну? — сердито спросила Глафира Петровна, уставясь на Марка...
Марку стало вдруг ужасно жарко. На лбу и висках выступили и потекли крупные капли пота, мешаясь со слезами. Марк посмотрел на Аню, вспомнил Москву и подумал, что не он, а другие тогда спасли Аню, а он только был «сбоку припека», и во рту у Марка стало горько. Едва ворочая языком, он сказал:
— Лучше оставайся, Анюта...
Встал и ушел, ни на кого не глядя, по дороге задел ногой и уронил стул...
Вечером того дня мурманский маршрут ушел на полустанок. На заре в телеге с тремя солдатами приехал Бакшеев — с ними в телеге была и Аня. Марк, увидев ее, отвернулся. Она его позвала:
— Марк, идем со мною в лес. Я тебе скажу очень важную вещь!..
Марк неохотно, но согласился. Бор был все тот же, что и в тот день, когда впервые мурманские декаподы разбудили спящее средь сосен эхо своими ревунами. Все тот же был перед Марком, Граевым и Аней Гай бесконечный дворец с пламенно-желтыми колоннами из янтаря и зеленым малахитовым сводом. Только левей теперь садилось невидимое за строем сосен солнце. И веселая речка все плескалась без убыли средь желтых песков. Дети ушли подальше от криков мурманских мальчишек: те купались в речке на прощанье в последний раз. Так-то по тропинке Марк и Аня дошли до того переката, за которым открылся им, в зеленой кайме орешников, спокойный водоем, где Аня мылась в день приезда.
Аня остановилась и сказала:
— Марк, давай купаться...
— Давай!
Они быстро разделись и, взявшись за руку, бегом кинулись в ласковые, прохладно-теплые струи воды... Долго они резвились, боролись и бултыхались вдвоем в воде, крича и смеясь. На орешнике беспокойно прыгала чекана и коротким своим криком: «Чи-чи-чи!» словно о чем-то предостерегала.
Выйдя из воды, Аня застыдилась Марка и, озябнув, дрожала; сидя на корточках, укрылась, спеша накинуть рубашонку.
Марк и не глядел на Аню, прыгал на правой ноге, приложив ладонь к уху и пел, чтобы скорее из уха вылилась вода:
— «Мышка, мышка, дай напиться — вода мутна, не годится».
Одевшись, дети постояли над круглой заводью, пока не устоялась взбаламученная ими вода и не улеглась зеркально-тихая ее гладь. Аня сказала Марку:
— Ты меня любишь, Марк?
— Люблю.
— И я тебя очень люблю. И твоего отца люблю. И Волчка, и всех. Только, ведь, я знаю, вам трудно будет меня кормить. Я и Глафиру Петровну люблю — она добрая.
— И Василий Васильевич добрый, — прибавил Марк.
— Да. Я и его люблю. Им будет скучно без меня. Вот я и остаюсь. Только, знаешь, Марк, я погощу у них, ну осень, зиму, а весной...
— Приезжай к нам...
— Хорошо! Или ты приезжай. Хорошо? Словом, мы будем вместе. Приедешь? Оставь мне в залог свой мешок.
— Да.
— До свиданья, Марк!
— До свиданья, Аня...
Он тихо поцеловал ее в губы. Она ответила ему поцелуем и, лукаво смеясь, прибавила:
— Передай мой поцелуй Марсу, когда будешь в Москве.
Марк засмеялся, и они пошли обратно, наперебой вспоминая Москву, малюшинца, особняк в Хамовниках, Верку, Марса, звонарей.
У полустанка им навстречу бежит Волчок:
— Где вы пропали? Отправление дают, а вас нет.
Поезд был готов к отправлению. Бакшеев на прощанье поцеловался с Граевым и Марком и сказал:
— «В путь дегтю не забудь!» Смотри до Саратовской линии! Мои чего-то взбаламутились. Ехал, сам чуть пулю не проглотил. Ну, да я их припокою!
Поезд двинулся на север к магистрали, подталкиваемый сзади «восточным» декаподом. Марк, высунувшись из окошка, долго видел, пока не пропало (на закруглении) серое пятно платья Ани.
Медленно двигался маршрут, забирая по пути часовых, расставленных вдоль всей ветки до того места, где кончался бор и сторожил путь «западный» паровоз мурманского маршрута. Граев, предупрежденный Бакшеевым, ожидал нападения, но только в одном месте из лесу раздалось несколько выстрелов. Мурманцы не отвечали, и выстрелы затихли. К рассвету увидали красный сигнал стоявшего на пути своего паровоза. Прицепились и пошли полным ходом к тамбовско- саратовской магистрали.
На линии Москва — Саратов установилось к этому времени правильное движение, и мурманцы без серьезных препятствий протолкнули свой маршрут к Москве. Когда ранним утром над зеленью вдали затеплились золотые свечи московских маковок, сердце Марка Граева крепко стучало в груди — прошло немного дней, а Марк, был не тот: он и хотел увидеть Стасика и Марса, но, при воспоминании о малюшинце, Марка, смущала тревога, — что-то темное теперь мальчик видел в ловком, гладко выбритом и щегольски одетом Бринтинге. Когда маршрут стоял под Москвой, Марк отправился разыскивать своих случайных друзей. Он хотел сначала навестить Стасика, но, когда надо было ему свернуть с Мясницкой по бульвару на Трубу, Марк передумал и, должно быть, решил правильно, потому что сердце его стало биться ровнее. Марк отправился разыскивать Марса.
Вот и знакомый — будто по сну — кривой переулок и в нем высокий серый дом. Лестница. Дверь. Дощечка: «Курт Кроон». Марк стучит. Точно так же, как и в первый раз, раскрылась дверь в темную переднюю и кто-то за Марком ее запер. Марка пустили в кабинет и ему навстречу Марс спрыгнул с кресла. Марк склонился к полу и, обняв пса, стал целовать его. Марс не противился, пока не почувствовал, что его голову кропят росинки. Пес недовольно дрогнул кожей на спине, уклонился от ласки Марка и встряхнулся. Марк встал с колен. Перед ним стоял Курт Кроон — попрежнему с коротко остриженной седой головой. Курт Кроон внимательно взглянул Марку в глаза и сказал:
— Ты вырос, мальчик. Где барышня, которую мы тогда нашли в лесу?
Марк рассказал, почему с ним нет Ани Гай и он без нее едет домой. Курт Кроон качнул головой, как-будто признавал, что дело решилось хорошо, и сам заговорил о Стасике, не ожидая спроса Марка:
— Твой друг печально кончил. Можешь об этом написать своей подруге...
— Он умер? — в печали и испуге спросил Марк.
— Да. Его расстреляли месяц тому назад. Он попался и у него нашли очень много золота... Где золото — там кровь...
Марк смущенно поник головой, вспомнив про тяжелый чемоданчик из желтой кожи и «рыжики», подаренные ему Стасиком на прощанье...
— В чем дело, мальчик? — спросил Курт Кроон, поднимая его опущенную голову за подбородок.
Марк смотрел ему в темные глаза и, с трудом отрывая слова, напомнил о чемодане и сказал о подарке Стасика.
— Ты думаешь, — сказал Курт Кроон, — что напрасно взял червонцы? Да, ты прав. Вот что, дружок, ты помнишь, я при тебе остерегал мальчишку. Он был талантливый, смелый и добрый, но разгильдяй. И часто не понимал, где нарушение закона. Это и мешало мне все время взять его на службу... К сожалению, наше дело таково, что мы должны близко подходить к нарушителям законов, и надо быть очень строгим к себе, победить много соблазнов, чтобы не сбиться с верного пути. Он этого не смог. И погиб.
Кроон замолчал. Марку хотелось что-то сказать, но он не находил слов.
— Тебе жаль его, — помог ему Кроон, — мне тоже жаль. Это хорошее чувство. Но помни одно: никогда в жизни не поступай, жалея. Скрепись, спроси ум, сердце и, если видишь ясно цель, поступай, как тебе велит она. Что ты сделал с червонцами?
Марк ждал, что, узнав о том, какое назначение получили золотые, полученные Марком от Стасика, Кроон его похвалит и этим снимет с Марка что-то тяжкое, что легло на сердце...
Кроон промолчал — и в первый раз Марк почувствовал себя причастным к чужой вине и снова защемило сердце.
Грустный Марк простился с Крооном и Марсом, и эта сумрачная грусть не укрылась от его приятелей, когда он вернулся в свой белпорожский вагон. О том, что узнал в Москве, Марк никому ни слова — и это положило черту между ним и товарищами...
Поезд, покинув Москву, приближался к домам; все смотрели туда, на север, и затуманиваться стали те дружные и горячие дни, когда мальчишки работали на мельнице, в бору... Думая, что Марк тоскует об Ане Гай, его дразнили:
— Что, кинула тебя малявочка-то? За мордвина пойдет. Старик-то с красными подмышниками на нее зарился, помнишь?
Мальчишки снова, как и в те дни, когда маршрут шел с севера, начали ссориться, драться и браниться, разбивались в поезде по станциям, откуда были родом. Белпорожский вагон снова был в голове поезда, тотчас вслед за классным вагоном — дежурной паровозных и поездных бригад.
Граев подбадривал сына:
— Приедем, у капусты листья во какие! И твой- то лосось нагулял жиров. Приедем и прямо его в листовик! Жаль вот только одно: мешок-то ты отдал Ане — так мы с тобой смерти и не пымали. Ты не горюй, девчонка с этим мешком не потеряется: заметка хороша.
Однажды ранним утром Марк проснулся в непонятной радостной тревоге. Высунулся из окна, прислушался, оглянулся кругом — шумит где-то не то поезд, не то мельница — милые мои, ведь это падун шумит и все незнакомое, как будто бы кругом на оси повернулось и стало на свои места... Вагон стоит один, отцепленный на путях станции. Шумит падун и ели дремлют в синеватом молоке тумана.
Марк стал расталкивать Волчка:
— Сашка, вставай, домой приехали...
— Погодь! Не стреляй!
— Домой приехали, говорю...
— А, приехали? — И Сашка, сопя носом, стал натягивать сапоги.
Разбудив Леньку и Петьку, белпорожцы спустились с верхних нар и отодвинули дверь вагона: старших в нем не было — они уже ушли домой...
Мальчишки побежали каждый в свою сторону. У Марка колотилось сердце, когда он потянул за скобку дверь своей квартиры...
Он увидал, что в печке, под клеткой сложенными дровами корчится в огне и дымит береста. Отец сидит, устало сгорбясь, на лавке. У него между ног стоит и жмется к нему Лиза; на лавке стоит с завернутыми краями пудовичек с мукой, а мать с засученными по локоть руками месит в кадочке тесто.
Марк кинулся к ней и обнял... Она ахнула, обернулась, схватила его голову мучными руками и прижала к груди...
— Вот он мой-то! Мой милый-то!.. Серебряный, золотой, бриллиантовый! Атаман мой! Мельник! Что же это ты невесту кинул и матери не показал. Какой же ты у меня кавалер вырастешь?
— Она только погостить осталась, — сказал Марк, — приедет.
— Знамо, приедет! — засмеялась мать, — такого сокола, как ты, не забудет...
Видно было, что Граев, пока мальчишки спали в вагоне, уже кое-что успел рассказать матери, не все, конечно, а только главное и вкратце. Сразу всего не перескажешь.
— Погоди, месяц мой ясный, вот лепешки испеку — слушать будем с Лизанькой, а вы нам рассказывайте.
Дрова в печке жарко занялись и застрекали угольками.
Граев сидел молча, устало и задумчиво смотрел на огонь и в его глазах плясало веселое пламя.