Евгений Боушев Сердце капитана

Я понимаю это, я все прекрасно понимаю, но что же мне делать с моим пустым неприкаянным сердцем в этой холодной, хлюпающей, стремительно расползающейся во все стороны вселенной?

Сергей Четвертков, «Капитан».



СНЫ

— Как ты без меня? Веришь ли в мечту?

— После тебя я уже никому не верю.

Я поворачиваюсь на другой бок и пытаюсь заснуть, но она снова рядом — трогает меня за локоть, наклоняется к самым губам. На ней все та же красная футболка — с неприличной дырой на плече, которая ей так нравилась.

— Не спи… Я только хотела тебе сказать…

Я дергаюсь, пытаясь завернуться в одеяло. Я знаю, я прекрасно знаю, что она сейчас мне скажет.

— … я не оставила тебе никакой записки.

И я кричу, вскакивая с кровати, уже понимая, что это всего лишь сон, опять этот проклятый сон, этот гребаный сон, который загонит меня в могилу, если раньше не доведет до дурдома.

Наверное, я схожу с ума. Или нет — я сошел с ума еще в тот день на кладбище, когда пьяные речи твоих друзей плавно перешли в смачное обсуждение твоих половых достоинств. В тот момент, когда меня, окровавленного, разрезавшего всю грудь — рядом с сердцем — осколками поминальной бутылки, волокли к машине скорой помощи.

Впрочем, все не так. Я сошел с ума уже давно, в первый день нашей встречи. Иначе как можно объяснить все то безумие, которое последовало потом?

Пять сорок на часах. Больше я уже не засну.


Ваша личная жизнь — как сплошной некролог.

Оторви себе глаза и пришей их на жопу —

Но не время любить…


С этими мыслями я вяло сползаю с кровати и иду готовить завтрак. Кружка кофе без сахара и четыре сигареты.

Эти сны в разных вариациях преследуют меня третий месяц. Я боюсь спать. Я пытался переставить кровать. Я пытался заснуть в спальном мешке. Я глотал снотворное и накупил хуеву тучу индейских и вьетнамских ловушек для снов. Лучшим выходом пока остается набухаться вусмерть и положить под подушку нож.

Именно поэтому я так ценю Галилея — он дает мне возможность нормально выспаться хотя бы пару раз в неделю. Без него я бы погиб.

Не хочу ничего вспоминать. Не хочу есть, не хочу никого видеть. Не хочу, чтобы Зигмунд Фрейд покопался у меня в голове.

И на работу я сегодня опять не пойду.



ОДИН

Сижу на кровати без штанов. Нет, не то, что вы подумали. Штаны в стирке. Они крутятся в советской стиральной машинке, которая стоит в коридоре. Я слышу, как она надсадно гудит и с хрустом перемалывает мои штаны.

Только в коридор я не пойду.

По коридору туда-сюда ходит Настенька, с черными бровями на высоте метр пятьдесят, а значит, мне по плечо. Настенька влюблена в меня. А я — идиот. Я знаю, что нынче суббота, но совершенно забыл, что в институте сегодня занятия. Я думал, Настенька уехала к себе домой в деревню, а она пришла в разгар стирки да еще готовит на кухне обед моему соседу — своему парню. Ему по барабану, он еще спит. А мне — нет.

Я без штанов.

И мысли у меня в голове самые нежизнерадостные.

Гордость советского машиностроения за стенкой бодро перемалывает мои единственные парадные джинсы.


Нас в коммуналке трое — Пачина, Настенька и я. Строго говоря, это не коммуналка даже, а съемная хата в доме с гастрономом и круглосуточной пивнухой. Хозяев нет. Ванной нет. Телефона нет. Есть куча мусора и «дух распиздяйства», как удачно выразилась моя давняя знакомая. Словом, обычная съемная квартира. Глубоко зашифрованная от милиции, родителей и налоговой инспекции.


Я тоже живу не один. На кухне стоит трехлитровая банка с хомячком Жихом, на антресолях над Настенькой засел сиамец Чапай, а у меня в комнате скулит и скребется в дверь страдающая неврозами Такса. Такса — она такса и есть. Чисто декоративное животное. Разве что вместо табуретки можно пристроить. Но животные мне не помогут, и джинсы обречены с самого Настенькиного прихода.

Кстати, всех зверей в этом чертовом зоопарке приходится кормить мне. И не подумайте, что у меня тут приют или что-то вроде. Я животных вообще терпеть не могу, этих в особенности. А откуда взялись?.. Долгая история.


Настенька уже два месяца не дает мне проходу. Она начинает готовить еду каждый раз, когда я выхожу на кухню покурить. Она все время просит у меня почитать что-нибудь про любовь. Она целыми днями пилит своего парня Пачину, специально погромче, чтобы мне было удобней подслушивать. Я держусь холодно и стараюсь вообще с ней не разговаривать, но она стала доставать меня и во снах. А Пачина спит целыми днями или делает вид, что он телеграфный столб. Или вообще никак не реагирует, и так все чаще.

Пачина — это от аль Пачино. В смысле, лицо со шрамом. У Пачины тоже лицо со шрамом. Точнее, даже не с одним шрамом.

А если по правде, то даже и не с двумя. У него все лицо шрамами перепахано, как будто его им вниз таскали за ноги по Красной площади месяца два.

Уродина та еще.



РАБОТА

Жрать готовить лень. Да и вообще, если по правде, жрать в последнее время совершенно не хочется. Раз в четыре дня беру себя в руки, выползаю на захламленную кухню и готовлю свое фирменное блюдо — суп. Вообще-то, это скорее напоминает однородную кашеобразную массу сложного химического состава, но для краткости пусть будет — С.У.П. Надо придумать расшифровку посмешнее.

В кастрюлю со стершимся рисунком кладется все съедобное, что удается найти в моем углу холодильника. Яйца выливаются в кастрюлю сырыми; макароны и пельмени — туда же… Нет, пельмени лучше зверям — мне не нравится их странный зеленый привкус.

Тщательно помешиваем варево; воды в кастрюле почти не осталось, и не до конца приготовленный суп начинает пригорать. Запах, конечно, не ахти — но зато есть все необходимые для поддержания жизни компоненты. Организм терпит. Организму главное — выжить.

Однако, как бы жутко ни выглядели плоды моих кулинарных экзерсисов, макароны и прочую ерунду тоже надо на что-то покупать. Поэтому, не слишком регулярно, но я все же хожу на работу.


Работа прекрасная: на воздухе и с людьми. Нет, не промоутер. Приставать к людям на улицах — позор, даже если жрать нечего. Ну и не жри — кому ты такой нужен, если больше ничего не умеешь.

Я, например, археолог. Наемный рабочий при московском институте археологии. Младший научный сотрудник.

Землю копаю.

По нашей внутрираскопной терминологии, я — кидала. Есть еще насильники и макрушники. Насильники таскают носилки с землей, макрушники вычерпывают воду после дождя или копают. А мы, кидалы, кидаем землю в носилки из ям, где копошатся макрушники. Сверху над нами, на краю раскопа, сидит наш главный начальник и читает вчерашнюю газету. Вслух. Вот он какой — заботится о просвещении простого народа.

В эту газету ему подруга бутерброды заворачивает. Она в типографии работает, там бумаги ненужной много.

Археологом стать очень легко — проще всяких там инженеров или журналистов. Нужно только много пить. И не просто много пить, а непрерывно. А потом, после недельного запоя первый раз пожрать и выйти на улицу порадоваться за себя — вона я, какой живучий. В процессе радования нужно найти где-нибудь стройку, где роются в котловане бомжеватого вида люди и долбануться в эту яму со всего размаху. Затем встать, споткнуться о макрушника, торчащего, как эхо войны, из своего окопа, остановить насильников с носилками, полными мокрой земли, и предложить им сигарету. Если ты находишься на нужном уровне подсознания, тебя обязательно отправят к начальнику.

Есть вариант проще — пить всю неделю с этим начальником, а потом вместе с ним упасть в котлован с криком «вашего полку прибыло!» Хотя… Хотя это одна и та же петрушка.

В общем, в работе археолога самое главное — постоянно и много пить. Если ты пьешь много, и до сих пор не помер, значит, ты здоров, как орангутанг, и можешь копать землю. Значит, автоматически становишься археологом. Об этом подруга нашего начальника даже написала заметку в свою газету, после чего тот съездил ей по еблищу. Видимо, за недостаточно восторженный образ мыслей.

Начальник наш — археолог со стажем, это видно сразу. Под глазами мешки, один заплыл совсем, руки не то, что трясутся — наигрывают собачий вальс на невидимом пианино! Его тоже понять можно — он с московскими начальниками общается, те еще покруче археологи.

Постоянного места жительства у него нет. Нынешнее лето он провел как Ленин — в шалаше у реки.

Шельма. Так его зовут.



ЗАПОВЕДНОЕ МЕСТО

У нас новый участок. Замороженная десять лет назад стройка наконец-то поменяла своих хозяев и обрела второе рождение. Как водится в больших цивилизованных городах, в игру тут же вступил закон об охране исторических памятников. Значит — никакой стройки. Значит — проводятся археологические раскопки. Значит — вызывают нашу развеселую бригаду и просят раскопать все то дерьмо, что наслоилось на участке со времени схода последнего ледника. Естественно, обещая за это какие-то деньги. В данном случае, по четыреста рублей в день на одного алкоголика-археолога. Нормально.

Копаем.

В первый день снимаем балласт. Это значит, что Шельма вызывает тяжелую технику, она сворачивает в сторону самый свежий пласт земли — тот, что относится к последним двадцати-сорока годам. Историков они пока не интересуют, а нам копать меньше. Работа в первый день самая нервная только для лаборантов, Шельмы и несчастного экскаваторщика — «тут копай, тут не копай, а этот колышек своротить вообще не смей».

По правде, начинается все немного не так. Сначала утверждается несколько бумажек, рисуется план раскопок, и специальными рабочими-берсеркерами роются специальные ямы. Ямы называются шурфами. А рабочие называются берсеркерами, потому что перед ударным трудом с кирками и заступами они выпивают по пол-литра, забивая все косяком. Мы ж все-таки молодые специалисты, как утверждает Шельма, поэтому понемногу срастаемся с древней мифологией. Берсеркеры, если помните, перед своими самоубийственными атаками заряжались настойкой из мухоморов.

Больше всего шурфы похожи на те ямы, что бывают под дачными сортирами. Разница в том, что в сортирные ямы летит всякое дерьмо, а берсеркеры, наоборот, вытаскивают всякое дерьмо из шурфов. Шельма смотрит туда с умным видом и что-то там кумекает. Но в первые, по-настоящему первые несколько дней, меня здесь не было. Где я был? А нигде.

Я бухал.

А Настенька кормила меня жареной картошкой, которую недоедал Пачина.


Сначала все складывалось вполне благополучно: на раскоп прикатил новый экскаватор «Беларусь», из него вылез жизнерадостный мужик в пятнистой рубахе и, пропустив с Шельмой по паре приветственных рюмок, полез в свой драндулет с криком: «Да я вам тут все за день перекопаю!»

Начал он резво, выворотив из-под земли неучтенный кабель в руку толщиной. На этом работа остановилась.

Наша бригада вмиг обступила первую находку, кто-то побежал за режущим инструментом. Лаборанты лихорадочно вспоминали где находится ближайший пункт приема металла.

— Ребят, а вдруг он под напряжением? — испуганно пробасил экскаваторщик.

— Сейчас посмотрим. Руби, Юрик!..


Кабель смотали, уволокли, и до обеда о работе никто и не вспоминал. Раскопная команда в полном составе загрузилась в подвал замороженной стройки и принялась приводить себя в одно состояние с дремлющими на солнышке берсеркерами.

Место вообще выпало красивое: на краю обрыва, над пересыхающей речкой. Вокруг пустырь, с незапамятных времен хранящий в окаменевшей глине следы огромных колес — то ли грузовиков со стройки, то ли немецких броневиков, раскатывавших здесь во время войны. С одной стороны легкую тень кидала общага какого-то института, с другой серыми прямоугольниками выступал из земли незаконченный фундамент.

Шельма с экскаваторщиком тихо разговаривали. Я подошел к ним.

— А что здесь раньше было-то?

— Свалка была — ответил экскаваторщик. — Сколько я себя помню, ничего здесь никогда не строили. Место заповедное, да и старики говорили — несчастливое. Так что, ничего вы здесь не найдете, парни. Один мусор, дерьмо и канализационные трубы.

— Кабель ведь нашли!

— Это сначала, — непонятно сказал экскаваторщик. — Большая беда всегда начинается с маленькой радости.


…Часам к трем протрезвевший Шельма вспомнил о том, что он начальник раскопа, и начал орать на экскаваторщика. Тот протрезвел не совсем и, выкинув из растущей ямы с десяток кубометров строительного мусора, наехал на торчащий огрызок арматуры. Железяка пробила колесо, и бравый «Белорус» со своим пятнистым хозяином уполз ремонтироваться, опираясь на ковш, как раненый скорпион.

Шельма плюнул и загнал нас в раскоп, вооружив кирками и ломами. Сам снял майку и вместе с берсеркерами принялся разбирать неведомо откуда вылезшую из-под земли кирпичную кладку.

Рабочий день близился к концу, мне все больше хотелось выпить. На работе нельзя — не позволяет воспитание. А вот после — святое дело. Особенно набив брюхо неперевариваемым супом, слушая музыку и впечатывая непослушными пальцами свою память в преступно белый лист на мониторе нутика. Да, возможно, я алкаш. Скорее всего, я алкаш. И ничего хорошего у меня не выходит, но я все равно сижу ночами, записывая то, что шепчет мне на ухо темнота, таким до крика знакомым голосом. Таким родным и бесконечно далеким. Твоим?

Таким безнадежно тихим, что, сколько ни пей — не услышишь и не вернешь.



ДАР

Про это и вовсе рассказывать нечего.

Сказал мне в детстве смешной хромоногий дядька-алкаш, что у меня, мол, талант, который я зарываю в землю. Он-де не может спокойно смотреть на такое безобразие. Его из ресторана выносят, как мешок с удобрениями, и грузят в такси, а он все выёбывается и не может смотреть, как я, понимаешь, зарываю.

То, что дядька был известным журналистом, заставляло относиться к его словам чуть серьезнее, чем следовало.

Немного ответственнее.

Так я начал что-то писать.


В последующие три года рассказы мои обошли бесчисленное количество издательств, везде встречая пренебрежительное «интересно, но не ново». Разумеется, родные и близкие читали всё запоем и не переставали убеждать меня «не зарывать». Пытались запихнуть в литературный институт. Пытались отмазать от армии. В результате я отслужил своё, перебрался в областной центр и занялся компьютерами. Начал что-то почитывать, научился играть на гитаре. Постепенно хромоногий дядька позабыл о своем пророчестве. А потом и вовсе помер.

А у меня, наконец, появилась собственная оценка всего, что меня окружает, и тяга к созиданию. И способность посылать подальше. Ими я и воспользовался. Я работаю днем, а ночью пью и пишу.

И очень долго не могу заснуть.

Вы говорите — дар? Да пошли вы на хер!



СНЯТИЕ БАЛЛАСТА

Назавтра все начинается как обычно. Рабочие со следами алкоголя в крови вяло курят под наспех сколоченным тентом, хмурыми лицами врастая в безрадостное утро. Очередной «Белорус " резво въезжает на территорию раскопа, очередной жизнерадостный мужик выпивает «стартовую " с Шельмой и лаборантами и снова кричит «Да я вам тут все перекопаю!

На этот раз волноваться нечего. После вчерашних танцев с кирками и лопатами работы почти не осталось.

Некоторое оживление вносит кучка девушек, пришедшая узнать у Шельмы, когда им выходить на работу. Девчонки занимаются перебором выкопанной земли, чтобы, не дай бог, не пропустить чего-нибудь важного. И наш коллектив они украшают здорово. Даже почти не пьют.

Хмурый Шельма отвечает в таком роде, что под работой можно понимать разные вещи, и работу он может им предложить сегодняшним вечером. Берсеркер Юрик добавляет «Один хер, ничего не найдем» и дружески отмахивается от них ломом. Девицы обижаются, потом успокаиваются и обещают еще зайти.

Шельма их не слышит. У него на личном фронте какие-то проблемы. Догадаться можно по тому, что он жрет не бутерброды из свежей газеты, а корейские национальные пирожки за пятнарик и с угрюмой рожей наблюдает в нивелир за окнами общаги.

На раскопе сонное запустение. Экскаваторщик что-то там ковыряет, Шельма считает бабочек на кружевных трусиках на балконе, рабочие под навесом растаскивают миллиметровую бумагу на самокрутки и болтают:


— И правда, пусто здесь как на кладбище. Ничего не найдем.

— Да ладно! Платят — и хорошо.

— Это тебе хорошо. А мне находить интересно.

— Да ладно вам! — вклиниваюсь в разговор. — Не бывает так, чтобы ничего не откапывали. Раскоп ведь такое дело — если долго копать на одном месте, что-то непременно найдешь.

— Ага. Если материк через полметра не полезет.

— Тьфу! Плюнь! Типун тебе на язык…

Материк — это толстый слой глины кирпичного цвета. С откапыванием материка заканчивается работа, потому что ниже лежат только кости мамонтов и каменные наконечники стрел, а мы этим не занимаемся. Наша специализация — с шестого по восемнадцатый век. Другие эпохи начальство почему-то не интересуют.

— А вообще, черт его знает. Предки тоже не дураки были — если место им чем-то не нравилось, они могли туда даже срать не ходить.

— Чем же оно им не нравилось? Вон — речка, обрыв такой красивый… Чайки откуда-то прилетели…

— Не знаю, я насильник, а не предок. Только речка раньше считалась чем-то вроде дороги в мир мертвых, а крутые откосы — чем-то вроде трамплина в небо. Это ещё до крещения Руси.

— Ишь ты! Как по-писаному шпарит!

— И вообще, древние славяне считали всю природу вокруг живой. Не только вездесущий цикл — посев-прополка-сбор, но и реки, и поля, и лес, и даже каждый отдельно взятый пень. Предки поклонялись рекам, ручьям и священным деревьям, приносили им жертвы и даже гадали о будущем.

— Гонишь. Я читал, что древние славяне поклонялись десятку языческих богов и ставили деревянных идолов.

— Нет, не гонит. Помимо высшего пантеона были еще так называемые низшие духи — водяные, упыри, вилы, подпольники, мары, жареницы, кудельницы…

— Ни фига себе!

— …мавки, лоскотухи, боровики, да и много других. А вообще низшие духи назывались кромешниками.


У меня возникло странное чувство, будто мы — древние славяне, сидим ночью возле стреляющего искрами костра и верим, что все вокруг — живое. К месту здесь был и навес, и сложенные неподалеку лопаты, и стихотворение, вдруг пришедшее на ум кому-то из макрушников:

Я люблю кладбищенской сторожки

Нежилой, пугающий уют,

Дальний звон и с крестиками ложки,

В чьей резьбе заклятия живут.

Зорькой тишь, гармонику в потемки,

Дым овина, в росах коноплю…

Подивятся дальние потомки

Моему безбрежному «люблю»…


— Это еще что?

— Клюев. Великий русский поэт.

— Я думал, великий русский поэт — это Пушкин.

— А я вообще не знал, что ты любишь стихи.

— Многого ты не знал. Я раньше в музее работал.

— А сейчас?

— Что сейчас? Сейчас с тобой пиво пью, с идиотом. Глупый вопрос.

Вылезшее из-за туч солнце, наконец, согрело меня, и я заснул под тихую перебранку макрушников и гул экскаватора.


Когда я меня разбудили, экскаватор уже не гудел. Его вообще не было видно. Зато в глаза бросался недокопанный участок земли, возле которого суетился Шельма с лаборантами. Насильники, макрушники и кидалы разбирали инструменты.

— А где «белорус»?

— Вишь ты, какая история, — сказал бывший музейный работник. — Вдруг, откуда ни возьмись, приезжают менты. Сразу к экскаватору. «Ты сколько на нем работаешь?» — у мужика спрашивают. Тот говорит, мол, три года. А они: «Так он уже два года в угоне!»

— Да ну!

— Вот и он им так сказал. А менты повязали мужика, забрали экскаватор и уехали выяснять отношения.

Он выбрал из кучи кирку и вручил ее мне.

— Правильно говорят — место несчастливое. Эх, твою ядрену мать, вместе с духами озер, рек и упырями-гаишниками! Пошли работать, спать будешь дома.

Спать — это вряд ли. Спать я не могу. Хотя… Сегодня пятница? Значит, есть шанс выспаться без кошмаров.

И мы пошли к раскопу — ковырять лопатами и кирками эту неподатливую сухую массу, которую древние ошибочно назвали «мать-сыра земля».



СТИРМИНАТОР

Каждую пятницу, ближе к ужину, ко мне заходит мой коллега с пачкой пельменей. Пельмени дешевые и их много, а чувака зовут Галилей. И не думайте, что мать его была не в себе, просто прозвище Галилей ему больше идет. Он умный, добрый, большой и жирный, как якодзуна.

И не подумайте, что Галилей как-то связан с моей работой. Он мой коллега по совершенно другой причине.

Мы с ним бухаем.

Вот он варит эти питательные пельмени, от вида которых мне становится как никогда паскудно, я тем временем разливаю, мы чокаемся. Вода кипит, он солит, я разливаю, мы морщимся и закуриваем. Пельмени развариваются, мы терзаем гитару и наливаем, и снова наливаем, и опять наливаем.

Потом тщательно отскребаем поджаристые пельмени от стенок кастрюли.

Галилей настоящий друг. Он может выпить столько, сколько тебе нужно, чтобы проблеваться, отрубиться и нормально выспаться хотя бы раз в неделю.

Но вечер еще впереди. Я складываю грязное белье в сумку, мы берем в ларьке портвейн и едем к нему в общагу на другой конец города. Подальше отсюда. Потому что там есть жизнь. Там есть деревенское сало, есть душ, и нет никаких животных. И еще там есть стиральная машина. Автоматический «Индезит».

Галилей ласково зовет ее Стирминатор.

Управляться со стиральной машиной много проще, чем думает средняя домохозяйка. Нужно только полюбить ее, познать ее вместе со всеми ее металлическими потрохами, что бы это ни значило. Мы с Галилеем нежно открываем люк, круглый, как корабельный иллюминатор, и пихаем туда мои и его грязные шмотки. Да, я алкаш. Да, я не стремлюсь жить красиво и кому-то нравиться. Но у меня чистая кожа, и сплю я на свежей простыне. Если вспомнить о животных, которых я безвозмездно кормлю, можно поверить, что я почти святой.

Вот только я себя знаю лучше. Нет во мне ни капли хорошего.

Ласково и плавно нажимает Галилей нужные клавиши, крутит щелкающие ручки и давит большим пальцем овальную кнопку — самую главную, самую сокровенную. Загорается красный глазок. Шумит вода. Трещит термостат. Я беру у Галилея бутылку.

Я глотаю портвейн, приваливаюсь к теплеющему белому боку Стирминатора и закрываю глаза. Пристегните ремни — наш самолет отправляется в путь согласно расписанию.


В комнате у Галилея бардак, в порядке и чистоте только техника — компьютер, гитарный усилитель, проигрыватель и телевизор. Галилей любит технику, и она отвечает ему взаимностью. Он подключает к усилителю электрогитару, я беру с кровати акустику. Все уже состроено, все готово, и вот мы уже забываем о пельменях, портвейне, соседях и грязном белье. Мы играем один из самых восхитительных концертов — концерт для самого себя. А я еще и пою:

Все глупые дети, а я — самый глупый из всех,

Я вжался в кирпичную стену, как загнанный зверь…

Галилей открывает глаза и поет:

Лишь рок заставляет меня оставаться живым…

И открытая дверь.


Потом наступит (а оно обязательно наступит) похмельное утро, придут головная боль и изжога, опять придется похмеляться любимым Галилеевым снадобьем — портвейном с кока-колой вперемешку, опять по цвету блевотины на ободке унитаза выяснять, кто должен его мыть, и еще много неприятных вещей. Утро наступит, я в этом уверен. Потому что просто так меня не убить.

А сейчас нам хорошо и спокойно. Где-то за стенкой жужжит и старательно отчищает белье Стирминатор, на общей кухне одна соседка орет на другую… Нам все по барабану. А через час будет и вовсе похуй.

Одна беда — вынимать и вешать мокрое белье приходится совсем в невменяемом состоянии.


Суббота для нас — святой день. Как известно, в субботу наш святой господь исправлял последние огрехи этого мира, чтобы в воскресенье завалиться на диван и отдохнуть как следует. Поэтому в субботу мы тоже лежим и терпеливо ждем, пока этот седобородый старпер отправится на покой, а потом начинаем переделывать все по-своему. Лежим и терпеливо представляем себе, как и что мы собираемся изменить или как и что устроено в этой жизни. Или просто — как и что.

В субботу у нас только одна неприятная обязанность — подготовиться к праведным размышлениям. Для этого нужно сбегать в магазин и купить четыре бутылки портвейна. Потом развести портвейн с кока-колой 50 на 50. Потом вылить все в большую кастрюлю и провести трубочки к нашим койкам. У меня раскладушка, она ниже, чем галилеева кровать, и портвейн сам стекает в рот — это очень приятно. Вокруг радостная, ленивая, заполненная мыслями суббота. Никуда не надо идти. Ничего не надо делать. Мы лежим и думаем.

— Чувак, — говорит Галилей. Он никогда не называет меня по имени.

— Ммммм?

— Зачем ты вчера прыгал с балкона?

Ощущение радости пропадает. Меня будто окунули в выгребную яму.

Растерянность. Угрюмое оцепенение. День испорчен.

— То есть как — прыгал с балкона?

Галилей хлюпает трубочкой с портвейн-колой.

— Когда мы вешали белье, ты вдруг замолчал и стал рваться к краю. Я тебя оттаскивал, ты успокоился вроде… Потом запер дверь на щеколду, взял — и сиганул.

— С-сиганул. Упал.

— Какой «упал»! Ты же верткий, как кошка! Что тебе будет-то, со второго этажа выпасть? Пьяному!

— И?

— Я вышел посмотреть — ты лежишь на земле и молчишь. Я стал тебя поднимать — ты руками в землю вцепился и молчишь.

— И?

— Я подождал полчаса. Ты заснул, я отнес тебя обратно.

— И?

— Ну что «И»?! Положил на кровать и укрыл.



ЗЛЫДНИ

Наступило время настоящего труда. Верхний слой строительного мусора снят, отброшен в сторону от раскопа и частично растащен лаборантами и ночными бомжами на цветной металл. Лаборантов понять тоже можно, они почти все — наркоманы, а до зарплаты, как выразился Шельма, «еще довъёбывать надо».

И мы копаем. С глухим скрипом вгрызается отточенная лопата в серый грунт, слышно дружное сопение. Говорят только насильники — в промежутках между переносом земли. Макрушники временно переквалифицировались в копарей, Шельма с лаборантами мутят что-то возле нивелира, все так же повернутого в сторону общаги. Тяжело ухают берсеркеры, взламывая кирками неподатливый участок, бубнит что-то Митяй, аккуратно выковыривая из стенки раскопа здоровенный булыжник.

Разговоры, в основном, сводятся к трем темам: чего бы пожрать в обед и на что, куда пропала прошлая зарплата, и какого, в самом деле, черта, на этом разнесчастном месте ничего не строили.

— В древней мифологии, — рассуждает бывший музейный работник, оглянувшись и аккуратно отложив лопату, — существовали невидимые существа, злыдни. Они преследовали человека, принося ему несчастья и бедность. Говорили, что злыдни тусуются в определенных местах, и когда мимо проходит человек, вцепляются в его волосы. Человек приносит их домой, и его начинают преследовать неудачи.

Я пытаюсь примерить древнеславянскую систему к себе. Где, в каком несчастливом месте я встретил своего злыдня? Или… свою злыдню?

Мы познакомились с тобой в баре. Банально, да? Переглядывались через столики минут сорок, пытаясь скрыть глаза за тучками табачного дыма. У меня вдруг дико зачесался правый висок, и, когда я уже думал начать разговор (и знакомство, естественно) с вопроса, к чему это он чешется, ты поднялась и подошла ко мне.

— У меня не было мужчины почти месяц, — сказала ты прямо. — Я тебе нравлюсь?

И я сказал «пойдем». Человеку, который поразил тебя в самое сердце, воспроизведя слово в слово твои собственные мысли, трудно ответить иначе. Потом ты призналась, что вела себя так в первый раз, и висок у тебя тоже свербил до невозможности. Я, естественно, не поверил.

Но это уже ничего не могло изменить. Сердце, вяло трепыхавшееся в агонии, приняло сигнал из глаз, уставившихся тебе в родинку над бровью, и сразу рвануло вперед в неистовом ритме. Я был побежден, взят в плен, похоронен в братской могиле и эксгумирован толпой извращенцев одновременно.

— Твою мать! — Орет Шельма над самым ухом. — Заснул?

— Иди на хер! Копаю я!!!


…Добила ты меня тем, что после всего, когда я был способен только на невразумительный шепот, ты ушла на кухню и нажарила картошки. А утром заправила кровать.

Работала ты в каком-то мутном агентстве по подбору кадров. Кадры сплошь состояли из девушек модельной внешности, и судьба их после трудоустройства складывалась весьма интересно. Я добросовестно халтурил на маленькую дизайнерскую фирму, приютившую под своим крылом сборище эксгибиционистов. Они обожали хвалить друг друга, свою продукцию и больше всего — сами себя. Возглавлял их бандитского вида бородатый архитектор со стеклянным глазом.

Как-то незаметно в нашей архаической коммуналке появилась твоя зубная щетка, кружка и тапочки. Потом тостер. Потом кастрюля. Потом появился кот, а после всех этих превентивных маневров мы стали жить вместе. Но об этом мне хочется вспоминать меньше всего.

Перекур. Все выбираются из ямы, на глазах растущей вглубь, и встречаются под навесом. Кто-то травит анекдоты. За рабочий день получается около семи перекуров — между восемью периодами «въёбывания». За каждый период среднестатистический работник совершает около трехсот махов лопатой. В итоге получается неплохой способ накачать мускулы. Приходите на наш раскоп — самый спортивный и веселый раскоп в мире! Программа занятий на день: восемь подходов по триста раз. Вольным стилем.

А что? Пара непьющих кидал за этим и ходят.

Что касается меня, то физический труд — отличный способ отвлечься от навязчивого самокопания. Попытка загнать себя в простейшую из социальных групп. Потерять ту маску, что крепко срослась с кожей, пытаясь заменить лицо. И еще, самая простая цель и причина — уставать так, чтобы спать без кошмаров и есть с аппетитом.

Хотя… раскоп представляет собой самокопание в высшем смысле. Ты роешь землю. А земля это ты и есть, и не только ты, но и все люди до тебя.

Перекур. Крик Шельмы «В раскоп, сукины дети! На что вы будете бухать через неделю?» Скрип лопат. Матюги. Монотонный гул в голове. Мысли — они никуда не делись, они перешли на качественно новый уровень и долбят прямо в мозг, минуя словесную форму. Плевать они хотели на физический труд.

Не все стоит выкапывать из прошлого. Есть места в сознании, к которым лучше не возвращаться. И в земле, по которой нельзя было ходить, в месте, где отродясь не случалось ничего хорошего, никакого утешения мне не найти.

Память

Кто убил мою любовь — не помню,

Где случилось это — не угадать,

Кто сказал мне это — тоже неважно,

Надо запоминать…


А надо ли?



В ТЕМНОТЕ

— У ранних кельтов ель считалась обиталищем лесного духа, требовавшего кровавых жертв — внутренностей людей и животных, которые друиды регулярно развешивали на ветвях дерева. Когда окрепшая христианская церковь запретила жертвоприношения, народы Европы заменили внутренние органы шарами из дерева, которые в дальнейшем стали стеклянными, а кишки — тряпочными и бумажными гирляндами. Что касается Санта Клауса, то он произошел от древнего и злобного кельтского божества, Великого Старца Севера, повелителя ледяного холода и пурги. Он ходил по домам с холщовым мешком, но не раздавал подарки, а собирал жертвоприношения, которые ему недодали в течение года. Визит Старца с мешком не предвещал ничего хорошего: как правило, после его ухода в доме оставались только окоченевшие трупы. Для того чтобы оградить поселок от ужасного визита, друиды приносили свирепому божеству общую жертву — в мороз раздевали и привязывали к дереву юную девственницу. Возможно, именно ее замерзший, покрытый инеем труп и стал прообразом веселой Снегурочки, сопровождающей Деда Мороза…

Галилей закрывает файл с разными мифологическими байками, которые я насобирал в Интернете во время работы на дизайнеров, и крутит головой.

— Нет тут ничего про проклятые места. И к тому же, какие, к черту, древние кельты? Нам про древних славян надо.

— Есть там и про свян… сла…вян. — говорю я. Язык плохо слушается, с чего бы это — после каких-то двух бутылок портвейна?

— Где?

— Ближе к к-концу. Неважно. Пойдем за пивом.

— Пойдем. — Галилей вставляет в ноутбук флешку, возит мышью. — А эту ерунду я потом на работе дочитаю. Найдем мы твои проклятые места.


Случилась странная вещь: не успел я всосать в себя традиционный литр пива и включить ноутбук, как отчетливо и с испугом понял — сегодня я ничего написать не смогу. После пяти минут самоанализа я выяснил, что спать и есть мне тоже не хочется. И, более того, совершенно отвратно сидеть в тускло освещенной комнате и пялиться на увешанные плакатами стены. Сегодняшний раскоп настойчиво лез в голову. Почему? Непонятно.

Впрочем, ладно. Я уже привык бороться с навязчивыми мыслями простым народным способом. Позвонил Галилею, и вот мы сидим в парке с ноутбуком, пьем портвейн с кока-колой, и бардак в голове постепенно рассасывается.

— Чувак, — вскрикивает Галилей, когда я уже окончательно забываю о причине моего ночного бунта. — А покажи-ка мне свой раскоп!

Делать нечего, запасаемся пивом и идем смотреть.


— Дыра как дыра, — говорит Галилей через какое-то время. — Никакой тебе красоты, никакого полета мысли. Серость, да и только. Что тебя здесь держит?

Я кидаю под ноги плащ и сажусь на край ямы.

— Серость. И отсутствие мыслей.

— Сколько раз говорил, иди к нам в информационный отдел. Тебя там боготворить будут!

— Угу. А спать мне как?

— Не понял?

— Неважно.

Мы молчим несколько минут. Галилей, в соответствии с прозвищем, кидает в яму камни разного размера и следит за скоростью их падения.

Когда-то давно мой отец говорил мне, объясняя, что такое дружба: «мы сидим с ним рядом и молчим, и нам хорошо». Не знаю, по-моему, это признак не дружбы, а степени опьянения — нам просто не обязательно разговаривать, чтобы обмениваться информацией.

Птицы смеются,

Вдруг замолчали на миг —

Надо уметь.


— И почему ты так носишься с этим несчастливым местом? — Галилей присаживается рядом и выпускает облачко дыма.

— Мне как-то не по себе в последнее время. И этот раскоп… Такое ощущение, что он живой, и ему тоже как-то не по себе. Мы с ним как два заблудившихся в тумане танкера. Понимаешь?

— Гм… нет.

— Танкеры потеряли друг друга в тумане. Радио не работает, нужно встретиться, но можно случайно налететь друг на друга и взорваться. И вот они, с зажженными прожекторами, с включенными сиренами и матерящимися капитанами на мостиках, медленно идут сквозь туман…

— Зная, что, скорее всего, расходятся в разные стороны?

— Да.

— Все равно непонятно. Но грустно.

Галилей молчит. Я молчу. Сейчас я говорю ему то, что словами я сказать не в состоянии.


— В конце концов, неважно, где копать, — отвечает Галилей. — Перед тобой вся Земля — со всеми ее капищами и захоронениями, плохими и хорошими местами, правдой, ложью и неопределенностью. Ты можешь выбрать любую дорогу. И если ты выбрал дорогу через погост темной грозовой ночью, никто, кроме тебя самого, не заставит тебя повернуть.

Я молчу. Я не знаю, куда я еще могу повернуть.

— Не грусти, — говорит Галилей. — Любая дорога, которую ты выбрал, в конечном счёте является единственно возможной и единственно верной. Разговоры о свободе выбора — чистая диалектика.

Он поднимается с земли и протягивает мне руку.

— Вставай, надевай свой плащ и пошли в темноту по костям мертвых.



ЛАЗАРЬ

До раскопа идти минут сорок. Еще издали я вижу, что работа стоит, а народ в яме смотрит наверх, на бруствер. Там стоит наш начальник с двумя лаборантами и очень странно размахивает руками. Как будто собирается взлететь.

Может, их, наконец, схватила кондрашка от непрерывных археологических трудов?

Подхожу ближе. Нет, с мозгами пока все без перемен. Речь идет о форме крыльев орла на немецких монетах.

— Я тебе говорю, до 40-го года крылья вот так! (Руки в стороны, согнуты в локтях). А после тринадцатого года — во!! (Руки в стороны, локти разгибаются.)

— Да нет! (Руки двигаются из одной позиции в другую).

— Идиоты! До — во! (Взмах рук). После — во! (Руки по швам).

Рабочие побросали лопаты и ржут.


После выяснения правды (до 40-го года — во, после — во) Шельма опомнился и загнал всех в раскоп. Но разговорам это уже не мешает.

— А вы знаете, что Лазарь, которого Иисус выманил из могилы, не только воскрес, но и стал бессмертным?

— И что?

— Как что? После исхода евреев из Египта след его ненадолго затерялся. Но археологические открытия двадцатого века пролили немного света на эту картину. Как утверждают помощники Картера, вовсе не загадочное «проклятие пирамид» убивало их одного за другим. В отрывочных записях вновь и вновь упоминается странный пучеглазый мужик с дубиной… Хотя это могут быть лишь домыслы.

Вновь Лазарь появился в феодальной Европе. Он, как переходящее знамя, оказывался у всех феодалов по очереди, придумывая осадные машины, музыкальные автоматы и лекарства от венерических болячек. Он благополучно пережил эпидемию чумы, два пожара, восемь раз был отравлен, три раза задушен во сне и один раз захлебнулся по пьяни в солдатском сортире. После этого Лазарь снова исчез на долгие годы.

Последнее его появление подтверждено документально. Лазаря занесло в советскую Россию, где он тут же попался особистам поселка Жукино. Они направили его в Москву, где жизненный опыт и провидческие способности несчастного семита использовали для нужд партии. Благодаря этому была закреплена победа коммунизма и выиграна Великая Отечественная война. Устав от советской пропаганды, замученный НКВД-шниками Лазарь сбежал в Соединенные Штаты. Но и там он долго не задержался. Американцы, устав от его унылых откровений, под прикрытием программы «Аполлон " запустили Лазаря на окололунную орбиту. Для связи с ним был построен телескоп «Хаббл», и иногда спецотдел ФБР советуется с первым еврейским космонавтом по поводу своей насильственной демократизации…

Тишина на раскопе. Шельма заслушался и уснул.

Рабочие снова побросали лопаты и дружно курят. Я присоединяюсь к ним. В углу ямы два макрушника скручивают что-то подозрительное.

Наркоманов на раскопе много. Больше только алкоголиков. Но и большинство алкоголиков иногда балуются наркотой. Понять эту механику очень сложно. Насколько я знаю, у наших конкурентов творится то же самое. Но Шельма утверждает, что такого распиздяйства как у нас, нет даже на хиппи-фесте под названием Радуга.

Гонит он. Не был Шельма на хиппи-фесте. Хотя как-то раз поймал безродную автостопщицу, заманил ее в свой шалаш у реки и после непродолжительной беседы о буддизме убил.

И съел.



ХОЛИЗМ

А на дворе бабье лето, солнышко режет ультрафиолетом сырой воздух, галки да голуби оживились. Ещё и коты орать начнут. Я ставлю свое единственное комнатное растение, кактус, на подоконник, и пою. Сегодня я добр и весел.

Ночью приснилась какая-то ерунда: в первый раз в жизни я видел себя со стороны. Другой плакал и говорил, что все плохо. Нонсенс.

Впрочем, ладно. Переживем. И забьём сегодня на работу.

Звонит Галилей.

— Чувак! Пошли бухнем!

— Ага. Уберу только.

Мы закупаем портвейна, кока-колы и одну литрушку «Буратино» — чтобы, как выразился Галилей, «детство вспомнить и жизнь слаще показалась». Спускаемся вниз, к реке. Я рассказываю Галилею о своем сне и в ответ слышу равнодушное «я тоже как-то раз видел себя во сне». «И что? , - спрашиваю. «Не узнал».

— Ты знаешь, что такое холизм? — спрашивает Галилей, открывая вторую бутылку.

— Э-э-ээ… — меня явно разморило на ярком солнышке. — Э-э-это представление о мире в целом, к-кажется?

— Говоря проще, восприятие мира как цельной картины, — то ли поправляет, то ли дополняет Галилей.

— А еще проще — когда ты чуешь, к-куда мы все к-катимся?

— Точно. К-куда к-катимся.

Нашу идиллию внезапно нарушает мяч, неведомо как оказавшийся у Галилея на пузе. Галилей икает и хмурит брови.

Из кустов доносятся угрозы. Я беру мяч подмышку и иду устанавливать дружественные отношения.

Возвращаюсь через несколько минут. Галилей, заметно погрустневший, шевелит губами и считает что-то на пальцах.

— Чувак! — голос его полон отчаяния. — К-куда же мы, черт возьми, к-катимся?

— Не знаю, дружище, — отвечаю я, присаживаясь. — Знал бы, давно б уже убился.

— Чуешь, — непонятно отвечает Галилей.

И тянется за новой бутылкой.

— Я тут стихотворение вспомнил. Хочешь расскажу?

— Давай.

— Это и не стихотворение вроде. Так просто, мысли под музыку.

— А где музыка?

— Музыка, чувак, есть везде. Фишка в том, слышишь ты ее или нет…

Хватит пить.

Птицам уже стыдно гадить на мою голову.

Рыбки в аквариуме отравились моим воздухом.

Кошка испугалась моих снов и сбежала к соседям.

Хватит пить,

Никого не осталось,

Не осталось ни кого,

Кроме нас, но и это ненадолго.

В кромешной тьме

Слышатся лишь вздохи и бульканье,

А также зевота.

Руки липнут к подушке,

Ноги сводит в шестую позицию,

Язык потерялся в высохшем горле.

Хватит пить.

Только

Видишь — солнце опять куда-то делось?

Значит, ночь.

Наливай.


Мы сидим молча. Я смотрю на берег, покрытый мусором. Галилей прищурил глаза и уставился на стоящее в зените яркое солнце.

— Да, — бурчит он. — Наливай.



ОСЕННЕЕ

Кажется, дело идет к потопу. Слишком много вокруг раскопа появилось чаек.

А работа продолжается, и действительно, из находок пока лишь разнообразный древнерусский мусор: никому не нужные огрызки металла и керамики. Погода неожиданно портится, над нами несколько раз проносятся громадные синие тучи. Пока без дождя, но состояние у всех напряженное.

Шельма отобрал у лаборанта смартфон и смотрит погоду на «Яндексе». Судя по его лицу, прогнозы жуткие. Что делать — осень.

— У древних славян весеннее потепление ассоциировалось с теплым дыханием мертвых, отогревающих землю, — меланхолично говорит бывший музейный работник.

— А осеннее похолодание? С холодными слезами покойников? — острит кто-то.

— Не помню, — все так же грустно отвечает бывший музейный работник.

Шельма, явно чего-то обкурившийся, откликается с бруствера:

— У нордлингов есть красивая легенда о призраках Дикой Охоты. Всадники с собаками проносятся по небу с севера на юг, принося с собой зимнюю стужу и лед. Горе тому, кто встретит их осенней ночью — несчастный вмиг потеряет разум и присоединится к всадникам, обреченный скакать с ними до конца мира…

— Красиво. А…

— Копай давай!

— Понял.


После обеда выясняется, что денег в конце недели не будет, а если и будут, то мало и не всем, а только берсеркерам. Почему так? Потому что их все боятся. Им же все по барабану после их волшебных эликсиров. Я отлично помню, как обдолбанный берсеркер укусил Шельму за бок. Бок посинел и распух. Шельма побледнел и сдулся.

Новости из мира финансов абсолютно никого не радуют, и лаборанты по приказу Шельмы отправляются с металлоискателем в овраг, на свалку за цветным металлом, монетами и разными антикварными мелочами. Возвращаются довольными: нашли около четырех килограмм меди и несколько николаевских монет. Еще нашли чью-то сумку с семидесятью рублями и убитую гитару с четырьмя струнами. Все, лаборантский состав деньгами обеспечен. А нам — шиш. Лично у меня в карманах пусто уже три дня.

Наблюдаю за действиями берсеркера Кости. Костя нашел голубя. Что там с голубем — черт его знает, однако летать он не может и вообще передвигается довольно вяло. Костя рассмотрел голубя со всех сторон, поставил его на пенек перед собой и заставил ходить кругами. Показал голубя Шельме. Поговорил с лаборантами и пришел к выводу, что голубь отравлен или болен. Костя отнес голубя к незасыхающей луже в остатках фундамента и утопил.

Надоело все. Надоело каждый день начинать с вопроса «что у нас плохого?». Надоело чувствовать себя сошедшим с поезда не на той станции. Надоело быть подпольным писателем. Надоело приходить в пустой дом и душными ночами маяться бессонницей. Надоело бредить и думать о жизни в целом. Черт возьми, жить становится все невыносимей!

Так налей-ка мне вина,

Я забудусь и напьюсь,

А когда придет весна,

Я, наверное, убьюсь…


Кто-то трогает меня за плечо. Передо мной стоит Настенька. Рабочие с Шельмой во главе пялятся на нас без зазрения совести.

— Сестра твоя заезжала, — невпопад говорит Настенька. — Денег передала. Я решила тебе занести, знаю, ты голодный сидишь…

Я молчу. Я хочу вздохнуть, но мне не хватит всего этого воздуха, чтобы вздохнуть полной грудью.

— Картошки тебе сварила, — говорит Настенька и сует мне завернутую в газеты баночку.

— Эй, мачо! — орет Шельма. — С такой красавицей я отпускаю тебя домой прямо сейчас!

А я стою, кусаю нижнюю губу, мелко трясусь, и то ли смеюсь, то ли плачу — уже не понять.

Идем домой. Я прижимаю к груди теплую баночку. Настя загадочно молчит.

Возле магазина я останавливаюсь.

— Ты чего? — спрашивает она.

— Ты это… домой иди, — говорю я. — Я себе портвейна куплю.



БЛЯДИ

Я сижу на подоконнике, болтаю ногами и пью кофе.

Звонит Галилей. Судя по голосу, в нем уже сидит ядреных полбутылки паленого портвейна.

— Чувак! Что ты делаешь сегодня вечером?

— Ничего. А что я еще могу делать вечером?

— Ну раз так, пошли бухать.

— Пойдем, — говорю. — У меня сегодня как раз день рождения.


Через двадцать минут ко мне на такси прилетает Галилей с сумкой пива, обхватывает своими жирными лапищами и выдыхает в лицо:

— Чувак! Что ж ты не предупредил?

Вместо ответа я открываю одну из бутылок и выхлебываю сразу половину.

— Ясно, — говорит Галилей. — У меня тоже так — как день рождения, так сразу так херово, что видеть никого не хочется. Но ничего. Сейчас будем с твоей тоской интенсивно бороться. Меня-то ты рад видеть?

— Конечно, — легко вру я.


Через несколько часов, основательно поднабравшись, Галилей устраивает в парковых кустах охоту за загулявшими барышнями. Барышни визжат и зовут на помощь. После одного такого вопля мы долго и старательно скрываемся от толпы неинтеллигентных бодибилдеров. Галилей принимает решение сменить тактику.

— Мы пойдем и получим то, что нам-м причитается… п-п-прейскуранту! Трубы любви зовут, мой друг! Я заплачу! Пойдем же и обрящем щщщ-частье!

— Пойдем, — соглашаюсь я, и мы отправляемся в круглосуточную сауну с говорящим названием «Запретный плод».

На входе нас встречает хмурый дедушка-охранник и, глядя себе под ноги, сообщает, что свободных мест в сауне нет.

— А нам и мыться не обязательно! — с пафосом провозглашает Галилей, и мы проходим внутрь. После короткого разговора с администраторшей мы усаживаемся на диванчик в коридоре и ждем. Галилей открывает еще одну бутылку и предлагает ее дедушке, тот морщится и качает головой. Таких идиотов, как мы, он видит каждый день. Ему скучно и хочется спать.

Через пару минут слышен шум подъезжающей машины, женский смех, и в коридоре появляются две размалеванные проститутки. Без лишних слов мы с Галилеем киваем им на комнаты, в последний раз чокаемся бутылками и расходимся.


Я закрываю дверь, поворачиваюсь к шлюхе и долго смотрю ей в глаза. Не похожа. Я чувствую страшную усталость. Ложусь на кровать, закрываю глаза рукой и говорю сквозь дрему:

— Мне не интересно, как тебя зовут, и что тебя привело в эту дыру. Я не собираюсь играть с тобой в нарды или воспитывать детей… Я просто полежу тут, подремлю тихонько, ладно? Когда время закончится, ты меня разбудишь.

Слышен шорох одежды, и что-то теплое и мягкое прижимается ко мне сбоку. Я слышу голос:

— Как скажешь, мой хороший…

И потом:

— А зовут меня Наташа.


БАБАХ!

Я прихожу в себя от удара в лицо упругой холодной водяной струи. Галилей кричит:

— Очнись, сука! Вставай!

— А-а-а-а… — я лежу в каком-то дворике под колонкой. Без ботинок.

— Вставай, чувак! Приходи в себя!

— Что случилось? — говорю я.

— Это ты мне объясни, что случилось! Почему она выбежала из твоей комнаты, в чем мать родила, и орала как резаная? Что ты ей сделал?

— Я?!

— Поднимайся скорей, я не могу больше тебя тащить! Нас ищут охранники, надо уёбывать.

Через десять секунд я уже бегу по темному переулку, обгоняя Галилея на добрых полкорпуса. Галилей тяжело дышит, сумка с остатками пива бьет его по спине.

Нас не поймали.


Ночь. Галилей храпит на моей кровати, я сижу за ноутбуком в обнимку с термосом. В термосе портвейн. Я слушаю какую-то музыку, и строчки песен шевелящимися буквами прыгают по выключенному монитору, вспыхивая и сгорая без остатка.

Петля, узнав об этом, тихо задушилась,

Все поезда гудели, но ушли под откос,

Винтовка тихо плакала, но застрелилась,

Кораблик, выйдя в море, захлебнулся…




ДОЖДЬ

Через три часа после начала работы небеса разверзлись. Исчезли прохожие на улицах, машины на дорогах; даже загоревшиеся огни в витринах магазинов смотрелись уныло. Думалось о чем-то торжественном и мрачном. Хотелось спать.

Рабочие, лаборанты, хмурый Шельма — все сбились под навесом в плотную кучу, стараясь сохранить тепло. Молчим. Трещат мокрые сигареты.

Сегодня неожиданно показался материк. Он полез сразу отовсюду. Единственное место, где его нет — южный угол раскопа, но там земли осталось на один день. Всё. Работа почти закончена, денег нет и новых заказов тоже. Плюс ко всему еще и дождь — час мы пережидаем, а потом расходимся по домам. А за сидение дома, деньги, как известно, не платят.

Дело дрянь.


В конце концов, Шельма решает ударными темпами очистить материк от остатков грязи, чтобы можно было быстро его зарисовать, сфотографировать и оставить мокнуть. И правильно — со стен раскопа уже начинает сползать земля, накрывая то, что уже было откопано.

К тому же, хоть какие-то деньги у нас появятся.

Настроение у всех подавленное. Предки оказались чертовски принципиальными людьми и совершенно ничем не занимались на этом распроклятом откосе. Полтора метра земли и строительного мусора, и конец раскопу. Дальше только мамонты. Которые, к сожалению, начальство не интересуют.

Шельма позвонил в Москву своим командирам. Те посоветовали держаться и обещали подъехать через полмесяца. Посоветовали почернить в овраге. Поделились свежими новостями: у них на участке нашли языческое капище, ведутся полномасштабные раскопки, зарплата увеличена. В который раз посоветовали Шельме бросать всё и переводиться к ним.

Шельма положил трубку, разразился длинной матерной тирадой, и, схватив лопату, прыгнул в раскоп, сбив с ног пару берсеркеров.


И началось традиционное «въёбывание». Макрушники таскали воду ведрами, она плавно стекала обратно в раскоп; пьяный Валерик перепутал свою ногу с комом грязи и чуть не отрубил себе лопатой пальцы. Снова пришли девчонки, но, увидев материк, перемазанного глиной Шельму и кучу мокрой жижи вместо кучи земли, рассосались самостоятельно.

Сначала было холодно. Потом я вспотел, и тело стал приятно обдувать сквозняк. Мешала только вода, которая хлюпала в ботинках и капала с кончика носа, а так ничего. По специальному приказу Шельмы в ближайший магазин помчался гонец, и все выпили профилактическую стопку. Потом еще «одну, для сугреву», и последнюю — за хорошую погоду. Лаборанты лишились заработанных в овраге денег и тоже полезли в яму. Там им тут же наступили на ногу насильники, и раскоп огласился возмущенным писком.

Я не пил — не смог бы остановиться. Домой тоже не тянуло: из головы исчезли все мысли, жизнь стала хоть и мокрой донельзя, но простой и понятной. Хотелось есть и выспаться. Хотелось дать по роже этому уроду Галилею. Хотелось посмотреть в глаза собаке и подержать за руку ребенка.

Спать хотелось все сильнее, чувство голода со временем исчезло, а с ним и чувство времени. Когда рабочий день закончился, я с трудом смог вылезти из ямы. Меня колотила крупная дрожь, а в голове шумно гудел перегруженный трансформатор. Жизнь казалась все проще и понятней, а мир вокруг сжался до размеров спичечного коробка.

Ненасытной пустотою

Накорми свои глаза.

По лицу течет слезинка,

Будто мертвая река,

И запачканы ботинки,

Словно детские картинки.

Развязалися шнурочки —

Вот такие вот заморочки…


Как домой добрался — не помню.




ГОЛОСА

Лежу на кровати у себя в комнате и пытаюсь сфокусировать глаза. Все усилия пропадают даром — я вижу перед собой лишь разноцветные пятна; кроме того, правый глаз наполовину закрыт подушкой, а пошевелиться нет сил. Нет, я не пьян. Я жестоко простужен.

Температура на градуснике уже перебежала за отметку «сорок», а может и дальше — я начинаю путать реальность и бред. Самые разные мысли лезут в голову, жуткие картины встают перед невидящими глазами.

Мимо по комнате проходит Настенька, заглядывает мне в лицо, говорит: «Я все исправила, посмотри». Вместо лица у нее собачья морда. Я знаю, это бред — Настенька сегодня уехала домой. А вот в реальности Пачины, играющего с Галилеем в карты под столом, почти уверен. Тем более, что вместо спичек они играют на работников раскопа. Шельма, Валерик, Сохатый, Костя, Митяй, Юрик, Маринка — все они лежат кучкой между игроками и тихо разговаривают о пустоте и двойных звездах.

В голове кто-то шепчет. Прислушиваюсь.

«Компот из прелых листьев. Пирог из дубовой коры».

— Привет. Узнал твой голос.

«Рагу из гусениц. Милый, иди завтракать».

— Мне плохо без тебя.

«Большинство людей считает неразрешимыми те проблемы, решение которых мало их устраивает».

— Зачем ты сделала это?

«Мне стало скучно. Кругом одно и то же, а менять мир вокруг себя я не могу».

— Я менял его за двоих.

«Ты менял его для себя».

— Все из-за чертова петуха в сообществе с велосипедом.

«Ты опять мудришь».

— Это плохо?

«Жизнь — очень простая вещь, и не нужно воспринимать серьезно каждую мелочь».

— Сильно тебе понравилась твоя простая жизнь?

«Это была моя жизнь».

— Это была и часть моей жизни тоже.

«Ты — эгоист».

Молчу. Засовываю градусник подмышку. Нужно добраться до аптеки, но сил у меня едва хватит дойти до туалета.

В коридоре шаги. Вернулся Пачина. Кое-как я сползаю с кровати и иду на звук. Если не сбить температуру, я покойник.

Пачина пьян. Он раздевается, держась за вешалку.

— Привет.

— Привет. Сходи, пожалуйста, в аптеку, а то мне совсем плохо, — говорю я.

— Слушай, я бы с радостью, но очень спешу, — говорит Пачина.

— Блин, подыхаю! — говорю я.

— Правда спешу. Извини, — говорит Пачина.

Он идет в свою комнату и шумно падает на кровать. Я ползу к себе.

Достаю градусник. Сорок один и три.

За стенкой слышен храп. Впереди еще вся ночь.


Звонит Галилей. Вкратце обрисовываю ему ситуацию. Слышал, говорю, что сорок два градуса — температура сворачивания белка. Как бы у меня мозги не выкипели, говорю.

Галилей молчит. Потом непонятно отвечает:

— Кому суждено быть повешенным, тот не утонет.

— Успокоил, — бурчу я.

— Послушай, чувак, — неожиданно серьезно отвечает Галилей из телефона. — Я уверяю тебя, что высокая температура — это выдумки твоего мозга. Как только ты перестанешь заморачиваться на своей простуде и поймешь, что происходит на самом деле, тебе сразу станет легче.

— А что со мной происходит на самом деле?

— Ну, чувак. Даже если я тебе скажу, никакого эффекта не будет. Это ты сам должен понять.

От удивления я даже привстаю на кровати. Картинка перед глазами фокусируется.

— Что понять-то?

Галилей молчит. Говорит кому-то в сторону от трубки: «Бедняга». Все ясно, никаких объяснений от него сейчас не дождешься. Придется думать самому.

— Сам-то чем занимаешься? — спрашиваю я.

— А ничем, — говорит Галилей. — Твою мифологию читаю. Делаю интересные выводы.

И отрубается. А я смотрю по сторонам и чувствую, что мне действительно становится легче.



В ПРОСТРАНСТВЕ

Наутро температура пропала, ком в горле куда-то исчез, а от насморка не осталось и следа. Черт возьми, этот Галилей — он что, шаман что ли?

Звоню ему.

— Нет, я не шаман, — говорит Галилей. — Я другой…

— Чего?

— Не важно.

— Давай встретимся!

Галилей мнется. Такое с ним случается впервые. Обычно этот вульгарный телепуз прилетает как на крыльях — ты только попроси.

— Не стоит, — отвечает он. — Посиди в одиночестве денек-другой, осмотрись. На работу можешь не ходить.

Что он плетет?

— … тебе сейчас нужно понять, зачем ты вообще существуешь в этом мире. А, поняв это, ты поймешь, что тебе делать дальше.

— А ты понимаешь?

— Я-то? Я — другое дело. Ну, бывай.

Странно. Хотя, единственная здравая мысль в его бреде есть — то, что мне не стоит какое-то время ходить на работу.

Это очень правильно.

В дверь что-то слабо царапается, потом заходит Настенька с моим термосом в руках.

— Я тебе сварила клюквенный морс, помогает от простуды.

Боже, девочка моя, да у меня не простуда вовсе — мне просто не хочется жить в этом уродливом, насквозь дырявом мире. Осенний ветер в моей голове шевелит обрывки прошлого, народ вокруг скалит зубы и тычет пальцем. А в груди пустота, и эта пустота будет завтра и послезавтра и через год — мне уже никуда от нее не деться.

Настенька все стоит и смотрит на меня.

— А откуда у тебя взялся термос?

— Я сегодня утром зашла и взяла… Ты всегда спишь с открытыми глазами?

— Только когда ко мне в комнату забираются прелестные нимфы. — Я хлопаю ее по спине и неожиданно говорю:

— Пойдем погуляем.

— Пойдем, — говорит Настенька. — Только оденься потеплее.


На улице настоящая осенняя погода — воздух прозрачен и желт, как немытый стакан, деревья постепенно расстаются с листвой, а дворовые коты занимают места на теплотрассе. Мы с Настенькой чинно идем по улице, похожие на двух влюбленных. Собственно, это почти правда. Настенька сверкает глазами, заглядывает мне в лицо и то и дело порывается взять меня под руку.

В арке неподалеку от магазина стоят два ханыги в состоянии прострации. Вернее, стоит только один, а другой опирается на него. Они тупо смотрят на нас и очень душевно покачиваются. Потом стоящий ханыга сплевывает сквозь зубы, а висящий поднимает голову и тихо говорит:

— Уитёк… Давай бросим курить…

Настенька прыскает в кулачок, а я неожиданно вспоминаю о чем-то очень важном.

— Подожди, — говорю и скрываюсь в дверях магазина. Настенька смотрит на меня через стекло грустными глазами.

Возвращаюсь я с баночкой коктейля для нее и бутылкой портвейна для себя.


Садимся на лавочку в парке. Я смотрю на гуляющих людей, на парочки, точно так же сидящие на скамейках, на жирных голубей с перебитыми лапами; на низкое небо и оранжевое солнце — оно плюется удивительным светом, похожим, скорее, на жидкость. Меня знобит.

По переименованным улицам,

По убитому детству далёкому,

Мимо псов со страшными рожами

Улыбаются мне прохожие.

Ночью звёзды на небе светятся,

Ночью психи луною маются,

Провода и столбы шевелятся,

Даже стены, и те кусаются.


— Странно, — говорит Настенька. — Столько раз сидела здесь с подругами, а с тобой все кажется совсем другим. Как будто…

— Посадили новый парк?

— Ага. Или нет — парк тот же. Только через много лет, а все, кто здесь ходит — призраки. Бр-р…

— А у меня вообще постоянно такое ощущение, — говорю я и делаю хо-ороший глоток портвейна.

— И тебе не страшно?

— Нет. Мне нравится быть призраком. Нравится смотреть на мир с другой стороны. Единственное, чего я боюсь, это стать такими, как они, — я киваю на ближайшую компанию. — Живут, руководствуясь парочкой древних инстинктов и чувством подражания, которое вытесняет всю индивидуальность. Стадное чувство заменило мораль. Мне страшно стать таким же и навсегда завязнуть в этом болоте.

Настенька хмурится.

— Но если не завязнуть в этом болоте, не сможешь жить, — говорит она. — Человек — социальное существо, он обязан как-то подстраиваться под общество. Иначе тебя сожрет одиночество.

— Это точно. Мне ужасно одиноко, но по-другому я не могу.

— У тебя же есть Галилей.

— Галилей? Это я есть у него. Как прикольный знакомый, как интересный собеседник. Да, чёрт возьми, он вполне может вытащить меня из горящей избы, но ему до фени мои моральные протесты.

Настенька берет меня за руку:

— А кроме Галилея?

— А кроме Галилея — никого.

— По-моему, ты обжегся на своей любви, — говорит Настя. — Они боятся тебе сказать, только глупо извиняются, но здесь нужно резать по-живому, чтобы не потерять правду.

— И в чем правда?

— Она не любила тебя, ты знаешь. Теперь тебе кажется, что все твои чувства к кому-нибудь могут быть преданы. Это заколдованный круг: пока ты снова не научишься верить в людей, они не будут верить тебе. Полюби людей вокруг, и ты увидишь, как все изменится.

— А за что? Я и себя-то не люблю.

«Понимаешь, я не люблю самого себя. Поэтому я могу полюбить только того человека, который не любит себя. Но поскольку этот человек будет похож на меня, а я себя не люблю, получается, что я буду любить его весьма странной любовью».

— Я люблю тебя, — говорит Настенька.

Я молчу.

— Ты не один, — говорит она.

— Я бы очень хотел сказать тебе то же самое, поверь. — Настя коротко вздыхает и отворачивается. — Но никогда не скажу.

— Вот твоя беда. Ты не позволяешь любить себя тем, кому это на самом деле нужно. — Она пытается вырвать свою руку, но я не отпускаю. Подношу ее к губам и тихонько дышу в раскрытую ладошку.

— Может, потому что хочу сберечь тех, кто мне действительно дорог?

Настенька слабо улыбается.

— Я пойду, — говорит она. — Там Пачина, наверное, жрать хочет.

— Спасибо тебе, Настя.

— А морс ты пей, я вечером еще сделаю…


Глядя ей в спину, я одним махом высасываю остатки портвейна и непослушными пальцами набираю номер Галилея.

— Чувак! Как дела? — раздается в трубке.

— Мне очень тяжело жить без автомата, — говорю я. — А так нормально.

— Ну вот есть у тебя автомат, — отвечает Галилей, — и что ты станешь с ним делать?

— Убью всех!

Галилей ржет:

— И меня?



КАПИТАН

После секса ты моментально заворачивалась в одеяло и вставляла сигарету в зацелованные губы. Я прижимался к тебе, пытаясь получить еще хоть немножко тепла. «Уйди», бросала ты, поворачиваясь к ноутбуку и запуская пасьянс. Я курил на кухне и срывал злость на хомяке. Потом отбирал у тебя нутик и выковыривал из одеяла…

Много позже, засыпая на моей руке, ты преображалась. Я всегда с трепетом ловил этот момент. Морщинки вокруг твоих губ исчезали, ты вздрагивала и превращалась из домашней стервы в маленькую хрупкую девочку. Я любил эту девочку так сильно, что хотелось кричать.

Стерву приходилось терпеть.

Мало кто из наших знакомых догадывался, что прячется под холодной и циничной маской. Я узнал сразу. Сам такой же.


Деньги у нас были общие. Некий артефакт денег. Все, что мы зарабатывали вдвоем, тут же уходило на твою одежду, компьютерные железки и контрацепцию. Немного оставалось на еду. Готовила ты отвратительно. Я — не лучше.

А еще у нас была песня. Она преследовала нас постоянно, она стала чем-то вроде гимна нашим полным абсурда, но очень нежным отношениям. Под неё я признался, что люблю. Под нее мы впервые занялись сексом. Под нее мы ехали на «скорой» в больницу, когда я отравился грибами, а ты пела, чтобы мне не было так больно. Она и сейчас звучит в моей голове каждый раз, когда я вспоминаю тебя. Когда думаю о том, что за недолгое счастье порой приходится расплачиваться всю жизнь. Когда кричу и маюсь по ночам.

Сколько должен капитан

Внучке ямщика?

Так уж бывает,

Так уж выходит.

А добрый глупый океан ловит рыбака —

Кто-то теряет,

Кто-то находит…


Я любил тебя. Нет, не так. Я любил всех женщин, с которыми спал. Чувство, которое я испытывал к тебе, нельзя вместить в это избитое слово. Я не мог без тебя заснуть — без твоей головы, легко опустившейся на мою грудь, и без руки, трогательно и всенепременно сжимающей мой палец. Я не мог без тебя дышать — в этом просто не было смысла.

Ты называла меня своим капитаном.

А я тебя любил.



ДЕЗЕРТИР

Я болтаюсь по ночному городу. Иду неровной, раскачивающейся походкой, царапая землю внутренней стороной ботинок.

Я — в говно.

Я подчеркнуто аккуратно обхожу стороной те немногие лужи, которые способен заметить. Я ужасно лиричен и задумчив. Я думаю о многих вещах сразу и при этом умудряюсь тихонько напевать. В голове у меня приятная каша.

— Невесте графа де ля Фер… попробовать, что ли, смешать его с яблочным соком? Эээх… Ай… Нет, так больше повторяться не может. Завтра же…

На улицах никого нет, и только на автобусных остановках боязливо ютятся какие-то невнятные личности. Три часа ночи. Глухая темень. Черная разлапистая клякса неба.

— Молодой человек, разрешите позвонить с вашего телефона?

Старательно фокусирую глаза на мутной фигуре впереди. Молодая девушка, глаза красные, зареванные. Белая куртка, темные волосы.

Красавица.

— Маме плохо, нужно «скорую» вызвать… Помогите, пожалуйста!

Еще секунду колеблюсь. Я, как и Галилей, техникой дорожу.

— Ну, пожалуйста!..

Я сдаюсь. Я даю девушке телефон, она набирает номер и быстрыми шагами отходит в сторону. Слишком быстрыми. Слишком далеко.

— Эй!

Девушка поворачивается и бьет меня кулаком в лицо.

Зачем я такой доверчивый, мысленно удивляюсь я, хватая её за руки и пытаясь забрать телефон. Девушка пинает меня коленом в пах.

— Пусти, мразь!!! Люди! Помогите!!!

Это она орёт, не я.

Из-за остановки тут же появляется некто. Очень вовремя. Как будто ждал специально.

Через четыре секунды я, наконец, прекращаю строить из себя идиота и понимаю, что он действительно ждал специально.

— Ты чё к девушке пристаешь, мудила?

Тут пальцы красавицы разжимаются, и мой телефон возвращается обратно к хозяину. Я смотрю дылде в глаза.


А потом бегу, слышу за спиной свист, и мне очень, очень паскудно.

Но я все равно бегу.



ПОТОП

У нас наводнение. Вчера Пачина пришел ночью пьяный, включил горячую воду, чтобы стекла и прогрелась — и лег спать. Через три часа я вышел на кухню и понял, что всей нашей коммуналке в полном составе придется записаться в команду Кусто.

Разбуженный мной Пачина долго хихикал и тыкал кончиком тапка гигантскую лужу. Вытирать не стал. Поржали, покурили и пошли спать. Проходя мимо обувной полки, я остановился и зачем-то переставил повыше два затасканных тапочка тридцать девятого размера.

Жили мы — были.

Были мы — жили.

Жили мы бы —

Но вот однажды

Нас не стало.


Рано утром приехала Настенька. Лужа к тому времени остыла и собралась под столом в кухне.

Пачина потрогал намокшую тряпку и заорал:

— Настя! Наааастя!

Из-за стены раздались сдавленные проклятья.

— Нааааааааастя!!

Прибежала Настенька, на ходу застегивая халатик.

— Долго здесь будет тряпка валяться? — бурчал Пачина, раскорячившись в проходе. Я скользнул мимо него и зашарил глазами в поиске своей сковородки.

— Я есть хочу! — заныл Пачина, наблюдая за моими действиями. Настенька вздохнула и, наклонившись за тряпкой, старательно развернула перед моими глазами подол халатика. Я уронил сковородку Пачине на ногу. Пачина взвыл. Настенька начала ругаться. Хомячок Жих, увидев, что творится нечто неспокойное, начал прыгать по своей банке и биться головой в стекло.


Нужно съезжать с этой хаты. Я здесь свихнусь окончательно и бесповоротно — это совершенно ясно. От этих криков и семейных ссор, чужой любви за тонкой стенкой, ничейных и оттого истеричных животных, звонков с прежней работы, фотографий на стенах и потных бессонных ночей, приправленных прекрасно отрежиссированными кошарами. Нужно бежать отсюда, но я не могу.

И я звоню Галилею.


Мой коллега как всегда приезжает с полной сумкой сюрпризов. Как волшебный Оле-Лукойе, он раскрывает надо мной зонт из пивной пены, и я забываю о реальности. Как дядюшка Римус, он забавляет меня рассказами о хитрых лисах и пронырливых братцах кроликах… Мы медленно фланируем по парку, дышим осенним воздухом, снимаем с деревьев детей и помогаем старушкам переходить улицы. Мы творим добро. Мы похожи на двух идиотов, коими, если быть честными до конца, мы, собственно, и являемся.

Впереди нас идет девушка. Очень красивая. Я смотрю на нее молча минут пять. Галилей что-то бубнит, затем его взгляд останавливается на девушке и он тоже замолкает. Мы идем за ней в невидимом кильватере чуть сладковатых духов. Галилей спотыкается о пивную банку, немного приходит в себя и изрекает задумчиво:

— Блин… Ну кто-то же ее ебёт!

И происходит чудо. Богиня оборачивается и спокойно отвечает Галилею:

— Такой же урод, как и ты.


У меня дома все уже более-менее спокойно. Настенька варит суп, Пачина читает свежепозавчерашнюю раскопную газету, пахнущую колбасой, и они улыбаются друг другу, как два встретившиеся в пустыне бедуина. Этот великолепный матримониальный пейзаж портим мы с Галилеем, вваливающиеся в коридор в виде двух оживших мешков с картошкой.

Настенька крепится: она уже повидала всякое.

— Пожалуйста, к столу.

Галилей рыгает и тащит меня в комнату.


— Чувак, — говорит он, оглядываясь по сторонам. — На твоем месте я бы уже давно переехал.

Дальше начинается знакомая пьеса с повторяющимся сценарием.



Я:

Куда мне ехать? Мне уже нигде не будет спокойно.

Галилей:

Чувак, я прошу тебя как брата — забудь про неё.

Я:

Ты смеёшься? Как я могу забыть? Забыть… мы сидели в этом кресле. Она расчесывала волосы перед этим зеркалом. Спала на этой подушке. А я нашел её… нашел на этом ковре…

Галилей:

Успокойся, чувак! Чувак!.. Ты здесь не при чём!

Я:

Это я рассказал ей про эти таблетки. Я рассказал про таблетки. Рассказал про таблетки…

Галилей:

И что теперь? Чувак!


Голову заполняет бессмысленный хоровод мыслей, тело бьет судорога, рука ищет что-то острое, тонкое — вогнать в глаз, прекратить этот белый туман, остановить неизбежно наступающее безумие.

Таблетки. Запертая дверь. Первый признак отравления — посинение трупа.

Галилей бьёт меня в лицо. Кричит. Снова бьёт.

— Успокойся! Приди в себя!

Я вдыхаю.

И выдыхаю.

— Знаешь, дружище, — говорю я Галилею. — Мне, наверное, и правда, лучше отсюда съехать.

За стенкой сладко стонет Настенька. Галилей кивает и хлопает меня по плечу.



АЛИСА

Рано утром от Галилея приходит сообщение, состоящее из одного слова:

«Эбус!»

Эта пышущая жизнью новость не дает мне покоя до самого обеда. В обед сообщение повторяется, причем текст остается тем же. Я задумчиво смотрю на часы, я фигею.

На раскопе галдеж. В том месте, где материк никак не хотел откапываться, полезло из-под земли что-то непонятное.

Сначала земля резко поменяла оттенок с серого на черный. Такое бывает, когда раскапываешь древнее пепелище. Но какое пепелище может быть под кучами мусора?

Потом открылись камни. Да какие камни — булыжники! Скалы! Берсеркеры взламывали их до самого обеда, теперь они отдыхают на солнышке, а мы выбираем из развороченной ямы грунт вперемешку с осколками камня.

Я ковыряю лопатой однообразно серую землю и думаю о Галилее. Камни противно скрипят. Шельма раскрыл рот и смотрит на непонятную яму посреди ровного материка.


К четырем часам приходит очередная депеша:

«Ниже пояса парализован!»

Еще бы, отвечаю. Где такую кошку подцепил?

И вот тут Галилей окончательно выходит за пределы моих ожиданий.

«Не подцепил, а встретил. Зовут Алиса. Влюбился».

Ептыть! Любовь сложная штука, но одно известно точно — мозги у здорового человека отрубает начисто. Прощай, мой трезвомыслящий, рассудительный и независимый товарищ.

А он, собака, еще и бредит:

«Приходи сегодня знакомиться».

Ну-ну.

Приду.


Готовясь к самому худшему, глажу рубашку и покупаю в гастрономе коньяк вместо портвейна. Потом трясусь в маршрутке, вылезаю на остановке перед галилеевской общагой. Звонит телефон.

— Чувак? — говорит Галилей.

— Я здесь. Почему у тебя в общаге не горит свет?

— Потому что я не в общаге, — раздается голос сзади, и Галилей хлопает меня по плечу. — Привет.

Ежкин кот!!

Галилей гладко выбрит и пахнет одеколоном. На ногах туфли вместо растоптанных ботинок, даже живот он ухитрился втянуть куда-то под ребра.

— Ого! — реагирую я.

Галилей улыбается, расправляет плечи и говорит:

— Пойдем. Она ждет нас дома.

— Где — дома?

— У нас дома, — говорит Галилей, и меня охватывает тонкая паутина чужой близости. Непроизвольно вздрагиваю.

Галилей берет меня за плечо.

— Слышишь, чувак! — кричу ему я. — Я еще посмотрю, кто там тебя так заморочил. Без боя я тебя не отдам!

А он отвечает:

— О том и речь. Идем.

Поднимаясь по лестнице, я перекатываю на языке непонятное слово «моцарелла», встреченное на пачке с чипсами. «Очеловечиваться тоже нужно потихоньку», - сказал Галилей, докупив к моему коньяку пару литров пива. Мне смешно. Я прыгаю через ступеньки и ору:

— Моцарелла! Де пута мадре! Ну, мы сейчас посмотрим, мы поглядим и оценим!! Кульверстукас!

…И сталкиваюсь глазами с хрупкой девушкой удивительной красоты. Она берет у меня пакет с бутылками, отступает вглубь квартиры и говорит:

— Проходите, мальчики.

Оооо, мои бедные больные нервы. Голос — как шелест сырых листьев, мягкий, глубокий, и тихий.

— А кто такой Кульверстукас? — кричит сзади Галилей. Ему хорошо, он уже почти привык.

— Кульверстукас — это Чебурашка, — отвечает девушка и протягивает мне узкую ладонь. — Я — Алиса.

— Моцарелла… — выдыхаю я, убитый, закопанный и с потрохами съеденный бездомными псами.

Галилей ржет.



СЕРДЕЧКО

Следующие четыре часа меня прёт. Я вспоминаю самые смешные анекдоты, ору до хрипоты свои песни и в два голоса — по-русски и по-английски — спорю о творчестве Хемингуэя. Галилей сидит у Алисы за спиной и по-хозяйски похлопывает ее по заднице.

Задница у нее обалденная. Я понимаю, что Алиса заберет мозги не только у Галилея, а у всего нашего раскопа вместе с трижды разведенным дядей Сережей. И мне даже не жаль.

Мы сидим на полу в кухне — никакой мебели, не считая кровати, в квартире нет. Лампочек в люстре тоже нет. Свечка на плите слепит глаза, но я все равно вижу Алису — она будто очерчена живыми электрическими искрами.

Мы пьём пиво. Мы пьём коньяк, закусывая салатом. Мы снова пьём пиво, а потом Галилей бежит за портвейном, и мы с Алисой остаемся вдвоем.

Я молчу. Она молчит. Под окном орут коты, и я мысленно прошу их орать погромче.

— Знаешь, а ты умнее, чем пытаешься казаться, — говорит Алиса.

Как в своем лесу пошел на сухари колобок,

Как дурак в окно вдогонку с бодрой песней летит,

Как поэт писал на кухне анекдот про любовь,

Как глотал горстями пули, да не смог проглотить.


И я начинаю рассказывать ей про Галилея. Я вру, как я рад, что у меня есть такой замечательный друг, как приятно говорить с ним о жизни, как прекрасно он замешивает портвейн с кока-колой.

— Подожди, — говорит Алиса. — Расскажи о себе.

Черт!

— Помнишь, как в космос запускали Белку и Стрелку?

— Читала. А что?

— До них было еще несколько собак. До собак — поросята. А до поросят — морские свинки и крысы.

— Интересно. Ты это к чему?

— Когда все уже было готово для запуска собак, ученые провели несколько пробных полетов. Была одна псина… Её научили открывать зубами контейнеры с пищей, и сутки держали голодной. Предположили, что, занятая едой, она будет меньше беспокоиться. Когда собака оказалась в космосе, она начала жрать…

— …

— Жрать и жрать. Наедаться впрок. А самое смешное в том, что в тот раз отрабатывали только стартовые системы. Когда были сделаны все необходимые замеры, когда собака сделала несколько витков вокруг земли и съела все, что было, подача воздуха прекратилась.

— …

— А самое интересное — даже если собака каким-то образом знала бы, что воздуха ей не хватит даже на час, она все равно съела бы всю пищу в контейнерах. Она была голодной, и ей важно было поесть.

— …

— Я как та собака в космосе. Хочу насытиться, чувствую ощущение полета, и знаю, что всё, чем бы я ни занимался в эти последние полчаса, не имеет теперь никакого смысла.

— …

— Эй! — орет Галилей из прихожей. — Хватит забивать голову всякой кинологической хернёй. Я ПРИНЕС ПОРТВЕЙН!



ГАЛИЛЕЙЩИНА

Проходит несколько дней. Галилей все время пропадает у Алисы. Я уже начинаю забывать, как выглядит мой собутыльник, но все ещё рад за него.

Спустя несколько дней вынужденного одиночества я убираю в комнате, делаю перестановку мебели, пристраиваю Таксу к сердобольной соседке и чиню Настеньке утюг.

Этим утюгом она вечером бьет Пачину по голове за какую-то провинность, и я ощущаю чувство причастности.

Никаких новостей от Галилея по-прежнему нет. Я потихоньку познаю радость самоспаивания. Неделя подходит к концу. Неужели обломается и великая пятничная традиция? Вместе со Стирминатором, портвейн-колой и концертами для самих себя? Нет, в такой подрыв устоев верить не хочется.

И Галилей оправдывает мои надежды — он заваливается ко мне в пятницу с пачкой пельменей. Пельмени дешевые, и их много, а в сумке у Галилея копит пену баклашка с пивом — я чувствую ее желудком. По спине пробегают холодные мурашки, я иду в комнату за гитарой, и внутри у меня все ликует.

Галилей тем временем ставит на огонь кастрюльку с водой. Нет. Почти ничего в нем не изменилось — он такой же рыхлый и добродушный. Я рад, что он здесь, потому что это означает, что сегодня ночью я засну спокойно.

Галилей пробегает по струнам своими жирными пальцами, похожими на маленькие сосиски, и настаивает гитару чуть лучше, чем я. Он делает так всегда, и смысл здесь даже не в правильной настройке — ему необходимо немного поиграть с гитарой, прежде чем начать играть на ней. Он развлекается с инструментом, как с маленьким ребенком — хлопает по лакированному заду, гладит гриф, чешет за колками… Дома у него древнее чудовище Звенигородского, трижды проклятого музами комбината, и от вида моей красавицы Галилей просто балдеет. Впрочем, его инструмент все равно звучит лучше моего — по неизвестным причинам. Галилей говорит, что гитару нужно любить. Я думаю, он прав. Я ненавижу гитару, за железную простоту ее звуков, за три блатных аккорда, которые знакомы всем, и на которых, как назло, строятся самые лучшие песни. Я люблю человеческий голос, который с самыми простыми аккордами может звучать совершенно по-разному. Наверное, именно поэтому пою я лучше Галилея, а он играет лучше меня.

Вместе мы — идеальная пара.

Интересно, как сюда впишется Алиса?


После первого тоста и грустного взгляда на медленно разбухающие в кастрюльке пельмени Галилей говорит:

— Чувак! Ты сам читал этот файл с древними легендами?

— Чуть-чуть, — говорю. — Все никак времени не было. А потом и не хотелось как-то…

— Ясно. — Галилей вспоминает нашу любимую пьесу и замолкает на секунду.

Но только на секунду:

— Оказывается, в ирландском фольклоре привидениями могут быть живые трупы, тела, которые оживают на краткое время, чтобы принять участие в собственных похоронах.

— Круто. Мне стало гораздо легче жить.

— Да ну, это еще не самое интересное. У древних существовало поверье, что вихрь — это бывший самоубийца. Когда ветер завывал в трубе, считалось, что плачет покойник, а срывание крыш казалось выражением недовольства умерших.

— Обалдеть! Что ещё?

— Помнишь споры о существовании души? Дескать, масса умершего уменьшается на полсотни граммов. Ученые еще шутят, что теперь точно известна масса души.

— Ну? — угрюмо спрашиваю я. Когда Галилей хочет произнести речь, остановить его не никакой возможности.

— Так вот, это объясняется гораздо проще. Все может быть связано с тем, что во время агонии усиливается потоотделение. Также ряд источников сообщают, что изменение в массе тела происходит в результате использования клетками адезинтрифосфорной кислоты при анаэробном питании…

— Вот ты сам понял, что только что сказал?

— Не совсем. Но это и неважно. Главное, что Алиса поняла, и теперь мы с ней вместе не верим в бога.

— Отлично. Теперь вам только остается перестать верить в бога внутри себя. Тогда мы все поедем в Мексику, сколотим там хибарку на полуострове Юкатан, начнём выращивать бобы… Алиса будет вязать тебе носки из травы дьявола, я буду гнать кактусовую настойку; а вечером мы наденем твои носки, выпьем мою настойку и будем строить планы… ты — паропланы, а я — дельтапланы…


Галилей улыбнулся.

— Как там Алиса?

— Ты знаешь, — Галилей снова улыбнулся. — Она как раз мне что-то подобное рассказывала. Говорит, как хорошо остаться с тобой наедине, на каком-нибудь острове или в лесу, и так прожить остаток жизни…

— Бывает.

— Глупости, конечно. Но знал бы ты, как приятно все это слышать!

Пауза.

— Знал.

Пауза.

— Прости.

— Ничего.

Пельмени сварились, а пива еще больше половины. Заболтались мы сегодня… Вот тебе и первая новая черта у Галилея — он начал задумываться о простых вещах и упускать из виду серьезные. Я раскидываю пельмени по тарелкам и доливаю в бокалы пива.

— О тебе, кстати, всё время спрашивает, — говорит Галилей.

— И что спрашивает?

— Как живешь, чем занимаешься. Когда, говорит, мы к нему в гости пойдем.

— Никогда.

— Я так и сказал. И про твои проблемы со сном тоже ни слова.

— Ну спасибо. А у тебя с ней как?

— Лучше не бывает. Я как заново родился: стал добрее, спокойней. Знаешь, начал уже в последнее время бояться, что однажды допьюсь до чертиков, а с ней все прошло.

Я вполне его понимаю. Алиса, с её удивительным спокойным характером отлично подходит моему беспокойному другу.

Мы допиваем пиво и едем к Галилею. Заряжаем Стирминатора, жарим яичницу с луком, покупаем еще пива. Почему-то портвейн сегодня в тягость. И вообще, бухать вредно.

Галилей достает свое звенигородское чудовище с удивительно чистым звуком и поет песню, от которой у меня шевелятся волосы на голове:

Утонули три фрегата

И лежат на дне пираты,

А на море-море воля,

Мертвецы хотят обратно,

Надо только выпить море…


Я вижу их, со скрюченными пальцами, с объеденными крабами лицами, в дырявых треуголках, которые непонятно как держатся на голове. Они тянутся к светлому пятну неба над головой, к мутной и призрачной цели. Иногда я вижу их во сне.

Море — это море крови,

Море — это море боли,

Море — это соль и слезы,

А на небе-небе звезды,

Надо только выпить море…




БАТЮШКИ

День начался с кошмаров. В половине седьмого я с криком свалился с кровати, перепугав кота. Вам интересно, что я кричал?

Попробуйте догадаться. Несложных три слова. Настенька уже полгода ждет, что я скажу ей такие же.

Кот с опаской посмотрел на меня и заскребся в дверь. Возможно, я схожу с ума. Я предпочитаю считать, что все вокруг сошли с ума, а я один — исключение. Впрочем, вероятнее всего, с ума сошли все без исключения, причем ещё с десяток лет назад.

Смелые гипотезы подтверждает Галилей, который то ли переопохмелился, то ли забыл прерваться на сон. Он звонит и предлагает встретиться. Я собираю в сумку пустые пивные бутылки и выхожу на улицу.

Батюшки!

Галилей уютно расположился на скамеечке у моего подъезда. Он прикрыл рожу газеткой, задрал майку и чешет пузо.

— Чувак, — рыгает он. — У меня есть идея.

— Отлично. Одно это уже можно отметить.

И мы идем к ларьку.

Через полчаса, когда уровень алкоголя в моей крови достаточно высок, чтобы не поседеть от самых чудных идей, Галилей вдруг изрекает:

— Я решил жениться.

— Вундербар! — отвечаю. — Создание полноценной, устойчивой к деструктивному воздействию общества социальной ячейки является достойным ответом тому безумию, что царит в голове у многих.

— А в моей голове?

— И в твоей голове тоже! Ты знаешь Алису без малого неделю. Какого черта ты втемяшил себе, что она именно та единственная и лучшая на свете девушка?

Пауза. Галилей держит бутылку в отвисшей руке, шевелит губами. И я вдруг понимаю, что для него Алиса та самая девушка. Это бывает — и почему-то бывает именно вот так сразу.

— Чувак, — говорит он виноватым голосом, — не бойся, я тебя не брошу.

— Иди ты в жопу! Что я тебе — баба, чтобы меня бросать?

Галилей морщится и отдает мне бутылку.

— Я же не виноват, что у тебя все так получилось. И ты не виноват. А она была просто стервой.

— Конечно. Забей.

— Я правда не хотел, чтобы ты чувствовал себя одиноким.

— О'кей. Возьмете меня третьим в свою дружную семью.

Батюшки, что я такое плету? Я же становлюсь у него поперек дороги!

Вскакиваю и отдаю Галилею бутылку.

— Я и сам удивляюсь, что у нас так все получается. Жил себе спокойно, бухал в свое удовольствие, — бормочет Галилей, — с бабами никаких лишних мыслей не позволял, близко не подпускал. А её даже подпускать не пришлось. Она сразу с моим характером сплавилась. Состыковалась без зазоров…

— Кто еще кого стыковал, астронавт-философ?

— … и жизнь у нас похожая была. И привычки общие…

Все. Понесло чувака.

— А предложение ты ей когда собираешься делать?

— Сегодня и сделаю. Думаешь, почему я тут лежу? Решил провести сутки самостоятельно. Три часа осталось.

Пиво закончилось. Мы идем к ларьку, потом садимся в маршрутку и с песнями едем сватать моего дорогого Галилея.


Оставшееся время уходит на разработку невероятно сложного и романтичного плана. Галилей добавляет в поток моих идей свою струю, и план перестает выглядеть совсем уж идиотским — становится довольно милым. Мы решаем, что любимая может и подождать, и с пользой проводим последний галилейский холостой день. Мы выпиваем умопомрачительное количество алкоголя, но каким-то чудом остаемся на ногах. Вечереет.

Небо на горизонте похоже на перевернутую кастрюлю с оранжевыми стенками. Кто-то накрыл нас медным тазом. Дерни за веревочку, задень ногой, урони пустую бутылку — и привет. Опустится ночь, и в игре будут совсем другие правила.

Осознав это, я тащу Галилея к Алисе. Он чертовски тяжел, запинается ногами за горизонт, и кажется, что от этого становится всё темней.

Алиса принимает у меня поникшее романтическое тело и укладывает на единственную кровать. Галилей дергает щекой, и неразборчиво произносит:

— Дрргая. Я тебя льбльбю!!!

«И я тебя», улыбается Алиса. Она снимает с него носки. Я курю её сигарету. Галилей переворачивается на живот и говорит подушке:

— Ходи за меня зззз…муж!

Икает и ползет к туалету. Алиса поддерживает его под плечо, и они шепчут друг другу банальные, но удивительно приятные вещи. Я иду на кухню и подставляю голову под кран.


Возвращается Алиса. Глаза у неё мокрые.

— Поздравляю, — говорю. — Теперь у вас есть вы.

Мы идем в комнату, садимся около спящего Галилея (Алиса заботливо поправляет ему одеяло) и дружным молчанием отмечаем начало чего-то совершенно нового, пугающего и хорошего одновременно.

И тут она мне говорит:

— Давай напишем песню. Ты и я, прямо сейчас.

Берет клочок бумаги и что-то пишет. Протягивает мне.

Батюшки! Узнаю собрата по перу. На бумажке красуется: «Мне не бывать теперь поэтом…». Пишу в ответ:

«Мне сердце вьюгой замело».

Задумалась. Пишет что-то. Зачеркивает. Пишет. Грызёт карандаш.

Читаю: «А в темноте обрывки света…»

И тут меня понесло.

…бросают блики на стекло.

на потолок ложатся тени

а я холодненький такой —

сижу с разрезанной рукою

смотрю, как льется на ковер

мое последнее, такое

недорогое… до сих пор.


Меня выбрасывает обратно, я смотрю на бумажку, на Алису, на спящего Галилея. Мне плохо.

Алиса осторожно берёт у меня из рук листок, читает. Задумывается, потом начинает что-то писать. Я забираю у неё карандашик и ставлю жирную точку.

— Хватит. Не надо больше. Не хочу.

Алиса кивает, и встревоженно смотрит мне в глаза. Меня трясет. Из меня хлещет что-то черное, угрюмое, скрытое где-то глубоко в подсознании.

Я хочу запихнуть это обратно. Я хочу снова быть беззаботным. Я поджигаю бумажку.

Алиса дожидается, пока мой маленький джордано бруно станет горсткой пепла, и задумчиво говорит:

— Теперь сбудется, — а когда я, удивленный, оборачиваюсь к ней, добавляет — Не знал? Примета такая. Я думала, ты специально.

А я молчу. Я в полной заднице, и мне уже не страшно.

Хуже быть просто не может.



МОГИЛА

Сегодня необычный день. И даже не потому, что зарплата, наконец, у нас в кармане. И вовсе не потому, что погода необыкновенно ясная. И, конечно, не потому, что Шельма забухал и переложил всю ответственность на лаборантов.

Просто мы наткнулись на захоронение. Странное захоронение.

Под метровым слоем булыжников, в слипшемся с землей слое пепла, оказался человеческий скелет. Дело-то не новое, кости мы находили и раньше, и кости разные. До сих пор все вспоминают веселую историю, когда в одном углу раскопа мы нашли несколько скелетов, а в другом — на расстоянии метров пяти — их, скелетов этих, головы. Черепа то есть.

Но в этот раз все получилось по-другому. Череп, расколотый то ли от времени, то ли от сильного удара, лежал в той же яме. Но лаборант, аккуратно выковыривавший землю между костями, вдруг полез оттуда, как ненормальный.

— Что случилось? — орут ему.

— Пацаны, блин… Странно как-то…

Мертвец, то есть скелет, валяется в яме спиной вверх. Между лопаток у него торчит истлевший деревянный кол.

— Б-б-б-лин, — бормочет Валерик.

— Костей испугался? Лаборантская крыса!

— Сыкун!

Валера хмурится. Он и сам расстроен происходящим.

— Мурашки по коже какие-то, — тихо говорит он удивленным голосом. — Как будто под воду нырнул.

— Ерунда!

— Не страдай фигней! — кричу я и прыгаю в яму. — Сейчас мы его оформим как надо!

Вылавливаю глазами другого лаборанта на бруствере раскопа.

— Гриня! Нам что, все кости надо как находки оформлять?

— Только если захоронение с предметами быта.

— Есть тут предметы быта? Чувак, у тебя есть предметы быта? — мне тоже как-то не по себе. Но, в отличие от Валеры, вместо мурашек ощущение бескрайнего спокойствия. И что-то вроде свиста в ушах. Так ветер шелестит травой на откосе над речкой.

— Нет у него ни хера! — я обрушиваю лопату на хрупкие кости. Выбрасываю наверх несколько порций земли с кусками ребер, поворачиваюсь в яме и тоже замираю.

Потому что ног у скелета тоже нет.

Ниже коленных суставов кости просто срезаны чем-то острым…



МЕРТВЯКИ

Чистые носки исчезли как вид. Моя маленькая стиральная машинка с непробиваемым советским названием «Дубинушка» подавилась джинсами, в связи с чем её намертво заклинило. Времени на ремонт не остается, а куча с грязным бельём всё растёт.

Я хоть и выгляжу со стороны, как совершенно конченый человек, чистоту люблю. Поэтому беру себя в руки и тащусь на кухню к умывальнику.

Вернее, в руки я беру не себя, а охапку грязных носков.

На кухне заседает толпа алконавтов во главе с Пачиной. Пиво льется рекой, дым от сигарет висит слоями. Пачина хрипит что-то в унисон Михаилу Кругу из раздолбанного магнитофона. Настенька сидит в углу на табуретке и с нескрываемой радостью смотрит на меня.

— Привет! Сыграй нам на гитаре, ну пожааалуйста!

— Чуть попозже. Вот — показываю ей кучу носков, — разберусь тут.

— Оставь, — говорит Настенька, — я утром постираю.

— Мужу своему стирай, — отвечаю я. Не хотел, чтобы получилось грубо, но иначе её не остановишь. Настенька прикусывает губу и отворачивается.

Заседание набирает обороты. Пачина рассказывает, как они с Настенькой проводили тесты на беременность после двухнедельной задержки. Алконавты ржут.

Я заливаю носки горячей водой из-под крана и принимаюсь за дело. Есть у меня один способ — нужно надеть на руки несколько пар сразу, как варежки, и помыть руки со стиральным порошком вместо мыла.

В кармане жужжит мобильник. Черт бы побрал эту цивилизацию с её техническими наворотами!

Я начинаю сдирать с рук намокшие носки. Настенька вскакивает со стула, залазит в карман и прижимает телефон к моему уху.

— Алё?

— Чувак!!!

Ну конечно, кто ж ещё. Только мой верный товарищ по опустошению стеклотары.

— Я.

Галилей неожиданно спокоен и серьёзен.

— Нужно встретиться. Есть разговор.

— Что-нибудь с Алисой?

— Нет. Не по телефону.

— Ну что ж, приходи.


Алконавты бросили пить и петь, и дружно пялятся на нас с Настенькой. Пачина хмурится, но ничего не говорит. Я поднимаю руки в носках, похожие на крылья пингвина, и говорю нараспев:

— Смирив со временем — как знать! По сердцу я нашла бы друга. Была бы верная супруга и добродетельная мать…


Галилей прибывает через двадцать минут. С пустой сумкой. Пока я, удивленный донельзя, принимаю у него куртку, он просачивается на кухню. Ошибка! Там ему тут же наливают полный стакан «Жигулевского» и заставляют сказать тост. Галилей салютует мне стаканом и отчетливо произносит:

— За тех, кто смотрит на нас из вихрей.

Алконавты ржут. Я выкручиваю выстиранные носки над раковиной и иду в комнату за гитарой. Бухать значит бухать. Если Галилей и хотел поговорить серьезно, момент уже упущен.

На кухне какой-то шум, затем раздается громкий возмущенный голос, что-то отвечает Галилей. Потом я слышу грохот, галдеж и крики. Через некоторое время дверь открывается, и Галилей, растирая костяшки пальцев, входит в комнату.

— Я ему сказал, поговорить надо, — жалуется он. — Заладил тут: сыграй да сыграй.

Я молчу. Я заинтригован.


— Итак, — Галилей садится в мое кресло и включает мой ноутбук, — где у тебя этот файл с мифологией…

— Ты опять про своих мертвяков будешь говорить?

— Во-первых, не совсем про моих. Во-вторых, я знаю, кого вы там сегодня откопали.

(Я звонил ему сегодня и рассказывал про странный скелет под кучей камней.)

— Кого?!?

Галилей смотрит на меня слишком серьезно.

— А ты точно не догадываешься?

— Откуда? Кто я тебе? Призрак с того света?

Галилей широко раскрывает глаза. Потом бежит в прихожую, приносит плоскую металлическую флягу.

— Пей.

— Что это? Зачем?

— Это коньяк. Пей.

Я послушно глотаю обжигающий, пахнущий клопами напиток. Галилей смотрит на меня без улыбки.

— Пей еще. Пей весь.

Его глаза горят холодным огнем, губы плотно сжаты. Я испуганно глотаю коньяк, борясь с тошнотой.

— Ложись на кровать.

— Чувак, — говорю я заплетающимся языком, — если ты хочешь напоить м-меня и изнасиловать, то это не самая здоровая мысль.

— Нужен ты мне больно. Я хочу освободить твое подсознание.

— З-зачем?

Галилей молчит. Я все больше косею, потолок перед глазами крутится, как сумасшедший. Я зажмуриваюсь.

— Отлично, — слышу голос Галилея. — Можешь так и лежать. Только не засыпай.

— Не засну.

Он еще немного молчит, а когда мои мозги начинает уносить куда-то далеко, я снова слышу его голос:

— Что вы нашли в той могиле?

— Кроме этого мужика? Ничего.

— Откуда ты узнал, что это мужской скелет?

— Узнал…. Не помню.

— Вы нашли его ноги? Где его ноги?

— Ноги… под холмом. В засыпанном колодце.

Это я говорю?!?

— Почему?

— Нельзя… нельзя…

— Что нельзя? Отвечай!

— Не помню…

Я слышу, как Галилей хватает флягу и со всхлипом высасывает последние капли. Я плыву куда-то в чёрной темноте и совершенно не ощущаю своего тела.

Откуда-то в мое сознание врывается монотонный голос, бормочущий что-то непонятное: «…тучи мимо проходят, на еретника за семь поприщ дождя не изводят. Беру я, раб Божий, от дупла осинова ветвь сучнистую, обтешу орясину осистую, воткну еретнику в чрево поганое, в его сердце окаянное, схороню в блате смердящем, чтобы его ноги поганые были не ходящие, скверные его уста — не говорящие, засухи не наводящие…»

— Кто это говорит? — кричу я. Вздрагиваю всем телом, разрываю тёмную пелену и вываливаюсь на свою кровать. Потолок уже не крутится. Меня бьёт крупная дрожь.


Галилей сидит на стуле рядом, смотрит на меня и плачет.



МЕРТВЯКИ-2

— «Особое внимание в крестьянских поверьях уделяется необычным и опасным покойникам, знавшимся с нечистой силой, колдунам и ведьмам, а также умершим неестественной скоропостижной смертью — убитым, самоубийцам, пропавшим без вести и так далее. Таких мертвецов «не принимает земля», они «доживают свой век», прерванный нежданной кончиной, скитаясь по земле в своем же, лишь несколько измененном облике. Могилы подозреваемых в «хождениях» разрывали, поворачивали покойников ниц, отрезали им ноги, вбивали в спину осиновый кол».

Галилей откидывается в кресле и смотрит на меня. На коленях у него ноутбук.

— Теперь понял, что вы раскопали?

— С ума сойти.

— Угу.

— Но всё-таки — причем здесь моё подсознание? И кто нёс всю эту белиберду?

Галилей молчит. Он смотрит в стену.

— Ты помнишь, чем занимался первые дни после её смерти?

Удар в мозг, но слабый, смягченный коньяком. В памяти мелькают разноцветные картинки, открытки ко дню рождения, темный выпуклый сосок, прикрытый простынёй, тонкие синие губы…

— Почти не помню, — шепчу. — Я был в состоянии шока.

Откидываюсь на подушку и закрываю глаза.

— Вот-вот, — говорит Галилей. — Поспи. Когда проснешься, вот увидишь, всё уже переменится к лучшему.

— Но ч-чувак… — говорю я заплетающимся языком, — а как же?..

— Спи, — говорит Галилей. — Я пойду.

Он наклоняется надо мной, я чувствую на лбу его дыхание.

— Не уходи, — говорю я в подушку. Или мне только кажется, что я это говорю? Сон подхватывает меня, я еще слышу, как Галилей собирается и открывает дверь, невнятные звуки в коридоре…

И, то ли во сне, то ли ещё наяву, его голос:

…а когда догорит свеча,

и во тьме отзвучат часы,

мертвецы ощутят печаль,

на полу уснут мертвецы…




ГАЛИЛЕЙ ПРОПАЛ

Утро равнодушно глядит на меня из-под опущенных штор. Голова раскалывается после вчерашних галилеевых опытов с подсознанием, глаза режет даже слабый свет. Кофе не лезет в глотку, от сигарет хочется блевать. Алконавты оставили после себя жуткий срач. Даже если направить в окно нашей кухни местную реку, толку будет мало.

В общем, осознавать себя посреди бардака в такое утро совершенно не в кайф. Хочется лечь обратно в кровать и провалиться в летаргический сон, пока всё не переменится к лучшему. Что там вчера наобещал мне этот Кашпировский?

Звонит Алиса.

— Привет! Мой милый у тебя?

— Вчера был. Напоил меня до состояния Му-Му и умотал.

— То есть как — умотал? На такси?

— Не знаю.

Возникает тягостное молчание. Алиса что-то напряженно обдумывает.

— А куда пойдёт, не говорил?

— Домой, наверное. Куда ж ему теперь, бедному… Что стряслось-то?

— Нет его нигде. И телефон молчит. — Неожиданно я слышу всхлип.

— Брось реветь! — говорю. — Куда он от тебя денется! В общаге спрашивала?

Я даю ей телефон общаги, рабочий телефон Галилея и еще кучу адресов, явок и паролей, по которым его можно вычислить в нашем райцентре. Алиса бодрится, обещает перезвонить и бросает трубку, даже не дослушав моего «до свидания».

Я звоню Галилею. Тупо прослушиваю непробиваемое «телефон выключен или находится неизвестно где»; набираю ещё один, секретный номер. Тот же ответ.

Ничего страшного. Галилей всё время теряет телефоны, а также обожает спать в сосенках рядом с бобровой плотиной. Найдётся. Протрезвеет — придёт. Только… Он же почти не пил вчера?… Чёрт, ничего не помню.


На раскопе неожиданно оказался Шельма. Он уже успел позвонить своим начальникам и проконсультироваться начет странной находки. Начальники подняли дикий кипиш, дали команду не подходить близко, держать оборону и ждать их приезда. Обещали прибыть завтра.

Для нас это значит — ещё один нерабочий день. Народ ворчит и готовит бунт. В общей каше из матюков и грозных проклятий слышен голос бывшего музейного работника, скандирующего «Хле-ба! Хле-ба!» Услышавший это Шельма мигом придумывает нам работу. Посмотреть со стороны — вроде бы все занимаются делом. На самом деле:

— Алексеич, возьми лопату и выруби ступеньки на той тропинке!

— Эй, вы трое! Возьмите деньги и купите в хозяйственном пластиковые метёлки. Будете подметать материк для фотографии.

— Так фотографировали уже!

— А теперь будем фотографировать красиво… Степа! Степа! Выставь нивелир на четвертое окно шестого этажа! Я там что-то интересное заметил.

— А нам что делать? — хор остального раскопного народа.

— Вон там куча земли. Берите носилки, лопаты и перетащите её на другую сторону раскопа. Вперед, вперед!


Ближе к обеду снова звонит Алиса.

— Ну как? — спрашиваю.

— Ничего…

Я чувствую, как она кусает губы.

— Странно… Да не реви ты!

Во время очередного перекура замечаю у Шельмы в руках книгу по славянской мифологии. В конце книги — краткий словарик. Листаю с интересом. Среди кучи непонятных слов проскакивают знакомые: злыдни, мавы, полуденицы… Стоп! А это еще что?

Читаю:


ЕРЕТИК (ЕРЕТИК ЖЕЛЕЗНОЗУБЫЙ, ЕРЕТИК ЛЕСНОЙ), ЕРЕСТУН, ЕРЕТНИК — колдун; дух, тень умершего колдуна; встающий из могилы; выходящий из могилы мертвец; злой дух, чудовище, нечистая сила. Причины «хождения по смерти» покойников разнообразны (см. ПОКОЙНИКИ). Особенно опасны, вредны, по поверьям, умершие неестественной, безвременной смертью (самоубийцы, опойцы). Это люди, прервавшие отпущенный им срок бытия, но доживающие его за гробом.

Облик «встающих по смерти» колдунов, в общем, повторяет облик живых, лишь обряженных в «смертную» одежду людей… «А чтоб он опять не ожил в гробу, так надо ему вбить осиновый кол в спину промеж самых плеч».


Черт… Мне вспомнился вчерашний бред. Сказать Шельме? Нет, лучше уж сразу московским начальникам. Они все-таки люди интеллигентные — если что, просто так в дурдом не отправят.

Рабочие, наконец, перетащили землю на другую сторону раскопа. Берсеркеры докурили последний косяк. На дне ямы по-прежнему белеют кости, только их уже меньше — постарались местные собаки. Интересно, почему предки не додумались до такого способа расправляться с колдунами? Когда твоя левая нога находится у Шарика в зубах, правая — у Бобика в будке, а позвоночник закопал под забором блохастый Кабыздох, особо не расходишься.

— Расходитесь по домам, тунеядцы! — орет Шельма. — Один черт, ничего не делаете!

Дома я подкрепляюсь термоядерным супом и сам звоню Алисе. Теперь не отвечает и она. Семейное.

Интересно, если Галилей и впрямь куда-то запропастился, как я смогу выспаться? Ведь завтра пятница…



ПЯТНИЦА

И снова утро.

Будильник в телефоне орет как ракета-носитель «Энергия» за две секунды до отрыва. Ба, да тут еще и сообщение какое-то пришло! С неопределившегося номера. Пустой экран без текста.

Господи, как мне надоели твои шутки. Хоть бы раз поведал что-нибудь вразумительное.


На раскопе оживление: наконец-то нас посетили начальники. Их двое — толстый и тонкий. Причем толстый маленького роста, а тонкий — выше на голову самого высокого берсеркера. Обоих зовут Никитами Сергеевичами. Они стоят за спиной у Шельмы и смотрят, как он откупоривает бутылку водки. В раскоп эти ультра-специалисты уже заглянули, покрутили носом и решили, видимо, что нет ничего более срочного и важного, чем опохмелиться.

Рабочие робко жмутся поодаль. Пришедшие раньше делятся новостями с пришедшими только что. Подхожу.

— Покрутили носом, буркнули «вот бля» и пошли пить водку, — говорит кто-то.

— А насчёт скелета что-нибудь говорили?

— Сказали «ерунда, бывает». Думали, что у нас какое-нибудь чумное захоронение, а тут пара косточек да булыжники.

— Да, бывает.

— Ничего себе — бывает!

Улучив момент, когда Шельма с одним начальником уходят на другую сторону раскопа, я наклоняюсь ко второму и спрашиваю:

— А вас не настораживает такое странное захоронение?

— А чем оно странное? — удивляется московский специалист.

— Ну… Скелет засыпан булыжниками. Вокруг пепел, нет личных вещей, и ног тоже нет…

— А ты как думал? Что он будет ждать тебя под слоем дёрна с чемоданом редких находок? — смеется дядя Никита.

— Я…

— Ну и что, что у него нет ног! Да у него вообще половины туловища могло не быть! Ты думаешь, собаки только вчера появились?

— Ну…

— Херня это всё, ребята. На научном языке такое называется «сцена, возникшая в результате взаимодействия маловероятных обстоятельств и климатических условий». Копайте дальше.

— Ясно.

— Мы думали, что у вас тут кости чумные — вот тогда была бы свистопляска. Бактерии чумы могут оставаться в активном состоянии сотни лет! А тут у вас мудак какой-то.

Он уходит к Шельме с тёзкой, и через минуту они громко хохочут. Шельма показывает мне зубы. Это означает: «будешь выёбываться — съем».

Он может. Никто не может, а он — может.

А после работы, когда весь наш раскопный люд разбредается кто куда, Шельма неожиданно подходит ко мне.

— Почему сначала мне не сказал? Не доверяешь?

— Да.

— Ясно. — Он неожиданно садится на остатки фундамента и жестом приглашает меня. — Говорят, у тебя недавно подруга покончила жизнь самоубийством?

— Кто говорит?

— Люди.

— Понятно.

— Как ты после?

— Прыгаю от радости.

Шельма морщится.

— Ладно, извини.

У меня в кармане жужжит мобильник. Шельма собирается и уходит. А я тупо смотрю на чёрную пластмассовую коробочку, которая голосом Алисы говорит:

— Капитан! Приходи сегодня в гости. Мне очень страшно одной.

И ещё:

— Ты нужен мне.



ТО ЛИ

Поднимаюсь по лестнице на пятый этаж, Алиса уже ждет возле раскрытой двери. Глаза у неё красные. Я хочу поздороваться, но она вдруг зажимает мне рот рукой и втаскивает в квартиру. Все планы вести себя как айсберг мигом летят к чертям, потому что Алиса закрывает дверь на цепочку и кидается мне на шею. Меня пробивает пот, и я чувствую, как за шиворот мне стекают её горячие слезы.

— Нет второй день… все с ума посходили… господи, неужели опять вот так… не надо, не надо, пожалуйста!

Не понимаю ни слова, но ситуация ясна: надо что-то делать. Причём чем быстрее, тем лучше.

Сдираю с себя ботинки, снимаю через голову балахон, расстегиваю ремень на джинсах. Алиса обалдело глядит на меня.

— Иди и одевайся! — кидаю ей охапку своей одежды. Алиса машинально ловит и вопросительно хмурится.

— Ты заразила одежду своей истерикой. А у меня тут — киваю на балахон — большой заряд положительной энергии. Переодевайся и пользуйся. — Я говорю с жаром, пытаясь увлечь девчонку своим энтузиазмом. Прогон с одеждой — полная фигня. Чтобы отвлечься от назойливых мыслей, нужно заниматься любыми странными вещами.

Я стою перед Алисой, в трусах и футболке, и безумно жалею, что у меня кроме своей одежды не оказалось чего-то более радостного. Например, рождественского костюма кролика.

Алиса идет в другую комнату, а я влетаю на кухню и ставлю чайник. Сначала чай, потом портвейн, потом гитара и беседа. Ничего, я её поставлю на ноги.

— Ела сегодня? — кричу ей в комнату.

— Да, не волнуйся, — говорит Алиса и показывается в дверном проёме. Выглядит она презабавно.

Протягивает мне спортивные штаны:

— Ты тоже оденься — а то шляются тут по квартире полуголые мужики…

Отлично. Уже немного отпустило.

— А юбки нет? — шучу. — Выйдет отличная вечеринка в шотландском стиле!

Алиса очень по-детски улыбается, и я вдруг с ужасом осознаю, что готов напялить на себя хоть подвенечное платье, лишь бы эта улыбка не сходила с её лица.


Мы пьём чай, а Алиса уже в который раз пытается выразить ту самую сложную мысль, которая душила её в момент моего прихода.

— Помнишь, ты рассказывал мне о собаке в космосе? — спрашивает она.

Загрузка...