Будь он религиозен, он бы признал, что видел, как отлетела её душа.
Он с обострённой явственностью ощутил, что остался в палате один, и в его онемелом, будто выложенном на лёд, мозгу мелькнуло сочувственное: «До чего ж тебе, бедолаге, здесь обрыдло!»
Жена, казалось, побросала дела и вещи — и надоевшее платье отслужившего тела — и, не оглядываясь, умчалась на гулянку в легком прозрачном шифоне нового наряда.
Чего чего, а подобной прыти он от неё не ждал; привык, что его слово первое, а она следит за ним зорким оком.
Но он не успел усмехнуться и укорить: «Эх, Галюша, Галюша», потому что ещё сильней удивился другому: его душа, а точнее, то ссохшееся, зачерствевшее за долгую жизнь место, где душе, по идее, полагалось находиться, вдруг расправилось во всю ширь и до предела наполнилось чем-то ярким, солнечным и сверкающим — как в жару у фонтана, когда взглянешь сквозь брызги на небо и вдохнешь полной грудью. Его охватило шалое торжество — свобода, свобода! — точно бы это не она, а он перескочил невидимую черту и ушёл от погони их всегдашней совместности.
Он был совершенно один, сам по себе, и сладкий жар вольницы, не спрашиваясь, разлился по косточкам, хрящикам, сухожилиям, ребрам и позвонкам, и зазудел в кончиках пальцев, и он некстати возликовал — и тотчас мучительно устыдился: как можно? Ведь только что у него на руках умерла жена. От рака, жестокой и тяжкой смертью. О том, что им пришлось пережить за время её болезни, сейчас не хотелось вспоминать. Хотелось светло и горько думать: «Отмучилась!» и, попирая свой извечный атеизм, верить, что отныне ей будет хорошо в царствии небесном, где она обязательно простит ему всё-всё-всё, даже эту, хотя секундную, но чудовищно подлую эйфорию.
«Это шок», — успокоил он себя и жену, которой медсестра хосписа закрыла глаза и которая теперь глядела в потолок со слепым бесстрастием античной статуи. Ему в её лице всё же почудились упрёк и обида, и он поспешно отвёл взгляд.
«Это скоро пройдет», — пообещал он. — «И тогда я почувствую горе по-настоящему».
Но втайне, в зловонной глубине отстойников проклятой души, он знал, — вот только сию минуту, оставшись наедине с собой, узнал до той степени, чтобы себе же откровенно признаться: этого освобождения и этого ликования он подсознательно ждал полжизни, — с тех пор, как в неё вошла Вероника. Другая женщина.
Банально, да, и не он первый, не он последний. А всё ж таки влюбился до одури и хотел поступить по-честному, не стал врать жене, но та, в фанатичной решимости удержать его, была абсолютно безжалостна в абсолютном перед ним унижении, и… Короче, уйти не получилось, и, следовательно, разлучить их с Галей и освободить его могла только смерть, которой он, — как выясняется, если не кривить душой, — ждал, ни разу за много лет не позволив преступной мысли оформиться…
Его недолгий и неуместный восторг сменился раскаянием и ужасом перед собственной мерзостью.
Будь он суеверен, он бы считал, что сам выпросил у судьбы… что, дар или проклятие? В то далёкое время они с женой, наконец, достигли некоторого благополучия — к приличным зарплатам и трёхкомнатной квартире семь лет как прибавился дачный участок. Живая изгородь выросла и уже соответствовала названию, отгораживала милый маленький домик от соседей, и цвела, и чудесно пахла, — и вот тогда-то, однажды весной, наслаждаясь благоуханием, он ни с того ни с сего подумал: «Теперь не хватает только влюбиться». Фраза двоякая, понимай как хочешь, но именно так, двойственно, он и относился к гипотетической возможности любви: её и хотелось, и кололось. Кололось, впрочем, много сильней, и он, в общих чертах, представлял, чем подобное «счастье» грозит. Да и с женой всё у них шло гладко.
Словом, будь он богобоязнен, то из последних сил противостоял бы сатанинскому искушению, но… ни бога, ни чёрта он, атеист, материалист, научный работник, не боялся и к тому же, чистоплюй, к своему предкризисному возрасту не набрал в вопросах плоти достаточного опыта — видать, оттого и вляпался по полной программе, и по собственной наидобрейшей воле.
Сам предложил коллеге по лаборатории, с которым необременительно приятельствовал, купить участок рядом со своей дачей, дом в дом: там как раз умер старик-владелец. Коллега недавно женился во второй раз по великой любви и новую жизнь рассчитывал строить серьёзно, на века: чтобы и квартира, и машина, и достаток, и ещё дети, в дополнение к сыну-подростку — от первого, очень раннего, брака его молодой жены.
— Свежий воздух нам очень даже кстати, — игриво сказал коллега, дачу купил и Апокалипсис участникам событий обеспечил.
Вероника… У неё был лик мадонны, и на неё хотелось молиться. Он ни разу прежде не встречал женщины, меньше склонной к кокетству, но прямой, почти суровый взгляд её серых глаз отчего-то — может быть, из-за чёрных стрельчатых ресниц, явно прикрывавших тайную бесовщинку? — с первой минуты вызывал у него единственное желание: протянуть руку, повыбрасывать из строгой прически дурацкие шпильки и рассыпать по стройным плечам, по высокой груди, по пьяняще округлым бёдрам её прямые длинные русые волосы, растерзать поцелуем неулыбчивые губы… Скучную одежду, которой она зачем-то тщательно маскировала изгибы своей чудесной фигуры, он, разумеется, срывал раньше, в самом начале фантазий.
После Вероника утверждала, что бесовщинку чуял он один и ни для кого другого её не существовало. Наивная; он-то видел, как на неё реагируют мужики.
На вторую неделю их первого и единственного совместного лета он уже расхаживал с газонокосилкой вдоль забора из рабицы, вдоль кустов, непролазно густых, но не способных спрятать её от него, — они чувствовали друг друга на расстоянии, — и в стратегически выгодных точках останавливался и громко распевал: «Скажите, девушки, подружке вашей, что я не сплю ночей, о ней мечтая…». Вечерами, уложив детей, они вчетвером ужинали за длинным деревянным столом под яблоней на их с женой участке, лучше обустроенном, и он счастливо позволял вину или водке взять над собой верх и, без слов, без действий, одной бесстыдной откровенностью воровских взоров давал Веронике понять, что нежной страстью, как цепью, к ней прикован — и абсолютно точно знает, что это взаимно, взаимно, взаимно!
…Расстанься с глупой маскою и сердце мне открой!..
Меньше чем через месяц страсть, не столько нежная, сколько алчная и деспотичная, буквально не давала им разлепиться.
Лето, осень, пожар безумия… Они не думали — минутки не находили подумать, — что будет дальше; они просто не разлучались, потому что физически не могли разлучиться. Его жена и её муж, всё понимая, боялись шелохнуться: статус-кво кое-как, еле-еле, но сохранялся, а значит, сохранялась и надежда на «исцеление». Однако чего боишься, то, к сожаленью, и происходит: в октябре любовники объявили своим измученным вторым половинам, что любят друг друга и намерены жить вместе. Муж Вероники, убитый горем, не противился её решению, зато Галя… Она готова была на всё, лишь бы он остался, и вот через эту её раздавленность, распластанность, распятость он, собственно, и не сумел переступить: ведь когда-то он и её очень любил, а потом долго и вполне осознанно что-то с ней созидал… и опять же, дети…
И, если начистоту, ему с трудом представлялось, как это вместо родных сына и дочки с ним рядом будет жить вероникин серьёзный и строгий, весь в неё, отрок…
Он нашёл в себе силы сказать, что не готов бросить семью. Вероника обожгла его взглядом обычно спокойных серых глаз — он до сих пор, спустя жизнь, не мог забыть их немого крика: «Предатель! Предатель! Предатель! Трус!».
Говорят, стыд глаза не выест — ерунда; выест, да ещё как. Только тогда он искренне верил, что со временем всё забудется. Ха.
Злая судьба выбрала его себе в игрушки. Он героически не общался с Вероникой почти два года, хотя знал, что с мужем она, цельная натура, развелась, и это камнем висело на его совести. Коллегу, её рогатого бывшего, он по-прежнему видел на работе, правда, редко: тот перевёлся в другой отдел, а позже, всех удивив, отвалил в Америку по какому-то гранту. Совесть грызла: испортил любимой женщине жизнь, испортил, испортил, разрушил капитально… На щите виноватости (и тайком от себя надеясь удостовериться, что никого другого на горизонте не появилось), он счёл возможным вновь предстать перед Вероникой, и каратистка-страсть тут же с неподражаемой легкостью уложила их на обе лопатки. Они опять стали встречаться, но теперь тайно от его жены: он не имел морального права во второй раз подвергать настрадавшуюся Галю, — да и себя, — тем же терзаниям и унижениям.
Вероника всепонимающе молчала и неудобных тем не затрагивала, не поддаваясь даже на провокации его неосторожных слов и поступков. Он больше всего на свете хотел бы жить с ней и мечтал о нелепых семейных радостях: прийти вечером с работы, налопаться сваренных ею сосисок с горошком и плюхнуться рядышком смотреть телевизор в уютном предвкушении отхода ко сну, — и любил вслух пофантазировать на эти темы… Вероника его будто не слышала — и ни разу не была с ним так же доверчиво нежна, как в начале, в период взаимно-незащищённого угара. Всё же она, казалось, счастливо довольствовалась нечастыми встречами, благодарно принимала его покупки «в дом», не преувеличивая их значения, а когда он разговаривал с ней «как муж», не стремилась напомнить, что он таковым не является, — но через полтора года идиллии объявила, что её сын отправляется в Бостон к отчиму, учиться, а сама она переезжает назад в Петербург, свой родной город.
Он был ошеломлён, уничтожен. Старался её отговорить — не вышло. Подозревал, что это — её страшная месть ему. Не исключено, что так. Но Вероника приводила резоны, с которыми не поспоришь, а предложить ей взамен что-то реальное было вне его власти. Ведь в другой своей жизни он всё сильнее обрастал чувством вины перед женой: та из кожи вон лезла, демонстрируя любовь и пытаясь вернуть невозвратное, да ещё без конца, глупая, спрашивала: «Ты честно не видишься с Вероникой? Не звонишь ей? Прошло твоё увлечение?»
Не иначе дьявол дергал её за язык: неужели не понимала, что с такими каждодневными напоминаниями никого не забудешь, даже если захочешь? Он до слёз жалел бедную Галю, но ничем, кроме вяло-привычного сосуществования бок о бок, ответить на её чувства не мог, и стыдился перед ней своего тайного счастья. В тайном счастье есть особая, божественная прелесть, это вам любой, кто испытал, скажет. А он, сволочь, жрал его один, втихаря, под подушкой, пока жена голодала.
Вероника уехала. Он звонил ей каждый день и, насколько получалось часто, устраивал себе командировки в Питер. Подлинные — данные в ощущение — встречи стали редки и кратки, а виртуальными телефонными разговорами его совесть успешно пренебрегала. Стыд и сознание вины перед женой незаметно исчезли и сменились малоосознанным гнетущим недовольством: если бы не нужда изощряться во вранье, счастья всем троим доставалось бы куда больше. Он сделался вздорным, чаще срывался по пустякам, брюзжал, ворчал, иногда хамил, хотя последнее было ему не свойственно. Жена не то терпела, не то перестала замечать; неловких вопросов почти не задавала. Оно и понятно, ведь в ответ он, как правило, огрызался: «А если и общаюсь, то что?». Галя пугалась, замолкала надолго.
Пугалась напрасно: колея их брака была так накатанна и глубока, что свернуть, а точнее, вывернуть из неё не представлялось возможным.
Вокруг Вероники вились какие-то типчики, но она хранила верность своей любви, то бишь, ему — он поначалу радостно изумлялся, а после привык и воспринимал как должное: вот я какой молодец! И, несмотря на ревнивый характер и склонность это своё качество утрированно демонстрировать, был за неё спокоен: никуда не денется.
Так незаметно прошло десять лет. Даже Вероника, самая молодая в треугольнике, потихоньку начала стареть. Одиночество — в самом бытовом его проявлении — становилось ей в тягость. А у него, как на грех, всё реже получалось оправдывать визиты в Питер командировками. Потом институт, где он работал, и вовсе прекратил своё существование. Приходилось зарабатывать уроками, но он, тем не менее, пристроился в какую-то конторку на гроши, чтобы как и раньше звонить Веронике. Но она совсем не ценила его жертвы, нет, только обижалась, что он не приезжает. Их разговоры, прежде такие медовые, чаще и чаще оборачивались ссорами.
Однажды с ней, непоколебимо выдержанной, случилась форменная истерика.
— Так дальше продолжаться не может! — захлебываясь слезами, кричала Вероника. — Ты должен что-то решить! Ты же… сломал мне жизнь! Из-за тебя я одна!.. Вот пусть, пусть… пусть с твоей дочерью мужчины обходятся так же, как ты со мной — тебе бы это понравилось? И пусть твоего сына так же воротит от женщин, как меня от других мужчин — из-за тебя!
От проклятий, хоть он в них и не верил, стало страшно. Он долго думал, и в результате раздумий принял решение. (Много позже ему попались «Наставления» тибетских учителей с перечислением десяти иллюзий, способных отрицательно влиять на принятие решения. Один из пунктов звучал поистине издевательски: «Действия, предпринимаемые в собственных интересах, можно ошибочно принять за альтруистические»).
Именно так случилось с ним. Одно оправдание: он был стопроцентно уверен, что поступает правильно. Бросить стареющую жену? Немыслимо подло. А Вероника в его глазах оставалась молодой и прекрасной, и он ни капли не сомневался: она мгновенно обретёт личное счастье, стоит лишь убрать с её пути неудобное препятствие в виде него самого.
Он позвонил ей и трагическим тоном объявил: необходимо расстаться. Он ничего не может ей предложить и не имеет права ломать её судьбу.
— Самое время об этом говорить, когда она давно сломана, — устало отозвалась Вероника и повесила трубку.
Он не верил, что это — всё. Думал, она вот-вот объявится — они ведь и раньше ссорились. Но время шло, и, непрестанно думая о ней, он чем дальше, тем сильней убеждал себя в том, что не должен, не смеет возвращаться.
Жена снова сделалась ближе и роднее — столько вместе пережито. На других женщин он не смотрел; после Вероники сама способность замечать их красоту будто бы отмерла — или это сказывался возраст?
М-да… Недаром заповедано: не прелюбодействуй. Придумано для защиты прав женщин, считал он раньше. Вот дурак. Конечно же, в первую очередь для мужчин. Не прелюбодействуй, ни-ни, даже не думай — целее будешь!
Хотя вот парадокс: с Вероникой он, духовно располовиненный и физически часто сведённый лишь до одной своей части, чувствовал себя на удивление цельным и потому могущественным человеческим существом. А без неё болтался внутри своей морально-нравственной целостности, как одинокий маленький шарик внутри большой погремушки.
Без неё он ни разу не был полностью счастлив — ни полностью честен и откровенен с кем-либо, потому что всегда и от всех вынужден был скрывать не только её существование, но и мысли о ней…
Он вдруг опомнился, посмотрел на тело жены и содрогнулся. Сколько времени прошло? Минут десять-пятнадцать? Отлично: он, как всегда, размечтался о другой, пока Галюша стремительно становится трупом, а то, что показалось наконец обретенной свободой — безмерным, окончательным, на веки вечные одиночеством.
На черта ему свобода? Вероники уже два года как нет на свете. И ведь даже не сообщила о болезни, не дала возможности попрощаться, мстительница! Он узнал случайно, от сослуживца по расформированному НИИ: тот не пойми с чего, — сто лет вроде не общались, — пригласил на шестидесятипятилетие.
— Помнишь Истомина? — спросили там почти первым делом. — Процветает в Америке!
Дальнейшее, из неприятно намазанных красным уст супруги юбиляра, доносилось уже как сквозь вату:
— А жена его бывшая умерла, да…. Рак. Она ведь замуж больше не выходила. Тяжело, наверно, пришлось одной, с нашей-то медициной… и чего её сын к себе в Америку не забрал, не понимаю…
В глазах поплыло. Его усадили, расстегнули рубашку, дали валидол, совали в руки бокал с минералкой. Он-то понял, почему Вероника не хотела уехать, и непереносимое: «Господи, что же я!.. Как же я!..» взорвало голову и грудь…
По дороге домой он плакал и думал во всём признаться Гале, чтобы хоть от неё получить прощение. Он, по большому счёту, не жалел, что прожил жизнь правильно, но без покаяния его правильность выходила немного шулерская, а он впервые за свою атеистическую карьеру испугался божьего гнева и хотел отпущения грехов. Однако на подходе к подъезду осознал, что до конца честным всё равно не будет. Галя наверняка опять спросит, прошла ли его любовь к Веронике, и ему опять придётся соврать. Тем более что вот уже чёрт знает сколько лет он позволял ей думать, что да, прошла. Разве признаешься, что на самом деле Вероника тенью живёт рядом и он постоянно разговаривает с ней, спорит, пытается что-то доказать? Разве упрекнёшь: ты старишься вместе со мной, а она и старилась, и умерла одна? Да и галина ли в том вина?
Короче, ничего он говорить не стал, отложил исповедь на «когда-нибудь после», но, пока сомневался да раздумывал, что дороже, спокойствие или совесть, Галюше поставили диагноз, и стало не до рефлексий.
Странно, что обе ушли от одной болезни; вот совпадение. Или — наказание ему? Бросили одного, как скорлупу от ореха, а ядрышко, то, что не доели, унесли с собой. Галя, жена, мать детей, спутница, половинка; не нужно объяснять, что это значит. Но она же была и последним свидетелем, и в некотором роде вместилищем, а после вероникиной смерти и почти объектом его неземной любви! И вот — конец. Не осталось человека, который, когда ты мрачно усядешься в углу дивана, доподлинно будет знать, о ком твоя грусть… Человека, который даже под внезапным ударом стрел твоей ненависти — потому что кто, как не он, твой тюремщик и гонитель, во всём виноват? — не согнётся, не отвернётся, но вздохнёт, и поймёт, и простит, и пойдёт за твоим обедом, звякая связкой ключей и вместе с тобой тоскливо вспоминая ту, по которой так нескончаемо болит твоё сердце…
Срок заключения закончился, а идти некуда. Он накрыл ладонью руку жены и глухо зарыдал.
Дверь палаты приоткрылась; в узкой щели сверкнул глаз.
— Боже, как он переживает, — с болью в голосе шепнула его заплаканная дочь, вновь притворяя дверь. — Бедный папочка.
Её старший брат больно закусил губу. Они оба обожали родителей, считали их символом супружеской любви и верности. Сын ещё в юности решил, что не женится, пока не найдет кого-то похожего на мать: и вот ему под сорок, а никто пока и близко не дотянул до идеала.
Дочь в свои тридцать три дважды развелась, по одной и той же причине — измена. В обоих случаях плёвое дело, ничего серьезного, мужья обползались на коленях, умоляя взять их обратно, но она была непреклонна: зачем размениваться на второй сорт, когда бывает как у мамы с папой? Лучше останусь одна!
Брат её позицию одобрял. Сказано же: «Оставит человек отца своего и мать свою и прилепится к жене своей; и будут одна плоть».
А если так не получается, то на кой оно вообще нужно?
Странно устроен наш мир, как-то вразлад, думал он, по натуре философ. И жалко беспомощен перед его законами человек, удивительное и злополучное создание: полубог-полузверь.