© Издательство «Московский рабочий», 1974 г.
Была ночь. Душная темнота залила сад. Упруго стукались о землю яблоки: червяк вел свою работу.
Паша сидела под яблоней, около шалаша, медленно грызла яблоко и слушала, как бьется сердце. Рядом сидел Славка Крякунов.
Вспыхивали далекие зарницы, моргая, как потухающая лампа. Где-то в лугах скрипуче кричали коростели. Глаза Паши были широко раскрыты и устремлены на небо. Ночь молчала, а Паше казалось, что она слышит шепот растущих трав и нежный трепет листьев. Ночь пела для нее. Паша счастливо улыбалась.
Перед утром двадцатилетний Славка, рослый, курчавый, в кожаной куртке и в синих галифе, заснул. Забылась и Паша.
И тогда появился Славкин отец, Никодим Крякунов.
Лохматый и черный, похожий на матерого медведя, он неслышно остановился около яблони. В руках у него чадил дымогар: Никодим шел на пчельник вынимать мед.
— Сошлись, голуби… Сыграли свадебку… — брезгливо сказал Никодим.
Паша сбросила с плеча Славкину руку и прижала холодное яблоко к вспыхнувшему лицу. Потом быстро поднялась и, вскинув голову, шагнула прямо на Никодима, словно на рогатину. Потрясая дымогаром, Никодим попятился назад. Паша с маху ударила ногой в изгородь. Трухлявый тычинник распался на куски. Паша перелезла на другую сторону изгороди и направилась к дому.
Никодим засипел вслед:
— Захороводила парня, обвела вокруг пальца.
Паша обернулась и умоляюще посмотрела на Славку.
— Вы, батя, потише… — мрачно заметил сын.
— У! Чтоб тебя… — не слушая сына, погрозил Никодим Паше дымогаром. — И на полосу нынче не показывайся — прогоню!
— Вот за это премного благодарна! — Паша насмешливо поклонилась. — Значит, квиты — отбатрачилась я?
— Квиты!.. — передразнил Никодим. — Забыла, сколько хлеба до нови перебрали у меня… Нет, ты Дуньку вместо себя пошли, пусть она снопы вяжет.
Паша ушла, а Никодим все еще кричал:
— Дуньку!.. Дуньку пришли!.. А не то в суд подам!..
Мать зовут Анисьей. У нее холодные, разбитые параличом руки. Мать зовут еще Сухоручкой. Она сидит на крыльце и дозорит приход утра и дочери. Паша проходит мимо. Анисья спрашивает ее квохчущим голосом:
— Ты видела его, Пашка?
— Кого?
— Григория. Всю ночь тут шумел… в калитку ломился. Тебя искал… «Я, кричит, знаю, где Пашка! В саду, у студента… Обнимаются да звезды считают. А только все равно, кричит, студент на Пашке не женится, а я женюсь». И грозит и плачет… Пьяный — вот и плачет!
Мать невидяще глядит в сторону. Губы у нее втянулись, ссохлись, вместо них скорбная фиолетовая черточка. Платок наползает Анисье на глаза, и она не в силах его поправить.
Пашке жалко мать. Она опускается на ступеньки крыльца, рядом с матерью, и шепчет ей про свою радость.
Они со Славкой скоро поженятся. Им не нужны Никодимовы пчелы и яблоки. Ведь молодой Крякунов совсем не похож на отца. Ему ненавистно отцово богатство, он презирает его жадность и сквалыжничество.
Они со Славкой будут жить отдельно от Никодима, на самой околице села, почти в поле. У них будет свой дом, пусть небольшой, но светлый и смоляной. Они заведут корову, лошадь, стан колес, плуг. И Пашка не пойдет больше батрачить на чужих. Она будет работать на себя, на свою семью. Ведь мать знает, как умеет трудиться ее дочь — будь то на лугу, в поле или на огороде.
Анисья молчит. У нее дрожат плечи. Она боится поверить сказанному.
— Только бы не обман, Пашка… Крякуновы — они гордые… Поиграют, да и бросят… Да к тому ж Славка студент, не чета тебе… А Гришка, он нашей худобы парень… Незавидный, а сердце честное!
— Эк, сахар-мармелад твой Гришка! — хмурится Пашка. — Нужен мне такой тюфяк! Недаром Трухометом зовут — ни слова, ни дела.
Она ведет мать к рукомойнику, что висит за крыльцом и похож на плывущую крякву-утку.
Умывая матери лицо, Пашка закрывает глаза, и ей кажется, что она умывает не мать, а будущего сына. Да, да, непременно сына. Такого же темноглазого и крепкого, как Славка.
— А знаешь, мама, рожу я мальчишку, вот уж мыть буду… Прямо из колодца — пусть его орет. Здоровее будет.
Трубит рожок пастуха. Раздвигаются со скрипом ворота во дворах. Курлычет колодец: бабы пришли за водой. Анисья торопит Пашку:
— Иди, иди, пора! Крякуновы на полосе ждут.
— Ты, мама, Дуньку пошли.
— Как же это?.. — пугается мать, вспоминая, как она трижды ходила к Никодиму Крякунову и упрашивала его одолжить до нового урожая мешок муки.
«Дать легко, да обратно получать трудно, — заявил ей Никодим. — Могу ссудить под отработку — это надежнее. Пусть Пашка хлеб у меня убирает».
— Иди, дочка, иди, — настаивает мать. — Ведь я тебя под все жнитво запродала.
— Ну вот и пошли Дуньку. Пусть ее, мясную, протрясет… А я отставку от Никодима получила. — И Паша, поднявшись, уходит в сени.
Вечером Дунька вернулась с поля запыленная, злая и швырнула в угол нарукавники.
— Вот чертоломы!.. Ржи у них столько — хоть подавись. Сейчас поясница треснет…
Анисья подозвала дочь ближе к себе и попросила ее помолиться.
— Чего ради? — поморщилась Дунька.
— Помолись, Дуня, милость нам выпала. Молодой Крякунов на Пашке женится!
— Не чую я что-то, — усмехнулась Дунька. — Не пахнет, по мне, свадьбой. Ноне вот полдневали на полосе, Никодим и начни Славку шерстить: «Ты, кричит, студент, белы ручки, приехал на отцовы хлеба, на дешевые деревенские воздухи, а сам тут за девками бегаешь, отца позоришь. Завтра же садись в тарантас — и в город, пока тут девки в подолах ребят ко двору не наносили».
— Вре… врешь!.. — встала на пороге Паша. — Никуда он не поедет… Мы скоро с ним в загс…
Не дослушав сестру, Дунька вдруг метнулась к окну и перевесилась через подоконник.
— Никодим… Никодим-то!.. Как заяц… Ой, матушки! — завизжала она от радости и заболтала ногами.
Анисья не слышала. Стоя боком к иконе, она молилась о счастье дочери. Пашка подошла к окну. По улице бежал Никодим. Следом за ним в разорванной на плече рубахе гнался босой Славка.
Никодим повернул к Пашкиному дому, вбежал в сени и защеколдил дверь.
— Подлец!.. Отца родного за грудки… Зверь!
Славка напирал плечом на дверь снаружи.
Никодим ощерился и храбро закричал:
— Иди, иди, балуй… Бегай за девками… Из дома гвоздя не получишь. Сенины не выделю.
Потом ворвался в избу и заорал на Анисью:
— Старуха, попридержи Пашку! Я из-за нее дом делить не буду… Дом тебе не каравай — новый не испечешь…
Славка прошел через двор и появился на пороге избы. Лицо его было красно и перекошено злобой. Никодим попятился, сел на лавку и слабым голосом сказал:
— Ну что же, бей… Бей, коли так! Эх, бессовестная! — обернулся он к Пашке. — Подхватила женишка без сватов, без сговоров.
Потом, подкинутый новым припадком ярости, Никодим рванулся к сыну:
— Дай отцу в зубы… Ну дай!
В окна заглянули мальчишки. Кто-то крикнул:
— Крякуновы делятся!
Паша поняла, что Славка пьян. Она заломила ему руки и вытолкала в сени:
— Уймись ты… Мужик горячий!
Славка сначала сопротивлялся, но Пашка вывела его за крыльцо, умыла холодной водой из рукомойника.
Славка немного протрезвел, встал в позу и погрозил родному дому:
— Погоди же ты, самодур Торцов, мы еще посчитаемся!
Он клял отца за отравленное детство. Он, Славка, сидел в доме, как кролик в клетке, ленивый, сонный, откормленный. Он ничего не смел сам хотеть и делать. На все были сестры, мать, Никодим. Когда же ему удавалось юркнуть из клетки в широкий мир, где были дружки, лес, поле, караси в заводи, ворованные горох и репа, то по возвращении его ждал широкий солдатский ремень. Порка превращалась в священнодействие. Сестры и мать плакали, а Никодим приговаривал:
— Ничего, это пользительно, вроде лекарства. Дурь перебивает.
Славка подрос. Никодим отвез его в город, отдал в техникум.
Уже в первый год Славка иронически оценил все хлопоты отца:
— От жиру в ученье отдал! Теперь поди бахвалится: сад на сотню корней, дюжина колодок с пчелами и сын в ученье. А без него будто к свету не пробился бы…
Славка понимал: жизнь теперь не та, что в старое время, и он не пропадет и без папаши. Надо будет — он всегда сможет уйти из дома, вытребовать у родителей свою долю наследства, пожаловаться на самодурство отца в сельсовет.
Но это не мешало Славке летом гостить в богатом доме отца, ухаживать за девками, не портило аппетита к вкусным окорокам и моченым яблокам, что посылались ему в город.
Из техникума Славка поступил в сельскохозяйственный институт. Чувствовал он себя вполне взрослым и независимым. А вот сейчас, когда отец отказался выделить Славку из дома, он пришел в ярость:
— Фу!.. Идиот старый! Самодур! Да я же по закону могу половину хозяйства у отца получить!
Славкино ожесточение было по душе Пашке. Особенно ей понравилось слово «самодур». Пашка вспомнила, как они с Дунькой батрачили у Никодима за «лошадь на денек», за «пудик муки до нового», и она тоже трясла кулаком:
— Ладно, самодур, ладно! Больше я к тебе жать не пойду!
Потом обвила шею Славки руками и ладонью закрыла его рот.
— Ну, не надо, Славик! Никто ведь не слышит. И доли нам ихней не надо… Свое наживем…
Они побрели мимо конопляников, звонкими спелыми овсами, в луга.
Как и в прошлую ночь, в небе зажигались для них зеленые звезды и в траве кричали коростели. Славка заговорил о том, что он скоро закончит институт, вернется в деревню агрономом и они будут жить вместе. Пашка зачарованно смотрела на Славку. Она сейчас любила его, как никогда, и у нее сладко замирало сердце.
Через месяц Славка уезжал в город. В последний раз Паша взяла Славку за руку и украдкой шепнула:
— Если мальчик, то Ромка… Да?
Поезд дернулся, лязгнул буферами, хрястнул, словно переломил свой костяк. Паша поспешила спрыгнуть с подножки и побежала вдоль платформы. Она обгоняла провожающих, обегала ящики, мешки, спотыкалась, махала Славке рукой.
Поезд изогнулся на повороте, моргнул зеленым фонарем. Паша пошла домой. Путь предстоял дальний. Войдя в лес, она сняла праздничные туфли, которые надела ради проводов Славки, подобрала юбку и направилась к дому тенистой лесной дорогой. По обочинам росли грибы, колокольчики цвели между колеями. В оврагах было чуть жутко, пахло черной смородиной, прелым листом.
На середине пути Пашу нагнала подвода. На ней сидели двое парней. Один из них сказал:
— Садись, студентова жена, подвезем!
— Эх, жена без мужа!.. — невесело рассмеялся другой.
Паша судорожно сломила ветку ольховника…
Лошадь еле переступала ногами, ловила губами травины, пунцовые головки клевера.
Паша ударила прутом по спине лошади. Прут переломился, лошадь рванула.
— Ну вы, фитюльки!.. Чересседельник-то подвяжите! — крикнула Пашка.
В начале зимы сбылись мечты Пашки: у нее был свой дом. Дунька «приняла» в дом мужа, неповоротливого, малоразговорчивого парня, и решила отделиться от сестры. Дележка была бурная. Сестры ругались из-за каждого ведра, горшка, кринки. Были проданы овцы, сено, две поленницы дров, и на околице села был куплен для Пашки маленький, в два окна, дом.
Крыльцо выходило в поле. Летом ромашки цвели прямо у крыльца. Сейчас же около дома высились остроребрые, точеные сугробы снега. Ветер просвистывал дом со всех четырех сторон. Вместе с Пашкой поселилась в доме Анисья.
По утрам, выезжая с ушатом на оледенелых санках к колодцу, Пашка горбилась, стараясь шубой прикрыть свой пополневший живот. Бабы и девки делали вид, что не замечают Пашки, говорили о своих делах: о сене, о коровах, о поздних буранах. Пашка прислушивалась к робким толчкам под сердцем, и глаза ее сияли.
И, видя эти глаза, женщины добрели:
— С наследником, Паша?
— В ожиданьице ходишь?
Они наполняли ей ушат водой, рассказывали о трудностях первых родов, о свивальниках, о пеленках.
В ведрах стыла вода. Валенки прилипали ко льду.
Бабы спохватывались и торопили Пашку:
— Простынешь, молодая!.. Иди домой скорее!
Никодим Крякунов, встречая Пашку, сходил с дороги в сугроб и отворачивался в сторону.
Пашка гордо проносила свой живот, точно полный кузов груздей. И Никодим шептал:
— Вот естество, проклинай его, поноси… а оно свое берет… А ведь все на мою шею.
В одну из ночей, когда на улице бушевал свирепый буран, на калитке Пашкиного дома дегтем написали:
«Тут живет Пашка-бомба. Скоро взорвется!»
Утром Пашка соскоблила надпись косарем, отмыла горячей водой.
На другое утро всю калитку обмазали дегтем. Паша плюнула, но мыть и скоблить не стала.
На селе начиналась коллективизация. Всюду шли горячие споры о новой жизни, о новой судьбе. По вечерам в избах оставались только дети да немощные старики, а все остальные уходили на собрания. Ужинать садились под утро, с запевом петухов. Щи прокисали, ели их без аппетита.
Только Пашка никуда не ходила. Дом ее стоял, как остров, затертый льдами.
— Сказывают, третий день сходуют люди… Ты бы сходила, Пашенька, послушала… Может, и нас касается, — говорила дочери мать.
— Ни к чему это… — отмахивалась Пашка. — Вот Славик вернется, все у нас будет по-хорошему. — И она продолжала шить распашонки и одеяльца.
Как-то раз, пробившись через сугробы, к Пашке пришел Григорий Бычков.
У порога он долго искал веник и, не найдя его, принялся обивать заснеженные валенки брезентовым портфелем.
Пашка сидела у железной, вишневого накала, печки и гребешком расчесывала влажные волосы.
Она давно не видела Григория, хотя до нее и доходили слухи, что тот «пошел в гору», стал «вроде за главного».
Помнится, еще при разделе Дунька поддразнила сестру:
— А Бычков-то, Пашенька, тю-тю, утек! Он хоть и не учен, а студенту твоему не уступит!
— Ну и ладно… — отрезала Пашка. — Возьми себе, коль сладок.
Сейчас Григорий сел на лавку и положил на колени портфель. Работая секретарем сельсовета, Григорий научился с достоинством заходить в чужие избы, с достоинством присаживаться к столу, научился важно и дипломатично вести с мужиками разговор о политике, о земле, не забыв при этом вручить нужную повестку или составить акт о неуплате сельхозналога.
— Прасковья Петровна! — начал Григорий, спокойно глядя на Пашку. — Чуете, весна скоро?
Пашка удивилась. Откуда это спокойное, немного чужое обращение на «вы»? Ведь раньше было не так: Гриша хватал ее за локоть, заикался, краснел: «Пашка! Приходи сегодня к бревнам! Слышишь, Пашка?..»
— Ну и весна, а тебе зачем? — равнодушно отозвалась Пашка.
— К тому я… Как жить будете? Мы вот все, кто с убеждением в душе, в колхоз вошли, весну ждем и не боимся ее. Встречу ей готовим…
Он сообщил, что Дунька с подругами сейчас в районе на огородных курсах, что в кузнице у них готовят к севу плуги, бороны… Он говорил все теплее, задушевнее, проще, уже перейдя на «ты», потом достал из портфеля лист бумаги и предложил Пашке написать заявление в колхоз.
Пашка откинула за плечи волосы и смешливо спросила:
— Сказывают, ты к Таньке Поляковой сватаешься? Правда, Гриша?
Григорий нахмурился. «Позор, позор! Секретарь сельсовета — и краснеет, как мальчишка».
Оправившись от смущения, он тихо продолжал:
— Грустно мне, Прасковья Петровна, а только, выходит, правильно сестра ваша говорит…
— Дунька, что ли?.. Чего она брешет там?
— А было тут у нас бедняцкое собрание. И дали вашей сестре слово. «Есть, говорит, такая беднота, как наша Пашка, засела на своей даче и от колхоза юбкой занавесилась. А все, говорит, потому, что Крякуновы кровью своей ее отравили».
Пашка отошла в угол, убрала под пестрый платок волосы, заплетенные в косу.
— Дунька — жадина. Два воза сена мне не довезла: я вот в суд на нее подам.
Потом сердито сказала Григорию:
— Ты ко мне не приставай. Ни сенины у меня, ни травины — и в колхоз! Да с какими глазами я пойду туда? Это только Дунька бессовестная нагишом лезет. Дайте мне хоть на ноги встать…
Григорий ушел. Буран лютовал, гнал сухой, звонкий, как песок, снег. Все поле покрылось конусами и воронками. Григорий искал дорогу, нащупывал ногами тропку, но та ускользала из-под ног. Григорий вернулся к Пашкиному дому и устало прислонился к крыльцу.
Потом робко постучал в дверь. Долго не открывали. Он постучал еще раз:
— Прасковья Петровна!.. Паша!.. Я это… Бумагу на столе забыл… Пусти, Паша.
И тут же в сенях он схватил Пашку за руку и, как прежде, сбивчиво и бестолково зашептал:
— Я, Паша, не слушаю Дуньку… Никого не слушаю… Ну, пусть маленький в Славку будет, пусть… мне наплевать… Я все программы читал… не имею никаких предрассудков. Пойдем, Паша. Какая жизнь будет! Я — в сельсовете, ты — в колхозе. Эх, Паша!..
— Да пусти, леший!.. Застудишь меня! — Пашка вытолкала Григория из сеней.
Григорий не искал больше тропку. Он лез сугробами. Добравшись до первых бревен, он сел и принялся выбивать из валенок снег.
Пашке не спалось. Приход Григория все перепутал. И слова Дуньки не давали покоя. А главное — мечты, сладкие, душистые, как роса с цветов по утрам.
Вот лето. Луг. Они убирают со Славкой сено. А маленький Ромка лежит на копне, как в люльке, пускает пузыри и сучит тугими, точно перетянутыми ниточками, ножонками.
Кричит сын, требует грудь, и Пашка идет к нему степенно, важно, хотя Славка и торопит ее.
«Пусть его, пусть, — думает она о сыне. — От крика крепче будет… Пусть!»
А кругом шум, споры. Говорят, что в артели будет не так уж все хорошо и ладно, — люди соберутся разные, каждый начнет тянуть в свою сторону.
У нее же свой мир и счастье: сын, Славка, копны сена, своя метка на сене — лоза ольховника с тремя зарубками.
Перед родами, как перед праздником, Пашка принарядила свой дом. Протерла стекла, сняла с углов паутину, зеленое пятнистое зеркало обвила бумажными цветами, в уголок зеркала вставила фотографию Славки.
Одно тревожило Пашу: от Славки давно уже не было писем, хотя она ему писала часто и подробно.
— Что там письма! — говорила Анисья. — Ради такого случая пора бы молодому Крякунову и самому приехать…
— Страда у него сейчас… экзамены. Но он приедет, приедет… — успокаивала Пашка себя и мать.
Анисья с грустью смотрела на дочь и как-то раз, когда Григорий зашел в избу к Пашке, попросила его:
— Удружи, Гриша, кликни Славку из города!
Григорий без шапки, на цыпочках, подошел к пологу, за которым лежала Пашка, и, склонясь, страдальчески шепнул:
— Прасковья Петровна!.. Паша!.. А может, не надо Славку? С убеждением в душе говорю: наши комсомольцы все для вас сделают. Акушерку вам привезем…
За пологом болезненно вскрикнули.
Григорий ушел, запряг колхозную лошадь и погнал в район. На телеграфе растолкал локтями очередь, пролез к окошку и, взяв бланк, написал:
«Посевная срочная! Крякунову. Поиграл с девкой, изволь приезжать. Пашка человека рожает».
Славка не приехал…
Уже барахтался рядом с Пашкой сын, красный, с мокрыми волосиками. И радость наполняла Пашку. Но мимолетна была радость. Тяжелая болезнь потушила ее, как ветер огонь лампы.
По ночам в горячечном бреду кричала Пашка:
— Бросил он меня, бросил!.. Ой, люди, держите Славку, ведите ко мне!..
Пашка открыла глаза. На полу лежали квадратные солнечные блики. На одном из квадратов нежилась кошка с котятами.
Рука Паши отдернула полог. Глаза ее искали ребенка.
— Мама! Где он?
— Тс-с-с!.. — шикнули на Пашку.
Из угла, с огромного сундука, окованного железом, поднялась грузная женщина, закутанная в шаль, и подошла к Пашке. Пол скрипел под ее ногами.
— С наследником, Пашенька! Спит он вон в люльке… Накричался и спит.
Женщина уже успела потрогать Пашке лоб, поправила подушку, подоткнула одеяло.
— Вот и ты, жалостливая моя, голос подала. Значит, на поправку пойдешь. Ишь хворь-то как тебя скрутила — кровинки в лице нет!
Пашка узнала женщину. Это была Василиса, жена Никодима.
— А где мать? — с тревогой спросила Пашка, оглядывая избу.
— К Дуньке на денек ушла. Не живется ей здесь… И с чего бы — ума не приложу… — торопливо пояснила Василиса, ставя перед Пашкой пирог и чашку с медом. — Кушай, жалостливая моя, поправляйся. Вот медку попробуй — дедушка прислал… Уж очень он внуку рад.
— Внуку рад? Никодим? — нетвердо переспросила Пашка, показав на люльку. — Вот ему?
— Ему, ему… Филечке… окрестили мы тут мальчика, пока ты болела. Филиппом назвали. Дедушку у Славочки так величали. Имя хорошее, христианское. Никодим доволен, помолодел даже. До родов-то, правда, серчал, а как внука увидел, все простил…
Пашка поднялась с постели. Ноги еле держали ее. После родов целый месяц болела Пашка.
Путь преградили вещи. Огромный черный комод мешал подойти к люльке. Тонконогие венские стулья подставляли ножки. Трюмо, засиженное мухами, сундук, окованный железом, узлы одежды…
— Это чье? — растерянно спросила Пашка.
— Ваше, жалостливая моя, ваше. Твое да Славочкино, — сказала Василиса. — Дом вам обряжаем, живите себе…
— А он… он здесь?
— Славочка-то? Сегодня ждем. Никодим на станцию за ним поехал.
— Неправда!.. Нечего у вас Славке делать… Он ко мне приедет, — вдруг зло закричала Пашка. — И добра вашего нам не надо! Сами наживем!
У Пашки кружилась голова, она пошатнулась и опустилась на стул. Как в хороводе, плыли перед ней комод, стулья, трюмо, сундуки, Филипп в люльке.
Василиса засуетилась:
— Ты ляг, Пашенька, ляг! Что старое вспоминать?! Ну, посерчали мы, старики, а теперь и на мировую идем. Никодим для внука ничего не жалеет… И ты уж, невестушка, не серчай на нас, позволь тебя доченькой величать…
Пашка отмахнулась:
— Уж вы оставьте меня… Идите-ка лучше домой.
— И впрямь побегу! Может, и наши приехали, — заторопилась Василиса.
Пашка наклонилась над люлькой.
— Филипп, Филька! — шептала она, и глаза набухали злыми слезами.
Разве не берегла она для сына дорогое имя: «Роман, Ромка, Ромочка!..» Они выбирали со Славкой это имя в ту далекую ночь под яблоней, как лучшее зерно из вороха пшеницы.
Имя было проверено на слух, стало родным, с ним сжились.
Она со Славкой вступила в жизнь, гордая своей любовью и бедностью. Она верила в свои руки, жадные до работы. Так зачем же теперь Крякуновы лезут со своим родством, громоздят на их пути комоды и сундуки?
А может, все это делается с согласия Славки, с его ведома? Нет, нет, Славка не их породы, не крякуновской, он совсем другой…
Скрипнула дверь. Дунька ввела сухорукую Анисью, насмешливо оглядела избу и вещи:
— Здорово живешь, молодая Крякуниха!
После раздела дома Пашка почти не встречалась с сестрой. Дунька изменилась: похудела, выпрямилась, глаза смотрели смело, ходила она в мужском полушубке.
— Здравствуй, сестрица! — ответила Пашка и обернулась к матери: — Зачем все это?
— Говорила я, дочка, — вздохнула Анисья. — Да разве меня кто слушает… Я слову рукой не могу помочь. А Крякуновы, они прут и прут… С узлами, сундуками… Все сени заняли… И все по ночам, по ночам… Беда, вишь, над домом собирается, вот и суетятся.
— Беда? Какая беда?..
— Чуют Крякуновы, что раскулачат их скоро, вот и прячут добро по чужим щелям, — насмешливо пояснила Дунька, прихорашиваясь перед трюмо. — Ради такого случая тебя даже невесткой признали.
— Раскулачат?! — вырвалось у Пашки.
— Непременно! А твоего батюшку нареченного, Никодима, из села вышлют.
Пашка прошла к кровати и легла за полог. Руки ее дрожали, лицо горело.
Вот она, расплата! Вот тот час, которым Славка грозил отцовскому дому! Где-то он, Славка? Почему не едет? Неужели не дошли до города ее письма?
— Соболезнуешь, сестричка? Батюшку Никодима жалко? — спросила Дунька.
— Мать! Дунька! — закричала Пашка. — Вышвыривайте все на улицу. Не нужно мне чужого!
Анисья покачала головой. Дунька кривила губы.
— Да ну же скорей! — торопила Пашка. — Без Никодима разбогатеем, сами… Вот они, руки-то…
Она поднялась, схватила узел и, волоча по полу, потащила в сени, но у порога споткнулась и упала.
— А вот и я! — радостно приветствовал ее чей-то голос.
Пашка вскрикнула и поднялась: в дверях стоял Славка.
— Ты?! Ты от них, от Крякуновых?
— Нет, со станции. Отца видел, на суде встретились. Ну, Паша… — он торжественно поднял руку, — суд за нас, раздел утвердили. Завтра будем делиться.
— Делиться? — изумленно переспросила Пашка. — А зачем? Ой, ой!.. Ты еще Ромочку не видел… Пойдем скорей, — и она, схватив Славку за руку, потянула к люльке.
Опять ребятишки бежали по селу и кричали:
— Крякуновы делятся!
У крякуновского пятистенка толпился народ. Талый снег был размешан в кисель. Веселые ручейки крались в подворотню. Крыльцо и сени запятнали мокрыми следами, мазками глины. По двору, по амбарам и клетушкам ходил Григорий с портфелем. Славка с фонарем, Никодим без шапки, в худых опорках, и двое понятых.
Славка жаднел. Он требовал всего: зерна, сена, сбруи, скота, посуды. Он торговался, как цыган, хватался за счеты, ругался с отцом.
Василиса, закутанная в шаль, ходила следом и охала:
— Перед богом, Славочка, постыдись!.. Стариков пожалей! Я женщина сырая, к работе неспособная…
— Пусть его грабит, пусть дом разрывает! Кот! Зверь! — исступленно кричал Никодим. — Яблони-то в саду забыл… Сто корней имею. Руби каждую пополам, волоки свою долю.
— Ну нет, папаша! Яблочки уж ты сам кушай, а мне медок выдели, пчелок.
Даже Григорий урезонивал молодого Крякунова:
— Надобно брать в соответствии. У папаши четыре души, а у тебя три.
Дочери Никодима провожали добро с громким ревом.
Когда Славка выводил из хлева телку, Никодим выскочил из сеней и принялся кнутом стегать ее по ляжкам. Телка взбрыкнула, вырвалась и помчалась по улице.
Добро перевозили на санях. Кадки, ведра, мешки, кули окружили Пашкин дом.
Вещи были назойливы, требовали места, умелых рук хозяйки. Пашка расставляла их по своим местам. Кринки, как грибы, заняли омшаник, посуда, сияя белизной, легла на полках, лари с зерном и мукой встали в сенях.
Но поток вещей рос. Теперь вещи привозили ночью. Славка будил Пашку и звал разгружать подводы. Они таскали тяжелые мешки, волочили сундуки. Вещи занимали все углы и закутки: на чердаке, в сенях, во дворе. Пашку начинало смущать это ночное переселение вещей. Она спрашивала:
— Слава, это все наша доля? И такая большая?
— Наша, наша! — торопливо бросал Славка.
— А знаешь, Слава, хоть и наша доля, а все-таки чужое добро. Зачем нам столько? Пожили бы — свое заимели…
— Ладно, ладно… Потом поговорим. Поторапливайся, уже светает.
Славка стал озабоченным, беспокойным; днями куда-то уходил, вечером возвращался хмурый, быстро ужинал и ложился. Пашка подносила ему Ромку, а он уже спал. Поговорить так и не удавалось.
Ночью Пашка будила мужа и спрашивала, что с ним.
Славка не отвечал. Пашку начали мучить подозрения.
В мыслях она видела другую женщину, которая уводит от нее Славку. Она стала следить. Но Славка целыми днями пропадал в правлении колхоза. Только однажды Пашка была поражена. Совсем поздно — уже погасли огни в селе — Славка подошел к дому Никодима и постучал. Его впустили как близкого, без обычного окрика: «Кто там?» Пашка припала к окну.
Между занавесками она увидела две головы: Славки и Никодима. Головы мирно склонились над столом. Между ними стоял самовар.
Утром Пашка спросила Славку, где он был.
— В правлении сидел чуть не всю ночь. Писал там да подсчитывал.
— А еще где был?.. У отца сидел, чаевничал! — с тревогой выкрикнула Пашка.
Славка нахмурился:
— Да ты что, следишь? Ну, забегал к отцу ненадолго… Все еще делимся со старым чертом: хомут да колеса до сих пор не могу у него вырвать.
И правда, вечером Славка привез от Никодима хомут и стан колес.
Но тревога не покидала Пашку.
Хозяйство между тем продолжало расти, и забот у Пашки прибавлялось с каждым днем.
Отелилась корова. Пятнистый, словно облепленный осенним листом, телок требовал кормить его болтушкой, поить с пальца. Табунок овец был прожорлив и сиротливо плутал по старому двору. Жеребец вытягивал через перила шею и бил копытом по ведру.
Пашка металась с утра до вечера. От Ромки — к печи, чугунам, от печи — к скоту, к курам. Вечером, прижимая Ромку к своей груди, Паша чувствовала, как ныло ее тело от вязанок дров, от ведер, от охапок сена.
Дом их стал похож на крякуновский: оброс замками, засовами, щеколдами. Спал Славка, как Никодим, чутко и настороженно. Ему мерещилось: раскрыты ворота, из хлева выводят жеребца, корова защемила голову в прясле. Славка расталкивал Пашку:
— Слышь? Стучит кто-то!
Они зажигали фонарь, выходили во двор, проверяли засовы.
Шла весна. Славка очертил границы огорода и уже подвозил тычинник для изгороди.
Сюда, на новый огород, перекочевали и колодки с пчелами из крякуновского сада.
Начали поднимать огород. Землю под гряды взбивали, точно перину. Гряд нарезали много. Это тоже удивило Пашку:
— И зачем нам, Слава, гряд столько? Разве троим переесть всего, что народится?
— А ты не загадывай, работай! Цыплят по осени считают, — уклончиво ответил Славка.
Слева усадьба Славки и Пашки граничила с землей колхоза. Там тоже разбивали огород. Сквозь изгородь Пашка видела своих подружек: Таню Полякову, Ольгу, Наташу. Они работали вместе, часто смеялись, схватывались бороться. Дунька была за старшую и мужицким басом кричала:
— Будет вам, телки! Разыгрались… Неси рассаду!
Девки несли зеленую рассаду, высаживали ее в гряды, точно готовили свадебный стол, и пели. Все это напоминало Пашке сенокос, радостную общую работу, те дни, когда и она была вместе с девчатами.
И еще одно удивляло Пашку: откуда у сестры такая сила и власть? почему лучшие девки, лучшие работницы встали под команду Дуньки и слушаются ее?
В перерыв бригада вваливалась к Пашке в огород.
— Здравствуй, молодуха!
— Богатеешь?
— Когда же мы на твоей свадьбе погуляем?
Пашка стояла растерянная, не понимая, смеются над ней подруги или жалеют ее… Девки дурачились, таскали на руках Ромку, тормошили Пашку.
— В круг, девоньки, в круг! — кричала Таня Полякова. — Повеличаем Пашку…
— Не надо, девки… перестаньте! — отбивалась Пашка.
Только Дунька не «величала» сестру. Она сидела на ведре, спиной к огороду, и жевала кусок хлеба.
Вечером она пришла к Пашке в дом и взяла Анисью за руку:
— Пойдем ко мне. Нечего тебе квасы водить с Крякуновыми.
— Погоди, Дунька! — остановила ее сестра. — Пусть мама сама скажет, у кого ей жить лучше.
— Умирать, говорят, везде одинаково, — сказала Анисья. — А только раз жизнь прожила — не разбогатела, так зачем мне кулацкая перина перед смертью.
Все же Пашка упросила мать остаться, чтобы хоть немного присмотреть за Ромкой. Хозяйство все сильнее давило на молодую женщину.
Как-то раз Пашка заметила в колхозном огороде Василису. Как всегда, она была в валенках, закутана в шаль и, ползая между грядок, что-то высаживала.
Пашка удивилась. Она понимала: колхоз нужен таким, как Дунька, нищим и беспокойным. Но зачем колхоз жене Никодима Крякунова? У нее сад, корова, дом на замках, покой, дочери-работницы, амбары с хлебом.
Василиса подошла к изгороди и, воровато оглянувшись, просунула к Пашке в огород ящик с капустной рассадой:
— Возьми, жалостливая моя. Попользуйся, у нас не убудет.
Пашка от неожиданности опешила и хрипло крикнула вслед Василисе:
— Забери обратно!.. Слышишь!.. Кому говорю?..
Но Василиса, не оглядываясь, уходила все дальше от изгороди.
Вспыхнув, Пашка схватила ящик с рассадой, перебросила его на колхозный огород и быстро пошла к дому.
В этот же день к Пашкиному огороду подошел Григорий. Раздвинув тычинник, он просунул в огород голову и долго рассматривал гряды, дом, новенькие пристройки.
— По-своему живете, Прасковья Петровна, по-вольному, — сказал он, чуть усмехаясь. — Вижу, вижу. Огородик-то у вас ничего, масштабистый, и коровка, слышь, есть, и лошадью разжились! Как же насчет колхоза? Из вашего конца вы последняя единоличница остались.
Пашка растерялась и не нашлась, что ответить. Потом вспомнила Василису.
— Гриша, скажи, зачем Крякуша на огороде с девками?.. Что ей нужно?
— А она колхозница, Прасковья Петровна, — невесело ответил Григорий. — Член артели.
— А Никодим?
— И Никодим, и дочки его. Одним словом, в полном семейном составе.
— А зачем берете таких? — вдруг вспылила Пашка. — Выходит, и меня в колхоз зовете, и Никодима пальчиком маните. Иль вам наплевать, что я у Никодима батрачила, наплевать, что он мне калитку дегтем измазал?..
— Верно, Паша! — озираясь по сторонам, заговорил Григорий. — Я так и на правлении заявил: «Пашка с Дунькой, говорю, каждый год у Никодима хлеб убирали — раз…» А председатель мне: «То разве батрачество? То дело соседское, полюбовное. И никакой тут эксплуатации чужого труда». — «А овсом, говорю, Крякуновы спекулировали, телятами барышничали, самогон гнали?» А правление наше дюже веселое. Председатель Угаров ус крутит, меня по плечу хлопает: «Ты, Бычков, недопонимаешь! Никодим для колхоза — клад, вроде как спец». Он, мол, землю знает, и садовод, и пчеловод, и коновал. Да и муж твой, Паша, заворожил там всех. Только непонятно мне, — задумался Григорий, — что за политика у Славки твоего? Учет он нам помог наладить, огород спланировал на совесть, ну, прямо свой человек в правлении стал, оттого и Никодима так легко в артель приняли, — а сам в колхоз не идет. «Почему, — спрашиваю, — не записываешься?» — «Да вот, — отвечает, — ученье надо закончить, да и Пашка против…»
— Я против?! — удивилась Пашка. — Да у нас и разговора такого отродясь не было.
Григорий пригнулся к Пашке и шепнул:
— На днях будет собрание колхозников. Утверждаем прием Никодима. Ты приходи. Скажешь — по-соседски у Никодима батрачила или как. А мы поговорим тогда… — и, не ожидая ответа, он зашагал вдоль изгороди.
Пашка задумалась. Зачем все это? Зачем ей огромный, почти на полдесятины, огород, пристройки, дом на замках, скотина? Разве от этого приходит счастье? Ведь даже маленького счастьица нет у нее. Разве такие были мечты?
Славка снова уезжал. В этот раз Пашка хотела проводить его только до околицы: начинался сев, и она торопилась в поле. Шли молча. Пашка чувствовала: нужно сказать что-то очень важное, рассеять все сомнения и расстаться с легким сердцем. «Сейчас скажу… Вот дойдем до того кустика», — загадывала Пашка. Но миновали один куст, другой, перешли речку, поднялись на пригорок, а слова все не приходили.
На взгорье их догнал Никодим на рессорной тележке и нехотя крикнул:
— Эй ты, сынок богоданный!.. Ограбил отца, высосал, а сам на городские хлеба бежишь? Садись, что ль, подвезу!..
Славка нагнулся и коснулся Пашкиных сухих губ.
— И то сяду, чего пешком шагать? Практику отбуду — приеду. За домом следи, в поле пойдешь — калитку на замок запирай.
— Разве одна я управлюсь, Славочка? Дом-то вон он, гора, а я словно мышь в нем.
— А ты старайся… С пашней тебе помогут — я человека подыскал. На сенокос сам приеду. Ну, прощай! — и Славка побежал к тележке.
— Слава!.. — крикнула Пашка. — Еще на словечко!
Славка вернулся.
— Говоришь, супротивничаю я, в колхоз не хочу, — обиженно сказала Пашка. — Давай впишемся, теперь не стыдно: лошадью разжились, сбруя есть. Все по чести, как у людей.
— В колхоз? — Славка сурово сжал губы. — Погоди, я вернусь — подумаем…
И уже с тележки, что застучала по жесткой глинистой дороге, Славка закричал:
— Про жеребца не забудь… В табун не пускай… После пашни к коновалу сведи, пусть вылегчает…
Уже подходя к дому, Пашка увидела за двором молодого парня, Петрушку из Григорова, весельчака, плясуна, «графа Чече», как прозвали его за потешные кривлянья и расшаркивания. Петруша прилаживал к хомуту постромки и покрикивал на жеребца.
— А, хозяюшка-молодушка, — раскланялся он перед Пашкой и покрутил над головой дырявой черной шляпой. — Честь имею…
Пашка хорошо знала Чече. Они часто вместе работали у Никодима на жнитве или в саду по сбору яблок. Чече неизменно был весел, объедался яблоками и, схитрив, высыпал корзины яблок и груш в крапиву или под бревна. А вечером приводил и угощал ребят.
— Чече! Ты зачем сюда? — недоумевая, спросила Пашка.
— Так точно. Граф Чече персонально! Приставлен вашим супругом для разных целей: вспахать, посеять, взборонить, дом сберечь и также хозяюшку соблюсти в полном здравии и спокойствии. А еще приказано персонально накормить меня завтраком и выдать обувку, одёжу… — и Петрушка показал на свои босые ноги.
В этот и другие дни, когда Пашка приносила Петруше в поле обед, она становилась центром внимания.
Парни из колхоза подходили к Петруше закурить.
— Как, батрачок, живешь?
— Чем-то хозяюшка кормит тебя?
— Мы с молодухой ладим. Я блины персонально получаю, — подмаргивал Петруша. — Только вот пашни дюже многовато — подавиться можно.
— Ничего, — хохотали парни и поглядывали на Пашку, — ты старайся. За хозяйкой не пропадет.
Пашка вспыхивала и зло кричала на Петрушу:
— Ну ты, граф Чече, разлегся! Запрягай лошадь!..
Парни со смехом уходили.
— Ого! Молодушка-то сурьезная!
Однажды утром Пашка прочитала на воротах надпись, сделанную дегтем: «Тут живет граф Чече, последний батрак в СССР, и молодая кулачка Пашка».
В тот же день Анисья ушла к младшей дочери.
Вечером Пашка выкинула из сеней Петрушкины опорки и сундучок с бельем.
— Слышь ты, граф Чече?! Уходи!.. И без батрака проживу…
Петруша блеснул белыми зубами и скорчил рожу.
— Не могу, хозяюшка! Уж такой обет персонально дал вашему супругу — блюсти вас и хранить до его приезда.
Он забрал опорки, сундучок и пошел устраиваться на сеновал.
Пашка стала сурова, неразговорчива с Петрушей, с соседями. От этой суровости страдали и вещи. Разлетались в черепки тяжелые корчаги с помоями; истошно крича, разбегались куры, взявшие привычку наседывать на яйцах; косилась, дрожала и не сдавала молоко корова, узнавшая тяжелую Пашкину руку. Однажды в сердцах Пашка метнула в бесновавшегося жеребца вилами. Жеребец оборвал аркан, сломал запор на воротах и вырвался на улицу. Обратно привел его Никодим. После этого он ежедневно являлся во двор и клал жеребцу на ляжки примочки.
Но, несмотря на все, дом лениво и неуклюже, как старомодный корабль, двигался вперед, тучнел от новых вещей, словно принимал на стоянках все новые и новые грузы.
И Пашка все больше ненавидела этот дом. Порой ее волновали сумасбродные мысли: забрать Ромку, уйти невесть куда, и пусть все добро идет ко дну, к черту. Пусть разбредутся и одичают куры, пусть корова ночует в крапиве, пусть побьют стекла в окнах и посшибают замки. Иногда Пашка вспоминала о Григории: хорошо бы встретить его, поговорить. Она ждала, и он приходил. Но Пашка, затаив дыхание, стояла в сенях и держалась за щеколду двери: было стыдно пустить Григория, когда во дворе обряжал жеребца батрак «граф Чече».
Подошло воскресенье, престольный праздник в Дубняках. Пашка решила гулять: наварила домашнего пива, нажарила кур, послала Петрушку сзывать подруг.
— Очень горько, но пир отменяется, — доложил, вернувшись, Петруша. — В колхозе сегодня рабочий день.
Вечером забежала Таня Полякова. От пива она отказалась, но рассказала много новостей. В колхозе заварушка. Сев приостановили — не хватает семян. Колхозники ходят драть корье. Недавно было собрание, и правление крепко поругали.
— Напринимали всяких в артель, как в богадельню, а они даже семян не принесли с собой. Загнали зернышки на базар, а сеять-то нечем! Вот и твой тестюшка Никодим, пришел сам-четвёрт, а зерна принес — курам на посыпку. Дунька с Григорием за него и взялись… «Прикарманил зерно! — кричит Дунька. — Залежалось оно в амбаре-то, мыши поди съели!» Обиделся Никодим. От злости заплакал даже, шапку на землю бросил: «Ненавистница ты, Дунька. Это все Пашка с мужем тебя подзуживают. Мало им, что ограбили меня, догола раздели, да еще со свету хотят сжить!»
— Так и сказал?.. Про меня и про Славку? — задохнулась Пашка.
— Так и сказал, — продолжала Таня. — Раскричался старик. К амбару колхозников повел, дверь открыл. И правда, закрома пустые, одна мякина. Да что ты, Паша? На тебе лица нет…
— Ты посиди… Я сейчас…
Пашка выбежала за дверь, прошла во двор и, озираясь, просунула руку в кучу соломы. Вот они, мешки, тугие, полные зерна. Мешки лежат с той ночи, когда они со Славкой перевезли их от Никодима, когда Пашка, не веря такому богатству, назойливо спрашивала: «Это все наша доля? Наша? Так много?»
По двору бродил захмелевший Петруша. Заметив Пашку, он многозначительно подмигнул:
— Эх, хозяюшка! Живешь ты, а что кругом делается — не чуешь…
В сенях он схватил ее за руку и зашептал:
— Беги, Пашка, брось все… Сожрут они тебя, как куропатку! С косточками, с потрохами!..
Паша испуганно вырвалась. «Ишь налакался!» — подумала она.
Вернувшись в избу, Пашка была задумчива и рассеянно слушала Таню.
Только когда подруга сказала, что Пашку «пропечатали и размалевали» в стенной газете, Пашка встрепенулась и раздраженно спросила:
— Дунька поди?
— Нет, не угадала! Подписано: Григорий Бычков.
— Григорий? — удивилась Пашка и, помолчав, подошла к печи и загремела ухватами. — Пусть пишут — плевать мне на них. Вот кур кормить пойду…
А наутро Пашка будто по делу отправилась к сельсовету. Стенгазета была прибита к стене огромными гвоздями. Пашка принялась искать, где же ее «пропечатали». Газета дрожала от ветра, и буквы выцвели на солнце. Кругом не было ни души. Пашка, как простынь с веревки, сняла газету с гвоздей и, сложив, торопливо сунула под фартук. Вечером, уложив Ромку спать, она расправила на столе газету и принялась читать.
Григорий писал о том, как кулаки обманули и запутали Пашку…
Пашка все чаще сталкивалась с Никодимом. В поле она замечала его с Петрушей. Старик что-то сердито выговаривал «графу Чече», потом надевал на шею лукошко и начинал сеять.
— Вам бы все хаханьки!.. Чужого зерна не жалко, — ругался он. — Коты!
Замечая подходившую Пашку, Никодим скрывался в кустах.
Однажды Пашка застала Никодима на пчельнике. Закрыв лицо сеткой, он чадил дымогаром и просматривал ульи. Пашка вырвала у него из рук дымогар:
— Ты чего над чужими ульями колдуешь?
Никодим опешил:
— Я что! Пчелам помочь думал… ведь без уходу живут.
— Помочь?! А кто просил? Ты, кочерга старая, — набросилась Пашка на старика Василия, приставленного к пчелам, — пускаешь тут всяких шатущих…
— Да я же, клюковка, с Никодимом Филиппычем как с хозяином… В любой час его допускаю, не впервые.
— Как с хозяином?! — изумилась Пашка. — А я кто буду?
— А ты, клюковка, так, сбоку припека… — начал было болтливый Василий, но вдруг спохватился и переменил тон: — Все мы хозяева. Я над своей старухой, Никодим — над своей…
Пашка выскочила из пчельника.
Значит, не ее, другие руки ведут дом. И двор, и вещи, и замки, и гряды в огороде, и посевы, и счастье — это все ихнее, ихнее… И она сама здесь чужая, батрачка, дурочка, кукла на ниточке. Тогда, при разделе, отец проклинал сына, сын ненавидел отца — и все это, оказывается, неправдашное, только напоказ улице, соседям, Пашке. А дома, за занавеской, — чай, мирная беседа, сын пробивает отцу путь в артель.
Было смешно и горько. Вот приходили подружки, и она, глупая, сияющая, раскрывала сундуки, встряхивала пахнущие нафталином платья, считала перед подружками, как цыплят, пузатые, в разводах фаянсовые чашки, голубые тарелки; она хвалилась удойницей-коровой, курами-несушками, шептала про свой домашний секрет варки кваса и с гордостью показывала на мучные лари: «До нового со спокоем хватит!»
В сумерки Пашка получила от Григория записку:
«Сегодня собрание. Приходи, коль не забыла бедняцкого житья-мученья. Бычков».
Вечером, сидя на собрании, Григорий вытягивал шею — нет ли Пашки в задних рядах, среди женщин? Ее не было. Он подумал — хорошо бы сходить к Пашке на дом. «Загордится еще! Да и зачем звать? Не уйти ей от сундуков: трясина засосала».
В разгар собрания прибежал мальчишка, живший по соседству с Пашкой, и сунул Григорию записку:
— Читай скорее. Это я писал.
— Что ты писал?
— Заявление… Ну, прошу принять, значит. Пашка диктовала, а я писал…
Григорий прочитал заявление раз, другой, не поверил. Показал соседу, комсомольцу, перечитал вместе с ним и только тогда решился огласить перед всеми колхозниками.
— «А еще прошу, — продолжал Григорий чтение, после того как собрание уже узнало о желании Пашки вступить в колхоз, — забрать у меня во дворе, в углу, под соломой, мешки с овсом и закончить весенний сев. Мешки те запрятал ко мне во двор Никодим Крякунов еще с самой зимы, а к вам в артель пришел без зернышка».
— Ах, дура баба! — горестно развел руками Никодим. — Так то ж ихняя доля! Ограбили отца, да его же в яму толкают!
— Доля?! — вскочив, вскрикнула Пашка (она пришла на собрание вслед за мальчишкой и сидела у порога). — А ульи с медом — тоже доля?.. А жеребец, сундуки? А батрака кто нанимал?.. — Пашка бросилась к Никодиму. — Глаза твои бесстыжие! Мало меня одной, весь колхоз обмануть хочешь…
— Удержите ее, братцы! — взмолился Никодим. — Белены она объелась!
— Да нет, она толково говорит… И очень кстати, — вступился за Пашку Григорий и, протолкавшись вперед, обратился к собранию. Не пора ли колхозникам потребовать у правленцев ответ, почему они приняли известного всем кулака Никодима Крякунова в члены артели? Уж не потому ли, что Крякунов не пожалел для правленцев самогона-первача, а председатель Угаров доводится жене Никодима двоюродным братом?
Угаров, высокий усатый мужчина, стукнул по столу кулаком и закричал, что он лишает Бычкова слова, а единоличницу и смутьянку Пашку удаляет с собрания.
Сжавшись, Пашка подалась было к двери. Но ее опередила Дунька. Она плотно прикрыла дверь и властно прикрикнула на сестру:
— Сиди!.. Никуда теперь ты от нас не уйдешь… А ты, председатель, на людей не цыкай… Или отвечай, о чем спрашивают, или с воза долой…
Дуньку поддержали ее муж, Таня Полякова, колхозники. Собрание зашумело, забурлило…
Ночью Пашка долго не могла заснуть. В ушах звучали гневные слова колхозников, путаные оправдания председателя, жалостливые и смиренные просьбы и заверения Никодима.
Но собрание настояло на своем: Крякунова в колхозе не оставили, а председателем правления вместо Угарова избрали Григория Бычкова. Решилась и судьба Пашки: колхозники приняли ее в свою семью, хотя и попеняли за то, что она так долго блуждала в потемках.
«А ведь когда люди вместе, они сила… они все могут», — думала Пашка.
Неожиданно за стеной протарахтела телега, потом кто-то постучал в окно. Пашка вышла в сени и открыла дверь.
В избу ввалилась Василиса, опустилась на лавку и заплакала:
— Как же это, невестушка? Самочинно, без Славочки, так все зерно задарма и ухнешь?
На пороге появился возбужденный Петруша:
— Хозяйка! Никодим на подводе приехал, в ворота ломится — овес требует… Что делать прикажешь?
Пашка выскочила во двор. Ворота трещали.
— Пашка! — сипел на улице Никодим. — Честью прошу, дай овес увезти. Не позволю транжирить!
Василиса хватала Пашку за руки:
— Ну, скажи им завтра в колхозе, по глупости пообещала, по глупости. Мешок-два отдай — и хватит… Ведь это Филечкино все… Филечкино…
— Папаша, — насмешливо крикнула Пашка, — довольно совестно вам: сами же нам со Славкой долю выделили, а теперь — отнимать!
— Нет вашей доли, заработать надо. Пусти, Пашка! — выходил из себя Никодим, все сильнее нажимая на ворота.
Пашка всем телом подперла воротину и закричала:
— Честью прошу, не ломитесь. Я вас ушибить могу ненароком или вилами пырнуть. Чече, беги в колхоз! Зови всех!
— Лечу, хозяйка! — обрадовался Петрушка. — Сейчас такой талибом устрою — разлюли малина. — И, выскочив на улицу, он заорал: — Караул! Грабят!
Напор на ворота ослабел. Еще через минуту от двора отъехала пустая подвода. Пашка устало прислонилась к воротам.
Утром колхозные подводы увезли овес в поле, на сев.
В этот же день из стада не вернулась корова — она любила побаловать по чужим огуменникам.
Пашка пошла искать корову. Не доходя до крякуновской усадьбы, она заметила Василису с дочерьми. Длинными хворостинами они старались загнать Пашкину корову в свой двор. Корова хитрила. Хлюпая тяжелым выменем, она бежала прямо ко двору, потом неожиданно сворачивала в сторону от ворот.
Василиса выходила из себя, кричала на дочерей. Те вновь начинали окружать корову. Пашка от души расхохоталась — все равно не загнать. Вдруг она заметила рессорную тележку. Пашка вздрогнула и подалась вперед: рядом с Никодимом сидел Славка.
Заметив корову, Никодим спрыгнул на землю, выдрал из изгороди кол и бросился помогать женщинам.
— Эх вы, бабья рота! С коровой не управятся! Говорил я утром — на хлеб приманивать надо.
Побегав немного за коровой, Никодим вскоре выдохся и в сердцах заорал на Славку:
— Чего расселся… индюк? Помогай!
Славка поднял хворостину и присоединился к матери и сестрам.
Вчетвером Крякуновы загнали корову на свой двор.
В этот вечер, покачивая на коленях Ромку, Паша сидела на ступеньках крыльца и невольно прислушивалась к голосам на улице. Вот ей почудилось, что за углом избы раздался голос Славки. Паша быстро вошла в сени, плотно закрыла за собой дверь и заперла ее на засов.
«Нет… Не пущу! Опять играться со мной будет! Опять в батрачку меня превратит, в дурочку».
Потом уложила сына в люльку, подошла к простенку, сняла фотографию Славки и, глотая слезы, порвала ее на мелкие куски.
— Вот и все, Ромочка! Будем теперь вдвоем с тобой… Проживем, сынок, непременно проживем.