"СКАЗКИ" М. Е. САЛТЫКОВА-ЩЕДРИНА

А. С. Бушмин


1

Сказки – один из жанров в творчестве Салтыкова-Щедрина, и притом жанр не преобладающий. Однако для характеристики Щедрина-художника они имеют несомненно первостепенное значение. Написанные на завершающем этапе творческого пути "Сказки" синтезируют идейно-художественные принципы сатирика, его оригинальную манеру письма, дают богатый материал для наблюдений и выводов относительно многогранной художественной индивидуальности Салтыкова. В частности, "Сказки" позволяют раскрыть своеобразие его изобразительных средств и приемов, виртуозность художественной тактики в области политической сатиры, природу и функции юмора, гиперболы, фантастики, иносказания, а также другие существенные особенности творческого метода. "Сказки" наряду с "Господами Головлевыми" и "Пошехонской стариной" – одна из наиболее читаемых книг Щедрина. По широте же затронутых вопросов и обозрения социальных типов они занимают первое место в наследии Салтыкова и представляют собой как бы художественный итог творчества писателя, шедшего в авангарде общественно-литературного движения своей эпохи.

Жизнь русского общества второй половины XIX в. запечатлена в салтыковских сказках во множестве картин, миниатюрных по объему, но огромных по своему идейному содержанию. В богатейшей галерее типических образов, исполненных высокого художественного совершенства и глубокого смысла, Салтыков воспроизвел всю социальную анатомию общества, коснулся всех основных классов и социальных группировок – дворянства, буржуазии, интеллигенции, тружеников деревни и города, затронул множество социальных, политических, идеологических и моральных проблем, широко представил и глубоко осветил всевозможные течения и оттенки общественной мысли – от реакционных до социалистических. Самый общий и основной смысл произведений сказочного цикла заключается в развитии идеи непримиримости социальных противоречий в эксплуататорском обществе, в стремлении поднять самосознание угнетенных и пробудить в них веру в собственные силы.

В сказке «Медведь на воеводстве» символом самодержавной России выступает образ леса, и днем и ночью гремевшего «миллионами голосов, из которых одни представляли агонизирующий вопль, другие – победный клик». Эти слова могли бы служить эпиграфом ко всему сказочному циклу, отобразившему жизнь классов и социальных групп в состоянии непрекращающейся междоусобной войны.

В сложном идейном содержании сказок Салтыкова можно выделить четыре основные темы: сатира на правительственные верхи самодержавия и на эксплуататорские классы, обличение поведения и психологии обывательски настроенных кругов общества, изображение жизни народных масс в царской России, разоблачение собственнической морали и пропаганда социалистического идеала и новой нравственности. Но, конечно, строгое тематическое разграничение салтыковских сказок провести невозможно, и в этом нет надобности. Обычно одна и та же сказка наряду со своей главной темой затрагивает и другие. Так, почти в каждой сказке писатель касается жизни народа, противопоставляя ее жизни привилегированных слоев общества.

Резкостью сатирического нападения непосредственно на деспотизм самодержавия выделяются три сказки: «Медведь на воеводстве», «Орел-меценат» и «Богатырь». В первой из них сатирик издевательски высмеял административные принципы, во второй – псевдопросветительскую практику самодержавия, в третьей же, своеобразно повторяя тему «Истории одного города», заклеймил презрением царизм вообще, уподобив его гниющему трупу мнимого богатыря.

Карающий смех Салтыкова не оставлял в покое представителей самодержавной власти, а также дворянства и буржуазии, составлявших ее социальную опору. Они выступают в сказках то в обычном облике – помещика («Дикий помещик»), генерала («Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил»), купца («Верный Трезор»), кулака («Соседи»), то – и это чаще – в образах волков, лисиц, щук, ястребов и т. д.

Салтыков воссоздает полную социального драматизма картину общества, раздираемого антагонистическими противоречиями, высмеивает лицемерие разного рода «прекраснодушных» апологетов насилия и «разбоя» – историков, публицистов, поэтов, с восхищением писавших об актах великодушия «хищников»: один волк обещал помиловать зайца («Самоотверженный заяц»), другой волк однажды отпустил ягненка («Бедный волк»), орел простил мышь («Орел-меценат»), добрая барыня подала погорельцам милостыню, а священник обещал им счастливую загробную жизнь («Деревенский пожар»). Рассматривая эти поступки как усыпляющие бдительность жертв, сатирик разоблачал ложь о великодушии и красоте «орлов» («Орлы суть орлы, только и всего. Они хищны, плотоядны (…) хлебосольством не занимаются, но разбойничают, а в свободное от разбоя время дремлют»).

В 80-х гг. мутная волна реакции захватила интеллигенцию, средние, разночинные, слои общества, породив настроения страха, упадничества, соглашательства, ренегатства. Поведение и психология «среднего человека», запуганного правительственными преследованиями, нашли в зеркале салтыковских сказок сатирическое отражение в образах «премудрого пискаря», «самоотверженного зайца», «здравомысленного зайца», «вяленой воблы», российского «либерала».

В «Премудром пискаре» сатирик выставил на публичный позор ту часть интеллигенции, которая в годы политической реакции малодушно поддалась настроениям постыдной паники. Говоря о жалкой участи обезумевшего от страха героя сказки, пожизненно замуровавшего себя в темную нору, сатирик тем самым выразил презрение всем, кто, покоряясь инстинкту самосохранения, уходил от активной общественной борьбы в узкий мир личных интересов.

В сказке «Самоотверженный заяц», написанной одновременно с «Премудрым пискарем», Салтыков изобличал другую сторону рабской психологии – покорность и иллюзорные надежды на милосердие хищников, воспитанные в массах веками классового гнета и возведенные в степень добродетели. В самоотверженном зайце повиновение пересиливает инстинкт самосохранения. Заглавие сказки с удивительной точностью очерчивает ее смысл. Слово «заяц», которое в переносном смысле служит синонимом трусости, дано в неожиданном сочетании с эпитетом «самоотверженный». Самоотверженная трусость! Уже в одном заглавии Салтыков проникновенно выразил противоречивость психологии подневольной личности, извращенность человеческих свойств в обществе, основанном на насилии.

В сказке о самоотверженном зайце Салтыков с глубокой горечью показывал, что волки еще могут верить в покорность зайцев, что рабские привычки еще сильны в массе. Но должны ли зайцы верить волкам? Помилует ли волк? Могут ли, способны ли вообще волки миловать зайцев?

На этот вопрос писатель ответил сказкой «Бедный волк», показав в ней, что «волк всего менее доступен великодушию». Социальный смысл этого иносказания заключается в доказательстве детерминированности поведения эксплуататоров «порядком вещей». Медведь, убедившись в том, что волк не может прожить без разбоя, урезонивал его: «Да ты бы,– говорит,– хоть полегче, что ли…»

Рационализаторская идея о регулировании волчьих аппетитов всецело овладела «здравомысленным зайцем» – героем сказки того же названия. В ней высмеиваются попытки теоретического оправдания рабской «заячьей» покорности, либеральные рецепты приспособления к режиму насилия, философия умиротворения социальных интересов. Трагическое положение труженика герой сказки возвел в особую философию обреченности и жертвенности. Убежденный в том, что волки зайцев «есть не перестанут», здравомысленный «филозоф» выработал соответствующий своему пониманию идеал усовершенствования жизни, который сводился к проекту более рационального поедания зайцев (чтоб не всех сразу, а поочередно).

Сказка о «здравомысленном зайце» и предшествующая ей сказка о «самоотверженном зайце», взятые вместе, исчерпывают сатирическую обрисовку «заячьей» психологии как в ее практическом, так и теоретическом проявлении. В первом случае речь идет о холопской психологии несознательного раба, во втором – об извращенном сознании, выработавшем вредную холопскую тактику приспособления к режиму насилия. Поэтому к «здравомысленному зайцу» сатирик отнесся более сурово.

Если идеология «здравомысленного зайца» оформляет в особую социальную философию и теорию поведения «самоотверженных зайцев», то «вяленая вобла» из одноименной сказки выполняет такую же роль относительно житейской практики «премудрых пискарей». Проповедью идеала умеренности и аккуратности во имя шкурного самосохранения, своими спасительными рецептами – «тише едешь, дальше будешь», «уши выше лба не растут», «ты никого не тронешь, и тебя никто не тронет» – вобла оправдывает и прославляет низменное существование «премудрых пискарей», которые «по милости ее советов неискалеченными остались», и тем самым вызывает их восхищение.

Мораль «вяленой воблы» обобщает характерные признаки общественной реакции 80-х гг. Процесс «вяления», омертвления и оподления душ, покорившихся злу и насилию, начался раньше, но эпоха реакции «усыновила» воблу и дала ей «широкий простор для применений». Пошлые призывы воблы потому так и пришлись ко времени, что они помогали людям, утратившим гражданское достоинство, «нынешний день пережить, а об завтрашнем – не загадывать».

Трагикомедия либерализма, представленная в «Здравомысленном зайце» и «Вяленой вобле», нашла великолепное завершение в сатире «Либерал». Сказка замечательна не только тем, что в истории ее героя, легко скатившегося от проповеди «идеала» к «подлости», остроумно олицетворена эволюция русского буржуазного либерализма, в полной мере раскрывшаяся в дальнейшем, в период революционных схваток 1905-1917 гг. В ней рельефно раскрыта психология ренегатства вообще, вся та система софизмов, которыми отступники пытаются оправдать свои действия и в собственном сознании и в общественном мнении.

Салтыков всегда проявлял непримиримость к тем трусливым либералам, которые маскировали свои жалкие общественные претензии громкими словами. Он не испытывал к ним другого чувства, кроме открытого презрения, выражавшегося нередко (как в «Вяленой вобле» и «Либерале») в формах сатирического гротеска. Из этого, однако, не следует заключать, что таково было отношение Салтыкова к российскому либерализму вообще. В 80-х гг. либерализм в своих лучших проявлениях был еще действенной силой общедемократического движения, и Салтыков, понимая это, различал в среде либералов честных, хотя и ограниченных в своих программных требованиях, деятелей и сближался в ряде вопросов с ними. Такое отношение к либеральной интеллигенции, включающее элементы и критики и солидарности, достаточно определенно проявилось, например, в «Письмах к тетеньке». Еще более сложным было отношение Салтыкова к тем честным наивным мечтателям, представителем которых является главный герой знаменитой сказки «Карась-идеалист». Как искренний и самоотверженный поборник социального равенства, карась-идеалист выступает выразителем общественных идеалов самого Салтыкова и вообще передовой части русской интеллигенции – идеалов, сильно окрашенных в тона утопического социализма. Но наивная вера карася в «бескровное преуспеяние», в возможность достижения социальной гармонии путем одного морального перевоспитания хищников обрекает на неминуемый провал все его высокие мечтания, а его самого – на гибель. Хищники не милуют своих жертв и не внемлют их призывам к великодушию. Гибнут все, кто пытался, избегая борьбы, спрятаться от неумолимого врага или умиротворить его,– гибнут и премудрый пискарь, и самоотверженный заяц, и его здравомысленный собрат, и вяленая вобла, и карась-идеалист. Все меры морального воздействия на хищников, все апелляции к их совести остаются тщетными. Ни рецепты «здравомысленных зайцев» из либерального лагеря о рационализации волчьего разбоя, ни «карасиные» идеи о возможности «бескровного преуспеяния» на путях к социальной гармонии не приводят к ожидаемым результатам.

Беспощадным обнажением непримиримости социальных противоречий, изобличением идеологии и тактики сожительства с реакцией, высмеиванием наивной веры простаков в великодушие хищников салтыковские сказки подводили читателя к осознанию необходимости и неизбежности социальной революции.

«Карася-идеалиста» художник И. Н. Крамской справедливо назвал «высокой трагедией» note_241. Сущность трагизма, запечатленного в сказке,– в незнании прогрессивной интеллигенцией истинных путей борьбы со злом при ясном понимании необходимости такой борьбы. Эта главная трагедия – трагедия тщетности идейных исканий – осложнена в судьбе карася-идеалиста, проглоченного щукой, как и в судьбах некоторых других героев маленьких салтыковских комедий, заканчивающихся кровавой развязкой («Премудрый пискарь», «Самоотверженный заяц», «Здравомысленный заяц»), не столь высоким, но более чувствительным трагизмом жестокого времени, обрекавшего на гибель поборников социальной справедливости. На них лежит трагический отблеск эпохи Александра III, ознаменовавшейся свирепым правительственным террором, разгромом народничества, полицейскими преследованиями интеллигенции.

Наибольшим драматизмом отмечены те страницы салтыковских сказок, где рисуются картины массового пореформенного разорения русского крестьянства, изнывавшего под тройным ярмом – чиновников, помещиков и буржуазии. Здесь рассказано о беспросветном труде, страданиях, сокровенных думах народа («Коняга», «Деревенский пожар», «Путем-дорогою»), о его вековой рабской покорности («Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил»), о его тщетных попытках найти правду и защиту в правящих верхах («Ворон-челобитчик»), о стихийных взрывах его негодования против угнетателей («Медведь на воеводстве») и т. д. Через все эти изумительные по своей правдивости, лаконичности и яркости зарисовки крестьянской жизни проходит мотив поистине страдальческой любви писателя-гуманиста к народу. И даже картины природы запечатлели в себе великую скорбь о крестьянской России, задавленной грозной кабалой. На темном фоне ночи взор автора улавливает прежде всего «траурные точки деревень», «безмолвствующий проселок», многострадальные массы людей, «серых, замученных жизнью и нищетою, людей с истерзанными сердцами и поникшими долу головами» («Христова ночь»).

Источником постоянных и мучительных раздумий писателя служил поразительный контраст между сильными и слабыми сторонами русского крестьянства. Проявляя беспримерный героизм в труде и способность превозмочь любые тяжести жизни, крестьянство вместе с тем в основном безропотно, покорно терпело своих притеснителей, пассивно переносило гнет, фаталистически надеясь на какую-то внешнюю помощь, питая наивную веру в пришествие добрых начальников.

С горькой иронией изобразил Салтыков рабскую покорность крестьянства в «Повести о том, как один мужик двух генералов прокормил». Громадный мужичина, мастер на все руки, перед протестом которого, если бы он был на это способен, не устояли бы генералы, безропотно им подчиняется. Он дал им по десятку яблок, а себе взял «одно, кислое». Сам же веревку свил, чтобы генералы держали его ночью на привязи. Да еще был им благодарен за то, что они «мужицким его трудом не гнушалися». Трудно себе представить более рельефное изображение силы и слабости русского крестьянства в эпоху самодержавия.

Никогда не утихавшая боль писателя-демократа за русского мужика, вся горечь его раздумий о судьбах своего народа и родной страны вылилась в сказке «Коняга», отразилась в ее волнующих образах и исполненных высокой поэтичности картинах. В сказке, от начала до конца ее, звучит трагическая нота; вся сказка пропитана чувством тревоги гуманиста за судьбу подневольного труженика и чувством гнева писателя против идеологов социального неравенства. Примечательно, что крестьянство здесь представлено и непосредственно – в образе мужика, и в параллельном образе – Коняги. Человеческий образ казался Салтыкову недостаточным для того, чтобы воспроизвести всю ту скорбную картину каторжного труда и безответных страданий, которую являла собою жизнь крестьянства при царизме. Художник искал более выразительный образ – и нашел его в Коняге, «замученном, побитом, узкогрудом, с выпяченными ребрами и обожженными плечами, с разбитыми ногами». Коняга – символ силы народной и в то же время символ забитости, вековой покорности. Коняга – это «не умирающая, не расчленимая и не истребимая», но плененная сила.

Где выход из плена? Салтыков мучительно ищет ответа, но эти поиски не дают утешительных результатов. Как глубокий и трезвый мыслитель, он не верил в возможность осуществления социальной гармонии без активной борьбы. Участие широких масс в освободительном движении он считал решающим фактором коренных общественных преобразований. Но в мировоззрении Салтыкова представление о массовой преобразующей силе связывалось прежде всего с крестьянством. В то же время исторический опыт внушал Салтыкову сомнения относительно способности крестьянства к самостоятельной организованной и сознательной борьбе. Отсутствие близкой перспективы вызволения мужика из вековечного «плена» явилось причиной тех глубоких идейных переживаний и скорбных настроений писателя, которые отразились в сказке о многострадальном бессловесном Коняге.

Эта сказка, как и сказка-элегия «Приключение с Крамольниковым», свидетельствует, что в 80-х гг. в мировоззрении Салтыкова назревали серьезные перемены. Он по-прежнему оставался социалистом-утопистом, и в то же время обострялось его критическое отношение к теориям утопического социализма. Он оставался крестьянским демократом, и вместе с тем усиливались его сомнения в способности крестьянства стать организованной общественной силой. Он был сторонником «мирных», легальных способов социально-политических преобразований и все более убеждался, что в условиях самодержавной России они не оправдывают возлагавшихся на них надежд.

Идейные тревоги, пережитые Салтыковым в 80-х гг., М. С. Ольминский не без основания определил как «трагедию переходного момента от утопического к научному социализму» note_242. До понимания исторической роли рабочего класса писатель не дошел, закончив свою литературную деятельность в преддверии пролетарского этапа революционно-освободительного движения.

Как просветитель-демократ главной причиной долготерпения угнетенных масс Салтыков считал отсутствие у них политической сознательности, понимания своего значения как общественной силы. Воссоздавая в «Сказках» картину крестьянских бедствий, он последовательно проводил идею о необходимости противопоставить эксплуататорам мощь народную. Он настойчиво внушал «замученному Коняге» («Коняга») и «измалодушни-чавшемуся воронью» («Ворон-челобитчик»), запуганным и доверчивым «людишкам» («Богатырь»), что их притеснители жестоки, но не столь могущественны, как это представляется устрашенному сознанию. Он стремился поднять сознание масс до уровня их исторического призвания, вооружить их мужеством и верой в свои дремлющие силы, разбудить их огромную потенциальную энергию для коллективной самозащиты и активной освободительной борьбы.

Салтыков не разделял мелкобуржуазных концепций о возможности достижения социального идеала только путем морального исправления эксплуататоров. В понимании причин социального зла и путей его искоренения он не придавал моральному фактору решающего значения и не связывал с ним далеко идущих надежд. Вместе с тем он не преуменьшал огромного значения нравственности – стыда и совести – как действенного начала в общественной борьбе. И в этом смысле он может быть назван великим моралистом. Не чужда была ему мысль о воздействии на «эмбрион стыдливости» у представителей привилегированной верхушки общества. Поэтому наряду с политическими и социальными проблемами он так или иначе постоянно касался в своем творчестве и проблем моральных. В частности, среди его сказок есть такие, которые преимущественно посвящены осмеянию и отрицанию морали эксплуататоров. Это – «Пропала совесть», «Добродетели и Пороки», «Дурак», «Баран-непомнящий», «Христова ночь», «Рождественская сказка», «Приключение с Крамольниковым».

Первые три из перечисленных сказок – сатира на исторически изжившие себя моральные принципы привилегированных классов. Писатель показывает полное извращение всех нравственных категорий в паразитических слоях общества. Здесь совесть превращена в «негодную тряпицу», от которой каждый стремится поскорее избавиться («Пропала совесть»). Здесь добродетели ловко уживаются с пороками («Добродетели и Пороки»). Здесь все подлинно высокие человеческие достоинства признаются ненормальными, опасными и подвергаются гонению («Дурак»).

Давно занимавшая творческое воображение Салтыкова и оставшаяся неосуществленной мысль о создании произведения (под названием «Паршивый»), героем которого должен был бы явиться самоотверженный поборник социальной справедливости, революционер типа Чернышевского или Петрашевского,– эта мысль нашла свое частичное претворение в сказке «Дурак». В ней представлена свободная от всех нравственных пороков привилегированного общества личность гуманиста – правда, не в образе революционера, а в опрощенном соответственно народной сказке образе прирожденного крестьянского «праведника», который «не понимал» и потому не признавал никаких требований официального морального кодекса. Разумеется, жизнь одинокого протестанта, взгляды и поступки которого находились в непримиримом конфликте с господствующей средой, должна была закончиться трагически. Финальный эпизод сказки – внезапное исчезновение, а затем, по прошествии многих лет, возвращение измученного Иванушки – намекает на административную кару, постигшую героя. Такова была участь многих «справедливых людей» из народа, и Салтыков своей сказкой выражал им сочувствие.

Как и в сказке «Дурак», любовь к ближнему – основной мотив «Христовой ночи» и «Рождественской сказки». Мотивом любви к ближнему и «религиозной» формой его художественного воплощения эти два произведения Салтыкова больше всего напоминают народные рассказы и сказки Льва Толстого. Однако Толстой и Салтыков расходятся в своем понимании способов служения ближнему. Если первый полагал, что моральное самоусовершенствование человека, чисто нравственное проявление любви к ближнему, христианское смирение и всепрощение уже сами по себе достигают цели, ведут в конечном счете к коренному преобразованию всей общественной жизни, то Салтыков противопоставил толстовской проповеди нравственного перевоспитания социальных верхов идею активного протеста. Об идейных расхождениях двух великих современников в трактовке моральных проблем свидетельствует, в частности, такой факт. Салтыков, идя навстречу сделанному ему Толстым предложению, в марте 1887 г. послал пять своих сказок в «Посредник». Ознакомившись с ними, В. Г. Чертков писал Толстому 19 марта 1887 г.: «Во всех почти его рассказах, подходящих сколько-нибудь к нашей цели, есть что-нибудь прямо противоположное нашему духу; но когда указываешь на это, то он (Салтыков) говорит, что всю вещь написал именно для этого места, и никак не соглашается на пропуск!» note_243. Из свидетельства Черткова известно также, что особенное внимание Толстого обратила на себя «Рождественская сказка». Но и она, по словам того же Черткова, вызывала у него противоречивые чувства. С одной стороны, он нашел ее «изумительной» и хотел издать в «Посреднике», с другой – будто бы отказался от этого ввиду «нехристианского» конца note_244.

Внести сознание в народные массы, вдохновить их на борьбу за свои права, пробудить в них понимание своего исторического значения, осветить им светом демократического и социалистического идеала путь движения к будущему – в этом состоит основной идейный смысл «Сказок» и вообще всей литературной деятельности Салтыкова, и к этому он неутомимо призывал своих современников из лагеря передовой интеллигенции. И какие бы сомнения и огорчения ни переживал писатель относительно пассивности народной массы в настоящем, он никогда не утрачивал веры в пробуждение ее социальной активности, в ее решающую роль, в ее конечное и, как ему, быть может, тогда казалось, очень отдаленное торжество.

2

Иносказательная манера Салтыкова, содействуя преодолению цензурных препятствий и образно-сатирическому изображению явлений действительности, имела вместе с тем, как это с горечью отмечал сам писатель, и свою отрицательную сторону. Она не всегда была доступна широкому кругу читателей. Совершенствуя ее, Салтыков достиг в своих сказках такой формы, которая оказывалась наименее уязвимой для цензуры и в то же время отличалась высоким художественным совершенством и большей доступностью. И все же в иносказательном арсенале сатирика есть один прием, который нуждается в особом пояснении.

Свои самые сокровенные убеждения, которые невозможно было высказать непосредственно от своего лица или от лица идейно родственного автору персонажа, писатель в ряде сказок (как и во многих других своих произведениях) высказал устами чуждых ему персонажей, не разделявших его убеждений. Среди них, например, высшие царские сановники (губернатор в «Праздном разговоре», начальник края коршун в «Вороне-челобитчике»), духовенство (священник в «Рождественской сказке»).

Этот прием порождал и продолжает порождать принципиальные ошибки в трактовке идейного содержания произведений.

В сказках, где с проповедями социальной справедливости выступают представители власти и церкви, некоторые критики (Головин, Скабичевский, Кранихфельд) усматривали политическое «поправение» и религиозное смирение Салтыкова, выражение надежд писателя на пробуждение совести в правящих верхах. Большинство советских исследователей и комментаторов, напротив, полагало, что сатирик в этих сказках высмеивает либеральную демагогию представителей власти и церкви. Наконец, некоторые исследователи выражали недоумение, почему сатирик иногда излагает свои заветные мысли от лица идейных противников. Так, например, Н. К. Пиксанов, отмечая, что, к неожиданному удивлению читателей, в сказке «Ворон-челобитчик» тираду о неизбежности наступления века социальной справедливости произносит главнейший над вороньем начальник – коршун, сделал следующее заключение: «Не всегда ясно и самому Салтыкову, какие же силы выведут людей из круга «натуральных злодейств», кто и как уничтожит классовую борьбу" note_245.

Перечисленные точки зрения являются плодом больших или меньших недоразумений, порожденных сложностью эзоповской специфики рассматриваемой группы сказок.

Не вдаваясь в подробный анализ их идейно-художественной структуры, обратим внимание только на то, что обычно ускользает от внимания читателей и исследователей.

Основной идейный смысл «Праздного разговора», представляющего собою своего рода вариацию на тему «антипомпадура» («Единственный»), заключается в отрицании самодержавия как антинародной власти, мешающей историческому развитию общества и потому заслуживающей упразднения.

Какими же приемами удалось Салтыкову беспрепятственно провести через цензуру эту острую политическую тему? Под флагом высмеивания чудаковатого губернатора – «вольтерьянца» «прошлых» времен, который вздумал повольнодумствовать в «конфиденциальной» беседе с предводителем дворянства. Для самого губернатора развиваемые им мысли – не более как «праздный разговор», временная причуда. Но мысли, высказанные губернатором,– это мысли демократа Салтыкова. Сатирик одновременно и высмеял пустую игру помпадура в либерализм, и использовал его праздную болтовню для изложения своих взглядов.

Прием пропаганды социалистических идей устами чуждого автору персонажа нашел свое применение и в сказке о вороне-челобитчике, олицетворяющем мужицкого ходока-правдоискателя. Ворон тщетно прошел все правительственные инстанции, не встретив нигде сочувствия, добрался до самого начальника края – коршуна – и услышал от него вдохновляющее слово о неизбежности наступления эпохи социального равенства. Одни комментаторы усматривали в столь неожиданных высказываниях царского сановника сатиру на официальную демагогию, другие – замаскированное, по цензурной необходимости, выражение позитивных взглядов самого автора. Верной является, конечно, вторая точка зрения note_246.

Коршун сказал ворону-челобитчику: «Посмотри кругом – везде рознь, везде свара; никто не может настоящим образом определить, куда и зачем он идет… Оттого каждый и ссылается на свою личную правду. Но придет время, когда всякому дыханию сделаются ясными пределы, в которых жизнь его совершаться должна,– тогда сами собой исчезнут распри, а вместе с ними рассеются, как дым, и все мелкие «личные правды». Объявится настоящая, единая и для всех обязательная Правда; придет и весь мир осияет». Эти слова дают резкую обличительную оценку общества, в котором господствует социальная рознь, рисуют будущее общество социального равенства, основанное на единой и для всех обязательной правде.

Сцены встречи ворона-челобитчика с ястребом и кречетом, предшествующие разговору с коршуном, со всей силой показывают бесполезность поисков правды у жестоких, неправедных правителей, равнодушных к народному горю. На последней инстанции правдоискателя встречает сам Салтыков. Но слова социалистической правды автор мог высказать, лишь обрядившись в одежды своих врагов.

Салтыкову совсем не свойственна апелляция к религии и церкви. В связи с этим на первый взгляд кажется неожиданным, что в сказочном цикле писатель дважды – в «Христовой ночи» и «Рождественской сказке» – прибегает к образам христианской мифологии. Идеи, развиваемые в этих произведениях, посвященных моральным проблемам, в сущности глубоко враждебны религиозным догматам. С точки зрения новой морали Салтыков обличает такие характерные явления действительности 80-х гг., как предательство и политическое ренегатство («Христова ночь»), и призывает к гражданскому подвижничеству («Рождественская сказка»).

Почему же Салтыков прибегнул к «религиозной форме», не соответствующей сущности его социального и поэтического мировоззрения? Во-первых, по справедливому заключению С. А. Макашина, сообщенному для настоящей статьи, Салтыков, не принимая Евангелия в его религиозном значении, вместе с тем был, подобно всем утопическим социалистам (Фурье, Сен-Симон и др.), не чужд социальному морализму некоторых евангельских сказаний. В частности, для передачи в «Христовой ночи» пафоса негодования против элементов отступничества, возникших в революционном движении периода реакции 80-х гг., Салтыков воспользовался известным евангельским рассказом о предательстве Иисуса Христа Иудой Искариотом. Во-вторых, выбор «религиозной формы» повествования несомненно помогал обойти формально-уставные рогатки цензуры. Тут учитывалось и то, что рассматриваемые произведения не случайно предназначались для «пасхальных» и «рождественских» номеров «Русских ведомостей» с традиционной евангельской тематикой таких публикаций.

И, наконец, третье и, может быть, самое главное. И приуроченность произведений к церковным праздникам, и проповедническая тональность повествования, и евангельская образность – все свидетельствует о том, что «Христову ночь» и «Рождественскую сказку» Салтыков предназначал в первую очередь для широкого круга читателей, приспосабливая образы и стиль этих произведений к уровню сознания народных масс, находившихся во власти традиционных религиозных представлений. Новое вино было влито в старые мехи. Цель Салтыкова заключалась в стремлении наиболее доступным образом провести свои взгляды в широкую читательскую среду. К. этому прибегали и другие литературные современники Салтыкова. В частности, 1885 и 1886 гг.– годы появления «Христовой ночи» и «Рождественской сказки» Салтыкова – ознаменованы рядом значительных произведений, основанных на использовании религиозно-мифологических образов, церковных легенд, народных суеверий, народно-сказочных мотивов. Это прежде всего народные рассказы Толстого («Свечка», «Два старика», «Сказка об Иване-дураке и его двух братьях»), «Сказание о гордом Аггее» Гаршина, «Сказание о Флоре, Агриппе и Менахеме, сыне Иегуды» Короленко, «Сказание о Федоре-христианине и о друге его Абраме-жидовине» Лескова.

Общим для авторов всех этих произведений является стремление воздействовать на «простонародье», на того читателя, сознание которого находилось под воздействием религиозной идеологии. Применительно к последнему создавалась и соответствующая поэтическая форма рассказа. Что же касается пропагандируемых в этой форме идей, то они могли быть не только различны, но и прямо противоположны у отдельных писателей. Если у Толстого, Гаршина и Лескова выбор формы религиозного сказания диктовался внутренним содержанием развиваемого учения, для Салтыкова и Короленко эта форма была своеобразной художественной тактикой.

Прием использования Салтыковым для выражения своих взглядов идеологически чуждых персонажей, продиктованный условиями жестокой политической реакции, отличается иногда рискованной двусмысленностью. Вместе с тем этот прием свидетельствует, что писатель был исполнен веры в пытливый ум передового русского читателя. Благодаря этому приему Салтыкову удавалось даже в годы глухой реакции воздействовать на общественное мнение не только гневным обличением социального зла, но и пропагандой демократических и социалистических идеалов в их позитивной форме.

3

Богатое идейное содержание щедринских сказок выражено в общедоступной и яркой художественной форме, воспринявшей лучшие народнопоэтические традиции. «Сказка,– говорил Гоголь,– может быть созданием высоким, когда служит аллегорическою одеждою, облекающею высокую духовную истину, когда обнаруживает ощутительно и видимо даже простолюдину дело, доступное только мудрецу» note_247. Именно таковы салтыковские сказки. Они написаны настоящим народным языком – простым, сжатым и выразительным.

Слова и образы для своих чудесных «сказок» сатирик подслушал в народных сказках и легендах, в пословицах и поговорках, в живописном говоре толпы, во всей поэтической стихии живого народного языка. Связь сказок Салтыкова с фольклором проявилась и в традиционных зачинах с использованием формы давно прошедшего времени («Жил-был…»), и в употреблении присказок («по щучьему веленью, по моему хотенью», «ни в сказке сказать, ни пером описать» и т. д.), и в частом обращении сатирика к народным изречениям, всегда поданным в остроумном социально-политическом истолковании.

Близость сатиры Салтыкова к произведениям народнопоэтической словесности наиболее заметно обнаруживается не в композиции, жанре или сюжетах, а в образной стилистике. Сатирика привлекал в фольклоре прежде всего склад народной речи, образность народного языка. Отсюда его интерес к народным афоризмам, закрепленным в пословицах и поговорках. Сатирик находил их непосредственно в живой разговорной речи, а также в соответствующих сборниках. Документальным свидетельством этого может служить относящийся к середине 50-х гг. автограф с записью 52 пословиц и поговорок, взятых из публикаций Ф. Буслаева и И. Снегирева. Ю. М. Соколов, опубликовавший и прокомментировавший листок с этими записями и проследивший их использование в произведениях писателя, сделал следующий вывод относительно функций пословичных и поговорочных изречений в сатире Щедрина: «По всему видно, что пословицы не только служили дополнительным материалом художнику для характеристики того или другого персонажа, но (…) давали толчок к созданию писателем фабульной ситуации» note_248. Несколько позднее С. А. Макашин справедливо отмечал, что в речевом обиходе матери писателя, а также окружавшей его в детстве среды крепостных и дворовых пословицы и поговорки играли большую роль. Сам же Салтыков с ранних лет должен был «усваивать и сатирическую направленность, и афористичность мышления, присущие этому виду народного творчества. А эти элементы образовали впоследствии существеннейшие стороны не только живой речи сатирика, но и его художественного стиля» note_249.

И все же несмотря на обилие фольклорных элементов, салтыковская сказка, взятая в целом, не похожа на народные сказки; она ни в композиции, ни в сюжете не повторяет традиционных фольклорных схем. Сатирик не подражал фольклорным образцам, а свободно творил на основе и в духе этих образцов, творчески раскрывал и развивал их глубокий смысл в соответствии со своими замыслами, брал их у народа, чтобы вернуть народу же идейно и художественно обогащенными. Поэтому даже в тех случаях, когда темы или отдельные образы салтыковских сказок находят себе близкое соответствие в ранее известных фольклорных сюжетах, они всегда отличаются оригинальным истолкованием традиционных мотивов, новизной идейного содержания и художественным совершенством note_250. Здесь, как и в сказках Пушкина и Андерсена, ярко проявляется обогащающее воздействие художника на жанры народной поэтической словесности.

Опираясь на богатейшую образность сатирической народной сказки, Салтыков дал непревзойденные образцы лаконизма в художественной трактовке сложных общественных явлений. Каждое слово, эпитет, метафора, сравнение, каждый образ в его сказках обладают высоким идейно-художественным значением, концентрируют в себе, подобно заряду, огромную сатирическую силу. В этом отношении особенно примечательны те сказки, в которых действуют представители зоологического мира.

Образы животного царства были издавна присущи басне и сатирической сказке о животных, являвшейся, как правило, творчеством социальных низов. Под видом повествования о животных народ обретал некоторую свободу для нападения на своих притеснителей и возможность доходчиво, забавно, остроумно говорить о серьезных вещах. Эта любимая народом форма художественного повествования нашла в сказках Салтыкова широкое применение.

Мастерским воплощением обличаемых социальных типов в образах зверей достигается яркий сатирический эффект при чрезвычайной краткости и быстроте художественных мотивировок. Уже самим фактом уподобления представителей господствующих классов и правящей касты самодержавия хищным зверям сатирик заявлял о своем глубочайшем презрении к ним. Социальные аллегории в форме сказок о зверях предоставляли писателю некоторые преимущества и в цензурном отношении, позволяли употреблять более резкие сатирические оценки и выражения. В сказке «Медведь на воеводстве» Салтыков называет Топтыгина «скотиной», «гнилым чурбаном», «сукиным сыном», «негодяем» и т. п. – без применения звериной маски это было бы невозможно сделать по отношению к царским сановникам, которых сатирик имеет в виду в данном случае.

«Каждую вещь,– писал Андерсен,– следует называть ее настоящим именем, и если боятся это делать в действительной жизни, то пусть не боятся хоть в сказке!» note_251. Точно так же поступал Салтыков: чтобы назвать губернатора или другого царского сановника «скотиной», он предварительно превратил его в сказочного медведя. Конечно, царская цензура распознавала замаскированные замыслы писателя и принимала все зависящие от нее меры, но нередко оказывалась перед невозможностью предъявить ему формальные обвинения.

«Зверинец», представленный в щедринских сказках, свидетельствует о великом мастерстве сатирика в области художественного иносказания, о неистощимой изобретательности в его приемах. Выбор для иносказаний представителей животного царства в салтыковских сказках всегда тонко мотивирован и опирается на прочную фольклорно-сказочную и литературно-басенную традицию и всего заметнее – на традицию Крылова. Справедливо отмечалось, что некоторые салтыковские сказки представляют собою прозаическую разновидность басенного жанра note_252 и что в них получили своеобразное и более сложное идеологическое истолкование образы и мотивы крыловских басен note_253.


Затаенный смысл сказочных иносказаний Салтыкова постигается как из самих образных картин, соответствующих поэтическому строю народных сказок или басен, так и благодаря тому, что сатирик нередко сопровождает свои образы прямыми намеками на их скрытое значение.

Топтыгин чижика съел.– «Все равно, как если б кто бедного крохотного гимназистика педагогическими мерами до самоубийства довел» («Медведь на воеводстве»).

«Ворона – птица плодущая и на все согласная. Главным же образом, тем он,а хороша, что сословие «мужиков» представлять мастерица» («Орел-меценат»).

«У птиц тоже, как и у людей, везде инстанции заведены; везде спросят: «Был ли у ястреба? был ли у кречета?», а ежели не был, так и бунтовщиком, того гляди, прослывешь» («Ворон-челобитчик»).

Такой прием переключения повествования из плана фантастического в реалистический, из сферы зоологической в социальную и политическую, как правило, делает салтыковские иносказания прозрачными и общедоступными.

«Очеловечивание» звериных фигур в своих сказках Салтыков осуществляет с большим художественным тактом, позволяющим сохранить «натуру» образов. Разумеется, иносказание, предназначенное выразить социальный смысл, не достигает цели, если действия зверя в сказке или басне ограничиваются только тем, что ему дозволено природой. Этому требованию не удовлетворит ни одна даже самая «выдержанная» басня. Важно, чтобы выбор образов для сравнения не был случайным, чтобы художник был остроумен и находчив в распределении ролей и чтобы прямой смысл образа и подразумеваемый были поэтически согласованы.

В сказках Салтыкова зайцы изучают «статистические таблицы, при министерстве внутренних дел издаваемые», и пишут корреспонденции в газеты; медведи ездят в командировки, получают прогонные деньги и стремятся попасть в «скрижали Истории»; птицы разговаривают о капиталисте-железнодорожнике Губошлепове; рыбы толкуют о конституции и даже ведут диспуты о социализме. Но в том-то и состоит поэтическая прелесть и неотразимая художественная убедительность салтыковских сказок, что как бы не «очеловечивал» сатирик свои зоологические картины, какие бы сложные социальные роли не поручал он своим «хвостатым» героям, последние всегда сохраняют за собой основные свои натуральные свойства.

Коняга – это доподлинно верный образ замученной, изнуренной непосильной работой крестьянской лошади; медведь, волк, лиса, заяц, щука, ерш, карась, орел, ястреб, ворон, чиж – все это не просто условные обозначения, не внешние иллюстрации, а поэтические образы, живо воспроизводящие облик, повадки, свойства представителей животного мира, призванного волею художника дать едкую пародию на общественные отношения буржуазно-помещичьего государства. В результате перед нами не голая, прямолинейно-тенденциозная аллегория, а высшее мастерство художественного иносказания, сохраняющее реальность сопоставляемых образов.

В своих сказках Салтыков воплотил не только повседневные проявления общественной жизни, социальной борьбы, административного произвола, но и сложные процессы общественной мысли своего времени. И если принять во внимание всю сложность поставленных писателем задач, та нельзя не восхищаться тем мастерством, с каким представил Салтыков большие коллизии эпохи, с каким заставил он своих незадачливых героев – волков и зайцев, щук и карасей – разыграть в миниатюрных картинах сказок сложные сюжеты социальных комедий и трагедий.

Едва ли, например, можно было доходчивее, ярче, остроумнее передать идею социального антагонизма и деспотической сущности самодержавия, чем это сделано в сказках «Дикий помещик», «Медведь на воеводстве». С такой же классической ясностью и неподражаемой изобретательностью представлены все лукавые извороты и метаморфозы либерализма в сказках «Вяленая вобла» и «Либерал».

Противопоставление бесправных народных масс господствующей верхушке общества составляет один из важнейших идейно-эстетических принципов Салтыкова. В его сказках действуют лицом к лицу, в непосредственном и резком столкновении представители антагонистических классов: мужик и генералы, мужики и дикий помещик, Иван Бедный и Иван Богатый, заяц и волк, заяц и лиса, «лесные мужики» и воеводы Топтыгины, Коняга и Пустоплясы, карась и щука и т. п. В целом книга салтыковских сказок – это живая картина общества, раздираемого внутренними противоречиями. Рядом с глубоко драматическим изображением жизни трудящихся Салтыков сатирически показывал картины жизни дворянско-буржуазных слоев общества. Отсюда постоянное переплетение трагического и комического в салтыковских сказках, беспрерывная смена чувства симпатии чувством гнева, острота конфликтов и резкость идейной полемики.

Принцип социального контраста находит свое выражение не только в построении образной системы, резком противопоставлении персонажей, выборе зоологических масок, но и в тех полемических диалогах действующих лиц, в форме которых развертывается содержание целого ряда сказок. Блестящим примером мастерского диалога может служить сказка «Карась-идеалист». Сюжет ее с первых слов («Карась с ершом спорил…») и до последних («Вот они, диспуты-то наши, каковы!») развивается в быстро сменяющихся эпизодах полемики карася то с ершом, то со щукой, и в этих спорах необычайно стремительно и ярко обрисовывается внутренний облик каждого участника диспутов: наивного идеалиста, циничного скептика, прожорливого хищника.

Нет ни возможности, ни необходимости говорить здесь о многих других особенностях, характеризующих салтыковские сказки как оригинальные творения искусства слова. Отметим лишь, что эти сказки, где представлены картины жизни всех социальных слоев общества, могут служить как бы хрестоматией образцов салтыковского юмора во всем богатстве его эмоциональных оттенков и художественных проявлений. Здесь и презрительный сарказм, клеймящий царей и царских вельмож («Медведь на воеводстве», «Орел-меценат»), и веселое издевательство над дворянами («Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил», «Дикий помещик»), и пренебрежительная насмешка над малодушием либеральной интеллигенции («Премудрый пискарь», «Либерал»), и смешанный с грустью смех над доверчивым простецом, который наивно полагает, что можно смирить хищника призывом к добродетели («Карась-идеалист»).

Салтыков-Щедрин был великим мастером иронии – тонкой, скрытой насмешки, облеченной в форму похвалы, лести, притворной солидарности с противником. В этой ядовитейшей разновидности юмора Салтыкова превосходил в русской литературе только один Гоголь. В «Сказках» салтыковская ирония блещет всеми своими красками. Сатирик то восхищается преумным здравомысленным зайцем, который «так здраво рассуждал, что и ослу впору», то вдруг вместе с генералами возмущается поведением тунеядца мужика, который спал «и самым нахальным образом уклонялся от работы», то будто бы соглашается с необходимостью приезда медведя-усмирителя в лесную трущобу, потому что «такая в ту пору вольница между лесными мужиками шла, что всякий по-своему норовил. Звери – рыскали, птицы – летали, насекомые – ползали; а в ногу никто маршировать не хотел».

Обличая носителей социального зла, изображая их в смешном виде, писатель возбуждал в обществе чувство активной ненависти к ним, воодушевлял народную массу на борьбу с ними, поднимал ее настроение и веру в свои силы.

Небольшой объем, народность художественной формы, острота трактовки жгучих социальных проблем, богатое идейное содержание, выраженное в ярких, впечатляющих образах, – все это сообщало салтыковским сказкам оперативный, так сказать, характер и обеспечивало им широкое хождение в читательской среде.

«Сказки» Салтыкова сыграли благотворную роль в революционной пропаганде, и в этом отношении они выделяются из всего творчества писателя. Документальные и мемуарные источники свидетельствуют, что салтыковские сказки постоянно находились в арсенале русских революционеров-народников и служили для них действенным оружием в борьбе с самодержавием. Отдельные сказки Салтыкова перепечатывались в столичных и провинциальных изданиях, а те из сказок, которые были запрещены царской цензурой («Медведь на воеводстве», «Орел-меценат», «Вяленая вобла» и др.), распространялись в нелегальных изданиях – русских и зарубежных.

К «Сказкам» Салтыкова проявлял интерес Ф. Энгельс note_254. Ими неоднократно пользовались русские марксисты в своей публицистической деятельности. В. И. Ленин блестяще истолковал многие идеи и образы салты-ковских сказок, применив их к условиям политической борьбы своего времени.

Отмечая «гигантское, всемирно-историческое значение» пробуждения человека в «коняге», Ленин резко выступал против реакционных экономистов народнического лагеря, которые, считая труд «святой» обязанностью забитого и задавленного крестьянина, тем самым внушали веру, что «ему навеки суждена «святая обязанность» быть конягой» note_255. Он клеймил черносотенцев как «диких помещиков» и разоблачал в помещичьем либерализме 1905 г. вожделения «дикого помещика» note_256. Буржуазный либерализм кадетов охарактеризован Лениным как «софистика вяленой воблы» note_257, а меньшевики, тяготевшие к союзу с либералами,– как «премудрые пескари пресловутой прогрессивной «интеллигенции note_258. Припоминая салтыковского карася-идеалиста, Ленин разъяснял: «…пока есть у демократии политические караси, будет чем жить и щукам либерализма» note_259.

Оказали свое воздействие сказки Салтыкова и на дальнейшее развитие русской литературы. Не без их влияния создавались, в частности, «Русские сказки» М. Горького note_260, сатирические стихи В. Маяковского и Демьяна Бедного.

«Сказки» Салтыкова – это и великолепный художественный памятник минувшей эпохи, и действенное средство нашей сегодняшней борьбы с пережитками прошлого и с современной буржуазной идеологией. Вот почему они и в наше время не утратили своей яркой жизненности, по-прежнему оставаясь в высшей степени полезной и увлекательной книгой для миллионов читателей.

Загрузка...