Самым подходящим во всех отношениях местом был офис.
Обычно к середине дня наступало затишье, народ в кабинет уже не ломился. Лида, работавшая с X. с самого начала, то есть уже лет двадцать, поворачивалась на крутящемся кресле спиной к дверям приемной, ставила на маленький столик рядом с компьютером чашку чая, аккуратно обедала бутербродами с сыром. Пошла она в секретарши из учительниц, когда все рухнуло, а ей, одинокой училке, было уже сильно за тридцать. Крепкая закалка советского педагога помогла ей сохранить ровную строгость и непоколебимую официальность в мате и оре, постоянно летевших из кабинета X. и, казалось, вообще заполнявших любое пространство вокруг этого человека. Называли ее все Лидией Григорьевной, только десяток ветеранов, не покидавших «банду» все это двадцатилетие — или покидавших, но вернувшихся с раскаянием, — позволяли себе «Лидочку», но «вы». Сам X. никаким именем к ней не обращался, указания, краткие и невнятные, поскольку X. слова не договаривал и умело употреблял самый новомодный жаргон, отдавал без обращения и «на ты». Она кивала «да, Виктор Олегович», но некоторые избранные своими ушами слышали, что иногда она к нему обращается тоже «на ты» — впрочем, удивляться можно было только тому, что именно она позволяла себе такую некорректность, прочие-то, вся контора до последнего клерка, «тыкали» президенту совершенно спокойно. Поддерживался как бы революционный, романтический стилек девяностых, и вроде никто его сознательно не консервировал, он самовоспроизводился из воздуха конторы. И ведь стены уже были новые, голубые стеклянные стены новостроенной башни, в которую переехали из легендарной бывшей школы; и народ обновился молодежью, по возрасту годящейся в дети тем, кто теперь в тяжелозадых лимузинах съезжались на совет директоров, а когда-то, тридцатилетними, заваривали всю кашу вместе с юным X., кудрявым и наглым; и вокруг башни шла другая, совсем не романтическая жизнь — а компанию свои люди по-прежнему называли «бандой», друг друга Кольками, Юрками и Ленками, матерились через слово и по утрам рассказывали, кто сколько и до какого беспамятства вчера бухнул.
Надо прийти в обеденное время, подняться по пустым лестницам — народ толпится, ожидая лифтов — и, поднимаясь, позвонить на прямой. Услышать «алё» и удостовериться, что X. на месте. Потом рывок на один лестничный марш вверх, распахнуть дверь в приемную как бы с ходу, как бы торопясь по делу к назначенному часу, бросить на ходу «Лидочка, привет», открыть тяжелую дверь в кабинет.
И пока X. будет неохотно отрываться от компьютерного экрана и поворачивать голову, чтобы увидеть, кто вошел, надо успеть вытащить пистолет.
N. никогда прежде не задумывался о таких вещах.
Как многих чувственных (что было, то было) людей, его не терзали сильные страсти. Вероятно, именно его равнодушие люди и принимали за доброту. Во всяком случае, у него была репутация очень доброго парня. Все, кто его знал, были уверены, что никогда и ни за что N. не причинял и не причинит никому зла сознательно, разве что нечаянно, не желая того. И даже многочисленные его женщины, которых N. не то чтобы разлюбил, а и не любил никогда, оставленные им из неосознанного страха любви — даже они считали его, конечно, не слишком достойным, но и уж точно не злым, поскольку боль они испытывали из-за него, но явно не по его желанию. Его б воля — N. бы их всех осчастливил, только без его участия. У него и выражение такое было: «отдаю в хорошие руки, ласковая, к чистоте приучена»… Товарищи, сослуживцы и просто собутыльники тоже среди его достоинств — было их немало, например, быстрый ум, точность, добросовестность в любой работе — главным числили доброту. Всегда был готов помочь, хотя, если присмотреться, помощь его обычно была такая, которая от него больших усилий и, тем более, жертв не требовала. Особенно легко помогал деньгами, которые у него водились уже давно, еще когда они мало у кого были. И, что особенно часто ему ставили в заслугу, никому гадостей не делал, интриг не плел. А что ему никогда и не хотелось ничего такого делать именно по равнодушию и безразличию, то об этом никто или почти никто не задумывался.
Только одна женщина считала его отвратительным человеком, предателем и подлецом, который если специально и не толкнет, то по слабому и упавшему пройдет без угрызений совести. Но женщина эта была его женою, а от обиженной жены муж всегда может услышать дурную правду про себя, считай весь остальной мир его хоть святым.
Однако план убийства в офисе имел существенный недостаток.
Еще в буйные, взрывоопасные времена, когда только переехали в башню, внизу поставили рамку металлодетектора, а рядом с нею маленький столик для выворачивания сумок, портфелей и рюкзачков, с которыми ходило большинство задержавшихся в юности служащих. Охрана, сплошь состоявшая из сдержанных сорокалетних мужиков хорошей выучки, начала пропускать сквозь рамку и обыск даже своих, с постоянными электронными пропусками. Мимо рамки шли только высшие начальники, они не прикладывали и пропуска к глазку электронного турникета — охрана здоровалась с именем-отчеством, дежурный нажимал невидимую кнопку под конторкой рецепции, и стальная палка турникета бессильно повисала, открывая проход.
Только на это и можно было рассчитывать.
Правда, в некоторых случаях X. лично распоряжался немедленно отобрать у изгнанного пропуск и предупредить охрану, более того — особо нежелательных вносили в черный список, им навсегда запрещалось входить в башню, и даже если кто-нибудь, по неведению, заказывал такому отверженному разовый пропуск, охрана заявку не принимала. Но N. в такие подробности башенного быта не вдавался, так, долетали какие-то слухи. Год за годом N. проходил через сам собой открывавшийся турникет, удостоверение с магнитной полосой лежало в забытом отделении бумажника, портфель для досмотра никогда не раскрывал — только кивал охранникам и улыбался девушке, сидевшей рядом с дежурным у телефона на предмет приема и передачи пакетов.
Теперь N. надеялся пройти таким же образом, поскольку приказ еще мог и не обрасти распоряжениями начальника службы персонала об исключении из телефонного списка и начальника службы безопасности — об изъятии пропуска. А на слухи, не подкрепленные распоряжениями, охрана не реагировала, слухи ходили постоянно всякие.
Надо только идти быстро, уверенно, как бы промелькнуть, как обычно шли все топ-менеджеры, вечно опаздывавшие на какое-нибудь совещание. Быстрым, сосредоточенным шагом три метра от машины, вкось остановившейся перед крыльцом, чтобы немедленно уехать на внутреннюю начальническую стоянку. Два метра по вестибюлю. Слегка боком, одновременно кивая охранникам, сквозь открывшийся сам собою турникет. И к лестнице, по которой для тренировки поднимался и раньше, как многие, опять же, начальники — чтобы не ждать лифта и не ехать в забившей кабину толпе.
Если же остановят…
«Если» разрушало весь план. Более того — в этом случае вряд ли удалось бы повторить попытку в других обстоятельствах, по другому плану, служба безопасности насторожилась бы и приняла бы все соответствующие меры.
Служба эта с первых дней существования «банды» была предметом самых серьезных забот высшего начальства, принимали исключительно бывших офицеров ГБ, причем начальник службы подбирал всю компанию из тех, кого хорошо знал лично. Только однажды, в тот безумный год, когда неведомо откуда появились в башне вице-президенты и директора с манерами брайтонской шпаны и диким одесско-американским акцентом, принципиально изменилась и служба безопасности. Возникли какие-то одутловатые бритоголовые молодые люди в черных костюмах мешком, их стало невообразимо много, они болтались по этажам, мозоля глаза спиральными заушными проводками и непрерывно что-то бубня как бы в пространство. Контраст с аккуратными проборами, строгими пиджаками и незаметностью гэбэшников был неприятный. Назывались эти явные «быки» ЧОП «Молния». Но вскоре, вслед за неудачно и ненадолго внедренными американскими начальниками, исчезли и они. Один из этих отморозков сделал замечание начальнику отдела информационного обеспечения, курившему в неположенном месте. Ходил начальник отдела в линялой майке и драных джинсах, так что выглядел трудным подростком, а не менеджером с заработком далеко за сотню в год. Он твердо послал дурака, куда следовало, тот, естественно, скрутил подонка… На этом все и кончилось, и через два дня отставные рыцари плаща и кинжала снова стояли на своих местах и здоровались, с кем положено, по имени-отчеству.
Они вполне могли уже получить распоряжение, которое выполнят точно, можно не сомневаться. И хорошо, если X. велел занести его в черный список — тогда можно громко обидеться и спокойно уйти, не вызвав никаких подозрений. Вполне вероятно, что охранники и посочувствуют, если они вообще обсуждают между собой такие вещи — надо же, столько лет проработал человек руководителем, а теперь не пускать, как врага! М-да, Виктор Олегович чудит… Гораздо хуже, если просто скажут — будьте добры, в рамочку… и портфель, пожалуйста… и когда будете уходить, сдайте, пожалуйста, пропуск… Тогда только развернуться и бежать, быстро уходить. А служба безопасности заинтересуется, и даже копать им не придется — разрешения на оружие они и пробивали когда-то для всего начальства. Подумают немного и примут превентивные меры, и уже близко никогда не подойдешь к X.
И придется так жить дальше.
Все тогда и началось, в тот год, когда пришли эти американцы с комическими, как псевдонимы провинциальных актеров, фамилиями и чужими именами, все эти алексы славски и джеймсы алмазофф.
Вспыхнула война, X. вел ее упорно и зло, американцы вяло отмахивались, будучи, видимо, не готовыми к такому сопротивлению — вероятно, затеявшие все это ребята из администрации не предупредили их о том, что предстоит схватка с беспредельщиком, сохранившим до пятого десятка упорство и злость капотненского хулигана. И все остальное старое руководство тоже держалось крепко. «Банда» целиком включилась в борьбу, действуя партизанскими методами неожиданных вылазок и саботажа: вдруг, не сговариваясь, проваливали голосование на совете директоров или единодушно, но ничего не объясняя, просто не замечали очередного американского нововведения и вели дела так, будто никаких реформ нет и не было.
А N. устранился.
То есть не то что бы прямо и открыто перешел на сторону врага, но просто работал так, будто ничего не произошло. На совещаниях в основном помалкивал, — как, впрочем, уже и все последние годы, — если же высказаться было необходимо, выступал исключительно с позиции здравого смысла, а не заведомо против всего, что исходило от чужаков. Больше всего N. хотел мира, потому что боялся развала компании, к которому должна была привести война, как привели подобные войны к развалу других компаний. А развала компании N., не обманывая себя, боялся не из высокого чувства корпоративного патриотизма, а просто дорожа собственным положением. Все эти отважные инсургенты из «банды» не боялись ничего, потому что им и нечего было бояться — тылы у всех подстрахованы, паспорта в карманах, счета даже не в Цюрихе, а на далеких островах, семьи, в случае чего, и сами проживут, у некоторых жены зарабатывали не меньше…
А его деньги, почти все, уже давно уходили в маленький немецкий город, где в уставленной цветами палате лучшей и самой дорогой в мире клиники для таких больных восьмой год жила его жена, и он был виноват в том, что она живет там.
И вот, когда началась война «банды» против, как говорили в коридорах, «американского империализма», N. испугался насмерть. Чем бы ни кончилось, N. терял все. Если победят американцы, его выкинут вместе со всей прежней верхушкой, если одолеет X., ему не простят коллаборационизма, если выйдет ничья, в результате которой руины достанутся затеявшему операцию и наверняка планировавшему именно такой результат чиновному воронью, его выбросят вместе со всеми участниками битвы, как расходный материал.
Все же тихое пережидание показалось ему самым безопасным — возможно, потому, что оно соответствовало его характеру. N. действительно не чувствовал искренней ненависти к чужакам, не ощущал кровного родства со своими, но и не мог решительно переметнуться, как-то неловко было…
А потом американцы просто рассосались, исчезли. Черт их знает, почему — возможно, изменились планы на самом верху.
И X. принялся раздавать награды и казнить изменников.
Однако ж уничтожить его было не так-то легко даже для X. Потому что он был как бы талисманом «банды».
Их знакомство началось в те времена, когда никто и вообразить не мог, что когда-нибудь жизнь повернется таким образом. В странные, полупьяные, полные безнадежного веселья семидесятые годы X. пришел в НИИ и сразу, как тогда говорили, проявил себя, особенно на фоне общего безделья и презрения к карьере. Серьезный молодой ученый по-настоящему занялся порученной темой, хоть и не самой заметной в институте, но требовавшей и хорошей теоретической подготовки, и умения организовать работу маленького коллектива, лаборантки и механика, отвечавшего за оборудование. Притом что с механиком X. сразу принялся необузданно пить каждый рабочий день, точнее, вечер, а с лаборанткой немедленно началось, как сам выражался, «использование в служебном удобном положении»… Уже года через два у X. была прочная репутация безобразника, пьяницы, но почти гения.
А N. к тому времени имел не менее прочную репутацию одаренного, но не слишком, старательного, но не сверх меры, вполне приличного специалиста и доброго малого с единственной слабостью — по женской части. Пил, как все, но не больше и без скандалов. Любую работу делал быстро и хорошо, но всем было понятно: не в работе его счастье. Впрочем, женщины, имевшие основания судить, считали, что счастье его и не в женщинах: вроде бы и готов в любую минуту и почти с любой, но без приложения особых усилий, по обстоятельствам. Да N. и сам не совсем понимал, в чем его счастье, а твердо знал только одно: и не в счастье дело.
Они были знакомы, но не более того — разница в возрасте и, главное, в образе жизни мешала сближению. Приятельствовать начали лишь на заре новых времен, когда выяснилось, что оба готовы к тому, к чему мало кто был готов.
Вдруг обнаружилось, что X. способен быстро и толково разобраться в бесчисленных документах, необходимых для создания кооператива, понимает, что такое платежка, и вообще умеет обращаться с деньгами, бо€льшими, чем мэнээсовская зарплата — хотя прежде и ее-то пропивал за неделю.
А N. оказался сведущ не только в тематике своей лаборатории, но и всего института, и сумел выделить в ней то, на что неизбежно должен был возникнуть спрос.
И они объединились, и вскоре научный кооператив «Керосинщик», названный ими так и в честь законченного обоими вуза и в память о бестолковом пьянстве недавних времен, стал оказывать весьма существенные консультационные услуги тем, кто сумел сбросить ослабевшую руку власти с нефтяного вентиля. Организация добычи, транспортировки и переработки…
К середине девяностых X. был не в первой десятке, но и не в последней сотне богатых людей страны.
А N. так и остался высокооплачиваемым специалистом — высокооплачиваемым даже по новым меркам, но не более.
«Старый, — сказал ему однажды X., — знаешь, почему у меня бабла до хера, а у тебя так себе?»
N. молчал с обычной своей, несколько кривой и поднимавшей брови уголком усмешкой, ожидая от X. ответа на риторический вопрос.
«А потому, — как всегда, проглатывая окончания слов и слегка картавя, закончил X., — что я и хочу до хера, а ты так себе! Всосал?»
N. не обиделся — слишком давно они знали друг друга, чтобы обижаться на правду. Тем более что X., несмотря на такое тонкое понимание равнодушной натуры своего приятеля и служащего, платил ему хорошо и помогал всегда, когда требовалось.
В Германию жену N. отправлял тоже X. У самого N. тогда с деньгами было не очень — только что купили дом, слишком дорогой по его доходам, а тут как раз ударил кризис, так что отдать X. долг за первый год пребывания жены в больнице N. смог нескоро.
И вот, когда американцы сгинули, X. вызвал его и, глядя прямо в лицо круглыми, карими с рыжеватым оттенком глазами, предложил уйти.
«Бабки на выход получишь, — сказал X., — какие тебе положены, и давай, вали».
N. так и стоял у двери, не успев сесть, хотя всегда садился, не дожидаясь приглашения.
«Ты, сука, — тут X. заорал, как обычно орал, матерясь, — меня тоже хотел кинуть, как бабу свою! Но меня ты хер кинешь, понял?! Ты, предатель сраный, ты пожалеешь, я тебя теперь достану до конца, ты мне теперь враг!»
Было похоже, что, вопреки своему правилу, X. крепко выпил в рабочее время.
N. вышел, не ответив.
Заявления N. не подал, и все продолжалось, как будто и не было этого бешеного, полного истинной злобы крика.
N. понимал, что случилось с X. — слишком много и тесно X. в последние десять лет общался по делам «банды» с настоящими бандитами, а у этого народа не было более страшного обвинения, чем предательство. Они находились в постоянном состоянии войны друг с другом и с миром вообще, а на войне нет ничего ненадежней союзничества и опасней предательства. Обычную хитрость и прямой обман могли простить, отчаянная драка могла завершиться разумным миром, и противники возобновляли вполне нормальные отношения — но предавший союзник и, особенно, друг переходил в разряд вечных кровных врагов и подлежал уничтожению при любой возможности.
Конечно, следовало бы уйти и найти какой-нибудь другой источник денег, но N. не решался. Время — да и возраст — были уже не такие, чтобы начинать свой новый бизнес, а ни в одну команду не возьмут: история ссоры с X. уже, естественно, была всем известна, и крики X. известны дословно, как становилось каким-то образом известно все, что происходило в башне. Предателей, сливавших информацию, X. регулярно грозился найти и истребить, но без результата… И никто не возьмет на работу, да еще в руководство — а не в руководство тем более, да и N. не пойдет — человека, которого X. объявил личным врагом. Не то чтобы X. боялись, но считались с ним, справедливо признавая деловой дар, да и вообще — кому нужен лишний геморрой? Хоть бы речь шла о каком-нибудь выдающемся персонаже, а то — ну, специалист, ну, хороший специалист, ну, мужик, вроде, добрый и порядочный — так что? Да и насчет порядочности… Может, зря его предателем X. назвал, а может, и не зря…
И N. остался. На совещаниях уже сидел вообще как глухонемой, в остальное время из кабинета выходил редко, свои направления вел, стараясь не принимать никаких решений, которым не было бы прецедента — чтобы не создать проблему и не столкнуться с X. В сущности, N. вполне мог простить X. все, что было в том истерическом вопле, все, кроме упоминания жены. Потому что и у него в уме как-то так получалось, что ведь действительно предал ее, «кинул», хотя какое предательство, когда человек просто заболел…
И за все это N. искренне и сильно желал X. смерти.
Понемногу N. стал замечать, что его все реже зовут на совещания, потом обнаружил, что не позвали и на совет директоров. И как раз решались его вопросы… Лида, глядя в стол, взяла вину на себя: «Простите, я упустила, Виктор Олегович очень меня ругал…». Было совершенно ясно, что Виктор Олегович выводит его из дела и ждет момента, чтобы выкинуть вон окончательно. Просто уволить одного из отцов-основателей, видимо, все еще не решался…
Так прошел еще год.
Однажды, на исходе этого года, столкнувшись на лестнице, его зазвал к себе директор по планированию и развитию, молодой джентльмен из последнего призыва «банды», говоривший по-английски лучше, чем по-русски, и приезжавший на службу в деловом костюме, но на роликах — в общем, новая генерация. Завел в кабинет, налил виски из скрытого в глобусе бара, себе водички без газа — и молча раскрыл перед ним папку.
Из документов, аккуратно подшитых в папке, безусловно следовало, что в ближайшее время против него будет возбуждено уголовное дело. Увод от налогов неких сумм, причем не из его личного дохода, а из денег компании, передача других сумм сложными способами и по длинной цепочке неким должностным лицам, тоже вроде бы не в личных интересах, а в интересах компании… И прочие обычные дела. На всех бумагах действительно стояла его настоящая подпись, и подписание бумаг этих входило действительно в круг его обязанностей, но N. теперь никак не мог сообразить, о чем же он думал, читая и подписывая весь этот кошмар.
«Вы понимаете, — мягко сказал роликобежец, когда N. закрыл папку, — что компания, чтобы отделить себя от этого… этих недоразумений, должна сейчас же начать корпоративное расследование… в общем, вы понимаете? И у нас есть обязанность передать результаты соответственно… вы понимаете?»
«Я понимаю, — N. стоя допил виски и поставил стакан прямо на середину последнего документа. — Я все понимаю, сынок».
А ночью, когда N. сидел уже, кажется, за второй бутылкой и ждал беспамятства, позвонили из Германии.
Звонил врач, говорил по-английски.
На вопрос о жене ответил не сразу, да, да, ей было не совсем хорошо, но теперь лучше, и она спит после укола.
Я позвоню ей утром, сказал N., передайте, что утром я ей позвоню.
Был еще вариант с клубом.
Все знали, что X. бывает в этом клубе ежевечерне, точнее, еженощно, закончив часам к одиннадцати все дела. Собиралась там компания людей, одним из которых хотел бы, видимо, быть и сам X., — сравнительно молодые актеры, музыканты, вообще люди шоу-бизнеса, ставшие известными уже в новые времена, когда, собственно, и появился шоу-бизнес, объединивший тех, кого раньше называли «творческой интеллигенцией», а когда-то, давным-давно, «богемой». Каким-то необъяснимым образом это слово, «богема», и сейчас выплыло рядом с неромантическим «шоу-бизнесом», вместе с выплывшими оттуда же, из древней истории, «барышнями», вполне уживавшимися рядом с «телками». Вот человеком богемы и хотел быть X. И внешне, по крайней мере, уже вполне был богемой, и даже носил более богемную одежду, чем сама богема, и придавал своему, заурядно простому, если присмотреться, лицу даже более дерзкое и пофигистское выражение, чем самые дерзкие художественные пофигисты… Его, вроде бы, принимали за своего, все здесь были приятели, дружбаны, однако как-то не забывалось, что его у подъезда ждет длинный «мерс» с круглосуточным шофером. Или, может, все забывали, а сам X. помнил? Но и отказываться от машины и шофера было глупо и пошло, а пошлости X. никак не допустил бы.
Вот в этом клубе, с этими дружками X. и напивался каждую ночь, сильно, но не мертвецки, в машину садился сам. И ехал поспать часа четыре, и наутро в башне всегда появлялся вовремя, за полчаса до начала официального рабочего времени. Здоровье внутри совершенно не атлетического тела X. сохранил железное, никогда не похмелялся и никогда — или почти никогда — не пил в течение дня.
Клуб среди бандитских мест не числился, народ там бывал хоть и сильно пьющий, и даже буйный, но к настоящему насилию не склонный. Поэтому у входа стоял всего один охранник, а рамки металлодетектора не было вообще.
Так что с проносом пистолета никаких проблем не возникло бы.
Зато могли возникнуть просто с проходом в заведение. N. был там всего раза три, охранник не мог запомнить его как завсегдатая, а потому обязательно начал бы выяснять — вы куда, к кому, а столик заказывали, а если не заказывали, то мест нет… Конечно, можно было бы и заказать столик, однако не исключено, что в этом случае возникла бы еще одна проблема: служба безопасности «банды» наверняка находится в контакте с администрацией клуба, чтобы не мозолить глаза X., но и контролировать ситуацию, знать, что посторонних ночью не будет. Его фамилия могла бы их удивить.
Тем не менее, вариант с клубом был, в принципе, не хуже, а в чем-то и лучше варианта с офисом, и N. оставлял клуб на тот случай, если в башню просто не пустят — простите, есть указание… Тогда следует заказать на этот же вечер столик, в конце концов, на любую фамилию, вряд ли секьюрити будет проверять документ на предмет соответствия заказу.
Если бы ему сказали, что все его планы построены на логике сумасшедшего и вообще N. сошел с ума, N., вероятно, согласился бы. N. действительно чувствовал, что в голове его что-то изменилось, изменились даже те неуловимые ощущения, которые всякий человек испытывает, сосредоточенно о чем-нибудь размышляя, — почти неуловимые, но все же ощущения… Однако, вполне осознавая эти перемены как безумие, N., в то же время, никак не мог заставить себя думать по-другому. И его логика в одно и то же время представлялась ему и нелепой, и железно неопровержимой.
Утром жена позвонила сама. Очень громко — возможно, это усиливала немецкая телефонная связь — и совершенно без интонаций она сообщила, что остается в Германии навсегда. Виза у нее до конца года, на ее счету достаточно денег, и ей уже пообещали, что она сможет помогать нянькам и сиделкам в той работе, для которой не нужна квалификация. N. начал что-то говорить о другом счете, которым она тоже может пользоваться, но услышал в трубке пустоту, а потом гудки.
В предыдущий раз точно то же самое она говорила по телефону полгода назад.
Проще всего было бы с утра заехать в банк, распорядиться насчет перевода всего, что оставалось, на тот самый счет жены, потом вернуться, открыть маленький сейф в стене, в котором уже давно ничего не хранилось, кроме похожей на ноутбук коробки из твердого серого пластика, а внутри коробки, в фигурном гнезде, лежал пистолет, потом налить последний стакан до краев… Нет, не надо пить.
И все.
Это было бы проще и разумней всего, но логика, проклятая логика и еще какая-то странная, не требующая доказательств уверенность убеждали его в том, что так ничего не закончится.
Чтобы покончить со всем по-настоящему, надо было обязательно сначала убить X. А уж потом…
С вечера N. сказал шоферу, что завтра будет ездить сам. Парень, глядя прямо перед собой, молча кивнул, в кивке было сомнение — в зеркало видел, как хозяин вытащил фляжку, присосался к горлышку, потом, не закрывая, бросил фляжку на пол…
Теперь действительно ехал с трудом, глаза закрывались, в маленькой пробке у поворота к башне даже задремал на секунду. Не чувствовал абсолютно ничего.
Подъехал к воротам, тем не менее, совершенно свежим, физически бодрым, как будто впереди был обычный день. Аккуратно поставил машину, вышел, сделал два шага ко входу, все так же ничего не чувствуя, кроме некоторой озабоченности — впереди было трудное дело, а перед трудным, но понятным, определенным делом N. всегда чувствовал себя слегка озабоченным, но спокойным.
Делая третий шаг, N. увидел, что из-за угла, навстречу ему, к воротам поворачивает непропорционально длинный, как такса, «мерседес». На таком из всей «банды» ездил только X.
Не переставая говорить по телефону, X. высунул длинные ноги из проема задней, во всю ширину распахнувшейся двери и с некоторой натугой вылез весь. С крыльца уже спускался навстречу охранник, из остановившегося позади джипа выскочили еще двое.
Увидев его, X. на секунду остановился, на секунду же, видимо, забыв, что было.
Охранники ничего не успеют, подумал N., ни скрутить меня, ни выстрелить. Вот тебе и все планы, подумал N., мне помогает случай или кто-то там еще, значит, все правильно, я все правильно решил. N. сделал еще два шага по направлению к X.
X. теперь смотрел на него с раздражением, в котором было и ожидание неприятного разговора, и презрение к этому ничтожеству, способному еще выяснять отношения, и даже недовольство собой — тем, что допустил такую ситуацию…
Спокойно полезть в карман, будто за сигаретами, спокойно вытащить руку с пистолетом, выстрелить два раза и успеть сделать третий выстрел, когда они кинутся к X.
N. сделал еще один шаг.
Лицо X. изменилось, раздражение начало превращаться в недоумение.
И тут N. понял, что никто ему не помогает — наоборот, кто-то оставил его один на один с этой минутой.
Минута истекала.
«Прости меня, Витя, — сказал N. к концу минуты и обрадовался, услышав, что говорит именно то, что хочется сказать, — прости».
N. с удивлением посмотрел на вытащенный из кармана пистолет, разжал пальцы и услышал короткий стук от столкновения металла с асфальтом.
Ничего нельзя закончить, думал N., ничто не кончается так, не может быть, чтобы кончалось так просто. Не я это закончу, думал N., и не X., и никто из нас не может закончить, потому что не мы начали.
День был солнечный, но ветреный, тени веток и листьев быстро ползли по асфальту.
И казалось, что это мелкая вода плещется под ногами.
Памяти Анаит Баяндур
Есть люди, при упоминании которых возникает некий чудесный образ.
Анаит Баяндур была переводчицей, перевела на русский язык замечательных армянских писателей Гранта Матевосяна, Агаси Айвазяна, она была известной правозащитницей, в 1993 году в Швеции получила Премию мира имени Улофа Пальме — за миротворческую деятельность, за усилия в урегулировании конфликта в Нагорном Карабахе. И до последних дней продолжала заниматься правозащитными делами.
Она была смелой, щедрой, доброй, умной, восхищалась великими современниками — Матерью Терезой, Махатмой Ганди, дружила с писателями, артистами, президентами, с Католикосом всех армян Вазгеном Вторым, одаривала друзей щедрыми подарками: то преподносила изящный рисунок брата-художника, то шелковый платок, привезенный из Парижа, то редкую книгу, то кольцо с драгоценным камнем из недр Армении. Она любила Армению и весь мир, родных и друзей. Это было в реальной жизни.
Мне же она представлялась маленькой девочкой с копной кудрявых черных волос, с ярко-синими глазами, живущей в некоей пустынной местности, рядом с пещерой, в которой обитает чудовище. Это чудовище сторожит дорогу, по которой движется нескончаемый поток людей. Кто-то стремится за светлой мечтой, кто-то спешит на борьбу с могучим врагом, а кто-то ищет славы, богатства, простого человеческого счастья. Чудовище ненавидит людей, старается их погубить. И вот появляется крошечная девочка, зовет его поиграть, она прыгает, смеется, танцует перед ним, кричит: «Поймай меня!», «Догони меня!», загадывает загадки, которые чудовище не может отгадать. В конце концов, девочка обводит чудовище вокруг пальца, и оно на время забывает о дороге, по которой люди идут к счастью. Иногда с дороги к девочке сходят люди, удивляющиеся ее смелости, бесстрашию, они становятся ее друзьями, решают вместе бороться со страшным чудовищем. Надо погубить его, закрыть в пещере навсегда, завалить выход из пещеры камнями. Анаит восхищается друзьями, их смелостью, умом, благородством, подвигами, она счастлива. Но через какое-то время товарищи возвращаются на дорогу жизни, покидают Анаит, кто спешит за новой светлой мечтой, кто — на битву с новым, доселе неизвестным чудовищем, а кто просто устал бороться, хочет насладиться драгоценными днями остатка жизни. Анаит опять одна в пустыне, горько плачет, безутешна. Но когда слышит рычание подземного чудовища и видит его выходящим из пещеры, снова бежит к нему и кричит: «Поймай меня!», «Догони меня!». Игра с чудовищем возобновляется.
Серго осторожно включил приемник. Диктор сообщил, что газопровод, подающий газ в Армению, взорванный на днях в Грузии неизвестными экстремистами, еще не починили.
Серго выключил приемник. Взглянул на гору одеял, под которой посапывала задремавшая лишь под утро Маро, на железную печку с раскрытой дверцей — внутри зияла черная пустота, от печки поднималась труба, не доходя до потолка, изгибалась под прямым углом и мимо стены, на которой висела картина Ашота, тянулась к окну, выходящему на улицу.
Ашот еще не появлялся. С утра ушел в свою мастерскую посмотреть, не осталось ли там муки, обещал достать дров, хотя бы на одну топку, но все еще не вернулся.
Серго с трудом натянул на плечи старое пальто, надвинул на голову вязаную шапку Ашота, шерстяные перчатки и вышел на лестницу.
Держась за перила плохо гнущейся правой рукой, стал осторожно спускаться.
На площадке второго этажа увидел Вазгена, заходящего домой с лавашом под мышкой. Интересно, где он его достал? В булочную не завозили хлеба вот уже неделю.
Когда Серго вышел из темного подъезда во двор, зажмурился от света. Потом замер в горестном изумлении. Красавица-орешина, стоявшая посреди двора — главное его украшение, была спилена, торчала безобразным обрубком.
Серго направился на улицу. Здесь было тихо, пустынно, ни одного живого существа. Хоть бы кошка какая пробежала.
Тротуар повсюду обледенел, шагать надо было очень осторожно.
Серго поднял голову. Оперный театр темной горной громадой высился сбоку. На миг улица представилась узким ущельем в горах — наверное, потому что дома стояли без света и быстро темнело. Да, здесь было как где-нибудь в горном ущелье под Дилижаном: поднимешь голову — и увидишь небо в алмазах, прислушаешься к тишине — и услышишь лепет горного ручья, топот мчащегося сквозь кустарник дикого кабана…
Из какой это далекой жизни! Прогулки по осенним горам, любование Севаном на закате, Оперный театр, освещенный яркими огнями, музыка Верди, Хачатуряна…
Серго вздохнул, открыл глаза и посмотрел прямо перед собой.
У платанов, тянущихся вдоль улицы Теряна, исчезли нижние ветки — видно, не один Серго вышел сегодня на добычу. Дровосеки — только не из чудесных армянских сказок, а из сегодняшней пугающей жизни — уже побывали здесь. Вон один из них. В десяти шагах от себя Серго увидел высокого старика в коротковатом пальто и фетровой шляпе, человек пытался маленькой пилой отсечь сломанную ветку платана.
В этом человеке Серго узнал академика Арама Манукяна. В последний раз они виделись, когда Араму вручали Государственную премию за заслуги в области астрофизики, кажется, Арам открыл новую туманность, назвал ее именем своей внучки Эстер.
Серго поздоровался с Манукяном. Тот сказал, что дома у них стало еще холоднее, чем неделю назад. У Эстер началось воспаление легких.
Арам поинтересовался, как здоровье Маро и пишет ли она стихи. И где их дочь Анаит?
Серго ответил, что Маро поправляется после простуды, стихов не пишет, Анаит, кажется, в Москве, вместе со своим сыном, а может, в Швеции, точно он не знает, телефон не работает.
Я слышал ее по радио, сказал Арам, кажется, она добивается, чтобы включился кто-то из ООН?
Да, кивнул Серго, баронесса фон Кокк уже включилась.
Арам допилил ветку, попытался взвалить ее на плечо, но ветка оказалась слишком тяжелой, и он просто поволок ее по тротуару.
Возле своего дома обернулся, кивнул Серго на прощанье и скрылся из вида.
Серго зашагал дальше. Надежда на то, что по дороге попадется что-нибудь, пригодное для растопки печки — сломанный стул, полено, доска, теперь казалась несбыточной.
Вдруг Серго замер на месте. На краю тротуара в неглубокой яме лежала новенькая желтая доска. Кто ее выронил?
Серго вытянул вперед руки, заторопился, заскользил непослушными ногами по мерзлому тротуару и, резко покачнувшись, с размаху упал наземь, так и не дотянувшись до доски.
На миг небо сверкнуло как огромный выпуклый глаз, потом наступила тьма.
Через несколько мгновений Серго увидел себя плывущим в черном беззвучном небе.
Вокруг вспыхивали и гасли звезды. Они то приближались, то отодвигались, от них веяло таким холодом! Арам, Арам, где твоя туманность? Может, на ней теплее? И почему я не позвал тебя к нам в дом? На кухне бы посидели, чая горячего из термоса попили, поговорили бы… Например, о картинах Сарьяна, сколько в них солнца!
Через час Ашот нашел на улице отца. Вернувшись домой из мастерской с пакетом блинной муки и поленьями в рюкзаке, Ашот вошел в комнату и увидел, что Маро еще спит, а Серго нигде не видно.
Спустился во двор, но и там отца не нашел.
Вышел на улицу и увидел недалеко от дома неподвижно лежащее на тротуаре тело. Узнал старое пальто и свою вязаную шапку.
Ашот подбежал к отцу, стал поднимать его за плечи.
Серго, не открывая глаз, простонал, приподнялся, снова повалился.
Ашот кинулся к перекрестку. Увидел парня в солдатской форме, идущего мимо с канистрой в руке, остановил его, попросил помочь.
Вдвоем они перенесли Серго во двор, подняли по лестнице на четвертый этаж, внесли в комнату.
В канистре у парня оказался керосин. Заправили лампу, зажгли свет.
Ашот сбегал на второй этаж за Вазгеном, тот работал в «Скорой помощи». Вазген принес обезболивающее и упаковку одноразовых шприцов.
Вазген дал Маро успокоительное, она очень плакала.
Потом осмотрел Серго, сказал, что, наверное, сломано ребро. Спросил, нет ли в доме спирта.
Маро принесла с балкона бутыль со спиртом.
Ашот влил несколько капель в посиневшие губы Серго.
Тот застонал, открыл глаза. Долго смотрел на сына, потом спросил:
— Ашот, ты?
— Я.
— Что со мной?
— Упал, сломал ребро. Я же говорил — не выходи из дома!
— А моя голова?
— Голова в порядке.
— Слава богу, главное все-таки — голова… Маро здесь?
— Здесь.
— А Анаит?
— В Швеции, премию получает.
— Премия — это хорошо… Газопровод починили?
— Еще нет.
— Скажи, когда починят, разбуди.
— Хорошо.
Серго закрыл глаза, но через минуту снова открыл.
— Ашот, я видел горы.
— Ну, видел так видел. Спи.
— Ашот, кто написал: «Горы вы высокие. Как вам не завидовать! Что же нам завидовать? Летом жжет нас солнышко. В зиму — стужа лютая». Кто написал, Ашот?
— Не знаю.
— Армянский поэт XV века.
— Ну, хорошо, отец, спи.
Серго вздохнул, закрыл глаза и затих. Кажется, наконец уснул.
Ашот поставил мольберт на спинку стула, развел краски, взял в руки кисть и стал дописывать картину, которую начал неделю назад.
В один из июньских вечеров, когда в Европе где-то расцветают, а где-то отцветают яблоневые, вишневые и сливовые сады, когда люди в северной части нашего полушария радуются, разглядывая нежно зеленеющие поля, луга и леса, удивленно смотрят на реющих в небе ласточек, стрижей, скворцов, плавно скользящих по водной глади озер и прудов белых лебедей, прилетевших с юга, из окна маленькой больницы где-то в Словении взмыла вверх фигура, похожая на небольшое сизое облако. Однако, приглядевшись внимательнее, можно было различить в этом облаке фигуру мужчины с ясными карими глазами, породистым носом и благородным высоким лбом, человек был одет в холщовые брюки, свитер и куртку. Это был художник Ашот Баяндур, прибывший в Словению недавно, чтобы поработать в местной галерее, однако, после восхождения в горы внезапно почувствовавший себя неважно, очутившийся в больнице и, наконец, расставшийся с жизнью в этом яростном и прекрасном мире — к горестному изумлению коллег и родни.
Узнав о предстоящей кремации, о том, что его прах скоро отправят в погребальной урне на Североамериканский континент, Ашот отделился от неподвижно лежащего тела в пустынной палате словенской больницы и, проскользнув мимо дочери Маро, прибывшей из Канады, скорбно сидящей в этот момент с белым от горя лицом на стуле перед дверью палаты, вылетел в окно. Ашот решил попрощаться с теми, кто был ему дорог, он двинулся на северо-восток Европы.
Считается, что душа легко, беспрепятственно проникает через любые расстояния, ничто не мешает ей преодолевать тысячи километров. Какое заблуждение! Где-то электрические облака движутся навстречу друг другу, разряжаются, идет гроза, сверкают молнии, где-то возникает перепад давлений, дует ураганный ветер, все это нелегко преодолевать, если земное обличье еще неокончательно покинуло тебя.
Но через какое-то время Ашот все же добрался до Москвы, до нашей блестящей столицы с ее величественными проспектами, дворцами, роскошными отелями, новыми ресторанами, банками, казино.
Он свернул на Юго-Запад, приблизился к знакомому окну ничем не примечательного панельного дома.
Лена Мовчан, как обычно по вечерам, сидела на своей уютной кухне и кормила любимую кошку Дусю, но была очень печальна.
— Нет нашего Ашотика, Дусенька, нет! — вздыхала она. — Жаль Марошу, Агу и Анаит!
Дорогая Леночка, мысленно обратился к ней Ашот, глядя через окно кухни на склоненную головку Лены с распущенными по плечам рыжими волосами, я здесь, я с тобой и отлично тебя вижу! Я прекрасно помню твой уютный дом, твои приезды к нам в Ереван, в дом на улице Теряна, и твою дружбу с нашими лучшими армянскими писателями, твои великолепные переводы, я благодарен тебе за то, что ты любишь моего племянника Агу, его жену Шушаночку, их детей, Ануш и Айка, водишь их в театры и на концерты, помогаешь им привыкнуть к Москве. Я горжусь твоим повзрослевшим, таким самостоятельным сыном Богданом, люблю твою прелестную внучку Лину. И жалею только о том, что не успел написать твой портрет времен нашей молодости, я бы написал тебя с распущенными рыжими волосами, подчеркнул ослепительную белизну твоей шеи, нежность и лукавство твоих глаз. Будь здорова, родная, мы расстаемся, но не навсегда, не навсегда…
Кошка Дуся уставилась в окно и тихонько мяукнула, а Лена Мовчан подошла к зеркалу и удивленно посмотрела на себя.
— Ты хотел написать мой портрет, Ашотик? — спросила она. — Жаль, что не успел. Но какую такую белизну ты увидел в моей шее?
Она недоуменно пожала плечами, но потом улыбнулась, сказала Дусе: «Художнику виднее!»
Ашот полетел дальше, к центру.
Вблизи Пушкинской площади бурлил народ. Тут стояло несколько людей с плакатами, на которых было написано: «Нет войне в Чечне!».
Но большая часть прохожих стремилась по Тверскому бульвару вниз, к зданию МХАТа имени Горького, на фасаде которого был протянут транспарант: «Международный театральный фестиваль имени А. П. Чехова».
Ашот спустился пониже и пролетел мимо дипломатической машины с японским флажком, водитель которой, дико вытаращив глаза, смотрел ему вслед, будто только что увидел японское привидение с картины Хокусая. Ашот влетел в вестибюль, в зрительный зал театра.
Здесь шло представление японского театра Кабуки. На сцене стоял семидесятилетний японский актер Накамура Гандзиро — Живое национальное достояние Японии, исполнял роль девятнадцатилетней гейши, красавицы О-Хацу, прощающейся с земной жизнью на острове в Сонэдзаки. Грациозно колыша складками разноцветного роскошного кимоно, изящно покачивая высокой прической с торчащими во все стороны гребнями, Накамура необыкновенно жалостливым, пронзающим душу голосом говорил по-японски, а над сценой возникал светящийся перевод на русский: «Прощайте, зеленые листья и деревья! Прощайте, яркие звезды Большой Медведицы, отражающиеся в речной воде!». И слышались рыдания Накамуры, сопровождаемые ударами барабана и плачем струнных инструментов.
Ашот разглядел в задних рядах свою подругу Розушку, та сидела рядом с известным кинорежиссером Андреем Хржановским и его женой Майей. На Розушке был знакомый платок, в глазах ее при словах «прощайте, зеленые листья и деревья» появились слезы, она переглянулась с Майей и шепнула: «Вот и Ашот так же попрощался с жизнью».
Дорогая Розушка, мысленно обратился к ней Ашот, не надо печалиться, я не навсегда исчез из твоей памяти, а значит, и из твоей жизни, я помню тебя еще со времен наших встреч в общежитии на улице Руставели, когда я приезжал к своей сестре Анаит, заходил к тебе в комнату и распивал чаи в компании с тобой и очаровательной киргизкой Кларой Юсупжановой, тогда я мечтал, хотел сделать тройной портрет, хотел написать Анаит, тебя и Клару, — армянку, татарку и киргизку, ведь вы были такие разные, но очень красивые и живописные! Помню и то, как ты была в нашем доме на улице Теряна в Ереване, когда проезжала из дома творчества в Дилижане в Москву, ты так восхищалась моей картиной на стене, всей нашей безалаберной квартирой, хвалила жаренного в сметане карпа, скромное блюдо из листьев салата, простокваши и чеснока, с удовольствием пила чай, а потом читала мне только что написанный в Дилижане сценарий «Рассказчики Ашик-Кериба», по-моему, это был абсолютно параджановский сценарий, жаль, что он так и не был поставлен. И помнишь, Розушка, я тебе говорил, что пошел по твоему пути, тоже написал волшебные сказки и сделал к ним иллюстрации, надеюсь, они скоро выйдут в Словении и ты их сама прочтешь.
Затем Ашот мысленно обратился к сидящему рядом с Розушкой Андрею Хржановскому. Дорогой Андрей, я всегда восхищался твоими фильмами и благодарен тебе за то, что ты прилагаешь столько сил, чтобы сохранить культурное пространство, созданное до нас нашими великими предшественниками в музыке, живописи, кино, вообще, в искусстве, ведь мы понимаем, как сужается это пространство, как легко его уничтожить, дай бог тебе сил и здоровья продолжать свое благородное дело. И позволь выразить мое восхищение Майей, ее красотой и душевной тонкостью, я рад, что ваш сын пробует свои силы в режиссуре, а невестка выступает на сцене в самом БДТ в Санкт-Петербурге.
Дальше Ашот, покинув здание театра на Тверском бульваре, отправился на Красноармейскую улицу, в район Аэропорта. Там он заглянул в окно и увидел своего племянника Агу, лежащего на постели с перекошенным от горя лицом. Дорогой Ага, обратился Ашот к нему, тебе кажется, что наступила катастрофа, что мы больше никогда не увидимся, я исчез из твоей жизни навсегда. Но разве не с тобой я был все двадцать восемь лет твоей жизни, разве ты забыл, как мы их с тобой проводили, как ездили на рыбалку на озеро Севан, как ходили в Детский центр к Генриху Игитяну, к нашим армянским художникам в Ереване? Разве ты позабыл обо всем, чему я тебя учил, ведь ты был мне не только племянником — почти сыном, я столько вложил в тебя любви, знаний, идей, ты не можешь все это позабыть! Я всегда так гордился твоими успехами, огорчался твоим промахам, разве ты не помнишь всего этого? И потом: ты же не семнадцатилетняя «барышня Рокуномия» из рассказа Акутагавы Рюноскэ, которая могла только ждать своего высокородного возлюбленного, а больше ничего в жизни не умела и, в конце концов, умерла, ты — не сломанный цветок, не гнутое дерево, ты взрослый мужчина, человек из нашего рода, на тебе ответственность за свою семью, за «птицу-тигрицу-цветок» Шушан, я так благодарю бога за то, что тебе досталась эта изумительная девушка, такая настоящая, верная, преданная, терпеливая, работящая, которая родила тебе двух детей, красивых и здоровых, теперь надо их растить, учить, оберегать, защищать, а это забота не только Шушан, но и твоя, отца этих детей! А если она поймет, что не может на тебя рассчитывать, не будет ли она искать того, на кого может опереться? Подумай об этом, дружочек! И потом, я надеюсь, что ты будешь заботиться и о моих дочерях, о Маро и Арч, ты им брат, я на тебя надеюсь, больше в нашем роду мне положиться не на кого. Еще вспомнил, как ты выстроил мансарду над нашей квартирой в Ереване и кому-то сказал, что «Ашот посматривает на мансарду, думает, что там будет его мастерская». Да, все изменилось, теперь я не буду стоять за мольбертом в этой мансарде, но, надеюсь, там будет рисовать твой сын Айк, твоя дочь Ануш, будет лепить своих фантастических птиц и зверей Шушан, а ты в уголочке будешь дописывать свою докторскую диссертацию по иранистике… Я же по-прежнему буду «посматривать», только уже незримо…
Оставив задумавшегося Агу на Красноармейской улице, Ашот облетел любимые места Москвы, Третьяковку, Пушкинский музей, где бывал раньше, заглянул в мастерскую художника Шавката Абдусаламова, чьими картинами восхищался, еще к некоторым художникам, которых почитал, пролетел над новыми дворцами и отреставрированными особняками в центре Москвы и, прощально помахав живописно освещенному Кремлю, вылетел за пределы столицы, полетел на север.
Ему надо было в Стокгольм, к своей сестре Анаит, которая участвовала в международной конференции, где ее и застала весть о том, что она потеряла брата.
Анаит медленно шла по стокгольмской улице, печально глядя на хорошо одетых, холеных, таких уверенных в себе и в своем будущем жителей этой благополучной северной страны. Скоро надо было собираться на самолет, лететь обратно в Москву, к обезумевшему от горя сыну Аге и его семье. Где найти силы, чтобы успокоить его? Как самой примириться с тем, что Ашота, любимого брата, больше нет?
Я здесь, Нунуш, ласково обратился Ашот к своей старшей сестре, я с тобой, и всегда буду с тобой. Разве мы не были всю жизнь вместе, и тогда, когда были живы наши родители, наши замечательные Маро и Серго, и когда мы, осиротев, разлетелись с тобой в разные страны и города. Помнишь, как счастливы мы были, когда собирались по вечерам в нашем хлебосольном гостеприимном доме на улице Теряна, когда, казалось, вся ереванская элита была в нашем доме, за одним столом! Мы пели, рассказывали что-то интересное, музицировали, читали стихи! Какое счастливое было время! Потом — разруха, война, Карабах, потеря родителей, неурядицы, бедность, уход из жизни наших дорогих друзей. Как горевали мы с тобой, когда не стало великого Минаса Аветисяна, Мартироса Сарьяна, недавно — Гранта Матевосяна. Ты часто ругала меня за мою непрактичность, за то, что я раздаривал свои картины направо-налево, но, поверь, наоборот, я был очень практичен, ведь я делал то, что хотел, я дарил тому, кому хотел, и разве это не замечательно, что мои картины разлетелись по всему миру и их разглядывают во всех уголках земли самые разные люди! Я очень люблю тебя, горжусь тем, какая благородная у тебя душа, что ты постоянно стремишься помочь всем обездоленным, униженным, оскорбленным, потерявшим родных и близких, дом, детей… Но подумай немножко и о себе, о том, что «нельзя объять необъятного», не увлекайся так беззаветно желанием помочь всему человечеству, соразмеряй свои силы, постарайся пожить подольше, обещай мне это, моя дорогая Нунуш… Еще хочу сказать, что помню твой портрет, написанный Галенцем, тогда тебе было, кажется, лет двадцать, там ты сидишь, подперев щеку рукой, у тебя ярко-зеленые огромные глаза, зеленая косынка, черная кофточка и пышная юбка… Но я бы написал тебя по-другому, жаль, что не успел… Не грусти, Нунуш!
И Ашот, слегка коснувшись волос сестры ладонью, будто северный ветер на секунду вздыбил волосы Анаит, полетел снова на юг. Ему предстояло еще добраться до Армении, до Бюракана, коснуться земли на могилах Серго и Маро, полюбоваться в последний раз на красоту лучшей в мире горы Арарат, отчетливо видимой отсюда, из Бюракана, и вернуться в Словению, к горестно сидящей перед дверью больничной палаты дочери Маро, такой испуганной, растерянной, совершенно несчастной.
Мароша, обратился к дочери Ашот, возникнув перед ней в дверном проеме палаты, моя бесценная, моя дорогая девочка, мое самое большое в мире сокровище, моя гордость и утешение! Почему ты так безутешна, почему не веришь, что я всегда буду с тобой? Вот я — рядом, я не покину тебя! Я помню каждую минутку, каждую секунду, проведенную с тобой и Арч, моими любимыми дочерьми, в вас для меня вся красота и нетленность мира, за вашей жизнью я буду следить, не выпуская вас из вида ни на один миг. И я обязательно дождусь, что ты, Маро, моя старшая дочь, как и положено, выйдешь замуж за хорошего человека, родишь детей, и если будет мальчик, назовешь его моим именем, если, конечно, захочешь! Маро, ответь же мне!
И тогда Маро медленно поднялась со стула, провела ладонями по лицу, пристально посмотрела перед собой в пространство и успокоенно шепнула: «Хорошо, папа. Я сделаю, как ты говоришь!»
И потом настал следующий день, и еще следующий, и жизнь пошла дальше, по известным ей законам, как и полагается. «Пока земля еще вертится…»
Анаит медленно летела в синем небе над ослепительно-белой, похожей на головку сахара вершиной горы Арарат. Звучала негромкая музыка. Вдруг стало тихо. Анаит открыла глаза. Увидела, что лежит в темной комнате. Вспомнила, что на днях ее выписали из больницы, где ей сделали операцию на сердце, теперь она дома. Не в родительской квартире на улице Теряна, где в советские времена звенел смех Маро, слышались голоса поэтов, писателей, ученых, художников, шумно отмечались дни рождения, юбилеи, пенилось вино в бокалах, кто-то играл на пианино, кто-то пел. Не в этой квартире, где давно пора сделать ремонт, на потолке — темные пятна, со стен осыпается штукатурка, половицы проваливаются, перекошенные двери не закрываются, — она лежала на тахте в чистенькой — после недавнего евроремонта — квартире сына Аги и его жены Шушан, их детей, Ануш и Айка. В дальнем углу комнаты горел ночник, на тумбочке лежал телефон. Анаит высунула из-под одеяла руку и подняла трубку. Гудка не было. За дверью слышались спорящие, но приглушенные голоса: Ануш и Айк чего-то требовали от Шушан, она им отвечала: «Тихо, Нунуш больна, не говорите громко!»
— Ага! — позвала Анаит.
Никто не услышал ее.
Анаит дотянулась до бронзовой вазочки на тумбочке и смахнула на пол. Послышался звон.
Дверь открылась, вошел Ага.
— Проснулась? Ну, как ты? Лекарство дать?
— Включи свет, — сказала Анаит.
— Твой врач Анатас сказал: ей нужен покой, хорошее питание и никакой работы. Ни телефонных разговоров, ни переговоров, никаких выходов на демонстрации протеста, особеннно ночью, в проливной дождь. «Пусть молодежь борется за свои права! — сказал Анатас. — С нас хватит!»
— Раньше он ходил на демонстрации, — вздохнула Анаит. — Ладно, включи большой свет.
Ага включил люстру. Анаит зажмурилась, потом широко открыла глаза.
— Телефон! — потребовала она.
Ага покачал головой, но все же включил телефонный провод в розетку.
Анаит подняла трубку, гудок был.
— Мне надо позвонить.
— Кому? — спросил Ага.
— Одному человеку из министерства иностранных дел Швеции.
— Нильсу? — вспомнил Ага.
— Да. Я обещала ему позвонить, договориться, что осенью на международной конференции выступлю с докладом. Это важно.
— Нет, — покачал головой Ага. — Анатас сказал: работа через месяц-два, не раньше!
— Тогда принеси мне свой ноутбук и покажи, как послать сообщение.
— Зачем тебе ноутбук? — нахмурился Ага.
— Общаться с теми, кто далеко. Даже королева Англии, Елизавета, попросила научить ее пользоваться ноутбуком. Чтобы общаться по Интернету со своими внуками, принцами, а она ведь старше меня!
— Нунуш, королева Англии, может, и старше тебя, но она ходит в туфлях на каблуках, а ты не можешь, у тебя ноги болят. И королеву Англии лечат сто врачей, а тебя один Анатас. Твои внуки за дверью, можешь общаться с ними без Интернета.
— Почему Ануш и Айк капризничали? Чего они просили? Я слышала, — сказала Анаит.
Ага вздохнул.
— Айк хочет, чтобы ему купили виолончель, учительница из музыкальной школы сказала, что нужна хорошая. Арам Саркисян продает виолончель, готов получать плату по частям, но все равно это дорого.
— Соглашайтесь! — кивнула Анаит. — У него чудная виолончель, я помню. Если Айк научится играть на виолончели, он будет выступать по всему миру, как Мстислав Ростропович!
— Ануш говорит: если Айку купите виолончель, то и мне купите новую скрипку, я уже выступаю с концертами! — засмеялся Ага.
— Ануш выступает с концертами? — удивилась Анаит.
— В школе, — ответил Ага. — А еще Айк говорит: купите мне маленький телескоп, я хочу смотреть на звезды, как дядя Беник в Бюраканской обсерватории.
— Умница! — умилилась Анаит. — Надо попробовать достать телескоп, хоть маленький. Но хорошо, что ты напомнил мне про Бюракан. Через две недели там откроется международная конференция астрофизиков, посвященная столетию обсерваториии, со всех концов света приедут астрономы, ученые с мировым именем, они пойдут на могилу дяди Беника — ведь это он открыл «галактики Маркаряна», пойдут на могилу его сестры, твоей бабушки Маро, а у нее на могиле все еще нет памятника. Надо найти большой красивый камень и отвезти в Бюракан.
— Простой камень? — усомнился Ага.
— Простой, но красивый, какой-нибудь особенный, как метеорит. Раз памятник Маро еще не готов. Может, позвонить Гургену? Он любил Маро, ее стихи… Дай-ка трубку!
Ага поднес матери телефон. Анаит набрала номер.
— Гурген, дорогой, это Анаит. Ничего, уже дома, чувствую себя хорошо. Гурген, у меня к тебе просьба. Нет ли у тебя в мастерской какого-нибудь красивого большого камня? Мы еще памятник для Маро не поставили, а в Бюракане скоро конференция, приедут ученые, надо, чтобы на могиле Маро был хоть камень с табличкой. Есть? Лабрадорит? Черный, с цветными переливами в сине-зеленых тонах? Ой, как красиво, спасибо, родной! Ага сейчас заедет, возьмет. Большое спасибо! Привет Роксане.
Анаит положила трубку, посмотрела на Агу. — Ну, вот, поедешь сейчас в его мастерскую, с кем-нибудь из своих друзей-бездельников…
— Почему бездельников? — возмутился Ага.
— Ладно, просто так сказала, поезжай с кем-нибудь из своих друзей, забери камень, а завтра поедешь в Бюракан, отвезешь камень на могилу Маро.
— А машина туда поднимется? Может, там дорога обвалилась, по ней наверх не взобраться?
— Тогда попросишь в ближайшем селе буйволов и на них втащишь камень наверх.
— А есть ли там буйволы?
— Буйволы в Армении, те самые, которых писал Мартирос Сарьян на своих картинах, слава богу, еще есть, не перевелись. А что Шушаночка готовит?
— Мясо с фасолью.
— Шушан! — позвала Анаит.
В комнату вошла рыжеволосая Шушан.
— Что делаешь, милая?
— Мясо с фасолью. Сейчас покрошу укроп.
— Хорошо, что укроп добавишь, а то чувствую — запах не тот. И базилик добавь, хорошо?
Шушан кивнула, ушла на кухню.
На тумбочке зазвонил телефон.
Ага поднял трубку.
— Алло! Да… Госпожу Анаит Баяндур? Сейчас! — Прикрыл трубку рукой и шепнул: — Тот самый Нильс из Швеции, которому ты хотела звонить. — Сейчас! Одну минуту…
Анаит вынула из ящичка тумбочки ожерелье из пластинок, похожих на золотые листочки, накинула на шею, надела на руку серебряный браслет с бирюзой, встряхнула кудрявой головкой, после этого подняла трубку.
— Алло? Нильс, дорогой, как я рада слышать твой мужественный голос! Так и вижу перед собой твое умное лицо! Значит, конференция будет? Я приглашена? Да, готова, доклад уже отпечатан. Спасибо, дорогой, так хочется скорей увидеться! До встречи!
И Анаит, улыбаясь, положила трубку.
— Ты с ним так кокетничала! — покачал головой Ага.
— Но это же нужно для Армении! — засмеялась Анаит. — Нам нужен совместный проект с ними! И они дают гранты! Потом он действительно умнейший человек! И очень обаятельный! И симпатизирует мне! Что в этом плохого?
Ага, качая головой, смотрел на ожерелье.
— Почти как золотое! Ты в Париже его купила? Конечно, уйму денег истратила. Лучше бы пальто себе привезла.
— Но мне хотелось именно это ожерелье! Оно недорогое, это бижутерия! Но я в нем чувствую себя царицей! Знаешь, мне кажется, я уже выздоравливаю. Давайте обедать не на кухне, а здесь, в комнате. Выдвинем на середину стол, накроем праздничной скатертью и будем обедать. Айк! Ануш! Идите сюда!
В комнату вошли дети, подошли к тахте, на которой она сидела.
— Нунуш, ты выздоровела? — погладил ей руку Айк.
— Да, милый, и мы будем обедать здесь, тяните на середину стол, я поднимусь, сяду вместе с вами.
Ага и Айк притащили из угла комнаты стол на середину. Ануш вынула из комода белую с вышивкой скатерть, стала расстилать.
— А этот стол еще можно раздвинуть? — подергал Айк за столешницу.
— Можно, но сейчас не надо, нам хватит, — ответила Анаит. — Мы раздвинем этот стол тогда, когда к нам приедет из Канады Маленькая Маро со своим мужем. Хоть бы он нам понравился! Приедет из Швейцарии Анечка, надеюсь, она все-таки полюбила Швейцарию и нашла там себе друзей. Мы раздвинем этот стол, устроим пир, когда Ага наконец защитит свою диссертацию…
— По какому предмету? — спросил Ага.
— Хоть по биологии, хоть по древнеперсидскому языку, лишь бы наконец поставить точку в твоей бесконечной аспирантуре, — вздохнула Анаит. — А еще мы устроим пир, когда Ануш закончит консерваторию и будет выступать по всему миру с концертами. И когда Айк станет… кем ты станешь, Айк?
— Акробатом, — сказал Айк.
— Может, акробатом, может, астрономом, как дядя Беник, может, ты даже откроешь какую-нибудь звезду или туманность… Но только не черную дыру! Хватит с нас черных дыр, не надо, не надо!
— А ты? — спросил Айк. — Что ты будешь делать?
— Я? — сказала Анаит. — Ну, что-нибудь придумаю… Вот поправлюсь… Она посмотрела в окно и сказала задумчиво: — У вашей прабабушки Маро было одно стихотворение:
Придет весна,
Деревья зацветут,
И будет горячей
И справедливей солнце,
Тогда вплывет в твое оконце
Невидимый кораблик из лучей…
— Вот, буду ждать этот кораблик! — сказала Анаит.
Я решила его убить, только исчерпав все прочие методы воспитания.
Мне казалось, что теперь-то самое трудное позади. Решение было принято, я плакала целую ночь, прощаясь с ним, только под утро успокоилась, вспомнив все хорошее, что он мне сделал, и заснула, почти простив его: если ситуацию разрешить его убийством, побеспокоившись, чтобы смерть была безболезненной, мы будем вполне квиты.
Я все подсчитала. С одной стороны — то, что я от него получила, с другой — пятнадцать лет жизни, которые я на него потратила. С одной — его намерение уйти от меня, с другой — мой план. В конце концов, он ведь тоже собирался меня в некотором смысле убить, зачеркнув эти пятнадцать лет и обеспечив мне как минимум еще пять одиночества в ближайшем будущем. Итого — двадцать. А всего проживу я, допустим, семьдесят пять. Значит, почти треть жизни он у меня отнял, то есть на треть убил. А я тоже отниму у него не больше трети, поскольку в свои пятьдесят два он уже две трети наверняка прожил. Вот и весь баланс.
Согласитесь, я неплохо считаю. Причем в уме! Я даже подсчитала, что может получиться в других вариантах. Например, вполне вероятно, что я не выйду замуж не только спустя первые пять лет после его ухода — вернее, смерти, — но и все десять. Тогда получится, что он отнял у меня почти полжизни, а я у него уже никак не смогу отнять половину, потому что вряд ли он прожил бы до ста четырех…
Тут я немного запуталась и начала просчитывать третий вариант, в котором я вообще уже не выходила больше замуж. Вон сколько моих ровесниц, и даже очень привлекательных, и хороших хозяек, и все такое, не замужем. Чтобы снова не заплакать, я быстренько заснула.
А утром все оказалось гораздо сложнее. Потому что одно дело решить, а другое — действительно убить. Можете попробовать сами и убедиться. Вот специально, чтобы проверить: придумайте, как именно кого-нибудь убить, необязательно даже собственного мужа, пусть совершенно постороннего человека. Вот увидите, ничего толкового не придумаете. А мужа, причем так, чтобы на вас не пало подозрение, еще труднее! Кому еще нужно убивать мужа, кроме жены? Вообще мне кажется, что чужих людей убивают только на войне.
Я даже почти не заметила, как выжала сок из морковки и зеленого яблока, хотя обычно очень боюсь соковыжималки — она грохочет, и в нее можно засунуть пальцы. А тут настолько задумалась, что и выжала, и выпила, и ничего не почувствовала, и кофе тоже сварила как-то механически, без нетерпения, и тоже выпила, и кусок сыра съела — и хоть бы что. А ведь я очень люблю поесть, и оттого, что ем мало и считаю калории, люблю еще больше.
Но в это утро ничто меня не радовало, потому что я никак не могла придумать способ убийства.
Проще всего, конечно, отравить его.
И никто не удивился бы, решили б, что он выпил лишнего, ведь он, как всем известно, пьет много, почти не пьянеет и от этого пьет еще и еще. Вполне может когда-нибудь допиться и без моей помощи, сердечный приступ, не успел набрать девятьсот одиннадцать — и все…
Но я не могу ждать.
Следовательно, надо, во-первых, найти яд, во-вторых, растворить его в бутылке его любимого старого Jack Daniels и, в-третьих, сделать так, чтобы он выпил именно этот бурбон и в достаточном количестве. Потом надо позаботиться о том, чтобы уничтожить все улики — то есть недопитый виски вместе с бутылкой… Стоп! А то, что останется у него в желудке? Будет вскрытие, как бывает во всех фильмах, всякие анализы, обнаружат яд… И, конечно, сразу заподозрят меня. Кстати — а где же взять яд? И какой? И как его растворить — в закрытой бутылке не растворишь, а открытую — как ему подсунешь? И вообще он пьет в барах, а дома выпивает только последний стаканчик перед сном, бутылка стоит в его кабинете, на полке среди университетских призов, подмену он, с его сверхъестественной наблюдательностью, обязательно заметит…
И этот способ — отравление — был еще самый простой из всех, которые приходили мне на ум! Представляете? А когда я начинала обдумывать, как застрелить его из пистолета, или задушить его же брючным ремнем, или зарубить топором, как убили старуху в каком-то русском романе, у меня вообще голова начинала идти кругом. Откуда я возьму пистолет? Я даже не знаю, где он хранит свой. Как я стащу его пояс, не вызвав его удивления? Я же говорю, он дьявольски наблюдателен. А я, кстати, не наблюдательна вообще, не запоминаю мелочей, так что обязательно на какой-нибудь попадусь.
А топора у нас дома нет — я вообще смутно представляю себе, как он выглядит. Вспоминаются только клетчатые рубахи и бороды канадских лесорубов, которых я видела по телевизору.
В общем, получалось так, что убить его мне никак не удастся, и остается только ждать, когда он меня бросит, а он меня, конечно, бросит, и одно утешение — ждать осталось не слишком долго, хотя бы это хорошо, ждать я не люблю, все, что должно произойти, должно произойти немедленно.
Вообще-то я понимаю, что у вас уже могло составиться представление обо мне как о законченной идиотке, к тому же необразованной. Уверяю вас, что это не так. Заметьте: мне далеко не восемнадцать, и мужу моему за пятьдесят, мы вполне зрелые люди, прожившие вместе очень долго, и вообще — до замужества я закончила колледж. Просто с некоторых пор я взяла за правило, размышляя на любую тему, формулировать все очень ясно, даже примитивно, чтобы не оставалось возможностей для самообмана, ухода от прямых ответов самой себе.
Итак, что происходит? Мой муж, как я полагаю, влюбился и собирается уйти к своей любовнице, только еще не решил, когда и как именно, чтобы не вызвать с моей стороны серьезного сопротивления. Я ни в коем случае не могу этого допустить, потому что останусь не просто одна, но одна и без средств. Ну, не вообще без средств, но без тех средств, которые могла бы получить, оставшись его женой до тех пор, пока я сама не решу это прекратить. Конечно, будет развод, суд, и я получу все, что мне полагается. Но почему я должна терять то, что мне не полагается, то, что мне не выделит суд? А его будущие доходы? Он при любом естественном развитии событий умрет раньше меня, так что рано или поздно я получу все, а не часть — но только в том случае, если не появится новой наследницы.
Следовательно, он должен умереть не просто раньше меня, но не успев эту новую сделать наследницей.
Можно, конечно, заняться ею, а не им. Но, во-первых, ее еще надо определить среди сотни-другой его знакомых и коллег женского пола, потом разыскать и, главное, убить — трудностей еще больше, чем с ним. Однако и это не сняло бы проблему навсегда, спустя какое-то время снова сложится точно такая же ситуация. Он обязательно найдет какое-нибудь утешение в безутешном горе, и этим утешением буду не я… Во всяком случае, есть большая вероятность, что не я. А я не хочу оставлять ужасной судьбе даже одного шанса.
Но топора нет.
Я все еще думала о том, что топора нет, точно так же, как нет яда и пистолета, когда услышала, что по гравийной дорожке прошуршала его машина, а через минуту лестница тихо заскрипела под его шагами.
— Я дома, дорогая, — громко, чтобы я услышала, где бы ни находилась, произнес он ритуальное приветствие и прошел в свой кабинет. С некоторых пор он избегал здороваться обычным «здравствуй» — только такими же ритуальными «доброе утро, дорогая» и «добрый вечер, дорогая». И это при том, что утром он видел мое опухшее от очередной бессонной ночи лицо. И «добрый вечер» бывал часа в два ночи, когда он еле стоял на ногах от выпитого, и несло от него не только бурбоном, но и явно не его парфюмом, а я опять была заплаканная, уставшая от бессонного ожидания. Зачем я его ждала, почему стояла в дверях своей спальни, а не спала спокойнейшим сном? Волновалась за человека, которого уже решила убить? Глупость какая-то, как из юмористического телешоу…
— Я тоже, — ответила я и, переждав, пока он прошел в кабинет и закрыл дверь, — он и смолоду не любил раздеваться при мне, — пошла вниз, в столовую. Обедать вместе — это был еще один ритуал, хотя уж от этого точно надо было бы отказаться давно, потому что едва ли не каждый обед заканчивался тихим конфликтом за столом и громким скандалом наверху, когда горничная, убрав посуду, уже уходила.
Слава богу, хоть детей у нас не было.
И даже собаку я предусмотрительно не завела. Я вижу, как привязаны к своим животным мои подруги и соседки. А привязываться нельзя ни к кому, даже к себе. Потому что, если сильно любить себя, можно наделать кучу глупостей, как делают все влюбленные, и это пойдет тебе же во вред.
Поначалу я каждый раз находила другой ответ на это его дурацкое «я дома». Например «а я подумала, что это ночная пицца» или «вы не ошиблись адресом, сэр?». Вообще он считает меня остроумной, и я слышала, как он несколько раз повторял мои слова приятелям даже с некоторой гордостью. Он способен гордиться чем угодно — своим очередным унылым Nissan, удачной игрой его университетской футбольной команды в сезоне семьдесят восьмого года… И даже моими шутками, в которых самое смешное, на мой взгляд, то, что я вовсе не считаю их шутками. Просто я почти всегда — если нет практических причин врать — говорю то, что думаю, и теми словами, которые первыми вспоминаются, а многим это кажется чертовски смешным, потому что наши знакомые никогда не говорят ничего подобного…
За столом Элайя демонстративно молчит. Я его знаю — это именно демонстрация, если бы он не хотел что-то сказать этим молчанием, он обязательно начал бы рассказывать какую-нибудь ерунду про совет директоров или еще о чем-нибудь, таком же непонятном и неинтересном мне. Уже давно я перестала интересоваться его жизнью, она кажется мне нелепой, суетливой и недостойной — все эти интриги в правлении, напряженные отношения между чуждыми и неприятными мне людьми. Он выбрал такую жизнь. Когда мы познакомились, она еще не поглотила его целиком, но постепенно он погружался в нее все глубже и, одновременно, уходил от меня все дальше. Выбирая между мною и бизнесом, он выбрал бизнес. Однажды я сказала ему об этом, и он пришел в настоящее бешенство, орал и топал ногами — как я смею судить его, ведь он работает, как мул, ради меня же, ради этого дома, чтоб он сгорел (тут я вздрогнула), ради того, чтобы у меня было все, что мне нужно!.. И посреди скандала я вдруг поняла: он действительно уверен в том, что говорит, и возражать ему бессмысленно. Тем более что я еще не придумала тогда, как именно возразить. Ведь он действительно зарабатывал на нашу жизнь… В общем, выход только один — надо прекратить мою зависимость от него, надо исключить возможность того, что он изменит свою жизнь, перестав в нее верить, а чтобы этого не случилось, его жизнь должна закончиться как можно скорей, пока он ее еще не изменил… Но, несмотря ни на что, и после этого важного скандала он продолжал заводить за столом разговоры обо всем, в том числе и о неприятных мне вещах, — например, о семейной жизни наших знакомых, — он просто не мог не говорить со мной, в этом смысле он был психологически зависим от меня не меньше, чем я от него в смысле материальном. За долгие годы он привык к этим разговорам и к скандалам, почти всегда следовавшим за ними, без этого он тосковал. Это было что-то вроде любви.
А сегодня он молчал. Допустить, чтобы он так и закончил обед в молчании, я не могла: один раз тишина, другой — и он сможет преодолеть свою зависимость. И я взяла на себя его роль — начала неприятный разговор, причем самым простым образом.
— Ты молчишь демонстративно, — сказала я и отложила салфетку, будто собралась встать. — Пожалуй, нам лучше обедать в разное время…
Он отреагировал, как никогда прежде: не заорал, не прошипел сквозь зубы «сука» и даже не встал из-за стола — вместо этого он очень мило мне улыбнулся и продолжил с большим аппетитом уничтожать тушеную баранину, которую, честно говоря, я приготовила отвратительно. Его улыбка была настолько неожиданной, что я пропустила удар и потеряла лицо.
— Ты так и будешь молчать?! — взвизгнула я, и мой крик наверняка донесся до соседской кухни, но я уже не могла остановиться. — В конце концов, лучше рассказал бы о своих идиотских делах, чем сидеть и улыбаться, как долбаный японец!
Но даже этот мой явный проигрыш мяча не смягчил его, и издевательство продолжилось. Все так же молча, с тенью той же доброй улыбки на лице, он доел жаркое, допил свой стакан австралийского красного, которое в последнее время мы обычно пили за обедом, утерся салфеткой, положил ее на скатерть… И только после этого, со все более милой улыбкой — с улыбкой, черт бы его взял! — глядя мне в глаза, спросил:
— А что бы ты хотела послушать, дорогая? Мне кажется, что тебе не очень интересны дела в моей компании… Может, лучше поставишь диск Генделя, которого ты так любишь? Во всяком случае, он всегда лежит на виду…
И, не дожидаясь моего ответа — да я и не могла ответить, поскольку от бешенства потеряла дар речи и обрела его только через час для телефонного разговора с моей лучшей подружкой Кэйт Маковски, — не дожидаясь ответа, он встал и вышел из столовой. И я слушала, как он поднимается в кабинет, бух, бух, бух по лестнице, а раньше у него была такая легкая походка…
Советоваться с Кэйт относительно столь важного дела, как убийство мужа, я не решалась. Кэйт была умница, но, в отличие от меня, легкомысленная, за это я ее и любила. Убийство ей наверняка показалось бы слишком серьезным решением проблемы, слишком лишенным юмора. А вот о неожиданной реакции Эла на мою вполне заурядную провокацию ссоры я ей рассказала. Она от всей души посмеялась над моим поражением — на другого человека я бы обиделась, но Кэйт прощала все — и дала прекрасный совет.
— Ты должна немедленно стать паинькой, — сказала она, — потому что, когда мужчина перестает орать и даже не пытается ударить кулаком по столу, чтобы не ударить тебя, дело плохо. Значит, он освобождается от тебя. Хуже может быть только одно из трех или все сразу: он сделает тебе дорогой подарок, или позовет поужинать в хороший ресторан, или, наконец, просто придет домой с букетом твоих любимых фиалок. Тогда пиши пропало, он свободен и либо уйдет от тебя в ближайшее время, либо, что еще хуже, всю оставшуюся жизнь проживет с тобой свободным человеком, чего допустить никак нельзя. Будь осторожна, не давай ему возможности отвечать на твои гадости наглой снисходительностью.
Я приняла к сведению то, что Кэйт сказала, даже не сделав поправки на естественную неискренность. С какой бы стати подруга давала прекрасный совет от чистого сердца? Но в ее рассуждениях — как всегда, надо признать — была логика и, что еще важнее, юмор. Я давно заметила, что сказанное с юмором почти всегда верно, в то время как совершенно серьезные рассуждения обычно скрывают ошибку в самом начале. Вот Кэйт шутя проникла в самую суть нашей с Элом ситуации…
Итак, прежде всего надо переменить тактику, стать тихой и покорной. Он готов к моей агрессии, а как только ее не станет, он растеряется — тут я его и обойду. И при этом надо, конечно, ускорить подготовку к окончательному решению вопроса… Кажется, именно так нацисты обозначали все эти свои газовые камеры, печи и прочие кошмары дурного вкуса — окончательное решение еврейского вопроса. Формулировка, следует признать, точная.
Я остановилась на отравлении.
Если вам нужно срочно принять меры против древоточца, доставшегося вам вместе с комодом chippendale, который вы нашли на обычной гаражной распродаже, или привести в порядок все кладовые в доме, или починить лампу, которую вы нечаянно сдернули за шнур с каминной полки, или убить кого-нибудь — что вы сделаете? Конечно! Вы возьмете местную газету и откроете ее на странице объявлений: там всегда есть с полсотни предложений разных услуг.
Вот и в этот раз я устроилась на диване с телефонной трубкой, развернула газету, еще мокрую от травы на газоне, и начала читать все объявления подряд. Дошла я только до сообщения об открывшейся в нашем городке студии традиционного тибетского пения, которому брался научить за резонные деньги любого желающего господин Тан, — и в это время зазвонил, конечно, телефон. Пометив карандашом Тана, чтобы продолжить поиски после телефонного разговора, я ответила на звонок. Обычно я звонила Кэйт, она же мне — только в исключительных случаях, когда я, например, сидела на унитазе, проклиная лишнюю ложку майонеза в соусе, или возилась с эпилятором…
— Что ты делаешь, милая, разводишь крысиный яд для своего тирана или считаешь морщины на своей шее? — вместо того чтобы поздороваться, спросила она.
От упоминания крысиного яда мне едва не стало дурно, хотя я давно привыкла к тому, что в шутках Кэйт всегда есть много бо€льшая доля правды, чем в обычных шутках. Но откуда она все узнала?!
— Ждала твоего звонка, потому что если его не ждать, то ты обязательно позвонишь, — ответила я довольно резко, уж очень меня огорчил крысиный яд. А может, посоветоваться с нею, мелькнула мысль, ведь все равно она догадывается…
— Я не обижусь и не повешу трубку, не надейся, — она действительно нисколько не обиделась. — Я чувствую, что тебе необходим мой совет.
Мы обе замолчали, но через минуту я рискнула.
— Скажи, Кэтти, с чего бы ты начала, если бы тебе надо было решить… ну, некую проблему… конфиденциально… — тут меня, как мне показалось, осенило, — допустим, у меня есть некоторые подозрения относительно моего здоровья, и мне нужно найти доктора, который все проверит, не поднимая шума ни в каком случае…
— ЭЙДС?! — завопила она так, что я могла бы ее услышать без всякого телефона. — У тебя ЭЙДС?! Но он же не мог передаться через взгляд на того латиноса-бармена! А кроме него — от кого он мог бы у тебя взяться?
— Ты не все знаешь, — гордо сказала я, уже сама почти веря, что меня заразил случайный любовник, и вспоминая всякие эпизоды из фильмов с мотелями, неотразимыми негодяями и неудержимой страстью… — Это было случайно, минутное безумие… А теперь я не нахожу себе места от страха, но не хочу идти к нашему доктору Вэйнстайну, потому что потом… потом я уже не найду в себе сил обратиться к нему, если я еще чем-нибудь заболею…
— После ЭЙДС ты уже ничем не заболеешь, — мило пошутила Кэйт. — А Элу ты еще не сказала? Или у тебя после… после твоего грехопадения ничего не было с Элом? Как тебе удалось? У него что, уже проблемы с эрекцией?
За секунды, в которые она задавала свои неприличные и глупые вопросы, я сообразила, что все это — не такая уж хорошая выдумка.
— Никаких проблем у него нет, а у меня, боюсь, есть… Что касается Эла вообще… ты же знаешь, что у нас уже два года разные спальни… Ну, так что ты думаешь по этому поводу? Как мне найти то, что мне нужно — не совсем легальное, но и не вполне криминальное? Я сейчас смотрю нашу газетенку, эту паршивую «Эплвудскую хронику», но пока…
— Боже, в каком веке ты живешь?! — опять закричала она в трубку так, что у меня зачесалось в ухе. — Ты что, не слышала, что уже изобретен Интернет и в нем есть все? Например, все десять или сто миллионов врачей, которые тебе скажут, что вообще незащищенный секс опасен, особенно со случайными партнерами, но у тебя на этот раз обошлось благополучно…
— Значит, — оставаясь в своем образе милой дурочки, перебила я, — ты уверена, что искать следует в Интернете? И там есть то, что мне нужно?
— Сраная дура! — рявкнула вместо ответа Кэйт и бросила трубку.
Она бывает очень раздражительной, но обязательно извиняется потом и делает какие-нибудь безумные подарки. Однажды она назвала меня «алчной сукой», причем прилюдно, на заседании нашего совета «Женщины Эплвуда за аборты», но в тот же вечер стояла у моих дверей на коленях, протягивая коробочку с очень милыми сережками, мой камень — сапфир. Не сказать, чтобы крупные, но все же…
Я спокойно продолжила читать газетные объявления, собираясь заняться Интернетом ближе к вечеру. Но, дойдя до недвижимости в районе Пэрадайз Хиллз, недавно застроенном на противоположном берегу озера, и совсем немного подержанного Lamborghini, я поняла, что Кэйт и на этот раз была права — газета как носитель информации безнадежно устарела, надо включать ненавидимый мною лэптоп.
Впрочем, если использование техники необходимо и неизбежно, я управляюсь с нею не хуже нормальных людей. На следующее утро примерно через полчаса поисков, я прочла на экране то единственное объявление, которое было мне нужно: «специалист поможет в решении любых персональных проблем, конфиденциально, легально». К счастью, специалист дал не только свой e-mail адрес, но и номер телефона — терпеть не могу эти письма в пустоту! Никаких других подходящих объявлений не нашлось даже в Интернете.
Голос в телефоне был симпатичный, немного с хрипотцой, но молодой.
— Я могу приехать к вам, мэм, — так ответил он на мой вопрос об адресе его офиса, или мастерской, или кабинета, не знаю, как это назвать. — Где вы живете?
Такая нежданная любезность меня смутила. Я привыкла к тому, что все специалисты, за исключением разве что сантехника, требуют везти предмет их деятельности к ним — все равно, сломавшуюся кофейную машину или больного дедушку. А располагаются их служебные помещения, как правило, где-нибудь на границе штата. И в поисках адреса мой GPS в машине — одно из немногих любимых мною электронных приспособлений! — сходит с ума, а когда я наконец стучу в ободранную дверь, обнаруживается, что прием закончился час назад, и специалист, черт бы его взял, уже подъезжает к аэропорту, чтобы улететь в родной Канзас на уикенд. Точнее, до вторника, мэм, нет, мэм, вы не ошиблись, сегодня четверг, но я ничем не могу вам помочь, я просто сосед, который присматривает за всем этим, когда он улетает в Канзас, бывали в Канзасе, мэм?..
Он сказал, что прекрасно знает Эплвуд, сам живет неподалеку и может приехать минут через сорок. Был полдень, среда, Эл должен был появиться не раньше половины шестого вечера, и я разборчиво продиктовала свой адрес. Что сказать этому парню, я уже придумала — меня осенило сегодня под утро. Мне нужны сильные снотворные, а врач не выписывает, это не совсем законно, но в том и проблема — без снотворных я не могу, а получить их обычным путем не могу тоже… Не очень складно, но довольно правдоподобно — правда всегда не очень на себя похожа.
Он выглядел примерно так, как и должен был выглядеть. Щетина на голове короче, чем на щеках, под старым полотняным пиджаком рубаха навыпуск, будто он впопыхах вылетел из спальни, слишком длинные джинсы, лежащие складками на не соответственно дорогих ботинках… Словом, настоящий специалист, из тех молодых, которые умеют все, но хотят чего-то такого, что мне непонятно — да и им, думаю, тоже. От выпивки не отказался и уселся с бутылкой пива в кресло, повернув его таким образом, что у меня остался выбор: либо стоять, причем за его спиной, либо сесть на диван к нему прямо лицом, через стеклянный столик.
— Я хочу предупредить вас, мэм, — начал он, будто мы уже час беседуем и обо всем договорились. — Во-первых, вы мне будете говорить правду, исключительно правду о ваших проблемах. Во-вторых, вы заплатите мне много, хотя вам будет казаться, что я ничего не сделал, только поболтал с вами. В-третьих, вы заплатите только после успешного преодоления ваших трудностей.
Я сразу забыла свою версию вранья и, словно под гипнозом, кивнула три раза.
— У вас проблемы в отношениях с мужем? — он продолжал тем же тоном если не старого знакомого, то домашнего доктора.
И я снова кивнула.
Через полчаса я рассказала ему все, кроме как о намерении убить Эла. Но об убийстве заговорил он сам.
— Другого решения вы не найдете, — сказал он (я уже знала, что его зовут Марком). — Любое другое приведет к потере денег вами, а следовательно, и мной — мой гонорар пропорционален сумме, которая вам достанется, и составит от нее тридцать процентов.
— Таким образом вы предлагаете свои услуги наемного убийцы, — меня начала бить сильная дрожь, потому что я вдруг поняла, что происходит. — Тридцать процентов — это много, но как вы собираетесь проверить, не обманываю ли я вас?
— Я найду способ, — он усмехнулся. — Странно… Вы интересуетесь, почему я доверяю вам, но не озабочены тем, можно ли доверять мне…
Увы, иногда, особенно когда разнервничаюсь, я забываю о том, что мне, с моими золотыми кудряшками, не положены мозги. Вот и сейчас, стараясь унять дрожь и начисто утратив чувство юмора, — что ни говори, я впервые нанимала киллера, — брякнула лишнее, да еще тоном человека, который привык делать умозаключения.
— Если вы не боитесь, что я вас обману, значит, собираетесь обмануть меня раньше, — вот что я сдуру сказала, но тут же спохватилась и добавила: — Такого принципа ведения дел придерживается мой муж Элайя, и он так часто повторяет это, что я запомнила.
Подняв глаза, я встретилась взглядом с Марком, он смотрел на меня с интересом и явным удивлением — следовательно, его не ввела в заблуждение моя ссылка на мужа, который на самом деле за всю жизнь не сказал ничего похожего и вообще изъяснялся очень просто… Некоторое время мы сидели молча, первым заговорил он.
— Я полагаю, что вы уже обдумывали отравление, и вас испугали трудности. Так вот: моя работа — справляться с трудностями в такого рода делах… В частности, я использую вещество, следов которого уже через полчаса никакой анализ не обнаружит.
— Вы все сделаете сами?! — мое восклицание выдало меня с головой — мою заинтересованность и мою растерянность. Он даже не кивнул, только прикрыл веки.
Все, что происходило потом, осталось в моей памяти отдельными картинками, промежутки между которыми я до сих пор никак не могу заполнить. А сами картинки яркие, подробные, но какие-то странные, как будто все на них не настоящее, а нарисованное. Именно картинки — и каждая в таком облачке, в тумане по краям, как старые комиксы.
И звук немного плывет, будто проигрыватель изношен.
И при этом картинка сменяет картинку так быстро, что не успеваешь понять, реальность это или действительно комикс.
…Жарким бесшумным полднем я слышу шорох у задней двери и выхожу прогнать наглую белку. На крыльце лежит холщовая сумка из супермаркета натуральных продуктов, в ней бутылка Jack Daniels, полная примерно на две трети…
…В кабинете сумрачно и прохладно из-за постоянно закрытых жалюзи, я боюсь перепутать бутылки или уронить — перчатки из латекса скользят…
…Вечером я сижу в гостиной перед телевизором, не замечая, что сегодняшняя серия давно кончилась. В доме тихо, так что донесшееся сверху восклицание кажется невыносимо громким…
…Элайя стоит на верхней площадке лестницы, он странно одет — будто собрался на пикник: джинсы и старая мотоциклетная куртка, которую он не надевал, по-моему, с университетских времен…
…В одной его руке стакан, в другой бутылка…
«Я знал, что ты попытаешься это сделать, — говорит он, — но ты не учла, что не на всякий организм яд действует немедленно. Виски без отравы имеет вкус, который я хорошо знаю».
…Он зачем-то снимает куртку, кладет ее на перила и спускается, спускается, спускается по лестнице, идет ко мне, а я все еще не понимаю, что произошло. Я встаю, делаю шаг к нему. Он ставит бутылку на ступеньку, стакан просто роняет, разжав пальцы, толстое стекло падает на ковер с глухим стуком и катится к моим ногам…
…Теперь в его руке — он левша — пистолет, тот самый его Walter PPK, который я искала, но не могла найти…
Ведь это он должен был умереть, вовсе не я!..
…Какая-то тень появляется за его спиной, его левая рука неестественно выворачивается, гремит отвратительно громкий выстрел. На белой тишотке, которую он надел под куртку, мгновенно набухает и расплывается пламенно-алое пятно…
…Марк взваливает длинный черный пластиковый мешок, вроде тех, которые показывают в новостях, на плечо и, прихватив куртку Эла, идет к задней двери…
Вот тут наконец я и упала в обморок.
Я пришла в себя лежащей на боку, прижавшись щекой к колкому ворсу ковра, будто в последние минуты спала, а не валялась без сознания. Вставать не хотелось. Первое, на чем остановился взгляд, был листок, вырванный из небольшой записной книжки. Он лежал в пяти сантиметрах от моего лица. Все еще не пытаясь встать, я взяла листок и прочитала то, что на нем было написано.
Написано было немного: 30 %.
Прочитав это, я все вспомнила и тут же встала. Меня довольно сильно качнуло, но я доплелась до дивана и свалилась уже на него.
В комнате было как-то по-особому пусто, как бывает, когда выносят какой-нибудь громоздкий предмет.
Я вспомнила, что именно отсюда только что вынесли — судя по моим часам, которые Элайя мне недавно подарил, прошло максимум десять минут, — и вспомнила довольно спокойно, будто не я здесь только что лежала, как труп, рядом с трупом. Пожалуй, сегодня мы в последний раз лежали рядом, подумала я. Обычное для меня состояние наблюдателя, не участвующего в происходящем, а лишь замечающего в действительности смешное и нелепое, вернулось. И, благодарная единственному зрителю, реальность тоже вернулась в свою обычную форму — мир уже не был нарисованным, а самым что ни есть обычным.
Мне даже не пришлось делать усилие, чтобы посмотреть на то место, где лежал он. Там пустота, оставшаяся после исчезновения главного предмета, была заметней, чем во всей комнате. Я не сразу поняла, чего там еще не хватает — пятна, вот чего. Странно, совершенно холодно размышляла я, когда же Марк успел все вычистить… И предположение, что он здесь возился с пятновыводителем, тогда не показалось мне идиотским — все же я была не совсем в порядке. Когда убиваешь даже мужа — ну, или когда его убивают на твоих глазах — некоторое время чувствуешь себя не совсем в своей тарелке.
Как раз на мысли об удивительных возможностях современной хозяйственной химии зазвонил телефон — не мой сотовый, а наш домашний телефон, по которому уже давно почти никто не звонит. Разве что Кэйт — вовремя, как всегда…
Звонил небритый Марк, и я пропустила мимо ушей его первые слова, пытаясь вспомнить, давала ли я ему этот номер.
— Вы меня слушаете? — раздраженно спросил он. — Мне кажется, вы не услышали мой вопрос: когда я получу гонорар? Все сделано чисто и, уверяю, вам не грозят неприятности…
— Больше вам нечего сказать? Ну, например… — начала я, но он резко перебил меня.
— А вам не следует знать ничего более. Проблема, которую надо было решить, устранена полностью, ее уже не существует. Будьте любезны рассчитаться со мной и забудьте обо всем.
— Завтра я не смогу получить в банке такую сумму, — сказала я, — утром позвоню им и, вероятно, дня через три…
— Постарайтесь провести эти три дня спокойно, — что-то не понравилось мне в этом его совете, но я не поняла, что. И переспросить не могла — он уже отключился. Тут я сообразила, почему он звонил по домашнему телефону: его номер не определился. Я попробовала перезвонить по тому, который списала из объявления, но он не отвечал. Связь теперь сделалась односторонней.
Три дня я спала.
Я просыпалась в разное время — в середине ночи, под утро, в поддень и на закате — и брела на кухню голая и босиком, брала из холодильника первое, что попадало под руку… Однажды это оказался неведомо как попавший туда кусок венгерского салями, который я погрызла и бросила в мусор, в другой раз это был любимый сыр бри в вакуумной упаковке, с которой я не справилась и отправила в мусор все целиком…
За три дня я выпила весь запас джина, что был в доме, бутылку «Смирновской», неведомо для чего хранившуюся в холодильнике же, почти весь коньяк из бара и черт его знает что еще.
Ту бутылку я опорожнила в раковину и, сполоснув на всякий случай, поставила в ряд с другими, содержимое которых плескалось в моем желудке и помогало спать.
И все время, что оставалось от высасывания из горлышка всякой дряни, я спала — кроме первых минут после очередного пробуждения, когда меня рвало. Я сидела на полу в ванной, и мне казалось, что все вокруг пахнет отравленным виски. Я помню, что бормотала, как последняя сентиментальная дура: «Эл, прости меня, я не хотела, чтобы тебя унесли в мешке», — врала, как обычно.
В банк я успела позвонить утром первого дня. А утром третьего позвонили из банка и сказали, что деньги можно взять, они уже упакованы в стандартный кейс из тех, которые банк дарит своим давним и почтенным клиентам, решившим по каким-то причинам закрыть счет.
Я закрыла свой, потому что там была как раз та сумма, которая причиталась Марку, — треть того, что я собиралась унаследовать от Эла, но это должно было произойти нескоро — судебное разбирательство, признание отсутствующим без вести, установление прав наследования… Совсем немного оставалось на счете в другом банке, это были остатки денег, которые Эл каждый месяц давал на ведение дома. Там скопилась кое-какая мелочь — например, разница между тем, что я получала на хозяйственные нужды, и тем, что тратила на них в действительности. На эти деньги я и доживу до статуса официальной вдовы и наследницы…
Утром третьего дня, после звонка из банка, я, стараясь не визжать, приняла холодный душ и примерно полтора часа приводила себя в порядок. В результате я с удовлетворением констатировала, что вполне готова к Хеллоуину — лучшей маски Смерти не купишь. Правда, темные очки снижали эффект не менее, чем вдвое, но, садясь в свой старенький Mini, который Элайя подарил мне еще к десятой годовщине свадьбы, я все равно тряслась от страха: если меня остановит полицейский, за вождение в полупьяном состоянии он отберет права наверняка…
Однако доехала я без приключений, и в банке все прошло спокойно, никаких неприятных вопросов от клерка и управляющего — неприятности случаются только тогда, когда их не ждешь.
Около двух пополудни я уже ехала домой, и плоский алюминиевый чемоданчик, какие недавно вошли в моду, лежал на правом переднем сиденье. Городок был пуст, солнце изо всех сил освещало улицу, лужайки, дома, и его старания не пропадали даром: все вместе напоминало макет, который обычно располагается на возвышении посереди конторы риелтора, распродающего жилье в поселке среднего класса…
У нашего дома стояла большая серебристая Toyota, и мне это не понравилось, хотя я должна была ожидать визита.
Марк сидел в гостиной, в том кресле, которое по вечерам занимал Эл — если смотрел телевизор вместе со мною, чего уже не бывало в последние года три. Специалист был в том же полотняном пиджаке и в тех же джинсах, только вместо рубахи под пиджаком теперь была майка Лиги плюща. Да еще щетина отросла, так что теперь это была уже небольшая бородка.
Я опустила чемоданчик на ковер и слегка пнула его ногой — этого оказалось достаточно, чтобы полированный алюминий доехал до ботинок убийцы. Он поднял его и положил на колени, но не раскрыл.
— Не сомневаюсь, что вы не обманываете меня, — сказал он.
Мне уже нечего было скрывать, и я ответила, не пытаясь выглядеть дурочкой.
— Не преминула бы, но я уже видела вас в деле, так что не буду рисковать, — я села в кресло напротив него. — Итак, мы в расчете, и вы можете оставить меня без мужского общества.
Он усмехнулся.
— Пожалуй, мог бы, но тогда дело не будет полностью завершено, — тут он встал и объявил негромко, но торжественно: — Позвольте представить вам вашего покойного мужа, мэм, и его будущую жену.
Еще не осознав, что он сказал, я обернулась и посмотрела туда, куда указывал Марк.
В дверях, ведущих на кухню, стояли Эл и Кэйт.
Они стояли обнявшись.
Падать второй раз за три дня в обморок было бы глуповато, да и упасть, сидя в кресле, нелегко. Поэтому я ограничилась… впрочем, не помню, чем я ограничилась, поскольку, надо признать, на некоторое время утратила рассудок.
— Ты считала, что только кажешься дурой, — как всегда, кстати сказала Кэйт, и от ее интонаций, совершенно тех же, к которым я привыкла за годы бесконечных телефонных разговоров, я покрылась мурашками, — а на самом деле умней всех. Оказалось, дорогая, все наоборот: ты полагала, что умная, а тебя одурачил даже такой простодушный человек, как Эл… Ты знала, что лучшей подруге нельзя верить, но все же верила. Ты хотела убить мужа и представить себе не могла, что муж давно хочет убить тебя — в удачном варианте это обошлось бы ему много дешевле развода. Ты доверилась моему племяннику Марку и удивлялась, почему он доверяет тебе. И ведь говорила неглупо — мол, если вы не боитесь, что я вас обману, значит, собираетесь обмануть меня раньше… Интересно, в каком ток-шоу ты это услышала? Скажи спасибо, что я тебя люблю — мы решили проблему без убийства. Бутылка хорошего бурбона, которую ты, к сожалению, вылила, обойма девятимиллиметровых холостых патронов да немного красной краски из магазина дурацких гэджетов в баллончике под майкой — вот и все…
Тут она вытащила из сумочки тот проклятый Walter в пластиковом пакете, вытряхнула его на ковер и продолжила монолог. Все же мы все смотрим слишком много сериалов, подумала я, пока Кэйт набирала дыхание.
— Даже ты, вероятно, догадываешься, что он весь в твоих отпечатках, к моему удивлению, ты была в настоящем обмороке и спокойно дала себя дактилоскопировать. Так что теперь можешь тереть рукоятку сколько угодно, что-то все равно останется, — она просто сияла, никогда я не видела свою подружку такой счастливой. — Да это и не слишком важно, телекамеры по всему твоему дому записали, как ты покушаешься на убийство, а ненужное мы из записи стерли… Вот телекамеры установить было непросто, ты редко уходишь из дому надолго. Зато никогда не заглядываешь в углы… В общем, полицейским останется только объяснить суду, как ты смогла унести тело и утопить в озере. Но они что-нибудь придумают — ведь других подозреваемых в убийстве твоего бесследно исчезнувшего мужа не будет…
У меня сел голос, так что первые слова, обращаясь к Элу, я еле слышно прохрипела.
— Когда… когда у тебя началось… с нею?
Эл пожал плечами и улыбнулся, и опять мурашки озноба поползли по моей спине — он точно так же снисходительно и доброжелательно улыбался, сидя несколько дней назад напротив меня за обеденным столом.
— Ну, я уже не помню точно, дорогая, — сказал он, — вероятно, вскоре после того, как Кэйт развелась и осталась одна.
Значит, два с лишним года… Я перевела взгляд на Марка, он было собрался что-то сказать, но Кэйт опередила его.
— Марку очень пригодятся твои деньги, йельский профессор зарабатывает гораздо меньше, чем хотел бы тратить, — сказала она. — Все артисты этого театра получили приличные гонорары. Впрочем, Эл играл не из корысти, а из страха за свою жизнь…
Не знаю, как я смогла все это выслушать — никогда мне не говорили столько правды сразу. Вероятно, меня спасло то, что чувство юмора уже полностью вернулось ко мне и я ощутила комизм ситуации.
— Итак, все свои деньги я отдала профессору, — мне удалось засмеяться натурально процентов на семьдесят, — а после Эла… то есть Эл теперь не даст мне ничего? И в любой момент он может пойти в полицию? Значит, развод, и я отказываюсь от всех претензий… Неплохо… Действительно, неплохо придумано и сделано, ребята. Поздравляю, вы победили. И где же вы теперь будете жить? В доме Кэйт, через пару кварталов отсюда? Чтобы каждый день видеть, как я ищу объедки в мусорных мешках?
— Была ты дурой и стервой, ею и осталась, ничего тебя не изменит, — тут я впервые услышала, как Кэйт говорит всерьез. — Эл уже перевел треть всего, что у него было, на твой тайный счет, открытый для денег, которые ты экономила на хозяйстве. Ты ведь хранишь в своем лэптопе все как попало — и номер счета, и названия лекарств от молочницы — и никогда его не выключаешь… Треть он оставил себе, треть беру я — это справедливо, любовь любовью, но именно я спасла ему жизнь, догадавшись, что ты затеяла.
— Ты поразительно умна для злобного животного, — сумела тут вставить я, но она не обратила на мои слова никакого внимания и продолжила.
— Теперь мы покинем тебя, милая. И развода не будет, успокойся. Если ты не наделаешь глупостей и не поднимешь шума, мы не будем посылать запись в полицию. Эл просто исчезнет, и через некоторое время его признают безвестно отсутствующим, а ты унаследуешь все, что не получила уже, — дом и так далее. Мы боимся загонять тебя в угол — от безвыходности даже ты можешь стать по-настоящему опасной. А Эл еще заработает, ему будет для кого стараться…
Тут уж я не нашлась, что ответить, и, думаю, не придумала бы ответа, даже будь в лучшей форме. Я просто сидела и смотрела, как они уходят, слушала, как хлопают дверцы и отъезжает машина…
Вероятно, они успеют к поезду, который отправляется на запад в начале шестого. Нет, скорее всего, они все вместе уедут из Эплвуда машиной, на станции их могут узнать многие, этот поезд привозит всех, кто работает в городе. Доедут до аэропорта, а Марк, проводив их, погонит свою Toyota на север…
Трудно поверить, но, размышляя таким образом о том, как будут дальше жить мой муж с моей лучшей подругой, я опять задремала. Вероятно, за предыдущие три дня я привыкла засыпать в тех случаях, когда нормальные люди умирают сами либо убивают кого-нибудь из окружающих.
А когда я проснулась, жизнь была уже совершенно другая.
И в кресле моей гостиной проснулась совершенно другая женщина.
Теперь она будет жить в Эплвуде.
Я не завидую тем, кому выпадет жребий, — она взыщет с них плату за все.
Мне сразу понравились эти рассказики.
Но сначала я не понял, что я читаю. Слюни забеременевшей гимназистки («разноцветные стеклышки»)?.. Но автору глубоко за семнадцать. Стихотворения в прозе? («ядовитый мячик метался по экрану», «кривым лучом исчезает в кабинете»). Тогда где ошеломляющие картины природы, дроки, кувшинки, утра в сосновых борах, «великий» и «правдивый»?.. Новеллы? («короткий рассказ с динамичным сюжетом» по Квятковскому). Тогда где сюжет, развязка, катарсис и прочие литературоведческие шалости? Я читал как профессиональный литератор. И понял, что я делаю какую-то непонятную мне самому ошибку. Потом стал читать как просто читатель. И тут до меня стала доходить «эта странная механика». Я понял, что читаю какую-то прозу, которая мне странным образом нравится и по какой я что-то в последнее время заскучал. После Хемингуэя, Мериме, Гоголя, Куприна, Мелвилла… Где автор волен отпрыгнуть от фабулы, даже вроде бы и от сюжета, и впасть в ересь непреодолимых ассоциаций, ввернуть эссе страниц на пять и вернуться к ноздревским шашкам опять. Или начать про балаклавских котов, а закончить ужасными листригонами.
Подобрать термин к этой прозе? Подбираю: ассоциативная новелла. Где ассоциации — не поток сознания в кабинете психоаналитика, но точный выстрел стрелка-радиста, у которого ухо — в наушнике неясного гула, а палец — на спусковом крючке того самого великого и могучего. Которому еще никто не дал определения. Это — язык. Все знают, куда ведет эта дорога. Для стилиста — к «океану смертей». Но меня до сих пор поражает в них беззащитность и точность высказывания. Как звездное небо над головой.
Это здесь.
Александр Еременко
Чекушка до краев наполнила четыре рюмки. На одну положили кусок серого хлеба…
— Ну, помянем…
Куриные окорочка, вареная картошка, салат: огурцы, помидоры, лук — девушки с аппетитом закусывали.
— Памятник ставить пора.
— Ага.
— У Федора закажем, в Мироновке. Из черного гранита…
— Может, крест?
— Креста на нем не было…
— И не будет…
— Да, не-е, памятник надо. От троих все-таки. Одни мы у него…
— Это он у нас один! Кобель.
— Не надо так… сейчас…
— Сами мы, девки, виноваты. Гнать его надо было. Договориться и гнать к черту.
— Зато мальчишки дружат…
— А что им не дружить. В одном классе…
— Они и после школы — втроем…
— Это — да…
— Так, насчет памятника… Я выходная завтра… Съезжу, закажу, чтоб не откладывать… Деньги лежат…
— Молодцы мужики — собрали. Уложимся.
— На памятнике написать что-то надо, ну, кроме имя-фамилия…
— «Дорогому, любимому мужу».
— И моему «дорогому, любимому мужу».
— И моему…
— Так не бывает.
— Ну вот, приехали — «не бывает». Все знают, что он к нам троим ходил. И дети, опять же…
— «Трое в лодке, не считая собаки».
— Кобеля…
— А что, надо было нам всем вместе жить. А то бегал, бегал… и добегался…
— Ага, а он бы еще на стороне троих завел.
— Не завел бы. У него, кроме нас, никого не было…
— Он мне как-то раз сказал, что всех троих взял бы к себе… В шутку вроде, но с грустью получилось…
— Сейчас бы я согласилась, а тогда — нет.
— И я бы согласилась…
— Не хватило нам мудрости…
— Или дурости…
— Может, «помним и скорбим»?
— Так все пишут…
— «Вы, листочки, не шуршите, Алексея не будите».
— Ага. «Как хочется кричать от боли, что нет тебя на свете боле»…
— Надо так, чтобы все видели, что от нас.
— Ну, да, чтобы официально… хоть, после смерти…
В это лето я наконец-то собралась заказать бабушке памятник. Ходила по кладбищу, разглядывала, у кого какой. В основном из черного гранита, да и мастер, похоже, один: кладбище — сельское. Мелькали фамилии, фотографии, даты рождения-смерти. «Купцов Алексей Викторович», — прочла я на очередном граните. «Двадцать восемь лет», — подсчитала я. Молодой. А дальше — эпитафия: «Вера, Надежда, Любовь» — с большой буквы, как будто имена, — «всегда с тобой». Симпатичный парень улыбался с фотографии. Вдруг я заметила какое-то движение у основания памятника. Змея. Показалась и ушла вглубь. «А вот и мать их — Софья» — подумала я. Мудрость — с древнегреческого.
На психологическом тренинге было задание: придумать себе эпитафию. В голову ничего не приходило. Хотелось встать и уйти. По причине гордой застенчивости или просто по дурости я осталась, но так ничего и не написала. Дальше все торжественно читали свои эпитафии: «всегда с вами», «не проходите мимо», «она», «не отрекаются любя», «мне сверху видно все», «я знаю, чем все кончится»… Тут я вспомнила эпитафию, которую придумала себе Фаина Раневская, и выпалила: «Умерла от отвращения». А психолог сделал свое резюме: «Таким образом, — сказал он, — я украл тридцать минут вашей жизни».
С тех пор я пишу только короткие рассказы.
Их было пятеро. Все с разными фамилиями, но вылитые — мать. Тоськины — называли их в поселке. Начну сверху: Тоськина Валька, Тоськина Надька, Тоськин Сережка, Тоськина Верка, Тоськина Ленка.
Тося, их мать, была простая трудолюбивая женщина. Удовольствие она находила и в работе, и в отдыхе. Не отказала она себе и в удовольствии иметь детей. Ничего — одна справлялась. А что болтают — так ей плевать. «Поговорят, поговорят да перестанут», — была уверена в себе Тося. «Ну их к монахам», — говорила она.
Да и дети не подводили: две старшие — отличницы, Сережка — лучший в школе футболист, Верка с Ленкой — пока подрастали, но видно, что за старшими тянутся, Ленка с трех лет читала. Дом, огород — на детях. Каждый вечер Тося определяла фронт работ на завтра, а кому что — указывать не надо: обязанности свои знали.
Но все же Тоськиных в поселке считали неблагополучными. И многим казалось странным, что каждое лето я попадала в эту семью. Тоськины жили по соседству с моей бабушкой. Подругой моей была Тоськина Вера: по возрасту подходила. Сережка — старше нас на три года, но меня уважал и даже называл принцессой, когда я приходила к ним с утра с косичками, подвязанными «корзиночкой», в чистом отглаженном платьице и белых гольфах. Я отличалась от его стриженых босоногих сестер, и это никого не раздражало. Однажды он специально для меня поймал ужа, но я так орала, что он сунул его в холодильник и ушел. А мы потом боялись открыть холодильник, хотя очень хотелось компота.
Тоськина Ленка была маленькая и просто таскалась за нами. А когда она нам надоедала, Сережка с Веркой крепко пеленали ее в простыню. Как-то раз мы Ленку посадили в ведро и опустили в колодец — обошлось, слава богу…
В то лето старшие Тоськины, Валька и Надька, уехали на побережье подработать: в каком-то пансионате мыли посуду. Так что на хозяйстве остались Верка и я: Сережка — целый день в футбол, а за Ленкой еще следить надо было.
С утра я приходила к Верке, и до вечера мы успевали все. Моя необузданная фантазия и Веркина предприимчивость делали свое дело. Домой я возвращалась растрепанной и грязной, с разбитыми коленками и ненужным жизненным опытом. Иногда бабушка находила у меня деньги, вырученные от сдачи бутылок, собранных на кладбище, или от продажи у поездов соседских персиков. Я не понимала, за что меня ругают, — ведь это был честный труд.
Я хорошо помню тот день. Мы с Верой уже сварили щавелевый суп, закрыли Ленку в шкафу и, нарядившись в Валькино и Надькино платья, орали «Money, money» в граненые стаканы-микрофоны, изображая солисток «Аббы». Я — брюнетку, а Вера — блондинку. И тут влетел Сережка.
— Мамку арестовали, — задыхаясь, выпалил он.
— Как арестовали? — спросила Вера в стакан.
— Так арестовали… — не мог отдышаться Сережка.
— Она, что, в больнице? — не понимала я.
Ленка забилась в шкафу.
— На работе… Она спирт выносила…
Тетя Тося работала на винзаводе, и дома у них всегда был спирт. Я несколько раз видела, как она переливала его из грелки в трехлитровую банку. Спирт она продавала. Это было выгодней, чем вино.
— На проходной держат. Милиция приехала, — продолжал Сережка. — Могут к нам прийти с обыском.
Из шкафа ревела Ленка. Сережка машинально открыл шкаф и взял Ленку на руки. Она «обезьянкой» обхватила его и затихла.
— Надо закрыть дверь и никого не пускать, — предложила я.
— Спирт где? — спросил Сережка.
— Внизу в буфете, — сказала Вера, достала трехлитровую банку и поставила на стол.
Спирта было на два пальца.
— Надо вылить, — скомандовал Сережка.
И тут залаяла собака. Мы переглянулись и все поняли.
— Калитку закрыл? — спросила Вера шепотом.
— Закрыл. Я всегда закрываю.
Собака разошлась.
— Вода есть? — прошептал Сережка.
— Нету, — так же шепотом ответила Вера.
Ленка сползла с Сережки, побежала к окну и потянулась к пластмассовому кувшину для поливки цветов. Сережка опередил ее и взял кувшин. А Вера уже наливала спирт в наши стаканы-микрофоны. Сережка долил водой.
— Пейте, — скомандовал Сережка нам с Верой.
Я вдруг вспомнила, как мы соревновались, кто быстрее выпьет сырое яйцо. И когда мы с Верой уже допивали свои, и Сережка понял, что отстает, он яростно принялся за скорлупу. Тот зловещий хруст вдруг возник у меня в ушах, я представила, что Сережка заставит нас сожрать стаканы. Я зажмурилась и стала пить.
Почти одновременно мы с Верой поставили стаканы и заржали.
— И мне, — пропищала Ленка.
Сережка плеснул ей и до краев долил водой. Себе разводить он не стал. Выпил и, обливаясь, запил из кувшина, а потом допил Ленкино.
Больше я ничего не помню…
Бабушка меня очень просила не рассказывать об этом случае родителям и неделю не выпускала из дома. Да я бы и сама не рассказала, даже если бы начали пытать.
С Веркой мы больше никогда не пели «Money, money», Сережка начал в то лето курить в открытую, Ленка не помнит даже, как ее в колодец опускали, а собака залаяла тогда просто так… может быть на проходящих коров или велосипедиста. Тося перешла работать на консервный завод — «на рыбу» — как она выражалась, и буфет у них наполнился металлическими банками без этикеток.
В фильмах про войну часто показывают, как солдаты разливают спирт по кружкам и пьют когда — в тишине, когда — под грохот снарядов. Мне как-то уютно становится от этого. А еще в детстве я себя очень живо представляла в партизанском отряде. Не то чтобы я хотела с врагом сражаться: на поле боя в открытую — страшно. Я все-таки — мирное население. А вот партизанская война как раз — для меня. Особенно меня привлекал партизанский быт. Землянки, большой котел на костре, поровну кусочки хлеба, кто-то кому-то что-то шьет, мастерит из дерева, кто-то кого-то любит. И все это на одной земле — чужие жены, чужие дети.
Да будет земля эта тебе пухом, тетя Тося, и пошли они все к монахам.
Она всегда носила мужскую одежду: штаны, рубаху и ботинки. Крепкая, с короткой стрижкой, она напоминала мужчину неопределенного возраста. Я была уверена, что Торбой ее прозвали из-за сутулой мешковатой фигуры. Когда она шла, мне казалось, что за плечами у нее тяжелый рюкзак или мешок, в общем — торба. Я смотрела на ее покатую спину, и, хотя ноша отсутствовала, я пыталась угадать, что же такое тяжелое она несет.
Конечно, ее считали странной. А моя бабушка говорила: «Не надо смеяться над Торбой: она — больная девочка». Я и не собиралась смеяться. К ней у меня был интерес, как чему-то непознанному. Я пыталась исследовать Торбу путем метода наблюдения, но материал был скудным: пройдет мимо раз в три дня, и то в разное время. Да и жила она далеко от бабушкиного дома, а где точно, я не знала…
Проследить за Торбой было несложно. Это было днем. Торба шла по-обычному: рубашка в клеточку с длинным рукавом, темно-синие брюки — наподобие школьной формы для мальчиков, черные поношенные ботинки. Перебегая от одного куста мальвы к другому, я незаметно двигалась за Торбой по деревенской улице, увешанной спелой вишней, абрикосами и зелеными шариками грецких орехов.
Минут через двадцать мы оказались на другой стороне поселка. Торба пнула калитку, зашла во двор и скрылась в доме.
Собак не было, и я спокойно подошла к дому. Дверь была открыта. На входе висела старая занавеска, из-под нее торчали пыльные Торбины ботики.
— Сейчас обедать будем, — послышался грубый женский голос.
— Бы-ы-ы га-а-а, — завыло в ответ.
— В уборную хочешь?
— Бы-ы-ы га-а-а.
— Сейчас, сейчас.
Я отогнула краешек занавески: через маленькую прихожую-кухню была видна комната. На кровати лежала женщина с растрепанными седыми волосами.
— Бы-ы ды-ы га-а, — замычала женщина.
— Иду, иду, — сказала Торба, подошла к кровати, потянула женщину за руки и усадила. Потом, аккуратно придерживая за спину, развернула ее и опустила ей ноги на пол.
— Бы-ы га-а!
— Уже идем, — успокоила женщину Торба, взвалила ее на спину, подхватив под колени, а та крепко обняла Торбу за плечи (меня еще так папа иногда с пляжа до остановки носил).
Согнувшаяся под ношей Торба двинула к выходу. Я шмыгнула за дом. Торба вышла и медленно направилась к уборной. Там она оставила свою ношу, прикрыла дверь и закурила…
Дальше в обратный путь.
Я опять прилипла к занавеске: на кровати сидела женщина, обложенная подушками, Торба в двух метрах от меня гремела посудой, а потом подсела к женщине и стала кормить ее с ложки…
— Гу-гу-у-у — завыла женщина.
— Гулять хочешь? — спросила Торба. — Сейчас посуду помою, и поедем.
Я спряталась во дворе за бочкой с водой.
Ждать пришлось недолго. Торба появилась с ношей и стала посреди двора.
— А-а-гу-у-у-а — выла женщина.
— В огород хочешь?
— А-а-а-гу-у-у.
И Торба повезла ее в огород…
Сидя за бочкой, я совсем разомлела.
Очнулась от всплеска воды. Передо мной стояла Торба с ведром:
— А ты что здесь делаешь? — удивилась Торба.
Я молчала, завороженно глядя на эту девушку-мужчину.
— Что тебе здесь надо? — строго спросила Торба.
— Мне… мне…
Я растерялась и неожиданно для себя сказала:
— Покатай меня тоже…
— Так ты давно уже здесь?
Странное дело: мне не хотелось бежать.
— Покатай меня… пожалуйста, — попросила я.
— Покатать… Ну, давай покатаю, — Торба поставила ведро и присела.
— Покатаешь? — не верила я.
— Залезай! — скомандовала Торба.
Я забралась и обняла Торбу за плечи. Торба встала, и мы поехали:
— Ты легкая как пушинка!
— А папа, когда тащит меня с моря, говорит, что я тяжелая.
— Да он просто тяжелого не носил…
К вечеру Торба через весь поселок привезла меня обратно к бабушке. Оказалось, что Торба — это не прозвище, а фамилия…
Года через три я увидела Женю проезжающей на тракторе. Прокатила она меня…
Учился со мной в одном классе огромный парень — штангист. В институт физкультуры поступил, сделал мастера и завязал со спортом. Жена у него — маленькая, худенькая. Я их как-то вдвоем встретила. Он мне жену представил и добавил: «Надоело тяжести носить».
А я вообще тяжелое не могу носить: поясница слабая. В последнее время она у меня даже от неприятных разговоров ноет. Иногда мне на почте приходится отправлять заказные письма. Так там женщина работает — обязательно кого-нибудь облает. Вот и меня облаяла. Поясница сразу заныла. А я молча так смотрю на женщину, и на бейджик скользнула: «Булгакова»? Присмотрелась — отлегло: «Булкина».
А еще я одну семью знаю, фамилия у них Капилетьевы. Так они себя потомками Капуллети считают. Детей назвали Ромео и Джульетта, но это уже другая история.
Офисные работники ее мало интересовали. Она любила людей искусства. Вначале извергающийся вулкан творчества завораживал ее своей лавой, а потом заставлял бежать сломя голову. Наглотавшись творческой пыли и подпалив пятки, она возвращалась в мир менеджеров: ей требовался глоток банального свежего воздуха. Этим глотком для нее всегда был Евгений, банковский служащий, обоснованный и предсказуемый в режиме дня и ночи.
Уже лет пять он пытался построить серьезные отношения с Полиной, списывая ее внезапные исчезновения на свою занятость и «карьеру на первом месте». После длительных разлук Евгений как будто не замечал излишнюю худобу Полины, странный цвет волос, милые фенечки, новую татуировку и синяки на знакомых изгибах тела, ведь через неделю Полина вновь превращалась во вполне убедительную блондинку, переставала сутулиться и ругаться матом.
Вот и сегодня она сидела перед Евгением в его любимом кафе, уже посвежевшая и отдохнувшая. На ней был светло-серый брючный костюм и лиловая водолазка, тугой ворот которой скрывал следы, оставленные на шее поэтом-душителем. Салат «Цезарь» после месяца гречки с кетчупом Полине казался изысканным блюдом, а Евгений напоминал включенный для фона телевизор. Некоторые обрывки фраз, типа: «нам надо серьезно…», «я решил…», «ты для меня…», «не может продолжаться…», «…какая-то определенность», — слегка отвлекали Полину от «Цезаря», но переключить «канал» было лень.
Во время горячего обрывки фраз объединились и агрессивным напором брандспойта били в Полину: Евгений предлагал ей руку и сердце. «Бежать, не дожидаясь десерта», — пронеслось в голове у Полины, а нож и вилка сложились крестом. «У тебя есть время подумать. Я готов ждать, но не вечно», — донеслось до Полины, и брандспойт утих.
После ужина Евгений пригласил Полину к себе «посмотреть ремонт».
— Все новое, все новое, — бормотала Полина.
Она ходила из комнаты в комнату молча, поражаясь полному отсутствию вкуса. Евгений вился за ней, готовый в любой момент приступить.
— О, Моне, — безразлично пошутила Полина, глядя на сонный пейзаж в мощной раме.
— Что ты, это копия, — радостно объяснил Евгений.
«Идиот», — подумала Полина и побрела на кухню за новыми впечатлениями. Проходя по коридору, она заметила еще одну картину: почти схематичные человечки плыли в лодке. Обрамляло картину паспарту, сделанное из обоев таких же, как в коридоре.
— Вот это — здорово, — искренне сказала Полина и остановилась. — Чья это работа?
Евгений подошел к Полине сзади, нежно обнял и страстно прошептал на ухо:
— Это я делал…
— Что ты делал? Паспарту?
До этого момента Полине было известно, что Евгений никогда ничего не делал, только ходил на работу.
— У тебя, что, краски есть?
Полина, не отрываясь, смотрела на картину.
— Есть, — так же страстно прошептал Евгений. — И кисточки.
— Покажи, — не унималась Полина.
— Они на даче, — сказал Евгений.
— И давно ты этим занимаешься?
— Со школы.
— А почему ты мне ничего не показывал?
— На даче все. Увез, чтобы квартиру не загромождать.
— А что ты еще делаешь?
— Из камушков кое-что… — неопределенно ответил Евгений. — Ты же не хочешь на дачу ездить.
— Там твоя мама, — пояснила Полина, продолжая рассматривать картину.
— А почему ты так странно подписал работу? «СD»?
— Так просто, в голову взбрело: си-ди.
— Не ожидала от тебя. Так шифроваться. Я хожу, брожу, а здесь рядом такое. Ну ты даешь, Женька. У тебя же талант!
В эту ночь Полине, как никогда, было хорошо с Евгением.
Спустя три месяца она вышла за него замуж, а еще через три, приближаясь к ЦДХ по подземному переходу, увешанному картинами, на одной из них она увидела почти схематичных человечков, идущих по пустыне. Паспарту было сделано из таких же обоев, как у них с Женей в коридоре…
Этот рассказ очень понравился продавцам картин. К Полине подходили все новые и новые слушатели и просили повторить.
— Сила искусства, — сказал кто-то из продавцов.
— А телефон не дадите этого «СD»? — обратилась к ним Полина.
— Сереги? Демина? А вон он и сам идет…
Да… Кого-то тянет на запад, кого-то на восток. У каждого свои географические предпочтения. Один мой приятель, например, любит русский Север, а живет в Крыму. А другой преклоняется перед Байкалом, хотя ни разу там не был. А я живу в Москве, но как на вулкане.
Вечером первого января мы с друзьями ввалились в купе. Новогодние вкусности горой заполнили столик, кто-то раздал пластиковые стаканчики, бухнуло шампанское. Мы обменялись сувенирами, и тут я достала маленькое чучелко с колокольчиком — буддийский сувенир.
— А это кому? — спросили меня.
— Никому, — строго сказала я. — У него мы разрешение на дорогу будем просить.
Образовалась пауза, и мне пришлось объясниться…
Это чучелко привез мне с Байкала мой племянник и рассказал вот такую историю. На Байкал он ездил в экспедицию со своим лицеем в группе БГХ — биогеохимии. Одним из этапов экспедиции должен был быть сплав по какой-то бурной реке с порогами. Но до реки надо было еще доехать на автобусе, которого бэгэхашная группа ждала уже третьи сутки, расположившись в маленькой гостинице с удобствами во дворе. Администратором гостиницы те же третьи сутки была пожилая бурятка по имени Вера. Вера дневала и ночевала вместе с ребятами, снабжала их кипятком, угощала медом.
Эти ребята с огромными рюкзаками не нарушили Вериной размеренной жизни, а даже наоборот: вписались в нее. Все у них было ладно, без суеты: утром — каша, в обед — суп из пакетиков, вечером — макароны с тушенкой и разговоры, разговоры… О чем-то непонятном, научном. «Ученые», — тихонько говорила Вера, проходя мимо.
Сколько ребята еще пробудут, Вера не спрашивала — не принято. Но, случайно услыхав о предстоящем сплаве по реке, так и застыла на месте. Потом опомнилась и отозвала в сторонку руководителя группы, Надежду Леонтьевну, кандидата химических наук.
— Вы разрешение на воду получили? — тревожно спросила Вера.
— Какое разрешение? — удивилась Надежда Леонтьевна.
— На воду, — уже требовательно повторила Вера.
— На какую воду? — не понимала Надежда Леонтьевна.
— Вы по реке поплывете. Разрешение на воду брать надо.
— А где берут это разрешение? — растерялась Надежда Леонтьевна.
— Да здесь недалеко, километров пять…
— Это местные власти выдают, что ли?
— Ну, да, местные, — как будто что-то обдумывая, ответила Вера. — У ламы разрешение на воду получают.
— У ламы? — обомлела Надежда Леонтьевна.
— На воду — у ламы, — Вера обрадовалась, что ее наконец поняли. — Без этого никак нельзя: река не примет — беда будет.
— Понятно, понятно, — прониклась Надежда Леонтьевна, — Я слышала, тут и шаман рядом живет…
— К шаману не ходите, — оборвала ее Вера. — К шаману — за другим, а на воду — это к ламе.
— Хорошо, хорошо. К ламе. Спасибо Вам. Спасибо, что сказали. Но мы не можем уйти отсюда: автобус может подъехать в любую минуту.
— Смотрите, — Вера пожала плечами и отошла.
Надежда Леонтьевна собрала ребят и описала ситуацию:
— Ребята, это серьезно, мы на их земле, на их воде. Это испокон веков у них.
— Да не расстраивайтесь, Надежда Леонтьевна, — сказал кто-то из ребят. — Обычаи надо соблюдать, значит — будем соблюдать.
— А давайте мысленно попросим это разрешение, — сказала одна из девочек. — Я в прошлом году в экспедицию с психологами ездила, так мы учились мысли друг другу передавать.
— Так, — решительно сказала Надежда Леонтьевна, — Давайте сядем в круг и будем просить мысленно: нас много, да и лама — рядом.
Так они просидели в тишине минут сорок, пока автобус не пришел. Погрузили вещи, попрощались с Верой и залезли в автобус. Вера помахала им рукой и перекрестила отъезжающий автобус…
Когда они прибыли на место, зарядил дождь. Два дня стеной лил. А потом солнце вдруг. Вода в реке метра на два поднялась, пороги покрыла — прошли как по маслу. Даже местные удивлялись: такая вода редко бывает…
— А теперь давайте разрешение на дорогу просить, — обратилась я к друзьям. — Пока недалеко отъехали.
— Да поможет нам Санта Клаус, — сказал кто-то из них.
А другой добавил:
— И про Йоулупукки забывать нельзя: все-таки в Финляндию едем…
Мой знакомый дзен-буддист, когда хочет до собеседника что-то важное донести, всегда говорит: «Я — буддист, но перекрещусь», — и крестится.
А моя подруга-психолог ситуацию иногда по картам «Таро» прощупывает. Она еще очень расстроилась, когда узнала, что ее муж к гадалке два раза ходил: с работой не ладилось. Кстати, гадалка его в церковь отправила, говорит: «Исповедаться-причаститься надо».
Анечка родилась в день Сретения, в конце девятнадцатого века под Одессой. Прожив вместе со страной семьдесят восемь лет, она имела четырех выживших детей, одиннадцать внуков, какое-то количество правнуков, сахарный диабет, катаракту, старый книжный шкаф с небольшим навесным замочком, сдерживающим плотную атаку книг изнутри и праздное любопытство родственников снаружи.
Непраздным любопытство было только у маленькой правнучки-москвички, гостившей каждое лето у Анечки. Именно для правнучки на три месяца в году она становилась Анечкой на фоне всяких «ма» и «ба».
Анечка доверяла этой спокойной, молчаливой девочке с тугими длинными косами и с таким же длинным и тугим взглядом. Доверяла маленький ключик от книжного шкафа, который девочка так любила открывать, чтобы понюхать доступные по росту полки с книгами и закрывать, не нарушая привычной жизни шкафа.
Доверяла металлическую коробочку со шприцем для инсулиновых инъекций, которую девочка торжественно подавала ей, понимая, что Анечка никогда не выздоровеет, и холодное металлическое счастье каждое утро будет в ее руках.
Доверяла набирать в пипетку глазные капли, спасающие от катаракты. Доверяла недовольство положительным зятем, любимым пьющим внуком Шуриком, дочкой Мусей, которая давно не приезжала, плохим зрением, не позволяющим читать вдоволь. Анечка вспоминала времена «при царском режиме», когда она была такой же маленькой, как девочка, любила читать книжки и очень ждала воскресенья, чтобы получить от отца копейку. «Я ее не тратила на конфеты, а бежала в город покупать книжечку. Были тогда такие „книжечки за копеечку“», — поучительно рассказывала Анечка.
В этот момент девочка чувствовала, что можно попросить разрешения почитать журналы, сложенные аккуратной стопкой на этажерке. Она забиралась на диван, садилась на валик, как на лошадку, и погружалась в «Работницу» и «Здоровье».
Медленно переворачивая страницы, девочка наслаждалась взрослой жизнью, ее достижениями, болезнями, кулинарными рецептами.
Наступал вечер, девочку звали мыть ноги. В это время Анечка, готовясь ко сну, снимала белое кружево с пирамидки подушек, стягивала с кровати бледно-розовое покрывало с рельефными цветами. Поверх одеяла она клала ночную рубашку, после чего отправлялась набрать кружку воды на ночь. Тогда девочка вбегала в комнату, хватала ночную рубашку и прятала. Дальше начинался ритуал поиска. Анечка ворчала, девочка хихикала, наслаждаясь незамысловатыми ругательствами Анечки. Особенно ей нравилось «черта пухлого».
Так повторялось каждый вечер. Девочке не хотелось, чтобы Анечка ложилась спать, не хотелось, чтобы кончался день.
Но однажды девочка нарушила привычный порядок. Рано утром она на четвереньках проползла под тяжелыми занавесками в комнату Анечки, взяла металлическую коробочку со шприцем, вышла из дома и быстро побежала к старому раскидистому ореху.
К вечеру Анечке стало совсем плохо. Она попросила родственников не вызывать скорую.
Следующие три дня в доме было много народа. Никто не обращал внимания на девочку, которая стояла, прижав к груди Аничкину ночную рубашку. Ей хотелось, чтобы день закончился.
В Москве у девочки перед сном появился новый ритуал. Она читала «книжечку за копеечку», которая ей досталась как самая никому ненужная.
Сейчас девочка живет в двадцать первом веке, и в каждый свой день рождения, в Сретение, печет коржи для торта, смазывает их кремом и посыпает грецкими орехами от старого раскидистого дерева. Как-то раз ей приснилась Анечка: она зашла в комнату к девочке и положила перед ней ночную рубашку. «Чей-то день закончился», — подумала девочка.
В эту же ночь умер мой отец.
В те времена, когда еще за всем стояли очереди, отец попросил меня купить арбуз, поцеловал и ушел на работу.
Это были последние дни августа, и как самый свободный член нашей распадающейся семьи я вела хозяйство. А семья распадалась. Мама уже полгода спала в моей комнате на раскладушке. Полки холодильника обособились, превратившись в «мамину» и «папину», и каждое утро навязывали мне выбор: с чьим сыром и маслом сделать бутерброд. Я брала сыр с «маминой», а масло с «папиной» и наоборот, чтобы продукты не обижались. Правда, уже несколько дней лидировала «папина» ветчина, но зато на обед я честно ела «мамин суп». Только хлеб оставался общим.
В это утро я почистила зубы «маминой» пастой и понюхала «папин» одеколон. Чай заварила индийско-цейлонский, привычно сыпанув из двух пачек, положила ложку сахара и один «папин» кусковой. Бутерброд, как всегда, получился «справедливый».
По случаю пятницы мне предстояла уборка квартиры. Вытирая пыль, я вдруг представила, что живу совсем одна: стены сразу раздвинулись, потолок стал выше, появилась новая мебель, а пианино наконец исчезло, вислоухий бассет-хаунд что-то нюхал на паласе, а пушистый сибирский кот свернулся у меня на коленях. От этой идиллии мне стало стыдно, и я включила пылесос.
В магазин я собралась уже после обеда. «Мамин» список продуктов и «мамины» деньги я положила в кошелек, а «папины» арбузные — в карман…
Выйдя из универсама с тяжелой сумкой «маминого», я глянула в сторону арбузной очереди и, мысленно взвесив арбуз, решила: «Потом»…
Папа почему-то был уже дома. Он стоял на табуретке и пытался вытащить чемодан с антресоли.
— Я арбуз не купила. Сейчас схожу, — сказала я и бухнула сумку.
Папа шагнул с табуретки, держа чемодан.
— Давай я сумку разберу, — предложил он и поставил чемодан…
Через час я вернулась с арбузом. Папы не было и чемодана тоже. Я прошла в большую комнату и заглянула в шкаф, где висели папины рубашки, — пусто…
Арбуз я положила на балкон и укутала его половой тряпкой. Так он пролежал до конца сентября. Я знала, что папа уже не вернется, очень переживала за арбуз и однажды, придя из школы, решила съесть его вместо обеда. Чтобы не обидеть маму, я отмерила тарелку супа, а потом вылила его в унитаз…
Часа через три я закончила арбузную трапезу и вынесла помойное ведро с уликами. До маминого прихода я еще как-то держалась, а потом мне стало совсем плохо. Мама вызвала «скорую», и меня увезли в больницу. Там я пролежала недели две с подозрением на разное. Родителей ко мне не пускали.
В день выписки мама показалась мне особенно красивой. А когда мы вошли в квартиру, папа стоял на табуретке и запихивал чемодан на антресоль…
— Я арбуз твой съела, — шепнула я папе, когда он нагнулся поцеловать меня на ночь.
— Ничего, еще купим, — спокойно сказал он и выключил свет…
С тех пор я не ем арбузы, но каждый год покупаю на папин день рождения: у него как раз в августе. А мама не ест грибы. В детстве она пошла в лес за грибами и заблудилась. Ее только через двое суток нашли. Готовить — готовит, но не ест, еще меня всегда зовет «на соль» попробовать…
Как-то зимой с друзьями мы поехали в Крым: по горам походить. У меня с собой была копченая курица. Ей тогда крупно повезло: ее не съели в поезде, и она вместе с нами прошла по длинному горному маршруту. На привалах я доставала курицу, бережно разворачивала, но есть ее никто не решался: что-то было в ней одушевленное, общее с нами. Подышав свежим воздухом и полюбовавшись красотами, курица возвращалась в рюкзак. А к концу похода, на турбазе «Долина привидений», ее стащил местный пес по кличке Шашлык. В тот день я еще со своим другом поссорилась из-за ерунды какой-то. Так больше и не общались.
Еще издалека, в том месте, где поставили крест в знак того, что там будет построена часовня, я увидела тревожную толпу. Всплесками доносились неразборчивые возгласы.
Когда я подошла ближе, то почувствовала настолько сильное горе, что подробности меня не интересовали. Я что-то машинально купила в магазине, а когда вернулась, бабушка уже плакала:
— Танину дочку убили, — сумела сказать она. — Ночью с дискотеки возвращалась…
Он родился в июле, когда сады полны вишней, абрикосами и белыми яблоками. Его богатырский вес, в пять двести, был зафиксирован в местной газете, а его молодая мама из одиночки превратилась в героиню. Председатель сельсовета лично встретил ее на больничном крыльце с букетом роз, произнес торжественную малопонятную речь и отвез до дома на свадебно украшенной «Волге».
Весь поселок был взбудоражен появлением на свет богатыря. Говорили, что это знак. Мои бабушка с дедушкой жили по соседству с молодой мамой и были за нее просто рады. А мне хотелось поскорей взглянуть на этого малыша. К тому времени я уже знала про Илью-Муромца и очень беспокоилась, что мальчик начнет расти не по дням, а по часам, и я не успею его понянчить.
Мое беспокойство было напрасным, и до конца лета я вдоволь нанянчилась. А уж утренняя прогулка всегда была за мной. Мальчик выплевывал пустышку и моментально засыпал, а я гордо катила новенькую голубую коляску по прямой деревенской улице.
Почти каждый день я встречала девочку с белой коляской, в которой спала ее маленькая сестренка, незаметно родившаяся в один день с мальчиком.
Сделав пару рейсов до конца улицы, мы менялись колясками, и передо мной появлялось маленькое личико девочки, прикрытое пустышкой. Как-то раз мы забыли обратно поменяться колясками и вернулись с чужими детьми. Реакция у мам была одинаковая. Ругать не стали. Рассмеялись и решили продолжить игру: приложили к груди, а когда дети наелись, отправили по домам. Мы еще на полпути встретились…
Убийцу нашли быстро. Вроде, любил он эту девушку, замуж звал, а она не хотела… Говорили, что пожизненно дадут. Мать сразу от него отказалась. А поселок раскололо, как грецкий орех на две половинки, одни с матерью, другие — отвернулись. Братья, сестры — по разные стороны, мужья с женами, друзья, подруги бывшими стали.
Лично я со всеми общаюсь, как и раньше. Да что с меня взять — неместная.
В одной компании познакомили меня с астрологом. Весь вечер он изучал мой гороскоп, а потом заявил, что есть во мне сильная разрушительная энергия. Я задумалась, конечно, но кроме скромно перевернутого столика и кастрюльки на голове у одного обалдуя ничего вспомнить не могла.
Когда же он сказал, что у меня склонность к алкоголизму, тут уж я запротестовала. И он стал «смотреть поподробней», что-то бормоча про дома в Сатурне и градусы на даче при Луне. А потом, вдруг, вспыхнул сверхновой и торжественно объявил:
— У вас бывают сильные творческие подъемы!
— А как же алкоголизм? — поинтересовалась я.
— Это одна и та же конфигурация, — объяснил астролог. — У некоторых людей проявлением может быть алкоголизм, а у вас — творческий подъем.
— А большинство — совмещают, — кивнула я в сторону собравшихся.
Кстати, с Водолеями я стараюсь не связываться. Слишком хорошо знаю их. Изнутри.
Наталья Ивановна в Обществе слепых, в котором она состояла уже много лет по причине слабого зрения, получила катушечный магнитофон. Она не последовала примеру своих слабовидящих и слепых соратников, которые с порога вручали сыновьям, зятьям и прочим племянникам заветные музыкальные ящички. Что и говорить, в то время это была мечта любого оболтуса. Наталья Ивановна оставила магнитофон себе. Да и отдавать его было некому. Иметь детей она себе не позволила, а похоронив мужа, так и жила одна, занимая небольшую комнату в коммуналке, в одном из домов, построенных пленными немцами в Измайлове.
Таксист занес Наталье Ивановне коробку с магнитофоном на второй этаж, прошел в комнату и предложил распаковать: «раз уж пошла такая пьянка».
— Че, мать, крутить будешь? — спросил он Наталью Ивановну.
— Че, че … Высоцкого! — отрапортовала Наталья Ивановна.
— Ну, ты, мать, даешь! — удивился таксист. — Высоцкого знаешь!
— Знаю, а ты думал…
Наталья Ивановна с детства была певуньей. Еще до революции семилетней девочкой пела с мамой в церковном хоре. А когда подросла, лучше ее запевалы на праздниках не было. Во время войны все раненые ждали сольного концерта сестрички Наташи. А уже когда война кончилась, Наталья Ивановна всегда была при хоре. Их тогда много было, хоров: и на производстве, и в домах культуры. Ближе к старости Наталья Ивановна попала в хор при Обществе слепых, где она и узнала про Высоцкого. Руководитель хора, Василий Васильевич, молодой человек, но всеми очень уважаемый, а в хоре были в основном пожилые люди, спел им как-то раз под баян песню Высоцкого «для поднятия боевого духа» — как он тогда выразился. Хор взорвался аплодисментами, кто-то из женщин всплакнул. После этого на каждой репетиции Василий Васильевич пел им из Высоцкого.
— У меня и записи приготовлены, — похвалилась Наталья Ивановна и достала из шкафа магнитофонную катушку, записанную для нее Василием Васильевичем. — Вот только завести сама не сумею.
— А давай, мать, заведем! — обалдел от неожиданности таксист. — У моего соседа такой же.
Он ловко справился с «агрегатом», и комнату заполнил голос Высоцкого.
Наталья Ивановна завороженно слушала, не всегда разбирая слова. Таксист, прикрыв глаза, кивал в такт головой и шевелил губами, заменяя Наталье Ивановне живого артиста. Оба оказались в каком-то другом измерении: комната растворилась в звуке и перестала существовать. Наконец таксист очнулся от стука, доносившегося из реальности.
— Соседи по батареям стучат, суки, — с досадой сказал он. — Музыку не дадут послушать.
— Может, ребенок спит, — предположила Наталья Ивановна.
— Ладно, спасибо тебе, мать. Пойду…
Наталья Ивановна схватилась за кошелек.
— Не вздумай, мать. Не возьму, — твердо сказал таксист и вышел.
В дверях он вдруг спохватился:
— Мать, как включать, запомнила?
— Справлюсь. Спасибо вам.
До позднего вечера Наталья Ивановна слушала Высоцкого. Она уже наловчилась включать и выключать магнитофон, а некоторые слова запомнила и запросто подпевала. Соседи продолжали свой нехитрый аккомпанемент, который становился все сильнее и ближе, пока бесцеремонно не ворвался в комнату Натальи Ивановны.
— Вы — пожилой человек, а так себя ведете! — возмущался сосед снизу.
— Да она просто хулиганка и пьяница! — визжала его жена.
— Прекратите свою музыку! — наступал сосед через стенку.
— В самом деле, мы чуть не оглохли! — присоединилась соседка сверху.
— Мы молчали. Но нам стыдно за вас, — высказались соседи Натальи Ивановны по квартире.
— Простите меня. Наверно, действительно громко. Но слов не разобрать, а такие песни хорошие, — объясняла Наталья Ивановна. — Я сделаю потише.
— Потише, потише! Выключай свою музыку!
Но Высоцкий продолжал петь. А Наталье Ивановне стучали, кричали, выкручивали пробки, разбивали окно и несколько раз заперли в туалете.
Через неделю пришел участковый и, по-доброму намекая на психушку, просил Наталью Ивановну угомониться и продать ему магнитофон вместе с Высоцким. Наталья Ивановна объясняла, что магнитофон не продается, а Высоцкий — тем более.
Соседи продолжали изощренно обижать Наталью Ивановну. «Что они, все из общества глухонемых? — думала Наталья Ивановна. — Не слышат, что Высоцкий поет…» И Высоцкий продолжал петь…
Шли годы. Вот уже появились кассетные магнитофоны. Приближалась Олимпиада-80. Всех ненужных из Москвы удалили. Удалили и меня как ребенка: в целях безопасности отправили в Адлер.
В то утро мы шли на пляж вдоль привычных надписей на высоком бетонном заборе. Вдруг мне бросилась в глаза свежая коричневая краска:
«ВЫСОЦКИЙ УМЕР», — сообщала она крупными неровными буквами обществу глухонемых.
Когда Александр Еременко прочитал мои первые двенадцать рассказов, он сказал мне: «А ты попробуй тринадцатый написать…». Хотя против числа тринадцать предубеждений у меня не было, да и жила я в тринадцатой квартире, — зациклилась. Недели через две я призналась ему, что ничего не выходит с этим тринадцатым рассказом. Александр Викторович даже обрадовался. Своей прозорливости, что ли… И подкинул мне вот такой сюжет. Эту историю он узнал от брата, а брат, как сказал Александр Викторович, никогда не врет.
Украшенный к Девятому мая актовый зал постепенно заполнялся учениками пятых — одиннадцатых классов. Яркая, давно забывшая о школьной форме ученическая масса сверкала мобильниками и плеерами в ожидании встречи с ветераном войны.
Завуч дала отмашку, и торжественно грянуло: «Этот День Победы порохом пропах!..». Ветеран по-стариковски браво прошел через середину и поднялся на сцену. Там его встретила завуч с традиционным букетом красных гвоздик и усадила за одиноко стоящую парту. Все, кто мог, увидели на его груди единственную награду — Золотую Звезду Героя Советского Союза. Некоторые заинтересовались и отпустили мобильники, другие — продолжали отдыхать.
Завуч толкнула подобающую речугу, на сцене появились пятиклассники, еще поддающиеся дрессировке, и по очереди прочли стихи о войне. Дальше полагалось задавать вопросы ветерану. Тут надо сказать, что завуч добывала ветерана через знакомого, работающего в военкомате. Через него же она получила биографию ветерана, включающую геройский боевой путь от начала войны и до Праги. Опираясь на этот самый путь, она заранее составила «вопросы ветерану» и раздала их надежным ученикам. После кодовой фразы: «А сейчас вопросы к ветерану» «надежные» приступили к действию.
— Скажите, а где начался Ваш боевой путь? — оттарабанила одна из «надежных».
— В Киеве и начался. Я младшим лейтенантом тогда служил, зенитной батареей командовал…
— Сколько самолетов Вам удалось подбить за время войны? — вступил второй «надежный».
— Один самолет. В первый день войны, двадцать второго июня, первым снарядом.
Завуч напряглась, разгладила свернутые в трубочку листы и побежала глазами по тексту.
— Вы дошли до самой Праги, — вступил третий «надежный» — Какие качества характера помогли Вам победить врага?
— До Праги… — ветеран растерянно пожевал губами. — Да я, ребятки, как вам сказать… В первом же бою был тяжело ранен, пролежал в госпитале. А потом меня и вовсе комиссовали…
Завуч оторвалась от текста, покраснела и как будто перестала дышать.
— Так что воевал я всего несколько часов… — продолжал ветеран. Это командир полка потом приказал найти меня и к награде представил за первый сбитый самолет врага.
Ветеран вздохнул и взялся то ли за сердце, то ли за «Звезду»:
— Не считаю я себя героем… так вот. Простите меня, ребятки…
Все замерли, включая завуча. Ветеран встал и медленно пошел со сцены. Тут вдруг вскочила рыженькая девочка и, бросаясь в атаку, заорала:
— Не уходите! Я — отличница, но умной себя не считаю!
— Останьтесь, не уходите, останьтесь, не уходите! — волной прошло по залу.
— Останьтесь, пожалуйста, — отмерла завуч. — Дети просят, такое редко бывает.
Ветеран оглядел зал, потоптался и вернулся за парту.
— Ребята, попрошу тишины, — бодро произнесла завуч. — Кто хочет высказаться, поднимайте руку, а кричать не надо.
Взметнулось несколько рук.
— Я на тройки учусь, но дурой себя не считаю, — томно произнесла ученица с пышной грудью.
— Ты не дура, ты — блондинка! — донеслось с последних рядов и утонуло в здоровом детском смехе.
Ветеран заулыбался.
— Давайте посерьезней, — встрепенулась завуч.
— Я похудел на семь килограммов, но все равно чувствую себя толстым, — признался мальчик-гора.
— Мы сейчас немножко не о том, — пыталась подкорректировать обстановку завуч.
— Как вы считаете, что главное в человеке? — не унимался один из «надежных».
— Пыль в глаза легко пустить… Перед собой честным надо быть… Вот главное, — отвечал ветеран.
Его не отпускали часа полтора, делились самым сокровенным: спрашивали совета, жаловались на учителей и родителей, кто-то рассказал о своей любимой компьютерной игре, один мальчик признался в краже ста рублей, многие сказали, что курят…
— Знаете, ребята, — уверенно произнес ветеран, — вот сейчас первый раз в жизни я действительно чувствую себя героем.
Он встал и приосанился:
— Героем Советского Союза…
Завуч шмыгнула носом, сдерживая слезы, и зааплодировала. Зал радостно поддержал ее:
— Ура! Ура! — доносилось с последних рядов…
После Девятого завуч рассказала своему знакомому из военкомата о недоразумении. Он разобрался и выяснил, что существует два героя: Коваленко П. М. и Коваленко П. И., один до Праги дошел, а другой участвовал только в одном бою. Подчиненный биографии перепутал…
Когда моя однокурсница пошла работать в школу, она делала все, чтобы никто из прохожих не распознал в ней учительницу: хипповала по-страшному. А подаренные цветы всегда в классе оставляла.
Спросить Александра Еременко, считает ли он себя гениальным поэтом-метареалистом, я не решилась.