Ник Перумов Сентябрьское пламя (Млава Красная — 0)

Сентябрь вступил в Анассеополь, словно победоносная армия. Вот только что стояла августовская теплынь и рынки ломились от брусники, грибов да свежих яблок, и вдруг р-раз — и маршируют над столицей Русской Державы колонны серых облаков, проглядывающее меж ними солнце не греет, с неистово синей Ладоги задувает холодный сырой ветер.

Злой ветер.

Дворцовая площадь, что меж Бережным дворцом василевсов и стройкой — поднимающимся, окружённым лесами новым зданием военного министерства и Генерального штаба вместе с его Академией, — вымощена тёмно-алым, словно кровь, ладожским гранитом. В самой середине застыл величественный Кронидов Столп с коленопреклонённым бронзовым воином на вершине, памятник отражению нашествия Двунадесяти языков.

Обычно Дворцовая полна народу и жизни. Скачут курьеры, прогуливается чистая публика, тут же продавцы горячих калачей и пирогов, сбитня, леденцов и прочего. Сегодня же…

Три года миновало после Зульбургского побоища. Закончилась Третья Буонапартова война, великий император упокоился, не желая, как уверяла лондонская «Дэйс», оказаться в руках победителей. И вот не далее как три дня назад одного из них уже не стало.

Великий василевс Кронид Антонович, победитель Двенадцатого года, дважды входивший с русскими войсками в Париж. Он казался вечным. Отличался железным здоровьем, никогда не болел, даже придворных медиков не держал, лишь беззаботно отмахивался от всех настояний: мол, сколько на роду Господом тебе написано, столько и проживёшь, с дохтурами аль без оных. Вожжи огромной Державы василевс Кронид держал крепко, баловать не давал никому — ни крестьянам, ни казакам, ни фабричным, ни помещикам, ни даже высшим сановникам. «Россия спешки не любит, — говаривал василевс, — нам эуропейские скачки ни к чему. Человеку добропорядочному и верноподданному торопиться некуда». Никуда не спешил и сам василевс, жил несуетливо, бесстрашно, ходил всюду один, без охраны, раскланиваясь со знакомцами да лёгким кивком приветствуя офицеров с нижними чинами на Ладожской першпективе иль на бесконечных анассеопольских набережных.

Долго правил Кронид Антонович, две войны прошёл, пуль вражеских избегнув, и казалось, что так будет всегда.

…Но настал год тысяча восемьсот двадцать седьмой, и Держава дрогнула.

Никогда и ничем не болевший, василевс на смотре почувствовал себя дурно, был отвезён в Бережной дворец и в два дня, так и не встав с одра, сгорел, несмотря на все усилия учёных медиков.

Анассеополь замер, словно оледенел.

И тогда случилось страшное. То, что уже долгие десятилетия почиталось совершенно невозможным.

* * *

Дворцовую площадь заполнили солдаты. Прославленный Ивановский полк, лейб-гвардии Анассеопольский, гвардейские гренадеры.

И мало их, и много. Мало — по мысли тех, кто командует сейчас сжавшимися в кулак каре. Много, очень много — для глядящих на мятежные ряды из окон Бережного дворца или военного министерства, что совсем рядом, на ладожской набережной. Они вышли на площадь всегдашним, привычным, шагом, словно на очередной парад, вышли — и простор Дворцовой, её красноватые плиты вдруг исчезли, поглощённые сотнями и сотнями фигур в шинелях и с ружьями. Гвардия явилась в самое сердце Анассеополя, однако сегодня она выполняла волю отнюдь не василевса.

…Шеренги солдат молчали, и это было страшнее всего. За тяжёлым и упрямым молчанием любой ощутил бы сейчас всё ту же готовность идти в штыки, на вражьи орудия, на картечь в упор.

Гвардия верит своим офицерам. Они первыми идут на редуты и каре неприятеля и первыми умирают, если приходится. Сегодня они позвали гвардию на площадь, и та пошла.

Три строгих прямоугольника на красном ладожском граните под пронизанными чистым холодным светом высокими облаками. Выдержать подобное сияние под силу разве что орлу, человека же тянет прикрыть глаза рукой, отступить, опустив взгляд. Человека часто тянет отступить — гвардия стояла, хмуро, молча, непоколебимо. Стояли усатые ветераны Второй и Третьей Буонапартовых войн, стояли дравшиеся под Угренью и на Калужинском поле, те, кто покончил с невиданной в описываемой истории армией, с двунадесятью языками, с армией всей объединённой Европы.

Стояли те, кто удержал залитые кровью брустверы и рвы Зульбурга, когда Буонапарте едва не повернул ход Третьей войны своего имени в свою же пользу.

Краса и гордость армии покинула казармы — потому что знала своих офицеров. Потому что приказы старшего начальника не обсуждаются, они выполняются. И ещё потому, что они слишком долго верили его василеосскому величеству, государю Крониду Антоновичу. Верили, что после отгремевших войн, когда покончат наконец с Буонапарте-ворогом, наступит легота, хоть какая.

Не наступила.

Но зато так просто было убедить себя, что правду говорят господа офицеры, с кем сидели у бивачных костров, с кем вместе, плечом к плечу, шли на французские штыки.

Гвардия верит своим командирам. Потому что иначе это не гвардия и это не командиры.

И вот теперь стоит. Молча и неколебимо, готовая прикрыться стальной щетиною, — попробуй тронь! Об эти каре разбивались атаки османов и персов, французов и союзных им малых держав; только пушками и возьмёшь.

Но на сие ещё решиться надо…

По другую сторону площади, где красноватой, в тон прибрежному камню, громадой высится Бережной дворец, чувствовалось движение. Возле литой боковой ограды толпились зеваки, а за строгими чугунными меандрами переминались с ноги на ногу растерянные придворные. Мимо них скакали конные, неслись туда-сюда заполошные куриеры, появилось даже несколько артиллерийских запряжек, но всё это клубящееся многолюдство в мундирах и сюртуках казалось муравьями, бестолково мятущимися возле разворошённой кучи. Не ощущалось воли, стержня, что соединяет множество одиночек в единое целое, не было того, кто решится, кто скажет, что делать. И сделает.

На ступенях парадного крыльца, где мундиры теснились особенно густо, застыл высокий узкоплечий человек лет тридцати пяти, в парадном мундире гвардейских гусар, — новый василевс Севастиан Кронидович. На бескровном породистом лице выделялись тёмные глаза, в них не было страха — только горе.

Рядом ждали двое — столь же высоких и темноглазых, но заметно моложе. Один — широкий в груди, с эполетами егерского лейб-гвардии полка; в отличие от свитских, он носил единственный орден, Георгиевский крест. Второй, в партикулярном платье и с острым взглядом, казался скорее насторожённым, чем подавленным.

— Севастиан… — негромко окликнул георгиевский кавалер. — Государь и брат мой…

— Что, Арсений? — Голос первого ломался от сдерживаемой из последних сил боли. — Что?

— Надо действовать… Пока бунтовщики бездействуют… Верные войска наши…

— Где они? — желчно перебил тот, кого второй день именовали государем. — За всеми послано! И все тянут! Отнекиваются! Тут арсенал вскрыть не могут, там заряды к пушкам не того калибра! Мыши картузы с порохом проели, поверишь ли, брат?!

— Мерзавцев после судить станем, — сдвинул брови великий князь Арсений, — а пока соберём все надёжные части. За конно-егерским полком я уже послал, они не подведут.

— Шигорин-то? — поднял бровь Севастиан. — Этот нос по ветру держит, кабы верил твёрдо, первым здесь оказался бы. А раз нету его…

— Будут! — резко перебил брата-василевса Арсений Кронидович. — Есть там кому и без Шигорина привести.

— Ну, пускай. Конные егеря, а ещё кто? — мрачно бросил василевс. — Где кавалергарды, карабинеры где?

— Лейб-гвардии егерский полк весь в наличии, ваше величество, — вытянулся Арсений Кронидович. По лицу его властительного брата скользнула слабая улыбка:

— Потому что его привёл ты. То я век помнить буду, коль день сегодняшний переживём…

Василевс осёкся. Раздвигая растерянную толпу поджарым серым конём, к крыльцу подъехал статный, чуть горбоносый человек с совершенно белой головой, но чёрными, без малейших признаков седины, бровями и в мундире генерал-фельдмаршала со всеми орденами и регалиями. Орденов оказалось так много, что под ними почти исчезало золотое парадное шитьё. Скромная, старого образца шпага, лихо сдвинутая генеральская шляпа с кокардой и плюмажем, какую надевают только в самые торжественные случаи и никогда в бой; длинные курчавые бакенбарды. Светлейший князь Пётр Иванович Арцаков; генерал-фельдмаршал, про которого остряки говорили, что самым удивительным в его невероятной жизни было то, что он дожил до шестидесяти лет.

— Ваше василеосское величество, — седой воин спокойно отдал честь, — полки гарнизона Анассеопольского присягают вашему величеству, являя…

— Присягать присягают, а на площадь не спешат, — язвительно бросил Севастиан Кронидович. — Сколько привели батальонов, князь?

— Весь Фузилёрный лейб-гвардии полк, ваше величество, — по-прежнему спокойно доложил полководец. — Конногвардейский полк маршем двигается, а вон и молодой граф Тауберт с конно-егерями!

Из узкого горла улицы в строгом порядке выезжали четвёрки всадников. Тёмно-зелёные мундиры, короткие карабины — Китежградский конно-егерский полк вливался на площадь.

— Тауберт, — криво усмехнулся василевс. — Где ж командир полка, князь Шигорин?

— Сколь мне известно, ваше величество, — болен он со вчерашнего дня, — осторожно проговорил Арцаков.

— Болен он… — ядовито передразнил князя молодой василевс. — Знаем мы эти болезни… Многих командиров, смотрю, они нынче поразили.

— Поразили иль не поразили, государь и брат мой, нам надлежит действовать решительно. — Арсений Кронидович, как мог, старался побороть апатию и сплин василевса. — У нас уже три полка, четыре орудия…

Вместо ответа Севастиан бросил взгляд на площадь. Мятежные каре по-прежнему безмолвствовали. Стояли, как умеет стоять русский солдат, — угрюмо и непоколебимо.

— Полки явились, ваше величество, однако многие ненадёжны, особенно офицеры, — прошелестел невысокий человечек в серой шинели без эполет и в низко надвинутой фуражке. — Володимерский полк, Угреньский — все медлят. Да и среди выступивших у бунтовщиков немало симпатизантов, как у тех же китежградцев. Куда ещё штыки повернут… Дерзну вновь предложить вашему василеосскому величеству отъезд в Хотчину для сбора всех поистине верных войск.

— Чернь собирается, ваше величество, — растерянно прогудел ещё один сановник, обладатель нижайшего баса и протодиаконского пуза. — За нашими спинами, ваше величество… Как ещё дело-то обернётся… Могут и того, к мятежу пристать… И тогда… в кольце мы, деваться некуда…

— Мой народ… моя гвардия… — Севастиан Кронидович закрыл лицо руками. — Полноте, Стефан Агамемнонович, да и стоит ли за корону браться при таковой-то ненависти всеобщей? Батюшку… Кронида Антоновича, отца нашего, все любили, он Буонапарте сокрушил, а мы…

— Государь, — вклинился в молчание, как в стык меж неприятельскими полками, князь Арцаков, — коль будет на то воля ваша, поговорю я с мятежниками. Это ведь гвардия, я с ней три войны прошёл, половину нижних чинов в лицо знаю. И они меня знают. Солдат ведь каков? Их благородие велят — значит, надо идти. Приказ есть приказ. Да и благородия сами… Нахватались дури всякой по Европам, а душа за Отечество болит. Одумаются они, не может быть такого, чтоб не одумались!

Великий князь Арсений яростно закивал. Севастиан Кронидович лишь безвольно повёл кистью.

— Пробовали уже, князь. Митрополит пробовал, прогнали. Пастыря, старика, только что не в тычки… Князь Пётр Иванович, вы доблестно служили родителю моему, Россия пред вами в долгу неоплатном, никакими орденами да пожалованиями не отдать. Дурная награда — вас отправлять на почти верную смерть…

— Ваше величество слишком… осторожны. — Князь неожиданно светло и молодо усмехнулся. — Свои стоят, русские. Стоят, не атакуют, ружья у всех «к ноге» взяты. Какая ж тут «верная смерть»? Ещё никто не стрелял, а Бог даст, и не будет!

— Ваше величество, брат мой, — негромко начал Арсений Кронидович, — князя Петра Ивановича бунтовщики под пулями видели. В огонь за ним шли, кому ж, как не ему, уговорить с толку сбитых?

— А надо ли? — Лицо василевса белизной и неподвижностью напоминало трагическую маску с фасада Екатерининского театра. — Видит Бог, господа, я не желал этой власти. Я на коленях умолял моего великого родителя переложить сей груз на более подходящие для того плечи. Я же со счастием и радостию исполнял бы свой долг на более подходящем моим способностям месте…

Голос государя становился всё тише, пока не умолк совсем. Наступила тишина; никто не дерзал заговорить.

— Ваше высочество, Арсений Кронидович, — тихо спросил Арцаков, — что те сказали гвардии? Знаете ли?

Великий князь поморщился, будто от зубной боли, и так же вполголоса ответил:

— Кричат о каком-то завещании батюшки покойного. Якобы в нём воля и земля даровые всем обещаны были… Конституция, опять же…

Арцаков сощурился, лицо его отяжелело:

— Решились-таки. Земля и воля — это вчерашнему пахарю понятно. И дороги у них назад теперь нет. Гвардию один только раз обмануть можно.

Как из-под земли появился, щёгольски осадив коня, красивый, с поистине львиной гривой иссиня-чёрных волос полковник в гусарском ментике. Молодой князь Леонтий Аппианович Шаховской.

— Ваше величество, — он лихо вскинул ладонь к киверу, — всё готово! Дорога свободна, конвой лейб-гвардии гусарского полка и Капказского горского эскадрона готов сопроводить василеосское семейство в Хотчину.

Севастиан Кронидович вяло махнул рукой.

— Зачем всё это? — всё так же монотонно и еле слышно спросил он. — Неужели я пролью кровь своих же солдат? Им нужны земля и воля? Им нужна конституция? Что ж, пусть будет по их…

— Нет! — выкрикнул Арсений Кронидович, сжав кулаки и надвинувшись на Севастиана. — Нет… — Он опомнился почти тотчас, отшагнув обратно. — Уступить сейчас — погубить всё. Погубить державу! Почуяв силу свою и нашу слабость, смутьяны не остановятся, пока…

— Пока что? — безжизненно осведомился василевс.

— Пока не уничтожат всё, предками собранное! Землю в передел кинут, мужики друг друга перережут, наделы деля, усадьбы пожгут — сам ведь знаешь, брат, каково при мятежах случалось! Но те мятежи мелкие были, от столиц вдали, а вообрази, коль вся Россия поднимется! Тут-то соседи нам всё и припомнят. От лехов до свеев с османами, австрияками да персами!

— То есть ты знаешь, что делать, готов кровь лить, гвардию отцову на картечь брать? — На лице Севастиана Кронидовича проступило нечто вроде дурного облегчения. — Что ж, изволь, брат мой и наследник! Давай, командуй, рази! Я отрекусь от престола в твою пользу, и ты…

— Брат! — Арсений Кронидович побелел. — Ты старший брат, тебя Господь назначил нами править, в тебе родитель наш великий видел следующего василевса — а ты всё бросить хочешь?! Да ведь скажут-то, что я, я это всё затеял, дабы престол узурпировать!

— А ты, значит, не хочешь? — Взгляд Севастиана прожигал. — Бежишь, значит? Мол, я тут ни при чём, я простой пехотный полковник, егерского полка командир?! С солдатами своими хожу, а более мне ни до чего дела нет?!

— Государь, — великий князь говорил теперь очень тихо, глядя прямо в глаза старшему брату, — я ничего не боюсь. Прикажи — пойду с егерями на штыки, на бунтовщиков, как на Капказе ходил да за Дунаем. Не искал я никогда короны за твоею спиной, ты наследник, а коль начнём сейчас власть туда-сюда пихать, словно картофелину горячую, так и не удержим! Рухнет престол, Держава рухнет! Это ведь тоже слабость, брат, слабость наихудчайшая! Полки только-только тебе присягнули, ты помазанник Божий — и тут я заместо тебя? Да тут и верные все заколеблются, скажут — чего ж за них стоять-то, коль они промеж себя разобраться не могут? Нет, брат, нельзя мятежникам уступать, ни в чём нельзя! Даже в таком. Мол, восстали вы против государя Севастиана Первого, ну так вот вам взамен его Арсений Второй! Этот день ты обязан прожить василевсом. Ты, и только ты! И потом тоже… святость законов престолонаследия…

— Довольно! — Лицо Севастиана перекосилось. — Довольно, Арсений. Тебя я слушал, не перебивал. Вижу, все только и горазды за спиной моей прятаться, а что там дальше, и знать не желаете! Не хочешь, значит, брату плечо подставить, рядом встать… что ж. Воля твоя. Где там Шаховской со своим конвоем? Зовите сюда.

— Государь и брат мой, — молчавший доселе молодой человек в сюртуке подался вперёд, — я младший средь вас и потому внимаю почтительно, как великий отец наш учил. Но тоже скажу — не стоит, государь Севастиан Кронидович, никуда уезжать. Гораздо лучше договориться с мятежниками. Признаюсь честно, мне непонятны гнев и упорство брата Арсения, его поистине слепая ненависть к реформам. В конституции как таковой нет ничего зазорного. Её имеют многие просвещённые державы. Принятие её будет благосклонно воспринято союзниками нашими по Брюссельскому концерту. Не само имя конституции важно, а в ней написанное. Мы можем обещать…

— Егорий! — рыкнул Арсений, но младший из братьев Кронидовичей смотрел лишь на василевса:

— Брат мой, ежели бремя власти для тебя столь ненавистно и ежели брат мой Арсений не желает освободить тебя, как по закону положено, я, пусть и млад летами, мог бы…

Кто знает, чем кончился бы тот разговор, однако князь Пётр, не дослушав, сбежал с крыльца и взлетел в седло. Привычный ко всему дончак, повинуясь знакомой руке, прянул с места выпущенным из пращи камнем и понёс всадника к мятежным полкам. Арцаков знал, когда — и какого — государя надлежит выслушивать до конца, а когда и нет.

Арсений Кронидович молча сжал кулаки.

* * *

Граф Тауберт, Николай Леопольдович, былой кавалергард, прошедший всю Третью Буонапартову войну от звонка до звонка, достигший к двадцати семи годам производства в подполковничий чин и должности заместителя командира полка Китежградских конно-егерей, ничего не понимал. Нет, конечно, «что-то витало» в анассеопольском горьком от осени воздухе, но когда за присягой новому василевсу последовал приказ немедля выступить на Дворцовую, подполковник растерянно потёр переносицу. Чего ради?

Заместитель командира, он же начальник штаба, он же тот, кто «всегда при делах и в ответе за всё», особенно если командует китежградцами достославный князь Шигорин, обязан пребывать в казармах ежечасно, нимало не препятствуя его сиятельству вести достойную его происхождения жизнь, то есть посещать все без исключения балы и слыть завсегдатаем модных салонов.

Уже вчера в два часа пополудни князь Медар Гекторович Шигорин, вид имея крайне бледный и утомлённый, покидал казармы конно-егерей даже не верхами, как положено любому кавалеристу, а в коляске, специально им вызванной.

— Неможется мне, Тауберт, — томно-слабым голосом поведал командир полка своему начальнику штаба. — В груди ломит, в висках давит, жар… Домой поеду, отлёживаться. Тебе доверяю всецело. Однако же, — князь понизил голос, склонился к уху подполковника, — однако же, коли чего этакое случится, ты того, не усердствуй до непомерности. Помни, самое главное — чтобы солдатики наши в порядке пребывали, лошадки тож… А ещё лучше, ехал бы ты, Тауберт, тоже домой. Отпускаю тебя своей командирской властью. Ничего с полком не случится, эскадронные справятся, если что.

Николай Леопольдович кивнул, однако про себя лишь пожал плечами. Бросить полк и отправиться домой к молодой жене он, при всей соблазнительности сей перспективы, не мог никак. Вот просто не мог, и всё. Не потому, что «немец» — самого себя Тауберт совершенно искренне считал русским, просто «остзейских кровей», — а потому, что полк бросать нельзя. Этому он научился в Буонапартовой кампании, Зульбургская бойня то подтвердила. Будь всегда с полком, и твои солдаты сотворят чудеса. Брось его «на эскадронных» — и в решительный момент твой клич «За мной!» услышит лишь пустота, а ещё скорее — утонет он в топоте копыт тех, кто решит, что на этой войне или в этой битве ему делать больше нечего.

…Сегодня пришёл приказ. Странный и необычный — на главную анассеопольскую площадь конно-егеря вызывались лишь при парадах. Сегодня же, после присяги новому государю, солдатам полагалась увольнительная, лишняя чарка, а вечером — праздничный обед.

Офицеров тоже почти не осталось. Друзья и приятели князя Медара Гекторовича все как-то тихой сапой куда-то подевались, так что на иных эскадронах остались безусые прапорщики или, напротив, усатые унтера, ветераны двух последних Буонапартовых войн.

Сердце тревожно сжалось, но совсем не по-зульбургски. Нечто страшнее кровавой битвы вызревало в самом сердце Анассеополя, нечто настолько скверное и жуткое, что Тауберту удавалось отгонять мысли об этом до самого последнего момента, и лишь при виде застывшей стрелковой цепи, окружившей неподвижные каре, словно кнутом хлестнуло: мятеж!

Анассеополь не ведал настоящих смут, Буонапартовы «прелестные письма» никого не подвигли, а уж сейчас-то?! И вдруг в строю стоит гвардия, лучшие из лучших, что не повернутся и не побегут.

Никола Тауберт был ещё молод. Хотя и не без орденов, и в сражениях побывать довелось. И, наверное, именно последнее заставило острым, почти звериным чутьём бывалого солдата почуять — стержня нет. Никто не знает, что делать там, где толпятся и суетятся сюртуки с мундирами, где застыл собственный его василеосского величества конвой.

Да и «верных войск» как-то мало! Только лейб-гвардии фузилёров с егерями и видать, да ещё конную батарею в четыре орудия, успевшую развернуться прямо перед смутьянами.

Тауберт отдавал приказы, его полк выстраивался — егеря старались не глядеть в сторону мятежных каре. Слишком много знакомцев, с кем делил походную кашу, — всего три года, как Третья Буонапартова отгремела. Рядом стояли под Зульбургом, где вышло самое горячее дело за всю кампанию, земля горела и редуты рушились. А теперь что же, в своих стрелять?!

Одинокий всадник на сером коне отделился от суетливого безмолвного месива и, сменив возле Кронидова столпа широкий галоп на безупречный парадный аллюр, нарочито неторопливо направился дальше, прямо на лес гвардейских штыков.

Генерал-фельдмаршал Арцаков. Князь Пётр Иванович! Der lieblingsvater… Тогда, под Зульбургом, молодой Никола Тауберт, сжав саблю, шёл рядом с фельдмаршалом в ту последнюю атаку, когда — любой ценой! — надо было сломать натиск буонапартовой Старой Гвардии. Поле тонуло в дыму, артиллерия била почти наугад, а поневоле смешавшиеся русские батальоны шли за князем Петром, как привыкли, и сам князь, прихрамывая — память ещё Второй войны, с Калужинской битвы, — шагал впереди, обнажив дарёную самим Александром Васильевичем шпагу.

Гвардию они тогда остановили. Не опрокинули, не погнали назад — Гвардия умирает, но не бежит! — однако остановили. И это означало поворот в сражении.

Яростное осеннее солнце заливало ладожские граниты безжалостным светом. Ослеплённый Анассеополь замер в томительном ожидании; так с ужасом и нетерпением ждут грозы, а ведь думалось, грозы этого года уже отгремели.

За спинами таубертовых егерей густо чернела растущая толпа, и вечные мальчишки карабкались и карабкались по фасадам, карнизам и водосточным трубам, не говоря уж о фонарных столбах.

Если дойдёт дело до картечи, посечёт же их всех, невольно поёжился Тауберт. Он взглянул на артиллеристов — зарядные ящики открыты, однако офицеров почему-то не видно, один молодой поручик. Фейерверкеры смотрят угрюмо и явно не горят рвением. Плохо, очень плохо, потому что развернуть лёгкие пушки дулами в противоположную сторону отнюдь не займёт много времени.

Дончак князя Арцакова тем временем достиг охранной цепи мятежников, и та… расступилась! Полководец выхватил и вскинул шпагу. Он ещё никогда не бросал своих солдат, он не мог оставить их и сейчас, пусть и увлечённых смутьянами.

Холодный ветер, пролетевший над площадью, донёс до Николы Тауберта слова, заставившие горло болезненно сжаться:

— Гвардейцы! Солдаты русские!.. Братцы мои, что же это вы творите?!

Каре что-то ответило, нестройно и недружно. Тауберт видел, как словно бы из ниоткуда возникли и замельтешили какие-то фигуры, и в армейских шинелях, и в партикулярном платье, побежали к генерал-фельдмаршалу, размахивая руками.

Ох, что же он творит, князь Пётр Иванович?!

* * *

Всё, всё пошло из рук вон плохо, едва василевс — тот, настоящий, — не вышел к утреннему разводу и сперва по дворцу, а потом по столице поползли слухи: железный Кронид при смерти. Нужно было решаться, а решившись — действовать. И не когда-нибудь, не будущим летом, а сейчас и самим. Определённый в диктаторы усмиритель Капказа на Капказе и пребывал, князь Орлов — в лешском Червенце, а полковник Торнов — на юге; Лабе и тот отъехал в дальнее имение. В Анассеополе словно нарочно не оказалось никого, кто командовал хотя бы бригадой. Избранный за неимением других диктатором Древецкой сперва согласился, а через два часа прислал письмо, в котором снимал с себя полномочия и советовал — советовал! — отказаться от восстания. Сейчас князь с княгиней, надо думать, подъезжают к Млавенбургу, и чёрт с ними! Хуже другое: оставшиеся, хоть и не забыли долг свой перед Отечеством, хоть и явились в урочный час на площадь, до сих пор не решились сделать второй шаг, а драгоценное время безвозвратно уходило.

Нужно было незамедлительно что-то предпринимать: атаковать, как требовали одни, настаивать на переговорах, как предлагали другие, благо сыновья Кронида тоже были растеряны, а великий князь Георгий к тому же не чурался вольнодумства, но восставшие стояли столбом, с каждой минутой теряя надежды на успех.

Ненависть к деспотам обернулась иной стороной. Никого, облечённого властью приказывать, никого, говорящего от имени всех. «Смерть тирании», — писали они в тайных прожектах, наихудшим тираном представал Буонапарте, присвоивший себе право говорить от имени восставшей свободной Франции, — и потому здесь, среди равных, не находилось никого, кто зычно рявкнул бы сейчас: «Слушайте все!..»

Солдаты пока выполняли команды. Кто-то — потому, что не мыслил неповиновения офицерам, кто-то верил, что покойный государь оставил завещание, где обещал народу вольность с леготой, но дети сию драгоценную бумагу спрятали. Штабс-капитан Аничков лжи не одобрял. То, что все они сейчас делали, было их выбором и их долгом. Жить в стране, где ветерана, героя, дважды заслонявшего Отечество от Буонапарте, хлещут по рылу? Танцевать на балах, проигрывать в карты за вечер столько, сколько рота нижних чинов не получает за двадцать пять лет верной службы? Даже с пятью рублями наградных за Калужинское сражение… Да кем надо быть, чтоб мириться с этим?!

Штабс-капитан глубоко вздохнул и задержал дыхание, заставляя себя отринуть все мысли, кроме одной. Сегодня нужно победить, иначе те, кого они привели к Бережному дворцу, вместо свободы получат шпицрутены, а то и Сибирь.

— Аничков!

Штабс-капитан обернулся. К нему спешил майор Мандерштерн, увлёкший за собой полк лейб-гвардии гренадер.

— Никита Петрович! Подошли конные егеря. Гарнизон присягает… Нужно на что-то решаться, и прямо сейчас, пока тиран ещё нас страшится.

— Согласен, — с облегчением выдохнул Аничков. — Предлагаю…

Раздался резкий перестук копыт по гладким гранитным плитам.

— Опоздали мы предлагать, — с горечью бросил Мандерштерн. — Видите? Это вам не Севастиан!

Стрелки охранной цепи неуверенно расступились перед сверкающим орденами всадником. Тот, не поведя и бровью, пустил коня дальше, прямо на штыки ближайшего каре; рука со шпагой взмыла, словно призывая к атаке:

— Гвардейцы! Солдаты русские!.. Братцы мои, что же это вы творите?!

У Аничкова потемнело в глазах. Князь Арцаков! Пётр Иванович. Больше, чем просто правая рука князя Александра свет-Васильевича, отца всех наших побед; его, князя Петра Ивановича, стойкостью да верным расчётом решилась Калужинская битва. Тот, кто довёл русскую армию до Парижа, кто переломил Зульбургское дело, где Никита Аничков заработал рану в грудь и Ростислава с мечами, но разве это было главным?

— Молчите, князь! — выкрикнул литератор Платон Кнуров, кинувшись к полководцу. — Молчите и уезжайте! Уважая седины ваши…

— Я в пятидесяти сражениях побывал, сынок, — усмехнулся генерал-фельдмаршал, опуская шпагу. — И ни в одном от неприятеля не бегал, хотя позначительнее тебя вороги попадались. Буонапарте тот же… — Пётр Иванович вновь возвысил голос, окидывая взглядом ряды серых шинелей и не удостаивая поэта вниманием: — Братцы! Не слушайте вы смутьянов. Зачем против государя штыки поворачиваете?! Не вы ли Россию и Кронида Антоновича покойного оборонили?! Не вы ли Двунадесять языков под Калужином били? Не вы ли им спину на Берёзовой доламывали? Не с вами ль я, славные мои лейб-гвардейцы, в Париж входил?!

Солдаты завздыхали, отворачиваясь и не глядя друг на друга. Аничков едва не принялся вслед за нижними чинами разглядывать собственные сапоги, но всё ж удержался. Ну почему, почему именно Арцаков?! Неужто в отъезде князь не мог оказаться, как оказались военный министр или Лабе? Уговорит ведь солдат, не кривя душой, уговорит, а после василевс опомнится и начнёт мстить. За пережитый страх всегда мстят, и никакой Арцаков не защитит, как не защитил взбунтовавшихся однажды ладожан, хоть и пытался. Аничков знал про то от князя Орлова, примкнувшего к Обществу именно после расправы. Штабс-капитан украдкой огляделся, поймав отчаянный взгляд Мандерштерна и полный бессильной ненависти — Кнурова, а Пётр Иванович продолжал говорить:

— Коль жалобы есть, коль командиры дурные, приварок воруют, муштрой изводят, работами непосильными не для блага общего, а лишь для своего — скажите мне вот прямо сейчас…

— Уезжайте, князь! — сорвался на визг Кнуров, размахивая дуэльным пистолетом. — Немедля! Или…

— Или что? Убьёшь? Слышите, братцы? Эх, молода, во Саксони не была… Что ж, давай. Пули османские да французские, персиянские и лешские меня не добили, мне ли русских бояться?

— Прочь!

Подскочивший поручик выхватил ружьё у растерявшегося рядового, замахнулся штыком. Арцаков даже не повернул головы. Серый дончак сам принял вправо, вынося всадника из-под удара, но такового не последовало. Не нюхавший пороху мальчишка отбросил ружьё и закрыл лицо руками. Медлить было нельзя, тем более нельзя, что самому Аничкову все сильней хотелось, чтоб ничего этого не случилось. Князь Пётр внезапно обернулся.

— Иди домой, — тихо и устало велел он поручику, — ты в отпуску. Понял? Глупость свою в бою искупишь. Аничков? Ты?! Помню тебя по Зульбургу… Про рекрутчину и двадцать пять лет вы верно пишете. Сам с этим к государю пойду, а теперь расходитесь. О солдатах подумайте, господа офицеры!

«Я смогу, — обречённо подумал Аничков. — Кроме меня, некому, значит, я смогу!»

Пистолет взлетел, указательный палец нажал на спуск.

Вроде б негромкий выстрел раздался над огромной площадью, а вздрогнули все без исключения: свои и чужие, восставшие и вышедшие против них, солдаты и офицеры, свита василевса и простой люд.

Шпага выскользнула из раскрывшейся ладони князя Петра, остриё клинка клюнуло ладожский гранит, высекло одинокую, тут же погасшую искру. Серый конь сам рванулся назад, пока всадник заваливался ему на шею.

— Никита Петрович?! — Мандерштерн словно не верил глазам, сам Аничков своим тоже не верил.

— Браво! — с горячечным восторгом воскликнул Кнуров. — Браво тебе, Брут российский! Нет больше сатрапа! Нет…

— Замолчите! — прикрикнул, не узнавая собственного голоса, Аничков, а поручик внезапно громко всхлипнул. — Мандерштерн, вы свидетель. Общество Благоденствия приговорило бросить жребий, кому стрелять в тирана, и полагать сие дуэлью. Это тоже дуэль… И у неё может быть лишь один исход. Да здравствует вольное Отечество!

Они не успели ничего понять, а если успели, то ничего не предприняли. Конь с неподвижным всадником на шее ещё скакал, когда раздался новый выстрел. Последнее, что увидел на внезапно оглохшей площади Никита Аничков, — это серого дончака, что, невозможно плавно и медленно взмахивая гривой, уходил сперва по красноватым гранитным плитам, потом по лёгким сверкающим облакам.

— Зря. — Мандерштерн наклонился и закрыл штабс-капитану глаза. — Всё, господа, назад нам теперь дороги нет… Первый батальон! Готовьсь! Второй батальон! Левое плечо вперёд!..

Привычка повиноваться офицеру своё дело делала, гвардейцы чётко исполняли привычные команды. Щетина штыков поднялась: шеренги изготавливались к огневому бою.

* * *

Этого не могло быть.

Выстрелили. Они выстрелили. В князя Петра Ивановича. В князя Петра, рядом с кем Никола Тауберт, печатая шаг, шёл в безумную атаку под Зульбургом и за кого десять раз умер бы любой русский солдат, — они выстрелили!

Нелюди.

Холодная ярость разливалась по жилам, хвалёная тевтонская выдержка и дисциплина таяли, словно лёд в походном солдатском котле. Прямо перед китежградскими егерями маялась конная батарея, жерла четырёх пушек смотрели вроде как на мятежные каре, но ни офицеры, ни тем более солдаты не пребывали в готовности. Иные и вовсе выразительно косились на чернеющую толпу — хорошо ещё градоначальнику хватило ума вызвать казаков, сдерживать люд.

Шпоры врезались в бока коня, Николай Тауберт погнал жеребца прямо на растерянную батарею. У смутьянов с выстрелом в князя Петра, похоже, сомнения тоже кончились, их шеренги зашевелились, разворачиваясь. Ружья поднимались, и это значило одно — вожаки, кто бы они ни были, решились.

— Командир?! Где командир?! — Подполковник осадил коня прямо возле орудий.

— Нет его… Болен, — промямлил одинокий поручик.

— Как отвечаете старшему по званию?! Открыть огонь! Немедля! — Тауберт, выходя из себя, кричать всё равно не умел. Ледяная, поистине тевтонская холодность. Однако офицерик, ошарашенный всем происходящим и внезапно настигшей командира «болестью», не пошевелился.

— К орудиям!

Поручик раскачивался на каблуках, словно в трансе.

— Э-эх!

Обученный гнедой повернулся, будто на шарнирах, поручика сбило конской грудью, отбросив на зарядные ящики. Тауберт оказался среди артиллеристов, поднял руку и теперь уже гаркнул как следует:

— Огонь!

Солдаты растерянно смотрели на мятежные шеренги; гвардия двинулась, вскинув ружья. Как же тут стрелять? Свои ж ведь!

Но прапорщиков и пару фейерверкеров холодная ярость Тауберта всё же привела в чувство. Наверное, поняли, что подполковник в мундире конных егерей сейчас сам бросится к пушкам, и тогда хоть руби его саблями, хоть коли штыками. А может, и не поняли, может, тоже видели, как выронил шпагу седой человек в орденах — их князь Пётр.

Заряженные картечью пушки выстрелили. Недружно и вразнобой, но промазать по плотному каре с такого расстояния было невозможно.

Тауберт не закрывал глаз. Грохот и пороховой дым, а прямо перед подполковником — кровавое месиво, изрубленные картечными пулями тела в русских шинелях, под русскими знамёнами, и он сам — бьющий по ним почти в упор.

— Заряжай!

Гвардия, даже впавшая в смуту, остаётся гвардией. Грянул ответный залп, поневоле куда слабее, чем мог быть, упал кто-то из артиллеристов, но тут ударили две другие пушки, и строй мятежников сломался. Кто-то из них ринулся прямо на батарею, держа штыки наперевес; кто-то, напротив, устремился к Бережному дворцу. Тауберт, понимая, что всё погибло, что погиб он сам, Никола Тауберт, махнул своим конно-егерям.

Лейб-гвардия всё же дала ещё один залп, ему ответили китежградцы, нарастало «ура!» фузилёров, а сам Никола смотрел, как падают, немного не добежав до его орудий, гвардейцы-гренадёры. Смотрел, заледенев и онемев; не он, кто-то в его теле холодным и злым голосом скомандовал полку общую атаку; волна конно-егерей подхватила Тауберта, увлекая за собой.

* * *

И снова сентябрь. Но уже совсем иной, южный, знойный, полный ароматов. Полгоризонта закрыли Капказские горы, и кажется — нет никакого Анассеополя, его гранитов и бескрайней Ладоги, а есть только эти горы да узкие тропы в них, коими пробираются воины «святого имама Газия».

Много месяцев пробираются теми же дорогами и китежградские конно-егеря. Князь Шигорин от греха подальше предпочёл после мятежа срочно подать в отставку и отбыл в дальнее володимерское имение. Самого Тауберта в звании повысили, удовлетворив его же просьбу отправить на Капказ. Здесь, в знаменитом Капказском Отдельном корпусе, дышалось куда легче, чем на анассеопольских першпективах, где выкорчёвывали сейчас приснопамятную крамолу.

Нет, уж лучше здесь. Со своим — теперь уже целиком и полностью! — Китежградским конно-егерским полком.

…Приближался вечер, а впереди уже горели огни бивуака. Володимерский полк.

— Здорово, братцы!

— Здравия желаем, ваше высокоблагородие!..

Знакомо, привычно, и у походного костра среди серых шинелей чувствуешь себя как дома, даже лучше, чем дома. Потому что тут всё ясно и просто, есть враг и есть друг.

И можно хоть на время забыть жуткий залп картечью в упор по гвардейскому каре…

Среди володимерцев нашлись знакомцы, Тауберта позвали к огню.

Здесь говорили о вещах важных и привычных. Об очередном набеге «непримиримых», отражённом казачьей стражей, однако с потерями; о провиантских обозах, непонятным образом оказавшихся в руках сторонников Газия; о поисковых партиях в горах; о «договорных» аулах, сплошь и рядом изменяющих слову; об английских эмиссарах и злокозненном ауле Даргэ, который никак не удавалось взять.

— Полковник Тауберт! Какая встреча!

Командир китежградцев обернулся. Его окликнули голосом ясным, чётким, с неповторимым столичным выговором, обнаруживающим потомственного анассеопольца.

Высокий жилистый солдат-володимерец, нет, унтер. Смотрит дерзко, в упор, даже и не думая становиться во фрунт. Пляшущее пламя оставляет глубокие тени в резких чертах лица, в глубоких морщинах, и Тауберт узнаёт не сразу.

— Мандерштерн! — вырвалось у Николая Леопольдовича.

Майор Мандерштерн. Бывший майор, разжалованный и сосланный на Капказ. Отделавшийся удивительно легко — злые языки утверждали, что по заступничеству старого фон Натшкопфа.

— Мечтал спросить у тебя, Тауберт. — Мандерштерну, похоже, было совершенно наплевать на все и всяческие последствия. Только теперь Тауберт понял, что его собеседник — в последнем градусе бешенства. Холодного, лютого, истинно немецкого. — Давно хотел спросить. Как тебе, понравилось по своим картечью бить? По своим, по русским?

…Да, он давно ждал этой встречи. Прожил её в собственном воображении десятки, может, даже сотни раз. Что он, помилованный мятежник, скажет тому, кто — по общему мнению всего Анассеополя — стал главной причиной поражения смутьянов?

Вокруг Тауберта и Мандерштерна словно пала ледяная завеса. Замерли рядовые-володимерцы, замерли офицеры-китежградцы. Все видели — разжалованного майора уже не остановить. Его можно пристрелить, можно оглушить, но заставить замолчать по доброй воле уже не получится.

— Так что же, Тауберт? Ответишь? Или за чины спрячешься, за эполеты? Может, жандармов кликнешь? Болталась тут где-то их команда. А, Тауберт? Или за пистолет схватишься? Дуэлировать станешь? Так я ныне не противник. Лишён чинов, звания и состояния, разжалован в рядовые. Благородному победителю — или палачу? — с таким, как я, дуэлировать несподручно.

Тауберт слушал Мандерштерна молча, не шевелясь и не отводя холодного взгляда. С ним нельзя спорить, нельзя возражать — только этого тот и ждёт, отчаявшийся и уже на всё готовый.

— Ма-а-алчать! — опомнился наконец кто-то из володимерских офицеров. — Шпицрутенов захотел?!

Мандерштерн метнул на вскинувшегося поручика короткий взгляд — и тот немедля осёкся.

— Мне с рядовым, у кого рассудок помутился, говорить не о чем. — Тауберт отвернулся, поднося к губам кружку с чаем.

У Мандерштерна дёрнулся сжатый кулак, однако на нём тотчас повисли трое товарищей-володимерцев, таких же рядовых. И Тауберт краем уха услыхал, как кто-то из них, уводя разжалованного майора, шёпотом выговаривал ему:

— Ты, ваше благородие, норов-то укороти. Батальону ты, ваше благородие, здеся нужон, а не в каторжных работах…

Примчался запыхавшийся командир володимерцев, начал было извиняться, грозя «сгноить мерзавца в арестантской роте», однако Тауберт лишь махнул рукой:

— Не стоит, полковник. Пусть говорит. Как я долг свой перед Отечеством исполняю — я отчёт лишь Господу да государю давать стану. А Мандерштерн… Солдат он исправный?

— Мало что не лучший. — Командир володимерцев казался донельзя раздосадованным. — Уже унтера получил. Храбр, расчётлив, больше, считай, почти всех офицеров понимает. Я уж молчу, Николай Леопольдович, но его смелостью да разумением не одна жизнь сохранена…

— Ну так пусть и дальше сохраняет. — Тауберт поднялся. — Спасибо за чай, володимерцы. Рапорта я писать не стану, полковник.

…Хватит с меня русской крови, думал Николай Леопольдович, возвращаясь к своим. И без того вовек не отмыться.

Может, тогда это и родилось — что нет хуже свары, чем между своими? Нет войны кошмарнее и ужаснее, чем война гражданская?

* * *

…Сентябрь в Анассеополе мягок и тих. Полковник Тауберт, Николай Леопольдович, загорелый под капказским солнцем, навытяжку стоял перед василевсом. Новым василевсом, Арсением Кронидовичем. Старший брат его, Севастиан, три года отмаявшись на престоле, сломил наконец волю среднего брата и отрёкся в его пользу.

— …Его Василеосского Величества Собственную Канцелярию, вкупе с корпусом Жандармской стражи, — дочитал василевс уже знакомый Тауберту указ. — Знаю, Николай Леопольдович, что возражать станешь. Понимаю, кому ж охота с конногвардейцами прощаться, да только…

Николай Леопольдович не знал, почему выбор пал именно на него.

— Дело это такое, что человека из-под палки не заставишь волю василевса исполнять, — с заминкой произнёс Арсений Кронидович. — А потому…

«Как тебе, Тауберт, понравилось по своим картечью бить?» — неслышимо для василевса спросил вдруг появившийся за его плечом Мандерштерн.

Тауберт не отвернулся.

— Не пощажу живота своего, — вслух сказал полковник, и Арсений Кронидович резко, отрывисто кивнул, как показалось полковнику — с явным облегчением.

«Не пощажу живота своего и чести не пощажу тоже — чтобы никогда более русские по русским картечью не стреляли».

Но, разумеется, вслух он этого не сказал.

Загрузка...