Был у нас на посаде мужичонка один – сапожник. Мы его взяли и прозвали Шкурланом, потому он того заслуживал. И утром рано, и ночью поздно все, бывало, пьяный шатается он по посадским улицам и орет – и все это он одну и ту же поговорку орал:
– Кто еси, – говорит, – из всех вас, посадских, умный человек есть? Выходи, – кричит, – я с ним потолкую…
Только выходить к нему никто никогда не выходил, – осрамит.
Он к нам из-под Усмани приехал. Сам он был маленький такой, плюгавый, с черными усами, усищи точно очень длинные и густые были, в синем сюртуке, и жена, как он же, маленькая и плюгавая – вся в морщинах, только платье на ней, словно бы и на купчихе, ситцевое и красная шаль на плечах. И прямо это он, только что взъехал в посад, чем бы на постоялый двор пристать, он, благослови господи, с бацу-то в кабак и привернул. Пошел он с женою в кабак, а при телеге шесть молодцов таких-то ли бравых осталось, все тоже в вытяжных сапогах, в картузах и в сюртуках синей нанки. Стоят около телеги. Народ тут к ним подходить стал, кое-кто спрашивать их начали:
– Что, мол, вы за люди будете, честные господа? Откуда и куда путь держите?
– Отходите, – это они-то нам говорят, – подальше, покелича тятенька из кабака не вышел. Беда будет!..
Посмеялись мы тут, что они, эдакие-то ли балбесы, тятенькой своим нас стращают.
Смотрим: выходит это он сам из кабака с крендельком, картуз заломил на самый затылок, у жены штоф вина в руках, сыновей тем вином обносить она принялась.
– Ну, – говорит, – пейте, ребята, да фатеру скорее искать, потому я спать захотел.
А как раз подле кабака старуха одна сумасшедшая в избушке жила. Синей Каретой мы дразнили ее. Не было у ней ни роду, ни племени, мирским подаянием пропитывалась. Так урлапы-то его, он в кабаке прохлаждался, уж пронюхали, что некому защитить старухи, сейчас ему и докладывают:
– Есть, мол, тут, тятенька, старушка одна убогонькая, Синей Каретой зовут, так к ней можно пристать.
Поселились и скоро старуху совсем из ее жилья вон выкурили. Посылал становой сотских сначала выгнать Шкурлана, так он здорово приколотил сотских и сказал им, что дом его и чтобы становой в чужие дела не совался.
Только удивился же становой этому мужичонке и сам к нему с понятыми нагрянул. Весь посад сошелся смотреть – что, дескать, будет?
Шкурлан стал так-то пред становым, подперся руками в бока, расчистил усы и говорит ему:
– Пошто, – говорит, – барин, пришел ко мне, когда я тебя в гости не звал? Приходи, – говорит, – когда позову.
– Ах ты, такой-сякой! – начал было становой; а у Шкурлана всякий сын свое имя имел: одного он князем Кутузовым звал, другого Паскевичем, третьего Дибичем: «Все, говорит, они у меня главнокомандующие».
Как только принялся его ругать становой, он сейчас и говорит Дибичу:
– Дибич! Выведи его вон!
Дибич без разговора взял станового за плечи и вывел. Сотские и кое-кто из посадских попробовали было заступиться, – знатно же, однако, те заступники от Шкурлана с сыновьями по шеям получили.
– Я, – кричал Шкурлан, – один с моими молодцами могу таких два посада, куда хочешь, загнать. Я, – говорит, – всякого человека, какой меня притеснять станет, беспременно искореню, потому никого не боюсь, и дети мои, кроме меня, никого не боятся.
И жена тоже, бывало, поддакивает ему:
– Точно, – говорит, – мы никого не боимся! Вот семейка какая собралась!
«Угодит теперь Шкурланище в Сибирь за обиду барину!» – подумали мы, посадские, после такого случая: ан не туда глядишь! Написал про него становой окружному, что, дескать, так и так: ничего не могу поделать с Шкурланом, потому, говорит, ребята у него здоровы очень, – весь посад они разгоняют.
А Шкурлан только что заслышал про это письмо, сейчас мешок с краюшкой хлеба на спину навалил, закурил трубку, – маленькая у него трубка такая была, с расписным коротеньким чубуком, – и прямо в губернию. Там господа разные наехали к губернатору, и он с ними вместе зачесался к нему и ждет, когда выйдет начальник, а сам так-то ли сердито усы покручивает.