ЧАРЛЗ БУКОВСКИ
Сборник рассказов
И НЕ ПЫТАЙТЕСЬ...
Попытка
В издании справочника "Кто есть кто в Америке" 1992 года статья о Чарлзе Буковски занимает 29 строк. "Буковски, Чарлз. Автор. Род. в Андернахе, Гер., 16 авг. 1920 г. Переехал в США, 1923 г. Ж. Линда Бейль; 1 ребенок, Марина-Луиза, от брака с Барбарой Фрай, 1955. Студент, Городской Колледж Лос-Анжелеса, 1939-41... Получил стипендию Национального Фонда Поощрения Искусств, 1974. Лауреат премии издательства "Луджон Пресс"..." А дальше, очень мелким шрифтом - названия книг: стихи, сборники рассказов, романы, киносценарии, редакторские работы, - закадровые повествования в фильмах о нем, фильмы, снятые по его книгам, магнитные записи... И в самом конце, там, где у его соседей по странице, уважаемого хортикультуриста и педагога Мартина Джона Буковача и достойного физиотерапевта Элен-Луизы Буковски, значатся подробнейшие домашние и рабочие адреса и контактные телефоны, курсивом набрано только два слова: Не пытайтесь.
Описывать, загонять в рамки, присваивать Чарлза Буковски или навещать его дом уже пытались многие. И будут еще пытаться, поверьте: он стал моден, а соблазн побыть причастным к настоящей литературе, хоть и посмертно, очень силен (здесь, наверное, и я не исключение). Фигура литературного культа, противоречивый и неуживчивый, сварливый и вздорный, он мифически мудр для поклонников своего обильно орошенного бухлом просторечия, однако, изводяще "нелитературен" для многих академиков.
В 1966 году преданный издатель Буковски Джон Мартин основал в Санта-Розе, Калифорния, издательство "Черный Воробей" (Black Sparrow Press) только для того, чтобы предоставить голос тоскливым размышлениям автора, публиковать его плохо замаскированные автобиографические наброски, житейские истории, нелицеприятные наблюдения и нарочито некрасивые стихи. В 1993 году Мартин составил последнюю прижизненную антологию Буковски "Беги Вместе с Добычей" (Run With The Hunted). Весь опубликованный "Черным Воробьем" поэтический и прозаический материал (и в этом - очарование книги, хотя в антологию не вошли такие жемчужины, как "Заметки Старого Козла" [Notes of a Dirty Old Man, 1969] или "Прекраснейшая Женщина в Городе" [The Most Beautiful Woman in Town, 1967-83]) расположен в грубо хронологическом порядке - от воспоминаний карапуза к "крепости заднего ума" старого прожженного циника. Результатом стало появление некоего смутного мемуара - ведь для последователей жизнь автора в высшей степени неотделима от его работы. Буковски-автор не единожды за свою жизнь призывал на помощь "второе я" Генри Чинаски (друзья называют его Хэнком), вытаскивавшего на страницы книг семь десятилетий битв своего создателя: со шрамами от прыщей, с барменами, шлюхами, тотализатором на скачках. Великое множество унылых историй Буковского - как вечное сражение черного юмора с убожеством жизни, как память о бесконечной череде тупых ударов по голове, о провалившихся вылазках из захламленной писательской конуры в мир работяг, шабашников и почтовых крыс.
"Большую часть своего барахла я пишу, когда пьян," - объявляет один из его персонажей. - "Когда я трезв, я - просто экспедитор, да и то не очень добросовестный."
"Абсурд у Буковски обволакивает каждый факт жизни липким сиропом, пока чаяния человечества не низводятся до смешного," - писал критик Джеймс Салливэн в нью-орлеанской газете "Таймс-Пикайюн". - "Ни бедность, ни убожество не празднуются. Они просто есть."
ногти; ноздри; шнурки
не очень хорошая ночь в Сан-Педро этого мира
Видимо, такая зацикленность на бытии и объясняет успех писателя за пределами Америки. Кажущаяся плоскость повествования легко переводится на другие языки - и остается лишь на поверхности. Смесь хорошо натренированной отточенности стиля и монотонного, полупьяного внутреннего голоса, постоянно возвращающегося к началу высказывания, настойчивого, подчеркивающего нечто очень важное, убеждающего в правоте мыслей и поступков хозяина - не знаю, насколько легко воссоздать это на немецком или итальянском, где терпимость языка значительно выше, чем в русском. И в Германии, и в Италии, кстати, этот экзистенциальный распад повествования возводил Буковски на вершины списков бестселлеров неоднократно. Не думаю, что в России это с его книгами смогут сделать аскетичность, лапидарность и незакомплексованность языковыми условностями. Простое всегда воспринимается - как и переводится - сложнее.
Он презирал липу и претенциозность на любом уровне языка и инстинктивно ежился даже от чересчур вычурного или "литературного" словоупотребления. Стиль его прост и прямолинеен: фразы, в основном, короткие и целенаправленные, никаких метафор, аллюзий, никаких "приемчиков". Как и Хемингуэй, с которым его изредка сравнивали, он предпочитал простые прилагательные; слова и абзацы должны быть короткими и по делу.
"Самое трудное в письме," - говорил он, объясняя особенности своего телеграфного стиля, - "это сесть на стул перед машинкой. Как только вы это сделали, начинается кино. Стоит мне сесть, нет никакого плана, никаких усилий, никакого труда. Как будто машинка делает это все сама. Пишешь как в каком-то трансе... Слова иногда выходят как кровь, а иногда - как вино... Шаг, ритм, танец, быстрота - все это современный век. Атомные бомбы висят на деревьях, как грейпфруты. Мне нравится сказать то, что я должен сказать, и отвалить."
Но голос Буковски - голос звучит, заставляя читателя тыкаться носом в страницу в поисках того чуда, что заставило звучать черные знаки на плоском листе бумаги, - в изумлении или же в негодовании: как только могли такое напечатать?.. Иногда Буковски называют битником, иногда натуралистом, но писал он так, будто был водопроводчиком. Для него задача воссоздать сцену сводилась к экономному использованию как можно более короткого колена. Слова для него - гайки, болты и втулки, и украшать их или же описывать написанное им - все равно, что наносить простым карандашом метки на проржавевшую канализационную трубу. Сам автор говорил: "Утверждать, что я - поэт, значит, помещать меня в компанию версификаторов, неоновых гурманов, придурков, лохов и мерзавцев, маскирующихся под мудрецов."
Именно поэтому я не могу отказать себе в удовольствии привести здесь развернутую цитату - автобиографию Хэнка, написанную в 1975 году для биобиблиографического словаря Джона Уэйкмэна "Писатели Мира". Итак, Хэнк - своими словами:
"Я родился в Андернахе, Германия. Мой отец служил в Оккупационной Армии, а моя мать - урожденная немка. В Америку меня привезли, когда мне было два года. Вскоре мы переехали в Лос-Анжелес, где я прожил б льшую часть своей жизни. По большому счету, учился я всему сам, хотя мое образование и включает в себя два года в Городском Колледже Лос-Анжелеса. Вскоре после этого я начал скитаться по стране, перебиваясь случайными заработками, вроде работы уборщика, служителя автозаправки, охранника, посудомоя, экспедитора, складского служащего, приемщика, нарядчика, водителя грузовика, почтальона, кладовщика, почтового клерка, служителя на автостоянке. Еще я работал на фабрике собачьих бисквитов, фабрике флюоресцентных ламп, на бойне, был членом железнодорожной ремонтной бригады, а также работал на Американский Красный Крест. Я видел большинство городов и работал примерно в сотне мест. В основном, я голодал, пытаясь писать, ограничивая себя одним шоколадным батончиком в день, и писал по четыре-пять рассказов в неделю. Часто у меня не было пишущей машинки, и б льшую часть своей работы я писал от руки печатными буквами и рассылал в Атлантик Мансли, Харперз и Нью-Йоркер. Все они возвращались обратно.
Наконец, в возрасте двадцати четырех лет мой рассказ был принят журналом Уита Б рнетта История. Второй принял Портфолио Кэресс Кросби. Я начал пить больше, чем обычно, бросил писать и просто пил. Так продолжалось десять лет, в каковое время я жил с несколькими женщинами, такими же отчаявшимися, как и я. Все это закончилось серией обширных кровотечений, и я оказался в благотворительной палате Окружной Больницы Лос-Анжелеса. После того, как меня по ошибке засунули в подземное хранилище ("он лежал внизу, а его бумаги передавали над ним сверху"), мне перелили двенадцать пинт крови и двенадцать пинт глюкозы. Я отказался от операции, которая, как мне сказали, мне была необходима, иначе я не выживу. Еще мне сказали, что если я выпью хоть еще раз, то непременно умру. Они солгали мне дважды.
Выйдя из больницы, я умудрился найти себе работу и квартиру. Каждый вечер я возвращался домой с работы, выпивал огромные количества пива и начинал писать стихи. За две недели я написал шестьдесят стихотворений и не имел ни малейшего понятия, что мне с ними делать дальше. Я нашел список поэтических журналов - один из них печатался в Уилере, штат Техас. Ага, подумал я, там, в стареньком, оплетенном лианами коттедже живет старушка, выращивает канареек; от этих стихов ее счетчик паники зашкалит. Я кинул пакет в почтовый ящик и забыл про них. Обратно я получил очень толстое письмо, в котором объявлялось, что я - "гений". Звучало нормально. Я ответил. Выпуск журнала (Арлекин) целиком был отдан моей работе. Мы продолжали переписываться. Она приехала меня навестить. Довольно привлекательная светловолосая деваха. Мы поженились и отправились в Техас, где выяснилось, что она - миллионерша. Брак наш длился два с половиной года.
Я продолжал писать, мне везло. Я даже вернулся к жанру рассказа, довольно большое их количество напечатал в Вечнозеленом Ревю; вышли мои книги стихов - примерно по одной в год в разных местах, основные издания "Луджон Пресс". Я начал вести колонку "Заметки Старого Козла", которую стала печатать подпольная газета "Открытый Город", а позже подхватил "Нола Экспресс" и лос-анжелесская газета "Свободная Пресса". Рассказы также начали выходить в форме книг в издательствах "Черный Воробей" и "Городские Огни". Я бросил работу в возрасте пятидесяти лет (в смысле, работу на дядю) и написал свой первый роман "Почтамт" - за двадцать ночей, использовав двадцать пинт виски, тридцать пять упаковок пива и восемьдесят сигар. "Черный Воробей" его опубликовал. С тех пор я пишу и живу этим. Джон Мартин из "Черного Воробья" здорово мне помог. Он пообещал мне 100 долларов в месяц на весь остаток жизни, вне зависимости от того, буду я писать или нет. Какому еще писателю так повезло в жизни?
Мне не особо нравится литература веков; я нахожу ее очень уравновешенной и чопорной, очень близкой к фальши в определенных изолированных случаях. Это помогло мне следить за ней. Мне нравились "Путешествие" Селина, Вийон, Неруда, ранний Хемингуэй, Сэлинджер, весь Кнут Гамсун, Федор Дос и, пожалуй, вс . Мне и до сих пор немногое нравится. Я до сих пор пишу, в основном - подпольно и вряд ли богато; как раз так, как и д лжно. Раз или два в неделю мне нравится играть на бегах, мне нравится классическая музыка, пиво, я романтик, слизняк, мне нравится бокс, и одна-две женщины, которых я знал, возносили меня гораздо выше крыш.
В разделе "Работы о", простите меня, было любое количество рецензий, статей, книга и библиография, но все это лежит в стенном шкафу вот за этой стенкой, и если я зайду туда и попытаюсь отыскать их все, то начну потеть и стану очень несчастным, а я знаю, что вам этого не хочется. Благодарю вас, и простите за машинопись и орфографические ошибки; меня это никогда особенно не интересовало."
В начале 1960-х годов Буковски уже называли "героем подполья". Смешно сопоставлять, конечно, но примерно тогда же, на другом краю земного шара, в месте, о котором Бук наверняка ничего не слышал, - в Устьвымлаге - пробовал писать свои "Записки надзирателя" молодой Сергей Довлатов, бескомпромиссный изгой другой великой страны. Даже странно иногда, насколько их письмо и отношение к литературе и языку похожи, насколько перекликаются некоторые факты биографий... Близкий к битникам мэтр сан-францисского "поэтического Ренессанса" Кеннет Рексрот (Райнгольд Какоэтес в "Бродягах Дхармы" Джека Керуака), одним из первых высоко оценил Буковски как "поэта отчуждения и писателя подлинной наполненности", а в 1966 году по итогам опроса нью-орлеанского журнала "Аутсайдер" он стал "аутсайдером года". С тех пор литературный истэблишмент, который Бук неуклонно высмеивал, нежно, хотя и с некоторой опаской, прижимал его к своей обширной груди. Восторженную критическую биографию написал Хью Фокс, а во Франции его поэзию с энтузиазмом превозносили Сартр и Жене.
Внимание он привлек, в первую очередь, как поэт. Критик Дэбни Стюарт писал, что его "энергичные, жесткие и нервирующие стихи подхлестнуты необходимостью выразить себя, ...они - поле битвы, на котором Буковски сражается за свою жизнь и здравый рассудок... словами, остроумием и ожесточенной горечью".
восковые музеи, замороженные до своей наилучшей стерильности
не так уж плохи - ужасающи, но не плохи. пушка,
подумай о пушке. и о гренке на
завтрак кофе горяч ровно настолько, что
знаешь - твой язык по-прежнему на месте. три
гераньки за окном, пытаются быть
красными и пытаются быть розовыми, и пытаются быть
геранями. не удивительно, что иногда женщины
плачут, не удивительно, что мулы не хотят
тащиться в гору. ты что - в детройтском гостиничном
номере ищешь закурить? еще один
хороший день. кусочек дня. а
медсестры выходят из здания после
смены, с них хватит, восемь медсестер
с разными именами, идти им в разные
места - идут по газону, кое-кому из них
хочется какао и газету, кое-кому - в
горячую ванну, кому-то - мужика, а
кое-кто из них вообще еле шевелит мозгами. с них хватит
и не хватит. ковчеги и пилигримы, апельсины
канавы, папоротники, антитела, коробки
бумажных салфеток.
Вот здесь он и говорит о чопорности и почти фальшивости, которые находит в литературе прошлого; он утверждает, что ему совершенно бестолку сознательное ремесленничество, и записывает свои, в сущности автобиографические, как, впрочем, и б льшая часть всего остального, стихи так, как они к нему приходят, без редактуры. Так, что они больше всего напоминают Уитмана, хотя, фактически, поэтический диапазон Буковски гороздо шире, чем он делает вид: например, некоторые из его наиболее поразительных работ напоминают "автоматическое письмо" сюрреалистов и битников:
относитесь ко мне с высшим ужасом
как к тому, кто раздвинул ставни
когда президент приостановился побриться
зачарованный тем, как обернулся Индеец
сквозь тьму, и воды, и пески...
Творческое наследие Чарлза Буковски щедро по своему количеству и неровно по качеству, но в своих лучших и самых мощных стихах, как писал Дэбни Стюарт, он "живет в мире, низводящем поэта до состояния бессильной изоляции. Иногда он почти что хнычет... Американский язык, каким его слышит Буковски, в самом деле довольно легко "прибить к бумаге гвоздями". Но придать ему форму или, что еще лучше, обнаружить для него форму, - совершенно другое дело... Эскаписты великих стихов не пишут."
Биограф Хью Фокс говорил о "темном, негативном мировосприятии Буковски... в котором он упорствует изо дня в день, выискивая уродливое, сломанное, уничтоженное, безо всякой надежды на какое бы то ни было "окончательное" спасение и без желания его". Его персонажи в самом деле таковы - уголовники, пьянчуги, тараканы, безумцы, бляди, крысы, игроки, обитатели трущоб и паршивых лос-анжелесских баров, - и именно их он чествует в своей поэзии. Из той же самой среды - печальные герои и героини его прозы, в целой принимавшейся критиками литературного истэблишмента более серьезно, нежели стихи. Да и сам он - или "широкий, но не высокий человек", каким его описывал в 1974 году Роберт Веннерстен, "одетый в клетчатую рубашку и джинсы, туго подтянутые под пивное брюхо, длинные темные волосы зачесаны назад, с проволочной бородой и усами, запятнанными сединой", или "проседающий, сломленный, тающий старик, очевидно, на грани нервного срыва", каким его увидел Хью Фокс. Но каким бы он ни представал своим гостям, в нем всегда присутствовала эта абсолютная ясность ума, этот контроль разума, а также - настолько покоряющее добродушие, мужество и шедрость, что Дональд Ньюлав из "Вилледж Войса" не мог не назвать его "единственным действительно любимым поэтом подполья, о котором я слышал".
Его первый роман "Почтамт" (Post Office, 1971), слегка переработанный отчет о годах тупой пахоты на лос-анжелесской почте, с его урловыми надзирателями, тоскливыми и занудными горожанами, киром по-черному, легкодоступным сексом и блистательными побегами на ипподром, обозревателем газеты "Литературное Приложение Таймс" был назван "мужественной и жизнеутверждающей книгой, поистине меланхоличной, но и конвульсивно смешной... цепочкой анекдотов неудачника". Тем не менее, по его словам, "ей не хватало связок, которые могли бы сделать книгу чем-то большим, нежели суммой составляющих ее частей". Этот типично "высоколобый" подход к оценке произведения, опасливо отказывающий ему в праве быть таким, каково оно есть, если написано честно и мужественно, не учитывает "сверхзадачи" автора - просто рассказать о почтовом бытии Чинаски день за днем. И каждая глава, будучи сама по себе эпизодом целого, зависит от остальных, складываясь в мозаику, скрепленную тем, что далеко не словами выражается. Наверное, именно эта атмосфера недосказанности, что от презрения к рутине повседневного существования, и объединяет, среди прочего, читателей Буковски на всех континентах, как некий "подруб".
Уже в "Почтамте" становится ясно, что Чинаски/Буковски - предельный одиночка. У Бука эта тема всплывает постоянно: человеческие отношения в силу неизбежно конфликтующих стремлений, желаний и эго никогда не срабатывают. Чинаски даже не сокрушается по поводу этой неизбежности он ее принимает.Он - экзистенциалист в высшей степени: "Мы сидели и пили в темноте, курили сигареты, а когда засыпали, ни я на нее ноги не складывал, ни она на меня. Мы спали, не прикасаясь. Нас обоих ограбили." И мы чувствуем, что за этим неистощимым стоицизмом - Хэнк, которого где-то по пути эмоционально "ограбили" самого.
Эта сага "непростого человеческого счастья" продолжается в "Трудовой Книжке" (Factotum, 1976), где впервые после ранних рассказов возникает "второе я" Чарльза Буковски - Генри Чинаски, предстающий, по словам критика Ричарда Элмана, "с первых же фраз романа решительным, но глубоко удрученным карьеристом паршивых случайных заработков и перепихонов на одну ночь на задворках наших великих американских городов". Ничтоже сумняшеся, Элман счел это "чувственное, трогательное и развлекающее повествование", избавленное от маннеризмов "большой литературы" и разного рода самореклам большим прогрессом по сравнению с форсированной и скандализирующей, "продирающей до костей" ранней прозой Буковски.
Не нужно обманываться "развлекательностью" Буковски: развлекательность - в том, что его моралите (рассказы, стихотворения и взятые сами по себе пронумерованные эпизоды романов) никогда не морализуют и не тычут читателя носом в обязательность совершения какой-либо внутренней работы. Все, что происходит в голове и душе читателя, зависит только от него самого. Для этого, видимо, желательна какая-то духовная готовность, но если ее нет, то никто ведь плакать не станет. Его роман "Ветчина На Ржаном Хлебе" (Ham On Rye, 1982) - еще одно тому подтверждение: автобиографическая смесь горечи, юмора и честности, самое излюбленное критиками произведение. Впервые Буковски описал здесь свое детство и отрочество - и, в конечном итоге, невозможность существования по Американской Мечте.
Как в "Гекльберри Финне" и "Ловце Во Ржи", точка зрения очень молодого человека, вероятно, - самая выгодная позиция, с которой обнажаются двуличие, претенциозность и тщеславие "взрослого" мира. "Ветчина" приобретает более трогательное и человеческое измерение, нежели ранние работы Буковски, поскольку здесь молодому, впечатлительному и беззашитному Чинаски приходится иметь дело со злом и больной ущербностью взрослых. Действие романа происходит, в основном, в годы Депрессии и заканчивается с началом Второй Мировой войны. Чинаски растет в доме, где хронически безработный отец стереотипно суров и деспотичен ("Я ему не нравился. "Детей следует видеть, а не слышать," - говорил он мне."), а мать покорна и бесхребетна (""Отец всегда прав.""). Родители Чинаски, как и большинство взрослых в романе, проживают свои жизни на основании ложных идеалов и ошибочных представлений о том, "как надо" жить. На самом деле, эти идеи и представления с реальностью имеют мало общего, и для таких, как Чинаски, кто стремится к истине и честности и определяет "липу" с полунамека, жизнь по их правилам - игра довольно-таки безыинтересная. Роман разворачивается серией инцидентов - часто трагических, часто смешных, - в которых молодой Чинаски наблюдает эти недостатки и пороки собственных родителей и людей "реального" мира и приходит к принятию безнадежности своего положения.
Первое его столкновение с липой, в которую обряжаются люди, - когда он фабрикует якобы документальный отчет о визите президента Гувера в Лос-Анжелес и сдает своей учительнице английского. После того, как учительница обнаруживает, что "документальная" работа, которую она прочла перед всем классом как образец сочинения, - выдумка от первой до последней строчки, она все равно превозносит ее до небес, чтобы сохранить лицо при явно гнилой игре. Чинаски комментирует: "Так вот что им нужно на самом деле: ложь. Прекрасное вранье. Вот чего им хочется. Люди - дурачье."
Знание того, что люди предпочитают удобную ложь неудобной правде, делает невыносимыми его встречи со всеми, кроме понимающих его изгоев. Только с ними он, в конечном итоге, сходится, но даже в среде аутсайдеров человеческие отношения эфемерны, поэтому единственное, что делает жизнь терпимой - это мастурбации, мечты о сексе (в "Ветчине" Хэнк ни разу не совокупляется с женщиной) и, превыше всего, - алкоголь: "Без кира," - говорит Чинаски своему корешу под конец романа, - "я бы давно себе глотку перерезал." Кстати, в 1974 году, примерно то же самое он говорил посетившему его Роберту Веннерстену: бухло "вытряхивает тебя из стандарта повседневной жизни, из того, когда все одинаково. Оно выдергивает тебя из собственного тела, из собственного разума и швыряет о стенку. У меня такое чувство, что пьянство - это форма самоубийства, когда тебе позволено возвращаться к жизни и начинать все заново на следующий день."
В Штатах Буковски всю жизнь оставался партизаном, глубоко окопавшимся в подполье изящной словесности. Единственная, пожалуй, вылазка, закончившаяся успехом (успехом ли?) - когда к нему, наездами жившему в Лос-Анжелесе, в двери постучался Голливуд. "...На богатую территорию въехали. Я уже и забыл, что некоторые живут довольно неплохо, пока большинство остальных жрет собственное говно на завтрак. Когда поживешь там, где живу я, начнешь верить, что и все остальные места - такие же, как и твоя задрота." Бук познал полную меру известности после того, как написал сценарий к фильму Барбета Шр°дера "Пьянь" (Barfly, 1987), где в роли молодого, пропитавшегося джином Чинаски снялся Мики Рурк. При всей склонности автора к самому низменному антуражу и похабнейшим условиям жизни, что так расстраивают голливудских критиков, фильм стал удивительно популярен в массах. Однако, для самого Буковски мало что изменилось - подумаешь, набрался материала для еще одной книги, ставшей кривой гримасой перед ослепительными улыбками героев "фабрики грез" ("Голливуд", [Hollywood],1989). Как и остальные его работы, эта регистрирует типичное настроение подчеркнутой невовлеченности: мир продолжает нас наебывать, народ.
Ведь что делает Чарлз Буковски, когда сердится? Правильно, он пишет книгу. И, по его собственным словам, "Голливуд" - это "роман негодования". "Наверное, я никогда не верил Голлувуду," - говорил он в интервью "Книжному Обозрению Нью-Йорк Таймс". - "Я слышал, что это кошмарное место, но когда я туда приехал, то обнаружил, насколько в действительности оно кошмарно, кошмарно, кошмарно, черно, сплошные головорезы." Основной мотив романа состоит из бесконечных передряг и подстав, отлично характеризующих создание художественного кинофильма с крошечным бюджетом - кино, которое почти никто не хочет делать, и за просмотр которого почти никто не захочет платить. Чем ниже ставки, тем неистовее борьба за власть - и тем чаще летает в воздухе слово "гений". Один из таких "гениев" на сомнительной зарплате у продюсеров Фридмана и Фишмана, выведенных в романе, - некий крутой писатель Виктор Норман, которым Чинаски восхищается как "одним из последних защитников мужского начала в США". Его протагониста Нормана Мейлера и Чарлза Буковски иногда сравнивали критики. Молли Хаскелл, например, писала в "Книжном Обозрении Нью-Йорк Таймс": оба они - "писатели, чье величайшее достижение лежит в разумности их репортажа, где, по иронии, они отдают себя более свободно, чем в своих вымышленных работах. Оба писателя сделали фетишем собственную "мужчинность", но контрасты здесь могут оказаться более поразительными, нежели сходство." В одном месте Чинаски обеспокоен тем, что на главную роль - его самого - взяли Джона Бледсоу (он же Мики Рурк), и говорит ему: "Кончай жопой вилять... Он же не может быть нью-йоркцем. Этот главный герой - калифорнийский мальчишка. Калифорнийские мальчишки - оттяжники, сидят себе в норке. Они не скачут сломя голову, дают остыть, все взвешивают и делают следующий ход. Поменьше паники. А подо всем этим в них есть способность убить. Но дым вначале они не пускают." Вот в этом, наверное, и состоит основное различие между Норманом Мейлером и Чарлзом Буковски.
С рассказами Хэнка выходила та же история. Томас Р.Эдвард, описывая в "Нью-Йоркском Книжном Обозрении" его большой сборник, озаглавленный "Эрекции, Эякуляции, Эксгибиции И Истории Обыкновенного Безумия Вообще" (Erections, Ejaculations, Exhibitions and General Tales of Ordinary Madness, 1972) подтверждал еще раз, что "эти истории делают литературой немодные и неидеологические вкусы и пристрастия среднего избирателя. голосующего за сенатора Уоллеса". В его рецензии содержится, пожалуй, лучший парафраз отношения Буковски к тому миру, которого он никогда не покидал: "Политика - говно, поскольку работа при либеральном строе так же отупляюща и неблагодарна, как и в при любом тоталитарном; художники и интеллектуалы - в основном, фуфло, самодовольно наслаждающееся благами общества, на которое они тявкают; радикальная молодежь бездуховные ослы, изолированные наркотой и собственными бесконечными стенаниями от подлинных переживаний разума или тела; большинство баб блядво, хотя честные бляди хороши и желанны; никакая жизнь, в конечном итоге, не срабатывает, но самая лучшая из возможных зависит от количества банок пива, денег, чтобы ездить на бега, и согласной тетки любого возраста и формы в хороших старомодных пажах и туфлях на высоком каблуке."
Хотя позднее Буковски перешел исключительно на повествование от первого лица, в этих ранних рассказах он экспериментировал и с третьим. При соблюдении своего "лобового" стиля он, тем не менее ставил опыты и на других уровнях, заставляя задуматься критиков: а не в этом ли заключается новаторство молодого новеллиста? Не в отсутствии ли заглавных букв в именах собственных? Или в набранных одними прописными диалогах? Охренеть, какие эксперименты... Юмор же Буковски очень мало кто замечал (среди этих немногих надо отдать должное Джею Дохерти) низколобый ("раблезианский") юмор крутого парня, унижающий и высмеивающий все и вся: от феминистов до гомосексуалов, от писателей до политиков. Многие до сих пор не считают Буковски смешным - больше того, многие его за это просто ненавидят, - но большинство нормальных людей чувство юмора Хэнка привлекает и развлекает как ничто другое, оживляя до предела безрадостную картину мира.
Эдвард приходит к выводу, что Буковски "в своем лучшем виде выглядит анархистской сатирой в пластиковом мире - когда допивается и лажается до безобразия в гостиных, где пьют коктейли, в самолетах разных авиакомпаний, на поэтических чтениях в колледжах, когда приходит на дзэн-буддистскую свадьбу в высшее общество и оказывается единственным гостем при галстуке и с подарком... когда принимает длинноволосых парней за девчонок, когда пойман между тайным удовольствием и ужасом знания, что его стихи известны лишь немногим посвященным и ценимы ими. Несмотря на всю свою преданность старой роли мачо-артиста... в Буковски есть слабина, сентиментальность, привязанность, по счастью, к своему искусству. Ему известно так же хорошо, как и нам, что история его обошла, и что его потеря - это и наша утрата тоже. В некоторых из этих печальных и смешных рассказов его статус ископаемого выглядит не без определенной святости."
Буковски никогда не пользовался поддержкой университетов или крупных издателей (полунищий в те годы Джон Мартин - не в счет). "ТЫ ЧТО, СЕБЕ ГРАНТ НЕ МОЖЕШЬ ВЫХАРИТЬ? - говорит ему персонаж его рассказа "Великие Поэты Подыхают В Дымящихся Горшках Дерьма". - ...ВЕДЬ КАЖДЫЙ ОСЕЛ В СТРАНЕ ЖИВЕТ НА ГРАНТ." "ТЫ, НАКОНЕЦ, СКАЗАЛ ЧТО-ТО ДЕЛЬНОЕ," отвечает ему автор. Он набирал очки в глазах тех, кому обрыдла "политическая корректность" и "безопасность" тем, сюжетов и форматов отягощенной этикетом прозы и поэзии большинства его современников, в основном, за счет изустной молвы. До самого последнего времени все, написанное Буковски (свыше 60 книг), печаталось исключительно эфемерными мимеографированными самиздатовскими журнальчиками или "индивидуальными частными предприятиями", вроде прославленного сан-францисского издательства Лоуренса Ферлингетти "Огни Большого Города" (City Lights) или сказочно неизвестного нью-орлеанского "Луджон Пресс" (Loujon Press), чьи старые издания теперь по карману разве что самым богатым и знающим коллекционерам раритетов. Несмотря на яростное отрицание всяческой литературщины, ранние стихи Буковски, особенно нью-орлеанского периода, пронзительны в наготе своего чувства к этому городу:
потеряться,
может, даже окончательно свихнуться
не так уж и плохо,
если можешь
таким и остаться:
непотревоженным.
это мне подарил
Нью-Орлеан.
никто никогда там не звал
меня по имени.
...Днем художница-цыганка продавала свои картины во Французском Квартале, на углу улиц Святого Петра и Королевской, время от времени позируя для своих собратьев. А все вечера тратила на ручной набор книг, которые ее муж печатал на древнем станке, занимавшем всю спальню их однокомнатной квартиры... Это не Париж 20-х годов, хотя похоже, правда? Это - Нью-Орлеан 60-х, самый странный из всех городов США. Так случилось, что именно здесь и именно в то время читающая публика узнала имя Чарлза Буковски. То были дни, когда Джипси Лу Уэбб и ее муж, ныне покойный Джон Эдгар Уэбб, создавали "Луджон Пресс", издательство, выпускавшее "Аутсайдер" (The Outsider) - "один из первых мимеографированных журналов, если вообще не вожак всей революции самиздата", как его помянул в "Женщинах" Хэнк. Помимо шести номеров, вышедших в самом начале того бурного десятилетия, до сих пор сохранились пять прекрасных книг, которые и теперь, тридцать лет спустя вызывают вздохи восхищения завистливых коллекционеров - настолько искусно они сделаны.
Я держал их в руках в небольшом двухкомнатном оффисе нью-орлеанского коллекционера и "человека света" Эдвина Блэра - живого свидетеля творения неизвестной нам американской литературы, слегка тщеславного и любящего шикануть мимолетным упоминанием того или иного имени, просто святого для честного российского переводчика: "И когда Аллен Гинзберг узнал, что Нили Черковски подойдет к нему на вечере в Университете Тулэйн просить автограф, он просто весь вскипел и сказал мне..." Мы с редактором литературной секции "Таймс-Пикайюн" Сьюзен Ларсон сидели у него в передней комнатке, передо мной на полу были разложены неисчислимые сокровища, которые Эдвин продолжал выносить из задней кладовой комнаты без окон, куда он нас так и не впустил. Они со Сьюзен знакомы были давно, но даже она толком не знает, что у него там хранится. ...Первые издания Джека Керуака и почти всех битников, многие - с автографами, многие - с пометками критиков, которым издатели присылали сигнальные экземпляры на рецензию, забытые литературные журналы 20-х годов, где на одной странице можно увидеть стихи классика американской словесности Уильяма Фолкнера и "молодого, но многообещающего автора из провинции Хемингуэя", и, разумеется, нью-орлеанский самиздат начала 60-х.
Я впервые видел в Штатах человека, настолько самозабвенно любящего Книгу: ведь наш образ американца складывается из пластиковой улыбки, ног на столе и разговорах о деньгах, бейсболе и политике. Я ничего не понимал, но Сьюзен позже рассказала мне, что Эдвин Блэр - действительно человек непроницаемый, хотя и очень известный. На его визитной карточке можно увидеть только имя и адрес вот этого самого оффиса. Никто толком не знает, откуда тридцать лет назад у нигде не работавшего юного тусовщика появилось столько денег, чтобы безвозмездно и практически полностью содержать двоих нищих художников вместе с их печатным прессом и завиральными идеями. Видимо, наследство получил... В благодарность издатели подписали его на все первые экземпляры своих нумерованных тиражей.
Джон Эдгар Уэбб и его сварливая, темпераментная женушка стали центром нью-орлеанской литературной жизни того времени. Они прожили в Нью-Орлеане с 1954 до 1967 года. Повидать их приезжал Лоуренс Ферлингетти - а потом написал для первого номера "Аутсайдера" стихотворение под названием "Нижнее Белье". Обитатели и гости Французского Квартала частенько видели, как в двери квартирки Уэббов стучались с пачками новых стихов под мышкой и поэтесса каджа (Кэй Джонсон, в то время - подруга Грегори Корсо), и Чарлз Буковски.
Уэббы родились в Кливленде, а в Город Полумесяца приехали из Сент-Луиса, где, как значительно позже признавалась Джипси Лу в одном из интервью, они довольно долго просто стояли на междугородней автостанции и искали в расписаниях какой-нибудь город "в радиусе 17 долларов": "Тут мы подняли глаза и увидели, как к отправлению готовится автобус с табличкой "Нью-Орлеанский Экспресс". Так мы и поехали."
Ее рассказы о легких и спонтанных странствованиях, часто - после ссоры с хозяином ночлега, - как будто оживший роман Джека Керуака "На Дороге". Газеты 60-х годов много места тратили на описания ее драматически обставленных появлений на публике: в плаще с капюшоном, расшитых золотом тапочках с загнутыми носами, с золотыми обручами сережек в ушах. Прозвище свое - "Цыганка" - она получила не напрасно. Но и в достаточно преклонном возрасте, вернувшись-таки в Нью-Орлеан, она излучала некую экзотическую ауру - в ручной работы расписном индийском сари, c украшениями из бирюзы, в замшевых сапогах и в черном берете. В последние годы жить в Квартале она уже не хотела - говорила, что тот слишком изменился. Она снимала комнату у собственной сестры в районе Фэйр-Граундз, почти всеми забытая, практически без средств к существованию. Помогали лишь старые друзья, вроде Нили Черковски, который вытаскивал ее на лекции и дискуссии о литературной жизни Нью-Орлеана, или Эдвина Блэра, собиравшегося в 1994 году сделать факсимильное переиздание всех выпусков журнала "Аутсайдер". Это могло принести ей хоть какие-то деньги - тридцать лет назад никто не помышлял о том, что подобный самиздат достоин места в Библиотеке Конгресса США, поэтому никто и не беспокоился о регистрации авторского права.
А оглавление первого номера, задуманного ею и ее мужем, бывшим газетчиком и писателем, в 1960-м и выпущенном на следующий год, можно читать, как "Кто Есть Кто" поколения битников: Гэри Снайдер, Аллен Гинзберг, Чарлз Олсон, Эдвард Дорн, Генри Миллер, ЛеРой Джоунз, Колин Уилсон, Уильям Берроуз, Кэй Бойл, Чарлз Буковски. У последнего в первом номере журнала вышла едва ли не первая подборка стихов: 11 коротеньких произведений, составивших "Альбом Чарлза Буковски". Уже тогда Уэббы знали и ценили творчество сорокалетнего новичка от литературы.
Каждый из шести номеров предваряла колонка Джона Эдгара Уэбба "Кусочек от Редактора" - веселый и очаровательный отчет о жизни Уэббов в Нью-Орлеане и финансовых заморочках "Луджон Пресс" и самого журнала. Эдвин Блэр вспоминал: "Самым здоровским у них было то, что все в журнале было очень личным. Частью "Луджон Пресс" чувствовали себя все."
Первыми двумя книгами в девятилетних трудах издательства как раз и стали ограниченные издания Буковски - "Оно Ловит Мое Сердце В Свои Лапы" (It Catches My Heart in Its Hands), вышедшая в 1963 году с предисловием профессора английской словесности Луизианского Университета Джона Уильяма Коррингтона, давшего "молодому поэту" "путевку в жизнь", и "Распятие В Рукесмерти" (Crucifix in a Deathhand), опубликованная в 1965-м совместно с нью-йоркским издателем Лайлом Стюартом. На антикварном рынке сегодня обе они невероятно ценятся: ошеломляющие примеры мастерства печатника, набранные вручную на тонкой разноцветной текстурной бумаге (я даже подумал, что и бумага сделана ими самими, когда подержал их в руках), в переплете тоже ручной работы, где каждая типографская мелочь тщательно продумана и выполнена с огромным вкусом. Книги "Луджон Пресс" встречались по всей стране восторженными рецензиями и необычным для подобного самиздата вниманием, неоднократно завоевывали призы и премии "за качество полиграфической работы, дизайн и печатное исполнение". За то, что были Книгами, короче говоря.
Биограф Буковски и литературный критик Нили Черковски вспоминает, что первый поэтический сборник Бука "вызвал настоящую шоковую волну в поэтическом мире. Репутации Буковски совершить квантовый скачок помогло вс° - печать, бумага, переплет, это вводное слово Билла Коррингтона, который впервые сказал, что Буковски "прибивает сказанное слово к бумаге гвоздями". Эта книга стала медальоном поэтического мировосприятия: невозможно было не бросить на нее второго взгляда, поскольку сама поэзия соответствовала любовной тщательности производства." Коррингтон, кстати, первым отметил сугубую реальность реальности Буковски: "это - тупик в переулке, скверик или заваленная мусором дорога вдоль Тихоокеанского побережья - или же вдоль Миссиссиппи. Причем населяют ее отнюдь не актеры..."
Серьезные проблемы со здоровьем не дали Уэббам переехать из Нью-Орлеана подальше на Запад, как им того хотелось, - в Сан-Франциско, город на самом краю океана, где мечтает пожить, наверное, любой американец. Они пробовали несколько раз, но оказывались то в Санта-Фе, то в Альбукерке, а дольше всего задержались в Тусоне, Аризона, где выпустили два остававшихся номера "Аутсайдера" и три книги Генри Миллера: "Порядок И Хаос С Гансом Райхелем" (Order And Chaos Chez Hans Reichel), "Синий Оазис" (Blue Oasis), и "Бессонница, или Дьявол Ночью" (Insomnia, or Devil аt Night). Мне посчастливилось полистать их: последняя книга - сложная конструкция рукописного текста, созданного самим Миллером сразу на трех языках, набора серебряных оттисков редких фотографий автора, его гравюр, роскошного, обшитого парчой футляра... Да, и когда я бережно, стараясь не дышать на него, снимал крышку, оттуда выпорхнули на пол несколько листов ватмана и картона. "А-а, это акварели Генри," - как бы небрежно пояснил Эдвин Блэр, тем не менее, убирая их от меня подальше. - "Мне кажется, вот этот портрет под грибком на пляже, кроме меня, никто больше не видел..." Я успел присмотреться к подписи - подлинная... И сама книга, наконец, с маленькой фирменной примочкой Уэббов - неровно оборванными лесенкой разноцветными начальными листами, как и в первых книгах Буковски.
В конце концов, пара перебралась в Нэшвилл, Теннесси, где Джипси Лу планировала продолжить свою карьеру певицы. Джон Эдгар Уэбб умер в 1971 году. После его смерти нью-орлеанский литератор Бен Толедано сказал о нем: "Этот человек ближе всего подошел к нашему представлению о настоящей литературной фигуре Нью-Орлеана за последние 20 лет. Он один из немногих, кто был у нас и действительно оказывался в основном потоке литературы."
Уэбб сам состоялся как писатель - причем, не только как журналист, но и как романист ("Четыре Шага к Стене"), - но отказался от собственного творчества ради неблагодарного ремесла независимого издателя без сожалений. Он писал: "Мы работаем из непреодолимого влечения, и точно так же я писал всегда. Здесь передается любовь, только и всего. Все равно, как если умирает кто-то любимый, умирает и сама мысль писать."
Многие годы Уэббов преследовало нездоровье и финансовые тяготы. На вопрос, не хотелось ли им когда-нибудь сдаться и все бросить, Джипси Лу твердо отвечала "нет". Они прожили вместе 32 года, создав несколько выдающихся книг и переплетя свою необычную жизнь с судьбами нескольких великих писателей этого века. Только и всего? Как написал однажды Джон Уэбб: "Вс° хорошее, чем мы занимаемся тут, - просто случайность."
Но те из нас, кто любит книгу и читал своего Фрейда, знают, что случайностей не бывает. Джон Эдгар Уэбб и Джипси Лу просто были правильными людьми, оказавшимися в правильном месте в нужное время - как раз во время, чтобы помочь таким, как Чарлз Буковски, "засветиться" на литературной сцене.
Только на один вопрос Джипси Лу не смогла ответить - что влекло ее в Нью-Орлеан все эти годы? "В точности я никогда этого не знала. Может, потому, что я любила и ненавидела этот город одновременно. Наверное, дело было в свободе. Я говорю, конечно, о том времени, а не о нынешнем..."
Но даже в то время просвещенному издателю побить экномику было не просто. Неоперившийся издатель Джон Мартин днем управлял компанией конторского оборудования и припасов, чтобы прессы его издательства не останавливались по вечерам. В настоящее время, с портфелем из 23 названий Буковски, "Черный Воробей" - одно из самых уважаемых литературных издательств в стране. Доходы от книг Хэнка до сих пор составляют около трети более чем 800-тысячного годового объема продаж. "Он помог мне построить мой издательский бизнес, я помог ему стать преуспевающим писателем и зажиточным человеком," - говорит Джон Мартин. Это так умер Хэнк по-прежнему бичом, но бичом не бедным.
За двадцать лет своего существования "Черный Воробей" использовал эти прибыли для того, чтобы запустить не одну литературную карьеру. Как говорит 65-летний издатель: "Я издаю тех людей, у которых в Соединенных Штатах найдется, быть может, всего тысяча читателей, но десять лет назад их аудитория могла быть 35-45 тысяч." В списках издательства - такие поэты современного авангарда, как Роберт Крили, Дениз Левертов, Диана Ваковски. Кроме этого, Мартин оживил давно и незаслуженно забытые работы "пролетарского" новеллиста 20-30-х годов Джона Фанте.
До сего времени издательство остается одним из подлинно независимых книгопроизводителей в стране, где подобного рода независимостью трудно кого-либо удивить. В то время. как большинство мелких издательств по-прежнему выживает за счет полученных наследств, правительственных стипендий и грантов или богатых бизнесменов, Джон Мартин создал начальный капитал своего предприятия, продав собственную коллекцию первых изданий. Чтобы покрыть первоначальные убытки, потребовалось четыре года. Сейчас в штате - шесть человек, включая художника и автора всех обложек издательства Барбару Мартин, на которой Джон женат уже больше тридцати лет. За вычетом заработной платы, гонораров и налогов ежегодная прибыль издательства составляет 3%.
Джон Мартин - пурист и издатель старой школы. Он едва ли тратит время на маркетинг своих публикаций, старается избегать книжных ярмарок и литературных междусобойчиков, неохотно идет на контакты с "внешним миром", предпочитая бездействовать через своих хорошо проверенных и законспирированных агентов. В отличие от прочих своих коллег, он отказывается наращивать прибыли за счет издания поваренных книг и календарей. "Я никогда не уйду в коммерцию," - говорит он. - "Теперь я могу печатать любую книгу, которую пожелаю, так, как захочу, и продавать достаточные тиражи, чтобы выжить. Чего ради мне ввязываться в какие-то корпорации?"
Помимо крупных городов с основными книготорговыми сетями найти где-либо книги "Черного Воробья" в Америке непросто - хотя о них все книгопродавцы как бы знают. Отличить их от прочих всегда несложно: аскетичные шрифтовые композиции, отдающие чем-то вроде русского постконструктивизма и мягкие, рыхлые разноцветные макулатурные обложки. В этих книгах ощущается какая-то удивительная хрупкость, кажется, что они покрыты тончайшим восковым налетом. Очень быстро отпечатки пальцев читателей покрывают их неопровержимыми уликами. Единственный способ очистить эти книги - долго и тщательно тереть жесткой резинкой, но кому охота беспокоиться? Поэтому грязь впитывается в них, да так и остается навсегда. Ничего не поделаешь.
В 1983 году канадский кинодокументалист Рон Манн попытался воссоздать на целлулоиде "то время", а точнее - североамериканский ренессанс "поэтического представления", в своей ленте "Поэзия В Движении". На запоздалую нью-орлеанскую премьеру его я попал в "Кафе Бразил", самом живом месте новой джазовой тусовки Города Полумесяца на перекрестке Шартр и улицы Французов. Чарлз Буковски выступал в фильме неким анти-рассказчиком и "адвокатом дьявола", комментируя этот полуторачасовой киновзгляд на стили примерно двух дюжин поэтов-исполнителей, раз и навсегда решивших, что печатная страница для их искусства слишком плоска. Единственным аналогом этого действа в истории американской литературы могут служить только хайку Джека Керуака, записанные им в начале 50-х с саксофонистом Стивом Алленом. Но бит продолжает звучать и сейчас. Все эти поэты (а среди них в фильме представлены такие выдающиеся исполнители, как Аллен Гинзберг в сопровождении неистовой рок-группы, танцующая шимми Энн Уолдман, Гэри Снайдер, Роберт Крили, Амири Барака и Нтозаке Шэйндж, читающие под аккомпанемент джаза, Кенуорд Элмсли с магнитофоном в обнимку, Эд Сэндерс, напевающий оду Матиссу под записанную им самим электронную пульсацию, Уильям Берроуз, через 11 лет спевший свои тексты на пластинке Тома Уэйтса, и сам Том Уэйтс со своей гитарой) видят себя трубадурами сегодняшних дней. Они опровергают тезис о том, что "устное слово умерло", подкрепляя тем самым состоятельность самого Буковски, как большого писателя. Как говорил участник фильма Джон Джорно, "между вами и аудиторией происходят только стихи". У Хэнка между автором и читателем происходит жизнь, и страница любой его книги далеко не двумерна.
Зазубренный и брюзгливо циничный комментарий Хэнка, конечно, контрастирует с бурлящим жизнью поэтическим хэппенингом и тонально оттеняет его, но ведь, по его же собственным словам, вся современная поэзия "не показывает нам танца, не проявляет дерзости". Чего ж вы хотите?..
Из всех пытавшихся рассказать миру о Чарлзе Буковски, писателе и алкаше, более всего, наверное преуспел Нили Черковски: пять лет назад вышла его фундаментальная и в высшей степени занимательная биография "Хэнк: Жизнь Чарлза Буковски". Он сам в 1962 году жил в Сан-Бернардино и редактировал собственный поэтический журнал "Черный Кот" (The Black Cat Review) - и тут услышал об "Аутсайдере" и прочел две первые книги стихов Бука "Цветок, Кулак и Зверский Вой" (Flower, Fist and Bestial Wail,1960) и "Стихи на Длинную Дистанцию для Продувшихся Игроков" (Longshot Pomes for Broke Players, 1962). Ему было всего 16 лет, когда он встретился со своим кумиром, оказавшим основное воздействие на все его мировоззрение. Черковски так вспоминает об этой встрече:
"Однажды зимой 1962 года Буковски приехал в Сан-Бернардино встретиться с поэтом Джори Шерманом, который в то время жил у нас в семье вот уже несколько месяцев. Когда прибыл мой герой, я притворился, что сплю. Я услышал медленный, отчетливый голос: 'Ладно, маленький Римбод, вылезай на хуй из постели.' Я поднял голову. 'Буковски,' - сказал я. 'Здор во, пацан,' - ответил он. Он оглядел фотографии Хемингуэя, Фолкнера и Паунда у меня на стенах и воскликнул: 'Как? Буковски нет?' Я вышел вслед за ним в гостиную. В камине ревел огонь, беседа была хороша, и 'Хэнк', как его называли друзья, стал рассказывать байки о тех годах, когда он бродяжил по всей стране. Пока он рисовался перед Шерманом и моим отцом, я прокрался к себе в комнату, сел за машинку и начал печатать стихотворение. Вернувшись, протянул сочинение Буковски. 'Это еще что такое, к чертовой матери?' - завопил он. - 'Ты написал про меня?' И швырнул стихотворение в огонь, не прочитав. Я кинулся к камину спасать его и обжег указательный палец на правой руке. 'Господи, пацан, прости меня,' - сказал он, когда я отряхнул пепел с полуобгоревшего листка. 'Не надо было мне этого делать.' Что ж, и стихотворение, и поэт - оба прошли сквозь огонь..."
Черковски с первого взгляда признал выдающиеся качества журнала, еще не познакомившись с непризнаваемым мэтром и не став в некотором роде его поэтическим протеже.
"Среди тех людей, которые читали в то время поэзию, а мы говорим лишь о жалкой горстке людей, "Аутсайдер" вызвал небывалое возбуждение," - вспоминает он. - "Например, их серия статей "Старейшие из Живых Стариков" о джазовых музыкантах и Зале Сохранности (Preservation Hall) делала для нас те места и тех людей живыми иконами чувственности и культуры Нью-Орлеана. В журнале сходились вместе и звучали многие великие голоса, от чего еще более казалось, что Уэббы - настоящие аутсайдеры. Географически они были изолированы; работали они по старинке, на ручном прессе; однако, то, что они делали было современно, как ничто другое... А то, что Уэббы с самого первого номера представляли Буковски в одном ряду с битниками, - вот это по-настоящему интересно, ибо Буковски в самом деле вышел из мироощущения 1940-х годов, дав голос безголосым. После этого Эдгар Уэбб слил такое восприятие этого автора с произведениями писателей 50-х годов, а Уолтер Лоуэнфелс оформил в своих письмах взгляды этого леворадикального движения в литературе. Но все это было в то время мироощущением богемным и подпольным."
Биография Черковски была высоко оценена критиками - серьезность подхода к автору, которого очень многие до сих пор традиционно считают "чернушным" и "поэтом помоек", подкреплялась страстностью и субъективностью самого Нили, с которым Буковски дружил много лет. "Я не представлял Бука чем-то вроде неотесанного животного. Я вижу его трудолюбивым американцем и во многих отношениях - обычным нормальным парнем. А кроме этого - зачем мне писать о ком-то, на кого мне наплевать? Это как прийти в гости к кому-нибудь в дом, который вам не нравится, и засидеться там на пять лет."
Начав эту биографию тридцать лет назад, Черковский создал драматичную и увлекательную хронику, повествующую не только о дружбе двух писателей и уникальной американской жизни одного из них, но и своеобразную "повесть о двух городах". Ведь поистине, как написал он сам: "В те "аутсайдерские" годы в Штатах было только два настоящих города аутсайдеров - Лос-Анжелес Буковски и Нью-Орлеан Джона Уэбба."
Вся остальная жизнь Чарлза Буковски записана им самим до последних дней лучше, чем кем-либо другим. Смотрите его "Женщин" и "Голливуд", "Трудовую Книжку" и "Почтамт", "Африку, Париж, Грецию" и "Конину", "Ветчину На Ржаном Хлебе". Смотрите его книгу "Все Жопы Мира И Моя", где он запротоколировал даже свой давний курс лечения от геморроидальных кровотечений. Его книги стихов, прозы и рисунков - человеческий документ похлеще иных мемуаров этого столетия. Жизнь и книги Бука вдохновляли многих - от бледного Эдички Лимонова, беззастенчиво примерявшего на себя и стиль жизни Хэнка, и его отношение к людям, не говоря уже о литературных приемах, до некоей Дайаны Фишер, которая много лет проработала на почтамте, а, уволившись, отправила по почте буковский "Почтамт" своему бывшему боссу. "Так до сих пор и не знаю, как он отреагировал..." С мая 1991 года издается фанзин Буковски "Конечно" (Sure), и к моменту написания этого вышло 10 его номеров. В Интернете он представлен едва ли не лучше других современных американских писателей. Работает даже "Мемориальный Центр Чарльза Буковски по Изучению Классической Латыни", единственным занятием сотрудников которого, кажется, является "Проект Либеллий" - пропаганда латинского слэнга и непристойностей, - да проведение забавных параллелей между Буковски и Гаем Валерием Катуллом. ...Вдохновит многих и его смерть: некий Ганс Бремер в день смерти Бука уже "зачал" небольшой сборничек стихов "Про Буковски", а в конце прошлого года издал его в крохотном миссурийском издательстве "Тилт Букс". Попытки, попытки... "Здравствуй, Смерть... Ты так часто промахивалась лишь на волосок, что я уже давно должен быть твоим. Хочу, чтоб меня похоронили возле ипподрома... где будет слышен последний заезд." Его последний роман "Макулатура" (Pulp, 1994) весь проникнут этим настроением - видимо, он уже знал, что неизлечимо болен лейкемией.
Буковски семь лет не дожил до назначенного себе срока: "Я уже все распланировал. Загнусь в 2000-м году, когда стукнет 80... Подумать только: тебе 80, а ебешь 18-летнюю. Если и можно как-то сжульничать в игре со смертью, то только так." В тот декабрьский день, когда в Калифорнии он попал в больницу в последний раз, на другом конце континента, над Нью-Йорком, бушевал буран - редкая штука в Штатах, где самолеты, наверное, в любую погоду летают, как надо. Но в тот день самолеты летать не хотели. Мы не могли выбраться из холодной и промозглой Филадельфии, тщетно кружили несколько часов Бог знает где, нас возвращали, пытались посадить снова... Мы летели "домой", в Россию, а Америка никак не желала нас отпускать. Наверное, хотела напомнить: да, мол, вот еще что ты забыл - попробовать...
Но Чарлза Буковски не стало 9 марта 1994 года в Сан-Педро, а я тогда все-таки улетел, так и не попытавшись ничего сделать... Внял совету энциклопедии замечательных людей Америки, так сказать.
АЛЕКСАНДР ДЕМИН
ПАЛЬЦЫ
Рассказ
Кроссовки жали. Серые, на шнуровке, итальянские кроссовки жали невыносимо. Большой палец тихо, с остервенением, матерился.
- Мать вашу... - шипел он. - За что мучаете, сволочи?! - И пихал локтем в бок Указательного.
Указательный интеллигентно пытался отстраниться, но было тесно. Приходилось терпеть. Указательный был самым забитым. Он хорошо осознавал свою ненужность на ноге и предпочитал не высовываться.
- Сволочи! - в очередной раз выдавил Большой.
- Там-то, наверху, хорошо, - поддержал Средний. - А здесь как в тюряге - темно, сыро и курить не дают. А теперь еще и режим ужесточается.
- Сыро - это потому, что носки хэбэшные, - робко заметил Указательный.
- Многоты понимаешь, придурок. В прошлый раз капроновые натянули тебе легче было?
- Безымянному хорошо - у него там дырка, хоть подышать можно.
Безымянного уважали и боялись. Политических новостей при нем не обсуждали и анекдотов не рассказывали. "Знаю я этих безымянных героев, " - часто говорил тертый жизнью Средний, - "безымянный-безымянный, а как стуканет куда надо - насидишься в кирзухе."
- В баню бы, - пробормотал Большой.
- В сауну, - робко поддержал Указательный.
- И пива, - помечтал Средний.
Безымянный промолчал, но что-то записал в маленькую красную книжечку.
- Эй, ты что там пишешь, гнида?! - не выдержал Средний. - Ты что там, сука, пишешь все время?!
Безымянный не ответил. Он с достоинством повернулся к дырке и подставил свой желтый ноготь под освежающий сквознячок.
- Ребята, что-то Мизинец давно молчит... Эй, малой, че примолк?.. Оглох, что ли?
Мизинец отнимался. Сознание временами возвращалось к нему, и тогда он, как сквозь марлевую повязку, втягивал в себя застоявшийся воздух кроссовки.
- Хана мне, парни, - отнимаюсь...
- Глянь - и впрямь отнимается... Мизинец, слышь, Мизинец? Ты погоди отниматься - может, разуют - оклемаешься...
- Гады, гады все!.. - сквозь рыдания простонал Мизинец.
- Жалко парня... Эй, Безымянный, ты бы подвинулся - пусть парнишка воздуха глотнет...
Но Безымянный притворился, что не слышит, и высунулся в дырку почти по пояс.
- Этот подвинется, как же! Мало на них в семнадцатом наступали...
- Были бы мы на руке - я бы ему показал! - прошептал Указательный.
- Указчик! - отозвался Безымянный, который все слышал. - А в носу ковырять не хочешь?
- Да, наверху тоже не сахар, - заметил Большой. - Куда только не суют...
- Слышь, Мизинец, ты не молчи, ты говори что-нибудь...
- Может, обойдется? На прошлой неделе нас вон как отсидели - ничего, оклемались.
- Не, не выдержать мне... Мозоль у меня, парни...
Кто-то присвистнул. Все замолчали.
Мизинец вспоминал свое детство: "А и в детстве у меня ничего хорошего не было. То отдавят, то прищемят. Один раз в деревню поехали гулять босиком побежали. Только все обрадовались - в коровью лепешку наступили. Эхх, жизнь..."
Очень хотелось плакать и ругать кого-то, но рядом был Безымянный, а Мизинец его боялся до судорог.
Конец
ЧАРЛЗ БУКОВСКИ
СТИХИ ПОСЛЕДНЕЙ НОЧИ НА ЗЕМЛЕ
перевел м.немцов
a publishing in tongues publication
1996
charles bukowski
THE LAST NIGHT OF THE EARTH POEMS
(c) 1992 by Charles Bukowski
(c) перевод, М.Немцов, 1995
прогиб
такое чувство
величайший актер наших дней
дни точно бритвы, ночи полны крыс
в темноту и на свет
будьте добры
мужчина с прекрасными глазами
прогиб
как и большинство из вас, я сменил столько работ, что
чувствую себя так, будто меня выпотрошили, а кишки
развеяли по ветру.
мне попадались и неплохие люди на
пути, но и другие
тоже попадались.
однако, когда я думаю обо всех
с кем работал
несмотря на то, что прошло много лет
Карл
приходит на ум
первым.
я вспоминаю Карла: обязанности наши требовали, чтобы мы
оба носили фартуки
завязанные сзади и вокруг
шеи тесемочкой.
я был у Карла подмастерьем.
"у нас легкая работа," сказал
он мне.
каждый день, когда наше начальство одно за другим прибывало
Карл слегка изгибался в талии,
улыбался и с кивком головы
приветствовал каждого: "доброе утро, Д-р Стейн",
или "доброе утро, м-р Дэй", или
миссис Найт или, если дама незамужем
"доброе утро, Лилли" или Бетти или Фрэн.
я никогда
ничего не говорил.
Карла, казалось, это тревожило, и
однажды он отвел меня в сторонку: "эй,
где еще, к ебеней матери ты найдешь
двухчасовой обеденный перерыв, как у
нас?"
"нигде, наверное..."
"ну ладно, о.к., слушай, для таких парней, как мы с тобой,
лучше ничего не придумаешь, это как раз то,
что надо."
я молчал.
"поэтому слушай, сначала жопу им лизать трудно, мне
мне тоже нелегко пришлось привыкать,
но через некоторое время я понял что нет
никакой разницы.
я просто панцирь отрастил.
теперь у меня есть панцирь,
понял?"
я смотрел на него - и точно, он походил на человека с
панцирем, выражение лица у него было как
маска, а глаза ничтожны, пусты и
безмятежны;
я смотрел на истасканную погодой и
битую ракушку.
прошло несколько недель.
ничего не изменилось: Карл кланялся, прогибался и улыбался
непоколебимо, изумительный в своей
роли.
то, что мы смертны, никогда, наверное, не приходило ему
в голову
или то
что нас могут поджидать
работы получше.
я выполнял свою
работу.
затем однажды Карл снова
отвел меня в сторону.
"слушай, со мной о тебе говорил
Д-р Морли."
"ну?"
"он спросил меня, что с тобой
такое."
"что ты ему
ответил?"
"я сказал, что ты еще
молод."
"спасибо."
получив следующий чек, я
уволился
но
мне все-таки
пришлось
в конечном итоге согласиться на другую похожую
работу
и
наблюдая за
новыми Карлами
я в конце концов простил их всех
но не себя:
от смертности человек иногда
становится
странным
почти
ненанимаемым на работу
несносно
высокомерным
никудышним слугой
свободного
предпринимательства.
такое чувство
О.Хаксли умер в 69,
слишком рано для такого
неистового таланта,
а я прочел все его
работы
но на самом деле
Пункт Контрапункт
действительно немного помог
мне пройти через
фабрики и
пьяные богадельни и
неприятственных
дам.
эта
книга
вместе с гамсуновским
Голодом
они помогли
чуть-чуть.
великие книги - это
те что нам
нужны.
я поразился самому
себе за то, что мне понравилась
книга Хаксли
но она действительно вышла
из этакого оголтелого
прекрасного
пессимистического
интеллектуализма,
и когда я впервые
прочел П.К.П.
я жил в
номере гостиницы
с дикой и
ненормальной
алкоголичкой
которая однажды швырнула
Кантос Паунда
в меня
и промазала,
как и они сами
пролетели мимо меня.
я работал
упаковщиком
на заводе осветительных
приборов
и однажды
во время
запоя
сказал этой даме:
"вот, почитай-ка лучше!"
(имея в виду
Пункт Контра
Пункт.)
"а, засунь ее
себе в жопу!" заорала
она
мне.
как бы то ни было, в 69 наверное
рано было Олдосу
Хаксли
помирать.
но я полагаю, что это
так же честно
как смерть
уборщицы
в таком же
возрасте.
просто с
теми, кто
помогает нам
проходить через все это,
и вдруг
весь свет
меркнет, это как бы
выворачивает нутро
а уборщиц, таксистов,
ментов, медсестер, грабителей
банков, попов,
рыбаков, поваров с их жареной картошкой,
жокеев и им
подобных
к
ччрту.
величайший актер наших дней
он все жиреет и жиреет,
почти облысел
осталась только прядка волос
на затылке
которую он перекручивает
и затягивает
резинкой.
у него есть дом в горах
и дом на
островах
и очень немногие вообще его
видят.
некоторые считают его величайшим
актером наших
дней.
у него есть кучка друзей,
очень немного.
с ними его любимое
времяпрепровождение
есть.
бывают редкие случаи, когда его находят
по телефону
обычно
с предложением сыграть
в выдающейся (как ему
говорят)
художественной картине.
он отвечает очень тихим
голосом:
"о нет, я не хочу больше
сниматься ни в каком кино..."
"вам можно прислать
сценарий?"
"ладно..."
потом
от него снова ничего
не слышно
обычно
он и его кучка друзей
вот что
делают после еды
(если ночью прохладно)
пропускают несколько стаканчиков
и смотрят, как сценарии
сгорают
в камине.
или же
после еды (теплыми
вечерами)
после нескольких
стаканчиков
сценарии
вынимаются
заиндевевшие
из
холодильника.
он раздает несколько
штук своим друзьям
несколько оставляет себе
а потом
все вместе
с веранды
они запускают их
как летающие тарелки
далеко
в просторный
каньон
внизу.
потом
все они
возвращаются в дом
зная
инстинктивно
что сценарии
были
дерьмовыми. (по крайней мере,
он это чувствует и
остальные
согласны
с ним.)
там наверху у них
по-настоящему
хороший мир:
заслуженный, само
достаточный
и едва ли
зависимый
от
переменных.
там есть
такая куча времени
чтобы есть
пить
и
ждать смерти
подобно
всем остальные.
дни точно бритвы, ночи полны крыс
будучи очень молодым человеком, я делил время поровну между
барами и библиотеками; как мне удавалось обеспечивать
свои остальные обычные потребности - загадка; короче, я просто не
заморачивался этим слишком сильно
если у меня была книжка или стакан, я не думал чересчур много о
других вещах - дураки творят себе собственный
рай.
в барах я считал себя крутым, крушил предметы, дрался с
другими мужиками и т.д.
в библиотеках - другое дело: я был тих, переходил
из зала в зал, читал не столько книги целиком,
сколько отдельные части: медицина, геология, литература и
философия. психология, математика, история, другие вещи обламывали
меня. в музыке меня больше интересовала сама музыка и
жизни композиторов, чем технические аспекты...
тем не менее, только с философами я ощущал братство:
с Шопенгауэром и Ницше, даже со старым трудночитаемым Кантом;
я обнаружил, что Сантаяна, очень популярный в то время,
вял и скучен; в Гегеля надо было по-настоящему врубаться, особенно
с перепоя; многих, кого я читал, я уже забыл,
может, и поделом, но хорошо помню одного парня, написавшего
целую книгу, в которой доказывалось, что луны там нет,
причем делал он это так хорошо, что после ты и сам начинал считать: он
совершенно прав, луны действительно там нет.
как же, к чертовой матери, молодому человеку снисходить до работы по
8 часов в день, если там даже луны нет?
а чего еще
может не хватать?
к тому же
мне не столько нравилась сама литература, сколько литературные
критики; они были полными мудаками, эти парни; они пользовались
утонченным языком, прекрасным по-своему, чтобы называть других
критиков, других писателей ослами. они
выводили меня из себя.
но именно философы удовлетворяли
ту потребность
что таилась у меня где-то в замороченном черепе; продираясь
сквозь их навороты и
заковыристый словарь
я все равно часто поражался
у них выскакивало
пылающее азартное утверждение, казавшееся
абсолютной истиной или чем-то дьявольски близким
к абсолютной истине,
и вот этой определенности я искал в своей повседневной
жизни, больше походившей на кусок
картона.
какими клчвыми ребятами были эти старые псы, протаскивали меня сквозь
дни, что как бритвы, и ночи, полные крыс; и сквозь баб
базлавших, будто торгаши из ада.
братья мои, философы, говорили со мной не как
народ на улицах или где-то еще; они
заполняли собой невообразимую пустоту.
такие классные парни, ах, какие классные
парни!
да, библиотеки помогали; в другом моем храме, в
барах, все было иначе, упрощеннее, и
язык, и отношение были другими...
днем библиотека, ночью бар.
ночи были одинаковы,
поблизости сидит какой-нибудь тип, может, и не
плохой, но мне он не так как-то светит,
от него прет чудовищной мертвечиной - я думаю о своем отце,
об учителях в школе, о лицах на монетах и банкнотах, о снах
об убийцах с тусклыми глазами; ну, и
мы с этим типом начинаем как-то обмениваться взглядами,
и медленно накапливается ярость: мы враги с ним, кошка с
собакой, поп с атеистом, огонь с водой; напряг нарастает,
по кирпичику, уже готов обрушиться; наши кулаки
сжимаются и разжимаются, мы пьем теперь, наконец, уже с
целью:
он оборачивается ко мне:
"тебе чч-то не нравится, мужик?"
"ага. ты."
"хочешь чч-нибудь сделать?"
"конечно."
мы допиваем, подымаемся, уходим в конец
бара, в переулок; мы
поворачиваемся, лицом друг к другу.
я говорю ему: "между нами нет ничего, кроме пространства. как
насчет сомкнуть это
пространство?"
он бросается на меня, и неким образом это представляет собой часть части
части.
в темноту и на свет
моей жене нравятся кинотеатры, воздушная кукуруза и прохладительные напитки,
усаживание на места, она испытывает детский восторг от
этого, и я рад за нее - но на самом же деле, я сам, должно быть,
откуда-то не отсюда, я, должно быть, кротом был в другой
жизни, чем-то, что закапывалось и пряталось в одиночку:
другие люди, сгрудившиеся на сиденьях и далеко, и близко, передают мне
чувства, которые мне не нравятся; это глупо, быть может, но так оно и
есть; а затем
темнота и за ней
гигантские человеческие лица, тела, шевелящиеся по экрану, они
говорят, а мы
слушаем.
на сотню кино есть одно стоящее, одно хорошее
а девяность восемь - паршивые.
большинство фильмов начинается плохо и постепенно становится
еще хуже;
если можешь поверить действиям и речи
персонажей
то сможешь даже поверить, что попкорн, который жуешь, тоже
имеет некое
значение.
(ну, возможно, люди смотрят столько фильмов,
что когда, наконец, увидят кино не такое
паршивое, как остальные, то считают его
выдающимся. Премия Академии означает, что ты воняешь не
так сильно, как твой собрат.)
кино заканчивается, и мы выходим на улицу, идем
к машине; "что ж," говорит моя жена, "кино не настолько
хорошее, как говорили."
"нет," отвечаю я, "не настолько."
"хотя там были неплохие места," говорит она.
"ага," отвечаю я.
мы подходим к машине, влезаем, и я везу нас из
этой части города; мы оглядываемся в ночи;
ночь выглядит неплохо.
"есть хочешь?" спрашивает она.
"да. а ты?"
мы останавливаемся у светофора; я наблюдаю за красным светом;
просто слопал бы этот красный свет - все, что угодно, слопал бы, все, что
угодно, лишь бы наполнить эту пустоту; миллионы долларов истрачены на то, чтобы создать
нечто более ужасное, нежели реальные жизни
большинства живых существ; человеку никогда не следует быть вынужденным платить
за вход в ад.
зажегся зеленый, и мы сбежали
вперед.
будьте добры
нас вечно просят
понять точку зрения другого
человека
какой бы
старомодной
глупой или
противной она ни была.
человека просят
относиться
ко всей их тотальной ошибке
к их жизненным отходам
с
добротой, особенно если они
в возрасте.
но возраст суть итог
наших деяний.
они состарились
по-плохому
поскольку
жили
не в фокусе,
который отказывались
видеть.
не их вина?
а чья?
моя?
меня просят скрывать
мою точку зрения
от них
из страха перед их
страхом.
не возраст - преступление
а позор
намеренно
растраченной
жизни.
среди стольких
намеренно
растраченных
жизней
вот так.
мужчина с прекрасными глазами
когда мы были пацанами
там был странный дом
где ставни
всегда
были закрыты
и мы ни разу не слышали голосов
изнутри
а двор весь зарос
бамбуком
и мы любили играть в
бамбуке
воображая себя
Тарзаном
(хоть и не было никакой
Джейн).
и еще там был
пруд
крупный
полный
жирнющих золотых рыбок
невиданных размеров
и они были
ручными.
они поднимались к
поверхности воды
и хватали кусочки
хлеба
у нас из рук.
наши родители
говорили нам:
"никогда не ходите к этому
дому."
поэтому, конечно,
мы ходили.
нам было интересно, живет ли
там кто-нибудь.
шли недели, и мы
никого никогда
не видели.
затем однажды
мы услышали
голос
из дома:
"АХ ТЫ БЛЯДЬ
ПРОКЛЯТАЯ!"
то был мужской
голос.
затем дверь
веранды
распахнулась
и наружу
вышел
мужчина.
в правой
руке
он держал
квинту виски.
ему было около
30.
изо рта
его
торчала сигара,
небритый.
волосы
взъерошены и
нечесаны
и он был босиком
в майке и штанах.
но глаза его
были
ярки.
они пылали
яркостью
и он сказал:
"эй, маленькие
джентльмены,
вам
весело, я
надеюсь?"
потом
коротко хохотнул
и зашел
обратно в
дом.
мы слиняли,
вернулись во двор
к своим родителям
и подумали
над этим.
наши родители,
решили мы
хотели, чтобы мы
держались оттуда
подальше
поскольку не
хотели, чтобы мы вообще
видели человека
вот
так,
сильного естественного
мужчину
с
прекрасными
глазами.
нашим родителям
было стыдно
что они
не
такие, как этот
мужчина,
потому-то они и
хотели, чтобы мы
держались
подальше.
но
мы вернулись
к тому дому
и к бамбуку
и к ручным
золотым рыбкам.
мы возвращались
много раз
много
недель
но никогда не
видели
и не слышали
этого человека
снова.
ставни были
закрыты
как всегда
и все было
тихо.
потом однажды
когда мы вернулись из
школы
то увидели
дом.
он
сгорел,
не осталось
ничего,
лишь тлеющий
искореженный черный
фундамент
и мы подошли к
пруду
и в нем не
было воды
а жирные
оранжевые золотые рыбки
лежали там
дохлые,
высыхая.
мы вернулись к
родителям во двор
и поговорили об
этом
и решили, что
наши родители
сожгли
их дом
и убили
их
убили
золотых рыбок
поскольку всч
это было слишком
прекрасно,
даже бамбуковый
лес
сгорел.
они
боялись
мужчины с
прекрасными
глазами.
а
мы боялись
тогда
что
всю нашу жизнь
такие вещи
будут
происходить,
что никому
не хочется
чтобы кто-то
был
таким
сильным и
прекрасным,
что
другие никогда
этого не позволят,
и что
многим людям
придется из-за этого
умереть.
ЧАРЛЗ БУКОВСКИ
ЮГ БЕЗ СЕВЕРА
Истории похороненной жизни
Перевел М.Немцов
A Publishing In Tongues Publication
Charles Bukowski
SOUTH OF NO NORTH
Stories of Buried Life
(c) 1973 by Charles Bukowski
(c) М.Немцов, перевод, 1996
Выражается благодарность издателям лос-анжелесской "Свободной Прессы", а также Роберту Хиду и Дарлин Файф из "НОЛА Экспресс", где впервые появились некоторые из этих рассказов. Особая благодарность также следует Дугласу Блэйзеку, первоначально издававшему и поддерживавшему Буковски; он первым опубликовал "Признания человека, безумного настолько, чтобы жить со зверьем" и "Все жопы мира и моя" в виде брошюр.
Посвящается Энн Менеброкер
ОДИНОЧЕСТВО
Эдна шла по улице с кульком продуктов. На газоне стояла машина. В боковом окне виднелась надпись:
ТРЕБУЕТСЯ ЖЕНЩИНА.
Она остановилась. К окну притулилась большая картонка, и к ней было что-то приклеено. Напечатано на машинке, по большей части. С тротуара не разобрать. Эдна видела только крупные буквы:
ТРЕБУЕТСЯ ЖЕНЩИНА.
Дорогая была машина и новая. Эдна шагнула на траву прочесть то, что отпечатано:
Мужчина 49 лет. Разведен. Хочет встретиться с женщиной с целью женитьбы. Должна быть в возрасте от 35 до 44. Любит телевидение и художественные кинофильмы. Хорошую еду. Я - бухгалтер-калькулятор с надежным местом работы. Деньги в банке. Мне нравится, чтобы женщина была полновата.
Эдне было 37, полновата. Прилагался номер телефона. А также - три фотографии господина, ищущего женщину. В костюме и при галстуке он выглядел достаточно степенно. А еще - скучно и немного жестоко. Как деревянный, подумала Эдна, как из дерева вырезан.
Эдна отошла прочь, улыбаясь про себя. Она испытывала отвращение. Пока она дошла до своей квартиры, он совершенно вылетел у нее из головы. Только несколько часов спустя, сидя в ванне, она вспомнила о нем снова - и на сей раз подумала, каким поистине одиноким он должен быть, если решился на такое:
ТРЕБУЕТСЯ ЖЕНЩИНА.
Она представила, как он возвращается домой, вытаскивает из почтового ящика счета за газ и телефон, раздевается, принимает ванну, телевизор включен. Затем вечерняя газета. Потом на кухню, приготовить. Стоит в одних трусах, смотрит на сковородку. Забирает еду, подходит к столу, ест. Пьет кофе. Потом опять телевизор. И, может быть, одинокая банка пива перед сном. По всей Америке таких мужчин миллионы.
Эдна вылезла из ванны, вытерлась, оделась и вышла из дому. Машина стояла на месте. Она записала фамилию мужчины - Джо Лайтхилл - и номер телефона. Прочла напечатанное объявление еще раз. "Художественные кинофильмы." Странное словосочетание. Сейчас люди говорят "кино". Требуется Женщина. Смелое объявление. Тут он оригинален.
Добравшись до дому, Эдна выпила три чашки кофе прежде, чем набрать номер. Телефон прозвонил четыре раза.
- Алло? - ответил он.
- Мистер Лайтхилл?
- Да?
- Я видела ваше объявление. То, что в машине.
- Ах, да.
- Меня зовут Эдна.
- Как поживаете, Эдна?
- О, со мной все в порядке. Такая жара стоит. Такая погода - это уже слишком.
- Да, от нее труднее живется.
- Что ж, мистер Лайтхилл...
- Зовите меня просто Джо.
- Ну, Джо, ха-ха-ха, я себя такой дурой чувствую. Вы знаете, зачем я звоню?
- Видели мое объявление?
- Я имею в виду, ха-ха-ха, что с вами такое? Вы что, женщину найти не можете?
- Полагаю, что нет, Эдна. Скажите мне, где они все?
- Женщины?
- Да.
- О, да везде, знаете ли.
- Где? Скажите мне. Где?
- Ну-у, в церкви, знаете. В церкви есть женщины.
- Мне не нравится церковь.
- А-а.
- Слушайте, а чего бы вам сюда не подъехать, Эдна?
- Вы имеете в виду, к вам?
- Да. У меня хорошая квартира. Можем выпить, поговорить. Без напряга.
- Уже поздно.
- Еще не так поздно. Слушайте, вы видели мое объявление. Должно быть, вы заинтересованы.
- Ну-у...
- Вы боитесь, вот и все. Вы просто боитесь.
- Нет, я не боюсь.
- Тогда приезжайте, Эдна.
- Ну...
- Давайте.
- Ладно. Увидимся минут через пятнадцать.
Квартира была на верхнем этаже современного жилого дома. Номер 17. Бассейн снизу отбрасывал блики света. Эдна постучала. Дверь открылась - вот он, мистер Лайтхилл. Лысеет спереди; орлиный нос, волосы торчат из ноздрей; рубашка на шее распахнута.
- Заходите, Эдна...
Она вошла, и дверь за ней закрылась. На ней было синее вязаное платье. Без чулок, в сандалиях и с сигаретой во рту.
- Садитесь. Я налью вам выпить.
Славное у него местечко. Все в голубом, зеленом и очень чисто. Она слышала, как мистер Лайтхилл мычит, смешивая напитки, хммммммм, хмммммммм, хммммммммм... Казалось, он расслаблен, и это ее успокоило.
Мистер Лайтхилл - Джо - вышел со стаканами в руках. Протянул один Эдне и сел в кресло на другой стороне комнаты.
- Да, - сказал он, - было жарко, прямо преисподняя. Хотя у меня есть кондиционер.
- Я обратила внимание. У вас очень мило.
- Пейте.
- Ах, да.
Эдна отхлебнула. Хороший коктейль, крепковатый, но на вкус славный. Она наблюдала, как Джо запрокидывает голову, когда пьет. Его шею, казалось, прорезали глубокие мощины. А брюки были уж слишком просторными. Наверное, на несколько размеров больше. От этого ноги выглядели смешно.
- Хорошее у вас платье, Эдна.
- Вам нравится?
- О, да. И вы пухленькая. Оно на вас отлично сидит, просто отлично.
Эдна ничего не ответила. И Джо промолчал. Они просто сидели, смотрели друг на друга и отхлебывали из стаканов.
Почему он молчит? - думала Эдна. Он ведь должен вести разговор. В нем действительно что-то деревянное. Она допила.
- Давайте еще принесу, - сказал Джо.
- Да нет, мне в самом деле уже пора.
- Ох, бросьте, - сказал он, - давайте я вам еще выпить принесу. Нам нужно как-то развязаться.
- Хорошо, но после этого я ухожу.
Джо ушел на кухню со стаканами. Он больше не мычал. Вышел, протянул Эдне стакан и снова уселся в кресло по другую сторону. На этот раз коктейль был еще крепче.
- Знаете, - сказал он, - у меня неплохо получаются викторины по сексу.
Эдна тянула жидкость из стакана и ничего не отвечала.
- А у вас как викторины по сексу получаются? - спросил Джо.
- Я ни разу не участвовала.
- А следовало бы, знаете ли, тогда б вы узнали, кто вы такая и что вы такое.
- Вы думаете, в таких вещах есть какой-то смысл? Я читала про них в газете. Не участвовала, но видела, - ответила Эдна.
- Разумеется. В них есть смысл.
- Может, у меня не очень хорошо с сексом, - сказала Эдна, - может, именно поэтому я и одна. - Она сделала большой глоток из стакана.
- Каждый из нас, в конечном итоге, одинок, - ответил Джо.
- Что вы хотите этим сказать?
- Я хочу сказать, что как бы хорошо ни получалось в сексе, или в любви, или и там, и там, настанет день, когда все кончится.
- Это печально, - сказала Эдна.
- Конечно. И вот настает день, когда все кончено. Либо разрыв, либо все это разрешается перемирием: двое людей живут вместе, ничего не чувствуя. Я считаю, тогда уж лучше одному.
- Вы разошлись со своей женой, Джо?
- Нет, это она со мной разошлась.
- Что же было не так?
- Сексуальные оргии.
- Сексуальные оргии?
- Знаете же, сексуальная оргия - самое одинокое место в мире. На этих оргиях - меня такое отчаяние охватывало - хуи эти скользят внутрь и наружу - простите...
- Все в порядке.
- Хуи эти скользят внутрь и наружу, ноги сцеплены, пальцы работают, рты, все цепляются друг за друга и потеют, и полны решимости это сделать - хоть как-то.
- Я не много знаю о таких вещах, Джо, - сказала Эдна.
- Я верю, что без любви секс - ничто. Смысл есть только тогда, когда между участниками есть какое-то чувство.
- Вы имеете в виду, что люди должны нравиться друг другу?
- Не помешает.
- Предположим, они друг от друга устают? Предположим, им приходится оставаться вместе? Экономика? Дети? Все сразу?
- Оргии тут не помогут.
- А что поможет?
- Ну, не знаю. Может обмен.
- Обмен?
- Знаете, когда две пары знают друг друга довольно неплохо и меняются партнерами. По меньшей мере, у чувств есть шанс. Например, скажем, мне всегда нравилась жена Майка. Много месяцев нравилась. Я наблюдал, как она проходит по комнате. Мне нравится, как она движется. Ее движения пробудили во мне интерес. Мне интересно, понимаете, что к этим движениям прилагается. Я видел ее сердитой, я видел ее пьяной, я видел ее трезвой. И тут - обмен. Вы с ней в спальне, наконец, вы ее познаете. Есть шанс на что-то настоящее. Конечно же, Майк - в соседней комнате с вашей женой. Удачи тебе, Майк, думаете вы, надеюсь, ты такой же хороший любовник, как и я.
- И хорошо получается?
- Ну, не знаю... От обменов могут возникнуть сложности... потом. Все это следует обговаривать... хорошенько обговаривать заблаговременно. А потом может случиться, что люди все равно недостаточно много знают, сколько бы об этом ни говорили...
- А вы достаточно знаете, Джо?
- Ну, обмены эти... Думаю, некоторым может помочь... может, даже очень многим. Наверное, у меня не получится. Я слишком большой ханжа.
Джо допил. Эдна поставила недопитый стакан и поднялась.
- Послушайте, Джо, мне пора идти...
Джо пошел через комнату к ней. Вылитый слон в этих брюках. Она заметила его большие уши. Затем он ее схватил и стал целовать. Гнилое дыхание пробивалось сквозь запах всех коктейлей. Очень кислое у него дыхание. Он не касался ее губ частью своего рта. Он был силен, но то была не чистая сила, она умоляла. Она оторвала от него голову, а он ее по-прежнему держал.
ТРЕБУЕТСЯ ЖЕНЩИНА.
- Джо, пустите меня! Вы слишком торопитесь, Джо! Пустите!
- Зачем ты пришла сюда, сука?
Он снова попытался поцеловать ее, и ему удалось. Это было ужасно. Эдна резко согнула колено. Хорошо заехала. Он схватился и рухнул на ковер.
- Господи, господи... зачем вам это понадобилось? Вы хотели меня убить...
Он катался по полу.
Ну и задница у него, думала она, какая уродливая задница.
Пока он катался по ковру, она сбежала вниз по лестнице. Снаружи воздух был чист. Она слышала, как люди разговаривают, слышала их телевизоры. До ее квартиры было недалеко. Она почувствовала, как нужно ей принять еще одну ванну, выпуталась из синего вязаного платья и отскоблила себя дочиста. Затем вылезла, насухо вытерлась полотенцем и накрутила волосы на розовые бигуди. Она решила больше с ним не видеться.
ЧАРЛЗ БУКОВСКИ
ИЗ КНИГИ "ЮГ БЕЗ СЕВЕРА"
1973
Перевел М.Немцов
ОПАНЬКИ ОБ ЗАНАВЕС
Мы болтали о бабах, заглядывали им под юбки, когда они выбирались из машин, и подсматривали в окна по ночам, надеясь увидеть, как кто-нибудь ебется, но ни разу никого не видели. Однажды, правда, мы наблюдали за парочкой в постели: парень трепал свою тетку, и мы подумали, что сейчас-то все и увидим, но она сказала:
- Нет, сегодня мне не хочется! - И повернулась к нему спиной. Он зажег сигарету, а мы отправились на поиски другого окна.
- Сукин сын, ни одна моя баба от меня отвернуться не посмеет!
- Моя тоже. Да что это за мужик тогда?
Нас было трое: я, Лысый и Джимми. Самый клевый день у нас был воскресенье. По воскресеньям мы собирались у Лысого дома и ехали на трамвае до Главной улицы. Проезд стоил семь центов.
В те годы работали два бурлеска - "Фоллиз" и "Бербанк". Мы были влюблены в стриптизерок из "Бербанка", да и шутки там были получше, поэтому мы ходили в "Бербанк". Мы пробовали кинотеатр грязных фильмов, но картины, на самом деле, грязными не были, а сюжеты в них - одни и те же. Парочка парней напоит бедную невинную девчонку, и не успеет та отойти от бодуна, как окажется в доме терпимости, а в дверь уже барабанит целая очередь матросов и горбунов. Кроме того, в таких местах дневали и ночевали бичи - они ссали на пол, хлестали винище и грабили друг друга. Вонь мочи, вина и убийства была невыносима. Мы ходили в "Бербанк".
- Что, мальчики, идете сегодня в бурлеск? - спрашивал, бывало, дедуля Лысого.
- Да нет, сэр, черт возьми. Дела у нас.
Мы ходили. Ходили каждое воскресенье. Ходили рано утром, задолго до представления, и гуляли взад и вперед по Главной улице, заглядывая в пустые бары, где в дверных проемах сидели баровые девчонки в подоткнутых юбках, постукивая себя носками туфель по лодыжкам в солнечном свете, уплывавшем в темноту баров. Хорошо девчонки выглядели. Но мы-то знали. Мы слыхали. Заходит парень выпить, а они шкуру у него с задницы сдерут - и за него самого, и за девчонку. Только у девчонки коктейль будет разбавлен. Обожмешь ее разок-другой - и баста. Если деньгами начнешь трясти, бармен увидит, подмешает малинки, и очутишься под стойкой, а денежки тю-тю. Мы знали.
После прогулки по Главной улице мы заходили в бутербродную, брали "горячую собаку" за восемь центов и большую кружку шипучки за никель. Мы тягали гири, и мускулы у нас бугрились, мы высоко закатывали рукава рубашек, и у каждого в нагрудном кармашке лежала пачка сигарет. Мы даже пробовали курс Чарлза Атласа, Динамическое Напряжение, но тягать гири казалось круче и очевиднее.
Пока мы жевали сосиску и пили огромную кружку шипучки, то играли в китайский бильярд, по пенни за игру. Мы узнали этот автомат очень хорошо. Когда выбивал абсолютный счет, получал одну игру бесплатно. Приходилось выигрывать вчистую - у нас не было таких денег.
Фрэнки Рузвельт сидел на месте, жизнь становилась получше, но депрессия продолжалась, и ни один из наших отцов не работал. Откуда брались наши небольшие карманные деньги, оставалось загадкой, если не считать того, что на все, что не было зацементировано в землю, у нас очень навострился глаз. Мы не воровали - мы делились. И изобретали. Коль скоро денег было мало или вообще не было, мы изобретали маленькие игры, чтобы скоротать время: одной из таких игр было сходить на пляж и обратно.
Делалось это обычно в летний день, и родители наши никогда не жаловались, когда мы опаздывали домой к обеду. На наши набухшие мозоли на пятках им тоже было наплевать. Наезды начинались, когда они замечали, насколько сносились у нас каблуки и подошвы. Тогда нас отправляли в мелочную лавку, где подошвы, каблуки и клей были к нашим услугам по разумным ценам.
То же самое происходило, когда мы играли на улицах в футбол с подножками. На оборудование площадок никаких общественных фондов не выделялось. Мы так заматерели, что играли в футбол с подножками на улицах весь футбольный сезон напролет, а также баскетбольный и бейсбольный сезоны до следующего футбольного. Когда тебе ставят подножку на асфальте, всякое случается. Сдирается кожа, бьются кости, бывает кровь, но поднимаешься как ни в чем ни бывало.
Наши родители никогда не возражали против струпьев, крови и синяков; ужасным и непростительным грехом была дыра на колене штанины. Потому что у каждого мальчишки было только две пары штанов: повседневные и воскресные, - и дыру на колене одной из пар продрать было никак нельзя, поскольку это показывало, что ты нищеброд и задница, что родители твои тоже нищеброды и задницы. Поэтому приходилось учиться ставить подножки, не падая ни на одно колено. А парень, которому ставили подножку, учился ловить ее, тоже не падая на колени.
Когда у нас случались драки, они длились часами, и наши родители не желали нас спасать. Наверное потому, что мы лепили таких крутых и никогда не просили пощады, а они ждали, пока мы не попросим пощады. Но мы так ненавидели своих родителей, что не могли, а от того, что мы ненавидели их, они ненавидели нас, и спускались со своих веранд и мимоходом бросали взгляд на нас в разгаре кошмарной бесконечной драки. Потом просто зевали, подбирали бросовую рекламку и снова заходили внутрь.
Я дрался с парнем, который позже дошел до самого верха в военном флоте Соединенных Штатов. Однажды я дрался с ним с 8:30 утра до после захода солнца. Никто нас не останавливал, хотя мы дрались прямо перед его парадным газоном, под двумя огромными перечными деревьями, и воробьи срали с них на нас весь день.
То была суровая драка, до победного конца. Он был больше, немного старше, но я был безумнее. Мы бросили драться по взаимному согласию уж не знаю, как это получается, чтобы понять, это надо испытать самому, но после того, как два человека мутузят друг друга восемь или девять часов, между ними возникает какое-то странное братство.
На следующий день все мое тело было одном сплошным синяком. Я не мог разговаривать разбитыми губами и шевелить какими-либо частями себя без боли. Я лежал в постели и готовился умереть, и тут с рубашкой, которая была на мне во время драки, вошла моя мать. Она сунула мне ее под нос, держа над кроватью, и сказала:
- Смотри, вся рубашка в крови! В крови!
- Прости!
- Я эти пятна никогда не отстираю! НИКОГДА!!
- Это его кровь.
- Не важно! Это кровь! Она не отстирывается!
Воскресенье было нашим днем, нашим спокойным, легким днем. Мы шли в "Бербанк". Сначала там всегда показывали паршивую киношку. Очень старую киношку, а ты смотрел ее и ждал. Думал о девчонках. Трое или четверо парней в оркестровой яме - они играли громко, может, играли они и не слишком хорошо, но громко, и стриптизерки, наконец, выходили и хватались за занавес, как за мужика, и трясли своими телами - опаньки об этот занавес, опаньки. А потом разворачивались и начинали раздеваться. Если хватало денег, то можно было даже купить пакетик воздушной кукурузы; если нет, то и черт с ним.
Перед следующим действием был антракт. Вставал маленький человечек и произносил:
- Дамы и господа, если вы уделите мне минуточку вашего любезного внимания... - Он продавал подглядывательные кольца. В стекле каждого кольца, если держать его против света, виднелась изумительнейшая картинка. Это то, что вам обещали! Каждое кольцо стоило 50 центов, собственность на всю жизнь всего за 50 центов, продается только посетителям "Бербанка" и нигде больше. - Просто поднесите его к свету, и увидите! И благодарю вас, дамы и господа, за ваше любезное внимание. Теперь капельдинеры пройдут по проходам среди вас.
Два захезанных бродяги шли по проходам, воняя мускателем, каждый с мешочком подглядывательных колец. Я ни разу не видел, чтобы кто-нибудь эти кольца покупал. Могу себе вообразить, однако, что если поднести одно такое к свету, картинкой в стекле окажется голая женщина.
Оркестр начинал снова, занавес открывался, и там стояла линия хористок, большинство - бывшие стриптизерши, состарившиеся, тяжелые от маскары, румян и помады, фальшивых ресниц. Они просто дьявольски старались не выбиваться из музыки, но постоянно чуть-чуть запаздывали. Однако продолжали; я считал их очень храбрыми.
Затем выходил певец. Певца-мужчину любить было очень трудно. Он слишком громко пел о любви, которая пошла наперекосяк. Петь он не умел, а когда заканчивал, широко растопыривал руки и склонял голову навстречу малейшему всплеску аплодисментов.
Потом появлялся комик. Ох, этот был хорош! Он выходил в старом коричневом пальто, в шляпе, надвинутой на глаза, горбился и шаркал ногами, как бичара - бичара, которому нечем заняться и некуда идти. Мимо по сцене проходила девушка, и он следовал за ней взглядом. Затем поворачивался к публике и шамкал беззубым ртом:
- Н-ну, будь я проклят!
По сцене проходила еще одна девушка, и он подваливал к ней, совался физиономией ей в лицо и говорил:
- Я старый человек, мне уже за 44, но когда кровать ломается, я кончаю на полу. - Это был полный умат. Как мы ржали! И молодые, и старики, как мы ржали. А еще был номер с чемоданом. Он пытается помочь какой-то девчонке сложить чемодан. Одежда постоянно вываливается.
- Не могу ее запихать!
- Давайте, я помогу!
- Опять расстегнулся!
- Постойте! Давайте, я на него встану!
- Что? Ох, нет, стоять на нем вы не будете!
Номер с чемоданом так длился без конца. Ох, какой же он был смешной!
Наконец, первые три или четыре стриптизерки выходили опять. У каждого из нас была своя фаворитка, и каждый из нас был влюблен. Лысый выбрал тощую француженку с астмой и темными мешками под глазами. Джимми нравилась Тигриная Женщина (вообще-то правильнее - Тигрица). Я обратил внимание Джимми на то, что у Тигриной Женщины одна грудь определенно была больше другой. Моей была Розали.
У Розали была большая задница, и она ею трясла, и трясла, и пела смешные песенки, и пока ходила по сцене и раздевалась, разговаривала сама с собой и хихикала. Она была единственной, кому эта работа нравилась. Я был влюблен в Розали. Часто думал о том, чтобы написать ей письмо и сказать, какая она клевая, но все как-то руки не доходили.
Как-то днем мы ждали трамвая после представления, и Тигриная Женщина стояла и ждала трамвая тоже. На ней было тугое зеленое платье, а мы стояли и таращились на нее.
- Твоя девчонка, Джимми, это Тигриная Женщина.
- Мужик, ну, она ващще! Посмотри только!
- Я с ней поговорю, - решил Лысый.
- А я не хочу с ней разговаривать, - сказал Джимми.
- Я с ней сейчас поговорю, - настаивал Лысый. Он сунул сигаретку в зубы, зажег ее и подошел к женщине.
- Здорово, крошка! - ухмыльнулся он ей.
Тигриная Женщина не ответила. Она неподвижно смотрела перед собой, дожидаясь трамвая.
- Я знаю, кто ты такая. Я видел, как ты сегодня раздевалась. Ты ващще, крошка, ты в натуре ващще!
Тигриная Женщина не отвечала.
- Ну, ты трясешь делами, господи боже мой, ты в натуре трясешь!
Тигриная Женщина смотрела прямо перед собой. Лысый стоял и ухмылялся ей, как идиот.
- Я хотел бы тебе вставить. Я хотел бы тебя трахнуть, крошка!
Мы подошли и оттащили Лысого прочь. Мы увели его подальше по улице.
- Ты осел, ты не имеешь права так с ней разговаривать!
- А чч, она выходит сиськами трясти, встает перед мужиками и трясет!
- Она так просто на жизнь себе заработать пытается.
- Она горяченькая, раскаленная просто, ей хочется!
- Ты рехнулся.
Мы увели его подальше.
Вскоре после этого я начал терять интерес к тем восресеньям на Главной улице. "Фоллиз" и "Бербанк", наверное, еще стоят. Тигриной Женщины, стриптизерки с астмой и Розали, моей Розали, конечно, давно уже нет. Наверное, умерли. Большая трясущаяся задница Розали, наверное, умерла. А когда я бываю в своем районе, я проезжаю мимо дома, где когда-то жил, и теперь там живут чужие люди. Хотя те воскресенья были хороши, по большей части хороши - крохотный проблеск света в темные дни депрессии, когда наши отцы меряли шагами свои веранды, безработные и бессильные, и бросали взгляды на нас, вышибавших друг из друга дерьмо, а затем заходили в дома и тупо смотрели на стены, боясь лишний раз включить радио, чтобы счет за электричество был поменьше.
ЧАРЛЗ БУКОВСКИ
ИЗ КНИГИ "ЮГ БЕЗ СЕВЕРА"
1973
Перевел М.Немцов
И ТЫ И ТВОЕ ПИВО И КАКОЙ ТЫ ВЕЛИКИЙ
Джек вошел и увидел пачку сигарет на каминной полке. Энн лежала на кушетке и читала Космополитэн. Джек закурил, сел в кресло. Было без десяти полночь.
- Чарли велел тебе не курить, - произнесла Энн, подняв взгляд от журнала.
- Я заслужил. Сегодня туго пришлось.
- Победил?
- Ничья, но победа - моя. Бенсон - крутой парень, кишки железные. Чарли говорит, Парвинелли - следующий. Мы Парвинелли завалим, и чемпион наш будет.
Джек поднялся, сходил на кухню, вернулся с бутылкой пива.
- Чарли велел мне не давать тебе пива. - Энн отложила журнал.
- "Чарли велел, Чарли велел..." Я уже устал от этого. Я выиграл бой. 16 боев подряд, у меня есть право на пиво и сигаретку.
- Ты должен держать форму.
- Это не важно. Я любого из них уберу.
- Ты такой великий, когда ты напиваешься, я постоянно об этом слышу - какой ты великий. Меня уже тошнит.
- А я и так великий. 16 подряд, 15 нокаутов. Кого ты лучше найдешь?
Энн не ответила. Джек забрал бутылку пива и сигарету с собой в ванную.
- Ты даже не поцеловал меня, когда пришел. Сперва за свою бутылку схватился. Ты такой великий, правильно. Пьянь ты великая.
Джек промолчал. Пять минут спустя он стоял в дверях ванной, брюки и трусы спущены на башмаки.
- Господи Христе, Энн, ты что, не можешь здесь даже туалетную бумагу держать?
- Извини.
Она сходила в чулан и вынесла ему рулон. Джек закончил свои дела и вышел. Потом допил пиво и взял еще.
- Живешь тут, понимаешь, с лучшим полутяжелым весом в мире и только и делаешь, что ноешь. Меня бы куча девчонок заполучить хотела, а ты рассиживаешь тут, да ссучишься.
- Я знаю, что ты хороший, Джек, может, даже самый лучший, но ты даже не представляешь, как скучно сидеть и слушать, как ты снова и снова повторяешь, какой ты великий.
- Ах, тебе скучно, вот как?
- Да, черт возьми, и ты, и твое пиво, и какой ты великий.
- Назови лучшего полутяжелого. Да ты даже на мои бои не ходишь.
- Есть и другие вещи помимо бокса, Джек.
- Какие? Валяться на заднице и читать Космополитэн?
- Мне нравится улучшать свой ум.
- Так и должно быть. Над ним нужно еще много поработать.
- Говорю тебе, кроме бокса, есть и другие вещи.
- Какие? Назови.
- Ну, искусство, музыка, живопись, вроде этого.
- И у тебя они хорошо получаются?
- Нет, но я их ценю.
- Говно это, я уж лучше буду самым лучшим в том, чем занимаюсь.
- Хороший, лучше, самый лучший... Господи, неужели ты не можешь ценить людей за то, какие они?
- За то, какие они? А каково большинство из них? Слизни, пиявки, пижоны, стукачи, сутенеры, прислужники...
- Ты вечно на всех свысока смотришь. Все друзья тебе нехороши. Ты так дьявольски велик!
- Это верно, малышка.
Джек зашел в кухню и вышел с новой бутылкой пива.
- Опять со своим проклятым пивом!
- Это мое право. Его продают. Я покупаю.
- Чарли сказал...
- Ебись он в рыло, твой Чарли!
- Какой же ты великий, черт возьми!
- Правильно. По крайней мере, Пэтти это знала. Она это признавала. Она этим гордилась. Она знала, что это чего-то требует. А ты только ссучишься.
- Так чего ж ты к Пэтти не вернешься? Что ты со мной делаешь?
- Я как раз об этом и думаю.
- А что - мы не расписаны, я могу уйти в любое время.
- Только и остается. Блядь, приходишь домой, как дохлый осел, после 10 раундов круче некуда, а ты даже не рада, что я на них согласился. Только гнобишь меня.
- Послушай, Джек, есть и другие вещи, кроме бокса. Когда я тебя встретила, я восхищалась тем, какой ты был.
- Я боксером был. И кроме бокса нет других вещей. Вот все, что я есть, - боксер. Это моя жизнь, и у меня она хорошо получается. Лучше не бывает. Я заметил, ты всегда на второсортных клюешь... вроде Тоби Йоргенсона.
- Тоби очень смешной. У него есть чувство юмора, настоящее чувство юмора. Мне Тоби нравится.
- Да у него рекорд 9, 5 и один. Я завалю его, даже когда пьяный в стельку.
- Бог не даст соврать - ты достаточно часто пьян в стельку. Каково, по-твоему, мне на вечеринках, когда ты валяешься на полу в отрубе, или шибаешься по комнате и всем твердишь: "Я ВЕЛИКИЙ, Я ВЕЛИКИЙ, Я ВЕЛИКИЙ!" Неужели ты думаешь, что я от этого себя дурой не чувствую?
- Может, ты и впрямь дура? Если тебе так сильно Тоби нравится, чего с ним не пойдешь?
- Да я же просто сказала, что он мне нравится, мне кажется, он смешной, это же не значит, что я хочу с ним в постель.
- Ну, так ты идешь в постель с мной, а потом говоришь, что я скучный. Я просто не знаю, какого рожна тебе надо.
Энн не ответила. Джек поднялся, подошел к кушетке, задрал Энн голову и поцеловал ее, отошел и снова уселся.
- Слушай, давай я расскажу тебе про этот бой с Бенсоном. Даже ты бы мною гордилась. Он меня заваливает в первом раунде, исподтишка правой. Я поднимаюсь и не подпускаю его весь остаток раунда. Во втором он меня снова валит. Я еле-еле встаю на счет восемь. Снова его не подпускаю. Следующие несколько раундов я ноги в порядок привожу. Провожу 6-й, 7-й, 8-й валю его разок в 9-м и дважды в 10-м. Я бы это ничьей не назвал. Они назвали. Так вот, это 45 штук, врубаешься, девчонка? 45 штук. Я великий, ты не сможешь отрицать, что я великий, правда?
Энн промолчала.
- Ладно тебе, скажи, что я великий.
- Хорошо, ты великий.
- Ну вот, так лучше. - Джек подошел и снова поцеловал ее. - Мне так хорошо. Бокс - это произведение искусства, в самом деле. Чтобы быть великим художником, нужны кишки, и чтобы быть великим боксером, тоже нужны кишки.
- Ладно, Джек.
- "Ладно, Джек" - это все, что ты можешь сказать? Пэтти счастлива бывала, когда я выигрывал. Мы оба были счастливы всю ночь. Ты что - не можешь за меня порадоваться, когда я что-нибудь хорошее сделаю? Черт, да ты меня любишь, или ты любишь этих неудачников, дристунов этих? Ты, наверное, счастливее была бы, если бы я притащился сюда побитым.
- Я хочу, чтобы ты побеждал, Джек, просто ты так залипаешь на том, что делаешь...
- Черт возьми, да это же мой заработок, моя жизнь. Я горжусь тем, что я самый лучший. Это как летать, как улететь в небо и солнцу надавать.
- А что ты будешь делать, когда больше не сможешь драться?
- Черт, да у нас будет столько денег, что мы будем делать все, что захотим.
- Может, только ладить не будем.
- Может, научусь читать Космополитэн, улучшать свой ум.
- Н-да, там есть что улучшить.
- Пошла ты на хуй.
- Что?
- Пошла на хуй.
- Вот куда я к тебе давно уже не ходила.
- Некоторым нравится ебаться с такими суками, а мне - не очень.
- А Пэтти, я полагаю, - не сука?
- Все бабы - суки, а ты у них - чемпионка.
- Так чего ж ты не валишь к своей Пэтти?
- Ты же здесь. Я не могу давать приют двум курвам одновременно.
- Курвам?
- Курвам.
Энн встала, зашла в чулан, выволокла свой чемодан и начала запихивать туда одежду. Джек ушел на кухню и взял еще одну бутылку пива. Энн плакала и злилась. Джек сел и хорошенько отхлебнул. Виски ему нужно, бутылку виски. И хорошую сигару.
- Я могу зайти и забрать остаток вещей, когда тебя не будет.
- Не беспокойся. Я их тебе пришлю.
Она задержалась в дверях.
- Что ж, я думаю, на этом все, - сказала она.
- Полагаю, что да, - ответил Джек.
Она закрыла дверь и ушла. Обычное дело. Джек допил пиво и подошел к телефону. Набрал номер Пэтти. Та ответила.
- Пэтти?
- О, Джек, как у тебя дела?
- Выиграл сегодня большую драку. Ничья. Мне теперь надо завалить только Парвинелли, и выйду на чемпиона.
- Ты их обоих уделаешь, Джек. Я знаю, что у тебя получится.
- Что ты сегодня делаешь, Пэтти?
- Час ночи, Джек. Ты что, пил?
- Немного. Отмечаю.
- А как Энн?
- Мы разбежались. Я только одну тетку зараз проигрываю, ты же знаешь, Пэтти.
- Джек...
- Что?
- Я - с парнем.
- С парнем?
- С Тоби Йоргенсоном. Он в спальне...
- О, извини тогда.
- Ты меня тоже извини, Джек. Я тебя любила... может, до сих пор люблю.
- Ох, блядь, как вы, бабы, любите этим словом разбрасываться...
- Прости меня, Джек.
- Нормально. - Он повесил трубку. Затем зашел в чулан за пальто. Надел его, закончил пиво, на лифте спустился к машине. Проехал прямо по Нормандии на 65 милях в час до винной лавки на Бульваре Голливуд. Вылез из машины, вошел. Взял шестерик Мичелоба, упаковку Алки-Зельцер. Затем у продавца за кассой попросил квинту Джека Дэниэлса. Пока продавец выбивал чек, к ним подвалил пьянчуга с двумя упаковками Курза.
- Эй, мужик! - сказал он Джеку. - Ты не Джек Бэкенвельд, боксер?
- Он самый, - ответил Джек.
- Мужик, я видел ваш бой сегодня, Джек, ну ты силен. Ты в самом деле великий!
- Спасибо, старик, - сказал он пьянчуге, взял свой пакет с покупками и пошел к машине. Сел, открутил крышечку с Дэниэлса и приложился как следует. Потом сдал назад, поехал на запад по Голливуду, на Нормандии свернул налево и заметил хорошо сложенную девчонку-подростка. Та, покачиваясь, шла по улице. Он остановил машину, приподнял квинту из пакета и показал ей.
- Подвезти?
Сам удивился, когда она залезла внутрь.
- Я помогу вам это выпить, мистер, но никаких побочных льгот.
- Какое там, - ответил Джек.
Он поехал по Нормандии со скоростью 35 миль в час, уважающий себя гражданин и третий лучший полусредний вес в мире. На какой-то миг ему захотелось сказать ей, с кем она едет в машине, но он передумал, протянул руку и сжал ей коленку.
- У вас сигаретки не найдется, мистер? - спросила она.
Он вытряхнул одну свободной рукой, вдавил прикуриватель. Тот выскочил, и он поджег ей.
ЧАРЛЗ БУКОВСКИ
ИЗ КНИГИ "ЮГ БЕЗ СЕВЕРА"
1973
Перевел М.Немцов
В РАЙ ДОРОГИ НЕТ
Я сидел в баре на Западной авеню. Времени - около полуночи, а я - в своем обычном попутанном состоянии. То есть, знаете, когда ни черта не выходит: бабы, работы, нет работ, погода, собаки. Наконец, просто сидишь, как оглоушенный, и ждешь, будто смерти на автобусной остановке.
Так вот, сижу я так, и тут заходит эта с длинными каштановыми волосами, хорошим телом и грустными карими глазами. Я на нее не отреагировал. Я ее проигнорировал, хотя она и села на табуретку рядом с моей, когда вокруг была дюжина свободных. Фактически, мы в баре были одни, не считая бармена. Она заказала сухое вино. Потом спросила, что пью я.
- Скотч с водой.
- Дайте ему скотча с водой, - велела она бармену.
Так, это уже необычно.
Она открыла сумочку, вытащила маленькую проволочную клетку, вынула из нее крошечных человечков и поставила на стойку бара. Все они были ростом дюйма в три, живые и одеты, как надо. Их было четверо, двое мужчин и две женщины.
- Сейчас такое делают, - сказала она, - они очень дорогие. Когда я их покупала они шли по 2,000 долларов штука. А сейчас стоят по 2,400. Я не знаю производственного процесса, но, наверное, это противозаконно.
Маленькие человечки ходили по стойке. Неожиданно один малютка влепил пощечину крошке-женщине.
- Сука, - сказал он, - с меня довольно!
- Нет, Джордж, как ты можешь? - закричала та. - Я люблю тебя! Я себя убью! Ты должен быть моим!
- Мне плевать, - ответил маленький парень, вытащил крохотную сигаретку и закурил. - У меня есть право на жизнь.
- Если ты ее не хочешь, - сказал другой маленький парень, - то я ее возьму. Я ее люблю.
- Но я тебя не хочу, Марти. Я люблю Джорджа.
- Он же мерзавец, Анна, настоящий мерзавец!
- Я знаю, но я все равно его люблю.
Тут маленький мерзавец подошел и поцеловал другую маленькую женшину.
- У меня тут треугольник закрутился, - сказала дама, купившая мне выпить. - Это Марти, Джордж, Анна и Рути. Джордж катится вниз, совсем опустился. Марти - вроде квадратный такой.
- А не грустно на все это смотреть? Э-э, как вас зовут?
- Даун. Ужасное имя. Но так матери иногда со своими детьми поступают.
- Я Хэнк. Но разве не грустно...
- Нет, смотреть на это не грустно. Мне с собственными любовниками не очень-то везло, ужасно не везло, на самом деле...
- Нам всем ужасно не везет.
- Наверняка. Как бы то ни было, я купила этих маленьких человечков и теперь наблюдаю за ними, это как по-настоящему, только без проблем всех этих. Но я ужасно распаляюсь, когда они начинают любовью заниматься. Тогда бывает трудно.
- А они сексуальные?
- Очень, очень сексуальные. Господи, как они меня разжигают!
- А почему вы их не заставите это сделать? Я имею в виду, прямо сейчас. Вместе и посмотрим.
- О, их нельзя заставить. Они сами должны.
- А они часто этим занимаются?
- Они довольно хороши. Четыре или пять раз в неделю.
Те гуляли по стойке.
- Послушай, - сказал Марти, - дай мне шанс. Ты только дай мне шанс, Анна.
- Нет, - ответила Анна, - моя любовь принадлежит Джорджу. И по-другому быть не может.
Джордж целовал тем временем Рути, обминая ей груди. Рути распалялась.
- Рути распаляется, - сообщил я Даун.
- Точно. В самом деле.
Я тоже распалялся. Я облапал Даун и поцеловал ее.
- Послушайте, - сказала она, - я не люблю, когда они занимаются любовью на людях. Я заберу их домой и там заставлю.
- Но тогда я не смогу посмотреть.
- Что ж, придется вам пойти со мной.
- Ладно, - ответил я, - пошли.
Я допил, и мы вышли вместе. Она несла маленьких людей в проволочной клетке. Мы сели к ней в машину и поставили людей на переднее сиденье между собой. Я посмотрел на Даун. Она в самом деле была молода и прекрасна. Нутро у нее, кажется, тоже хорошее. Как могла она облажаться с мужиками? Во всех этих вещах промахнуться так несложно. Четыре человечка стоили ей восемь штук. Только лишь для того, чтобы избежать отношений и не избегать отношений.
Дом ее стоял поблизости от гор, приятное местечко. Мы вышли из машины и подошли к двери. Я держал человечков в клетке, пока Даун открывала дверь.
- На прошлой неделе я слушала Рэнди Ньюмана в "Трубадуре". Правда, он великолепен?
- Правда.
Мы зашли в гостиную, и Даун извлекла человечков и поставила их на кофейный столик. Затем зашла на кухню, открыла холодильник и вытащила бутылку вина. Внесла два стакана.
- Простите меня, - сказала она, - но вы, кажется, слегка ненормальный. ?ем вы занимаетесь?
- Я писатель.
- Вы и об этом напишете?
- Мне никогда не поверят, но напишу.
- Смотрите, - сказала Даун, - Джордж с Рути уже трусики снял. Он ей пистон ставит. Льда?
- Точно. Нет, льда не надо. Неразбавленное нормально.
- Не знаю, - промолвила Даун, - но когда я смотрю на них, то точно распаляюсь. Может, потому что они такие маленькие. Это меня и разогревает.
- Я понимаю, о чем вы.
- Смотрите, Джордж на нее ложится.
- В самом деле, а?
- Только посмотрите на них!
- Боже всемогущий!
Я схватил Даун. Мы стояли и целовались. Пока мы целовались, ее глаза метались с меня на них и обратно.
Малютка Марти и малютка Анна тоже наблюдали.
- Смотри, - сказал Марти, - они сейчас это сделают. Мы тоже можем попробовать. Даже большие люди сейчас это сделают. Посмотри на них!
- Вы слышали? - спросил я Даун. - Они сказали, что мы сейчас это сделаем. Это правда?
- Надеюсь, что да, - ответила Даун.
Я подвел ее к тахте и задрал платье ей на бедра. Я целовал ее вдоль шеи.
- Я тебя люблю, - сказал я.
- Правда? Правда?
- Да, в некотором смысле, да...
- Хорошо, - сказала малютка Анна малютке Марти, - мы тоже можем попробовать, хоть я тебя и не люблю.
Они обнялись посередине кофейного столика. Я стащил с Даун трусики. Даун застонала. Малютка Рути застонала. Марти обхватил Анну. Это происходило повсюду. Мне подумалось, что этим во всем мире сейчас занимаются. Мы как-то умудрились войти в спальню. И там я проник в Даун, и началась долгая медленная скачка....