Виктория Угрюмова САКСОФОНИСТ

Это было в один из давних приездов. Санкт-Петербург, тогда еще Ленинград, подхватил ноябрь, словно простуду или грипп. С неба текло. Фонтанка была похожа на взгляд ревнивой жены — такая же серая, мутная и скучная. Иногда, спохватясь, срывался снег, и даже пролетал какое-то расстояние в виде белых хлопьев, но на земле уже представлял из себя мокрое нечто, похожее на грязную половую тряпку.

Город жил своей яркой жизнью, не обращая внимания на природу. Троллейбусы и автобусы шли переполненными. Вечерело; что на Невском означает полную темноту неба и туч, подсвеченную тысячами огней голубых, оранжевых, красных, зеленых.

Шпиль Адмиралтейства уперся в какое-то особенно пухлое облако, да так и застыл, тускло-тускло отливая золотом в сумерках.

В переходе на Невском труба и скрипка исполняли марш из «Аиды». Рядом стояла фетровая шляпа внушительных размеров, настойчиво напоминая бегущим мимо гражданам о презренном эквиваленте бесценного таланта — деньгах. Деньги давали охотно: помалу, зато часто, и за этих музыкантов можно было не тревожиться. Бойко шла также торговля мороженым. Здесь будет уместно заметить, что летом в Санкт-Петербурге его едят неохотно: жары здесь практически не бывает, а сумрачные, моросящие дни, которые окутывают прохладой и зябкой неприветливостью, располагают, скорее, к чашке горячего кофе или бульона с чем-нибудь мягким и пухлым — слоеным пирожком, например. А начиная с ноября, терять уже нечего, и мороженое вдруг начинает пользоваться спросом.

Невский славится своими маленькими забегаловками и кафе, так что я ходила, передвигаясь зигзагами, из одного в другое, что укрепляло и тело, и душу.

Напротив Казанского сидели самые отчаянные мастера живописи и графики. Большинство их собратьев по профессии ретировалось, как только день стал меркнуть. Но эти, вооружившись термосами и металлическими фляжечками, плоскими и блестящими, как у немецких солдат, прихлебывая и пофыркивая, ждали настоящего ценителя. И это немного напоминало Монмартр, который вдруг решил разместиться в горизонтальной плоскости.

Дворцовая площадь была пуста и темна; до такой степени, что именно здесь Санкт-Петербург переходил границы реального и постепенно превращался в тот самый город на Неве, город Блока, город Петра. Именно на этом пятачке становилось понятно, отчего он так будоражит умы резкими и гибкими очертаниями своих мостов, выгнувших спины, как сердитые звери; тусклым, мечущимся светом фонарей, который падал на землю вместе со снегом… Два города жили рядом, и в какой-то момент трудно было угадать, что относится к настоящему, реальному, а что уже не принадлежит этому миру.

Никого… Пустыня. И в этой пустыне, на самом краю площади, скромно и незаметно, словно желтый невзрачный цветок, стоит фонарь. А под фонарем — одинокий человек.

Он играл на саксофоне в черноте и пустоте Дворцовой площади, а ветер трепал его волосы и пальто, рвал нотные листы, кружил прелые листья, невесть откуда занесенные сюда. Трепещущие, печальные, протяжные звуки настолько околдовали меня, — даже не могу вспомнить, что именно он исполнял. Тогда это было неважно. Зачарованная, я подошла поближе. И здесь, темным и неприветливым вечером, в хороводе мокрых снежинок и шумного ветра, дувшего отовсюду, человек сыграл ту самую завораживающую мелодию из «Ловцов жемчуга». Она и сама по себе затрагивает какие-то струнки в душе, и саксофон усиливает это воздействие, переводя музыку в магию, в шальное колдовство гения, который пропускает твою душу, как песок сквозь пальцы, и ничего ему это не стоит, кроме самой жизни; но здесь, на Дворцовой площади, магия и колдовство были сильнее во сто крат.

Для кого он играл? Почему стоял в стороне, в пустоте, словно единственная рыбка в огромном аквариуме, спрятавшаяся так, что ее невозможно найти? Что пытался выкричать в черноту ночи? Какому из двух городов принадлежал — реальному или тому, призрачному?

На асфальте стоял распахнутый футляр саксофона, но я не осмелилась положить туда деньги… вот что не дает мне покоя все эти годы.

Загрузка...