Станислав СавицкийСамоучитель прогулок (сборник)

© Савицкий С., 2014,

© ООО «Новое литературное обозрение», 2014

Счастливая книга

У меня не только нет усов, но и бровей-то немного.

Н. Берберова «Курсив мой»

Книга о счастливом человеке представляется мне одной и той же, без конца повторяющейся сценой. Главный герой – или кто-то, кому посчастливилось быть воплощением благополучия, – прилетает в парижский аэропорт. Все равно в какой. Налегке. Не спеша выходит из аэропорта и садится на RER. Такси и друзья, встречающие на машине, – только помеха. День может быть солнечным или дождливым. Может быть тепло или прохладно. Время года можно выбрать подходящее по случаю. Герой или кто-то вместо него сидит у окна, провожает взглядом убегающие назад поля, дома, станции и разнообразные зеленые насаждения – и с отчетливостью понимает, что жизнь удалась. Что еще нужно для счастья? Все и ничего.

Утром он выходит из гостиницы. Погода, время года, город, название его комнаты в гостинице (Ча-Ча-Ча, Симона де Бовуар или Версенжеторикс) – определяются по ситуации. Будет ли это один из ранних весенних дней в конце февраля на набережной Гаронны в Бордо, где трамваи бесшумно скользят по траве, – или мрачный ноябрь, Тулуза, арка в честь победы в Первой мировой, где головы ликующих солдат слиплись, как пельмени в кастрюле, – или жаркий летний полдень в Ля-Рошеле, когда остается одна надежда на свежий ветер с Атлантики?

Без разницы.

Наш человек выходит на улицу и ощущает прилив счастья. Все-таки с ним что-то не так. Проходят дни, недели, месяцы. Его замечают в разных уголках Франции. Пора бы друзьям обеспокоиться его судьбой. Всякий раз, когда он выходит из гостиницы, его охватывает необъяснимое блаженство. Остальное, как говорил один переводчик-синхронист, чисто поэзия.

Слухи о путешественнике, достигшем полного самоудовлетворения, доходят до Англии. Молодой лондонский литератор Джери Рен в своем блоге пишет короткие смешные истории об иноземце-франкофиле. По стране начинают ходить анекдоты о вечном туристе.

Правая националистская партия Франции пытается войти в контакт с чудаком. Но тот совсем не понимает, что им от него нужно. Утром он выходит из гостиницы – da capo al fine.

Общество друзей Франции принимает его в почетные члены. В «Либерасьон» выходит разоблачительная статья профессора из Третьего Парижского университета о том, что все это – пиар-проект сторонников Ле Пена. Нас троллят! Но нашему герою хоть бы хны. Как констатировал Верлен, “l’on sort sans autre but que de sortir”.

Похожая история случилась с одним писателем. Выходя на прогулку, он привык давать мальчонке, попрошайничавшем на соседней улице, пятачок – и сердце его обливалось слезами. В один прекрасный день он по обыкновению вышел пройтись, подходит мальчонка, писатель хотел было дать монету, – но в душе его был полный штиль, ни капли сострадания к ближнему своему, ни остаточных высоких чувств. Как честный порядочный человек, как философ он не имел права лгать самому себе. Денег мальчонке не дал – дал пинка и пошел своей принципиальной дорогой.

Вот и наш герой в одно прекрасное утро вышел из гостиницы в Эбенёк-сюр-Мере и подумал: «Ну что я все одно и то же, одно и то же. Опять какой-то отель, опять эта отпидарашенная под туристов улочка. Не могу я больше разжевывать эту тартинку, круассан – видеть не могу, а кофе этот… Хоть бы раз чаю нормально заварили! В Болгарию уеду».

Недавно счастливый человек был замечен выходящим из гостиницы в городе Тырново.

У меня дома висят на дверях три карты. То есть не у меня, а у того, кого вам приятно было бы видеть на моем месте. Я не люблю картинки на стенах – фото, графику, живопись или репродукции. Предпочитаю, чтобы стены были пустыми и белыми, просто выкрашенными белой краской. Обои морочат голову узорами. Их теплый тон не согревает взгляд. Незатейливая находка дизайнера, размножившего кружок, пересеченный снизу двумя палочками, не забавляет. Я не вижу необходимости в том, чтобы жилье было по-особенному оформленным. Сами стены с их шероховатостями, пол – старый скрипящий паркет, высокий потолок, обведенный по краю двойным профилем, книжный шкаф, в котором никак не навести порядок, призывающий к общественно полезному труду письменный стол – создают уют. Здесь можно жить, растворяясь в белизне и пустоте, и иногда погружаться в карты, воображая, как ты путешествуешь за тридевять земель, или вспоминая о странствиях по далеким городам и весям, без которых ты бы и часа тут не смог просидеть.

Всего у меня в квартире три карты.

Одна – карта Франции. По ней можно слоняться взглядом бесконечно, замечая новые городки, ведя пальцем по извиву реки, боясь, что сейчас она юркнет под гору. Карта шире двери, поэтому край Бретани и Корсика, которая идет сбоку как приложение, очерченное рамкой, загнуты, их не видно. Зато северо-восток и восток страны, напротив, не только видны целиком, к ним в придачу есть немного Бельгии, много Германии и немало Италии. Люксембург уместился целиком. По этому крошечному пятну тоже интересно путешествовать в воображении. В основном же я кочую по Франции. Иногда совершаю короткие набеги на вкусные пьяные земли, скажем, на Жиронду или Бордо. Тут мимо таможни Габриэля суетливо течет Гаронна. Возле перекрестка, вокруг которого стали строить город еще во времена Римской империи, теперь район веселых студенческих баров и кафешек. В часе езды на электричке – рыбацкий поселок, где можно за местный рубль съесть свежайших устриц с пшеничным хлебом и выпить стаканчик белого вина с остринкой и с едва заметным привкусом земли.

В другой раз приедешь не так коротко, а на неделю. Тогда не надо суетиться и делать все урывками. Стоит начать осмотр местных достопримечательностей с ближайшей брассери или кондитерской – как сердце подскажет. Кому жизнь карамелька, а кому bol de Leffe – похожий на чашу бокал приторного бельгийского пива, которое лет пятнадцать назад завоевало Париж и окрестности. Не стоит опережать события и после flan aux prunes приниматься за croissant aux amandes, чтобы не перебивать вкус нежного яичного желе с кусочками чернослива – сочным, пропитанным сливочным маслом тестом, в котором утоплены пластинки поджаренного миндаля. Стоит пойти прогуляться вдоль местной реки, по буковой аллее на набережной или забраться поглубже в парк, чтобы найти тенистый уголок под пышными бокастыми грабами. Или пойти бесцельно в район, где точно нет ни музеев, ни магазинов для туристов, и болтаться там по улицам, вдоль домов, где живут в повседневных хлопотах горожане. Зайти выпить кофе в местные бары с табачными лавками. Сунуться в магазинчик, где продают посуду, полюбить одну кофейную чашку и, не почувствовав взаимности, покинуть помещение. Бросать случайные взгляды на окна первого этажа, выхватывая на ходу из обстановки комнаты угловатый шкаф в стиле ар-деко, скотчтерьера, лежащего на коврике у двери, экран телевизора, на котором мечутся и полыхают фигуры героев дежурного сериала.

При переходе от бокала пива к стакану вина или серии аперитивов тоже не стоит совершать резких движений. Все на свете должно происходить плавно и само собой, чтобы огородить человека от внезапных, огорашивающих новостей и прочих неожиданностей с низким отрицательным показателем. Что, собственно, требуется для решения этой задачки? Всего ничего: мягкий утренний свет, растворяющий солнечные лучи в белизне брандмауэра, текущая своим чередом за стаканчиком красного беседа с завсегдатаем брассери на перекрестке и уходящая за горизонт перспектива бульвара, подбоченившегося пышными высокими зелеными кронами. Ветер возится с листвой, хватает ветви, треплет верхушки деревьев. Вы никогда не пожалеете о том, что следующий бокал выпьете уже почти на окраине города, где бульвар переходит в шоссе, бегущее к далеким большим городам.

А бывает, приедешь во Францию на месяц или на полгода. Это совсем другое дело. Тут уж надо раскинуть табор, обосноваться капитально, выведать, где и по каким дням ближайший уличный рынок, где ближайшая прачечная, если в отношении стирки вы придерживаетесь демократических взглядов. Важно быстрее узнать, в каком брассери раньше всего начинают варить кофе и где в самый поздний час можно пропустить рюмку. Принципиальный вопрос лично для меня – сырная лавка. Ее вычисляют по жуткой вони, раздающейся на весь квартал и прокрадывающейся в квартиры сквозь стеклопакеты. Китайцы говорят, что сыр пахнет ногами. Когда я рассматриваю в витрине миниатюрные головки козьего сыра, невольно переводя взгляд на тучные бруски Канталя или Конте, я дышу этим прелым воздухом сырной плесени и протягиваю человечеству руку взаимопонимания и сотрудничества, предвкушая, как дома буду есть эти дружественные желтые ломти и пить вино.

Когда вы приезжаете надолго, важно разведать, где лучше покупать алкоголь. Как правило, где-нибудь неподалеку найдется Nicolas – сеть торгующих алкоголем магазинов, которая очень даже ничего, если продавец будет англичанин, не выговаривающий несколько шипящих и путающий все «эр» и «эль» родного языка. Я обожал этого сомелье, очень хорошо разбиравшегося в вине и говорившего ровно то, что ты хотел от него услышать. При этом, как говаривала Анна Андреевна Ахматова, не было никакой неловкости. Милую парижанку, которая к рагу с бараниной выбирала «Каор», ставя обратно на полку «Сент-Эмильон», на который она сначала положила глаз, он отечески поощрял фразой: «Бон суа». Заезжих личностей типа меня он привечал не без снисходительности, но подчеркнуто благожелательно. Тогда в отношении вина я был безъязык и, как ни заучивал слова и выражения о сильных мясах и сильных винах, едва начинал обсуждать с сомелье, что бы сегодня купить, тут же превращался в медведя на льду или в того профессора, что, простыв в Нью-Йорке, на предложение обратиться к врачу ответил: «Разве что к ветеринару, ведь я тварь бессловесная». Со временем ко мне привыкли, как к группе клоунов из кочующего по городам и весям цирка, которая до работы объявляется в барах и лавках. Я представлял собой небезынтересного персонажа.

Во-первых, мой французский был с нарочито спрятанным русским акцентом и на что он казался похожим парижскому англичанину – вопрос на засыпку. Во-вторых, об алкоголе по-французски я говорил уверенно, но боюсь, что для окружающих это были слова с последней прямотой, особенно когда я начинал жестикулировать, чтобы не быть голословным. Хитроумные описательные выражения, которые я на ходу придумывал, не зная нужного слова, могли навести сомелье на мысль, что я потомственный составитель кроссвордов в четвертом поколении или секретарь члена парламента, работа которого состоит в том, чтобы ежедневно давать населению ответы на его, населения, животрепещущие злободневные вопросы.

В-третьих, мои ежедневные посещения Nicolas не оставляли ни малейших сомнений в том, что алкоголь для меня – область узких исследовательских интересов. Я был движим убежденностью в том, что мне должно быть внятно все. Свои научно-практические разработки я начал с полок с правой стороны от входной двери, сразу как войдешь в магазин. В этой секции стояли вина Луары. Сомелье надо отдать должное: он никак не дал понять, что планомерная, ото дня ко дню закупка вина этой земли не кажется ему разумным способом ознакомиться с винной географией региона. Ни одним «эр» он не показал, что я встал на торную дорожку. Ни один шипящий не был произнесен как ехидный намек на то, что таким образом я могу только проставить галочки по всей таблице, но разбираться в вине не начну. Тогда я сам начал понимать, что поступательный метод не приносит ощутимых результатов и нужно действовать либо столь же решительно и максимально необдуманно, продолжая начатое, либо применить к ситуации правило правой руки. Рассудив по-мужски, я выбрал первое и, приходя каждый день в Nicolas, стал метаться из одного угла магазина в другой, хватая то розовое из долины Вар, то Crémant d’Alsace, не обсуждая, с чем я буду поглощать эти жидкости и всякий раз внося новые рацпредложения в представления о том, в какое время суток что следует пить. Перед обедом я покупал тяжелое, нагоняющее сонливость бордо, вечером нежный сильванер. Как-то, завершая утреннюю прогулку, я зашел в Nicolas в районе десяти, чтобы потом до вечера не выходить из дома, и купил бутылку кальвадоса. Сомелье пробил чек, протянул мне пакет с бутылкой и не без опаски, впрочем, с уважением и достоинством сказал: «Бон жугне, мфье».

Так я познавал безбрежный океан вина. Это было увлекательное долгое путешествие, в котором мне довелось встретиться с прекрасными человеческими личностями, научившими меня ценить дружбу, чужой труд и обладать чувством такта даже тогда, когда уже мало кому это приходит в голову. И если бы сомелье был девушкой, даже дурнушкой, мы образовали бы с ней надежную ячейку общества, потому что душа у него была светлая, а взгляд кроткий, ласковый, полный человечности. Этому не суждено было случиться. В том, что во Франции в винных лавках работают только мужики, есть какая-то гендерная безысходность. Между прочим, на моей богоспасаемой родине до последнего времени алкоголем торговали обычно тетки, и только если повезет – миловидная девушка. Недавно и у нас появились сомелье, приставучие, как студенты во время сессии. В стране одной победившей, но не до конца, и многих проигранных революций следовало бы еще раз задуматься над тем, как все-таки несправедливо создан мир.

Помимо духоподъемных напитков, хлеба насущного и вечных вопросов быта, есть сфера высших ценностей, которая особенно важна, если вы остаетесь во Франции на продолжительное время. Ничего особенного об этом не скажешь, так как природа все равно возьмет свое и автобусы японцев заблокируют подступы к Лувру, а несколько десятков туристов будут плотно толпиться вокруг позеленевшей Моны Лизы, пытаясь снять мыльницей через головы впереди стоящих, что там кривится в улыбке за бликующим пуленепробиваемым стеклом. Волшебная сила искусства – нездешняя сила. Хотите вы того или нет, ускользающая красота от вас не ускользнет.

Не исключена вероятность и того, что занесет вас судьба, например, в бывшую анжуйскую столицу Анже: проспите свою станцию в поезде или прочтете в путеводителе, что это родина корюшки. Тогда вы увидите чудо из чудес – ковер Апокалипсиса работы Жана из Брюгге. Это волшебные средневековые шпалеры по мотивам книги Иоанна Богослова. Счастлив тот, кто нашел свой способ паразитировать на духовном, извлекая из него не только материальную пользу. Счастлив тот, кто живет настоящим, не теряя времени даром, то есть тратя его на то, чтобы вещи, которые были недостижимыми, возникали в поле зрения хотя бы на линии горизонта. Более чем вероятно, что это обман зрения или наваждение, но никто еще не отваживался отрицать реальность оптических иллюзий.

Надо признаться, что карта Франции, по которой можно лихо путешествовать в мир аперитивов и дижестивов, по факту покупки оказалась картой автомобильных дорог. Я обнаружил это на следующий день после того, как приобрел ее в книжном магазине “L’Ecume Des Jours” на Сен-Жермен. Видимо, жизнь была так прекрасна и удивительна, а я тогда счастлив уже тем, что магазин называется в честь любимого мной в юности виановского романа, что даже не посмотрел, как она выглядит. Так она и висит на двери, открывая передо мной просторы дружественной нам страны и пути-дороженьки, которые могут завести меня в ее укромные углы. Карта эта еще не раз сослужит добрую службу, однако пора уже перейти к другой.

Это карта города-героя Руана, города хлебного, города-труженика, города Флобера, Жанны д’Арк, Бувара и Пекюше. Впрочем, кроме Флобера, все остальные не имеют к этому городу прямого отношения или вовсе бывали в нем только коротко, как, например, Жанна д’Арк, которую здесь сожгли. Карта Руана – розовое пятно в сумрачном коридоре – никогда не рассматривается в деталях. Она висит как напоминание о поездке в Руан и как розовое пятно, разлинованное желтыми проспектами, улицами и переулками, поделенное пополам голубой дугой Сены, которая утыкается в верхнюю рамку. Карта ýже двери, но к ней прилагается перечень улиц, достопримечательностей и прочая необходимая в повседневной жизни информация. Все это напечатано голубым, как русло реки, обозначая примерные границы этой абстрактной картины – единственной картины у меня дома, вывешенной на обозрение. Живопись, которая у меня есть, – ее не так много – я не вывешиваю, чтобы не тыкаться в нее взглядом каждый день, как в банку с остатками горчицы, застывшую на краю верхней полки холодильника несколько месяцев назад. Картины стоят холстом к стенке, я стараюсь рассматривать их нечасто, берегу для случаев, когда хочу с ними пообщаться. Руан вполне заменяет мне искусство на дому. Если бы мне было по карману купить Матта, Твомбли или Полякоффа, я бы все равно для повседневных художественных нужд оставил только карту Руана. Она обеспечивает минимум беспредметничества, необходимый для жизнедеятельности.

Третья карта.

Третья карта – это карта Земли Франца Иосифа. Обледеневшая пустыня, расколотая на две сотни мшистых островов, обведенных по краям черным контуром. От Габсбургской империи не осталось даже видимости. Только имя архипелага, открытого экспедицией на корабле «Тегетхоф». Один из его островов – остров Рудольфа, непутевого сына Франца Иосифа, – самая северная точка Европы. Wasted Land, Nulle Part, Anus Mundi. Этот эффектный ландшафт напоминает о том, что каждый из нас в любую минуту может быть приглашен в путешествие в дальние дали, где если и найдется повод для смеха, то разве что без повода посмеяться над самим собой. Все, все в один погожий денек покроется говном. И останется только воспоминание о славных временах, таких же прекрасных и обосравшихся, как La Belle France.

Насчет того, что у меня дома на стенах не висит ни картин, ни фотографий, я все-таки прихвастнул. Висит одно черно-белое фото Аполлона, приручающего скунса, с южного портала Шартрского собора.

По поводу счастья нужно сказать следующее. Счастье не любит бухгалтерских налокотников.

Этот тезис требует пояснения.

Моя любовь к Франции не похожа ни на обычную привязанность, превращающуюся со временем в привычку, ни на внезапную страсть, не способную длиться долго, ни на трепетную нежность с коротким сроком годности. Так дружат всю жизнь, ссорясь, мирясь, посвящая в личные тайны и зная про друга больше, чем он сам, говоря теми же интонациями, что он, и ловя его на том, что он повторяет твои любимые словечки. В общем, это бессмысленная и беспощадная близость без близости, зависимость без зависимости, обязательства без обязательств. Это нечто бесформенное и неопределенное, без чего не складывается ни одна жизнь. Пусть меня примут за наивного человека или за Аркадия, который склонен говорить красиво, но по гамбургскому счету это одна из самых надежных вещей на свете, несмотря на ее аморфность и неуловимость.

Что я нашел во Франции? Этим вопросом я не собираюсь задаваться. Она мне нравится. Нравится так, что люблю ее всю, толком не зная о ней достаточно для того, чтобы сказать, что я галломан или франкофил. Вот заставьте меня, например, нарисовать карту Франции. Начнем с Атлантического побережья, это западная граница Европы. Казалось бы, у меня, выросшего в Петербурге русского западника или русофила-европейца, это не должно вызывать затруднений. Затруднений и вправду нет, только смутные воспоминания о том, как выглядит линия берега на карте. На севере, помнится, есть полуостров, выдающийся в океан, а ниже берег гораздо восточнее. На полуострове находится вечно отмежевывающаяся от Франции Бретань, где-то на самом краю город Брест, откуда родом агроном Роб-Грийе. Вот только где именно он расположен – вопрос на засыпку. Как-то мне довелось побывать в городе Ванн, на юге полуострова, возле поворота к линии берега, убегающей вниз, на юг, если я ничего не путаю. По крайней мере, граница с Нижней Нормандией на севере должна быть в районе Мон-Сен-Мишель. В общем, получается что-то вроде этого:



В действительности все примерно так и есть, если, конечно, не вдаваться в детали, что в Бретани много других городов. Вот, например, в Ренне я был, но на большее, чем локализовать его где-то между Ванном и Мон-Сен-Мишелем, не претендую.

О реках меня лучше и вовсе не спрашивать.

Дальше совсем цирк. Атлантическое побережье представляется мне неровной линией, уходящей вниз, в Испанию и сопредельную ей Португалию, которая тоже вниз и налево. В северной части французского побережья Атлантики должен быть Нант, там устье Луары, в этом я почти уверен. Ниже Ля-Рошель, там остров Ре с замком, намоленные места. Но вот какие в этих краях заливы, бухты, полуострова – этого я с ходу не вспомню. Где-то к югу будет рог Жиронды, метит наискосок, на северо-запад. Под ним, соответственно, Бордо. А дальше, по имеющейся у меня информации, страна басков и Биарриц.



Теперь посмотрите в Гугле или в географическом атласе на реальное положение вещей. И не спешите испепелять меня презрительным взглядом. Для начала сами попробуйте нарисовать карту Москвы, или Ленинградской области, или Среднерусской возвышенности. Вас ждут неожиданные открытия, которые подтвердят мою догадку о том, что география – не естественнонаучное знание, а исследование воображаемых ландшафтов. Путешествие – это поэтическое приключение, которое может случиться не только с поэтами. И если мне удастся нарисовать северное побережье Средиземноморья так, что его не узнает ни один житель Монпелье, Марселя, Канн или Ниццы – а я верю в свой талант, – Франция откроется для себя новой неожиданной стороной.

У меня есть своя прекрасная Франция, она ничуть не хуже и ничуть не лучше той, что есть у вас, или той, что якобы существует в действительности, если кто-то наивно полагает, что где-то она есть сама по себе. Голые факты и сухая статистика все равно обрастут домыслами и фантазиями. Собственно говоря, там, где вымысел едва отличим от того, что мы называем настоящим, и происходит то, за чем мы с интересом наблюдаем как за реально происходящей жизнью.

Я, например, точно знаю, что моя прекрасная Франция граничит не с Италией, а с Little Italy, что возле моего дома. Из моего окна видна кампанила Юсуповского дворца. С мая, правда, ее не так просто разглядеть сквозь крону тополя, растущего перед окном, но уже к ноябрю листва опадает и в глубине заснеженного Солдатского садика виднеется смешная провинциальная башенка. Одна из тысяч башенок, которые есть в каждом итальянском городке, которые так похожи друг на друга и которыми так гордятся местные жители, считая, что их кампанила – особенная. Башенка Юсуповского на наших заснеженных болотах должна была напоминать князю о путешествиях по благословенной Италии. Не удивлюсь, если князь купил ее где-нибудь в Марке и привез сюда, как это было с парадной лестницей, которая украшает вход в театр (ради этого пришлось купить целиком итальянскую виллу). Кампанила в Солдатском садике кажется не к месту, но без нее Петербург не был бы Петербургом, Италия – Италией, Франция – Францией, а все наши италомании и галломании – благородными хроническими болезнями. Ведь Европа, которой мы грезим, – это та петербургская жизнь, которую мы так ценим за ее нестоличность, вольготность, стильность и свободу быть самим собой.

Не рискну высказывать свои предположения о том, как пролегает восточная граница Франции. Конфликт с Савойей давно исчерпан, но почему-то в моей цепкой на бесполезные факты памяти есть старый, давно не открывавшийся файл о том, что Ницца и окрестности переходили из рук в руки. Один мой знакомый, выросший в Ницце, как-то в разговоре неожиданно стал настаивать на том, что несмотря на детство и юность, проведенные во Франции, и несмотря на то, что у него итальянская фамилия, он не имеет отношения ни к той, ни к другой стране. Он лигуриец – и в доказательство он повернулся в профиль, продемонстрировав высокий лоб, величественную прямую линию носа и мужественный подбородок.

Так что во избежание межнациональных конфликтов об Эльзасе и Лотарингии тем более не стоит лишний раз распространяться. Живущие в этих провинциях, много раз переходивших от Германии к Франции и наоборот, и сегодня, наверно, не сильно удивятся, если, не ровен час, опять произойдет передел территорий. Из тех же соображений я не стану делиться своими догадками о том, как Англия и Франция соседствуют на Ла-Манше. Пусть северный берег Нормандии и Пикардии как будто бы не является предметом территориальных споров, я бы все же предпочел нарисовать Францию целиком, чтобы перейти к изложению основного тезиса о любви и дружбе, о том, как они бывают между путешественником и его благодатным краем.



Франция для меня – мир абстракций, открывающийся в своей беспредметности новыми воображаемыми мирами, новыми случаями, новыми приключениями, новыми находками. Как Макс Эрнст, веривший в волшебные контуры пятна, в которых угадывается будущая картина, я тоже верю в образы, сокрытые в разводе, оставшемся на ткани от случайно капнувшей краски. Франция для меня – клякса, преображающаяся в изящный пейзаж или в эффектную сценку. Это несколько мельчайших штрихов, сделанных отточенным карандашом, которые при стократном увеличении превращаются в симпатичное существо, приветливо подающее вам лапу. Сама собой о нем слагается забавная история. Возьмись я рисовать карту Ленинградской области или Краснодарского края, – у меня все равно выйдет донельзя знакомый силуэт Советского Союза. Франция же всегда таит в себе путешествие с тайной или загадкой, как росчерки Оливье Дебре или карандашные вольтфасы Андре Масона.

Счастливый человек попросил меня рассказать одну забавную историю. Она уведет нас в сторону от предыдущих размышлений, но должен вас предупредить, что к непосредственности счастливых людей стоит привыкнуть так же, как стоит смириться с их навязчивостью. Наверно, их благополучие берет исток в нашем терпении. По крайней мере, если бы мы не сносили покорно все их выходки, возможно, мы называли бы их не счастливыми людьми, а как-нибудь иначе.

Однажды тот, кого большинство из нас считают героем, поймал такси до вокзала Берси, опаздывая на электричку.

– Опаздываете? – спрашивает водитель.

– Как обычно.

– Когда самолет? – профессиональная шутка, апробирована Министерством путей и сообщения (на Берси, на котором не всем парижанам доводилось бывать, взлетают все больше региональные поезда, плетущиеся по несколько часов в глубинку).

– Через полчаса – в Брыльцы-на-Мудях.

– К сожалению, пробки препятствуют движению, не все тут зависит от нас.

Тут мы встали у канала Сен-Мартен. Посреди канала допотопный драчепот выгребал черпаками грязь со дна.

– И тут перегородили, не проплыть. Деньги, что ли, ищут? – заворчал таксист.

– Какие деньги? Дно чистят, наверно.

– Драгметаллы, например.

– Да откуда они тут?

– О, знаете, сколько в парижских реках всего!

– Особенно бриллиантов.

– И драгметаллы, и камни драгоценные в каких-нибудь выброшенных механизмах. Они особенно нужны ученым, которые занимаются исследованиями в области космоса.

В этот момент из черпака в кузов булькающей жижи с хрюком плюхнулась солидная порция глинистого говнища.

– Что-то немного тут сокровищ осталось.

– Кончатся драгметаллы – начнутся клады.

– Да, клад неплохо было бы найти. Мне бы не помешал.

– Поймите одну вещь: мы не там ищем и не те сокровища.

– Я точно не там.

– Существо человеческое о духовных благах забыло.

– И не говорите.

– Все суетится, погрязло в мелких заботах, а о подлинных ценностях забыло.

– Нет, почему же, наверно, помнит, только вспоминает не вовремя.

– А кстати говоря, лень – это порок.

– Да ну вас. Что может быть приятнее?

– Ученые доказали: лень – болезнь.

– Как доказали?

– В исследованиях. Человек уклоняется от труда и склоняется к бездействию. Некоторые так упорствуют в своих заблуждениях, что готовы заснуть буквально летаргическим сном.

– Это ж какую силу духа надо иметь, чтобы самому заснуть летаргическим сном?

– Подлинная сила – это духовная сила!

Я не перестаю удивляться учтивости французов в повседневной жизни, которая высмеивается в анекдотах, которая кажется иностранцам зачастую формальностью, без которой можно обойтись и которая по природе своей плохо совместима с пресловутой русской открытостью. Открытость пресловутую обсуждать здесь не место, это отдельный и не самый приятный разговор. Учтивость, которая до последнего времени была частью французского быта, но на глазах исчезает, тоже, конечно, не идеал того, как люди могли бы мирно сосуществовать друг с другом. Я за простоту нравов, то есть, само собой, не за панибратство и коммунальность, но за то, чтобы манерничанье и условности были сведены к минимуму. В некотором отношении это тоже следствие того, что я прикипел к Франции душой. Светские разговоры, которыми надо заполнить паузы на вечеринках, в купе поезда или между отделениями в театре, вгоняют меня в сон. Зато мне очень нравится достоинство, с которым здесь умеют отказывать. Фразы типа «сожалею, я не могу вам помочь» или «извините, буду занят в этот день» совсем незатейливы, но от них у вас нет ощущения, что это отговорка или даже оскорбление. Вежливость как подспудное пожелание далекого космического путешествия, из которого не стоит возвращаться, не имеет никакого отношения к словам, сказанным с достоинством. Можно в субботний вечер закрыть бар и не вспоминать о нем до следующей недели. Можно закрыть бар и повесить табличку: «Хороших выходных. До вторника».

Один мой приятель, переселившийся в Париж и работающий тут журналистом, утверждает, что s’emmerder (попасть в дурацкую ситуацию) – один из главных местных страхов. Возможно, внимательное отношение к ближнему своему – это в первую очередь средство предохранения от ближнего своего, что-то вроде страховки. Это, впрочем, не исключает хамежа, с которым вы сталкиваетесь в магазинах, табачных лавках, аптеках моего любимого города. Теми же вежливыми фразами, той же подчеркнуто учтивой интонацией можно испортить настроение кому угодно в один миг.

Но я о хорошем.

Мне очень нравится, как здесь стараются не выходить за рамки приличий. Старая бомжиха в тренировочных штанах с оттянутыми коленками, в грязной, неопределенного цвета футболке, с пакетом Proxi входит в кафе и ждет в дверях, пока к ней подойдет официантка. Подходит хозяйка и спрашивает: «Чего вы желаете?» Та отвечает, что ей нужна салфетка, она простудилась, у нее насморк. Не сказать, что хозяйка заведения довольна происходящим, но тем не менее она приносит пару салфеток. И желает бомжихе хорошего дня. Та в ответ тоже желает ей хорошего дня и уходит, сморкаясь в салфетку прямо в дверях. Конечно, эта история не похожа на сцену из жизни идеального государства, где счастья всем роздано поровну. Но мы-то знаем, что, если поделить то, что есть у хозяйки кафе, пополам и половину отдать бомжихе и все остальное так же справедливо поделить, будет не счастье. Сначала ни у кого ничего не будет, а потом опять у кого-то денег станет больше, чем у другого. Причем опыт показывает, что больше будет опять у хозяйки кафе. И все будет как всегда.

Мне очень нравится, что бомжиха знает, что может зайти в кафе. Ей не будут рады, и ее вид смущает посетителей. Она не будет задерживаться тут, она воспользуется своим печальным преимуществом касты неприкасаемых и получит то малое, на что может рассчитывать. И хозяйка, хочет она того или нет, выполнит ее скромную просьбу.

Я где-то прочел, что в Париже есть городской закон, по которому в кафе любой посетитель может попросить стакан воды. Вряд ли бармены и официанты в восторге от этого закона, но это минимум человеколюбия, который нужно соблюдать. Не надо любить ближнего своего. Стакан воды – это уже кое-что, а по нашим временам такие жесты тянут на поступок. Однажды в брассери на Сен-Жермен вечером я пытался вспомнить за дижестивом все выпитые за день аперитивы. И тут прямо к стойке бара на роликах подъехал парень. Это было лет десять назад, до запрета кататься на роликах в публичных помещениях. Парень вылетел из колонны роллеров, которая неслась по бульвару. Не знаю, было ли это соревнование или просто веселая движуха, но парень был не в желтой майке лидера. У него был вид отпетого спортсмена, знающего, что скоро гонка закончится и можно будет выкурить две сигареты подряд, а потом спокойно выпить. Он попросил стакан воды. У бармена в этот день настроение было не очень, а тут еще этот. С видом человека, которому есть что сказать, но тем не менее воздерживаясь от комментариев, он дал стакан воды. Роллер его поблагодарил. И уже когда роллер вылетел обратно на бульвар, чтобы влиться в колонну, бармен пробурчал что-то вроде «ходят тут всякие» и уставился в экран TV, где «Пари-Сен-Жермен» опять продувал каким-то слабакам.

Франция всегда удивляла меня не только регламентированностью повседневной жизни, не ограничивающей, впрочем, свободу жить на свой лад, но и тем, что, будучи частью одной большой страны, ее земли чтут своих genius loci и остаются сами собой. У нас, в России, в недалеком прошлом на одной шестой части мировой суши, эти различия между разными регионами почти стерты, что противоречит здравому смыслу и, как все абсурдное на наших необъятных просторах, кажется совершенно естественным. Здесь же каждый город, каждое место дорожат тем особенным, что у них есть. Если город портовый, шумный, без руля и без ветрил, он не будет выдавать себя за культурную столицу. Область, издревле располагающаяся на пересечении нескольких культур, жители которой с детства говорят на нескольких языках, не станет настаивать на том, что ее объединяет некая духовная общность. Перекресток – он и есть перекресток. Какой смысл изображать уточненные вкусы и аристократизм, когда вокруг в основном крестьяне и рабочие, сметливые и хозяйственные, подозрительные к приезжим, пока не познакомятся с ними поближе, а потом готовые рассказать им все, что было здесь за последние дцать лет?

Меня все это удивляло, потому что в России, несмотря на ее невероятное многообразие, люди до последнего времени обращали мало внимания на то, чем они обязаны месту, где выросли и живут. Балтика, Красноярский край, Казань, Екатеринбург – это разные миры. Но мы не вдаемся в детали и различия, мы поглощены тем, что нас объединяет, и готовы считать себя всем во всем.

Во Франции иначе. Возьмем, например, город Анже – место укромное, хотя на самом деле это столица края и по европейским меркам город достаточно большой. В нем есть спокойствие, царящее там, где войны и великие события отгремели давным-давно, страсти унялись и люди теперь живут здесь своей жизнью. А то, что когда-то эта земля была владениями Плантагенетов, что один ее край был в Шотландии, а другой в Пиренеях, что здесь правили анжуйские короли, только украшает умиротворенное существование местных жителей. Это одна из самых французских Франций, ее «центр», неукротимая Луара, на первозданность которой якобы не посмел посягнуть даже в фантазиях ни один гидроинженер. Она течет быстро, напористо, мимо пологих холмов, полей, расчерченных на многоугольники, и приземистых пышных рощ, омывая песчаные отмели и поросшие кустарником островки. Природа здесь так аккуратно первозданна и так не похожа на родной русский пейзаж, складывающийся из двух-трех объемов, сквозь который, как из супрематической картины, путь один – напрямик в космос. И свернуть ведь не свернешь.

В старом анжерском замке хранятся знаменитые шпалеры Апокалипсиса, созданные в эпоху религиозных войн. Они висят в отдельном здании. Там всегда полумрак, предохраняющий ткани от разрушительного света.

Страшный зверь и жуткие монстры пугают уродством. Их боятся герои древней книги, боятся, но не трусят. Злодеи будут повержены, после того как на землю упадет звезда Полынь, будет разрушен Вавилон, саранча поест весь урожай, а Святой Иоанн съест книгу. За исключением сюжета «Откровения Иоанна Богослова», в этих картинах непонятно все: и кто такие многие персонажи, и бытовые детали, и компоновка сцен. Рассматривать их можно часами.

В Анже стоит задержаться подольше, чтобы отвести душу на «краю света» – на обрыве холма возле замка, откуда открывается вид на реку Мэн, город и окрестности. Жюльен Грак был великий толкователь этих ландшафтов. Он умел вычитывать в пейзаже простые мудрые смыслы. По городу ходит автобус, кажется, «двойка», конечная остановка у него Bout du monde, край света. Так на лицевом стекле, на электронном табло, и написано.

Анже уютен. Его тайны наивны и невелики. О них не пишут в путеводителях.

Как не похож на Анже Ля-Рошель!

В нем людно, особенно в курортный сезон. Здесь много приезжих из разных мест. Покоя тут не найдешь, только суету, гам. Тут Атлантика, продувающая порт насквозь, окутывающая влажным ветром старые кварталы и новые портовые застройки, подгоняя прохожих на набережных, и иногда внезапно вырывающая тебя из житейского круговорота, заставляя всматриваться в бесконечность океана. В безоблачные солнечные дни линия горизонта теряется между небом и водной гладью. Мы не ждем от жизни подарков. Вот и горизонт пропал.

Рядом с Ля-Рошелем – остров Ре, где люди состоятельные и не слишком состоятельные проводят отпуск или выходные, если вы не отщепенец, таящийся в местах глухих, безлюдных. Для путешествий в укромные края больше подходит Морбиханский залив на юге Бретани. Например, окрестности острова пингвинов, пригрезившегося Анатолю Франсу. Это странные, интересные места. Природа там пышная, но все как будто чуть-чуть меньше, чем обычно. Деревья приземистей, острова – как в луна-парке, мир на пару размеров меньше, чем вы носите. Другой вариант для тех, кто предпочитает уединиться со своими альтер эго, – атлантическое побережье южнее, в районе Бордо. Рыбацкая деревушка Гужан-Местрас прячется в бухтах, застроенных времянками. В них хранятся лодки и плиты, на которых растят устриц. Раньше художники ездили сюда на пленэр – охотиться на genius loci. Теперь это излюбленное место фотографов. Как-то я познакомился с симпатичным дядькой, фотографом. Он долго жил в Париже, рассказывал, как снимал ночной город и разные углы и закуты, а потом перебрался в эти края. Снимает местную жизнь, ландшафты, то, чем живет эта земля.

Мой любимый французский фильм я обязательно когда-нибудь досмотрю до конца. Я люблю его и так, не зная финала. Больше всего я люблю смотреть его вечером, когда смеркается или уже стемнело. Дневные дела отложены до завтра, жизни от тебя больше ничего не надо, ничто не отвлекает тебя от просмотра фильма, который ты никак не можешь посмотреть целиком. Титры я последние годы пропускаю. С ними все более-менее ясно. Первые сцены на шумном рынке мне не очень нравятся. Мельтешат в кадре покупатели. Мелькает акробат на сцене ярмарочного театра, прощелыга с хитрой рожей. Затем возникает главный герой – смазливый, ловкий на язык и жуликоватый. Его я вовсе не люблю. Потом является красавица, хороша собой, хотя имеет такой неприступный вид, как будто все французы, имеющие право голосовать на президентских и парламентских выборах, хотят ее прямо сейчас. Она мне нравится, несмотря на то что из-под грима проступают серые тени под глазами, и так и хочется сказать ей, что она неплохо сохранилась для своих… Смазливый тем временем начинает за ней ухаживать, а за кулисами цирка, что рядом с рынком, пузатые силачи садятся на шпагат, крошечные Дюймовочки тягают гири немногим меньше их самих по размеру, усач с придурковатой улыбкой глотает шпагу.

И тут я обычно засыпаю. Это сладкий, безмятежный сон, ты плавно скользишь в мягкую тьму, теряя равновесие от легкого головокружения, и окунаешься в пустоту, как в тень от притормозившего рядом с тобой автобуса, внезапно заслонившего слепящее июльское солнце.

Я так люблю этот старый черно-белый фильм, снятый в Ницце или где-то на Средиземноморье в разгар войны и выпущенный в прокат за несколько дней до победы. В нем все замедленно по сравнению с современным кино так, что ты как будто начинаешь замечать, что эти картинки действительно движущиеся. Неспешно идут титры, а мы и не торопимся. Панорама рынка и завязка сюжета растягиваются минут на двадцать. И, войдя в этот ритм, у тебя нет желания поторапливать этот размеренный черно-белый мир, заранее зная, что будет в следующей сцене и что будет за ней. Случалось, я досматривал этот фильм до середины – и засыпал. Раз посмотрел почти целый час – провалился в счастливый сон.

Всякое бывало.

И какая разница, что там в финале.

На обложке одной французской книжки, которую я очень люблю, изображен мужчина средних лет, задумчиво рассматривающий цветок. Левая рука, в которой он зажал трость, отведена в сторону, мужчина задумался не на шутку. Знать бы над чем. Завивающиеся локоны парика, ложащиеся на плечи, придают этому чудаку-ботанику еще большую загадочность. В пухлом томике карманного формата с потрепанными углами и затертым корешком много узких желтых закладок. Я наклеиваю их в правый верхний угол, стараясь не закрывать текст. На них всегда какие-то каракули, в которых я далеко не всегда могу разобраться. Однажды меня застал за чтением в кафе знакомый моего давнишнего приятеля. Я пришел на встречу раньше времени, зачитался. А когда поднял голову от книги – увидел изумленное лицо и пальцы, тянущиеся к желтым закладкам.

– Что это? – спросил он с удивлением Пятницы, написанным на физиономии Золотухина. Он, конечно, не книгочей, а звукорежиссер, причем известный, работающий с Дэвидом Бирном. Главное в его деле – ловкость рук и умные, ясные уши. Живет он в небольшом городке, там находится его студия. И все-таки удивление его не могло меня не удивить.

Тогда я стал ему объяснять, что в книгах некоторые места мне кажутся интереснее, чем другие. Как в песне Моррисси, Some Girls Are Bigger Than Others, у всех ведь есть свои привязанности и предпочтения. Чтобы не забыть, что меня заинтересовало в тексте, я вклеиваю эти желтые закладки. Взгляд, которым наградил меня знакомый, выражал страх и поклонение. Продолжить заводить разговор в тупик нам помешал подошедший на самом интересном месте приятель.

С тех пор к этой книжке я прикипел душой.

Она была написана, чтобы рассеять недоразумения, возникнувшие после предыдущей книги этого автора. Недоразумения были в самом деле досадные. Автору хотелось рассказать о себе так, чтобы читатель разделил его опыт, его чистосердечные признания и стремление к добродетели. Однако публика сочла, что у него вышла не притча о том, как он низвергает пороки, но исповедь гнусного сына добродетельного века, рассказавшего о таких вещах, которые не стоит выносить на всеобщее обсуждение. Зачем, спрашивается, знать об авторе столько пикантных подробностей? За некоторые признания его стоило бы упечь на месяц-другой в тюрьму, чтобы, реши он опять поделиться сокровенным и наболевшим, ничего пакостного о себе впредь не рассказывал. Какая же это гадость, вчера читал всю ночь!

Автор, конечно, был раздосадован на то, что его лучшие намерения были встречены вопиющим непониманием. И в своей новой книге решил разъяснить в подробностях свой замысел, чтобы снять все недоразумения. Решительно и чистосердечно он написал о том, о чем не отважился сказать сразу. Написал, как ради высшего блага сдал своих детей в странноприимный дом, о том, как зачастую крал у знакомых безделушки и разную ерунду, о том, как боялся больших собак, о том, как не мог ужиться ни с любовницами, ни с друзьями, ни с покровителями, которые были готовы приютить его в годы мытарств.

Я не знаю ни одной книги, где есть столько несуразностей, то есть где нет ничего, кроме несуразиц, и где несуразица – залог открытий, дающих нам новое понимание природы человека как общественного существа. Это история о трагедии человека, обреченного на то, что все его устремления будут истолкованы превратно и теми, кому он хотел бы довериться, и теми, кого он числил среди своих единомышленников или таких же вольнодумцев, как он. Пройдет время – и его история станет уроком и пищей для размышлений, но это случится позже. Сострадать этому писателю, по-моему, просто нетактично. Неловкий танец изобретает новую пластику, из какофонии рождается новая музыкальная форма, нелепые слова открывают новое знание и мудрость.

Эта книжка, разумеется, не завершена. Не хватает минимум пары глав. Это не делает ее ни менее содержательной, ни более трагичной или более загадочной. Правду о себе можно, конечно, рассказывать до бесконечности, если не свести все к лаконичной банальной формулировке.

Среди книг, которые я очень люблю, есть несколько купленных на книжных развалах. Это чудесные, вкусные, как говорил один мой давний приятель, книжки. А то, что я, даже не догадываясь об их существовании, нашел их случайно в стопках старых изданий с пожелтевшим обрезом и выцветшей обложкой, повышает их ценность в энное количество раз. Однажды в Нанте, пройдя по строгой и уютной аллее времен Директории, я наткнулся на брокант посреди небольшой площади. Брокантами называют рыночки, которые в теплое время года на день-другой устраивают антиквары и те, кто торгует старыми вещами. Хлама на них завались. Утиля и барахла – мама не горюй. Однажды, например, я видел на одном таком рыночке целый короб fèves – маленьких фарфоровых фигурок, которые кладут в galette – пирог, который пекут на праздник Поклонения Волхвов. Кого только они не изображают! И Богородицу, и немецкого пожарника, и спаривающихся поросят. Кому достанется кусок пирога с фигуркой, тот король, тому картонная корона (сломанный зуб – дань традиции).

На таком броканте я купил книгу интервью с Борхесом: несколько разговоров Борхеса с его переводчиком на французский и другом Жаном де Мийере. Разговоры тоже были на французском, Борхес говорил на нем просто, изящно и умно. Местами это захватывающее чтение. Даже удивительно, как такой остроумный человек мог иногда писать такие занудные эссе. Особенно интересно, как Борхес объясняет, почему настоящему аргентинскому писателю не избежать испанофобии. Все, что дала миру испанская культура, по его словам, сделали ассимилировавшиеся арабы и евреи. Есть сколько-то исключений. Сервантес, например. Настоящий аргентинский интеллектуал – это креол с европейскими корнями, как сам Борхес, англичанин по одной из бабушек и беарниец по одному из дедушек. Беарниец, то есть баск, которого тоже не назовешь другом Испании, да и другом Франции его тоже не назовешь. То, что мысль рождается на пересечении нескольких культур, – идея не слишком оригинальная. Необычно то, как этот европейский интеллектуал, для которого испанский и английский были родными языками, а французский был языком литературы, и свою прозу он писал на испанском, как будто это не испанский, а французский, ощущал себя в Европе одновременно властителем дум и отщепенцем, способным нарушить спокойное течение дел. Он был своим, но не местным, сопричастным и отчужденным.

В другой раз на броканте (или вид гренье, что почти одно и то же) в конце длинной пешеходной улицы в Туре я купил «Дневник путешествия по Америке» Токвиля. Удивительный рассказ о том, как Токвиль отправился в рискованное путешествие в глушь – вокруг озера Мичиган. Там, на окраине Новой Франции, кончался привычный ему мир. Там предрассудки, которыми был полон светский Париж, были изжиты теми, кто искал исконную жизнь вдали от цивилизации. И чем чуднее были нравы американцев, тем понятнее становилась жизнь дома. Я люблю эту книгу не меньше, чем «Персидские письма» Монтескье, в которых взгляд иностранца обнаруживает в европейской жизни то, чего сами европейцы зачастую не замечают. Это остроумный рассказ о том, чем живет Европа.

Бывая в Париже, я регулярно захожу в Boulinier, букинист на углу Бульмиша и Сен-Жермен. Еще лет пять назад там продавались старые кассеты, и я покупал издания Гэнсбура и Брассанса семидесятых-восьмидесятых. Их песни люблю, многие знаю наизусть. Могу, например, ни с того ни с сего на ходу начать напевать Je vivais à l’écart de la place publique или Au village sans prétention. Зеленый томик Брассанса, выпущенный по-французски в Москве где-то в перестройку, у меня со студенчества. Он весь в пометках: подчеркиваниях, смешных значках на полях, смысл которых теперь уже не восстановить. Уже после университета мои московские друзья познакомили меня с Марком Ильичом Фредкиным – поэтом, переводчиком и издателем. Он держал книжный магазин «19 октября» в деревянном доме на Полянке. Марк Ильич перевел пару десятков песен Брассанса и очень душевно их исполнял. Когда умер отец, я поставил эту кассету. С тех пор для меня это печальные песни. Я больше не слушаю эту кассету.

Зато другая старая кассета, любимая еще со студенческих лет, до сих пор при деле. Это запись домашнего концерта Хвоста и его дочки Ани. На самом деле не концерта, а посиделки с друзьями в квартире моей приятельницы Сони на Моховой, где наша могучая кучка иногда собиралась, чтобы со значением произносить друг другу опусы магнумы в присутствии нестрогого и справедливого арбитра вкуса. Мать Сони была приятельницей Хвоста.

Год был девяносто веселый, из ранних, совсем веселых. Хвост впервые приехал в Питер с тех пор как эмигрировал. В приличном подпитии почувствовав себя в родной творческой обстановке, он стал петь вместе с дочкой Аней свои песни и песни, написанные вместе с Анри Волохонским. В общем, репертуар, который взял на вооружение «Аукцыон» в конце девяностых, плюс кое-что еще. Хвост обаятельно-отвратительно хрипел, сипел и гундосил. Аня тонким, звонким голоском укрощала папино буйство. К сожалению, дуэт The Beauty & The Beast выступал редко. Тем ценнее кассета, которую берегу и на именины сердца ставлю.

Хвост тогда спел и несколько переложений Брассанса, душевных и стильных. Они у меня давно путаются с песнями самого Брассанса. Кто, по-моему, совсем не похож на Брассанса, так это Окуджава. У поколения родителей сходство между их песнями не вызывало сомнений. Только у раннего Окуджавы (а я с детства знаю его творчество довольно хорошо) я помню несколько хулиганских песен, написанных от имени подрастающих темных личностей. Но они больше похожи на дворовые послевоенные песни, чем на песни вагантов, которыми вдохновлялся Брассанс. Арбатская романтика имеет мало отношения к романтике парижских окраин, как и фронтовая лирика.

Хвостовские переложения заразительны, могут пристать на несколько дней – и будешь ходить, напевая его «Вот это песня для тебя» или смешнейшую «С соседом я пропил последнюю рубашку». Вот и думай, кого больше любишь: Брассанса, поющего в брассери Au bois d’mon coeur, или Хвоста, под уговорами друзей соглашающегося прореветь вепрем еще один застольный хит, не попадая ни в ритм, ни в ноту и празднуя очередной праздник, который не найти ни в одном календаре.

Ни про меня, ни про нашего счастливого героя нельзя сказать, что мы галломаны или франкофилы. То есть ничто французское ни мне, ни ему не чуждо, но никогда нами не овладевала идея изображать из себя француза. Нашему благоденствующему герою никогда не приходило в голову начать собирать французские комиксы, французские монеты или прижизненные издания Альфреда Жарри. Я с юности любил песни Брассанса, но в комнате моей не висел на стене его портрет, я не носил ту же прическу, что он, и не старался подражать его выговору. Один портрет, между прочим, висел: Франсуа Трюффо в уютном помятом пальто с большими пуговицами. Нравился же мне по-настоящему снимок с Мишелем Фуко, Жаном Жене и Жан-Полем Сартром, сделанный на какой-то демонстрации в 1968-м. Они на нем один другого революционнее: злобный лысый с острым нервным взглядом, другой тоже лысый, но с добродушным и почему-то вызывающим тревогу лицом, – и третий, смотрящий одновременно на тебя и на всех, кто с нами в этот вечер, и готовый в любой момент провозгласить начало вселенского бунта.

«Вот это мыслители, – думал я, – а не скукоженные университетские доценты, робкие, как щенята».

Мне тогда казалось, что размышлять, отстаивать свою точку зрения, писать статьи и книги – в этом и состоит вольная воля. Я восхищался тем, что французские интеллектуалы влияли на политическую ситуацию, бузили во всю комаринскую. Хотелось спорить, как они, всерьез обдумывать происходящее вокруг. Тогда в Питере стали продавать Gitanes без фильтра и Gauloises Caporales. Эти солдатские сигареты курили мои любимые герои ранних фильмов Годара. Мне нравилось, что умные и смелые люди курят то же, что рабочие и простой народ. Завсегдатаи Публички раньше за спорами в курилке дымили «Беломором». Демократизм праздновал полную и безоговорочную победу. Удостовериться на французском опыте в состоятельности того, к чему я с детства привык, живя в Питере, было одним из главных проявлений моей любви к Франции. Галломанией это не назовешь.

У нашего счастливого спутника был, конечно, период, когда он только начал ездить в Париж, и главной заботой тогда было быть в курсе того, чем живет тамошняя передовая мысль. Тогда важно было привозить на наши болота последние интеллектуальные новинки. Это был короткий период ученичества. Так сложилось, что сначала он узнал про Альфреда Жарри, патафизику, дада и сюрреализм и только затем про русский футуризм и ОБЭРИУ. Но он не стал подражателем доктора Фаустролля или Андре Бретона. Французские авангардисты были нашими собеседниками так же, как Даниил Хармс или Николай Олейников. Абсурдизм долгие годы был новым реализмом, интернациональным художественным языком.

Что касается революционного бунтарства и смекалки подрывника, этого у нас никогда не водилось. Я очень не люблю толпу, особенно когда она движется безликой, безумной массой к цели, которую сама не выбирала. Ни о свободе на баррикадах, ни о жертвенном образе июля 1830-го грезить мне никогда не доводилось. Гораздо больше в старших классах меня волновала обнаженная грудь женщины, держащей знамя на картине Делакруа. С возрастом воинственности не прибавилось, но к красоте меня по-прежнему тянет. И я все так же люблю свободу за то, что она приходит нагая. Мандельштамовский стих «Я молю, как жалости и милости» мы с героем прочли довольно поздно, уже в студенчестве, вместе с «Нотр-Дамом». Ему больше понравился и был больше понятен «Нотр-Дам» – ему казалось удачным сравнение современной поэзии и готического зодчества. Впрочем, сегодня пафос тех лет сложно переживать с той же силой. Песенка «Кирпичики» – о трудовых буднях соотечественников – гораздо ближе к нашей жизни, чем этого можно было бы желать. Так уж выходит. Как сказал бы Селин, случись ему увлечься языком «падонков», поздняк метаться.

Роальд Мандельштам писал про Ленинград конца пятидесятых: «В подворотне моей булыжник, словно маки в полях Моне». До таких серьезных галлюцинаций у меня никогда не доходило. Но, конечно, и мне было бы чем похвастаться перед психологом, если бы тот стал расспрашивать меня о моей давней любви к Франции.

С детства я не считал французов сухими, как иногда это свойственно русским с нашей жадностью к открытому общению. В детском саду я считал французов пижонами, выпендрежниками и смешными хитрованами, как Кот в сапогах из сказки Перро с веселыми картинками Трауготов. В школе Кота в сапогах затмил отважный паренек – герой парижских баррикад из романа Гюго, и, конечно, д’Артаньян, у которого была такая же шляпа с загнутыми по бокам краями и пером, как у Кота в сапогах. Кстати, Кот запомнился мне больше шляпой и усами, чем обувкой, плюс молодечеством и бравадой не без хитрецы – с примесью загадочной гасконской крови, которую я долго не мог соотнести с регионом на юго-западе Франции, думая, что эта такая Испания, которая тоже Франция, но не совсем, а только другая. Боярский из советского мюзикла добавил усов к книге Дюма, которую я замусолил, перечитывая раз за разом.

Когда в старших классах я познакомился с мрачными персонажами Бальзака, Флобера, Золя и Мопассана, жертвы мещанских идеалов не вызывали у меня ни сочувствия, ни интереса. А вот Курбе, посягнувший на Вандомскую колонну, или веселая братия с Монмартра как раз вписывались в образ француза-возмутителя-спокойствия, не отказывающего себе в удовольствии попижонить, когда есть настроение, и отрывающегося при первой возможности от коллектива. Главное – это не быть успокоенным, говаривал поэт Багрицкий, вот только слишком коротко пожил. Моим юношеским героям этот девиз вполне подходил.

Так Франция стала для меня не страной рассудительных делопроизводителей и рыцарей здравого смысла, но миром приключений, открывшимся еще при чтении истории о мушкетерах. Играть со случаем и сумасбродничать – это, конечно, не традиционная французская забава. Галломания моя прихрамывает, но уж какая есть. У Жермены де Сталь все эти мои фантазии, наверно, вызвали бы когнитивный диссонанс. Она возлагала большие надежды на жителей наших северных широт, ожидая увидеть среди них полчища сумрачных славянских гениев. Ей довелось посетить Москву после того, как Наполеон выдворил ее из Франции, но тут ее постигло разочарование. Вместо северян, одержимых неистовым порывом, она встретила Карамзина, и самый важный русский путешественник показался ей всего лишь сухим, занудным французишкой. В Париже таких была тьма, и даже на Леманском озере от них отбоя не было. Представьте себе, как ее хватила бы кондрашка, если бы она услышала гимн французскому лиху. А может быть, этот интеллектуальный пируэт, напротив, ее бы только позабавил: француз-беспредельщик – какая прекрасная мысль! Это шарман, полный и безоговорочный шарман! Именно так отвечают пациентам, какой бы бред они ни несли, психиатры клиники Belle Idée, которая находится на склоне горы Салев в ее родной Женеве. Вечно мятущимся – наше вам с кисточкой!

Наводить напраслину на Париж и прилегающую к нему Францию, конечно, не стоит. Будь моя воля, я бы и Гоголю отсоветовал ворчать на Париж, умалять его достоинства перед Римом. В Париже своя довлеет дневи злоба. Здесь всегда было достаточно всего, чтобы удовлетворить те потребности, которые самое время удовлетворить.

В разгар моего романа с Францией мне очень нравилось жить повседневной парижской жизнью. Сначала я ездил в Париж, в других городах я стал бывать уже позднее. Интересны были самые обыкновенные вещи: читать на скамейке в Люксембургском саду, болтать в брассери с барменом, покорять стиральную машину в прачечной. Ожесточенное сопротивление до последней минуты оказывал автомат, выдающий стиральный порошок. Но в конце концов противник был сломлен, хотя и не вернул мне проглоченные десять франков. Чтобы узнать французскую жизнь со всех сторон, надо было, разумеется, перепробовать весь местный алкоголь. Довольно скоро мне стало ясно, что жизнь человеческая слишком коротка, чтобы познакомиться с творчеством виноделов из всех шато. Аперитивы, дижестивы и пиво в отличие от вина меня ничем не озадачили, но и настоящего чувства в мое сердце не заронили. Зато вино с каждым глотком раззадоривало и заставляло признать тот печальный факт, что возможности человеческие ограничены. Пить вино значило сознавать свой предел. Долгое время я только поверхностно понимал, что имел в виду Эдмунд Берк, когда писал о возвышенном. Ни водопады (а я еще в детстве был на Киваче и запомнил это величественное зрелище), ни суровые Саяны, ни Красноярское море, где плавает на боку дохлая рыба, ни разбушевавшаяся Атлантика, которую я наблюдал на острове Ре, вымокнув до нитки под ливнем, прихлебывая кальвадос для согрева, не поразили меня до глубины души. Напугать – напугали, особенно дохлая рыба, глухо стукавшаяся о борт лодки, поблескивая остекленевшим глазом и оттопырившимся в судороге плавником. Но напугаться не страшно. Страшно дать волю страху. Страшно быть смелым, когда от тебя этого не ждет даже окочурившийся карась.

Предел своих возможностей перед неукротимой стихией я ощутил в гигантском ангаре, заставленном до потолка штабелями винных бутылок. Виноградарь, друг моего приятеля, живущего на границе Бержерака и Аквитании, который пригласил меня погостить у него, устроил нам экскурсию по своему хозяйству. Впечатлений от этой экскурсии, во время которой мы от души нарезались разными домашними наливками и чудесным вином, было предостаточно. Но свою ничтожность перед мирозданием я впервые осознал, оказавшись в ангаре, где хранилось вино. С тех пор не питаю никаких иллюзий ни о себе, ни о том, как гордо звучит слово «человек».

Познание французской жизни в ее неcлыханной простоте имело кулинарное продолжение.

Перепробовав все сыры, колбасы, пирожные и даже попытавшись поджарить однажды вымоченные в молоке куриные сердечки, которые превратились на сковородке в жесткие прогорклые жилы, я устремил свои духовные взоры в мир полуфабрикатов. Тут меня ожидало множество открытий и одна поучительная история, которую я не могу не рассказать.

В отделе супермаркета, где продавались отбивные, котлеты, биточки и прочие радости жарки на дому, в один прекрасный день появились аппетитные толстые колбаски, содержимое которых имело коричнево-красный цвет. Они лежали рядом с другими полуфабрикатами, которые я с догадливостью скифского парижанина отнес к департаменту гриля. По форме и по содержанию они напоминали мне купаты или сардельки в их доисторическом, хтоническом состоянии. Некоторое время ушло на то, чтобы привыкнуть к тому, что они постоянно попадаются на глаза среди прочих мясопродуктов. Наконец я решился их купить с намерением поджарить.

Все начиналось как нельзя лучше. Жир аппетитно пощелкивал на раскаленной сковородке. Колбаски стали поджаристого цвета. Я собрался было подбросить лучку, как вдруг одна колбаска плюнула в меня куском горячей требухи. Метила в глаз, я увернулся, но обжигающие брызги попали в ухо. Не успел я опомниться, как другой кусок размолотых потрошков взмыл в потолок и застыл там, как остановленный кадр видео. В следующие несколько секунд прозвучало около дюжины выстрелов. Замерев на мгновение, я понял, что бояться пули действительно глупо, все равно промажет. Ну а не промажет – что ж тогда? К тому же пуля – не дура, нужны ей очень такие, как я. Как в классическом вестерне, я остался цел и невредим. Только мочку уха жгло от капли раскаленного жира. На сковородке в кипящем жире скукоживались шкурки от колбасок и игриво подпрыгивали маленькие кусочки фарша.

Едва пальба утихла, я отправился искать правды в супермаркет. По натуре будучи вспыльчивым, но воспитывая в себе сдержанного, рассудительного человека, по пути я сформировал запрос, с которым мне предстояло обратиться к продавцу кулинарии. Он понял меня без лишних расспросов:

– Зря вы не спросили, как готовить эту штуку. Это финский деликатес, его завезли пару недель назад. Из него делают суп. Колбасу долго вываривают в кипятке с овощами до густой консистенции. Подают с горчицей и моченой брусникой.

Что ж, я избежал гораздо худшего.

Одно время я полюбил завтракать в брассери на place d’Italie, на углу с avenue Choisy. Самое обычное брассери, открыто с утра до вечера, там всегда кто-то за стойкой стоит с бокалом Leffe, кто-то за столиком читает газету. Как-то я шел на ранний поезд, было летнее утро, только начинало светать. На велосипеде к брассери подъехал бармен, поднял металлические ставни и абсолютно серьезно собрался принять первых посетителей.

Так вот, я это место полюбил за простоту и уют. Завтрак там тоже был незамысловатый: café allongé и tartine с маслом и клубничным вареньем. Конечно, были и другие варианты. Кто-то предпочитал булке круассан, кто-то pain au chocolat, альтернатив кофе тоже было достаточно: легкое пиво типа «1664», стаканчик белого и пастис с водой, которую один бармен в патриотическом порыве, воздев руки к небу и закатив глаза, назвал l’eau de la Seine. Жил я неподалеку от place d’Italie, на Tolbiac, и, если никуда с утра не спешил, сидел за кофе с булкой, почитывая газету. Обычно на стойке был свежий “Le Parisien” и “L’Equipe”, что тоже кое о чем говорит. Есть брассери, где предпочитают “Aujourd’hui”, я эту газету очень люблю. Она про жизнь в разных местах Франции. Большой политики там немного, про мировую экономику тоже чуть-чуть, зато в ней всегда можно прочесть десятки историй про провинцию и рассказов про то, что происходит в жизни обычных людей. Часто в брассери на стойке лежит “Le Monde” – газета левая, в ней больше пишут о проблемах и угрозах, в ней больше критических материалов о власти, особенно о правых, в ней всегда был симпатичный отдел культуры. Еще реже теперь бывает в кафе “Libération”, совсем левое и совсем предвзятое издание. Ну и, конечно, в буржуазных заведениях, где-нибудь на Сен-Жермен или в 16-м аррондисмане бывает “Le Figaro” – газета, соблюдающая приличия, старающаяся быть разумной и взвешенной в оценках, не заискивающая перед несостоятельными людьми и зачастую относящаяся к ним свысока. При всем при том “Le Figaro” держит марку. Когда умер Роже Гароди, везде писали о том, какую сложную, полную противоречий жизнь он прожил. Некролог в “Le Figaro” был вежливый: о мертвых либо хорошо, либо все как есть. Ярый коммунист, в один прекрасный день переметнувшийся в лагерь правых, затем пополнивший ряды националистов, ставший антисемитом высшей пробы, отрицавшим Холокост, которому был запрещен въезд во Францию и который гостевал у арабских шейхов. Творческая личность.

В общем, “Le Figaro” умеет быть самим собой.

А вот какую газету я ни разу в брассери не видел – ни в Париже, ни в других городах, – так это “Le Canard Enchaîné”, газета уток, сенсаций и непроверенных слухов. Уж, казалось бы, почему бы не выписать ее?

“Le Parisien” газета спокойная, никакая. В ней всего понемножку: и международные новости, и события в регионах, и про Париж, конечно, достаточно пишут. Раздел культуры маленький, больше про развлечения.

Так вот, сижу я как-то утром в брассери на place d’Italie, а газеты нет. “Le Parisien” кто-то забрал, “L’Equipe” тоже кто-то читает, но даже если бы “L’Equipe” был на стойке, это было бы слабое утешение: регби и велогонки с утра меня мало интересовали. И тут я вижу – за соседним столиком усатый мужичонка, смешно водя бровями вверх-вниз, долистывает газету. Я кладу на тарелку надкусанную булку с вареньем и, стараясь не смотреть в его сторону, жду. По шелесту бумаги догадываюсь: он сложил газету, положил на стол. Выжидаю ради приличия несколько минут, а потом с извинениями за беспокойство спрашиваю его, нельзя ли было бы, если он уже прочел газету, попросить ее у него. Так не раз спрашивали у меня в брассери, не раз такие сценки я видел со стороны. Это в порядке вещей: газета одна для всех. А мужичонка отвечает: «Нет, это моя». Я извиняюсь еще раз и замечаю, что у него “Le Monde”, а не “Le Parisien”. Здесь такую газету почему-то не жалуют. Что ж, настоящий ответ левого интеллектуала, без лишних церемоний, уверенно и прямо. Был бы это либерал с “Le Figaro”, он бы сказал: «Распорядитесь с максимальной свободой своим правом иметь такую же газету». Старый коммунист с “L’Humanité” в руках в ответ взорвал бы себя вместе с кафе, чтобы разрушить этот мир неравенства и несправедливости.

О парижских гостиницах можно рассказывать тысячу ночей и одну ночь. В первый мой приезд я жил в роскошном отеле на Распай, возле Сен-Жермен. Конференция, в которой я участвовал, была организована при поддержке ООН. На жилье организаторы не поскупились. В просторном номере можно было кататься на роликах. По парижским меркам это шик, жилье тут, как правило, тесное. В этом выдающихся размеров номере была ванная комната, меньше, чем спальня, но немногим. Для настоящей роскоши недоставало мраморного биде и пятилитровой бутылки шампанского в ведре со льдом. Эта буржуазность в честь сплочающихся день ото дня наций рассмешила меня порядком. С приятелями мы устраивали в номере приятнейшие пирушки с дешевым красным Gaillac, камамбером и местным батоном под кодовой кличкой багет, купленными в супермаркете на соседней улочке. Во Франции в таких дорогих гостиницах мне не доводилось больше устраивать студенческие пикники. Сам переплачивать за жилье я ленюсь, а когда приезжаешь по приглашению, одной звездой у отеля обычно меньше. И хорошо, что пока меня не принимают за свадебного генерала.

Один отель был самый что ни на есть парижский: комната-шкаф, в которой было все необходимое – от целлофановой шапочки для принятия душа до губки для чистки обуви, только места было едва-едва, чтобы протиснуться от двери к кровати. Завтрак, разумеется, был за отдельную плату, девушка на ресепшене совсем не знала иностранных языков, приняла мой акцент за американский, что вдохновило ее на отповедь засилью Америки везде и всюду. Тут это святое – ругать все американское и ревниво относиться ко всему американскому. Борис Виан, устраивавший в сен-жерменских клубах концерты новоорлеанских и лос-анджелесских джазовых звезд, написавший на спор бульварные детективы под псевдонимом Вернон Салливан, любил и ненавидел Америку с ее открытостью ко всему новому, деловитостью, конкретностью и где-то даже чересчур здравым отношением к культуре, в котором нет ни европейской трепетности, ни обремененности традицией в несколько тысяч лет. «Мифологии» Ролана Барта – это книга как раз о послевоенной американизации Франции. Она о страхе, что культура станет индустрией, и тогда блефом и предрассудком может оказаться буквально все: от страсти купить «Ситроен», занявший почетное место готического собора в сознании современников, или культа вундеркиндов до самых что ни на есть французских привычек, как, например, пить такое вино с таким мясом. Многим во Франции Америка представляется главным соперником и самым интересным собеседником.

Эти мысли промелькнули в моем сознании, пока я изумлялся, с какой уверенностью в моей скифской персоне девушка на ресепшене нашла врага нации на одно утро. При том что США я знаю мало, начал ездить туда достаточно поздно, бываю в этой стране нечасто и всего на неделю-другую. Приняв плату за телефонные звонки из номера, она закончила свой митинг контрольным в затылок: “C’est pas les Etats-Unis!” Я был последним, кто мог в этом усомниться.

Смешная гостиница была у подножия Монмартра, рядом с рынком тканей и Музеем наивного искусства. В ней тоже все было comme il faut: приличный номер, реактивный лифт, 30 каналов по TV, вежливый персонал. Вот только подойти к ней каждый вечер было приключением. Вечно какой-нибудь общительный парень арабской наружности норовил завязать разговор и явно с этого что-то хотел поиметь. Особенно не нравились эти хмыри моей подруге, не допускавшей возможности существования этого антропологического типа в этих широтах. Впрочем, были они трусливы и безобидны.

Любимая моя гостиница в Париже – на юго-востоке, в 13-м аррондисмане, на Tolbiac. Вокруг квартал, где с шестидесятых живет много китайцев и вьетнамцев. Здесь парижский Париж, туристы сюда не добираются. Жизнь в таких местах идет своим чередом, тем интереснее подстроиться под ее ритм. В гостинице все немного по старинке, как в фильмах 60-х. Хотя она двухзвездочная, комнаты просторные, обои выкрашены в светлые тона, лестница винтовая, широкая, в форме овала, ступеньки выкрашены разным цветом. Лифта нет. Зато на дверях старые замки, которые давно вышли из обихода и которые можно открыть пальцем. Окна смотрят на тихую улицу с китайским рестораном и на авеню, уходящую к южным воротам города. Дом построен углом, как знаменитый «утюг», и моя любимая комната – как раз угловая, сужающаяся от двери к ванне, как корма корабля. Из нее открывается вид на окрестные радости: брассери наискосок, булочная напротив, китайская сувенирная лавка.

Возле ресепшена не дремлет черно-бурый кот Гринго. Он вырос на моих глазах, от приезда к приезду. Гринго хозяйничает на правах знатного мышатника: бродит по лестнице, заглядывает в комнаты, дрыхнет, развалившись на столике кафе, а когда погожий день – на столике в треугольном дворике, где уютно завтракать. По ночам Гринго рьяно мышкует. Когда дежурит главная распорядительница, с расстановкой отчитывающая персонал за лоботрясничество, у ресепшена образуется вислоухий пес Кушка. Его так назвали, что было «у» в имени, а почему на славянский манер – никто уже не помнит. Дружелюбная, добрая старина, норовит уткнуться носом в брючину и оставить расползающееся на глазах мокрое пятно. Иной раз облает кота, но тот лежит на столе и даже не смотрит в его сторону. Пес редкой породы: одни его видят, а другие нет. Те, кто видят, удивляются тому, что Кушка носит на шее фуляр, причем каждый день – новый.

Прежде чем идти в Лувр, присмотритесь к публике, которая толпится во дворе, вокруг пирамиды. Пройдите к Триумфальной арке, к Карусели. Среди туристов, которых в Париже всегда предостаточно, вы заметите интересных людей. Летом они продают охлажденную воду. В холодное время года – каучуковых монстриков, которых они подбрасывают высоко в небо, и те падают, суетливо подмигивая разноцветными огоньками. Сколько-то продавцов буклетов и книг о Париже тут тоже есть всегда. Карманников и мелких воришек вы сразу вряд ли заметите, и если повезет, они вас минуют. Впрочем, может и не повезти – тогда заметите после всего, как писала Анна Андреевна Ахматова.

В глаза вам бросятся Людовики XIV. Официально их три. Лучше всех Дима, он из Козельска, учился на искусствоведении в местном Педе, даже выставки организовывал в ДК, но потом уехал в Париж и нашел себя в другом. Он приветливый, даже немного слишком приветливый для Короля-Солнца. Щедр и широк душой – по-царски. Размах в нем есть. Безобразий не спускает. Если что не так, тут же осадит.

Еще есть Его Величество из Румынии, из Сибиу. Он симпатичный, но депрессивный, часто ходит мрачнее тучи, страшно к нему подступиться. Какая-то тоска его изводит, что-то тяготит, наверно, в королевстве что-то неладное или англичане перестали поставлять двору виски. Нередко выглядящий глубоко озабоченным, он вызывает сострадание у любого, кто ведет неравный бой с зеленым змием ради жизни на земле.

Третий Людовик слишком суетлив. Всегда высчитывает какуюто выгоду, что-то на что-то выменивает, мухрыжничает. И ходит как будто вприпляс, не чинно танцует, а вертится, подпрыгивает на ходу и тянет шею к туристу, выгибаясь всем туловищем. Он, кажется, поляк, а может, из местной кузницы кадров. По-французски говорит почти без акцента. Может быть, актер, подрабатывающий пару раз в неделю. С таким монархом будущее Франции небезоблачно.

Пару раз у Карусели подходила ко мне Мария Антуанетта. Однажды в сумеречный промозглый день, ближе к вечеру шел я в задумчивости через Тюильри, выпив изрядно, но следовал строго по фарватеру. Сначала я обрадовался, что вот и у меня, наконец, начались видения. Не все же только бодлерам, нервалям да одилонам редонам грезить наяву?! Подготовительный тренинг я, так сказать, прошел. Париж исходил за все эти годы вдоль и поперек, сейчас, например, топчу угодья бодлеровского лебедя. Однако вступив в разговор с медиумическим телом, я быстро понял, что новых подробностей о тяготах революции не узнаю. Все было очень галантно, хотя и не без неловкости. Я мог расплатиться прямо на месте, и мы могли уединиться где-то в подземном моле под аркой, где меня посвятили бы в таинства нарядов XVIII века. От такого заманчивого предложения сложно было долго отказываться, и я хотел было сказать, что бойцы нашего отряда обожают путешествия в мир прекрасного и удивительного. Но тут мне в темечко врезался каучуковый болванчик и, подмигивая красным, влип в песчаную дорожку. Его хозяин, отвлекший меня от императрицы, предложил приобрести эту невидаль по крайне выгодным демпинговым ценам. За эти мгновения прекрасная незнакомка наладила исторический диалог с другим зевакой, кажется, американцем – мужиком в спортивно-охотничей куртке, джинсах и бейсболке с надписью Wisconsin. Не без сожаления я вынужден был признать, что неотразим не я, а этот бодрый бокастый огурец. Наши войска отступили под натиском неприятеля, счастливо избежав таким образом незапланированных трат, долгих объяснений и славы блядунов.

Другой раз шел я мимо Лувра – и опять Мария Антуанетта. Та же или другая – не знаю. Я выпил немного, но того, что выпил, было достаточно для того, чтобы краски будней сразу повеселели. Ее величество попросило меня разменять 50 евро, да помельче. Я так расстроился, что на фоне других туристов, осаждающих Лувр, гожусь разве что на то, чтобы греметь мелочью, как разменный автомат, – что прошел мимо, ничего не ответив. По французским меркам бестактность. Нехорошо. Стыдно. И чтобы еще сильнее меня пристыдить, жизнь преподала мне дополнительный урок вежливости. Ко мне подошел дядька с тремя банками черной икры в руке:

– Добрый день, простите за беспокойство. Вы случайно не видели тут такого пожилого господина в кожаной куртке, с усиками и в очках?

– Добрый день. К сожалению, нет.

– Г… штопаный! Полчаса ищем. – Тут мой собеседник осекся и галантно продолжил: – Извините за беспокойство. Хорошего дня! До свидания!

Я ускорил шаг, чтобы больше не искать милостей у судьбы. К тому же я опаздывал на встречу с приятельницей. Опоздала, конечно, она. Пришлось прождать полчаса у входа в Лувр, под аркой павильона Ришелье. Ненароком я выслушал рассказ трех раздосадованных парней, откуда-то из-под Безансона. Они жаловались охраннику, проверяющему сумки у посетителей, то есть крайне редко проверяющему их, так как большинство посетителей стоит в очереди у пирамиды и о входе под аркой не знает. Только что парни познакомились с симпатичными девчонками в красных мундирах, с эполетами, веселые такие.

– Гусарки, что ли? – спросил охранник.

– Ну, наверно, – почесал затылок один дурень.

Гусарки предложили сфотографироваться с ними. Дурни достали мыльницу, наделали снимков – а им говорят: «10 евро фото». Стереть файлы парням в голову не пришло. То ли им давно ничего в голову не приходило, то ли боялись уронить мужское достоинство. Заплатили за 15 снимков 150 евро не торгуясь.

Охранник выслушал их и сказал:

– А теперь сходите в Лувр. Только сумки откройте. Я посмотрю.

Парад на 14 июля стоит посмотреть хотя бы раз в жизни. За неделю на Елисейских Полях начинают строить трибуны для почетных гостей и ложу для президента перед Египетским обелиском. Бульвар выгораживают металлическими барьерами так, чтобы распределить зрителей по нескольким коридорам. В день парада станции метро у Елисейских Полей и Тюильри закрыты на выход. Чтобы попасть на бульвар, надо приходить заранее. Или ждать у Мадлен, куда колонны военных выходят, отчеканив шаг перед президентом.

Парад красочный. Один за другим проходят знаменитые французские полки и дивизии. Первым вышагивает афроотряд, обеспечивающий сейчас демократию в Мали, где недавно чуть было не произошел переворот. Свобода и прочие священные коровы, которые так дороги читателям “Le Figaro”, были доблестно защищены. Что об этом думают местные жители – этим вопросом лучше не задаваться. Малийцы немного пританцовывают, готовые в любой момент пуститься в пляс, но воли себе не дают.

За ними, высоко подпрыгивая и зависая на несколько секунд в воздухе, выплывает десантный полк.

Следом маршируют Sapeurs Pompiers в блестящих металлических касках, пуская солнечных зайчиков по окнам домов. Они поют: «Мы саперы, мы помперы, мы отважны и надежны, мы придем на помощь к вам, на помощь к вам придем в случае первой необходимости. Звоните 99, добавочный 12492012, и оставьте ваше сообщение после сигнала. Пи!» Публика встречает их продолжительными аплодисментами, переходящими в овации.

И тут из-за поворота показываются первые ряды спецотряда поваров в белых колпаках и фиолетовых передниках. Во главе колонны сам Тьерри Маркс, который недавно был награжден орденом Почетного легиона. Аплодисменты и овации аранжируются приветственным свистом и восторженными восклицаниями.

Так встречают любимый полк президента, одевающийся в винтажных бутиках. Каждый офицер наряжен на свой лад. Гладко выбритый лысый толстячок идет в стильных желтых бриджах, пляжных тапочках и футболке с мило болтающимся за спиной капюшоном. Коренастый лобастый прапорщик надел по случаю праздника черные лосины и ослепительно белую сорочку с пышным жабо. На ногах – синие кеды. У его коллеги, хорошо сложенного, но неприметной наружности, на голове фригийский колпак. К джинсам с большими карманами по бокам он подобрал легкий льняной пиджак с голубоватым отливом и короткие ботики, опасаясь, что будет дождь. Нескладно, но от души фавориты поют свою любимую строевую “Be-Bop-A-Lula She’s My Baby”.

Чу!

В тишине, без песен, проходит отряд симпатичных маленьких девушек – убойная дивизия, обладающая невероятной разрушительной силой. Публика провожает ее уважительным и настороженным молчанием.

Следом за ними – зверополк. 246 животных, состоящих на службе во Французской армии: гарцующие гнедые скакуны, идущие крадучись овчарки, бредущие вразвалочку ослы пуату с оттопыренным членом, скунс, который на днях отличился в бою с повстанцами в Мали и был представлен к правительственной награде, кот – любимец генералиссимуса, а также слон, который обходится армии недешево, но покрывает все репутационные и имиджевые риски.

Вечером над Эйфелевой башней – фейерверк при большом стечении публики. Над Марсовым полем звучит диско, народ пританцовывает. Все завершается мирным рэгги Сержа Гэнсбура на слова «Марсельезы».

Во Франции русских узнают по акценту, по открытости в общении, но, конечно, далеко не всегда и не везде. Париж слишком большой, в нем живет столько разных людей, что даже присутствие наших соотечественников, которых здесь предостаточно, вне туристических мест в нем неощутимо. Знали ли жители окрестных кварталов, что в подвальчике на rue de Paradis долгие годы был театр, в котором жил и работал Алексей Хвостенко? Вокруг – арабские места, рядом веселая улица Сен-Дени. Никто и не догадывался, что за жизнь тут шла. Иногда, приезжая в Париж, я не звоню никому из русских приятелей, обхожу стороной Тургеневскую библиотеку и книжный на Сент-Женевьев, и тогда у меня полное ощущение, что Гайто Газданов, Виктор Некрасов и Оскар Рабин – жители другого, воображаемого города. Несмотря на четыре волны эмиграции из России, нахлынувшие в эту ко всему привычную столицу, русское присутствие в нем не так заметно, как афроарабское или китайское. А вот украинцы, кстати, встречаются тут чаще, чем наши соотечественники. Как-то в один из первых приездов я гулял по Сен-Жермен, тогда он казался мне очаровательным уютным бульваром. Так жаль, что первое очарование так скоротечно. И вдруг посреди этого сказочного мира – несколько десятков мужичков, мешающих украинский с русской бранью. Гастарбайтеры, собирающиеся у памятника Тарасу Шевченко, что у церкви прямо на бульваре. Жизнь, что называется, вносит свои коррективы.

Кроме Парижа, русскую речь можно услышать и в Лионе, и в Марселе, и в Бордо. Но всегда это будет один из дюжины языков, звучащих на улицах. Мне нравится ощущать себя русским, то есть одним из многих и многих людей, живущих или бывающих во Франции, представляя себя частью большого мира, где все говорят на разных языках, а объединить всех может французский.

Говорят, что русским в Париже быть хорошо. Сделаешь хорошо свою работу, тебе скажут: «Гениально! У вас, у русских, все само собой получается». Запорешь – скажут: «Ну ничего. Ну, ладно. Он же русский». Наша зависимость от настроения, наша вольготность вносят в здешнюю регламентированную жизнь оживление плюс немного безумия, допустимого в здешних, разумных пределах. Так что мадам де Сталь, ожидавшую, что Карамзин будет сначала петь и смеяться, как дети, а потом озарит ее своим духовным оком и духовно же обогатит, можно понять.

А вообще здесь уже все и вся так перепуталось, ты и сам перестаешь понимать, в чем наша русскость состоит и есть ли какие-то приметы, по которым нас можно отличить от других. Как-то официант в ресторане на Дофин, узнав, что я из Петербурга, решил рассказать, в каком многополярном мире живет он. Он здешний уже давно, но родился в Неаполе и в юности много лет жил между Неаполем и Марселем. Дети его – на треть испанцы, так как жена из Каталонии, или на какую-то часть испанцы, а на какую-то каталонцы, эту хитрую пропорцию я не берусь воспроизвести, зная, как каталонцы пекутся о своей самобытности и независимости. Дочка его замужем за перуанцем, причем выходце из индейской семьи. А сын женат на вьетнамке. Для полного счастья не хватало только кого-нибудь на подмогу из наших ингерманландских краев, что я ему искренне и пожелал.

В этом пестром, разноязыком мире меня далеко не всегда принимают за русского, хотя я говорю по-французски с характерным акцентом. Охранник в бордосском музее, например, принял меня за сирийца. Это было достаточно неожиданно, уж кем-кем, а сирийцем никогда себя не ощущал. В другой раз, в Тулузе, меня определили в жители Катара. Ну что ж, Катар – страна возможностей.

В Париже есть место, где можно расплатиться парижскими рублями. В двух шагах от Лувра сколько-то времени назад возник большой сквот. Дом на проспекте, идущем вдоль Сены, долго стоял пустой, так как владевший им банк был в долгах и сначала не мог его отремонтировать, а потом дело дошло до угрозы банкротства и дом стало невозможно даже сдать в аренду. Тем временем в него вселились художники – коммуна анархо-социалистов, устроившая посреди Парижа островок всеобщего блага. Их было никак не прогнать: слишком много шума вокруг банка, который и так старался лишний раз не напоминать о своем существовании. Художники были не из буйных, жили своей жизнью, но среди них оказалась парочка идейных товарищей. Веселую тусовку они реорганизовали в советскую республику – в 16-ю, хотя на момент образования новой федеративной единицы СССР перестал казаться долгосрочным проектом. Но в Париже это было не суть важно. Рыцарям перманентной художественной революции жить в Парижской советской республике было весело. Делать можно было все что заблагорассудится. Провозглашая принцип «от каждого по способностям – каждому по труду», они имели в виду, что напрягаться никому не следует. Кто на что способен, тем пусть и занимается. Пусть все работают как могут и делают что хотят. На одном отдельно взятом участке Парижа этой компании удалось построить социализм с лицом человека, не обремененного заботами. Власть избиралась общим голосованием граждан республики. Поскольку она состояла исключительно в даровании свобод населению, голосование было всегда единогласным – либо находилась пара-тройка воздержавшихся, которые были невоздержанны накануне, во время участия в креативных коворкингах.

Республика напечатала валюту – парижские рубли, на которых были изображены Ленин в кабаре «Вольтер», разговор Пастернака и Сталина по телефону, нежно обнимающие друг друга Ахматова, Пунин и Вера Аренс, а также Селин, выцарапывающий монетой ключевое народное слово на стене под Спасской башней московского Кремля. Деньги имели хождение на территории республики. Их можно было обменять на франки и на другую валюту. Курс устанавливался по договоренности. Часть первого тиража денег за крупную неразглашаемую сумму купил в свою коллекцию Дворец Токио. Часть денег исчезла, след затерялся в азиатских офшорах. Порядка двадцати тысяч купюр были обнаружены не так давно в столовой завода детской игрушки в Загорске. После дефолта в начале девяностых там их использовали как талоны на питание. За одного Брежнева, ощупывающего груди космонавтки Терешковой на предмет награждения ее почетным орденом, можно было взять компот. Комплексный обед обходился в одну купюру с изображением Веры Мухиной, принимающей гравидан за работой над скульптурой «Рабочий и колхозница».

Местечко Провен – это парижское Беспределкино. С вокзала Монпарнас туда два раза в день ходит электричка «Ванитас». Старый состав идет враскачку, глухо громыхая, застревая прямо на выезде из Парижа минут на десять, пока не пройдут все Intercity и TGV на свете. Идет сонно, сомнамбулой, стоит на каких-то глухих полустанках. Время от времени по вагонам проходит девушка с передвижным баром: чай, кофе, сэндвичи, алкогольные напитки. «Также в продаже начальник поезда», – с этими словами она предъявляет вам одетого в форму железнодорожника со знаками отличия на погонах симпатичного плюшевого зверька, немного похожего на ленивца, немного на удода. Улыбаться этой шутке, разработанной ведущим креативным кластером Парижа, умеют не все, но стараются, чтобы сделать обслуживание пассажиров максимально «френдли». Зверька продавщица показывает мило и обреченно. Когда она в третий раз появляется в дверях вагона, вам уже не терпится узнать, какие же алкогольные напитки предлагают к услугам пассажиров.

Ликер «Рябчик» на основе трав дарит незабываемое ощущение духовного подъема. Один «рябчик» дает один космос – так написано на торце жестяной пробки, в центре ее – логотип того же креативного агентства. Также в продаже есть какая-то водка под названием «Заинька» – как пишут в путеводителе, любимый напиток философа Гаэтана Тэйара, жившего в Провене. Сто лет назад он был известен всей Европе как автор книг о воскрешении мертвых. Тэйар мечтал о духовном возрождении и обдумывал, как можно вернуть к жизни выдающихся людей. Мерзавцев и обалдуев он разумно не собирался воскрешать, впрочем, и зла на них не держал, так как был католиком. Тэйар присматривал одну из планет поближе к Земле, чтобы поселить там часть человечества, поскольку в скором будущем, если заняться воскрешением вплотную, места на нашей планете будет не хватать. Транспорт Тэйар не любил. В Париж ходил пешком, не пользовался даже экипажами. И умер после того, как уже в преклонные годы его уговорили подъехать до соседнего городка на телеге, так как по здешним меркам стоял сильный мороз – минус десять. И даже выпал снег, что для местных настоящий праздник. По этому случаю Тэйара заставили надеть пальто – а он категорически не признавал, помимо транспортных средств, теплой одежды и даже зимой ходил в пиджаке. После этого попрания идеалов и устоев философ скоропостижно скончался.

Незадолго до смерти ему удалось воскресить любимого кота Заиньку, который несколько часов не подавал признаков жизни. Тэйар влил ему в пасть грамм 200 своего фирменного напитка – водки, настоенной на скорлупках каштанов. Животное очнулось, его тут же стошнило, потом его пробрал понос – и оно в ужасе удрало на чердак. Последние отпущенные Тэйару дни жизни оно обходило его стороной. Некоторое время оно странно подпрыгивало, прежде чем сесть, и издавало звук, похожий на протяжный гул самолета, и только после кончины хозяина вернулось к прежней котовьей жизни. В честь чудом исцелившегося напиток был назван «Заинькой».

Это один из главных деликатесов Провена.

В Провен стоит съездить в пятницу, во второй половине дня. По пятницам там музеи работают до обеда, а вторую и последнюю пятницу и вовсе закрыты. Музеи там мало чем отличаются от провинциальных музеев в заштатных городках. Ради них отправляться в это путешествие, пожалуй, глупо. Но есть там кое-что другое. Когда вы все-таки доберетесь на поезде до Провена, перепробовав по дороге все вкусности (рекомендуется также духоподъемный напиток «Путешествие на край ночи» – мутная анисовая похлебка цвета воды в Сене), особенно по нему не разгуливайте. Он состоит сплошь из открыточных видов как образцовый турцентр, где сохранился уникальный средневековый ансамбль.

Во-первых, обратите внимание на местных жителей: они коренасты, длинноруки, у большинства из них нижний прикус, узкий лоб, глубоко посаженные глаза, они хмурятся и насупливают брови. В этих местах больше, чем где бы то ни было, замечаешь, что в некоторых регионах у французов есть архаичная протоиндоевропейская косточка. Характерным образом выглядел другой знаменитый выходец их этих мест – изобретатель пилюльоваль Жан Додо. Он жил на отшибе, в деревянном доме возле реки. Преподавал в школе физику и математику, катался по городу на самодельных роликовых коньках и устраивал пиротехнические представления по праздникам, за что в старости получил почетную кличку Чертодеда. Местные его побаивались и старались лишний раз с ним не связываться. Во Франции он был известен своими книгами о фантастической пилюльоваль, на которой можно улететь в космос. К нему ездили на поклон, за советом и посмотреть на чудика. Ни он, ни его ко всему привычные соседи в космос так и не полетели. Только после войны сын директора школы, где он преподавал, донес до столичных ученых суть дерзких идей изобретателя. Сначала в космос запустили камамбер, созревший на соломке в деревушке где-то под Блуа, потом петуха, выведенного генными инженерами из кости птицы, найденной археологами на раскопках античного города под Нимом. Петух в кинорепортаже о полете смешно пытался взлететь, но вместо этого делал медленные па какого-то японского танца. Наконец, запустили первого космонавта по фамилии Гэнсбур. Слетал он неплохо, но когда вернулся, обнаружил, что сын его стал выпивать, связался с рок-музыкантами и прославился смешными полупристойными песнями. При этом все вокруг в нем души не чаяли. А когда он стал жить со старшеклассницей, Франция признала в нем любимого своего сына. Его выходками возмущались, сдерживая смех и не скрывая восхищения дерзостью. Единственное, что нация не смогла простить ему сразу, – это «Марсельезу», спетую под рэгги с сокращенным припевом «К оружию и т. д.». Нация сделала вид, что отлучит любимого непутевого сына от чего-нибудь, но потом утешилась гастрономическими изысками, выпила славного вина и отпустила ему и этот невинный грех.

А теперь – второе, на что надо обратить внимание в Провене. Поднимаясь на холм, за первым поворотом направо спуститесь по узкому переулку, названному в честь чем-то отличившегося в свое время дикобраза. За вторым домом справа надо будет перелезть через забор, зайти за амбар, пройти его насквозь, выйти с другой стороны и протиснуться между стеной и оградой на соседний участок. Там вас ждет невиданное зрелище: бетонный скворечник на одну живую душу, со скошенной крышей, с окном на узком фасаде и входом по миниатюрному пандусу с правой стороны. Подвал оборудован под гараж для двухместной машины. Это идеальное частное жилье – нечто наподобие крошечных комнат, которые проектировали в коммуналках архитекторы-конструктивисты. Возле этой мечты Ле Корбюзье надо тяпнуть грамм 200 «Заиньки» и смело возвращаться восвояси.

В воскресенье городок Версаль пустынен. К часу дня закрываются большинство магазинов, открыто только несколько кафе, народу на улицах почти нет. Уютный, спокойный городишко с приземистыми домами дремлет средь бела дня. В кафе публика потягивает Crémant de pomme, кто-то перекусывает tourte или кишем. Две вечные старухи за крайним столиком обсуждают покупку квартиры в Париже. Остановить свой выбор решительно не на чем. Своей знакомой они не дают слова сказать, она ничего не смыслит по причине неисправимой молодости. На вид ей можно дать за 60.

Парк за последнее время приведен в порядок, полностью оборудован для туристических нужд и оцеплен со всех сторон охранниками и охранницами в черных штанах и футболках. В бывших конюшнях теперь президент проводит часть отпуска.

Когда я впервые приехал в Версаль, я не ждал от него радостей луна-парка. Почему-то я думал, что грустные мерцающие пейзажи Атже должны были сохраниться в нем до сей поры. При том что Атже больше снимал Сен-Клу, и, конечно, я мог перепутать снимки Сен-Клу с версальскими. Самое удивительное, что несмотря ни на что я умудрился ощутить в современном Версале дух Атже. Может быть, потому что был не сезон – ранняя весна или поздняя осень, когда сад живет особенной жизнью, ненарядной, безлюдной, укромной, как будто замершей, но я это обаяние несвоевременности особенно люблю. Обожаю Петергоф в феврале: заснеженный партер верхнего сада, затянутые бечевкой холстяные коконы, в которые кутают деревья, дощатые кабинки для скульптур – марсианский пейзаж, созданный под мудрым руководством местного завхоза. Ни один дизайнер не способен на такую неслыханную простоту.

В первый мой приезд Версаль показался мне немного Павловском, немного Бабигонскими высотами. Версаль тонул в лесопарке и в бесконечном канале, вдоль которого можно было идти и выпить столько бутылок шампанского, сколько ты мог унести, – почти как на прудах под Петергофом, откуда подается вода для фонтанов. В Версале тогда постепенно приводили в порядок разные части парка. И самым милым делом было пить сидр на Канале Гранде не закусывая, воображая себя парижанином, воображающим себя венецианским дожем.

Потом я еще пару-тройку раз бывал в парке. Однажды под впечатлением от прочитанных ученых книг о Версале, отксерив заметку Короля-Солнца о том, как показывать его любимый сад, я совершил прогулку, выполняя шаг за шагом эту инструкцию, за исключением случаев, когда фонтан или скульптура отсутствовали за давностью лет. Знаменитого лабиринта тогда не было и в помине, несколько отсеков сада только готовились к реставрации, но заветы Короля-Солнца были живы. Последовательность чередования объектов, указания, на что обратить внимание в тот или иной момент, – все вплоть до того, в какой момент надо обернуться, чтобы не пропустить вид на статую Латоны в глубине аллеи, создавало ощущение, как будто ты играешь в представлении, задуманном вездесущим и всевластным автором. Мать Аполлона окружена врагами, превращающимися на наших глазах в жаб и черепах. Этой семейке лучше не перечить.

Помню, что та прогулка закончилась распиванием шампанского на лужайке за Малым Трианоном, где мирно паслись овцы. Это примирило меня с моей подругой, для которой блуждания по парку оказались мукой. Потом она еще долго опасалась заводить разговор о Короле-Солнце.

Я приезжал в Версаль впоследствии, гулял по Малому Трианону, изучал Большой, но первая прогулка и прогулка с Королем-Солнцем запомнились больше всего.

Ничего дурного в том, что парк отреставрирован и стал привлекательнее для туристов, нет. В конце концов, чем ему еще сегодня остается быть? И не повод ли это для того, чтобы наконец увидеть Версаль с включенными фонтанами? Это произошло не так давно, по иронии судьбы, 14 июля. Все было, как в Петербурге на День рождения города, торжественно и чудно, бессмысленно и беспощадно. В парке играли Люлли. Народ запивал жару соком, который отжимали из половинок апельсина атлетично сложенные молодые люди, ловко играя рычагом пресса. Возле фонтанов за порядком следили надсмотрщики. То и дело раздавалась трель свистка: значит, кто-то полез в водный бассейн или вышел на газон. Зычный женский голос из репродукторов обещал, что скоро включат фонтаны на главной аллее и в боскетах. Сначала запустили Аполлона – и из-под колесницы в испуге выскочила утка с дюжиной утят, не ожидавших, что их мирный отдых будет вероломно нарушен. Потом забили фонтаны перед дворцом и на аллее. Свежести от фонтанов было недостаточно, чтобы ослабить зной, жара стояла жуткая, но обстановка заметно оживилась. Под вечер на десять минут запустили Нептуна. Струи стали бить из самых неожиданных мест: из ваз, из пуза дракона, с недоумением уставившегося на собственный пуп, из ушей бородатых и бровастых маскаронов с мясистыми носищами, прямо из бассейна. Играл турецкий марш из «Мещанина во дворянстве» Люлли. Народ отдыхал душой.

В Трувиле есть несколько редкостей. На окраине городка в романской церкви сохранились фрагменты средневековых фресок. На одном из них изображена альтернативная версия грехопадения. Ева не без радушия кормит с ладони змеюку с наивной, глупенькой мордашкой. Кормит то ли жужелицей, то ли еловой шишкой, то ли шпанской мушкой. Чем все это кончится – можно только гадать. Как бы то ни было, мы живем в многополярном мире и должны быть готовы отвечать на любые вызовы современности.

На главной площади Трувиля – старая ратуша, так часто перестраивавшаяся, что при Виолле-Ле-Дюке ей решили придать подлинно готический вид, поскольку только его-то у нее никогда не было. В восточном крыле ратуши теперь Музей изобразительного искусства. Здесь есть на что посмотреть. Поднимаясь по главной лестнице, обратите внимание на третий картуш сверху. На нем изображена неловкая сценка. Леде никак не приладиться к Лебедю. Лебедь расправил крылья и ждет в свои объятия ненаглядную, но та ему по грудь, тучна и с трудом задирает левую ногу, чтобы залезть на него. Леда беспомощно тянет руки к его шее, но ей не взобраться на Лебедя. Придется как-нибудь так.

В одном из залов музея выставлена фреска, выполненная Тицианом для местного богатея. Ее нашли недавно в замурованной комнате дворца. С конца XVI века она была вне зоны доступа. Живопись за столетия выцвела и превратилась в стильный гризайль. Таким и должно было бы быть подлинное искусство Возрождения, если бы к нему не прикасалась время от времени волшебная рука реставратора. Если бы век за веком его не подкрашивали, подсматривая то и дело в томик Вазари.

Я обустроил свою Францию на наш лад: в столице происходит все самое главное, а все остальное происходит в провинциях. Жизнь прекрасна и удивительна, разумеется, повсеместно и у нас, и во Франции. И тем не менее обе страны сами собой делятся на две части, причем не пополам. В Германии, к слову сказать, неясно, где интереснее: в Берлине, Мюнхене, Франкфурте-на-Майне или Гамбурге. Нью-Йорк, Чикаго, Сан-Франциско, Лос-Анджелес – это разные планеты. В Италии и подавно жизнь поделена на разные школы живописи, разные кулинарные традиции и враждующие друг с другом футбольные клубы. Во Франции мне довелось столкнуться с совершенно другим положением вещей.

Ездить по разным регионам Франции чрезвычайно занимательно. Стоит только раз, приехав в новое место, почувствовать разницу – и превратишься на всю жизнь в бедекер или в тень Томаса Кука, и растворишься в Бретанях, Бургундиях, Аквитаниях и Каталониях. Это, конечно, прекрасная смерть для героя книги, который в свое время, возможно, и сам был не прочь затеряться на просторах страны, распадающейся на все новые и новые особые земли.

Однако с самого начала счастливому человеку была уготована другая судьба. Он счастлив в постоянстве, причем не пожизненном, что открывает перед ним все новые и новые миры благоденствия. И раз, ко всему прочему, белый призрак с косой не получал указания наладить с ним теплые, добрососедские отношения, самое время поднять выше пропахшее камамбером знамя мономана и продолжать внимательно следить за новостями из провинций. Как иначе питать ненасытный галльский ум?

Не так давно, к 200-летию создания Наполеоном тайной полиции, забастовали французские спецслужбы. Их официальный представитель выступил с протестом против циничного равнодушия, с которым общество отказывается наладить с ними обратную связь. Именно они, как никто другой, нуждаются в откровенном диалоге с каждым гражданином страны. Две недели Париж не получал из регионов доносов, пока, наконец, профсоюз осведомителей не нашел способ уладить этот конфликт.

Не меньшую обеспокоенность вызывает у французской общественности проблема грибного урожая этого года. В лесах Оверни, национальной грибницы страны, не досчитались и половины того, что собирают обычно главные компании-дистрибьюторы грибов. Наиболее серьезный урон нанесен урожаю рыжиков и опят. Независимые аналитики склонны винить в произошедшем недавно поселившихся в этом регионе цыган, румын, болгар и черемисов. Не получив разрешения на сбор грибов, они обобрали французские леса и теперь торгуют украденным у французского народа на рынках. По всей стране звучат призывы не покупать у иноземцев рыжики, опята и волнушки. Санитарно-гигиенический контроль рекомендует гражданам Французской Республики быть особенно бдительными при контактах с черемисами.

По поводу разорения национальной грибницы попробовал было высказаться президент, в обиходе зовущейся соотечественниками Пингвином. Но ему посоветовали не касаться столь щекотливого вопроса, так как положение его шаткое и без того. Страна только что проголосовала за то, чтобы ее достойный сын был избран Президентом Европы. Речь идет, разумеется, вовсе не о нынешнем президенте Франции. На нем нация уже отвела душу. Перспектива отставки тем не менее не так очевидна, поскольку обсуждать кандидатуры руководителя Европы из других стран граждане Франции не считают возможным: во главе Европы не может стоять иностранец.

Тот, в ком многие узнают Пингвина, благоразумно внял рекомендациям и перевел разговор на другую тему. Теперь внимание общественности приковано к дискуссии о том, кого стоило бы подхоронить в Пантеон. Действительно, в компании великих сынов Франции давно не было пополнения. Кто-то проницательно заметил, что компания эта сугубо мужская. В Пантеоне не похоронена ни одна женщина. Гендер завибрировал. Тут же была выдвинута кандидатура кармелитки, обезглавленной Робеспьером, хотя своими добродетелями, да и завидным жизнелюбием, она заслужила всенародное признание. Конкуренцию ей составила дочь Эльзаса, сражавшаяся под знаменами Baader Meinhof. Кто-то предложил Селина, чтобы разрядить официальную атмосферу, царящую в Пантеоне. Больше всего споров вызывала кандидатура одноногой лесбиянки, переводившей на французский прозу Юза Алешковского и подрабатывавшей секретаршей у Ле Пена. Она заявила, что готова быть похороненной заживо вместе с учительницей литературы, которая преследует ее как кошмар со школьной скамьи, а также с несколькими политиками, имена которых она назовет, как только ее предложение будет принято.

Любопытные новости пришли к нам в редакцию из Перпиньяна. На площади перед вокзалом на прошлой неделе была разбита необычная клумба. В центре ее из сочной зеленой картофельной ботвы, окруженной багряной полоской свекольных листьев, торчит пучок метелок. Рядом прячется хмурый репейник, обвитый усиками кабачка. Обрамляет эту озорную композицию грозный широколистый сорняк. Но не пугайтесь, это не борщевик, как мог бы подумать кто-то из вас. Это наш славный, милый лопух, знакомый всем по обочинам проселочных дорог. Прямо под его разлапистыми листьями притаился в своем миниатюрном домике маленький пушистый зверек. Вот какой замечательный подарок приготовили озеленители и сотрудники местного зоопарка для жителей и гостей Перпиньяна!

Ничего другого, кроме той жизни, которая с нами происходит, с нами не произойдет. Будут все время нелепица на нелепице, одни и те же, одни и те же. Все эти сбивчивые, внезапно обрывающиеся и рассказанные не к месту – про нас – нам же самим – посторонними лицами – истории оживают в картинах, составленных из не сходящихся друг с другом частей. Иногда эти рассыпанные пазлы так явственно показывают бессвязность действительности, что становится решительно безразлично, что конкретно они изображают. Разницы, в сущности, никакой. Разве у наших социальных танцев сегодня есть мало-мальски достойные сюжеты, помимо отмены перехода на зимнее время, модернизации, которая должна быть максимально модернизированной, свежести щей в бистро или создания музея СССР в Ульяновске, раз мумия в самом деле оказалась живее всех живых? Невнятица и несуразица пожрали все, чем были богаты наши края. Раздробленность останется самым цельным образом нынешней жизни до тех пор пока лента новостей – это то ли нескладуха, то ли завиральные экспромты. И вот мы ткем ковер, слагая орнамент из мнимых деяний и отговорок, которыми можно на время уладить недоразумение и свести все к нелепой неловкости. Эти арабески хранят память о красоте витиеватого узора, завораживающего тайным ритмом соцветий, извилистых линий и замысловатых фигур. Но порядка и соразмерности, с какой умели ткать в давние времена в Персии, в них, конечно, нет. Есть забавные виньетки, чудные гротески, остроумные зарисовки плюс свобода запечатлевать жизнь такой, какой она имеет место быть и казаться.

Стоит только рассеянно посмотреть на самую заурядную вещь – да хоть на ту же толчею на бульваре, – и вся эта беспечная городская суета разбежится, как ртуть из разбитого градусника, сотнями обещаний, которые эти люди раздали на все стороны, даже не думая, что это к чему-то обязывает. Ну а уж если начать пристально что-то рассматривать, мир расползется на глазах, как старая ткань. Эта реальность абстрактна, потому что она – только набившие оскомину фокусы. И, чтобы рассказать о ее беспредметности, нужно, перескакивая с пятого на десятое, не стараясь попасть ни в ноту, ни в такт, рассказывать одновременно дюжину историй и ни одну толком. Тогда, возможно, в почти пустом зале после планового спектакля раздастся несколько глухих хлопков в ладоши. Затем один неутомимый зритель воскликнет: «Можно еще разок?» И представление будет повторено еще и еще.

Эту счастливую книгу можно было бы назвать, как один средневековый рассказ о долгом путешествии на Восток, Il Milione, то есть книга о многообразии мира, то есть о том о сем, о пленительной смеси парижского с петербургским. Она то ли о Франции, то ли о России, о русской Франции, о русских во Франции, о прифранцуженной России, о русской французскости – о странном географическом существе, которое живет по соседству со мной, которое чуть было не сжило со света нашего счастливого героя и которое не дает засиживаться на месте нашему коллективу авторов.

Это существо знает секрет minimum minimorum путешествия.

Чего, по-вашему, достаточно, чтобы путешествие состоялось? Забронировать гостиницу на Booking.com? Повертеть в руках складной ножик, который всегда берешь с собой в поездку, и, убедившись в том, что жизнь продолжается, положить его на место? Подойти к окну, увидеть, как по балкону прыгают брызги дождя, почувствовать легкую грусть, вспомнить, что вчера опять не купил зонтик, и пойти тискать кота, дремлющего в углу кресла?

Поставить шубертовское Die Winterreise со второй песни и плеснуть в стакан немного порто? Выпить залпом 150 водки под первые аккорды Passenger Игги Попа и пойти в клуб в доме наискосок?

Или долго добираться через моря-океаны до города, в котором второй раз если и окажешься, то по нелепейшей ошибке, приехать, обосноваться в гостинице и тут же понять, что путешествие уже состоялось? Завтра домой.

Наш герой пришел к далеко ведущему выводу: идеальное путешествие не исключает перемещение в пространстве. Он купил баржу, пришвартованную на берегу старого канала, и поселился в ней. Баржу кто-то давно назвал La Liberté. Название не хуже других. Раньше она стояла ближе к кварталу гостиниц и сувенирных лавок и мимо нее частенько проходили туристы и молодые старички в костюмах с дешевым отливом. Несколько лет назад ее спустили ниже по течению, и теперь она за поворотом, метрах в пятистах от прежнего места. Это и к лучшему: случайные прохожие сюда редко забредают, рядом букинист и пара тихих кафешек, достопримечательностей ноль.

Вот что пишет наш герой:

«Книгу счастья нужно переписать три раза, сохранить последний файл в ртф и разослать его по электронной почте на 33 адреса, сопроводив следующей инструкцией:

“Книгу счастья нужно переписать три раза, сохранить последний файл в ртф и разослать его по электронной почте на 33 адреса, сопроводив следующей инструкцией…”».

Загрузка...